Шоу бизнес. Книга пятая

Размер шрифта:   13
Шоу бизнес. Книга пятая

Пролог

или Краткое пособие по охоте на тех, кто поднялся

Выскочек не любит никто – ни сосед по лестничной клетке, ни сосед по нарам, ни даже собственное отражение в зеркале, которое каждое утро напоминает, что ты поднялся, а значит, кому-то теперь есть за что тебя ненавидеть. Зависть – чувство древнее любой религии и надёжнее любой идеологии, единственное, что объединяло советского профессора с уральским урканом, кремлёвского чиновника с сочинским таксистом, – все они одинаково скрипели зубами при виде чужого успеха, и скрип этот был слышнее государственного гимна.

Того, кто поднялся, рано или поздно опустят. Вопрос только – кто первый, и в какую дверь постучат: в парадную, с ордером, или в заднюю, с монтировкой.

Эти двое поднялись. Не на полголовы – на целый этаж, если считать от того свердловского подвала, где всё начиналось с кассетных дек и портвейна «Агдам». Построили маленькую империю звука посреди большой империи хаоса, и империя хаоса это заметила – с тем неторопливым интересом, с каким удав замечает кролика, который зачем-то научился ходить на задних лапах.

* * *

Первыми пришли те, кто приходит всегда, – с папочкой.

Тонкой, аккуратной, перевязанной казённой тесёмкой, от которой пахнет канцелярией и чужой судьбой. ФСК – свежевылупившийся наследник КГБ, ещё мокрый от околоплодных вод старого режима, – приносил такие лично, с улыбкой, от которой хотелось проверить, на месте ли почки. Не повестка, не обвинение – предложение дружбы. Той особой дружбы, где ты отдаёшь всё, а тебе обещают не посадить. Пока. Вывеска новая, аппетит прежний, методы вечные – вербовка, компромат, чай с сахаром и без выхода. Раньше искали врагов народа, теперь – источники дохода, но суть та же: государство хочет знать всё обо всех, контролировать каждого и не отчитываться ни перед кем. Спецслужбы, как крокодилы, пережили все геологические эпохи и все политические режимы – не умом, а терпением, жрут всё подряд.

Но государство хотя бы соблюдало приличия – папочки, беседы, протоколы, иллюзию законности. Приличия – единственное, что осталось от империи, как столовое серебро от разорившегося дворянина. Остальные охотники обходились без церемоний.

Конкуренты, два года точившие ножи, наконец научились ими пользоваться – не в лоб, а исподтишка, чужими руками, – свои пачкать западло, а чужих навалом, страна-то такая, где каждый продаётся. Статья в газете – пятьдесят долларов, звонок из мэрии – двести, проверка пожарной инспекции – бесплатно, по дружбе, за ответную услугу, которая обойдётся дороже любых денег, но это выяснится потом. И пока ты выживаешь, они занимают твоё место – тёплое, нагретое, пропахшее твоим потом. Зачем строить своё, когда можно отобрать чужое? Строить – долго, дорого и хлопотно, а отобрать – одно удовольствие, почти спорт, почти искусство, если делать с выдумкой.

Третьими явились бандиты – молодые, злые, пришедшие на смену старым авторитетам с их кодексами и понятиями. Старые хотя бы договаривались, соблюдали ритуалы – с ними можно было жить, как живут с хроническим заболеванием, приспособившись и зная расписание приступов. Молодняк знал один аргумент – ствол, один закон – сила, одну арифметику – всё или ничего. У кого «макаров» – тот и прав, у кого «калаш» – тот судья, присяжные и палач в одном лице. Слово «нет» в их словаре отсутствовало – как, впрочем, и большинство других слов длиннее трёх букв.

И наконец – телевизионщики. Эти оказались страшнее всех, именно потому что не стреляли и не угрожали, а приходили с улыбкой и контрактом, от которого невозможно отказаться – не из страха, а из жадности, – предложение выглядело как подарок: партнёрство, слияние, общий бизнес, одна большая счастливая семья. Мелким шрифтом значилось другое: ты вкладываешь всё, они забирают нажитое, а тебе остаётся благодарность за то, что вообще остаёшься при деле. Телевизор – не ящик с экраном, телевизор – это власть, та самая, настоящая, не кремлёвская бутафория с трибунами и флагами, а власть над умами, над желаниями, над тем, что двести миллионов человек считают правдой, – и тому, кто держит в руках эту власть, чужой музыкальный бизнес – лёгкий салат перед жарким из нефти и алюминия.

