Храбрый утёнок

Размер шрифта:   13
Храбрый утёнок

На льдине

Зимой море замёрзло. Рыбаки всем колхозом собрались на лёд ловить рыбу. Взяли сети и поехали на санях по льду. Поехал и рыбак Андрей, а с ним его сынишка Володя. Выехали далеко-далеко. И куда кругом ни глянь, всё лёд и лёд: это так замёрзло море. Андрей с товарищами заехал дальше всех. Наделали во льду дырок и сквозь них стали запускать сети. День был солнечный, всем было весело. Володя помогал выпутывать рыбу из сетей и очень радовался, что много ловилось. Уже большие кучи мороженой рыбы лежали на льду. Володин папа сказал:

– Довольно, пора по домам.

Но все стали просить, чтобы остаться ночевать и с утра снова ловить. Вечером поели, завернулись поплотней в тулупы и легли спать в санях. Володя прижался к отцу, чтоб было теплей, и крепко заснул.

Вдруг ночью отец вскочил и закричал:

– Товарищи, вставайте! Смотрите, ветер какой! Не было бы беды!

Все вскочили, забегали.

– Почему нас качает? – закричал Володя.

А отец крикнул:

– Беда! Нас оторвало и несёт на льдине в море.

Все рыбаки бегали по льдине и кричали:

– Оторвало, оторвало!

А кто-то крикнул:

– Пропали!

Володя заплакал. Днём ветер стал ещё сильней, волны набегали на льдину, а кругом было только море. Володин папа связал из двух шестов мачту, привязал на конце красную рубаху и поставил, как флаг. Все глядели, не видать ли где парохода. От страха никто не хотел ни есть, ни пить. А Володя лежал в санях и смотрел в небо: не глянет ли солнышко. И вдруг в прогалине между туч Володя увидел самолёт и закричал:

– Самолёт! Самолёт!

Все стали кричать и махать шапками. С самолёта упал мешок. В нём была еда и записка: «Держитесь! Помощь идёт!» Через час пришёл пароход и перегрузил к себе людей, сани, лошадей и рыбу. Это начальник порта узнал, что на льдине унесло восьмерых рыбаков. Он послал им на помощь пароход и самолёт. Лётчик нашёл рыбаков и по радио сказал капитану парохода, куда идти.

Почта

На севере, где живут ненцы, даже весной, когда уже всюду стаял снег, всё ещё стоят морозы и бывают сильные метели.

Вот раз весной ненецкий почтальон должен был везти почту из одного ненецкого села в другое. Недалеко – всего тридцать километров.

У ненцев очень лёгкие санки – нарты. В них они запрягают оленей. Олени мчат вихрем, быстрей всяких лошадей.

Почтальон вышел утром, посмотрел на небо, помял рукой снег и подумал: «Будет метель с полдня. А я сейчас запрягу и успею проскочить раньше метели».

Он запряг четырёх лучших своих оленей, надел на себя малицу – меховой халат с капюшоном, меховые сапоги и взял в руки длинную палку. Этой палкой он будет погонять оленей, чтоб они шибче бежали.

Почтальон привязал почту покрепче к нартам, вскочил на сани, сел бочком и пустил оленей во весь дух.

Он уже выезжал из села, как вдруг навстречу – его сестра. Она замахала руками и крикнула:

– Стой!

Почтальон рассердился, а всё-таки остановил. Сестра стала просить почтальона, чтоб он захватил с собой её дочку к бабушке. Почтальон крикнул:

– Скорей! А то метель будет.

Но сестра долго провозилась, пока кормила и собирала девочку. Почтальон посадил девочку перед собой, и олени помчались. А почтальон ещё подгонял их, чтобы успеть проехать до метели.

С полпути начал дуть ветер – прямо навстречу. Было солнце, и снег блестел, а тут вдруг стемнело, снег закружился, и не стало даже видно передних оленей.

Олени начали вязнуть в снегу и остановились.

Почтальон отпряг оленей, сани поставил стоймя, привязал к ним свою длинную палку, а к концу палки привязал девочкин пионерский галстук. А сам обтопал место около саней, положил туда почту, уложил оленей, лёг и прижался к ним с девочкой. Их скоро занесло снегом, а почтальон раскопал под снегом пещеру, и вышло как снежный дом. Там было тихо и тепло.

А в том селе, куда ехал почтальон, увидали, что метель, а его нет, и спросили по телефону, выехал ли он. И все поняли, что почтальона захватила метель. Ждали, когда метель пройдёт.

На другой день метель всё не утихала, но снег летал ниже. На оленях нельзя было ехать искать почтальона, проехать могли только аэросани. Они – как домик на полозьях, а бегут вперёд потому, что у них есть мотор. Мотор вертит воздушный винт, такой, как у самолёта.

В аэросани сели доктор, шофёр и два человека с лопатами. И аэросани побежали по той дороге, где ехал почтальон.

Вдруг над низкой метелью, как будто флаг из воды, увидали палку с пионерским галстуком.

Аэросани подъехали и остановились. Сейчас же раскопали почтальона, девочку и оленей. Почтальон сразу спросил:

– А еду привезли? Девочка плачет.

– Даже горячую, – сказал доктор и отнёс девочку в аэросани.

Пока почтальон и девочка обогревались, прошла метель.

Медведь

ВСибири, в дремучем лесу, в тайге, жил охотник-тунгус со всей семьёй в кожаной палатке. Вот раз вышел он из дому дров наломать, видит: на земле следы лося-сохатого. Обрадовался охотник, побежал домой, взял своё ружьё да нож и сказал жене:

– Скоро назад не жди – за сохатым пойду.

Вот пошёл он по следам, вдруг видит ещё следы – медвежьи. И куда ведут сохатого следы, туда и медвежьи ведут.

«Эге, – подумал охотник, – я не один за сохатым иду, впереди меня медведь сохатого гонит. Мне их не догнать. Медведь раньше меня сохатого поймает».

Всё-таки охотник пошёл по следам. Долго шёл, уж весь запас съел, что с собой из дому захватил, а всё идёт да идёт. Следы стали подыматься в гору, а лес не редеет, всё такой же густой.

Изголодался, измучился охотник, а всё идёт и под ноги себе смотрит, как бы следы не потерять. А по пути сосны лежат, бурей наваленные, камни, травой заросшие. Устал охотник, спотыкается, еле ноги тянет. А всё глядит: где трава примята, где оленьим копытом земля продавлена?

«Высоко я уж забрался, – думает охотник, – где конец этой горы».

Вдруг слышит: кто-то чавкает. Притаился охотник и пополз тихонько. И забыл, что устал, откуда силы взялись. Полз, полз охотник и вот видит: совсем редко стоят деревья, и тут конец горы – она углом сходится – и справа обрыв, и слева обрыв. А в самом углу лежит большущий медведь, гложет сохатого, ворчит, чавкает и не чует охотника.

«Ага, – подумал охотник, – ты сюда сохатого загнал, в самый угол, и тут его заел. Стой же!»

Поднялся охотник, присел на колено и стал целиться в медведя.

Тут медведь его увидел, испугался, хотел бежать, добежал до края, а там обрыв. Заревел медведь. Тут охотник выпалил в него из ружья и убил.

Охотник содрал с медведя шкуру, а мясо разрезал и повесил на дерево, чтоб волки не достали. Поел охотник медвежьего мяса и скорей домой.

Сложил палатку и со всей семьёй пошёл, где оставил медвежье мясо.

– Вот, – сказал охотник жене, – ешьте, а я отдохну.

Галка

Убрата с сестрой была ручная галка. Она ела из рук, давалась гладить, улетала на волю и назад прилетала.

