Чернила памяти

Размер шрифта:   13
Чернила памяти

Глава 1

Утро сегодня выдалось серым и безразличным. Артём мчал по шоссе уже больше часа — не потому что спешил, а потому что не мог остановиться. Скорость делала то, чего не умели слова: заглушала.

Ветер бил в забрало шлема, мотор ревел под ним как живое существо, и в этом реве не оставалось места ни для чего — ни для вчерашнего разговора с Настей, ни для долгов, ни для тупого ощущения, что жизнь движется куда-то не туда. Просто асфальт. Просто скорость. Просто вперёд.

Он любил утреннее шоссе — пустое, чуть влажное после ночи, с этим особым светом, который ещё не успел стать обычным дневным светом. В такие часы казалось, что город остался позади и можно ехать бесконечно — до горизонта, за горизонт, туда, где не нужно ничего объяснять и ни перед кем не оправдываться.

Артём перестроился в левый ряд и прибавил газу. Стрелка спидометра ползла к ста сорока. Ветер уже не бил в забрало, а превратился в мощную силу и пытался остановить его. Артём вжался в сиденье и нагнулся так, что почти слился с мотоциклом в единый механизм.

Вот так, — подумал он. — Вот так нормально.

Через пару километров, справа появилась заправка — обычная, каких тысячи: жёлтая вывеска, четыре колонки, крошечный магазинчик со стеклянными стенами. Артём сбросил скорость, включил поворот и свернул на площадку. Мотоцикл тихо прокатился между машинами и остановился у крайней колонки.

Он слез, стянул шлем. Воздух здесь пах бензином и холодом — тем специфическим запахом заправок, который одинаков в любом городе мира. Где-то гудел компрессор. Под навесом горели люминесцентные лампы — мертвенно-белые, совершенно лишние при утреннем свете.

Артём открыл ключом крышку бака, затем снял пистолет с колонки и засунул в горловину. На всякий случай, он проверил ещё раз, что выбрал правильное топливо и направился к зданию.

Внутри было тепло и тихо. Пахло кофе из автомата и пластиком. Небольшая очередь из трёх человек — мужчина в спецовке, женщина с ребёнком, пожилой дачник с канистрой. Артём встал последним и сунул руки в карманы куртки.

В этот момент, он увидел телевизор, который висел в углу под потолком. Обычный плоский экран, вечно включённый на какой-то новостной канал. Артём никогда не смотрел новости. Он принципиально избегал этого фона, этого бесконечного потока чужих несчастий, которые ничего не меняют и ни к чему не ведут. Но сейчас очередь стояла, делать было нечего, и взгляд сам нашёл экран.

Диктор говорил что-то серьёзным голосом. В углу экрана стояла подпись:“Нюрнберг. Суд над бывшими надзирателями концентрационного лагеря”. На экране появился старик — сгорбленный, в тёмном пиджаке, с пустым взглядом человека, который давно перестал понимать, зачем его сюда привели. Ему было, наверное, лет восемьдесят пять. Может, девяносто.

Шестьдесят лет, — прочитал Артём бегущую строку. — Спустя шестьдесят лет.

Потом камера переключилась на свидетеля. Немолодой мужчина в светлой рубашке. Он говорил тихо, почти не двигаясь, и левый рукав его рубашки был закатан. На предплечье — цифры. Синие, чёткие, набитые навсегда.

Артём почувствовал, как что-то сжалось где-то в районе груди. Он не хотел этого чувствовать. Он вообще не хотел сейчас думать об этом, но память уже сделала своё — тихо, без спроса.

Перед глазами всплыла картина. Кухня. Тусклый свет над столом. Запах чая и старого дерева. Дед сидит у окна — прямой, неподвижный, как всегда. Руки лежат на столе. На левом предплечье, чуть выше запястья — цифры.