Четыре хищника, четыре аппетита – и два кролика, которые до последнего были уверены, что они львы. Впрочем, в те годы это заблуждение было массовым, а вот выздоровление – нет.

* * *

Всё перечисленное – снаружи. С врагами всё просто: они хотят тебя сожрать, ты хочешь того же, правила ясны, и даже есть странное утешение в этой ясности – по крайней мере, знаешь, откуда прилетит.

Страшнее – изнутри. Потому что изнутри не ждёшь.

Когда партнёр молчит вторую неделю – не звонит, не заходит, смотрит сквозь тебя, как сквозь стекло, – и в его глазах появляется то, чего раньше не было: холод, расчёт, та особая прикидка, с которой мясник оценивает тушу на крюке. Когда секретарша знает больше, чем следует, и глядит так, словно уже выбрала сторону – спокойно, без колебаний, – совесть в те годы считалась непозволительной роскошью, как французские духи и итальянская обувь.

Когда женщина, которая клялась в любви, молчит по вечерам и смотрит в стену – не с обидой, не со злостью, а с тем опустошённым равнодушием, которое хуже любого скандала. Когда друг, который был ближе брата, отводит глаза. Когда команда, собранная годами, начинает расползаться – тихо, по одному, как жильцы из дома, где несущие стены дали трещину.

Предательство – штука интимная. Оно требует близости, как любовь, и невозможно без доверия, как кредит. Враги убивают в лицо – больно, но хотя бы честно, к этому можно подготовиться, этому можно даже по-своему отдать должное. Свои бьют в спину – нежно, привычным жестом, тем самым, которым вчера обнимали. Те, с кем делил тушёнку в подвале и мечту на двоих, однажды прикидывают стоимость твоих секретов – и обнаруживают, что секреты котируются выше дружбы. Значительно выше. Дружба – категория лирическая, а биржа торгует только прозой.

* * *

Эта книга – о том, как охотились все. Одновременно, азартно и без лицензии.

О маленькой империи звука, которая имела несчастье стать заметной. Заметность – приговор: пока мал и незаметен – живёшь; вырос – делись со всеми, одновременно, добровольно, с улыбкой и поклоном, – недобровольно выходит дороже – проверено теми, кто уже не может ничего подтвердить.

О том, как за крепкими стенами офиса на Якиманке трещина расползалась медленно, неотвратимо – от недоверия к молчанию, от молчания к расчёту, от расчёта к тому моменту, когда партнёр перестаёт быть партнёром и становится конкурентом. А с конкурентами – смотри выше – церемониться не принято.

О двоих, которые шесть лет строили вместе и теперь стояли по разные стороны стола, не понимая, что переговоры давно закончились – просто никто не объявил результат. Их история – тост, произнесённый на поминках по собственному бизнесу, где покойник ещё дышит, но гости уже делят наследство.

Декабрь девяносто второго. Москва.

Охотничий сезон открыт.

Глава 1. Пропажа

или Утро, когда офис встречает тебя пустыми полками

Московское утро просачивалось в офис «Серебряного диска» серыми полосами – дым сквозь щели горящего дома, первые признаки болезни, которую ещё можно не замечать, но уже нельзя отрицать. Декабрь выдался мерзким: слякоть под ногами, смог над головой, ледяная морось в лицо – и всё это одновременно, – московская зима полумер не знает. Пахло застоявшимся кофе, сваренным ещё вчера и забытым на плите, сигаретным дымом, пропитавшим стены намертво, как идеология – мозги старшего поколения, и страхом – запахом, который появляется в помещениях, где люди перестали верить в завтрашний день и начали считать, сколько им осталось.

