Будущее

Размер шрифта:   13
Будущее

Глава I. Горизонты

Лифт – отличная штука, говорю я себе. Есть масса поводов восхищаться лифтами.

Путешествуя по горизонтали, всегда знаешь, куда попадешь.

Перемещаясь по вертикали, можешь оказаться где угодно.

Направлений вроде всего два – вверх и вниз, но ты никогда не знаешь, что увидишь, когда створки лифта раскроются. Бескрайние офисные зоопарки – клерки в клетках, идиллическая пастораль с беззаботными пастушками, саранчовые фермы, ангар с одиноким дряхлым Нотр-Дамом, смрадные трущобы, в которых на одного человека приходится тысяча квадратных сантиметров жилья, бассейн на берегу Средиземного моря или просто сплетение тесных сервисных коридоров. Одни уровни доступны для всех, на других лифты не открывают своих дверей случайным пассажирам, а о третьих не знает никто, кроме тех, кто проектировал башни.

Башни достаточно высоки, чтобы проткнуть облака, а корни, которыми они уходят в землю, еще длиннее. Христиане убеждают, что в башне, которая построена на месте Ватикана, есть лифты, курсирующие в Преисподнюю и обратно, а есть такие, что возят праведников прямо в рай. Я тут прижал одного проповедничка, спросил, зачем в такой безнадежной ситуации они продолжают оболванивать людей. Впаривать бессмертие души в нынешние времена – дело обреченное. Душой же давно никто не пользуется! Христианский рай, должно быть, такая же унылая дыра, как собор Святого Петра: народу никого, и повсюду слой пыли с палец толщиной. Тот затрепыхался, запищал что-то про образы для масс-маркета – мол, надо говорить с паствой на ее языке. Надо было сломать этому трюкачу пальцы, чтобы ему креститься не так ловко было.

На километровую высоту скоростные лифты взлетают буквально за пару минут. Для большинства этого времени как раз хватает, чтобы посмотреть рекламный ролик, поправить прическу или убедиться, что между зубов ничего не застряло. Большинство не обращает внимания ни на интерьер, ни на размер кабины. Большинство даже не отдает себе отчета в том, что лифт куда-то движется, хотя ускорение сдавливает и кишки, и извилины.

Согласно законам физики, оно должно было бы спрессовывать и время – хоть чуть-чуть. Но вместо этого каждый миг, который я провожу в кабине лифта, разбухает, распухает…

Я смотрю на часы в третий раз. Эта чертова минута никак не желает заканчиваться! Я ненавижу людей, которые восхищаются лифтами, и ненавижу людей, которые способны как ни в чем не бывало разглядывать в кабинах свое отражение. Я ненавижу лифты и того, кто их изобрел. Что за дьявольская идея – подвесить над бездной тесный ящик, запихнуть туда живого человека и предоставить ящику решать, сколько держать человека взаперти и когда выпускать его на свободу?!

Двери все никак не откроются; хуже того, кабина даже не собирается замедляться. Так высоко я, пожалуй, еще не забирался ни в одной башне.

Но на высоту я плевать хотел, с высотой у меня нет никаких проблем. Я готов стоять на одной ноге на вершине Эвереста, только бы меня выпустили из этого проклятого гроба.

Не надо об этом думать, иначе воздух кончится! Как я опять соскользнул в эти клейкие мысли? Я ведь так славно размышлял о заброшенном соборе Святого Петра, об изумрудных тосканских холмах ранним летом… Закрыть глаза, вообразить себя среди высокой травы… Я стою в ней по пояс… Все по книжным рекомендациям… Вдох… Выдох… Сейчас успокоюсь… Сейчас… Да откуда мне знать, каково это – стоять по пояс в долбаной траве?! Я никогда не видел ее ближе чем с десятка шагов, если, конечно, не считать синтетические газоны!

Зачем я согласился забраться так высоко? Зачем принял приглашение?

Хотя приглашением это назвать сложно.

Вот живешь ты тараканьей фронтовой жизнью: бегаешь по траншеям щелей в полах и стенах. Любой шум относишь на свой счет и тут же замираешь, и каждый раз надо быть готовым к тому, что раздавят. И вот однажды выбираешься на свет и попадаешься. Однако вместо того чтобы хрустнуть и сгинуть, вдруг, крепко зажатый пальцами, взлетаешь куда-то вверх, где тебя собираются разглядывать.

Кабина все продолжает подниматься. Экран во всю стену показывает рекламу: размалеванная девка глотает таблетку счастья. Остальные стены – бежевые, мягкие, сделаны так, чтобы не нервировать пассажиров и чтобы не дать им расколотить себе башку в приступе паники; однозначно, восхищаться лифтами есть масса поводов!

Шипит вентиляция. Я чувствую, что взмок. На бежевый пружинящий пол падают капли. Горло не пропускает воздух, словно его сдавливает могучая механическая пятерня. Девка смотрит мне в глаза и улыбается. Во мне остается тоненькое отверстие, через которое я еле втягиваю в себя достаточно кислорода, чтобы не потерять сознание. Бежевые стены медленно, почти незаметно сжимаются вокруг меня, норовя задавить. Выпустите!

Ладонью я зажимаю девке ее улыбающийся красный рот. Ей, кажется, это даже нравится. Потом изображение пропадает, и экран превращается в зеркало. Я гляжу на свое отражение. Улыбаюсь.

Разворачиваюсь, чтобы залепить кулаком по дверям.

И тут лифт останавливается.

Створки раздвигаются.

Стальные пальцы, пережавшие мне трахею, нехотя ослабляют хватку.

Я вываливаюсь из кабины в лобби. Пол выложен якобы камнем, стены отделаны якобы деревом. Освещение вечернее, за простой стойкой – загорелый благожелательный консьерж в свободной одежде. Никаких надписей, никакой охраны; те, кто имеет сюда доступ, знают, куда попали, и понимают, какую цену им придется заплатить за любой эксцесс.

Я собираюсь представиться, но консьерж дружелюбно отмахивается.

– Проходите-проходите! За моей стойкой – второй лифт.

– Еще один?!

– Он поднимет вас прямо на крышу, буквально пара секунд! На крышу?

Никогда раньше не бывал на крышах. Жизнь проходит в помещениях, в боксах и в тубах, как и у всех. Оказываешься иногда снаружи – гонишься за кем-нибудь, случается всякое. Делать там особо нечего.

Но крыши – другое дело.

Я как попало нацепляю на свою потную физиономию учтивую улыбку и, собравшись, шагаю к потайному лифту.

Никаких экранов, никакого управления. Набираю воздуха, ныряю внутрь. Пол – паркет из русского дерева, раритет. Забыв на секунду о своем страхе, я приседаю и ощупываю его. Это не композит, точно… Солидно.

Именно таким идиотом на корточках – промежуточная стадия известного рисунка на тему превращения обезьяны в человека – меня и застает она, когда двери вдруг распахиваются. Будто и не удивлена тем, в какой позе я езжу на лифтах. Воспитание.

– Я…

– Я знаю, кто вы. Мой муж немного задерживается, попросил меня вас развлечь. Считайте меня его авангардом. Я – Эллен.

– Пользуясь случаем… – Не поднимаясь с колен, я улыбаюсь и целую ее руку.

– Кажется, вам немного жарко. – Она забирает у меня свои пальцы.

Ее голос прохладен и ровен, а глаза скрыты за огромными круглыми стеклами темных очков. Широкие поля элегантной шляпы – коричневые и бежевые полосы концентрически чередуются – опускают на лицо вуаль тени. Мне видны только губы – вишневая помада – и зубы, идеально выточенные и кокаиново-белые. Может быть, это обещание улыбки. А может, ей просто хочется одним полудвижением своих губ заставить мужчину строить щекочущие гипотезы. Просто так, для упражнения.

– Мне немного тесно, – признаюсь я.

– Так пойдемте, я покажу вам наш дом.

Я встаю и оказываюсь выше ее, но мне кажется, что это она продолжает смотреть на меня свысока из-за своих стекол. Она предлагает называть себя Эллен, но это все игры в демократию. Госпожа Шрейер, вот как мне следует к ней обращаться, учитывая, кто такой я и чьей супругой является она.

Понятия не имею, зачем я понадобился ее мужу, и уж совсем не могу представить себе, к чему ему впускать меня в свой дом. Я бы на его месте побрезговал.

Из светлой прихожей – створка лифтовой кабины притворяется обычной входной дверью – я попадаю в вереницу просторных комнат. Эллен идет чуть впереди, указывая дорогу, не оборачиваясь ко мне. И прекрасно – потому что я пялюсь по сторонам, как деревенщина. Я бываю во всяких домах – моя служба, как некогда служба старухи с косой, не позволяет делать различий между бедными и богатыми. Но таких интерьеров мне не доводилось видеть нигде.

На господина Шрейера и его супругу приходится больше жилой площади, чем на обитателей нескольких кварталов десятком-другим ярусов ниже.

И не надо ползать на коленях, чтобы убедиться: все в доме – натуральное. Конечно, неплотно пригнанные и вытертые мореные доски пола, ленивые латунные вентиляторы под потолком, азиатская темно-коричневая мебель и отполированные пальцами дверные ручки – все это стилизация. Начинка у дома – сверхсовременная, но скрыта она за самой настоящей латунью и самой настоящей древесиной. С моей точки зрения – непрактично и неоправданно дорого. Композит стоит в десятки раз меньше, и он-то вечен.

Тенистые комнаты пусты. Прислуги нет; иной раз проявится из тени человеческий силуэт, но окажется скульптурой – то из покрытой налетом патины бронзы, то из лакированного черного дерева. Доносится откуда-то тихая старинная музыка, и на ее волнах госпожа Шрейер гипнотизирующе покачивается, проплывая через свои бескрайние владения.

Платье на ней – прямоугольник из кофейной ткани. Его плечи нарочито велики, ворот – слишком груб: просто круглая дыра. Обнажая сверху только шею – долгую, аристократическую, – оно непроницаемо на всем ее стане, но вдруг заканчивается сразу на бедрах прямо начерченной линией. И за этой линией – тоже тень. Красота любит тень, в тенях рождается соблазн.

Поворот, арка – и вдруг потолок пропадает.

Надо мной разверзается небо. Я застываю на пороге.

Черт! Я знал, что это произойдет, но все же не был к такому готов.

Она оборачивается, улыбается мне снисходительно:

– Неужели вам не случалось бывать на крышах? Плебей, имеет в виду она.

– По работе мне гораздо чаще приходится торчать в трущобах, Эллен. Вам не случалось бывать в трущобах?

– Ах да… Ваша работа… Вы ведь убиваете людей или что-то вроде того, да?

Спросив, она словно и не ждет ответа – отворачивается и движется дальше, увлекая меня за собой. И я не отвечаю. Наконец переварив небо, я отдираю себя от дверного косяка – и понимаю, куда привез меня лифт.

В подлинный рай. Не в засахаренный христианский эрзац, а в мой персональный парадиз, которого я никогда не видел, но о котором, оказывается, всю жизнь мечтал.

Вокруг меня нет стен! Ни единой. Я стою на пороге большого бунгало, занимающего середину обширной песчаной поляны в сердце одичавшего тропического сада; в разные стороны отсюда проложены настилы дорожек, и ни у одной из них не видно конца. Фруктовые деревья и пальмы, неизвестные мне кусты с огромными сочными листьями, мягкая зеленая трава – вся растительность тут, хоть она и ярка по-пластиковому, несомненно, настоящая.

Я впервые черт знает за сколько времени чувствую, что мне дышится легко. Словно всю мою жизнь у меня на груди просидела какая-то грязная толстуха, придавливая ребра и отравляя мне дыхание, а теперь я ее свалил и наконец почувствовал свободу. Давно я такого не ощущал. Может, и никогда.

Следуя по дощатому настилу за бронзово-надменной госпожой Шрейер, я открываю для себя место, которое должно было бы быть моим домом. Тропический остров – так выглядит резиденция ее мужа. Искусственный – но об этом можно догадаться лишь по его геометрической идеальности. Это выверенный круг, не меньше километра в сечении. Ровная кайма пляжа окольцовывает его.

Когда госпожа Шрейер выводит меня на пляж, моя выдержка меня предает. Я нагибаюсь, зачерпываю горсть мельчайшего, нежного белого песка. Можно было бы подумать, что мы на атолле, затерянном где-нибудь в морском безбрежии, если бы вместо пенистой водной кромки пляж не заканчивался прозрачной стеной. За ней – обрыв, а дальше, в десятке метров внизу – облака. Почти незаметная уже с нескольких шагов, стена поднимается вверх и превращается в огромный купол, накрывающий остров целиком. Купол поделен на сектора, каждый из которых может сдвигаться, обнажая пляж и сад для солнца.

С одного края между пляжем и стеклянной стеной плещется синяя вода: небольшой бассейн старается быть для госпожи Шрейер куском океана. Прямо перед ним на песке стоят два шезлонга.

Она устраивается на одном из них.

– Обратите внимание, – говорит госпожа Шрейер. – Тучи всегда остаются внизу, поэтому у нас тут очень хорошо загорать.

Сам-то я видел солнце не раз, но знаю массу людей с нижних ярусов, которые в отсутствие настоящего солнца научились обходиться нарисованным. Но видимо, когда долго соседствуешь с чудом, начинаешь от него скучать и пытаешься выдумать ему какое-то практическое применение. Что, солнце? Ах да, от него такой естественный загар…

Второй шезлонг явно принадлежит ее мужу; так и вижу, как они, небожители, вечерами созерцают с этого Олимпа мир, который считают своим.

Я опускаюсь в нескольких шагах от нее – сажусь прямо на песок – и вглядываюсь в даль.

– Как вам у нас нравится? – покровительственно улыбается она.

Вокруг, сколько хватает глаз, расстилается клубящееся облачное море – а над ним парят сотни, тысячи летучих островов. Это крыши других башен, обиталища богатейших и могущественнейших – потому что в мире, свинченном из миллионов замкнутых пространств, составленном из ящиков, нет ничего дороже пространства открытого.

Большинство крыш превращены в сады и лесные рощи. Проживая на небесах, их обитатели кокетливо скучают по земле.

А там, где летающие острова тают в дымке, мироздание схватывает кольцо горизонта. Я впервые вижу ту тонкую линию, которая отделяет землю от неба. Когда выбираешься наружу на нижних или средних уровнях, перспектива всегда загромождена, и все, что видно между стволами башен, – это другие башни, а если случится просвет и между ними, в нем уж точно не высмотреть ничего, кроме башен еще более далеких.

Вживую горизонт не слишком отличается от того, что нам показывают на настенных экранах. Конечно, внутри ты всегда знаешь, что перед тобой просто картинка или проекция, что настоящий горизонт – слишком ценный ресурс, что оригинал достается лишь тем, кто способен за него платить, а остальным хватит и репродукции на карманном календарике.