Вот раз сестра стала умываться. Она сняла с руки колечко, положила на умывальник и намылила лицо мылом. А когда она мыло сполоснула – поглядела: где колечко? А колечка нет.

Она крикнула брату:

– Отдай колечко, не дразни! Зачем взял?

– Ничего я не брал, – ответил брат.

Сестра поссорилась с ним и заплакала.

Бабушка услыхала.

– Что у вас тут? – говорит. – Давайте мне очки, сейчас я это кольцо найду.

Бросились искать очки – нет очков.

– Только что на стол их положила, – плачет бабушка. – Куда им деться? Как я теперь в иголку вдену?

И закричала на мальчика.

– Твои это дела! Зачем бабушку дразнишь?

Обиделся мальчик, выбежал из дому. Глядит – а над крышей галка летает, и что-то у ней под клювом блестит. Пригляделся – да это очки! Спрятался мальчик за дерево и стал глядеть. А галка села на крышу, огляделась, не видит ли кто, и стала очки на крыше клювом в щель запихивать.

Вышла бабушка на крыльцо, говорит мальчику:

– Говори, где мои очки?

– На крыше! – сказал мальчик.

Удивилась бабушка. А мальчик полез на крышу и вытащил из щели бабушкины очки. Потом вытащил оттуда и колечко. А потом достал стёклышек, а потом разных денежек много штук.

Обрадовалась бабушка очкам, а сестра колечку и сказала брату:

– Ты меня прости, я ведь на тебя подумала, а это галка-воровка.

И помирились с братом.

Бабушка сказала:

– Это всё они, галки да сороки. Что блестит, всё тащат.

Вечер

Идёт корова Маша искать сына своего, телёнка Алёшку. Не видать его нигде. Куда он запропастился? Домой уж пора.

А телёнок Алёшка набегался, устал, лёг в траву. Трава высокая – Алёшку и не видать.

Испугалась корова Маша, что пропал её сын Алёшка, да как замычит что есть силы:

– Му-у!

Услыхал Алёшка мамин голос, вскочил на ноги и во весь дух домой.

Дома Машу подоили, надоили целое ведро парного молока. Налили Алёшке в плошку:

– На, пей, Алёшка.

Обрадовался Алёшка – давно молока хотел, – всё до дна выпил и плошку языком вылизал.

Напился Алёшка, захотелось ему по двору пробежаться. Только он побежал, вдруг из будки выскочил щенок – и ну лаять на Алёшку. Испугался Алёшка: это, верно, страшный зверь, коли так лает громко. И бросился бежать.

Убежал Алёшка, и щенок больше лаять не стал. Тихо стало кругом.

Посмотрел Алёшка – никого нет, все спать пошли. И самому спать захотелось. Лёг и заснул во дворе.

Заснула и корова Маша на мягкой траве.

Заснул и щенок у своей будки – устал, весь день лаял.

Заснул и мальчик Петя в своей кроватке – устал, весь день бегал.

А птичка давно уж заснула.

Заснула на ветке и головку под крыло спрятала, чтоб теплей было спать.

Тоже устала. Весь день летала, мошек ловила.

Все заснули, все спят.

Не спит только ветер ночной.

Он в траве шуршит и в кустах шелестит.

Храбрый утёнок

Каждое утро хозяйка выносила утятам полную тарелку рубленых яиц. Она ставила тарелку возле куста, а сама уходила.

Как только утята подбегали к тарелке, вдруг из сада вылетала большая стрекоза и начинала кружиться над ними.

Она так страшно стрекотала, что перепуганные утята убегали и прятались в траве. Они боялись, что стрекоза их всех перекусает.

А злая стрекоза садилась на тарелку, пробовала еду и потом улетала.

После этого утята уже целый день не подходили к тарелке. Они боялись, что стрекоза прилетит опять. Вечером хозяйка убирала тарелку и говорила:

– Должно быть, наши утята заболели, что-то они ничего не едят.

Она и не знала, что утята каждый вечер голодные ложились спать.

Однажды к утятам пришёл в гости их сосед, маленький утёнок Алёша. Когда утята рассказали ему про стрекозу, он стал смеяться.

– Ну и храбрецы! – сказал он. – Я один прогоню эту стрекозу. Вот вы увидите завтра.

– Ты хвастаешь, – сказали утята, – завтра ты первый испугаешься и побежишь.

На другое утро хозяйка, как всегда, поставила на землю тарелку с рублеными яйцами и ушла.

– Ну, смотрите, – сказал смелый Алёша, – сейчас я буду драться с вашей стрекозой.

Только он сказал это, как вдруг зажужжала стрекоза. Прямо сверху она полетела на тарелку.

Утята хотели убежать, но Алёша не испугался. Не успела стрекоза сесть на тарелку, как Алёша схватил её клювом за крыло. Насилу она вырвалась и с поломанным крылом улетела.

С тех пор она никогда не прилетала в сад, и утята каждый день наедались досыта. Они не только ели сами, но и угощали храброго Алёшу за то, что он спас их от стрекозы.

Охотник и собаки

Рано утром встал охотник, взял ружьё, патроны, сумку, позвал своих двух собак и пошёл стрелять зайцев.

Был сильный мороз, но ветра совсем не было. Охотник шёл на лыжах и разогрелся от ходьбы. Ему было тепло.

Собаки забегали вперёд и выгоняли на охотника зайцев. Охотник ловко стрелял и набил пять штук. Тут он заметил, что зашёл далеко.

«Пора и домой, – подумал охотник. – От моих лыж видны следы, и, пока не стемнело, я по следам дойду домой. Перейду овраг, а там уже недалеко».

Он спустился вниз и увидел, что в овраге черным-черно от галок. Они сидели прямо на снегу. Охотник понял, что дело неладно.

И верно: он только вышел из оврага, как задул ветер, пошёл снег, и началась метель. Впереди ничего не было видно, следы запорошило снегом.

Охотник свистнул собак.

«Если собаки не выведут меня на дорогу, – подумал он, – я пропал. Куда идти, я не знаю, заблужусь, занесёт меня снегом, и я замёрзну».

Пустил он собак вперёд, а собаки отбегут пять шагов – и охотнику не видно, куда за ними идти. Тогда он снял пояс, отвязал все ремешки и верёвки, какие на нём были, привязал собак за ошейник и пустил вперёд. Собаки его потащили, и он на лыжах, как на санях, приехал к себе в деревню.

Он дал каждой собаке по целому зайцу, потом разулся и лёг на печь. А сам всё думал: «Кабы не собаки, пропал бы я сегодня».

Пудя

Теперь я большой, а тогда мы с сестрой были ещё маленькие.

Вот раз приходит к отцу какой-то важный гражданин. Страшно важный. Особенно шуба. Мы подглядывали в щёлку, пока он в прихожей раздевался. Как распахнул шубу, а там жёлтый пушистый мех, и по меху всё хвостики, хвостики… Черноватенькие хвостики. Как будто из меха растут. Отец раскрыл в столовую двери:

– Пожалуйста, прошу.

Важный – весь в чёрном, и сапоги начищены. Прошёл, и двери заперли.

Мы выкрались из своей комнаты, подошли на цыпочках к вешалке и гладим шубу. Щупаем хвостики. В это время приходит Яшка, соседний мальчишка, рыжий. Как был, в валенках впёрся и в башлыке.

– Вы что делаете?

Таня держит хвостик и спрашивает тихо:

– А как по-твоему: растёт так из меху хвостик или потом приделано?

А Рыжий орёт, как во дворе:

– А чего? Возьми да попробуй.

Таня говорит:

– Тише, дурак: там один важный пришёл.

Рыжий не унимается:

– А что такое? Говорить нельзя? Я не ругаюсь.