Артём видел их каждый раз, когда приезжал в гости, и каждый раз отводил взгляд. Не потому что боялся. Просто не знал, что с этим делать. Что говорить. Дед никогда не объяснял. Никогда ничего не рассказывал — ни за чаем, ни за ужином, ни в долгие скучные вечера, когда родители разговаривали в соседней комнате, а Артём сидел напротив старика и чувствовал между ними стену — плотную, молчаливую, непробиваемую.

Вечно этот мрачный старик, - думал он тогда. - Сидит, молчит, смотрит в никуда.

- Следующий, - сказала кассирша.

Артём шагнул вперёд.

- Полный бак, пятая колонка.

Расплатился, вышел. Встал у мотоцикла, прислонившись плечом к седлу, и ждал, пока бензин заполнял бак. Утро уже набирало силу — небо посветлело, где-то за облаками угадывалось солнце. На площадке туда-сюда двигались машины. Обычная жизнь. Обычное утро.

Он вынул пистолет, сел на мотоцикл и выехал с заправки. Телефон завибрировал почти сразу — в левом кармане, настойчиво, два раза подряд. Артём сбросил скорость, вынул аппарат, покосился на экран.

Мама.

“Дедушка умер сегодня утром. Приезжай, мы все тебя ждём”.

Артём смотрел на эти слова секунды три, не больше. Потом убрал телефон.

Дед умер. Он попытался почувствовать что-нибудь — горе, растерянность, хотя бы простое человеческое сожаление. Ничего не было. Только тупая, неловкая тишина внутри и раздражение на самого себя за эту тишину.

Они никогда не были близки. Артём приезжал редко, дед не звонил никогда. Два чужих человека, которых связывала только кровь — и то это казалось чем-то условным, книжным.

Зачем я там нужен, - подумал он. - Что я там буду делать.

Снова вспомнились цифры на экране телевизора. Цифры на руке деда. Одно и то же, только дед никогда не говорил об этом ни слова. Ни слова — за всю жизнь.

Артём не заметил, как въехал в поворот и вздрогнул. Машина появилась внезапно — большая, тёмная, прямо перед ним. Он ударил по тормозам, но было уже поздно. Удар был коротким и страшным — не грохот, а скорее толчок, после которого всё куда-то полетело. Асфальт, небо, асфальт. Боль — острая, мгновенная, во всём теле сразу.

Потом тишина и темнота, а затем первым пришёл запах.

Хлеб. Тёплый, живой, почти осязаемый — такой запах бывает только у настоящих печей, не у тех электрических коробок, к которым Артём привык. Этот запах был густым, домашним, он заполнял всё пространство, и на долю секунды Артём подумал:больница так не пахнет.

Он открыл глаза и осмотрелся. Потолок вверху был низким и деревянным. Слева — стена из светлого камня. Справа — широкое окно, за которым угадывалась улица. Оттуда доносился шум — голоса, стук колёс по мостовой, чьи-то шаги. Артём прислушался и почувствовал, как что-то холодное скользнуло по спине -люди говорили не по-русски.

Он попытался сесть — и только тогда понял, что стоит. Стоит за каким-то прилавком, руки лежат на деревянной столешнице, тело — чужое, тяжёлое, словно одетое не в ту одежду.

Он опустил взгляд. Серые брюки с высокой талией, грубая льняная рубашка, подвёрнутые рукава. Не его вещи. Не его руки — худые, жилистые, с тёмными костяшками и въевшейся в кожу мукой. Артём смотрел на эти руки несколько секунд, не дыша.

“Это не мои руки”–пронеслось в голове.

В животе громко заурчало — резкое, болезненное, как будто он не ел несколько дней. Голова была тяжёлой, мысли — медленными, точно продирались сквозь что-то вязкое. Он машинально сунул руку в карман. Пусто. Другой карман — тоже пусто. Ни телефона, ни ключей, ничего.

- Эй, - сказал он вслух. - Эй, что происходит.

Слова вышли не так. Он хотел сказать по-русски — и не смог. Язык не слушался, звуки складывались во что-то чужое, гортанное. Артём закрыл рот. Попробовал снова — то же самое. Русские слова словно исчезли куда-то, остались только на самом дне, далеко, как воспоминание о сне, которое тает к полудню.