Я зачерпываю горсть мелкого белого песка. Он такой нежный, что мне хочется приложиться к нему губами.

– Вы не отвечаете на мои вопросы, – делает мне замечание она.

– Простите. Что вы спрашивали?

Пока она прячется за своими стрекозиными окулярами, нет никакой возможности определить, действительно ли ей интересно мое мнение, или она просто исполнительно развлекает меня, как распорядился ее муж.

Ее загорелые голени, оплетенные золотыми ремешками высоких сандалий, сияют отражением солнца. Лак на ногтях – цвета слоновой кости.

– Как вам у нас?

У меня готов ответ.

Я тоже должен был бы родиться беспечным лоботрясом в этом райском саду, принимать солнечные лучи как должное, не видеть стен и не бояться их, жить на воле, дышать полной грудью! А вместо этого…

Я совершил одну-единственную ошибку – вылез не из той матери – и теперь всю свою бесконечную жизнь должен за это расплачиваться.

Я молчу. Я улыбаюсь. Я умею улыбаться.

– У вас тут похоже на огромные песочные часы. – Я широко улыбаюсь госпоже Шрейер, просеивая белые крупинки и жмурясь на солнце, которое висит в зените, точно над стеклянным куполом.

– Вижу, для вас время все еще течет. – Она, наверное, глядит на струящийся меж моих пальцев песок. – Для нас-то оно давно остановилось.

– О! Даже время бессильно перед богами.

– Это вы называете себя Бессмертными. А я простой человек, из плоти и крови, – не слыша издевки, возражает она.

– Однако шансов умереть у меня куда больше, чем у вас, – замечаю я.

– Но вы же сами выбрали эту работу!

– Ошибаетесь, – улыбаюсь я. – Можно сказать, что работа выбрала меня.

– Значит, убивать – ваше призвание?

– Я никого не убиваю.

– А я слышала обратное.

– Они делают свой выбор сами. Я всегда следую правилам. Технически я, конечно…

– Как скучно.

– Скучно?

– Я думала, вы убийца, а вы бюрократ.

Мне хочется сорвать с нее шляпу и намотать ее волосы на кулак.

– А вот сейчас вы смотрите на меня как убийца. Вы уверены, что всегда следуете правилам?

Она сгибает одну ногу в колене, тень захватывает больше места, воронка расширяется, теперь я на самом ее краю, сердце тянет, в груди вакуум, вот-вот ребра начнут проламываться внутрь… Как эта избалованная дрянь проделывает такое со мной?

– Правила снимают ответственность, – взвешенно произношу я.

– Боитесь ответственности? – Она вздергивает бровь. – Неужели вам все же жаль всех этих бедолаг, которых вы…

– Послушайте, – говорю я. – Вам, наверное, никогда не приходило в голову, что в таких условиях, как вы, живут не все? Вам, может быть, неизвестно, что четыре квадратных метра на человека – норма даже на приличных уровнях? А вы помните, сколько стоит литр воды? А почем киловатт? Простые люди из плоти и крови ответят на этот вопрос, не задумываясь ни на секунду. И все они знают, почему вода, энергия и пространство столько стоят. Из-за этих ваших бедолаг, которые, не присматривай мы за ними, окончательно обрушат и экономику, и башни. Включая и вашу башню из слоновой кости.

– Вы очень красноречивы для головореза. Хотя я узнаю в вашем пламенном выступлении целые пассажи из выступлений моего мужа. Надеюсь, вы не забыли, что ваше будущее в его руках? – холодно интересуется она.

– С моей работой привыкаешь больше ценить настоящее.

– Ну да… Когда ежедневно воруешь будущее у других… Пресыщаешься им, видимо?

Я поднимаюсь со своего места. Сука господина Шрейера словно достала из-за пазухи набор игл и втыкает их в меня одну за другой, стараясь угадать все мои болевые точки. И я не собираюсь терпеть ее сучью акупунктуру.

– Что вы улыбаетесь? – Ее голос звенит.

– Думаю, мне пора. Передайте господину Шрейеру, что…

– Вам опять жарко? Или тесно? А вы представьте себя на месте этих людей. Ведь вы караете их только за то…

– Я не могу оказаться на их месте!

– Ах да, этот ваш монашеский обет…

– Дело не в нем! Просто я понимаю, какую цену платим мы все из-за того, что кто-то не может сдержать себя! Я сам плачу ее! Я, а не вы!

– Не врите себе! Вы просто не можете понять этих людей, потому что вы – кастрат!

– Что?!

– Вам же не нужны женщины! Вы заменяете их своими таблетками! Разве не так?

– Какого черта?! Все, с меня хватит!

– Вы ведь такой же, как они все! Идейный импотент! Смейтесь, смейтесь! Вы знаете, что я говорю правду!

– Тебе нужно, чтобы я…

– Вы… Что?! Отпустите…

– Ты хочешь, чтобы…

– Отпусти! Тут везде наблюдение… Я… Не смей!

– Эллен! – рокочет в глубине сада вельветовый баритон. – Дорогая, где вы?

– Мы на пляже! – Она не сразу успевает стряхнуть со своего голоса хрипотцу, и ей приходится через миг переговаривать все заново. – Мы тут, Эрих, на пляже!

Госпожа Шрейер оправляет смятое кофейное платье и за секунду до того, как ее муж появляется из зарослей, успевает дать мне пощечину – злую, настоящую.

Теперь я ее заложник; чего мне ждать от этой суки? Отчего она так вдруг на меня взъярилась? Что вообще только что между нами произошло? Я так и не увидел ее глаз, хотя шляпа лежит, сброшенная, на песке. Медовые волосы на плече…

– А… Вот вы где!

Он выглядит именно так, как на экранах, в новостях: совершенно. Со времен римских патрициев такое благородство черт возвращалось на грешную землю только единожды – в Голливуд пятидесятых годов двадцатого века, чтобы потом снова исчезнуть на долгие столетия. И вот – новое пришествие. И последнее, потому что Эрих Шрейер не умрет никогда.

– Эллен… Ты даже не предложила нашему гостю коктейли?

Я смотрю мимо нее – на песок: вокруг шезлонгов он вспахан, как арена боя быков.

– Господин сенатор… – Я склоняю голову.

В его зеленых глазах – спокойная доброжелательность уберменша и сдержанное энтомологическое любопытство. Похоже, господин Шрейер не обратил внимания ни на отброшенную шляпу, ни на следы на песке. Наверное, он вообще редко глядит себе под ноги.

– Не надо этого… Обращайтесь ко мне по имени. Вы же у меня дома, а дома я – просто Эрих.

Теперь я киваю молча, не называя его никак.

– В конце концов сенатор – это ведь просто одна из ролей, которые я играю, так? И не самая важная. Приходя домой, я выбираюсь из нее, как из делового костюма, и вешаю в прихожей. Мы все просто играем свои роли, и всем нам наши костюмы подчас натирают…

– Простите, – не выдерживаю я. – Никак не могу вылезти из своего. Боюсь, это моя шкура.

– Не бойтесь. Шкуру можно спустить. – Шрейер дружески подмигивает, подбирая брошенную шляпу. – Вы успели осмотреться в моих владениях?

– Нет… Мы тут разговорились с вашей супругой…

Госпожа Шрейер не смотрит на меня. Похоже, она еще не определилась, казнить ей меня или миловать.

– Ничем более ценным я и не владею, – смеется он, передавая ей полосатую шляпу. – Коктейли, Эллен. Мне – «За горизонт», а… вам?

– Текилу, – говорю я. – Нужно освежиться.

– О! Вечный напиток… Текилу, Эллен. Она изображает покорный поклон.

Конечно, это знак особого внимания, как и то, что Шрейер попросил свою жену встретить меня. Внимания, которого я не заслужил – и не уверен, что смогу заслужить.

Я вообще противник жизни в кредит. Приобретаешь нечто, что тебе принадлежать не должно, а расплачиваешься тем, что больше не принадлежишь сам себе. Идиотская концепция.

– О чем задумались?

– Пытаюсь понять, зачем вы меня вызвали.

– Вызвал! Послушай, Эллен, а? Я вас пригласил. Пригласил познакомиться.

– Зачем?

– Из любопытства. Мне интересны такие люди, как вы.

– Таких людей, как я, сто двадцать миллиардов в одной Европе. Вы принимаете по одному в день? Я понимаю, что вы не ограничены во времени, и все же…

– Кажется, вы нервничаете. Устали? Слишком долго к нам добирались?

Это он про лифты говорит. Знает про некоторые мои особенности. Наверное, читал мой личный файл. Тратил время.

– Сейчас пройдет. – Я опрокидываю дабл-шот текилы.

Кислый желтый огонь, расплавленный янтарь, наждаком по глотке. Чудесно. Вкус странный. Не похоже на синтетику. Не похоже вообще ни на что из известного мне, и это настораживает. Я-то считал себя знатоком.

– Что это? «Ла Тортуга»? – пытаюсь угадать я.

– Нет, что вы! – Он ухмыляется.

Протягивает мне кусок лимона. Любезничает. Я качаю головой. Для тех, кто не любит огонь и наждак, есть коктейль «За горизонт» и прочие сласти.

– Вы читали мой личный файл? – Трещины на моих губах жжет спиртом. Я облизываю их, чтобы щипало подольше. – Польщен.

– Положение обязывает, – разводит руками Шрейер. – Вы же знаете, Бессмертные находятся под моей опекой.

– Опекой? Только вчера вот слышал в новостях, как вы обещали расформировать Фалангу, если народ этого потребует.

Эллен поворачивает свои окуляры в мою сторону.

– Меня иногда упрекают в беспринципности, – подмигивает мне Шрейер. – Но у меня есть железный принцип: говорить каждому то, что он хочет от меня услышать.

Весельчак.

– Не каждому, – возражает госпожа Шрейер.

– Я о политике, любовь моя, – лучезарно улыбается ей господин Шрейер. – В политике иначе не выжить. Но семья – единственная тихая гавань, в которой мы можем побыть сами собой. Где, как не в семье, мы можем и должны быть искренны?

– Звучит прекрасно, – произносит она.

– Тогда, с твоего позволения, я продолжу, – мурлычет он. – Так вот. Люди, которые верят новостям, обычно хотят верить и тому, что государство заботится о них. Но расскажи мы им, как именно государство о них заботится, – им станет не по себе. Все, что они хотят услышать: «Не волнуйтесь, у нас все под контролем, в том числе и Бессмертные».

– Эти сорвавшиеся с цепи штурмовики.

– Они просто хотят, чтобы я их успокоил. Чтобы я заверил их, что в Европе, с ее вековыми устоями демократии и почитания прав человека, Бессмертные – просто вынужденное, временное явление.

– Вы умеете внушить уверенность в завтрашнем дне. – Я слышу, как во мне открывается шлюз, сливая текилу прямо в кровь. – Знаете, мы ведь тоже смотрим новости. Вам кричат, что Бессмертные – погромщики, с которыми давно пора покончить, а вы только улыбаетесь. Как будто бы не имеете к нам никакого отношения.

– Вы очень точно сформулировали! Как будто бы мы не имеем к Фаланге никакого отношения. Зато мы даем вам полный карт-бланш.

– И объявляете, что мы совершенно неуправляемы.

– Вы же понимаете… Наше государство основано на принципах гуманности! Право каждого на жизнь свято, как и право на бессмертие! Европа отказалась от смертной казни столетия назад, и мы никогда не вернемся к ней, ни под каким предлогом!

– А вот теперь я снова узнаю того другого вас, из новостей.

– Я не думал, что вы так наивны. С вашей работой…

– Наивен? Знаете… Просто с нашей работой часто хочется поговорить с людьми из новостей, которые макают нас в дерьмо. И вот – редкий случай.

– Не думаю, что вам удастся со мной поссориться. – Шрейер усмехается. – Помните? Я же всегда говорю людям то, что они хотят от меня услышать.

– И что, по-вашему, хочу услышать я?

Шрейер втягивает свой фосфоресцирующий пижонский коктейль – через соломинку, из шарообразного бокала, который нельзя поставить, не опустошив.

– В вашем файле значится, что вы исполнительны и честолюбивы. Что вы правильно мотивированы. Приводятся примеры вашего поведения при операциях. Все выглядит очень неплохо. Выглядит так, словно вас ждет большое будущее. Но продвижение по служебной лестнице у вас будто бы застопорилось.

Уверен, что в моем файле про меня есть немало и такого, о чем господин Шрейер предпочитает не упоминать, – возможно, пока не упоминать.

– Поэтому, предполагаю, вам хотелось бы услышать о повышении. Я кусаю щеку; молчу, стараясь не выдать себя.

– А так как я всегда следую своему принципу, – опять эта дружеская улыбка, – то и говорить с вами собираюсь об этом.

– Почему вы?.. Назначения в компетенции командующего Фаланги. Разве не он…

– Конечно, он! Конечно, старина Риккардо. Назначает он! А я просто разговариваю. – Шрейер машет рукой. – Вы сейчас правая рука командира звена. Так? Вас рекомендуют повысить до командира бригады.

– Десять звеньев? В моем распоряжении? Рекомендует кто?

Кровь с текилой стучится мне в голову. Это повышение через две ступени. Я выпрямляю спину. Я чуть не нагнул его жену и не разбил морду ему самому. Чудесно.

– Рекомендуют, – кивает господин Шрейер. – Что думаете?

Командовать бригадой – значит, перестать самому месить бутсами человеческие судьбы. Командовать бригадой – значит, выбраться из моей гнусной халупы в жилище попросторней… Ума не приложу, кто там может меня рекомендовать.

– Думаю, что я этого не заслужил. – Слова даются мне тяжело.

– Вы думаете, что вы заслужили это давным-давно, – говорит господин Шрейер. – Еще текилы? Вы выглядите несколько рассредоточенно.

– У меня ощущение, что мне собираются всучить пожизненный кредит. – Я качаю разбухшей головой.

– А кредиты вы не любите, – подхватывает Шрейер. – Так сказано в вашем файле. Но это не кредит, не переживайте. Оплата вперед.

– Не представляю, как я мог бы вас подкупить.

– Меня? Ваш долг – не перед каким-то сенатором. Ваш долг – перед обществом. Перед Европой. Ладно, урежем прелюдию. Эллен, ступай в дом.

Она не сопротивляется, на прощание вручая мне еще один дабл-шот. Шрейер провожает ее странным взглядом. Улыбка отклеилась и слетела с его губ, и на какой-то миг он забывает надеть на свое красивое лицо другое выражение. Долю секунды я вижу его настоящим – пустым. Но, обращаясь ко мне, он снова весь лучится.

– Фамилия Рокамора вам, должно быть, знакома?