С валенок снег не сбил и следит мокрым.

– Возьми да потяни, и будет видать. Дура какая! Видать бабу… Вот он так сейчас… – И Рыжий кивнул мне и мигнул лихо.

Я сказал:

– Ну да, баба, – и дёрнул за хвостик.

Не очень сильно потянул: только начал. А хвостик – пак! – и оторвался.

Танька ахнула и руки сложила. А Рыжий стал кричать:

– Оторвал! Оторвал!

Я стал совать скорей этот хвостик назад в мех: думал, как-нибудь да пристанет. Он упал и лёг на пол. Такой пушистенький лежит. Я схватил его, и мы все побежали к нам в комнату. Танька говорит:

– Я пойду к маме, реветь буду – ничего, может, и не будет.

Я говорю:

– Дура, не смей! Не говори. Никому не смей!

Рыжий смеётся, проклятый. Я сую хвостик ему в руку:

– Возьми, возьми, ты же говорил…

Он руку отдёрнул:

– Что ж, что говорил! А рвал-то не я! Мне какое дело!

Подтёр варежкой нос – и к двери.

Я Таньке говорю:

– Не смей реветь, не смей! А то сейчас спрашивать начнут, и всё пропало.

Она говорит и вот-вот заревёт:

– Пойдём посмотрим, может быть, незаметно? Вдруг незаметно?

Я держал хвостик в кулаке. Мы пошли к вешалке. И вот все ровно-ровно идут хвостики, довольно густовато, а тут пропуск, пусто. Видно, сразу видно, что не хватает.

Я вдруг говорю:

– Я знаю: приклеим.

А клей у папы на письменном столе, и если будешь брать, то непременно спросят, зачем. А потом, там в кабинете сидит этот важный, и входить нельзя.

Танька говорит:

– Запрячем, лучше запрячем, только скорей! Подальше, в игрушки.

У Таньки были куклы, кукольные кроватки. Нет, туда нельзя. И я засунул хвостик в поломанный паровоз, в середину.

Мы взялись за кукол и очень примерно играли в гости, как будто бы на нас всё время кто смотрит, а мы показываем, как мы хорошо играем.

В это время слышим голоса. Важный гудит басом. И вот уж они в прихожей, и горничная Фрося затопала мимо и говорит скоренько:

– Сейчас, сейчас, шубу подам.

Мы так с куклами и замерли, еле руками шевелим.

Таня дрожит и бормочет за куклу:

– Здравствуйте! Как вы поживаете? Сколько вам лет? Как вы поживаете? Сколько вам лет?

Вдруг дверь к нам отворяется: отец распахнул.

– А вот это, – говорит, – мои сорванцы.

Важный стоит в дверях, чёрная борода круглая, мелким барашком, и улыбается толстым лицом.

– А, молодое поколение!

Ну, как все говорят.

А за ним стоит Фроська и держит шубу нараспашку. Отец нахмурился, мотнул нам головой. Танька сделала кривой реверанс, а я что было силы шаркнул ножкой.

– Играете? – сказал важный и вступил в комнату.

Присел на корточки, взял куклу. И я вижу, в дверях дура Фроська стоит и растянула шубу, как будто нарочно распялила, и показывает. И это пустое место без хвостика так и светит. Важный взял куклу и спрашивает:

– А эту барышню как же зовут?

Мы оба крикнули в один голос:

– Варя!

Важный засмеялся:

– Дружно живёте.

И видит вдруг – у Таньки слёзы на глазах.

– Ничего, ничего, – говорит, – я не испорчу.

И скорей подал пальчиками куклу. Поднялся и потрепал Таню по спине. Он пошёл прямо к шубе, но смотрел на отца и не глядя стал попадать в рукава. Запахнул, шубу; Фроська подсовывает глубокие калоши.

Не может быть, чтобы отец не заметил. Но отец очень весёлый вошёл к нам и сказал смеясь:

– Зачем же конём таким?

И представил, как я шаркнул.

В этот день мы с Танькой про хвостик не говорили. Только когда пили вечером чай, то всё переглядывались через стол, и оба знали, что про хвостик. Я даже раз, когда никто не глядел, обвёл пальцем на скатерти, как будто хвостик. Танька видела и сейчас же уткнулась в чашку.

Потом мне стало весело. Я поймал Ребика, нашу собаку, зажал его хвост в кулак, чтоб из руки торчал только кончик, и показал Таньке. Она замахала руками и убежала.

На другой день, как проснулся, вспомнил сейчас же хвостик. И стало страшно: а ну как важный только для важности в гостях и не глядит даже на шубу, а дома-то небось каждый хвостик переглаживает? Даже, наверно, наизусть знает, сколько их счётом. Гладит и считает: раз, два, три, четыре… Вскочил с постели, подбежал к Таньке и шепчу ей под одеяло в самое ухо:

– Он, наверное, дома пересчитает хвостики и узнает. И пришлёт сюда человека с письмом. А то сам приедет.

Танька вскочила и шепчет:

– Чего ж там считать, и так видно: вот такая пустота! – И обвела пальцем в воздухе большой круг.

Мы на весь день притихли и от каждого звонка прятались в детскую и у дверей слушали: кто это, не за хвостиком ли?

Несколько дней мы так боялись.

А потом я говорю Таньке:

– Давай посмотрим.

Как раз никого в квартире не было, кроме Фроськи. Заперли двери, и я тихонько вытянул из паровоза хвостик. Я и забыл, какой он хорошенький, пушистенький.

Таня положила его к себе на колени и гладит.

– Пудя какой, – говорит. – Это собачка кукольная.

И верно. Хвостик в паровозе загнулся, и совсем будто собака свернулась и лежит с пушистым хвостом.

Мы сейчас же положили его на кукольный диван, примерили. Ну и замечательно!

Танька закричала:

– Брысь, брысь сейчас! Не место собакам на диване валяться!

И скинула Пудю. А я его Варьке на кровать.

А Танька:

– Кыш, кыш! Вон, Пудька! Блох напустишь…

Потом посадили Пудю Варьке на колени и любовались издали: совсем девочка с собачкой.

Я сейчас же сделал Пуде из тесёмочки ошейник, и получилось совсем как мордочка. За ошейник привязали Пудю на верёвочку и к Варькиной руке. И Варьку водили по полу гулять с собачкой.

Танька кричала:

– Пудька, тубо!

Я сказал, что склею из бумажек Пуде намордничек.

У нас была большая коробка от гильз. Сделали в ней дырку. Танька намостила тряпок, и туда посадили Пудю, как в будку. Когда папа позвонил, мы спрятали коробку в игрушки. Забросали всяким хламом. Приходил к нам Яшка рыжий, и мы клали Пудю Ребику на спину и возили по комнате – играли в цирк.

А раз, когда Рыжий уходил, он нарочно при всех стал в сенях чмокать и звать:

– Пудя! Пудька! – И хлопал себя по валенку.

Прибежал Ребик, а Яшка при папе нарочно кричит:

– Да не тебя, дурак, а Пудю. Пудька! Пудька!

Папа нахмурился:

– Какой ещё Пудька там? – И осматривается.

Я сделал Яшке рожу, чтобы уходил. А он мигнул и язык высунул. Ушёл всё-таки.

Мы с Таней сговорились, что с таким доносчиком не будем играть и водиться не будем. Пусть придёт – мы в своей комнате запрёмся и не пустим. Я забил сейчас же гвоздь в притолоку, чтобы завязывать верёвкой ручку. Я завязал, а Таня попробовала из прихожей. Здорово держит. Потом Танька запиралась, а я ломился: никак не открыть. Как на замке. Радовались, ждали – пусть только Рыжий придёт.