Паника подступила тихо, но сразу — не волной, а стеной. В то же мгновенье, за спиной раздался звук. Артём резко обернулся. У большой кирпичной печи стоял старик — сухой, сутулый, в таком же сером фартуке.

Он вытаскивал из печи длинной деревянной лопатой буханки хлеба и укладывал их на полку. Двигался привычно, не глядя по сторонам, губы чуть шевелились — он что-то бормотал себе под нос на том же незнакомом языке.

Артём не успел ничего осознать и сказать, как с улицы донёсся другой звук — чёткий, твёрдый стук подошв по каменному полу. Такой стук нельзя было ни с чем спутать. Артём повернул голову и увидел его в дверях, человека в форме.

Серо-зелёный китель, фуражка с высокой тульей, начищенные до зеркального блеска сапоги. На рукаве — нашивка, на воротнике — петлицы. Артём видел такую форму только в учебниках по истории — и на экранах, в старых чёрно-белых фотографиях, которые всегда казались чем-то бесконечно далёким, нереальным, из другой вселенной.

Офицер остановился у прилавка. Он был молодым — лет тридцати, не больше — с гладким бледным лицом и водянистыми глазами, которые смотрели на Артёма с таким выражением, будто тот был предметом мебели. Неодушевлённым. Необязательным.

Артём не двигался несколько минут. Он физически не мог двигаться и только смотрел широко раскрытыми глазами на офицера.

- Простите моего сына, обер-лейтенант.

Голос прозвучал сзади — тихий, торопливый, с той особой интонацией человека, который давно привык говорить именно так: быстро, тихо, не поднимая глаз. Старик из-за печи возник рядом, почти вытолкнул Артёма плечом в сторону и принялся деловито укладывать буханки в бумажные пакеты. Руки его двигались ловко, привычно, но Артём заметил, как мелко они дрожат.

Обер-лейтенант не ответил. Он смотрел на старика несколько секунд с тем же безразличным презрением, потом неторопливо обошёл прилавок. Старик не отступил — просто замер, продолжая держать в руках пакет с хлебом. Офицер взял его за воротник — спокойно, почти лениво, как берут котёнка — и потащил к окну. Старик не сопротивлялся. Он даже не издал звука.

Офицер впечатал его лицом в стекло.

- Видишь? - произнёс он негромко, почти ровно, кивнув на улицу.

Артём посмотрел туда же. Напротив, через мостовую, зиял тёмный провал выбитой витрины. Внутри — перевёрнутые прилавки, разбросанные вещи, что-то тёмное на полу. На стекле соседнего окна кто-то намалевал жёлтую звезду.

- Мясник слишком много думал о себе, - сказал офицер. - Ты понял меня?

- Да, господин обер-лейтенант, - выдавил старик. - Понял. Простите. Больше не повторится.

Офицер отпустил воротник и толкнул старика в спину — коротко, сильно, без злобы, просто как действие. Старик споткнулся о край прилавка и едва устоял. Офицер полез в карман, не глядя, достал несколько купюр, бросил на прилавок — одна упала на пол — подхватил пакеты с хлебом и вышел. Сапоги стучали ровно и чётко, удаляясь.

Старик постоял секунду, не двигаясь. Потом нагнулся, поднял упавшую купюру, собрал остальные, открыл деревянный ящик под прилавком и аккуратно сложил деньги внутрь. Каждое движение — спокойное, отработанное.

Затем, он обернулся к Артёму и слабо улыбнулся. Лицо у него было усталым — не от этого утра, а от чего-то гораздо более долгого. Глаза — тёмные, глубоко посаженные — смотрели с той мягкостью, которая бывает у людей, давно разучившихся жаловаться.

- Ничего страшного, сынок, - сказал он тихо. - Иди домой. Отдохни. Я сам сегодня закончу.

Артём смотрел на него и не мог произнести ни слова.

Сынок.