– Активист Партии Жизни, – киваю я. – Один из руководителей…

– Террорист, – поправляет меня Шрейер.

– Тридцать лет в розыске…

– Мы его нашли.

– Арестовали?

– Нет! Нет, конечно. Вообразите себе: полицейская операция, куча камер, Рокамора сдается, конечно, и тут же он – во всех новостях. Начинается процесс, мы вынуждены сделать его открытым, все болтуны мира подряжаются защищать его бесплатно, чтобы покрасоваться на экранах, он использует суд как трибуну, становится звездой… Словно я переел на ночь и вижу кошмар. А у вас?

Я пожимаю плечами.

– Рокамора – второй по важности человек в Партии Жизни, сразу после Клаузевица, – продолжает Шрейер. – Они и их люди пытаются подорвать устои нашей государственности. Сломать хрупкий баланс… Обрушить башню европейской цивилизации. Но мы еще можем нанести превентивный удар. Вы можете.

– Я? Каким образом?..

– Система оповещения выявила его. Его подруга беременна. Он находится вместе с ней. Декларировать, судя по всему, они ничего не собираются. Отличный шанс для вас попробовать себя в качестве звеньевого.

– Хорошо. – Я размышляю. – Но что мы можем сделать по нашей линии? Даже если он сделает выбор… Обычная нейтрализация. После укола он проживет еще несколько лет, возможно, все десять…

– Это если все пойдет по правилам. Но когда загоняешь такого крупного зверя, надо готовиться к сюрпризам. Операция опасная, сами понимаете. Может случиться все, что угодно!

Шрейер кладет руку на мое плечо.

– Вы же меня понимаете? Дело щепетильное… Подруга на четвертом месяце… Обстановка напряженная, он сам не свой… Внезапное вторжение звена Бессмертных… Он отважно бросается защищать возлюбленную… Хаос… Не поймешь уже, как все и случилось. А свидетелей, кроме самих Бессмертных, не осталось.

– Но ведь то же самое может сделать и полиция, разве нет?

– Полиция? Представляете себе скандал? Хуже – только повесить этого гада в тюремной камере. А Бессмертные – другое дело.

– Совершенно неуправляемые, – киваю я.

– Погромщики, с которыми давно пора покончить. – Он прикладывается к бокалу. – Ваше мнение?

– Я не убийца, что бы вы там ни говорили про меня своей жене.

– Поразительное дело, – мурлычет он благодушно. – Я так внимательно разбирал ваш файл. Там много о ваших качествах, но про щепетильность – ни слова. Возможно, это что-то новое. Я, пожалуй, сам дополню дело.

– Будете дополнять, назовите это «чистоплотностью». – Я смотрю ему в глаза.

– Пожалуй, даже «чистоплюйством».

– Бессмертные должны следовать Кодексу.

– Рядовые Фаланги. Простые правила – для простых людей. Те, кто командует, должны проявлять гибкость и инициативу. И те, кто хотел бы командовать.

– А его подруга? Она имеет отношение к Партии Жизни?

– Понятия не имею. Вам не все равно?

– Ее тоже надо?

– Девчонку? Да, конечно. Иначе ваша версия событий может оказаться под вопросом.

Я киваю – не ему, сам себе.

– Я должен принять решение сейчас?

– Нет, у вас есть в запасе пара дней. Но хочу сказать вам: у нас есть и другой кандидат на повышение.

Он дразнит меня, но я не могу сдержаться.

– Кто это?

– Ну-ну… Не ревнуйте! Вы, может быть, помните его под личным номером. Пятьсот Три.

Я улыбаюсь и опрокидываю двойной шот разом.

– Здорово, что у вас такие приятные воспоминания об этом человеке, – улыбается в ответ Шрейер. – Должно быть, в детстве нам все кажется гораздо более приятным, чем оно является в действительности.

– Пятьсот Третий разве в Фаланге? – Мне становится тесно даже тут, на их гребаном летучем острове. – Ведь по правилам…

– Всегда бывают исключения из правил. – Шрейер перебивает меня учтивым оскалом. – Так что у вас будет приятный компаньон.

– Я возьмусь за это дело, – говорю я.

– Ну и прекрасно. – Он не удивлен. – Хорошо, что я нашел в вас человека, с которым можно говорить по существу и начистоту. Такую искренность я позволяю себе не со всеми. Еще текилы?

– Давайте.

Он сам отходит к переносному пляжному бару, плещет мне из початой бутылки в квадратный стакан огня на два пальца. Через открытую секцию купола на остров залетает прохладный ветер, ерошит пластиково-сочные кроны. Солнце начинает скатываться в тартарары. Голова моя схвачена обручем.

– Знаете, – говорит господин Шрейер, передавая мне бокал, – вечная жизнь и бессмертие – это ведь не одно и то же. Вечная жизнь тут. – Он притрагивается к своей груди. – А бессмертие здесь. – Его палец касается виска. – Вечная жизнь, – он ухмыляется, – включена в базовый соцпакет. А бессмертие доступно только избранным. И думаю… Думаю, вы бы могли достичь его.

– Достичь? Разве я не уже один из Бессмертных? – шучу я.

– Разница такая же, как между человеком и животным. – Он вдруг снова являет мне свое пустое лицо. – Очевидная человеку и неочевидная животному.

– Значит, мне еще предстоит эволюция?

– Увы, само собой ничего не происходит, – вздыхает Шрейер. – Животное из себя надо вытравливать. Вы, кстати, не принимаете таблетки безмятежности?

– Нет. Сейчас нет.

– Очень зря, – добродушно укоряет меня он. – Ничто так не поднимает человека над собой, как они. Советую попробовать снова. Ну что ж… На брудершафт?

Мы чокаемся.

– За твое развитие! – Шрейер высасывает содержимое своего шара до дна, опускает его на песок. – Спасибо, что пришел.

– Спасибо, что позвали, – улыбаюсь я.

Когда бог ласково говорит с мясником, для последнего это скорее означает грядущее заклание, чем приглашение в апостолы. И кто, как не мясник, сам играющий в бога со скотиной, должен бы это понимать.

– Что же это? «Франсиско де Орелльяна»? – Я впускаю в пустой стакан лучи заходящего солнца, гляжу на просвет.

– «Кетцалькоатль». Ее лет сто, как не производят уже. Я не пью, но говорят, вкус изысканный.

– Не знаю. – Я повожу плечами. – Главное – эффект.

– Ну да. И еще на всякий случай… Если вдруг будешь колебаться. Пятьсот Третьего мы туда тоже отправим. Не явишься ты, придется отрабатывать ему. – Он вздыхает, как бы показывая, насколько ему был бы неприятен этот вариант. – Эллен тебя проводит. Эллен!

На прощание он жмет мне руку. У него хорошее рукопожатие и приятная ладонь – крепкая, сухая, гладкая. При его работе это наверняка полезно, хотя и ровным счетом ни о чем не говорит. Об этом я знаю по работе собственной – а через меня человеческих рук тоже проходит немало.

Он остается на пляже, а госпожа Шрейер – без шляпы – эскортирует меня к лифту. Скорее даже буксирует – учитывая мое состояние и то, что она по-прежнему плывет впереди, а я гребу в ее кильватере.

– Ничего не хотите сказать? – интересуется ее спина.

Все происходящее со мной сегодня решительно ничем не напоминает реальность, и это придает мне нездорового легкомыслия.

– Хочу.

Мы уже в доме. Комната с темно-красными стенами. На одной из них – огромное золотое лицо Будды, выпуклое, все в паутине трещин, глаза закрыты, веки разбухли от накопившихся за тысячу лет снов. Под Буддой – широкая тахта, обитая вытертой черной кожей.

Она оборачивается.

– Что же?

– Вы не зря тут живете. Под этим вашим куполом. Загар действительно очень… – Я провожу взглядом по ее ногам – от сандалий до отреза платья. – Очень-очень ровный. Очень.

Эллен молчит, но я вижу, как вздымается под кофейной тканью ее грудь.

– Кажется, вам немного жарко, – замечаю я.

– Мне немного тесно. – Она поправляет ворот своего платья.

– Ваш муж рекомендовал мне принимать таблетки безмятежности. Считает, что надо вытравливать из меня животное.

Госпожа Шрейер медленно, словно сомневаясь, поднимает руку, берется за оправу и снимает очки. Глаза у нее зеленые, охваченные карим ободком, но какие-то будто матовые, будто изумруды слишком долго без внимания пролежали на витрине. Высокие скулы, чистый от морщин лоб, тонкая переносица. Без очков, как без панциря, она кажется совсем хрупкой – той приглашающей, вызывающей женской хрупкостью, которую мужчине хочется изорвать, расцарапать, затоптать.

Я оказываюсь рядом с ней.

– Не надо, – говорит она.

Беру ее за кисть – сильнее, чем надо, – и зачем-то тяну вниз. Не знаю, хочу ли я сделать ей приятно или больно.

– Больно. – Она пытается высвободиться. Я отпускаю ее. Она делает шаг назад.

– Уходите.

До самого лифта Эллен молчит, а я созерцаю ее затылок, наблюдаю, как льется и сияет мед. Я чувствую, как из-за моей неуклюжести, неверного движения спонтанная сила тяготения, почти столкнувшая нас, нечаянных, в космическом пространстве, слабнет, как траектории наших судеб вот-вот растащат нас друг от друга на сотни световых лет.

Но собираюсь с мыслями я, только когда уже стою в кабине.

– Чего не надо?

Эллен чуть прищуривается. Она не переспрашивает. Она помнит свои слова, обдумывает их.

– Оставьте это свое животное в покое, – произносит она. – Не надо его травить.

Двери закрываются.

Глава II. Водоворот

Мне нельзя здесь находиться. Но я слишком взбудоражен, чтобы идти домой, и слишком пьян, чтобы сдержаться, поэтому я тут. В купальнях «Источник».

Отсюда, из моей чаши, кажется, что купальни занимают всю Вселенную.

Сотни больших и малых бассейнов «Источника» веерными каскадами поднимаются к теплому вечернему небу. Чаши бассейнов сообщаются прозрачными трубами. Из помещений для переодевания подъемником взбираешься по стометровому стеклянному стволу, на котором и зиждется вся эта фантасмагория, на самую вершину конструкции – и попадаешь в обширный бассейн. А из него уже можно с пенистыми ручьями сплавляться по расходящимся в разные стороны трубам вниз, от одной чаши – к другой, пока не найдешь такую, где захочется остаться.

Каждая чаша, заполненная морской водой, пульсирует своим цветом и в такт той мелодии, которая играет внутри ее. Но какофонии не возникает: управляемые одним дирижером, тысячи чаш играют грандиозным оркестром, и из их разноголосицы выплавляется симфония. Чаши, как и трубы, – прозрачны; если смотреть на них сверху, они кажутся соцветиями на ветвях древа мироздания, если глядеть снизу – сонмами радужных мыльных пузырей, которые ветер уносит в преднощную синь. И многоцветное свечение этих пузырей тоже согласовано, синхронизировано: гроздья висящих в пустоте бассейнов, перевернутых стеклянных куполов то принимают общий оттенок, то начинают передавать друг другу по трубам сначала один цвет, а потом другой – как будто огонь взбегает вверх по хрустальному баобабу, соединяющему землю с небесами.

Стоит он посреди зеленого горного плато, окруженного заснеженными отрогами; солнце якобы только что скрылось за самым дальним из них. Конечно, и седые пики, и оцепленная ими равнина под мшистым ковром, и гаснущее небо – просто проекции. Ничего этого нет, а есть только громадный кубический бокс, в центре которого установлено гидромеханическое сооружение из псевдостекла, прозрачного композита.

Но подделку замечаю только я, потому что сегодня я видел настоящее небо и настоящий горизонт. Остальных, конечно, ничто не смущает. Разрешение и объемность у проекций таковы, что человеческий глаз не способен различить подделку уже с пары десятков метров. Ничего; люди не заходят за ажурные ограждения, которыми обозначаются пределы комфортного самообмана.

Я и сам хочу поверить в эти горы и в это небо; и во мне довольно текилы, чтобы граница между проекцией и реальностью таяла.

Словно сонные тропические рыбки в аквариумах, нежатся в чашах бассейнов купальщики в ярких тряпках. «Источник» – пиршество для глаз, сады свежести, красоты и желания, храм вечной юности.

Тут нет ни единого старика и ни одного ребенка: посетители «Источника» не должны испытывать ни малейшего морального и эстетического дискомфорта. Пусть те обитают в своих резервациях, где никого не смущают их отклонения, а стеклянные сады открыты только для тех, кто сохраняет свои молодость и силу.

Девушки и юноши приходят сюда и поодиночке, и парами, и большими группами; любой, спускаясь вниз по трубам, может подобрать чашу себе по вкусу. С музыкой, которая созвучна его настроению. С размерами, подходящими для уединенного созерцания или для любовного слияния, или для дружеских игр. С соседями молчаливыми, не проявляющими к другим никакого интереса, или с теми, кто пришел сюда за приключениями и электризует всю чашу.

Ветви хрустального баобаба – путаный лабиринт, и в нем можно забраться в такие уголки, в которых никто не потревожит. Но не всех смущают чужие взгляды – есть тут искатели, которые, едва заискрив между собой, сплетаются похотливым жгутом в шаге от случайных свидетелей, нечаянно касаясь их в страстной судороге, короткими всхлипами или сдавленным стоном одних заставляя отворачиваться, других – привлекая к себе.

Для обычных людей купальни – супермаркет удовольствий, аттракцион счастья, один из самых любимых способов препровождения вечности.

Но для таких, как я, они порочны – и запретны.

Я полулежу в небольшой чаше примерно посредине нарисованного мира, и половина пузырей-бассейнов парит высоко над моей головой, в то время как другая половина раскинулась внизу. Запах ароматических масел – чувственный, тяжелый – пропитывает воздух. Оболочка моего бассейна сейчас приглушенно вспыхивает фиолетовым, акустика прямо сквозь кожу притрагивается к моим органам негромкими, но проникающими басами; музыка спокойная и тягучая, но вместо того, чтобы убаюкивать, она возбуждает воображение.

Сквозь стекло я вижу чашу внизу – в ней морскими звездами раскинулись две молодые девушки, держась за руки – лишь указательными пальцами, – они словно парят в воздухе.

У одной, смуглой, через желто-флюоресцирующую ткань купальника проступают коричневые пятнышки сосков. Другая, рыжая с молочно-белой кожей, прикрывает обнаженную грудь рукой; волосы, разметанные по воде, потемневшим нимбом обрамляют ее узкое, немного детское лицо. Она смотрит вверх, на поднимающиеся в небо мерцающие стеклянные шары, в какой-то миг мы встречаемся глазами. И вместо того чтобы отвести взгляд, она медленно улыбается мне.