Запах этот не спутаешь – кисловатый, потный, стыдный, – и кто его учуял хоть раз, тот узнает в любом офисе, в любой приёмной, в любом коридоре власти, где люди улыбаются друг другу и думают о том, как перегрызть глотку ближнему своему. Молодые всегда думают, что бесстрашны, – на самом деле просто не умеют распознавать собственный страх, принимают его за азарт, за кураж, за адреналин, которым кормятся, как наркоманы дозой. Страх приходит позже, когда становится понятно, что проиграть можно не только деньги, но и жизнь, – да к тому времени одно от другого уже не отличишь.

За окнами на Якиманке мужик в офицерской шинели без погон торговал с раскладного столика самодельными календарями – на обложке голая девица верхом на танке, подпись «С Новым 1993-м!», и мужик орал прохожим «Налетай, братва, последний год живём!» таким весёлым голосом, что непонятно было – шутит или знает что-то, чего не знают другие. Рядом бабка в пуховом платке продавала сигареты поштучно из кошёлки, и к ней стояла очередь длиннее, чем к мужику с календарями, – голые девицы на танке давно никого не удивляли, а сигарета за пятьсот рублей, когда в кармане ровно пятьсот, – это вопрос жизни и смерти, и выбор очевиден.

Тишина в офисе стояла неестественная, гнетущая – такая бывает на поле боя после артобстрела, когда ещё не осела пыль и непонятно, кто выжил, кто ранен, кто не встанет. Настенные часы над дверью показывали половину девятого и не двигались – кто-то забыл их завести, а может, время здесь действительно остановилось, как останавливается оно всегда, когда рушится мир, когда привычное превращается в невозможное, когда человек, которому ты доверял, уносит с собой всё, что у тебя было. Строишь годами, теряешь за ночь, и осколки не склеиваются.

* * *

Валера вошёл так, что казалось – нёс на плечах не только весь офис, но и всю свою жизнь – тридцать пять лет ошибок, иллюзий, несбывшихся надежд. Остановился у порога, не узнавая места, где провёл последний год, где строил то, что казалось империей, а оказалось декорацией – красивой, убедительной, но без единого несущего столба. Машинально поправил манжету рубашки – белоснежной, накрахмаленной, последнее, что держалось, – и этот жест выдал его с головой: всё так же пытается сохранить лицо, всё так же верит, что внешний вид что-то значит, когда внутри уже ничего. От него тянуло коньяком и отчаянием – тем особым коктейлем, который в тот декабрь подавали в каждом втором кабинете, бесплатно и без ограничений, пей – не хочу, только не захлебнись.

В приёмной было человек пятнадцать. Девочка на ресепшен красила ногти – медленно, сосредоточенно, язык прикушен от усердия, – и лак на безымянном пальце лёг криво, – руки всё-таки тряслись. Менеджер у окна набирал номер, слушал гудки, клал трубку – и набирал тот же номер снова: звонить было некому, но сидеть без дела при начальстве страшнее, чем звонить в пустоту. Бухгалтерия в своём углу шелестела ведомостями – тихо, ритуально, как шелестят молитвенниками в церкви, когда молиться уже не о чем, но привычка сильнее отчаяния. Семьдесят лет советской власти выдали нации единственный полезный диплом: умение выглядеть занятым, ничего не делая. Экзамены принимала жизнь, и пересдач не было.

Валера чувствовал их взгляды – быстрые, косые, вороватые. Девочка спрятала лак в ящик стола, менеджер вжал голову в плечи, кто-то в дальнем углу торопливо свернул газету с объявлениями о вакансиях. Лояльность заканчивается там, где начинается голод. А голод стоял у каждой двери и заглядывал в каждое окно.

* * *

Елизавета сидела за своим столом у входа в его кабинет – прямая спина, ровный взгляд, одна во всём офисе, кто не отвёл глаз, когда он вошёл. Перед ней лежал раскрытый ежедневник и чёрная записная книжка – толстая, потрёпанная, с алфавитным указателем, куда она заносила то, что не годилось для официальных записей: наблюдения, подозрения, факты, которые могли пригодиться потом, когда придёт время счётов. А время счётов приходит всегда – вопрос только, кто будет считать, а кто расплачиваться.

В пепельнице тлел окурок – она затушила его аккуратно, методично, как делала всё в своей жизни, – в каждом жесте расчёт и план. За соседним столом кто-то смахнул локтем кружку – она грохнулась об пол, кофе расплескалось коричневой кляксой, никто не кинулся вытирать. Елизавета не вздрогнула. Она выглядела так, что становилось ясно: давно ждала этого ограбления и теперь проверяла, всё ли украли или что-то забыли.