Старик торопливо вернулся обратно к печи, а Артём медленно вышел из-за прилавка и остановился посреди пекарни. За окном жила своей жизнью улица — мостовая, люди в старомодной одежде, вывески на немецком. Всё было настоящим. Запах хлеба был настоящим. Боль в пустом животе была настоящей.

Это сон, — сказал он себе. — Это просто бред. Я лежу на асфальте и это всё от удара.

Но сон так не пахнет и в них так не хочется есть. Артём остановился на пороге пекарни и несколько секунд просто стоял, не решаясь сделать шаг. Любопытство тянуло вперёд, страх держал на месте. В конце концов любопытство победило — или то, что он принял за любопытство, а на самом деле было простым отчаянием человека, которому нужно хоть что-нибудь понять.

Он вышел на улицу и замер у входа в пекарню. Мостовая была булыжной, неровной, и каблуки чужих ботинок неуверенно нашли опору. Артём огляделся. Улица была узкой — дома с высокими фасадами стояли вплотную друг к другу, окна первых этажей почти нависали над тротуаром.

Вывески на немецком. Витрины. Прохожие в тёмной, тяжёлой одежде — мужчины в пальто и шляпах, женщины с корзинами. Никто не смотрел друг на друга. Все шли быстро, опустив головы, с тем особым выражением лица, которое бывает у людей, давно научившихся не замечать лишнего.

Артём повернул голову влево и упёрся взглядом в мясную лавку. Витрина разбита — стекло лежало на тротуаре крупными острыми кусками, часть ещё держалась в раме, кривыми зубьями торча вверх. Внутри всё было перевёрнуто: прилавки сдвинуты, с крюков свисали обрывки верёвок, на полу — мусор, тряпьё, осколки. На стене кто-то намалевал что-то крупными буквами. Артём не смог прочитать. Но у входа, на каменных ступенях, он увидел другое.

Большое, высохшее тёмно-бурое пятно и пару стрелянных гильз. Он долго смотрел на него, не понимая до конца, что именно видит. А потом понял — и отвёл взгляд.

Прохожие обходили лавку стороной, не замедляя шага. Никто не смотрел на витрину. Никто не останавливался. Как будто разгромленного магазина и пятна у входа просто не существовало — как будто всё это было частью обычного городского пейзажа, на который давно перестали обращать внимание.

Что здесь происходит, — подумал Артём.

Он сделал несколько шагов вдоль фасада, случайно скользнул взглядом по стеклу соседнего окна и замер. С тёмного стекла на него смотрел незнакомый человек.

Артём поднял руку — человек в отражении поднял руку. Артём открыл рот — тот открыл рот. Высокий, худощавый, с короткими чёрными волосами и резкими чертами лица. Горбинка на носу. Тёмные глаза, глубоко посаженные. Острые скулы. Незнакомое лицо — чужое, абсолютно чужое, ни одной знакомой черты. Артём медленно провёл рукой по щеке и человек в отражении сделал то же самое.

В голове что-то начало ломаться — тихо, почти бесшумно, как ломается лёд весной: сначала трещина, потом ещё одна, и вот уже всё расходится в стороны, и под ногами больше нет опоры.

Артём отступил от стекла на шаг, потом ещё на шаг. Он смотрел на свои руки — чужие, жилистые, с мукой в складках кожи — и пытался найти хоть что-нибудь своё. Родинку на запястье. Шрам от велосипедного падения в детстве. Хоть что-нибудь, но ничего такого не было.

- Это не я, - сказал он вслух.

Слова вышли на незнакомом языке. Он почти засмеялся, но не смог. Что-то мягкое коснулось ботинка. Артём опустил взгляд — у ноги лежала смятая газета, прибитая к асфальту влагой. Он нагнулся и поднял её механически, не думая. Расправил, стряхнул воду.

Крупный шрифт на первой полосе. Немецкий текст — большую часть он не понял, слова были незнакомыми, громоздкими. Но взгляд сам нашёл то, что искал, — строчку в самом верху страницы, мелкую, над заголовком. Там стояла дата -1. Мая 1942.