Я возвращаю ей улыбку и отворачиваюсь, закрываю глаза. Течение соленой воды чуть покачивает меня, и текила морским прибоем шумит в ушах. Я знаю, что могу сейчас соскользнуть вниз по трубе и через несколько мгновений тоже держать рыжеволосую девчонку за руку, знаю, что она не откажется от своих безмолвных обещаний. Купальни – место, куда приходят за всплеском и за выплеском; раньше с той же целью люди посещали ночные клубы. В прозрачных чашах топят свое одиночество, разбавляют его поспешными знакомствами, горячечными стремительными схватками; но внезапная близость заставляет нас чувствовать себя неловко, и мы бежим от этой неловкости, друг от друга – вниз, прочь по стеклянным трубам.

Мы? Я причислил себя к ним. Нет, не мы, а они.

Нам, Бессмертным, вход в купальни воспрещается кодексом чести. Рассадник разврата – так они называются в правилах.

Дело, конечно, не в том, что мы можем оказаться подвержены сиюминутному вертиго, дело не в коротком отчаянном сцеплении половых органов, а в том, что может стать результатом такого сцепления. В конце концов, предписание Бессмертным принимать таблетки безмятежности – пока что лишь настоятельная рекомендация. Животная природа, которую стараются извести в нас сенатор и прочие покровители Фаланги, ими нехотя признается. Для нас открыты спецбордели со шлюхами, умеющими выполнять любые заказы и оберегать любые секреты. Но за их пределами мы должны вести себя как кастраты.

Я должен. Что я здесь делаю? Что я тут ищу, Базиль?

Брызги!

Взрыв смеха – девичьего, чистого, звонкого. Совсем рядом. В моей чаше, где я хотел спрятаться ото всех – и надеялся быть обнаруженным. Еще фонтан. Я молчу, терплю, притворяюсь спящим.

Шепот – решают, двинуться ли дальше, вниз по каскадам, или остаться тут. Второй голос – мужской. Обсуждают меня. Девушка хихикает.

Я притворяюсь, что меня их игра совершенно не интересует.

По трубе ко мне в бассейн примчались двое. У парня оливковая кожа, глаза цвета анодированного алюминия, руки дискобола и смоляной чуб; девушка – негритянка, точеная. Остриженная коротко, как у джазовой певицы, головка посажена на высокую шею. Худые плечи. Груди-яблоки. Сквозь дрожащую воду мускулистый живот и узкие бедра колеблются, мерещатся, словно их только вот-вот отлили из эбонитового композита и они еще не успели принять окончательную форму.

Они прижимаются к бортику с моей стороны чаши, хотя противоположная никем не занята. Я решаю: они так сделали, чтобы я не мог за ними наблюдать. И хорошо. Думаю даже сплавиться дальше, оставив их наедине, но… Остаюсь.

Закрываю глаза, растворяю в морской воде минуту своей жизни, потом еще одну. Ничего сложного: теплая соленая вода может разъесть бесконечно много времени. Может, поэтому все купальни и заполнены круглые сутки, несмотря на свою дороговизну.

Снова смех негритянки – но теперь он звучит иначе: приглушенно, смущенно. Шлепки по воде – шуточная борьба. Всхлип. Вскрик. Тишина. Что там у них?

По воде плывет кусочек материи, топ ее купальника – неприлично алый, и алым цветом возбужденно пульсирует чаша. Тряпица подплывает к устью трубы, задерживается на секунду, будто на краю водопада, – и уносится вниз.

Хозяйка не замечает его потери. Распятая, прижатая своим другом к борту бассейна, она медленно открывается ему. Я вижу, как ее сведенные плечи постепенно расслабляются, отступают назад, как она принимает его натиск. Бурлит вода. Всплывают еще кусочки ткани. Он разворачивает ее спиной – и зачем-то лицом ко мне. Глаза у нее полуприкрыты, затуманены. Сахар зубов сквозь вывернутые африканские губы.

– Ах…

Я сначала ищу ее взгляда, а когда наконец вылавливаю его, смущаюсь. Оливковый атлет подталкивает ее ко мне – еще, еще, с налаживающимся ритмом. Ей не за что держаться, и она оказывается ко мне все ближе; мне нужно было бы уйти, мне нельзя, но я остаюсь, сердце бьется.

Теперь она заглядывает мне в глаза – хочет установить связь. Зрачки блуждают, она смотрит на мои губы… Я отворачиваюсь.

Тут везде наблюдение, говорю я себе. Остановись. Здесь за всеми смотрят. Тебя вычислят. Ты не должен даже находиться тут, а уж если…

В новом мире люди не стесняются своего естества, они готовы выставлять себя напоказ, интимность стала публичностью. Им нечего скрывать, не от кого. Семья после введения Закона о Выборе потеряла смысл. Она как зуб, в котором стоматолог убил нерв: через некоторое время сама собой сгнила и развалилась.

Все. Пора, пока не поздно. Ухожу. Уплываю.

– Ну… – шепчет она. – Ну пожалуйста… Ну… Бросаю взгляд. Только один.

Толчок… Толчок… Она в шаге от меня. Слишком близко, чтобы не соскользнуть… Я на самом краю… Тянется ко мне… Вытягивает свою шею… Не может дотянуться.

– Ну…

Я уступаю. Встречаю ее.

Она пахнет фруктовой жвачкой. Губы у нее мягкие, как мочка уха.

Целую ее, доступную, просящуюся. Беру ее за затылок. Ее пальцы сбегают вниз по моей груди, по животу, неуверенно – и там царапают меня. Ее настигает боль, соленая и сладкая, и она хочет поделиться ею. Ее сбивчивый, бессмысленный шепот громче слаженного пения тысячи чаш.

Еще чуть, и я пропал.

И тут откуда-то сверху доносится визг. Отчаянный, истошный – я таких никогда не слышал, разве что на работе. Он нарушает гармонию музыки купален, и его мечущееся эхо не дает ей восстановиться. А сразу вслед за этим визгом – еще один, а потом целый хор испуганных вскриков.

Наше трио распадается. Негритянка растерянно жмется к дискоболу, я вглядываюсь вверх, в загадочную возню, которая разворачивается над нашими головами, в одном из бассейнов. Люди пихают друг друга, что-то кричат – но слов не разобрать. Потом выбрасывают в трубу что-то белесое, грузное – и оно медленно съезжает в чашу уровнем ниже. Через секунду тех, кто блаженствовал в ней, заражает паника. Сцена повторяется: женские вопли, возгласы отвращения, кутерьма. Потом мельтешащие тела вдруг застывают, словно парализованные.

Там происходит что-то странное и страшное, и я никак не могу понять, в чем дело. Кажется, будто в бассейн попало какое-то омерзительное животное, монстр, что оно медленно скользит по трубам к нам, по пути заражая безумием всех, кто на него взглянет.

Новый всплеск шумной борьбы – и нечто покидает бурлящую чашу, ползет дальше. На секунду мне кажется, что это человек… Но вот движение… Оно вяло плюхается в бассейн над нами. Что это может быть? Оболочка чаши мерцает темно-синим, она почти непроницаема, и мне опять не удается понять, что же такое идет к нам. Даже находящиеся там люди не сразу осознают, что видят перед собой. Притрагиваются к нему…

– Господи… Это же…

– Убери это! Убери это отсюда!

– Да это…

– Не трогай его! Пожалуйста! Не надо!

– Что делать? Что с этим делать?!

– Убери! Не надо его тут!

Наконец странное создание выпихивают из чаши, и оно неспешно приближается к нашей. Я загораживаю спиной стриженую девчонку и ее дискобола; они совсем потеряны, но парень хорохорится. Что бы там ни ползло к нам, я подготовлен к встрече лучше их обоих.

– Черт…

У меня наконец получается рассмотреть его. Тяжелый тугой мешок, голова болтается, будто чужая и пришитая, конечности противоестественно вывернуты, то загребают, то вроде бы цепляются, словом, творят что вздумается, – каждая независима. Неудивительно, что он сеет вокруг себя такую панику. Это мертвец.

И вот он втаскивается в мой бассейн – ныряет с головой, лицом вниз, и сидит под водой. Его руки зависают на уровне груди и, привязанные к нитям циркулирующих через купальни потоков, чуть заметно пошевеливаются: туда-сюда, туда-сюда. Кажется, что это он дирижирует бездушным хором купален. Глаза у него открыты.

– Что это? – ошарашенно бормочет дискобол. – Он что…

– Он умер? Он умер, да?! – У его подружки истерика. – Он умер, Клаудио! Он умер!

Девчонка замечает, что мертвец смотрит – в никуда, созерцательно, – но ей чудится, что он бесстыдно разглядывает под водой ее прелести. Она сначала прикрывает срам руками, а потом не выдерживает и бросается вниз по трубе – в чем мать родила, лишь бы избавиться от кошмарного соседства. Дискобол крепится – не хочет показаться трусом, но и его потряхивает.

Естественно. Они ведь никогда не встречались со смертью – как и все те, кто до них выталкивал труп из своих бассейнов. Они не знают, что с ней делать. Они считают ее уродливым пережитком, они знают о ней из исторического видео, или по новостям из какой-нибудь России, но никто из их близких и дальних знакомых никогда не умирал. Смерть отменили много столетий назад, победили ее, как побеждали до этого черную оспу или чуму; и как черная оспа, в их представлении смерть существует где-то в герметичных резервациях, в лабораториях, откуда не сможет никогда вырваться – если они сами не призовут ее на себя. Если они будут жить, не нарушая Закон.

А она выбирается оттуда, словно пройдя сквозь стены, и заявляется непрошеная в их сады вечной юности. Равнодушный и жуткий Танатос вторгается в царство грез Эроса, как хозяин усаживается в самую середину и глядит своими мертвыми глазами на молодых любовников, на их разгоряченные срамные места, и те увядают под его взглядом.

В тени мертвеца живые вдруг теряют уверенность, что сами не умрут никогда. Они пытаются оттолкнуть его от себя, выпихивают его – и тем самым помогают ему продолжить свое шествие. И чумной гонец уходит дальше.

А я не прогоняю его. Загипнотизированный, я смотрю Танатосу в лицо.

Наверное, проходит всего несколько секунд, но в тени мертвеца время замерзает, загустевает.

– Что делать? – лепечет Клаудио; он все еще тут, хотя из оливкового и превратился в серого.

Подплываю к телу, изучаю. Блондин, полноватый, лицо напуганное, веки вздернуты, рот приоткрыт; ран никаких не заметно. Хватаю его под мышки, приподнимаю его над поверхностью. Он свешивает голову, изо рта и носа течет вода.

Нахлебался воды и утонул, вот и весь диагноз. Тут такого почти никогда не случается: наркотики и алкоголь внутри не продаются, а без них утонуть, когда воды по грудь, непросто.

Внезапно я понимаю, что знаю, как действовать – из учебных материалов, из интернатской практики. Утопленников еще минут через десять, а иногда и через полчаса можно вытащить с того света. Искусственное дыхание, непрямой массаж сердца. Черт, а я думал, что давно забыл эти слова за ненадобностью!

Текила внушает мне уверенность в моих силах.

Я обнимаю его и волоку к краю чаши – там есть выступ-скамья. Он не хочет сидеть на воздухе, просится обратно под воду, так и норовит слезть с сиденья. Клаудио остолбенело уставился на меня.

Так… Легкие у него сейчас наполнены водой, верно? Моя задача – освободить их. Заместить ее воздухом. Потом попытаться запустить сердце и снова сделать искусственное дыхание. И снова сердце. И не останавливаться, пока не получится. Должно получиться, хоть я никогда этого и не делал.

Я склоняюсь над утопленником. Губы у него синие, глаза плачут морской водой, соленой, как настоящие слезы. Он смотрит мимо меня, в небо.

Черт! Трудно будет приложиться к его рту. Надо бы его очеловечить. Дать ему имя, что ли. Пусть будет Фред; с Фредом делать это веселее, чем с неопознанным трупом мужчины.

Набираю полную грудь, накрываю ртом его губы. Они холодные, но не такие холодные, как я думал.

– Ты что делаешь?! – В голосе серого Клаудио – ужас и омерзение. – Рехнулся?!

Я начинаю дуть – и тут его челюсть отпадает, и прямо мне в рот вываливается его язык – вялая мясистая тряпка, – касаясь моего языка. Похоже на поцелуй.

Я отдергиваюсь от утопленника, забыв его имя, не понимая еще, что случилось, – а когда понимаю, меня чуть не выворачивает.

– Я охрану вызову!

Еле отдышавшись, смотрю на него, потом на Клаудио, который теперь приобрел зеленоватый оттенок – наверное, отражая своей ухоженной кожей свечение чаши.

– Фред, – говорю я трупу. – Я вообще-то для тебя стараюсь, так что давай, брат, без этой херни.

Размахиваюсь и, как молотом, бью его по грудной клетке – там, где, по моей информации, должно находиться его сердце.

– Тебя в психушку надо! – орет на меня дискобол.

Фред опять поехал на дно. Если он продолжит в том же духе, я его не откачаю. Я оборачиваюсь к Клаудио.

– Иди сюда!

– Я?

– Живо! Приподними его, так чтобы лицо было над водой!

– Что?!

– Я говорю, приподними его! Вот тут, подхвати его вот тут!

– Я не буду к нему прикасаться! Он мертвый!

– Послушай меня, дебил! Его еще можно спасти! Я пытаюсь его реанимировать!

– Я не буду!

– Будешь, гад! Это приказ!

– Помогите!

Он рыбкой бросается в трубу, и я остаюсь с Фредом один на один. Пересиливаю себя, прижимаю свой рот к его рту, съеживаю язык – вдыхаю!

Отнимаю губы, размахиваюсь – луплю его по сочленению ребер. И снова вдуваю в него воздух.

Удар! Выдох! Удар! Выдох! Удар!

Как узнать, что я все делаю правильно? Как узнать, что у меня еще есть шанс? Как узнать, сколько времени он провел с легкими, полными воды? Выдох!

Как узнать, спряталось ли его сознание в каком-то дальнем закутке отрезанного от кислорода мозга и беззвучно кричит мне «Я тут!», или он уже давно сдох, и я воюю с куском мяса?

Удар!

Выдох!

Подтягиваю его, подкладываю ему руку под голову, чтобы вода не заливалась обратно.

– Хватит ерзать! Хватит, сука, ерзать! Удар! Выдох!

Он должен ожить!

– Дыши давай!

Фред не хочет оживать. Но чем дольше он не просыпается, тем больше я завожусь, тем отчаянней молочу его по сердцу, тем яростней вдыхаю в него свой воздух. Не хочу признаться себе, что не могу его спасти.

Удар!

Как быть уверенным, что я все делаю правильно? Выдох!