Я Пуде ниточкой замотал около кончика, чтобы хвостик отделялся. Мы с Таней думали, как сделать ножки – тогда совсем будет живой.

А Рыжий на другой же день пришёл. Танька прибежала в комнату и шёпотом кричит:

– Пришёл, пришёл!

Мы вдвоём дверь захлопнули, как из пушки, и сейчас же на верёвочку.

Вот он идёт… Толкнулся… Ага! Не тут-то было. Он опять.

– Эй, пустите, чего вы?

Мы нарочно молчим. Он давай кулаками дубасить в дверь:

– Отворяй, Танька!

И так стал орать, что пришла мама:

– Что у вас тут такое?

Рыжий говорит:

– Не пускают, черти!

– А коли черти, – говорит мама, – так зачем же ты к чертям ломишься?

– А мне и не их вовсе надо, – говорит Рыжий, – я Пудю хочу посмотреть.

– Что? – мама спрашивает. – Пудю? Какого такого?

Я стал скорей отматывать верёвку и раскрыл дверь.

– Ничего, – кричу, – мама, это мы так играем! Мы в Пудю играем. У нас игра, мама, такая…

– Так орать-то на весь дом зачем? – И ушла.

Рыжий говорит:

– А вы, дьяволы, вот как? Запираться? А я вот сейчас пойду всем расскажу, что вы хвостик оторвали. Человек пришёл к отцу в гости. Может, даже по делу какому. Повесил шубу, как у людей, а они рвать, как собаки. Воры!

– А кто говорил: «Дёрни, дёрни»?

– Никто ничего и не говорил вовсе, а если каждый раз по хвостику да по хвостику, так всю шубу выщипаете.

Танька чуть не ревёт.

– Тише, – говорит, – Яша, тише!

– Чего тише? – кричит Рыжий. – Чего мне тише? Я не вор. Пойду и скажу.

Я схватил его за рукав.

– Яша, – говорю, – я тебе паровоз дам. Это ничего, что крышка отстала. Он ходит полным ходом, ты же знаешь.

– Всякий хлам мне суёшь, – заворчал Рыжий.

Но хорошо, что кричать-то перестал. Потом поднял с пола паровоз.

– Колесо, – говорит, – проволокой замотал и тычешь мне.

Посопел, посопел…

– С вагоном, – говорит, – возьму, а так – на черта мне этот дом!

Я ему в бумагу замотал и паровоз и вагон, и он сейчас же ушёл через кухню, а в дверях обернулся и крикнул:

– Всё равно скажу, хвостодёры!

Потом мы с Таней гладили Пудю и положили его спать с Варькой под одеяло. Танька говорит:

– Чтоб ему теплей было.

Я сказал Таньке, что Рыжий всё равно обещал сказать. И мы всё думали, как нам сделать. И вот что выдумали.

Самое лучшее попасть бы в такое время, когда папа будет весёлый, – после обеда, что ли. Положить Пудю на платочек на носовой, взять за четыре конца и войти в столовую каким-нибудь смешным вывертом. И петь что-нибудь смешное при этом. Как-нибудь:

Пудю несём,

Пахнем гусём.

И ещё там что-нибудь. Все засмеются, а мы ещё больше запоём – и к папе. Папа: «Что это вы, дураки?» – и засмеётся. А тут мы как-нибудь кривульно расскажем, и всё сойдёт. Папе, наверно, даже жалко будет отбирать от нас Пудю.

Или вот ещё: на Ребика положим и вывезем. И тоже смешное будем петь. Рыжий придёт ябедничать, а все уж и без него знают, и ничего не было. Запрёмся, как тогда, и пускай скандалит. Мама его за ухо выведет, вот и всё.

Я ещё в кровати думал, что я устрою Яшке рыжему.

Утром мы все пили чай. Вдруг вбегает Ребик, рычит и что-то в зубах треплет.

Папа бросился к нему:

– Опять что-нибудь! Тубо, тубо! Дай сюда!

А я сразу понял – что, и в животе похолодело.

Папа держит замусоленный хвостик и, нахмурясь, говорит:

– Что это? Откуда такое?

Мама поспешила, взяла осторожно пальчиками. Ребик визжит, подскакивает, хочет схватить.

– Тубо! – крикнул папа и толкнул Ребика ногой.

Поднесли к окну, и вдруг мама говорит:

– Это хвостик. Это от шубы.

Папа вдруг как будто задохнулся сразу и как крикнет:

– Это чёрт знает что такое!..

Я вздрогнул. А Танька всхлипнула – она с булкой во рту сидела. Папа затопал к Ребику:

– Эту собаку убить надо! Это дьявол какой-то!

Ребик под диван забился.

– Раз уж пришлось за штаны платить… Ах ты, дрянь эдакая! Теперь шубы, за шубы взялся!..

И папа вытянул за ошейник Ребика из-под дивана. Ребик выл и корчился. Знал, что сейчас будут бить. Танька стала реветь в голос. А отец кричит мне:

– Принеси ремень! Моментально!

Я бросился со стула, совался по комнатам.

– Моментально! – заорал отец на всю квартиру злым голосом. – Да свой сними, болван! Живо!

Я снял пояс и подал отцу. И папа стал изо всей силы драть ремнём Ребика. Танька выбежала. Папа тычет Ребика носом в хвостик – он на полу валялся – и бьёт, бьёт:

– Шубы рвать! Шубы рвать! Я те дам шубы рвать!

Я даже не слыхал, что ещё там папа говорил, – так орал Ребик, будто с него живого шкуру сдирают. Я думал, вот умрёт сейчас. Фроська в дверях стояла, ахала.

Мама только вскрикивала:

– Оставь! Убьёшь! Николай, убьёшь! – Но сунуться боялась.

– Верёвку! – крикнул папа. – Афросинья, верёвку!

– Не надо, не надо, – говорит Фроська.

Папа как крикнет:

– Моментально!

Фроська бросилась и принесла бельевую верёвку.

Я думал, что папа сейчас станет душить Ребика верёвкой. Но папа потащил его к окну и привязал за ошейник к оконной задвижке. Потом, подняв хвостик, привязал его на шнурок от штор и перекинул через оконную ручку.

– Пусть видит, дрянь, за что драли. Не кормить, не отвязывать.

Папа был весь красный и запыхался.

– Эту дрянь нельзя в доме держать. Собачникам отдам сегодня же! – И пошёл мыть руки. Глянул на часы. – А, чёрт! Как я опоздал! – И побежал в прихожую.

Пудю Ребик всего заслюнявил, он был мокрый и взъерошенный, и как раз поперёк живота туго перехватил его папа шнурком. Он висел вниз головой, потому что видно было сверху перехват хвостика, который я там намотал из ниток. Если б отец тогда хорошенько разглядел, так увидал бы всё и догадался бы, что всё это не без нас. Да и теперь всё равно могут увидеть. Как станут важному назад отсылать хвостик, начнут его чистить – вдруг нитки. Откуда нитки? А уж Ребика всё равно побили…

Я сказал Таньке, чтобы украла у мамы маленькие ногтяные ножнички, улучил время, влез на подоконник и тихонько ножничками обрезал нитки. Всё-таки осталось вроде шейки, и я распушил там шерсть, чтоб ничего не было заметно.

Ребик подвывал, подрагивал и всё лизал задние лапы. Мы с Танькой сели к нему на пол и все его ласкали. Танька приговаривает:

– Ребинька, миленький, били тебя! Бедная моя собака!

Стала реветь. И я потом заревел.

– Отдадут, – говорю, – собачникам. Папа сказал, что отдаст. На живодёрню.

И представилось, как придёт собачник, накинет Ребичке петлю на шею и потянет. Как ни упирайся, всё равно потянет. А потом так, на петле, с размаху – брык в фургон со всей силы. А там на живодёрне будут резать. Для чего-то там живых режут, мне говорили.