– Валерий Иванович, – ровно, без эмоций, тоном диктора, зачитывающего сводку потерь после битвы, которую уже проиграли.

– Всю ночь звонила. Пыталась найти Сергея.

Она сделала паузу – короткую, рассчитанную, – и в приёмной замерли, перестали шелестеть бумаги, замолк стрекот «Электроники» на столе бухгалтера. Тишина сгустилась, как туман над болотом, и в этой тишине каждое слово падало, как камень в колодец – гулко, окончательно, безвозвратно.

– Домашний молчит. Семь гудков, три коротких – как вы учили, чтобы он знал, что это свои. Всю ночь. Каждые полчаса. Если он жив – он не хочет, чтобы его нашли. Если мёртв – ему уже всё равно.

Где-то в глубине коридора хлопнула дверь – все вздрогнули, как от выстрела. Ложная тревога: уборщица с ведром, шаркающая тапками по линолеуму. Нервы у всех были натянуты так, что лопнуть могли от любого звука – от телефонного звонка, от скрипа двери, от чужого кашля.

* * *

Валера подошёл к её столу – три шага, давшиеся ему труднее, чем марафон, труднее, чем вся его прежняя жизнь. На полированной поверхности – аккуратная стопка папок в строгом порядке, раскрытый ежедневник с записями за сегодня, чашка из-под кофе с засохшей коричневой полосой на дне. Кофе она пила чёрный, без сахара, без молока – и жизнь свою заваривала по тому же рецепту. Без иллюзий, без украшений, без той сладкой лжи, которой большинство приправляет существование. Правда горька, но от неё хотя бы не тошнит по утрам.

– А ещё? – голос сел, превратился в хрип – кричал всю ночь, или рыдал, или то и другое вместе.

– Звонила в рестораны. В те, что он любит. «Прага», «Арагви», «Узбекистан» – везде, где его знают в лицо и наливают в долг. Нигде не появлялся. Звонила знакомым – тем, кому он мог позвонить сам. Никто ничего не слышал. Или делает вид, что не слышал, – в наше время это одно и то же. Звонила в Свердловск.

Валера вздрогнул – как от удара, как от ожога, когда произносят имя, которое не хотели слышать:

– В Свердловск? Лиза, ты серьёзно? – он невесело усмехнулся, и в этой усмешке было больше горечи, чем веселья, больше боли, чем иронии. – С полумиллионом в кармане – обратно на Урал, к родным берёзкам, к маминым пирогам? Сергей – кто угодно, но не идиот. Преступник возвращается на место преступления только в детективах Агаты Кристи и в кино для домохозяек. В жизни он бежит туда, где его не знают, не ищут и знать не хотят.

– Надо было проверить все варианты. Даже глупые. Особенно глупые – умные проверят без меня.

Она потянулась к пачке сигарет на краю стола, вытряхнула одну, прикурила – спичка вспыхнула и погасла, вторая сломалась, третья наконец зажглась. Пальцы не дрожали, но спички выдавали то, что пальцы скрывали.

Кто-то в приёмной нервно хихикнул – истерично, сдавленно, как хихикают на поминках от невыносимости происходящего, когда смех – не радость, а единственная альтернатива воплю. Валера резко обернулся, и смех оборвался мгновенно – ножом срезали.

Он тяжело выдохнул, потёр виски – голова раскалывалась, как с похмелья, – только хуже: от похмелья хотя бы остаются приятные воспоминания о вчерашнем, а от этой ночи не осталось ничего, кроме тоски и ужаса. На секунду прислонился к её столу – короткое движение слабости, которое он позволил себе только при ней. Перед остальными нужно было держать лицо, а с ней – можно было не притворяться. За стеной зазвонил телефон – долго, надрывно, никто не снимал, и этот звон висел в воздухе, как сирена на тонущем корабле.

– Пятьсот восемьдесят тысяч долларов, – прошептал он, больше для себя, чем для неё, проговаривая вслух, чтобы поверить, чтобы слова сделали реальным то, что разум отказывался принимать. – Больше полумиллиона наличными. Всё, что было в сейфе. Фундамент, который оказался песком.