Артём перечитал её ещё раз, затем ещё и ещё.

Первое мая. Тысяча девятьсот сорок второй год.

Руки начали дрожать — сначала едва заметно, потом сильнее. Газета зашуршала, вырвалась из пальцев и упала обратно на мостовую. Артём смотрел на неё, не нагибаясь. В голове крутилось одно и то же, по кругу, как заезженная пластинка:сорок второй год, сорок второй год, это невозможно.

Он попытался думать логично.

Авария. Удар. Асфальт. Темнота. Может быть, кома — говорят, в коме люди видят странные вещи, целые миры, целые жизни. Может быть, это именно оно. Может быть, он сейчас лежит в реанимации, а врачи говорят матери что-то успокоительное, и всё это — просто бред повреждённого мозга, который создаёт картинки из обрывков памяти.

В этот момент, до него вновь донёсся запах хлеба из пекарни за спиной. В уши ударил стук сапог где-то вдали, а в животе снова заурчало. Голод — тупой, настоящий, физический.

В коме так не чувствуют, — сказал он себе. — В коме хлеб не пахнет.

Ноги начали подкашиваться. Артём привалился спиной к стене дома и закрыл глаза.

Я умер, — подумал он. — Я умер на том повороте, и это — что-то другое. Я не знаю, что это, но я умер.

Мысль была на удивление спокойной. Почти холодной.

- Йосеф!

Голос прилетел с другой стороны улицы — громкий, молодой, с той интонацией человека, который давно и хорошо знает того, кого окликает.

- Йосеф, ты что, оглох?

Артём открыл глаза и посмотрел в сторону голоса. На другой стороне улицы стоял парень — ровесник, не старше двадцати пяти. Одежда грязная и мятая, лицо живое, подвижное. Он уже перебегал дорогу, пропустив телегу, которую тащила старая лошадь, и махал рукой.

- Ты чего здесь один стоишь? - парень остановился рядом и уставился на него с весёлым раздражением. - Сейчас патруль пройдёт. И вообще — где твоя нашивка?

Он указал на собственный рукав и вопросительно посмотрел на приятеля. Артём посмотрел туда и вздрогнул. На рукаве у парня была белая повязка. На ней — шестиконечная звезда. Тёмные буквы внутри. Звезда Давида — он узнал её сразу, без объяснений, просто узнал, как узнают что-то, о чём давно знали, но никогда не думали всерьёз.

- Это я, Ноам, - парень слегка наклонил голову, разглядывая его. - Ты меня не узнал, что ли? Дружище, у тебя такое лицо, будто тебя по голове стукнули.

Артём смотрел на звезду и чувствовал, как что-то холодное и тяжёлое медленно оседает в груди.

- Домой шёл, - выдавил он наконец.

Голос был чужим. Язык — чужим. Слова вышли сами, без его участия, как будто тело знало что-то, чего не знал он.

- Без нашивки? - Ноам присвистнул и покачал головой. - Ты совсем сбрендил. Или голод уже до мозгов добрался.

Он хлопнул Артёма по плечу — по-приятельски, привычно — и огляделся по сторонам быстрым, настороженным взглядом.

Артём смотрел на белую звезду у него на рукаве.

Тысяча девятьсот сорок второй год. Белая звезда на рукаве. Разгромленная лавка через улицу и тёмное пятно у входа, а также стрелянные гильзы.

До него наконец начало доходить — медленно, как доходит по-настоящему страшное: не сразу, а постепенно, слой за слоем, пока не становится понятно всё целиком. И от этого хотелось сесть прямо здесь, на булыжную мостовую, и не вставать, но дальше произошло то о чём говорил Ноам.

Сначала раздался лай. Резкий, захлёбывающийся, злой — такой лай бывает только у специально обученных собак, у которых вся порода и весь смысл существования сведены к одному. Потом — сапоги. Чёткий, слаженный стук по булыжнику, от которого мостовая, казалось, гудела. Артём ещё не видел патруля, только слышал его — со стороны площади, за углом — но улица уже менялась прямо на глазах.