Потом мы у Фроськи выпросили мяса – Танька под юбкой мимо мамы пронесла – и скормили Ребику. А зачем ему есть? Ведь так только, всё равно на живодёрню.

И мы с Танькой говорили:

– Мы за тебя просить будем, мы на коленки станем и будем плакать, чтоб папа не отдавал.

И это всё потому, что Танька выдумала к Варьке подложить Пудю. А Варькина кровать стояла на полу, в уг-лу, на бумажном коврике. Вот Ребик и нанюхал Пудю.

Принесли мы ему пить. Он лакнул два раза и бросил. Танька заревела:

– Он чует, чует!

А я стал ей про живодёрню рассказывать. Я сам не знал, а так прямо говорю:

– Двое держат, а один режет. – И показал на Ребика рукой, как режут.

Танька залилась.

– Я скажу, я скажу, что мы!.. Скажем… Хоть на коленки станем, а скажем.

И всё ревёт, ревёт… Я сказал:

– Скажем, скажем. Только чтоб Ребика не отдавали. Не дадим.

И мы так схватились за Ребика, что он взвизгнул.

А время обеда приближалось, и вот уж скоро должен прийти папа со службы. Мама вернулась из города с покупками.

– Не сидите на грязном полу. И не возитесь с собакой – блох напустите.

Мы встали и уселись на подоконнике над Ребичкой и всё смотрели на дверь в прихожую. Решили, как папа придёт, сейчас же просить, а то потом не выйдет. Таньку послали мыть заплаканную морду. Она скоро: раз-два, и сейчас же прибежала и села на место. Я тихонько гладил Ребика ногой, а Танька не доставала. На стол уже накрыли, свет зажгли и шторы спустили. Только на нашем окне оставили: на шнурке папа повесил Пудю, и никто не смел тронуть.

Позвонили. Мы знали, что папа. У меня сердце забилось. Я говорю Таньке:

– Как войдёт, сейчас же на пол, на колени, и будем говорить. Только вместе, смотри. А не я один. Говори: «Папа, прости Ребика, это мы сделали!»

Пока я её учил, уж слышу голоса в прихожей, очень весёлые, и сейчас же входит важный, а за ним папа.

Важный сделал шаг и стал улыбаться и кланяться. Мама к нему спешила навстречу. Я не знал, как же при важном – и вдруг на колени? И глянул на Таньку. Она моментально прыг с подоконника, и сразу бац на коленки, и сейчас же в пол головой, вот как старухи молятся. Я соскочил, но никак не мог стать на колени. Все глядят, папа брови поднял.

Танька одним духом, скороговоркой:

– Папа, прости Ребика, это мы сделали!

И я тогда скорей сказал за ней:

– Это мы сделали.

Все подошли:

– Что, что такое?

А папа улыбается, будто не знает даже, в чём дело.

Танька всё на коленках и говорит скоро-скоро:

– Папочка, миленький, Ребичка миленького, пожалуйста, миленький, миленького Ребичка… не надо резать…

Папа взял её под мышки:

– Встань, встань, дурашка!

А Танька уже ревёт – страшная рёва! – и говорит важному:

– Это мы у вас хвостик оторвали, а не Ребик вовсе.

Важный засмеялся и оглядывается себе на спину:

– Разве у меня хвост был? Ну вот спасибо, если оторвали.

– Да видите ли, в чём дело, – говорит папа, и всё очень весело, как при гостях, – собака вдруг притаскивает вот это. – И показывает на Пудю. И стал рассказывать.

Я говорю:

– Это мы, мы!

– Это они собаку выгораживают, – говорит мама.

– Ах, милые! – говорит важный и наклонился к Таньке.

Я говорю:

– Вот ей-богу – мы! Я оторвал. Сам.

Отец вдруг нахмурился и постучал пальцем по столу:

– Зачем врёшь и ещё божишься?

– Я даже хвостик ему устроил, я сейчас покажу. Я там нитками замотал.

Сунулся к окну и назад: я вспомнил, что нитки я обрезал.

Отец:

– Покажи, покажи. Моментально!

Важный тоже сделал серьёзное лицо. Как хорошо было, всё бы прошло. Теперь из-за ниток этих…

– Яшка, – говорю я, – Яшка рыжий видел, – и чуть не плачу.

А папа крикнул:

– Без всяких Яшек, пожалуйста! Достать! Моментально! – И показал пальцем на Пудю.

Важный уже повернулся боком и стал смотреть на картину. Руки за спину.

Я полез на окно и рвал и кусал зубами узел. А папа кричал:

– Моментально! – и держал палец.

Таньку мама уткнула в юбку, чтоб не ревела на весь дом.

Я снял Пудю и подал папе.

– Простите, – вдруг обернулся важный, – да от моей ли ещё шубы? – И стал вертеть в пальцах Пудю. – Позвольте, это что же? Что тут за тесёмочки?

– Намордничек! – крикнула Танька из маминой юбки.

– Ну вот и ладно! – крикнул важный, засмеялся и схватил Таньку под мышки и стал кружить по полу: – Тра-бам-бам! Трум-бум-бум!

– Ну, давайте обедать, – сказала мама.

Уж сколько тут рёву было!..

– Отвяжи собаку, – сказал папа.

Я отвязал Ребика. Папа взял кусок хлеба и бросил Ребику:

– Пиль!

Но Ребик отскочил, будто в него камнем кинули, поджал хвост и, согнувшись, побежал в кухню.

– Умой поди свою физию, – сказала мама Таньке, и все сели обедать.

Важный Пудю подарил нам, и он у нас долго жил. Я приделал ему ножки из спичек. А Яшке, когда мы играли в снежки, мы с Танькой набили за ворот снегу.

Пусть знает!

Как я ловил человечков

Когда я был маленький, меня отвезли жить к бабушке. У бабушки над столом была полка. А на полке пароходик. Я такого никогда не видал. Он был совсем настоящий, только маленький. У него была труба: жёлтая и на ней два чёрных пояса. И две мачты. А от мачт шли к бортам верёвочные лесенки. На корме стояла будочка, как домик. Полированная, с окошечками и дверкой. А уж совсем на корме – медное рулевое колесо. Снизу под кормой – руль. И блестел перед рулём винт, как медная розочка. На носу два якоря. Ах, какие замечательные! Если б хоть один у меня такой был!

Я сразу запросил у бабушки, чтоб поиграть пароходиком. Бабушка мне всё позволяла. А тут вдруг нахмурилась:

– Вот это уж не проси. Не то играть – трогать не смей. Никогда! Это для меня дорогая память.

Я видел, что если и заплакать, – не поможет.

А пароходик важно стоял на полке на лакированных подставках. Я глаз от него не мог оторвать.

А бабушка:

– Дай честное слово, что не прикоснёшься. А то лучше спрячу-ка от греха.

И пошла к полке.

Я чуть не заплакал и крикнул всем голосом:

– Честное-расчестное, бабушка! – И схватил бабушку за юбку.

Бабушка не убрала пароходик.

Я всё смотрел на пароходик. Влезал на стул, чтоб лучше видеть. И всё больше и больше он мне казался настоящим. И непременно должна дверца в будочке отворяться. И, наверно, в нём живут человечки. Маленькие, как раз по росту пароходика. Выходило, что они должны быть чуть ниже спички. Я стал ждать, не поглядит ли кто из них в окошечко. Наверно, поглядывают. А когда дома никого нет, выходят на палубу. Лазят, наверно, по лестницам на мачты.