Елизавета молчала. Что тут скажешь? Что деньги – дело наживное? Что Сергей не мог их украсть – они же дружили, начинали вместе, прошли огонь и воду? Что всё образуется, наладится, вернётся к прежнему? Утешают ложью, а правду говорят только врачи – и то лишь тогда, когда ложь уже не помогает.

Она вспомнила Булгакова – любимого, зачитанного до дыр: «Никогда и ничего не просите. Сами предложат и сами всё дадут». Сергей не просил – сам взял, только Маргарита хотя бы улетела красиво, на метле, над ночной Москвой, в бессмертие, а этот уполз с чемоданом, как таракан в щель, когда включают свет, – без метлы, без полёта, без величия, оставив после себя пустой сейф и растерянные глаза тех, кто ему верил.

* * *

– Собирай всех ко мне. Через пять минут, – голос Валеры стал твёрже, он выпрямился, маска директора вернулась на место – знакомая маска, надеваемая каждое утро вместе с галстуком, сидевшая так плотно, что он сам иногда забывал, где кончается роль и начинается человек. А может, роль и была человеком – попробуй разберись, когда играешь так долго. – Всех ключевых. Андрея – пусть заикается при мне, а не за моей спиной, там у него лучше получается. Юристов – они хотя бы свои страхи отрабатывают, за это и платим. Финансистов – посчитаем, сколько нам осталось жить. Математика смерти – единственная точная наука. Всех, кто не написал заявление. Хотя, – он криво усмехнулся, – после сегодняшнего дня желание появится у многих.

Он развернулся, собираясь идти в кабинет. У самой двери остановился, обернулся через плечо – жест, который должен был выглядеть небрежным, но выглядел вымученным:

– И сама… съезди в «Метелицу». На Новый Арбат. Может, он там. В шампанском топится. Или в блудницах. Сергей всегда любил топиться красиво.

«Метелица». Елизавета знала это место – слишком близко, слишком больно. Блины на завтрак после ночи, которая не должна была случиться, и «давай забудем» вместо прощания – как в плохом кино, только без хэппи-энда. Хэппи-энды бывают только в голливудских сценариях, а здесь всё заканчивается либо плохо, либо хуже. Третьего не дано – разве что смерть, но это не финал, это титры.

Она не шелохнулась. Смотрела на него тем же ровным, оценивающим взглядом, каким смотрят на пациента, который ещё не знает свой диагноз, но врач уже всё понял и теперь думает, как сообщить, какими словами обернуть правду, чтобы она не резала так больно.

– Нет.

Одно слово. Первое «нет» за всё время работы – больше года, бесчисленные переработки, бессонные ночи, поручения, которые не входили ни в какие должностные инструкции и ни в какие представления о человеческом достоинстве. В приёмной перестали дышать. Окурок в пепельнице бухгалтера догорел до фильтра – тонкая струйка дыма поднималась к потолку, единственное, что двигалось в комнате.

– Что – нет? – Валера медленно повернулся к ней всем корпусом, как танк поворачивает башню. – Лиза, я, кажется, ослышался. У нас катастрофа. Партнёр исчез с деньгами. Корабль тонет. А ты мне говоришь «нет»?

– Не поеду. Не буду. И не хочу – если вас интересует моё мнение, которое вас никогда не интересовало, но я всё равно его выскажу – терять мне уже нечего.

Она откинулась на спинку стула, скрестила руки на груди – поза защиты или вызова, а может, и то и другое вместе.

– Лиза…

– Елизавета Владимировна, – поправила она, и каждое слово звенело сталью, той, что не гнётся и не ломается, а если ломается – то сразу насмерть. – И я сказала – нет. «Frankly, my dear, I don't give a damn». Помните, чем кончилось? Скарлетт осталась одна, но хотя бы с Тарой. А у меня и Тары нет. Только эта работа, которая не стоит того, чтобы унижаться. Унижение – товар скоропортящийся. Сегодня проглотил, завтра стошнило.