Он не движется. Не моргает, не откашливается, не блюет водой, не глядит на меня ошарашенно, не выслушивает недоверчиво мои объяснения, не благодарит за спасение. Наверное, я сломал ему все ребра, порвал легкие, но он все равно ничего не чувствует.

– Давай так… Давай договоримся… Последний удар! Последний вдох!

Чудо!

Ну! Чудо?!

Он чуть колышется…

Нет. Опять просится в воду.

Я опускаю руки.

Фред смотрит вверх. Мне бы хотелось сказать ему, что его душа сейчас где-то там, на небе, где блуждает его взгляд. Так говорили о покойниках пятьсот лет назад. Но я не хочу ему врать: душой Фред, как и все мы, не пользовался, да и небо над его болтающейся головой – все равно нарисованное.

– Слабак! – говорю я ему вместо этого. – Гребаный слабак! Удар! Удар!

Удар!!!

– Отойдите от него, – произносит у меня за спиной строгий голос. – Он умер.

Оборачиваюсь: двое в белых гидрокостюмах с логотипом «Источника». Секьюрити.

– Я пытаюсь реанимировать его!

Фред сползает с сиденья, плюхается лицом в воду.

– Успокойтесь, – говорит охранник. – Вам нужна психологическая помощь. Как вас зовут?

Они извлекают откуда-то сетчатый продолговатый мешок – белый с пестрыми полосками по бокам, разворачивают его под водой и очень ловко загоняют в него Фреда. Застегивают парня с головой в мешке. Получается что-то вроде разноцветной надувной колбасы для купания.

– Как вас зовут? – повторяет охранник. – Возможно, будут искать свидетелей.

– Ортнер, – улыбаюсь я. – Николас Ортнер Двадцать Один Ка.

– Мы надеемся, что вы не станете распространять информацию о том, что видели, господин Ортнер, – говорит секьюрити. – «Источник» очень щепетильно относится к своей репутации, и наши юристы…

– Не волнуйтесь, – отвечаю я. – Вы обо мне больше не услышите.

Один из охранников ныряет в трубу, другой приподнимает Фреда-колбасу и отправляет его в последнее плавание, а потом замыкает траурную процессию. Я слежу за ним. В бассейне уровнем ниже разноцветный мешок еще вызывает страх, двумя уровнями ниже – брезгливость, тремя – любопытство, четырьмя – он уже никому не интересен.

Я отцепляю взгляд от Фреда, откидываюсь на бортик чаши. Мне надо убираться отсюда, но я выжидаю. Пусть охранники дотолкают его уже до выхода, не хочу больше встречаться ни с ними, ни с утопленником. Закрываю глаза, пытаюсь перевести дыхание.

Чувствую себя выжатым, глупым, беспомощным. Зачем ты это сделал?! Зачем пытался откачать его? Почему не сбежал или не сплавил труп дальше? Перед кем решил покрасоваться? Что хотел себе доказать?!

Еле дождавшись, пока развеселый мешок и его конвоиры скроются из виду, я бросаюсь вниз. Случайно бьюсь ногой о бортик и рад боли. Мне хочется ударить себя. Хочется разбить себе свою тупую башку.

По дороге домой я не могу избавиться от мыслей о Фреде: как его угораздило помереть? При средней продолжительности жизни лет в семьдесят умирать не так обидно. Но если эта продолжительность стремится к бесконечности, да и приземляют-то статистику только такие вот неудачники, как этот…

Ведь он вполне мог бы просуществовать еще тысячу лет, оставаясь все таким же молодым, может, согнал бы даже пару килограммов… Если бы я сумел его вытащить.

А если бы я отправил его с миром дальше, мой визит в купальни мог бы остаться в тайне. Теперь меня будут искать как свидетеля. И все зря. Я проталкиваюсь сквозь жужжащее человеческое месиво. Ненавижу толпу.

Каждый раз, когда я оказываюсь в местах избыточного скопления человеческих тел, облепляющих меня, жмущихся ко мне, не дающих мне двигаться и дышать, виснущих на моих локтях, топчущихся на моей обуви, – меня начинает трясти. Мне хочется заорать, смести их всех разом, бежать вон, ступая по чужим ногам, по головам. А бежать некуда. Сколько бы башен мы ни строили, всем места не хватит.

У меня есть свой способ прохода через общественные места, я называю его «ледокол». Двигаться надо немного боком, выставляя вперед правый локоть и уперев правый кулак в левую ладонь: так превращаешь свое тело в жесткую рамную конструкцию. Переносишь вес вперед, как бы заваливаясь, и локтем вклиниваешься в толпу. Вдавливаешь его между толкущихся людей и вдавливаешь самого себя следом. И пока остальные тычутся друг в друга, трутся, злятся, притрагиваются друг к другу тайком, списывая все на толчею, я вспарываю эту броуновскую свалку и пру насквозь.

Не изобрети я этот метод – давно рехнулся бы. Застрял бы, наверное, в толпе и потерялся в ней навсегда.

Еле добираюсь до шлюза. Сжимаю коммуникатор. Сигнал идет, шлюз впускает меня внутрь, отсекает всех лишних. Наконец я вырываюсь из толчеи.

Наконец мой блок.

От пола до потолка – двадцатиметровой высоты оранжевые стены поделены на ровные квадратики, в каждом – дверка; к стене прикручена решетка из лестниц и трапов: вход в каждый жилой куб – отдельный, снаружи. Говорят, архитекторы вдохновлялись старинными мотелями – романтика, все дела. Еще говорят, что такая открытая конструкция и ее жизнерадостная яркая раскраска должны помогать страдающим клаустрофобией. Пошли бы они, умники.

В душ бы после этой гребаной давки.

На входе в блок – трейдомат, продающий всякую всячину: протеиновые батончики, спиртное в композитных бутылках, все нужные таблетки. Рядом – девчонка-продавщица: стрижка под пони, глупые голубые глаза, белая рубашка расстегнута до третьей пуговицы.

– Привет! – говорит мне она. – Будете что-нибудь? У нас свежие кузнечики!

– «Картель» есть?

– Конечно! Мы специально для вас всегда держим про запас бутылочку.

– Очень мило. Давай. И кузнечиков своих.

– Сладких или соленых? Есть еще со вкусом картошки или салями!

– Соленых. Кажется, все.

– Ну конечно, соленых! – Она смешно хлопает себя ладошкой по лбу. – Как всегда.

Коммуникатор на руке просит приложить к экрану указательный палец – авторизовать оплату. Автомат вручает мне пакет с покупками.

– Чуть не забыла! Не хотите попробовать новые таблетки счастья?

– Таблетки?

– Очень хорошие, правда! Эффект потрясающий! Действует до трех дней. А потом – никаких отходняков.

– Откуда ты знаешь?

– Что?

– Откуда тебе-то знать, что эффект потрясающий? Есть с чем сравнить?

– Что вы имеете в виду?

– Ты что, когда-нибудь была счастлива? – разжевываю я. – Хотя бы секунду, а?

– Вы же знаете, что я не могу…

– Конечно, не можешь! Так за каким дьяволом ты…

– Зачем вы так? – В ее голосе обида настолько неподдельная, что мне даже становится неловко; абсурд.

– Ладно… Ладно, прости. – Зачем я ей это говорю? – Сорвался. Был трудный день… Длинный и очень… Странный.

– Странный?

– Кажется, я наделал массу вещей, которые делать не собирался. Знаешь, как бывает?

Она жмет плечиками, хлопает ресницами.

– Твердо решишь никогда не делать что-то, а приходишь в себя, когда уже по локти в нем, в этом самом, и заднего хода уже не дашь, – объясняю я. – И не поймешь, как так случилось. И спросить не у кого. И поговорить об этом не с кем.

– Вам одиноко?

Она глядит мельком, искоса; и так искусно это сделано, что я обо всем забываю и покупаюсь.

– Ну… А тебе?

– Я просто подумала, что если вам одиноко, то эти наши новые таблетки счастья – может быть, это именно то, что вам сейчас нужно… Не хотите попробовать?

– Не хочу я твоих гребаных таблеток! Счастье невозможно сожрать, понимаешь?! И хватит мне его впаривать!

– Эй, дядь… Ты не переживай так! – Глумливый смешок за моей спиной. – Ты же в курсе, что она ненастоящая? Может, залезешь на нее еще? Только давай по-быстрому, тут очередь!

– Да пошел ты! – Я оборачиваюсь.

Какое-то бесполое чучело в красном пушистом балахоне. Оно делает шаг вперед, нагло занимая мое место у диспенсера.

– Спасибо за покупку, – говорит мне на прощание продавщица.

– Давай сюда Изабеллу, – требует чучело у трейдомата. – Не хочу, чтобы меня обслуживала эта фригидная кукла.

Голубоглазая настырная девчонка покорно исчезает, а на ее месте возникает другая проекция: кудрявая широкобедрая южанка с тяжелой грудью и вульгарным макияжем.

– Что уставился? Вали давай, ушлепок! – кивает мне чучело. – Привет, Иза! Ты как?

На прощание я разбиваю ему бровь. Странный день.

И только когда я возвращаюсь домой, втискиваюсь в свой куб, вижу: от пачки снотворного остался всего один шарик. Главное – не забыть купить новую завтра, иначе…

Озираюсь: как всегда, идеальный порядок. Кровать заправлена, одежда на полке выглажена и рассортирована, форма – отдельно, два чистых комплекта заготовлены, обувь вся в чехлах, на откидном столике-пульте – коробка с сувенирами, на стене висит старая пластиковая маска Микки Мауса, дешевая, из тех, что раньше продавали детям в парках развлечений.

Больше ничего лишнего: не люблю лишнее. Кто-то, может, считает, что в кубе размером два на два на два по-другому и нельзя, но я возражу. Если человек не склонен к порядку, он и в гробу устроит бардак.

Все нормально. Все нормально. Все нормально.

Прежде чем меня успевает зажать в тисках, я приказываю дому:

– Окно! Тоскана!

Одна из стен – та, что напротив койки, – вспыхивает и становится окном от пола до потолка; за ним – мои любимые холмы, и небо, и облака. Все фальшивка, но я вырос на суррогате.

Я прикладываюсь к бутылке, потом выдавливаю из упаковки последнюю сонную таблетку, кладу в рот, умещаюсь на койке и рассасываю шарик, глубоко дыша и не сводя глаз с картины за окном.

Главное – продержаться пять минут. Шарику нужно ровно столько, чтобы отправить меня в никуда. Пусть сами жрут свои таблетки счастья и безмятежности, а мне оставят только мои маленькие кругляши. Они отключают точно на восемь часов, а главное – гарантированно никаких снов. Гениальное изобретение. С ними я буду и безмятежен, и счастлив.

Снотворное приятно кислит на языке. Всегда выбираю с лимонным вкусом – хорошо к текиле; не все же могут позволить себе настоящий лимон. А уж настоящую солнечную Тоскану – и вовсе никто. Да и хер с ней.

Я выключаю свет, застегиваю себя в темноту. Я – веселый бело-радужный мешок, и меня затягивает в прозрачную трубу, с одного конца которой – чаша с морской водой, а с другой – небытие.

Глава III. Рейд

Ладно, готов признать, что бывают нормальные лифты.

Допотопные, прозрачные, которые ползают по внешним стенам старых башен – вот в этих я готов немного поторчать взаперти, хоть и кажется, что им требуется целая вечность, чтобы спуститься с верхних ярусов вниз.

Этот – большой, человек тридцать в нем уместится свободно, и сейчас он заполнен лишь на треть. Снаружи он выглядит как стеклянная полусфера, одна из десятков, лепящихся к фасаду громадного небоскреба, словно высеченного изо льда.

Кроме меня, в кабине еще девять человек. Первым взгляд клеится к двухметровому громиле, хмурому, прикусившему губу. Глаза у него красные и слезятся, да и нос еще течет: кажется, что он плачет. Рядом с ним – делового вида толстячок, сосредоточенно чешущий свой затылок. Кажется, бизнесмен направляется в свою контору. Губастый улыбчивый тип с короткой стрижкой, рослый и какой-то нелепый, о чем-то шушукается с веснушчатым лохматым парнем в цветастой рубашке. Громила смотрит на них неодобрительно.

Худой мужичонка с усталым нервным лицом дремлет стоя, хотя хихикают прямо у него над ухом. Над ним нависает длинный человек с хрящеватым носом, печальными темными глазами и внушительными ушами, упрятанными под копну тщательно вымытых волос. Несмотря на странную внешность, от него исходит ощущение совершенной безмятежности: может, в сени его ушей мужичонка и прикорнул.

Но мое внимание приковано к другому пассажиру – обритому наголо щуплому юнцу. Почти подросток, до того молодо выглядит, и по виду явная шпана. В приличном боксе на него бы подозрительно пялились; а тут за ними наблюдает только один пассажир – коренастый, обритый наголо и усатый. Если бы мне пришлось угадывать, кто он, я бы сказал – полицейский.

Последний – настоящий романтический герой: пропорционален, как Витрувианский человек, благороден лицом, как Давид; курчав, да еще и мечтателен. Вот кто, думаю, произвел бы фурор в купальнях.

Я прижимаюсь лбом к стеклу.

Погружаюсь в этой стеклянной банке все ниже; теперь мы где-то посередине. Теперь вверх башни уходят в бесконечную перспективу, смыкаясь вершинами, настолько же, насколько и вниз, срастаясь корнями. Горят мириады огней. И не видно городу этому ни конца, ни края.

Европа. Грандиозный гигаполис, подмявший под себя половину континента, попирающий землю и подпирающий небеса.

Когда-то люди попытались соорудить башню, которая достала бы до облаков; за гордыню бог покарал их раздором, заставив говорить на разных наречиях. Великое здание, которое они возводили, разрушилось. Бог самодовольно ухмыльнулся и закурил.

Люди отступились от неба – но ненадолго. Бог и глазом моргнуть не успел, как его сначала уплотнили, а потом выселили. Теперь вся Европа застроена вавилонскими башнями; и нынче дело не в гордыне. Просто жить негде.

А вкус к соревнованиям с богом давно утрачен.

Время, когда он был единственным, прошло, теперь он – просто один из ста двадцати миллиардов, и это если он прописан в Европе. Есть же еще Панамери-ка, Индокитай, Япония со своими колониями, латиносы, да Африка, наконец, – всего под триллион народу. Нам тесно, нам негде размещать заводы и агрофабрики, офисы и арены, купальни и имитаторы природных зон. Нас стало слишком много, и мы попросили его подвинуться, только и всего. Нам небо нужней.

Европа похожа на фантастический ливневый лес: башни словно стволы деревьев, многие больше километра в обхвате и по несколько километров в высоту, транспортные рукава и переходы перекинуты между ними, как лианы. Башни вздымаются над долиной Рейна и над долинами Луары, они выросли в Португалии и в Чехии. То, что прежде было Барселоной, Марселем, Гамбургом, Краковом, Миланом, – сейчас единая страна, единый город, мир в себе. Сбылась вековая мечта, и Европа по-настоящему едина – всю ее можно проскочить через транспортные рукава и туннели, подвешенные на стоэтажной высоте.