А чуть шум – как мыши: юрк в каюту. Вниз – и притаятся. Я долго глядел, когда был в комнате один. Никто не выглянул. Я прятался за дверь и глядел в щёлку. А они хитрые, человечки, знают, что я поглядываю. Ага! Они ночью работают, когда никто их спугнуть не может. Хитрые.

Я стал быстро-быстро глотать чай. И запросился спать.

Бабушка говорит:

– Что это? То тебя силком в кровать не загонишь, а тут этакую рань и спать просишься.

И вот, когда улеглись, бабушка погасила свет. И не видно пароходика. Я ворочался нарочно, так что кровать скрипела.

Бабушка:

– Чего ты всё ворочаешься?

– А я без света спать боюсь. Дома всегда ночник зажигают.

Это я наврал: дома ночью темно.

Бабушка ругалась, однако встала. Долго ковырялась и устроила ночник. Он плохо горел. Но всё же было видно, как блестел пароходик на полке.

Я закрылся одеялом с головой, сделал себе домик и маленькую дырочку. И из дырочки глядел не шевелясь. Скоро я так присмотрелся, что на пароходике мне всё стало отлично видно. Я долго глядел. В комнате было совсем тихо. Только часы тикали. Вдруг что-то тихонько зашуршало. Я насторожился – шорох этот на пароходике. И вот будто дверка приоткрылась. У меня дыхание спёрло. Я чуть двинулся вперёд. Проклятая кровать скрипнула. Я спугнул человечка! Теперь уж нечего было ждать, и я заснул. Я с горя заснул.

На другой день я вот что придумал. Человечки, наверно же, едят что-нибудь. Если дать им конфету, так это для них целый воз. Надо отломить от леденца кусок и положить на пароходик, около будочки. Около самых дверей. Но такой кусок, чтоб сразу в ихние дверцы не пролез. Вот они ночью двери откроют, выглянут в щёлочку. Ух ты! Конфетища! Для них это – как ящик целый. Сейчас выскочат, скорей конфетину к себе тащить. Они её в двери, а она не лезет! Сейчас сбегают, принесут топорики – маленькие-маленькие, но совсем всамделишные – и начнут этими топориками тюкать: тюк-тюк! тюк-тюк! тюк-тюк! И скорей пропирать конфетину в дверь. Они хитрые, им лишь бы всё вёртко. Чтоб не поймали. Вот они завозятся с конфетиной. Тут, если я и скрипну, всё равно им не поспеть: конфетина в дверях застрянет – ни туда ни сюда. Пусть убегут, а всё равно видно будет, как они конфетину тащили. А может быть, кто-нибудь с перепугу топорик упустит. Где уж им будет подбирать! И я найду на пароходе на палубе малюсенький настоящий топорик, остренький-преостренький.

И вот я тайком от бабушки отрубил от леденца кусок, как раз какой хотел. Выждал минуту, когда бабушка в кухне возилась, раз-два – на стол ногами, и положил леденец у самой дверки на пароходике. Ихних полшага от двери до леденца. Слез со стола, рукавом затёр, что ногами наследил. Бабушка ничего не заметила.

Днём я тайком взглядывал на пароходик. Повела бабушка меня гулять. Я боялся, что за это время человечки утянут леденец и я их не поймаю. Я дорогой нюнил нарочно, что мне холодно, и вернулись мы скоро. Я глянул первым делом на пароходик. Леденец, как был, – на месте. Ну да! Дураки они днём браться за такое дело!

Ночью, когда бабушка заснула, я устроился в домике из одеяла и стал глядеть. На этот раз ночник горел замечательно, и леденец блестел, как льдинка на солнце, острым огоньком. Я глядел, глядел на этот огонёк и заснул, как назло! Человечки меня перехитрили. Я утром глянул – леденца не было, а встал я раньше всех, в одной рубашке бегал глядеть. Потом со стула глядел – топорика, конечно, не было. Да чего же им было бросать: работали не спеша, без помехи, и даже крошечки ни одной нигде не валялось – всё подобрали.

Другой раз я положил хлеб. Я ночью даже слышал какую-то возню. Проклятый ночник еле коптел, я ничего не мог рассмотреть. Но наутро хлеба не было. Чуть только крошек осталось. Ну, понятно, им хлеба-то не особенно жалко, не конфеты: там каждая крошка для них леденец.

Я решил, что у них на пароходике с обеих сторон идут лавки. Во всю длину. И они днём там сидят рядком и тихонечко шепчутся. Про свои дела. А ночью, когда все-все заснут, тут у них работа.

Я всё время думал о человечках. Я хотел взять тряпочку, вроде маленького коврика, и положить около дверей. Намочить тряпочку чернилами. Они выбегут, не заметят сразу, ножки запачкают и наследят по всему пароходику. Я хоть увижу, какие у них ножки. Может быть, некоторые босиком, чтобы тише ступать. Да нет, они страшно хитрые и только смеяться будут над всеми моими штуками.

Я не мог больше терпеть.

И вот – я решил непременно взять пароходик и посмотреть и поймать человечков. Хоть одного. Надо только устроить так, чтобы остаться одному дома. Бабушка всюду меня с собой в гости таскала. Всё к каким-то старухам. Сиди – и ничего нельзя трогать. Можно только кошку гладить. И шушукает бабушка с ними полдня.

Вот я вижу – бабушка собирается: стала собирать печенье в коробочку для этих старух – чай там пить. Я побежал в сени, достал мои варежки вязаные и натёр себе и лоб и щёки – всё лицо, одним словом. Не жалея. И тихонько прилёг на кровать.

Бабушка вдруг хватилась:

– Боря, Борюшка, где же ты?

Я молчу и глаза закрыл. Бабушка ко мне:

– Что это ты лёг?

– Голова болит.

Она тронула лоб:

– Погляди-ка на меня! Сиди дома. Назад пойду, малины возьму в аптеке. Скоро вернусь. Долго сидеть не буду. А ты раздевайся-ка и ложись. Ложись, ложись без разговору!

Стала помогать мне, уложила, увернула одеялом и всё приговаривала: «Я сейчас вернусь, живым духом».

Бабушка заперла меня на ключ. Я выждал пять минут: а вдруг вернётся? Вдруг забыла там что-нибудь?

А потом я вскочил с постели как был, в рубахе. Я вскочил на стол, взял с полки пароходик. Сразу, руками понял, что он железный, совсем настоящий. Я прижал его к уху и стал слушать: не шевелятся ли? Но они, конечно, примолкли. Поняли, что я схватил их пароход. Ага! Сидите там на лавочке и примолкли, как мыши. Я слез со стола и стал трясти пароходик. Они стряхнутся, не усидят на лавках, и я услышу, как они там болтаются. Но внутри было тихо.

Я понял: они сидят на лавках, ноги поджали и руками что есть сил уцепились в сиденья. Сидят как приклеенные.

Ага! Так погодите же. Я подковырну и приподниму палубу. И вас всех там накрою. Я стал доставать из буфета столовый нож, но глаз не спускал с пароходика, чтоб не выскочили человечки. Я стал подковыривать палубу. Ух, как плотно всё заделано!

Наконец удалось немножко подсунуть нож. Но мачты поднимались вместе с палубой. А мачтам не давали подниматься эти верёвочные лесенки, что шли от мачт к бортам. Их надо было отрезать – иначе никак. Я на миг остановился. Всего только на миг. Но сейчас же торопливой рукой стал резать эти лесенки. Пилил их тупым ножом. Готово, все они повисли, мачты свободны. Я стал ножом приподнимать палубу. Я боялся сразу делать большую щель. Они бросятся все сразу и разбегутся. Я оставил щёлку, чтобы пролезть одному. Он полезет, а я его – хлоп! – и захлопну, как жука в ладони.

Я ждал и держал руку наготове – схватить.