* * *

Валера смотрел на неё как на чужую – где послушная помощница, готовая работать по шестнадцать часов в сутки? Москва меняла людей – быстро, жёстко, необратимо. Впрочем, людей меняет не город. Людей меняют деньги и обиды, а обид за два года накопилось достаточно, чтобы заполнить Москву-реку от истока до устья и ещё осталось бы на Яузу.

– Что между вами произошло? – вопрос вырвался помимо воли, и Валера тут же пожалел, что спросил. Есть вопросы, на которые лучше не знать ответа. Есть двери, которые лучше не открывать. Есть правда, которая убивает вернее лжи.

Елизавета дёрнула плечом – устало, безразлично. Затянулась сигаретой, выпустила дым в потолок – медленно, тонкой струйкой, как выпускают слова, которые не хочется произносить:

– Ничего. Абсолютно ничего не произошло. В этом и проблема. «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Лев Николаевич знал, о чём писал, – он вообще много чего знал, недаром борода такая длинная. Мы даже на несчастливую не потянули – просто никакая. Ноль. Прочерк в графе «личная жизнь». Даже на трагедию не хватило – так, фарс какой-то.

– Хорошо. Тогда собери людей. Это ты можешь?

– Могу. Это входит в мои прямые обязанности согласно трудовому договору. «Noblesse oblige» – как говорили французы, перед тем как им начали рубить головы. Дворянство обязывает, а потом дворянство платит. Обычно – головой.

Валера развернулся и ушёл в кабинет, хлопнув дверью сильнее, чем собирался. Стакан на подоконнике качнулся, но не упал – как всё в этом офисе, что ещё держалось по инерции и по привычке. За спиной – молчание, но он чувствовал её взгляд сквозь закрытую дверь, сквозь стену, сквозь всё. Холодный взгляд человека, который больше не служит, а наблюдает. Ждёт. Считает. И записывает – в ту самую чёрную книжку, которую никому не показывает и которая когда-нибудь станет обвинительным заключением или мемуарами, смотря как повернётся.

* * *

Дверь за ним ещё не успела закрыться, а в приёмной уже зашептались – торопливо, вполголоса, прикрывая трубки ладонями. Кто-то набирал номер знакомого кадровика, кто-то листал записную книжку, кто-то просто сидел и считал, на сколько хватит отложенного. Белый шум офисного существования, создающий иллюзию нормальности, – но за этим шумом, если прислушаться, слышалось другое: шорох людей, ищущих выход. Елизавета встала, одёрнула пиджак и начала обзванивать кабинеты:

– Андрей Николаевич? Срочное совещание у директора. Да, прямо сейчас. Да, я понимаю, что вы только приехали. Пять минут. Нет, не знаю, о чём. Знала бы – не работала бы секретарём, а писала бы мемуары на Лазурном берегу.

Говорила спокойно, деловито – профессиональным тоном, который не подводит даже тогда, когда внутри всё горит, когда хочется кричать, бить посуду и требовать справедливости, которой не бывает. Но те, кто стоял близко, видели – костяшки пальцев, сжимающих трубку, побелели от напряжения – так белеют у тех, кто держится из последних сил.

Положила трубку. Открыла чёрную книжку. Записала аккуратным почерком отличницы: «8:47. В.И. – совещание. С.М. – не найден. Сейф пуст. Крысы побежали».

Подумала секунду – перо зависло над страницей – и добавила: «И я – тоже крыса. Только ещё не решила, куда бежать. Выбор невелик: в огонь или в воду. Оба варианта – мокрые».

Полмиллиона. Коробка из-под ксерокса, в которую он сложил всё и вынес под мышкой, как выносят мусор. Человек, которому она верила – может, даже любила, хотя в этом не призналась бы и под пытками. Доверие – единственная валюта, которая не подлежит деноминации: или есть, или нет, и если нет – никакой курс не поможет. Он обнулил её доверие за один вечер. Остальное – цифры.

Ни один институт к такому не готовил, и ни один диплом ещё никого от этого не спас.

Глава 2. Военный совет

или Подсчёт потерь на пепелище

Через десять минут кабинет Валеры напоминал штаб разгромленной армии – с той существенной разницей, что в настоящем штабе хотя бы знают, кто враг, откуда ждать удара, куда отступать. А здесь враг оказался партнёром, удар пришёл изнутри, и отступать было некуда, – за спиной только стена, а за стеной Москва, которой нет дела ни до кого, кроме себя самой. Большому городу чужие катастрофы – фон, шум за окном, помеха между утренним кофе и вечерней водкой.