Местами этот великий лес озарен огнями, местами может показаться суровым и сумеречным: не все здания имеют окна, трубы коммуникаций зачастую вынесены наружу и оплетают стволы башен, как вьюнки-паразиты. Но везде сокровенное – внутри. Вырастая на месте старой Европы, новая поглощала ее: средневековые храмы, древние римские дворцы, мощенокованые парижские улочки, стеклянный купол берлинского Бундестага – все оказалось забрано внутрь возводимых гигантов, стало частью интерьеров нижних ярусов; кое-что пришлось снести – чтобы вбить опоры и поставить стены, но нового мира без перепланировки не построить.

А теперь над крышами домов старого города Праги, над башенками Рыбацкого замка в Будапеште и над мадридским королевским дворцом есть еще сотни крыш – одна над другой; сады и трущобы, купальни и громадные предприятия, спальные боксы и штаб-квартиры корпораций, и стадионы, и бойни, и виллы. Эйфелева башня, Тауэр, Кельнский собор – пылятся под искусственными облаками в подвалах новых башен, новых дворцов и новых соборов, по-настоящему великих и по-настоящему вечных.

Потому что только таких домов заслуживает новый человек. Человек, сумевший взломать собственное тело, исправить смертный приговор, прописанный ему в ДНК бородатым натуралистом. Смогший перепрограммировать себя. Превратиться из чужой скоропортящейся игрушки – в существо, не подверженное тлену, всегда юное; наконец независимое; совершенное.

Человек, переставший быть созданием и ставший создателем.

Миллионы лет люди страстно мечтали об одном – победить смерть, избавиться от ее гнета, перестать жить в вечном страхе, стать свободными! Только разогнувшись, только взяв в руки палку, мы уже думали, как бы обмануть смерть. Всю нашу историю, и еще до того – еще когда история была топким бессознательным безвременьем, мы стремились только к этому. Люди жрали сердца и печень своих врагов, искали мифические источники у черта на куличках, глотали толченые носорожьи рога и толченые драгоценные камни, совокуплялись с юными девственницами, платили состояния шарлатанам-алхимикам, жрали только углеводы или только протеины в соответствии с рекомендациями геронтологов, занимались бегом, платили состояния шарлатанам-хирургам, чтобы те подтянули нам кожу и разгладили морщины… Все, лишь бы оставаться вечно молодыми – или хотя бы казаться такими.

Мы больше не homo sapiens. Мы – homo ultimus.

Не желающие быть чьей-то поделкой. Не собирающиеся дожидаться рассмотрения своего дела в застопорившейся бюрократической машине эволюции. Наконец взявшие собственную судьбу в свои руки.

Мы – венец собственного творения.

И вот наш чертог – новая Европа.

Земля счастья и справедливости, где каждый рождается бессмертным, где право на бессмертие столь же священно и неотъемлемо, как право на жизнь.

Земля людей, которые впервые за человеческую историю свободны от страха, которые не обязаны жить каждый день, как последний. Людей, которые могут, не стесненные гнилостными процессами своего тела-мешка, мыслить не категориями дней и лет, а масштабами, достойными Вселенной. Которые могут бесконечно совершенствоваться в науках и умениях, совершенствовать мир – и самих себя.

Нет больше смысла соревноваться с богом, потому что мы давно сравнялись с ним. Раньше вечен был только он, теперь – любой. Мы и на небеса-то забрались, потому что каждый из нас теперь бог, потому что теперь-то они наши по праву.

Его даже не свергали – он сам бежал, сбрив бороду и переодевшись в женское платье, и сейчас бродит где-то среди нас, живет в кубе два на два на два и хряпает антидепрессанты на завтрак.

Лифт сполз ярусов на двадцать вниз; сквозь туман и дым видно основания башен. Уже недолго осталось.

– Я тебе вот что скажу. Ты живешь в самое лучшее из всех времен, которые только были на этой планете. Не было более счастливого времени, понятно? – произносит усатый, и я возвращаюсь в кабину.

Говорит он вроде как со шпаной, с этим бритым подростком, но остальные пассажиры лифта тоже оборачиваются к нему, внимают; лица у всех серьезные.

– Но только счастье это не у всех, вот что. Это тут, в Европе, у нас так. А в России – сам в новостях видел небось, что творится. Или с Индией как получилось. Недаром у нас все границы вечно беженцами обсижены, как вошью. Все к нам потому лезут, что у нас здесь халява, ясно? Другого такого места нету. Не в Америку же в самом деле им ехать, так? Бабла на жизнь не хватит.

Пацан хмурится – но кивает, соглашаясь.

Я приглядываюсь к нему. Он не нравится мне. Тупое злобное лицо. Что он тут делает? Ему тут не место.

– Вот ты тут родился. Тебе бессмертие по праву положено. Повезло. А что, думаешь, так все и будет? Собираешься бесконечно жить, а? Ничего тебе не гарантировано, вот что я скажу. Ноль. Потому что на халяву падких много. А все хорошее заканчивается. Воды в обрез, так? Мочу свою фильтруем и пьем! Места в обрез! Хорошо, когда у человека восемь кубометров есть! Жратвы… Ты слушаешь меня?

– Да слушаю, слушаю… – бурчит обритая шпана.

– Жратвы! Энергии! Все на пределе! На пределе! Тут каждый должен сознательность проявлять! Сто двадцать миллиардов шестьсот два миллиона четыреста восемьдесят одна тысяча. Столько Европа тянет. Больше – не сможет. Мы в опасности. Демагоги брешут: тысяча туда, тысяча сюда… А я тебе скажу: стакан полон, вот что. Еще капля – и через край хлынет. И капут всему.

Киваю: так все и есть.

– И не будет тебе твоего бессмертия. Ясно? А все из-за этих. Если есть у Европы враги – это они. Мрази. Хочешь как зверь жить – делай выбор, все по закону, так? Нет же. Они выкрутиться хотят. Тебя обмануть. Чтобы их отродье выдышало наш воздух, нашу воду всю высосало! И что, спустить им все с рук?!

– Хер им, – смурно бухтит подросток.

– Ты просто помни об этом, ясно? Они преступники. Паразиты. Они должны заплатить! Мы все правильно делаем. Мир, друг, просто устроен: черное или белое. Мы или они. Ясно?!

– Да ясно, ясно…

– Вот так! Ноль этим гнидам пощады!

Усатый строго оглядывает пацаненка, потом скидывает с плеча ранец, достает из него белую маску. Оглядывает ее, словно видит впервые и не понимает, откуда она взялась у него в рюкзаке. Потом натягивает ее на себя.

На вид композитный материал, из которого она сделана, неотличим от мрамора.

Лицо на маске раньше принадлежало древнему изваянию Аполлона. Я знаю – видел саму статую в музее. Глаза у нее пустые, без зрачков – закатились или бельмами затянуло. Лицо холодное, бесстрастное, парализованное. Бесполое. Слишком правильные черты. Лепили его или с самого бога, или с красивого мертвеца. У людей – живых – таких лиц не бывает.

Пацаненок лезет в свой мешок, вытаскивает из него точно такую же маску, надевает ее и замирает: скрученная пружина.

Потом и пухлый бизнесмен выуживает откуда-то свою маску – копию тех, что нашлись у парнишки и у усатого. Суетливо выхватывает откуда-то Аполлоново лицо худой мужичок, неспешно пристегивает к себе мраморную личину ушастый. За ним следуют громила и Витрувианский человек; лохматый парень скидывает свою разноцветную гавайку и облачается в черный комбинезон – как у остальных, превращается в бога света, юности и красоты, а за ним и губастый балагур. Теперь обезличены и обмундированы все девятеро.

– Уснул? – поворачивается ко мне тот, что был усатым.

Я достаю свою маску – последним.

Приехали.

Стена, из которой мы выходим, превращена в панно – на всю ее огроменную площадь нанесено граффити. Наивное, яркое, слащавое: улыбающиеся смуглые богатыри с квадратными подбородками и мыльными пузырями на головах, арийские самки в серебряных комбинезонах, смеющиеся дети с умными взрослыми глазами, легкие прозрачные небоскребы, а над ними – перетекающее в синий космос безоблачное небо, в которое стартуют десятки белых кораблей-«Альбатросов», изготавливаясь, видимо, прыгнуть через межзвездное пространство к другим мирам, покорить их и навести туда мосты с битком набитой счастливыми человечками Земли.

Между небом и космосом – многометровыми буквами название этой румяной утопии: «БУДУЩЕЕ».

Черт знает, когда это все намалевали. Давно, наверное, – раз еще рисовали, а не пустили на стену проекцию или не поставили экран. Раз тратили еще краску на изображение детей. Наверное, очень давно, раз еще верили в освоение космоса. Зато точно ясно, что с тех самых пор, как эту идиллию тут начертали, не чистили ее ни разу – так что теперь граффити покрыто коричневатым слоем копоти и жира, словно картины средневековых мастеров. Небо посмурнело. Люди, заламинированные в жир, выглядят нездорово: скалятся желтыми зубами, таращат желтые белки глаз, и радость их кажется натужной, словно в концлагерь приехал фотограф из газеты и всем велел улыбаться.

Занятно. Модели, которые позировали художнику столетия назад, наверное, ничуть не изменились с тех пор. А их изображения потускнели, закоптились, растрескались. Портретам время не идет на пользу, это еще вечный юноша Уайльд подметил. А нам на время плевать. Мы временем не болеем.

Выход из лифтовой кабины устроен там, где на стене нарисован последний не взмывший еще в космическую синеву корабль, и обыгран он в меру фантазии автора: двери лифта – люк межгалактического челнока.

Так получается, что вылезаем мы в устаревшем БУДУЩЕМ из корабля, который так и не полетел к дальним звездам. И правильно, кстати, сделал. Не хера там ловить.

А перед нами – настоящее.

Бокс, в который мы попали, метров пятьдесят в высоту и чуть ли не по полкилометра в длину и ширину; точней не сказать, потому что насквозь его проглядеть трудно. От пола до потолка громоздятся скрученные из композитных каркасов конструкции, похожие на склад какого-то мегамаркета, на его бесконечные стеллажи и антресоли. И этот скелет, состоящий из столбов и полок, превратился в целый коралловый риф, населенный самой причудливой живностью.

Каждая полка – полтора метра, не разогнуться, одни огорожены хлипкими заборчиками, другие обустроены тонкими разноцветными стенками из всяческого хлама, третьи – голые. И по этим полкам, которых тут миллион, разложен миллион человеческих жизней. Каждая клетушка – чья-то халупа, лавка, ночлежка или харчевня. В воздухе висит пряный туман: пар человеческого дыхания пополам с дымом готовящейся еды, пот пополам со специями, запах мочи пополам с экзотическими ароматизаторами.

Каркасы стоят плотно, от одного можно с разбегу перепрыгнуть к другому. Прыгать не страшно даже на высоте каких-нибудь тридцатых карликовых ярусов: между каркасами повсюду проброшены висячие мостики, налажены канатные дорожки, протянуты какие-то веревки с сушащимся бельем – даже если оступиться, в полете непременно за что-нибудь зацепишься.

Облепленные мириадами жилых ракушек, каркасы кишат людьми. Пестрая толпа до отказа набилась на первый уровень, «наземный» – хотя от настоящей земли до него метров триста, и заполонила все остальные. Кипят, не выкипая, человеческими лицами галереи, кто-то носится по держащимся на честном слове мостикам – кажется, что люди барахтаются прямо в воздухе. По забранным в решетчатые шахты лестницам от пола к далекому потолку безостановочно прокачивается вязкая людская масса. Еще десять тысяч маленьких приставных лесенок сбегают с этажа на этаж в тех местах, где кому-то заблагорассудится их сейчас прислонить. И снуют вверх-вниз шаткие платформочки сомнительных подъемников, доставляющие рисковых пассажиров и их странные грузы именно в ту точку этой адовой кутерьмы, которая им непременно зачем-то сдалась.

И притом вся конструкция какая-то… не прозрачная, а дырявая – так что виднеется сквозь нее, сквозь решетки, стенки, переходы, балкончики, развешенное для сушки белье – нарисованный во весь потолок космос со звездами и аляповатыми сатурнами-плутонами-юпитерами, потому что потолок – продолжение того громадного граффити, из которого мы вышли, и гордые астронавты с пузырями на головах своими мудрыми и добрыми очами (разве что желтоватыми) с настенного панно созерцают творящуюся перед ними вакханалию – явно в ступоре и явно подумывая, не лучше ли им все же будет свалить в космос.

Привет, люди БУДУЩЕГО. Добро пожаловать в фавелы.

Стоит невыносимый гвалт. Миллион человек говорят разом – каждый на своем языке: напевают вслух приклеившуюся к языку попсу, стонут, кричат, хохочут, шепчут, клянутся, плачут.

Я чувствую себя так, будто меня запихнули в микроволновку.

Кажется, что через это столпотворение мне не пробиться даже в одиночку, даже моим фирменным способом. А уж вдесятером, не растерявшись по дороге…

– Клин, – говорит мне из-под Аполлоновой маски наш звеньевой, Эл – тот усатый, что наставлял пацана.

Я даже не слышу его голоса; читаю по губам.

– Клин! – ору я.

Гигант с текущим носом – Даниэль – становится первым. За ним – Эл и пухлый, похожий на бизнесмена Антон, в третьем ряду Бенедикт – излучатель спокойствия, и шпаненок, имени которого я даже не собираюсь запоминать, и щуплый нервный Алекс. В замыкающей линии – губастый Бернар, лохматый Виктор, Йозеф-витрувианец и я.

– Маршем, – наверное, произносит звеньевой.

– Маршем! – повторяю я, надрывая глотку.

Мне хочется распихивать толпу локтями, гнать этих бездельников прочь, давить их, но сдавливаю я самого себя – в стальном зажиме, смотрю на Эла, на Даниэля, заражаю себя их хладнокровием. Я – часть звена. Вокруг меня – мои боевые товарищи. Мы с ними – один механизм, один организм. Если бы только тут был Базиль… Если бы только вместо этого малолетнего упыря тут был Базиль. Но Базиль сам во всем виноват. Сам. Сам!

Я больше никуда не рвусь. Я марширую.

Наше построение танком ползет вперед.

Сначала нам трудно: в этом ведьмином вареве нас замечают не сразу. Но сначала одни чужие глаза спотыкаются о черные вырезы на наших масках, потом еще кто-то прикипает взглядом к мраморным гладким лбам и мраморным застывшим кудрям, к склеенным губам и к идеально прямым носам, вырубленным из камня.