Не лезет ни один! Я тогда решил сразу отвернуть палубу туда в серёдку рукой – прихлопнуть. Хоть один, да попадётся. Только надо сразу: они уж там небось приготовились – откроешь, а человечки прыск все в стороны.

Я быстро откинул палубу и прихлопнул внутри рукой. Ничего. Совсем, совсем ничего! Даже скамеек этих не было. Голые борта. Как в кастрюльке. Я поднял руку. Под рукой, конечно, ничего.

У меня руки дрожали, когда я прилаживал назад палубу. Всё криво становилось. И лесенки никак не приделать. Они болтались как попало.

Я кой-как приткнул палубу на место и поставил пароходик на полку. Теперь всё пропало!

Я скорей бросился в кровать, завернулся с головой.

Слышу ключ в дверях.

– Бабушка! – под одеялом шептал я. – Бабушка, миленькая, родненькая, чего я наделал-то!

А бабушка стояла уж надо мной и по голове гладила:

– Да чего ты ревёшь, да плачешь-то чего? Родной ты мой, Борюшка! Видишь, как я скоро?

Она ещё не видала пароходика.

Про обезьянку

Мне было двенадцать лет, и я учился в школе. Раз на перемене подходит ко мне товарищ мой Юхименко и говорит:

– Хочешь, я тебе обезьянку дам?

Я не поверил – думал, он мне сейчас шутку какую-нибудь устроит так, что искры из глаз посыплются, и скажет: «Вот это и есть обезьянка». Не таковский я.

– Ладно, – говорю, – знаем.

– Нет, – говорит, – в самом деле. Живую обезьянку. Она хорошая. Её Яшкой зовут. А папа сердится.

– На кого?

– Да на нас с Яшкой. Убирай, говорит, куда знаешь. Я думаю, что к тебе всего лучше.

После уроков пошли мы к нему. Я всё ещё не верил. Неужели, думал, живая обезьянка у меня будет? И всё спрашивал, какая она. А Юхименко говорит:

– Вот увидишь, не бойся, она маленькая.

Действительно, оказалась маленькая. Если на лапки встанет, то не больше полуаршина. Мордочка сморщенная, старушечья, а глазки живые, блестящие. Шерсть на ней рыжая, а лапки чёрные. Как будто человечьи руки в перчатках чёрных. На ней был надет синий жилет.

Юхименко закричал:

– Яшка, Яшка, иди! Что я дам!

И засунул руку в карман. Обезьянка закричала: «Ай, ай!» – и в два прыжка вскочила Юхименке на руки. Он сейчас же сунул её в шинель, за пазуху.

– Идём, – говорит.

Я глазам своим не верил. Идём по улице, несём такое чудо, и никто не знает, что у нас за пазухой.

Дорогой Юхименко мне говорил, чем кормить.

– Всё ест, всё давай. Сладкое любит. Конфеты – беда. Дорвётся – непременно обожрётся. Чай любит жидкий и чтоб сладкий был. Ты ей внакладку. Два куска. Вприкуску не давай: сахар сожрёт, а чай пить не станет.

Я всё слушал и думал: я ей и трёх кусков не пожалею, миленькая такая, как игрушечный человек. Тут я вспомнил, что и хвоста у ней нет.

– Ты, – говорю, – хвост отрезал ей под самый корень?

– Она макака, – говорит Юхименко, – у них хвостов не растёт.

Пришли мы к нам домой. Мама и девочки сидели за обедом. Мы с Юхименкой вошли прямо в шинелях.

Я говорю:

– А кто у нас есть!

Все обернулись. Юхименко распахнул шинель. Никто ещё ничего разобрать не успел, а Яшка как прыгнет с Юхименки маме на голову; толкнулся ножками – и на буфет. Всю причёску маме осадил.

Все вскочили, закричали:

– Ой, кто, кто это?

А Яшка уселся на буфет и строит морды, чавкает, зубки скалит.

Юхименко боялся, что сейчас ругать его будут, и скорей к двери. На него и не смотрели – все глядели на обезьянку. И вдруг девочки все в один голос затянули:

– Какая хорошенькая!

А мама всё причёску прилаживала.

– Откуда это?

Я оглянулся. Юхименки уже нет. Значит, я остался хозяином. И я захотел показать, что знаю, как с обезьянкой надо. Я засунул руку в карман и крикнул, как давеча Юхименко:

– Яшка, Яшка! Иди, я тебе что дам!

Все ждали. А Яшка и не глянул – стал чесаться меленько и часто чёрной лапочкой.

До самого вечера Яшка не спускался вниз, а прыгал по верхам: с буфета на дверь, с двери на шкаф, оттуда на печку.

Вечером отец сказал:

– Нельзя её на ночь так оставлять, она квартиру вверх дном переворотит.

И я начал ловить Яшку. Я к буфету – он на печь. Я его оттуда щёткой – он прыг на часы. Качнулись часы и стали. А Яшка уже на занавесках качается. Оттуда на картину, картина покосилась, – я боялся, что Яшка кинется на висячую лампу.

Но тут уже все собрались и стали гоняться за Яшкой. В него кидали мячиком, катушками, спичками и наконец загнали в угол.

Яшка прижался к стене, оскалился и защёлкал языком – пугать начал. Но его накрыли шерстяным платком и завернули, запутали.

Яшка барахтался, кричал, но его скоро укрутили так, что осталась торчать одна голова. Он вертел головой, хлопал глазами и, казалось, сейчас заплачет от обиды.

Не пеленать же обезьяну каждый раз на ночь! Отец сказал:

– Привязать. За жилет – и к ножке, к столу.

Я принёс верёвку, нащупал у Яшки на спине пуговицу, продел верёвку в петлю и крепко завязал. Жилет у Яшки на спине застёгивался на три пуговки. Потом я поднёс Яшку, как он был, закутанного, к столу, привязал верёвку к ножке и только тогда размотал платок.

Ух, как он начал скакать! Но где ему было порвать верёвку! Он покричал, позлился и сел печально на полу.

Я достал из буфета сахару и дал Яшке. Он схватил чёрной лапочкой кусок, заткнул за щёку. От этого вся мордочка у него скривилась.

Я попросил у Яшки лапу. Он протянул мне свою ручку.

Тут я рассмотрел, какие на ней хорошенькие чёрные ноготки. Игрушечная живая ручка. Я стал гладить лапку и думаю: совсем как ребёнок. И пощекотал ему ладошку. А ребёночек-то как дёрнет лапку – раз, и меня по щеке. Я и мигнуть не успел, а он надавал мне оплеух и прыг под стол. Сел и скалится. Вот и ребёночек!

Но тут меня погнали спать.

Я хотел Яшку привязать к своей кровати, но мне не позволили. Я всё прислушивался, что Яшка делает, и думал, что непременно ему надо устроить кроватку, чтоб он спал, как люди, и укрывался одеяльцем. Голову бы клал на подушечку. Думал, думал и заснул.

Утром вскочил и, не одеваясь, к Яшке. Нет Яшки на верёвке. Верёвка есть, на верёвке жилет привязан, а обезьянки нет. Смотрю, все три пуговицы сзади расстёгнуты. Это он расстегнул жилет, оставил его на верёвке, а сам драпа. Я искать по комнате. Шлёпаю босыми ногами. Нигде нет. Я перепугался. А ну как убежал? Дня не пробыл, и вот на тебе! Я на шкафы заглядывал, в печку – нигде. Убежал, значит, на улицу. А на улице мороз – замёрзнет, бедный. И самому стало холодно. Побежал одеваться. Вдруг вижу, в моей же кровати что-то возится. Одеяло шевелится. Я даже вздрогнул. Вот он где! Это ему холодно на полу стало, он удрал и ко мне на кровать. Забился под одеяло. А я спал и не знал. Яшка спросонья не дичился, дался в руки, и я напялил на него снова синий жилет.