Партнёр становится врагом так часто, что впору вносить это в договор отдельным пунктом: «В случае предательства стороны обязуются…» – и дальше что? Обязуются простить? Забыть? Отомстить? Ничего они не обязуются: когда предают – договоры не работают, замки не держат, законы не спасают. Единственное, что работает всегда – это человеческая жадность, и на неё можно положиться, как на гранитную скалу.

Накурили так, что хоть топор вешай – сизый дым слоился под потолком, лез в глаза, царапал горло, и никто не открывал окно, хотя форточка была рядом, хотя за ней во дворе собачница в норковом берете выгуливала пуделя, и пудель, стриженный подо льва, жался к ноге хозяйки и дрожал, – минус пять не температура для львов, даже поддельных. Дым – он как слова утешения: ничего не меняет, но создаёт иллюзию деятельности.

Стол красного дерева – громадный, директорский, купленный у разорившегося кооператора за бесценок, – расчистили от бумаг, свалив лавину документов в угол, где они осели бумажным сугробом. Вокруг расселись те, кто не сбежал и не предал – такие люди ценились на вес золота, которого, впрочем, тоже не было, как не было ничего, кроме долгов и иллюзий.

* * *

Андрей сидел сгорбившись, крутил карандаш между пальцами – быстро, нервно, как крутят чётки, теребя край скатерти, когда невыносимо сидеть на месте, а встать и уйти нельзя, – уйти некуда, а высидеть невозможно, и этот замкнутый круг сводит с ума вернее любой пытки. Карандаш хрустнул, сломался пополам – Андрей посмотрел на обломки так, точно они предсказали ему судьбу, и тропинка эта была незавидной. Взял другой из стаканчика на столе, но руки дрожали, и заикание, почти побеждённое за два года работы, вернулось с удвоенной силой – верный признак: организм понял раньше разума, что дело пахнет не просто керосином, а напалмом.

Рядом расположился Борис Семёнович – снимал очки в толстой роговой оправе, протирал мятым платком, надевал, снова снимал: руки требовали дела, а голова отказывалась верить в цифры, которые сама же и насчитала. «Беломор» дымился в жёлтых от никотина пальцах; пепел сыпался мимо пепельницы – на документы, на стол, на брюки, купленные при Андропове и с тех пор не менявшиеся, – хорошие вещи служат долго, а в плохие времена дольше. Когда рушится главное, мелочи перестают замечать, и это, пожалуй, единственное преимущество катастрофы – она освобождает от необходимости следить за пепельницей.

Напротив сидел Михаил – листал бумаги, не читая, нервный тик человека, понимающего: никакие бумаги не спасут, когда против тебя играет не закон, а сама эпоха. Время от времени он косился на портфель в углу, где лежала фляжка с коньяком, и считал минуты до момента, когда можно будет глотнуть, не вызывая осуждения. Да и осуждать за выпивку было некому – пили все, от министров до дворников, и разница была только в качестве напитка и в количестве поводов.

* * *

Дверь открылась без стука – так входят только те, кому можно, чья должность позволяет, кто точно знает себе цену и не собирается её снижать – тем более когда цены на всё остальное падают.

Елизавета вошла с подносом – пластиковым, с отбитым уголком, ещё советским, из тех, что переживут и этот кризис, и следующий, и вообще всё, – пластик делали на века, в отличие от экономики. Растворимый кофе в разномастных чашках, сахар в пакетиках из «Макдоналдса» – маленький трофей из нового мира, который пришёл вместе с безработицей и свободой, причём непонятно было, чего больше и что страшнее: первой, от которой не знаешь куда деться, или второй, от которой деться некуда вовсе.

Поставила на край стола, окинула собравшихся тем быстрым цепким взглядом, каким санитарка в полевом госпитале оценивает поступивших – кому ещё можно помочь, а на кого не стоит тратить бинтов: у Андрея руки ходили ходуном, карандаш плясал между пальцев, Борис Семёнович ронял пепел на колени и не замечал, Михаил прижимал портфель к груди, точно в нём лежало нечто способное защитить от реальности, – а реальность была такова, что защищаться было нечем и не от чего, – враг давно внутри.