Люди начали исчезали. Они не разбегались — именно исчезали, тихо и привычно, как исчезает вода, впитываясь в землю. Женщина с корзиной шагнула в подворотню и растворилась в тени. Двое мужчин у витрины развернулись и быстро пошли в противоположную сторону, не оглядываясь. Кто-то нырнул в парадное. Секунда — и тротуар, только что живой, стал почти пустым.

- Патруль, - бросил Ноам.

Он схватил Артёма за руку и дёрнул — сильно, без церемоний — в ближайший переулок. Артём споткнулся, но устоял, и они оба вжались в стену под нависающим карнизом. Лай стал громче, потом начал удаляться. Сапоги прошли мимо входа в переулок — Артём видел краем глаза серо-зелёные фигуры, собаку на поводке, блеск начищенного металла — и двинулись дальше по улице.

- Пойдём, - сказал Ноам, не отпуская его руки. - Я тебя провожу.

Они пошли вглубь переулка, и Артём впервые увидел то, что скрывалось за главными улицами.

Переулок был завален, но не мусором — вещами. Открытые чемоданы с торчащей из них одеждой, стопки книг, раскисших от влаги, детские игрушки, кастрюли, стулья с переломанными ножками. Чья-то шуба лежала прямо на булыжнике, раскинув рукава, как упавший человек.

Артём поднял голову и увидел пустые оконные рамы на втором и третьем этаже — стёкла выбиты, занавески висят клочьями, в проёмах темнота. Кто-то выбросил всё это сверху. Или кто-то вытащил это у хозяев, а потом выбросил — Артём не знал, какой вариант хуже.

Ноам шёл впереди быстро и молча, выбирая дорогу между завалами привычно, как ходят по знакомому маршруту. Артём шёл следом и смотрел по сторонам. Он крутил головой и с каждым увиденным кадром, внутри что-то сжималось всё сильнее и сильнее.

На стенах домов были приклеены листовки — белые прямоугольники с чёрным текстом. Плотно, один над другим, как обои. Немецкий шрифт, крупный, официальный. Артём остановился у одной и попытался прочитать. Большую часть он не понял, но форма текста была знакома — столбцы, нумерация, отступы. Список. Он не знал, список чего, но что-то в самом виде этих аккуратных чёрных строчек вызывало тошноту.

- Не останавливайся, - сказал Ноам, не оборачиваясь.

Артём оторвался от листовки и пошёл дальше. Они шли дворами — узкими, тёмными, пахнущими сыростью и чем-то кислым. Ноам безошибочно выбирал проходы между домами, протискивался в щели между заборами, пересекал пустые дворы наискосок. Ни разу не вышел на открытую улицу.

Артём следил за ним и думал, что этот маршрут явно придуман не сегодня — его знали давно, ходили по нему часто, выучили наизусть. Маршрут человека, который давно привык прятаться.

Потом дворы кончились. Они вышли на открытое пространство — небольшую площадку между домами. Ноам остановился, а Артём чуть не врезался в него и посмотрел вперёд. Он не поверил свои глазам и почувствовал, как у него перехватило дыхание.

Впереди была высокая стена, метра три, не меньше. Сложена из серых панелей, широких, прямоугольных, поставленных вертикально вплотную друг к другу. Артём смотрел на неё и никак не мог понять, почему она вызывает такое острое, почти физическое неудобство. Потом понял: форма. Панели были закруглены сверху — широкие внизу, сужающиеся кверху дугой. Как надгробные плиты. Как целый ряд надгробных плит, поставленных в ряд и превращённых в стену.

Там, где стены не было, шла проволока — несколько рядов, натянутых между столбами. Ржавая, густая, с крупными шипами.

Окна домов, выходившие на эту сторону, были замурованы кирпичом. Все до одного.

- Гетто, - сказал Ноам тихо, почти без интонации. - Наш дом.