Когда сели пить чай, Яшка вскочил на стол, огляделся, сейчас же нашёл сахарницу, запустил лапу и прыг на дверь. Он прыгал так легко, что казалось – летает, не прыгает. На ногах у обезьяны пальцы, как на руках, и Яшка мог хватать ногами. Он так и делал. Сидит, как ребёнок, на руках у кого-нибудь и ручки сложил, а сам ногой со стола тянет что-нибудь.

Стащит ножик и ну с ножом скакать. Это чтобы у него отнимали, а он будет удирать. Чай Яшке дали в стакане. Он обнял стакан, как ведро, пил и чмокал. Я уж не пожалел сахару.

Уходя в школу, я привязал Яшку к дверям, к ручке. На этот раз обвязал его вокруг пояса верёвкой, чтобы уж не мог сорваться. Когда я пришёл домой, то из прихожей увидал, чем Яшка занимается. Он висел на дверной ручке и катался на дверях, как на карусели. Оттолкнётся от косяка и едет до стены. Пихнёт ножкой в стену и едет назад.

Когда я сел готовить уроки, я посадил Яшку на стол. Ему очень нравилось греться около лампы. Он дремал, как старичок на солнышке, покачивался и, прищурясь, глядел, как я тыкаю пером в чернила. Учитель у нас был строгий, и я чистенько написал страницу. Промокать не хотелось, чтобы не испортить. Оставил сохнуть. Прихожу и вижу: сидит Яков на тетради, макает пальчик в чернильницу, ворчит и выводит чернильные вавилоны по моему писанью. Ах ты, дрянь! Я чуть не заплакал с горя. Бросился на Яшку. Да куда! Он на занавески – все занавески чернилами перепачкал. Вот оно почему Юхименкин папа на них с Яшкой сердился…

Но раз и мой папа рассердился на Яшку. Яшка обрывал цветы, что стояли у нас на окнах. Сорвёт лист и дразнит. Отец поймал и отдул Яшку. А потом привязал его в наказанье на лестнице, что вела на чердак. Узенькая лесенка. А широкая шла из квартиры вниз.

Вот отец идёт утром на службу. Почистился, надел шляпу, спускается по лестнице. Хлоп! Штукатурка падает. Отец остановился, стряхнул со шляпы. Глянул вверх – никого. Только пошёл – хлоп, опять кусок извёстки прямо на голову. Что такое?

А мне сбоку было видно, как орудовал Яшка. Он наломал от стенки извёстки, разложил по краям ступенек, а сам прилёг, притаился на лестнице, как раз у отца над головой. Только отец пошёл, а Яшка тихонечко толк ножкой штукатурку со ступеньки и так ловко примерил, что прямо отцу на шляпу – это он ему мстил за то, что отец вздул его накануне.

Но когда началась настоящая зима, завыл ветер в трубах, завалило окна снегом, Яшка стал грустным. Я его всё грел, прижимал к себе. Мордочка у Яшки стала печальная, обвисшая, он подвизгивал и жался ко мне. Я попробовал сунуть его за пазуху, под куртку. Яшка сейчас же там устроился: он схватился всеми четырьмя лапками за рубаху и так повис, как приклеился. Он так и спал там, не разжимая лап. Забудешь другой раз, что у тебя живой набрюшник под курткой, и обопрёшься о стол. Яшка сейчас лапкой заскребёт мне бок: даёт мне знать, чтоб осторожней.

Вот раз в воскресенье пришли в гости девочки. Сели завтракать. Яшка смирно сидел у меня за пазухой, и его совсем не было заметно. Под конец раздали конфеты. Только я стал первую разворачивать, вдруг из-за пазухи, прямо из моего живота, вытянулась мохнатая ручка, ухватила конфету и назад. Девочки взвизгнули от страха. А это Яшка услышал, что бумагой шелестят, и догадался, что едят конфеты. А я девочкам говорю: «Это у меня третья рука; я этой рукой прямо в живот конфеты сую, чтоб долго не возиться». Но уж все догадались, что это обезьянка, и из-под куртки слышно было, как хрустит конфета: это Яшка грыз и чавкал, как будто я животом жую.

Яшка долго злился на отца. Примирился Яшка с ним из-за конфет. Отец мой как раз бросил курить и вместо папирос носил в портсигаре маленькие конфетки. И каждый раз после обеда отец открывал тугую крышку портсигара большим пальцем, ногтем, и доставал конфетки. Яшка тут как тут: сидит на коленях и ждёт – ёрзает, тянется. Вот отец раз и отдал весь портсигар Яшке. Яшка взял его в руку, а другой рукой, совершенно как мой отец, стал подковыривать большим пальцем крышку. Пальчик у него маленький, а крышка тугая и плотная, и ничего не выходит у Яшеньки. Он завыл с досады. А конфеты брякают. Тогда Яшка схватил отца за большой палец и его ногтем, как стамеской, стал отковыривать крышку. Отца это рассмешило, он открыл крышку и поднёс Яшке. Яшка сразу запустил лапу, награбастал полную горсть, скорей в рот и бегом прочь. Не каждый же день такое счастье!

Был у нас знакомый доктор. Болтать любил – беда. Особенно за обедом. Все уж кончили, у него на тарелке всё простыло, тогда он только хватится – поковыряет, наспех глотнёт два куска.

– Благодарю вас, я сыт.

Вот раз обедает он у нас, ткнул вилку в картошку и вилкой этой размахивает – говорит. Разошёлся – не унять. А Яшка, вижу, по спинке стула поднимается, тихонечко подкрался и сел у доктора за плечом.

Доктор говорит:

– И понимаете, тут как раз… – И остановил вилку с картошкой возле уха – на один момент всего.

Яшенька лапочкой тихонько за картошку и снял её с вилки – осторожно, как вор. А доктор дальше:

– И представьте себе… – И тык пустой вилкой себе в рот. Сконфузился – думал, стряхнул картошку, когда руками махал, оглядывается.

А Яшки уж нет – сидит в углу и прожевать картошку не может, всю глотку забил.

Доктор сам смеялся, а всё-таки обиделся на Яшку.

Яшке устроили в корзинке постель: с простынёй, одеяльцем, подушкой. Но Яшка не хотел спать по-человечьи: всё наматывал на себя клубком и таким чучелом сидел всю ночь. Ему сшили платьице, зелёненькое, с пелеринкой, и стал он похож на стриженую девочку из приюта.

Вот раз я слышу звон в соседней комнате. Что такое? Пробираюсь тихонько и вижу: стоит на подоконнике Яшка в зелёном платьице, в одной руке у него ламповое стекло, а в другой ёжик, и он ёжиком с остервенением чистит стекло. В такую ярость пришёл, что не слыхал, как я вошёл. Это он видел, как стёкла чистили, и давай сам пробовать.

А то оставишь его вечером с лампой, он отвернёт огонь полным пламенем – лампа коптит, сажа летает по комнате, а он сидит и рычит на лампу.

Беда стало с Яшкой, хоть в клетку сажай. Я его и ругал и бил. Но долго не мог на него сердиться. Когда Яшка хотел понравиться, он становился очень ласковым, залезал на плечо и начинал в голове искать. Это значит – он вас уж очень любит.

Надо ему выпросить что-нибудь – конфет там или яблоко, – сейчас залезет на плечо и заботливо начинает лапками перебирать в волосах: ищет и ноготком доскрёбывает. Ничего не находит, а делает вид, что поймал зверя: выкусывает с пальчиков чего-то.

Продолжить чтение