Разлетается по толпе шепот: «Бессмертные… Бессмертные…» И она останавливается.

Когда вода остыла до нуля градусов, она может еще и не замерзнуть. Но если в нее положить кусочек льда, процесс запускается тут же, и вокруг, сковывая поверхность, начинает распространяться ледяной панцирь.

Так и вокруг нас расползается холод, примораживая бомжей, торгашей, работяг, пиратов, дилеров чего угодно, воров; всех этих неудачников. Они сперва перестают мельтешить, застывают, а потом поджимаются, пятятся от нас во все стороны, спрессовываются как-то, хотя казалось, что плотней уже стоять нельзя.

А мы движемся все быстрей, рассекая толпу надвое – за нами остается след, порез, который еще долго не срастается, словно люди боятся ступать там, где только что ступали мы. «Бессмертные…» – шуршит у нас за спиной.

В их шепоте – подобострастие и страх, но и ненависть, и презрение. И черт с ними.

Замирают разговоры в крохотных грязных харчевнях на первых этажах, где везучие посетители сидят друг у друга на головах, а остальные гроздьями свисают с балконов, чудом удерживаясь на весу и прихлебывая безымянную органику из обшарпанных лотков. Обрастают выпученными креветочьими глазками раковины хибар и хибарок: все их обитатели вылезают, высыпают на галерейки и мосточки, чтобы увидеть нас воочию. Провожают нас испуганными взглядами, не могут оторваться: каждый должен знать, куда мы идем.

Каждый хочет знать, за кем мы.

– Налево, – командует Эл, глядя на свой комм.

– Налево!

Поворачиваем к лесенке, которая втиснулась между кабинетом вертикального массажа и салоном виртуального секса. На нашем пути встает какой-то верзила со сплюснутым носом, но Даниэль отшвыривает его в сторону, тот падает на пол и больше не поднимается.

– Нам на пятнадцатый, – говорит Эл.

Шепот взлетает на пятнадцатый этаж куда быстрей, чем мы вскарабкиваемся по скрипучей лестнице, которая качается так, будто мы – обезьяны на лианах.

А там, наверху, уже занимается пожар паники. Ничего, пускай.

Забравшись, бежим цепью по узеньким подвесным балконам мимо мириад кабин, хижин, клетушек. Люди прыскают в стороны. Отпихиваем прочь зазевавшихся и остолбеневших от ужаса.

– Быстрей! – кричит Эл. – Быстрей!

Навстречу нам выскакивает растрепанная девушка. Бросается на нас, как-то глупо выставляя руки вперед. Ладони у нее перемазаны в чем-то желтом.

– Уходите! Уходите! Не надо! Не пущу!

– Отвали, дура! Что ты делаешь?! – орет на нее какой-то парень, дергает ее за платье, пытаясь от нас оттащить. – Что ты делаешь?! Ты только…

– Дорогу! – ревет Даниэль.

– Она нам нужна, – решает звеньевой. – Придержите ее!

Антон выхватывает шокер и тычет его девушке в живот; та падает как подкошенная и больше ничего не может сказать. Парень пялится на нее недоверчиво, потом вдруг толкает Антона обеими руками в плечи – так, что тот проламывает дистрофичную балконную оградку и летит в пропасть.

– Тут… Это где-то тут! – гаркает звеньевой.

Выбросив Антона, парень впадает в прострацию – тут же получает шокером в ухо и валится мешком. Я выглядываю с балкона: Антон приземлился парой этажей ниже на какой-то перекладине. Показывает мне большой палец.

Мы останавливаемся у микроскопической лапшичной: продавец помещается в своем заведении только сидя, где-то за ним ютится повар, вдоль прилавка, сделанного для карликов, – ряд табуреток с подпиленными ножками, в конце занавеска – сортир. Вся столовка – размером с киоск. Соседи все на виду. Прятаться негде. На стене у кассы висит голограмма: мужик в розовой резине, обтягивающей его рельефную мускулатуру. Глаза подведены, во рту – лиловая сигара. Сигара дымится и в зависимости от точки меняет угол наклона, недвусмысленно вздымаясь.

Меня сейчас стошнит.

У приземистого повара на коричневой лысине белым вытатуировано «Возьми меня». Продавец тоже нарядный: весь в помаде, язык проколот люминесцирующей штангой. Смотрит на Даниэля, медленно обводит подмигивающей сережкой накрашенные губы. Кажется, мы не по адресу.

– Можешь даже не снимать маску, – говорит он. – Люблю анонимность. И сапоги оставь… Они такие брутальные.

– Тут? – оборачивается к Элу Даниэль. – Странное место для сквота.

– Был сигнал, – хмурится звеньевой, уставившись в свой коммуникатор. – И эта баба…

И тут я вижу за приподнятой занавеской чьи-то круглые глаза, ловлю сдавленный писк, шепот… Отодвигаю Даниэля, который заслоняет весь проход, сгибаюсь в три погибели – лезу мимо заинтригованных педиков с их стынущей лапшой, добираюсь до сортира…

– Эй! – окликает меня продавец. – Эй-эй! Отдергиваю тряпку. Никого.

В кабинке можно уместиться только на корточках. Стенка за стульчаком вся расписана предложениями быстрого и анонимного секса, снабженными метрическими данными – наверняка приукрашенными. Слева какой-то умелец выцарапал анатомически достоверный член, окружив его, словно фамильный герб, лентами с начертанной на них совершенно невообразимой похабщиной. Там, где начинается слово «причмокивая», я вижу крохотный дактилоскопический сенсор. Изобретательно.

Делаю шаг назад и впечатываю бутсу в стенку. Она, как бумажная, прорывается – за ней люк со стремянкой, ведущей вниз.

– Сюда! – прыгаю первым.

Уже падая, слышу визг и знаю: нашел. Сигнал был верный. Не успели сбежать, не успели. Меня заливает адреналином. Вот она, охота. Теперь-то не спрячетесь, ублюдки.

Крошечная полутемная комнатка, на полу – какая-то пластичная мебель, ворох тряпок, скорченная фигура… Чувствую, как подступает тошнота. Прежде чем я успеваю толком все разглядеть, комната вспыхивает, я лечу кубарем, в глазах – огненные кольца, дыхание перебито. Тут же откатываюсь и вслепую бросаюсь на него, пальцами нащупываю шею, потом глаза – вдавливаю внутрь. Вопль.

Успеваю нашарить свой шокер – перехватывая скользкую чужую кисть, которая тянется к нему же, – выдергиваю, тычу шокером в мягкое.

Ззз… Подольше держу. Подольше. Полежишь, гад.

Отваливаю обмякшее тело от себя, пинаю его устало.

Да куда же все наши запропастились?

Разметываю мешки-кресла, вымещаю на них то, что не стал вымещать на теле. Заставленный диваном в углу комнатушки – лаз.

– Вы где?!

Наверху – брань, возня. Похоже, нашим сейчас тоже жарко. Но мне обратного пути нет. Справятся сами. До меня доносится придушенный тонкий писк. Я чувствую, что еще вот-вот – и накрою гнездо.

В этом лазе может быть что угодно. Нарушители бывают вооружены всерьез. Но нельзя ждать. Тут каждая секунда на счету. Если они успеют эвакуировать сквот, весь рейд насмарку.

Приподнимаю с пола человека-куль, пропихиваю его в лаз впереди себя. Изнутри – вопль. Куль дергается – нехорошо так, конвульсивно. Затихает. Его втаскивают внутрь. Еще один вскрик – отчаянный.

– Максим!

Ага, поняли, что своего оприходовали.

Дышать все еще тяжело. Ребра колет. Проверяю шокер. Он тихо жужжит. Заряд на дозволенный максимум. Лаз тесный, как желудок питона. Надо проскочить через эту горловину! Проскочить, пока она не сжалась и не удавила меня…

Кувырок – вкатываюсь внутрь быстрей, чем они успевают понять, что я – просто человек.

Наугад раздаю тычки смазанным силуэтам, среди которых оказываюсь. Они падают, обретая четкие очертания. Тонкий захлебывающийся плач.

– Не надо!

– Стоять! Всем стоять, суки! – И наконец выплевываю наше, каленое: – Забудь о смерти!

И этими словами, словно настоящим огненным тавром, прижигаю, припечатываю, парализую их всех. Кто дрыгался – затихает. Кто ревел – скулит. Знают: теперь – все.

Включаю свет. Ну?!

Комната, раскрашенная в кричащие цвета – одна стена ярко-желтая, другая ярко-синяя; все изрисованы какими-то каракулями, словно их чертил имбецил с нарушенной координацией. Башни, люди держатся за руки, облака и солнце.

Из мебели – матрасы. Небогато. И места так мало, что нечем дышать. Как их столько сюда набилось?

На полу валяются две бабы и парень. Парень ткнулся носом в мою бутсу. Голову одной из женщин ореолом окружает зеленая зловонная лужа. Чувствую, как и у меня к горлу подступает едкий сок.

К стенам жмутся еще три девушки. У одной, голубоглазой и в коротком синем платье, на руках – мяучащий сверток. Вторая – раскосая крашеная блондинка – все еще зажимает рукой рот полуторагодовалой девочке с жиденькими черными волосенками под розовой шапочкой. Девочка что-то обиженно мычит из-под ладони и пытается выкрутиться, но не может – у матери руки заклинило, словно судорогой свело. От всего лица видны только глаза – такие же щелочки, как у мамаши. Последняя из задержанных, рыжая с тысячей маленьких косичек, прячет за собой белобрысого мальчишку лет трех. Мальчик наставил на меня придурковатого лысого пупса с оторванной ногой, держит его так, будто это оружие. Кукла, надо же… На блошином рынке они ее раскопали или у антикваров? Пупс пытается навести на меня жутковато-осмысленный взгляд и нудит:

– Давай играть в салки. Только мне нужна обратно моя нога! Иначе как я буду от тебя убегать? Верни мне мою ногу и давай играть! Будешь?

Остальные молчат. Тогда снова вступаю я:

– Проверка сигнала. Вы подозреваетесь в укрывательстве незаконнорожденных. Мы проведем тест ДНК. Если дети зарегистрированы, вам нечего бояться.

Говорю «мы», хотя я тут все еще один.

– Мама! Все в порядке, я его держу на мушке! – заявляет мальчишка, вылезая вперед.

Женщина начинает выть:

– Не надо… Не надо…

– Вам нечего бояться, – улыбаюсь я.

Я гляжу на них и знаю, что лгу. Они именно должны трястись от страха – потому что виновны. Тест только подтвердит то, что и так видно по их глазам.

Не боится из них всех только мальчик. Почему? Неужели его не пугали Бессмертными?

– Вы! – Я киваю на встрепанную синеглазую девушку в синем платье с младенцем на руках. – Сюда.

– Будем играть в салки? Только верни мне мою ногу… Иначе как я буду бегать? – кося на меня, канючит кукла.

Я загораживаю единственный выход; теперь отсюда некуда бежать – ни им, ни пупсу, ни мне; а ведь мне хочется выбраться из этого давящего ящика так же отчаянно!

Как загипнотизированная, девушка в синем платье послушно делает шаг вперед. В ее голубых глазах можно утопиться. Ребенок умолкает – может быть, засыпает.

– Руку.

Неловко удерживая сопящего младенца, она выпрастывает ладонь и протягивает мне ее – как-то стеснительно, будто надеясь на что-то. Я хватаю ее как в рукопожатии. Чуть заламываю запястье, обнажая пульс. Достаю сканер, прижимаю. Тихий мелодичный сигнал. Тон «Колокольчик». Сам выбирал его в каталоге звуков. Обычно разряжает обстановку.

– Регистрация беременности?

Девушка, словно спохватившись, пытается отдернуть руку. Будто я поймал какого-то зверька – теплого и юркого; он доверился мне по глупости, а я вцепился в него и сейчас скручу ему шею, он бьется, чувствуя, что пропал, но вырваться из моей хватки уже не может.

– Элизабет Дюри Восемьдесят Три А. Беременность не регистрировалась, – сверившись с базой, констатирует сканер.

– Ребенок ваш? – Я смотрю на девушку, не выпуская ее руки.

– Нет… Да, мой… Он… Это она… Это девочка… – та путается, запинается.

– Дайте ее сюда.

– Что?

– Мне нужно ее запястье.

– Я не дам!

Я подтягиваю ее к себе, разворачиваю сверток. Внутри – похожий на голую сморщенную обезьянку красный человечек. Действительно, девочка. Вся обляпанная желтым. Месяц, не больше. Недолго же ей удалось от нас прятаться.

– Нет! Нет!

Платье Элизабет Дюри намокает – груди расползаются темными пятнами. Молоко пошло. Действительно, настоящее животное. Отпускаю ее. Берусь за обезьянью лапку и прижимаю к ней сканер.

Динь-дилинь! Колокольчик. Некоторые из наших присваивают завершению сканирования ДНК тон «Гильотина». Шутники.

– Проверить регистрацию ребенка.

– Я хочу играть в салки! – капризно требует безногая кукла.

– Ребенок не зарегистрирован, – сообщает сканер.

– Мама, давай уйдем отсюда? Пойдем гулять!

– Тише… Тише, сынок…

– Установить родство с предыдущим образцом.

– Прямая родственная связь родитель – ребенок.

– Он мне не нравится!

– Спасибо за сотрудничество, – киваю я девушке в синем платье. – Теперь вы, – оборачиваюсь к рыжей.

Она пятится от меня, мотая головой и подвывая. Тогда я хватаю за руку ее пацаненка.

– Отпусти меня! Отпусти быстро!

– Давай играть в салки? – встревает пупс.

И тут эта маленькая дрянь вдруг изворачивается и вцепляется мне зубами в палец!

– Отстань от нас! – кричит мне мальчишка. – Уходи!

До крови, надо же. Отнимаю у него куклу, с размаху швыряю ее на пол. Голова отлетает.

– Мне больно. Не надо так со мной, – расстроенно говорит голова голосом очень старого человека; что-то с динамиком.

– Нет! Зачем ты?! – кричит мальчишка и тянется грязными ногтями к моему лицу, надеясь расцарапать его.

Я поднимаю его за шиворот и встряхиваю в воздухе.

– Не смей! Не смей! – вопит рыжая. – Не смей его трогать, мразь! Удерживая извивающегося мальчишку в воздухе, я отпихиваю ее ладонью.

– Наз-зад! Колокольчик.

– Проверить регистрацию ребенка!

– Ребенок не зарегистрирован.

– Отдай! Отдай моего сына, паскуда!

– Я предупреждаю… Буду вынужден… Стоять!

– Отдай мне моего сына, ублюдок! Тварь! Безродная тварь!

– Что ты сказала?!

– Безродная мразь!

– Повтори!

– Безродная… Зззззз. Зз.