Он произнёс это так, как произносят что-то, с чем давно смирились. Не с горечью, не со злостью — просто как факт. Вот стена. Вот проволока. Вот наш дом.

Артём знал это слово — гетто. Он проходил это в школе, видел в документальных фильмах, которые изредка показывали по телевизору и которые он никогда не досматривал до конца. Это было что-то историческое, далёкое, из учебников с чёрно-белыми фотографиями. Не настоящее. Не то, во что можно упереться взглядом и почувствовать запах сырого камня.

У ворот стояли двое солдат с винтовками. Неподвижные, прямые, с таким видом, будто они часть стены — такие же каменные, такие же холодные.

Ноги Артёма остановились сами.

- Мне туда нельзя, - сказал он. Слова вышли раньше, чем он успел подумать. - Я не могу туда войти.

Ноам обернулся и посмотрел на него — коротко, оценивающе.

- Можешь, - сказал он. - Через ворота нельзя. Без нашивки остановят и спросят, кто ты такой. Но есть другой путь.

Он мотнул головой и пошёл вдоль стены, держась ближе к домам. Артём двинулся следом — ноги шли как будто сами, без его участия, пока голова ещё пыталась переварить то, что видели глаза.

Метров через тридцать Ноам остановился. В стене, в том месте, где две панели сходились не вплотную, а с небольшим смещением, была щель — неширокая, сантиметров двадцать, не больше. Снизу её прикрывал кусок жести, прислонённый к стене. Ноам отодвинул его в сторону, оглянулся — быстро, профессионально, в обе стороны сразу — и кивнул.

- Быстро, - сказал он вполголоса.

Артём смотрел на щель. Узкая, тёмная, с той стороны — неизвестно что. Он знал, что знал — знал, что это гетто, знал, что значит это слово по-настоящему, не из учебника, а из того единственного правильного понимания, которое приходит, когда видишь стену своими глазами.

- Йосеф, - позвал Ноам. Негромко, но с нажимом. - Давай.

Артём протиснулся в щель и сразу остановился, не сделав ни шага. Ноам вошёл следом, бесшумно поставил жесть на место и двинулся вперёд, не оглядываясь. Артём пошёл за ним — медленно, как идут в темноте, когда не знают, что под ногами.

Улица была такой же узкой, как те, по которым они шли снаружи. Те же дома, та же булыжная мостовая, то же серое небо над крышами. Но всё остальное было другим.

Первое, что он увидел — человека у стены. Мужчина сидел прямо на земле, привалившись спиной к облупленной штукатурке. Пальто на нём было когда-то хорошим — тёмным, добротным — но теперь висело мешком на плечах, из которых, казалось, вынули всё лишнее. Лицо — серое, заострившееся, с глубокими тенями под глазами. Он не спал и не смотрел по сторонам. Он просто сидел, глядя в одну точку перед собой, и в этом взгляде не было ничего — ни страха, ни ожидания, ни боли. Просто пустота.

Артём прошёл мимо и не смог отвести взгляд.

Дальше их было больше. У подъездов, на ступенях, прямо на тротуаре — люди, которые почти перестали быть людьми в том смысле, в каком Артём понимал это слово. Не потому что потеряли что-то человеческое внутри, а потому что тело перестало быть вместилищем жизни — стало просто оболочкой, которая ещё держится, но уже не понимает зачем.

Женщина кормила ребёнка, прикрыв его полой пальто. Ребёнок не плакал — молчал, и это было страшнее любого плача. Двое мужчин несли что-то завёрнутое в простыню, длинное, вдоль тротуара. Артём посмотрел на них и отвёл взгляд быстро, раньше, чем успел додумать мысль до конца.

На мостовой — пятна. Бурые, выцветшие, въевшиеся в камень. Много. Артём смотрел под ноги и обходил их, как обходят лужи, уже не удивляясь тому, что делает это автоматически.

А потом он почувствовал запах. Он не смог бы описать его словами — не потому что не хватало слов, а потому что для этого запаха слов не существовало. Это не было запахом болезни или смерти в том бытовом смысле, который он знал.

Это было что-то другое, более тонкое и от этого более невыносимое. Что-то, что живёт в воздухе, когда очень много людей очень долго боятся. Когда страх становится не состоянием, а средой — как сырость, как холод, как запах.

Вот как пахнет страх, — подумал Артём. — Я не знал, что у него есть запах.

Ноам шёл впереди быстро и уверенно, не смотря по сторонам. Он явно видел всё это каждый день и давно перестал замечать — или научился не замечать, что, наверное, одно и то же. Артём смотрел на его спину и думал, что это, наверное, страшнее всего — когда привыкаешь.

Они миновали несколько кварталов. Улицы здесь были теснее, дома стояли ближе, между ними почти не было пространства. Окна на нижних этажах — забиты досками или заложены кирпичом. Двери некоторых подъездов сорваны с петель. В одном дворе Артём увидел очередь — длинную, молчаливую, люди стояли с мисками и котелками, не глядя друг на друга, не разговаривая.

Это невозможно, — снова подумал он. — Этого не может быть. Это не происходит со мной.

Но ноги шли по булыжнику, и булыжник был твёрдым и настоящим, и холод пробирался под чужую рубашку, и голод в животе никуда не делся — тупой, настойчивый, уже почти привычный за эти несколько часов.

Ноам остановился у дома на углу — трёхэтажного, с тёмным фасадом и узкими окнами. Облупившаяся штукатурка обнажала кирпич, над входом висел фонарь без стекла.

- Передавай привет брату, - сказал Ноам и обернулся. Он смотрел на Артёма секунду, с тем же коротким, оценивающим взглядом. - Увидимся вечером.

И прежде чем Артём успел что-то сказать, Ноам уже развернулся, зашагал обратно и исчез за углом. Артём остался один посреди всего увиденного ужаса и не мог сдвинуться с места.

Он стоял посреди улицы и слышал только тишину — не настоящую тишину, а ту особую, которая бывает в местах, где много людей молчат одновременно. Где-то кашляли. Где-то плакал ребёнок — далеко, приглушённо. Где-то скрипела дверь.

Он подошёл к стене дома и прислонился к ней спиной. Камень был холодным даже сквозь рубашку. Артём поднял голову и посмотрел на небо — серое, низкое, одинаковое со всех сторон. Никакого солнца. Никакого просвета.

Выхода нет.

Мысль пришла просто и ясно, без паники — именно поэтому она была такой страшной. Он внутри. Стена за спиной — в буквальном смысле, в нескольких кварталах отсюда. Проволока. Охрана. Снаружи — патрули с собаками. На рукаве — нет нашивки, и это уже само по себе опасность, он понял это из разговора с Ноамом. Телефона нет. Языка нет. Своего тела нет.

Он не знал, как отсюда выйти. Не знал, можно ли вообще отсюда выйти. И тут с той стороны, откуда они пришли, донесся звук ужаса.

Сначала крик — короткий, мужской, оборванный. Потом голоса на немецком — резкие, командные, без интонаций нормальной речи, только приказ и угроза. Потом снова крик, теперь длиннее. Потом глухие удары — методичные, страшные своей методичностью. Потом — лай.

Артём не двигался.

На соседней улице кто-то что-то крикнул по-немецки — одно слово, громко. Потом хлопнула дверь. Потом тишина.

Он стоял у стены и чувствовал, как ноги перестают держать. Не от слабости — от чего-то другого, от того, что происходит с телом, когда разум наконец перестаёт сопротивляться и принимает то, что есть. Медленно, по стене, он сполз вниз и сел на холодный булыжник, обхватив колени руками.

Артём закрыл лицо ладонями. Темнота за веками была тихой. Он попытался найти в ней что-нибудь знакомое — скорость мотоцикла, запах бензина, серое утреннее шоссе. Что-нибудь своё. Что-нибудь из той жизни, которая была несколько часов назад, и которая теперь казалась такой же нереальной, как этот булыжник казался реальным, но не нашёл.

Продолжить чтение