Кажется, мышцы и кости в ней вдруг заменили на воду, и она бурдюком обваливается на пол. Динь-дилинь!

– Извините… А мы… Мы можем идти? – Голубоглазая девушка в синем платье как будто просыпается.

– Нет. Установить родство с предыдущим образцом.

– Но вы же сказали…

– Я сказал – нет! Установить! Родство!

– Что ты сделал с моей мамой?!

– Не подходи ко мне, маленький ублюдок!

– Мама! Мамочка!

– Установлена прямая связь ребенок – родитель.

– Мне больно. Я просто хотел играть в салки.

– Но почему? Я не понимаю – почему? – Голубоглазая в платье.

– Вы должны дождаться прибытия командира нашего звена.

– Зачем? Почему? – Она совсем растеряна. Трогает свою грудь, разглядывает ладонь. – Извините… У меня молоко, кажется… Так неловко. Мне бы переодеться… Я вся…

– Вы нарушили Закон о Выборе. Согласно четвертому пункту Закона, вы являетесь безответственным родителем, ваш ребенок считается незаконнорожденным.

– Но ведь она совсем маленькая… Я хотела… Я просто не успела!

– Не двигайтесь. Мы должны дождаться прибытия командира моего звена. Только он уполномочен сделать вам инъекцию согласно законодательству.

– Инъекцию? Укол? Вы хотите сделать мне укол? Заразить меня старостью?!

– Ваша вина установлена. Прекрати реветь! Ты мужик или кто?! Ваша вина установлена!

– Но я… Но… Но ведь…

И тут крашеная азиатка, все это время стоявшая смирно, будто из нее батареи вытащили, проделывает финт, которого я от нее не ждал: с короткого разбега вламывается плечом в одну из стен – и выносит ее напрочь, и вылетает вместе с ней в дымную бездну. Ее дочь ничего не понимает – как и я. Ковыляет на своих ножонках к отверзшейся пропасти, бормочет:

– Мама? Мама?

Я широко улыбаюсь.

Девочка опускается на четвереньки, потом на пузо, норовя слезть в никуда спиной вперед, как будто слезает на пол с дивана. Еле успеваю подхватить ее. Она плачет.

– Отпустите нас…

– Мне больно. Я просто хотел…

– Заткнись!

Прижимая выкручивающуюся девчонку к себе, пинаю оторванную кукольную башку как мяч – и она исчезает из кадра. Пацан смотрит на меня так, будто я – сам сатана. Ничего, это он еще не знает, что его ждет дальше.

– Он ведь еще не пришел, ваш начальник? Отпустите нас! Пожалуйста, я вас очень прошу! Мы не скажем, мы никому не скажем, честное слово.

– Вы! Нарушили! Закон! О Выборе! Вы!

– Мама? – спрашивает у меня мелкая; розовая шапчонка наползла ей на глаза.

– Я умоляю вас… Ну что я могу…

– Завели! Нелегального! Ребенка! А! Это!

– Все, что угодно… Хотите, я…

– Значит! Что! Вам! Будет! Сделана! Расчетная! Инъекция!

– Смотрите…

– А! Ваш! Ребенок! Будет! Изъят!

– Но я ведь просто не успела! Я хотела, но не успела!

– Меня это не касается!

– Умоляю! Ради нее… Ради девочки… Хотя бы ради нее! Посмотрите на нее!

– Слушай, ты! Мне плевать на тебя и на твою мартышку, ясно?! Ты нарушила Закон! Больше я ничего не знаю и знать не хочу! Не могла перетерпеть – жрала бы пилюли! Чего тебе не хватало?! Чего?! Зачем тебе ребенок?! Молодая! Навсегда! Здоровая! Навсегда! Работай! Выбирайся из этого дерьма! Живи нормальной жизнью! Весь мир перед тобой! Все мужики твои! Зачем тебе эта обезьяна?!

– Не говорите так, не говорите так!

– А не хочешь жить как человек – живи как скотина! А скотина стареет! Скотина дохнет!

– Прошу вас!

– Мам-мма?!

– Нечего просить! Нечего! Из-за таких, как ты, Европе конец! Ты не понимаешь?! Ты не забыла зарегистрироваться. Ты не собиралась это делать. Думала, мы тебя не найдем. Думала, забьешься в этот клоповник и сможешь тут всю жизнь сидеть?! Ничего, нашли! Рано или поздно мы всех найдем. Всех вас. Всех!

Она уже ничего не говорит, только рыдает беззвучно.

Я гляжу на нее и чувствую, как судорога медленно отпускает мое лицо.

– Что будет с моей девочкой? С моим ребеночком… – Она спрашивает не у меня, а сама у себя.

– О! Улов!

Голос Эла. Оборачиваюсь.

В лазе виднеется лицо Аполлона. Отряхиваясь, звеньевой выбирается в комнату, за ним ползет еще кто-то, кажется, Бернар.

– А у нас такая заварушка случилась! Еле выбрались. Что тут у тебя?

– Вот… Трое детей, двое точно нелегалы… Взрослые. Эти нарушители… А этих пока не успел… Сопротивлялись. Надо еще проверить. Да, еще одна спрыгнула.

Эл осторожно подходит к выбитой стене, заглядывает в бездну.

– Трупов не видно. Жива – значит, найдем. Вызову-ка я сюда спецкоманду, пускай заберут сопляков. А взрослых пробьем еще разок по базе, ультразвуком пузо пройдем для верности – потом каждому по укольчику, и привет. Подержишь их, чтобы не рыпались? Бернар, пригляди за мелюзгой!

Я киваю. Хочу одного – наконец убраться из этой халупы, чтобы перестать упираться головой в потолок, а плечами – в стены. Но я киваю.

Эл задирает распростертой на полу рыжей с косичками платье, приставляет ультразвук: на картинке – какая-то амеба. О, эта еще и беременна. Значит, и папаше их кранты. В розыск – и в оборот.

Передаю девчонку («Мама? Мама?») Бернару, он хватает за шиворот окрысившегося пацана, зажимает ладонью рот узкоглазой. Он прав – какой смысл с ними церемониться?

Теперь уколы. Мои руки мелко дрожат, и, чтобы подавить эту дрожь, я вцепляюсь в кисти девушки в намокшем платье изо всех сил, до синяков. Но она, кажется, даже не чувствует этого.

– Вы ведь начальник, да? – Синющие глаза просительно заглядывают Элу в его зенки-пустышки, пока тот приставляет ей к запястью инъектор и спускает курок. – Скажите, вы же ничего не сделаете с моей девочкой? Скажите…

Наш звеньевой только хмыкает.

Глава IV. Сны

За окном тосканские холмы, наверняка давным-давно снесенные и застроенные, в руке у меня початая бутылка, в ушах – ее крик. «Куда вы ее уносите?! Куда вы ее уносите?! Куда вы ее уносите?!» Черт бы побрал эту бабу. Наверное, раз триста подряд повторила. Только зря она затеяла всю эту канитель: правды ей никто не скажет.

Как-то нервно сегодня получилось.

Я делаю большой глоток и закрываю глаза. Хочу увидеть ту сучку в полосатой широкой шляпе, представить себе, как сдергиваю, разрываю на ней кофейный прямоугольник, как она прикрывается крест-накрест руками… А вижу темные круги на коротком синем платье, просачивающиеся сквозь ткань белые капли.

Забыть. Уснуть.

Лезу за спасительными шариками. Никого не хочу больше видеть. Отыскиваю снотворное, открываю пачку… Пусто. Так. Так-так. Так-так-так! Как же это со мной получилось?

Это все из-за вчерашнего спора с проекцией продавщицы у киоска… По душам поболтал о жизни с интерфейсом торгового автомата, кретин. Исповедался голограмме – и хорошо еще, что не трахнул ее.

Ладно. Ладно! Надо просто сбегать туда и купить новую пачку.

Я принял решение – но никуда не иду. Заливаю в себя еще текилы и остаюсь на месте, вперившись в зеленые холмы и клубы облаков. Ноги мягкие, как воздухом накачаны, голова плывет.

Даже если вместо вчерашней стриженой кобылки я потребую у трейдомата ту кормастую курчавую итальянку, ничего не поменяется: они просто разные оболочки одной и той же программы. Итальянка точно так же будет впаривать мне таблетки счастья: «Может быть, сегодня?» – хотя точно так же будет знать, что прихожу я туда совсем за другим: «Мы всегда держим для вас бутылочку про запас».

Не пойду никуда. Лучше просто еще выпью. Дерну спуск. Если глотнуть побольше, спирт смоет меня из душной комнатенки, в которой я застрял, в блаженную пустоту.

Таблы – это тренд. Выбирай любые на вкус. Пилюли счастья, безмятежности, смысла… Наша земля держится на трех слонах, те – на панцире огромной черепахи, черепаха – на спине невообразимых размеров кита, и все они – на таблетках.

Но мне ничего, кроме снотворного, не надо. Все остальные таблы, допустим, и вправляют мозги, но делают это своеобразно. Такое ощущение, что к тебе в голову подселяют постороннего. Другим, может, и нормально, а меня раздражает: мне в моей черепушке и одному тесно, мне сокамерники не нужны.

Я пробовал завязать с сонными таблетками.

Надеялся, что однажды меня наконец освободят, что я перестану возвращаться в него каждой ночью, в которую я не глушу себя снотворным. Должен ведь он когда-то забыться, поблекнуть, сгинуть? Не может же он сидеть во мне – а я в нем – всю вечность?

До дна! Досуха!

Текила закручивает мир вокруг меня, поднимает смерч, который затягивает меня в свою воронку, отрывает от земли, тащит в воздух легко, как будто я не девяностокилограммовый жлоб, а маленькая Элли, и я отчаянно цепляюсь взглядом за фальш-идиллию за фальш-окном и умоляю ураган, чтобы он зашвырнул меня вместе с моим гребаным домиком в волшебную несуществующую страну Тоскану.

Но с ураганом не договориться. Закрываю глаза.

– Я сбегу отсюда, – слышу я шепот в темноте.

– Замолчи и спи. Отсюда нельзя сбежать, – возражает другой, тоже шепотом.

– А я сбегу.

– Не говори так. Ты же знаешь, если они нас услышат…

– Пусть слушают. Мне плевать.

– Ты что?! Забыл, что они сделали с Девятьсот Шестым?! Его в склеп забрали!

Склеп. От этого пыльного слова, устаревшего, неуместного в сияющем композитном мире, веет чем-то настолько жутким, что у меня потеют ладони. Я больше никогда не слышал его – с тех самых пор.

– Ну и что? – В первом голосе заметно убавилось уверенности.

– Его же до сих пор не выпустили оттуда… А сколько времени прошло! Склеп расположен отдельно от вереницы комнат для собеседований, а где именно – не знает никто. Дверь в склеп не отличить от всех остальных дверей, на ней нет никаких обозначений. Если вдуматься, это логично: врата в ад тоже должны были бы выглядеть как вход в подсобку. А склеп и есть филиал преисподней.

Стены комнат для собеседований сделаны из водоотталкивающего материала, а полы оборудованы стоками в пол. О том, что в них творится, воспитанникам друг другу болтать запрещено, но они все равно шепчутся: когда понимаешь, для чего нужны эти стоки, молчать трудно. Однако, что бы с тобой ни делали там, ты ни на секунду не забываешь: тех, кого им не удается сломать в комнатах для собеседования, ведут в склеп – и боль бледнеет в тени страха.

Побывавшие в склепе о нем никогда не рассказывают; якобы ничего не могут вспомнить – даже то, где он находится. Но возвращаются оттуда совсем не те, кого туда забирали, – а некоторые не возвращаются вовсе. Куда делся отправленный в склеп, не решается спросить никто – любопытных сразу уводят в комнаты для собеседований.

– Девятьсот Шестой не собирался никуда бежать! – вклинивается третий голос. – Его за другое так! Он про родителей говорил. Я сам слышал.

Молчание.

– И что рассказывал? – наконец пищит кто-то.

– Заткнись, Двести Двадцать! Какая разница, что он там нес!

– Не заткнусь. Не заткнусь.

– Ты нас всех подставляешь, гнида! – кричат ему шепотом. – Хватит о родителях вообще!

– А тебе что, не хочется знать, где сейчас твои? – упрямствует тот. – Как у них дела?

– Вообще никак! – снова первый. – Я просто хочу сбежать отсюда, и все. А вы все оставайтесь тут тухнуть! И всю жизнь ссытесь от страха себе в койку!

Я узнаю этот голос – решительный, высокий, детский. Это мой голос.

Снимаю с глаз повязку и нахожу себя в маленькой палате. Спальные нары в четыре яруса вдоль белых стен; по нарам распиханы ровно девяносто восемь тел. Мальчики. Все тут или спят, или притворяются спящими. Все помещение затоплено слепяще ярким светом. Невозможно понять, откуда он идет, и кажется, что сияет сам воздух. Сквозь закрытые веки он проникает с легкостью, разве что окрашиваясь алым от кровеносных сосудов. Надо быть чертовски измотанным, чтобы уснуть в этом коктейле из света и крови – поэтому у каждого на глазах повязка. Освещение не гаснет ни на секунду: все всегда должны быть на виду, и нет ни одеял, ни подушек, чтобы спрятаться или хотя бы прикрыться.

– Давайте спать, а? – просит кто-то. – И так до побудки уже всего ничего осталось!

Я оборачиваюсь на Тридцать Восьмого, будто сошедшего с экрана мальчика-загляденье – он тоже стащил с глаз повязку и надул свои губки.

– Вот-вот. Заткнись уже, Семьсот Семнадцать! А если они и правда все слышат? – поддакивает ушастый и прыщавый Пятьсот Восемьдесят Четвертый, не снимая на всякий случай повязки.

– Сам заткнись! Ссыкло! А не боишься, что они увидят, как ты теребишь свою… И тут дверь распахивается.

Тридцать Восьмой как подкошенный валится в койку лицом вниз. Я начинаю было натягивать повязку – но не успеваю. Холодею, застываю, вжимаюсь в стену, зачем-то зажмуриваюсь. Мои нары – нижние, в самом углу, от входа меня не видно, но если я сделаю резкое движение сейчас, они точно заметят неладное.

Я жду вожатых – но шаги совсем другие.

Мелкие, легкие и какие-то нарушенные – шаркающие, немерные. Это не они… Неужели Девятьсот Шестого наконец выпустили из склепа?! Осторожно высовываюсь из своей норы.

Встречаюсь взглядами со сгорбленным обритым мальчонкой. Под глазами у него черные тени, одной рукой он бережно придерживает другую, неловко повернутую.

– Шесть-Пять-Четыре? – разочарованно тяну я. – Тебя из лазарета выписали? А мы думали, они тебя на собеседовании совсем ухайдокали…

Продолжить чтение