– Кофе. Сахар. Борис Семёнович, валокордин в верхнем ящике, вы знаете где. И не делайте вид, что вам не нужно – я вижу, как у вас руки трясутся, так трясутся только перед инфарктом или после него.

Затянулась сигаретой, выпустила дым в потолок, к лампе дневного света, которая мигала и гудела, как умирающая муха в банке.

– Что-нибудь ещё нужно? Или, как говорил Лев Николаевич, «всё смешалось в доме Облонских»? Только у Облонских хотя бы дом был, а у нас и дома скоро не будет, если верить тому, что я слышала в коридоре. Если нужны услуги похоронного бюро – там сейчас скидки, не сезон, клиентов мало, конкуренция высокая.

– Свободна, – Валера махнул рукой, и жест этот вышел таким вялым, что рука упала на подлокотник и осталась лежать – так машут не подчинённым, а мухам, которых уже нет сил прихлопнуть.

Елизавета пожала плечами – мол, я предупредила, моё дело маленькое, – черкнула что-то в блокноте и вышла, плотно прикрыв дверь. За такими дверями решаются судьбы: чужие – быстро, свои – быстрее, и никогда не знаешь, на какой стороне двери окажешься, когда она захлопнется.

* * *

Валера стоял у окна, спиной к собравшимся, – лопатки торчали сквозь пиджак, плечи подняты к ушам, пальцы сцеплены за спиной так, что побелели костяшки. За стеклом, прямо под окнами, двое грузчиков в телогрейках перетаскивали из фургона картонные коробки с надписью «Invite» – порошковый сок, новая религия страны, победившей дефицит и проигравшей всё остальное, – и один уронил коробку в лужу, и второй заорал на него так, будто в ней было не химическое пойло, а его последняя надежда. а может, и была – грузчик получал больше доцента, и терять эту работу было страшнее, чем учёному – кафедру.

Повернулся не сразу – сначала замер, потом повёл плечом.

– Ситуация катастрофическая. Можно, конечно, называть её «сложной» или «непростой» – у нас любят эвфемизмы, ими здесь лечат всё, от насморка до расстрела, ими прикрывают любую правду, как фиговым листком, – но давайте называть вещи своими именами. Катастрофа. Полная. Окончательная. Бесповоротная. Такая, после которой либо встаёшь и идёшь дальше, либо ложишься и ожидаешь траурного марша.

Обвёл всех взглядом – медленно, задерживаясь на каждом, и от этого взгляда Андрей съёжился над блокнотом, Борис Семёнович затянулся «Беломором» так глубоко, словно надеялся спрятаться в табачном дыму, а Михаил непроизвольно сглотнул – кадык дёрнулся, как у школьника перед вызовом к доске, только доска эта была размером со всю оставшуюся жизнь. Валера сжал переносицу двумя пальцами – головная боль не отпускала с той самой минуты, когда он открыл сейф и увидел пустоту – ту, от которой не остаётся даже обломков.

– Пятьсот восемьдесят тысяч долларов. Всё, что было. Сергей взял и исчез. Можно сказать – украл. Можно сказать – забрал своё, свою долю, своё право. Граница между этими словами всегда была размытой – попробуй разберись в стране, где честным быть невыгодно, а нечестным – опасно.

Повисла тишина – та особая, в которой слышно, как падают карьеры и рушатся судьбы, как трещит по швам то, что строилось годами, как уходит в песок то, во что верилось. Все они верили в партнёрство, как дети верят в бессмертие, – ещё не хоронили, ещё не знали, что в бизнесе, как в браке: клятвы произносятся навсегда, а действуют – до первого серьёзного искушения. Шестьсот тысяч долларов – искушение смертельное.

– М-может, он не сбежал? – голос Андрея дрогнул, слова давались с трудом, спотыкались друг о друга. – М-может, у него действительно д-дело? Он же г-говорил про Свердловск, про к-какие-то переговоры…

– Дело? – Борис Семёнович усмехнулся горько, но смешок тут же обернулся кашлем – сухим, надрывным, курильщицким, который приходит после сорока лет «Беломора» и не уходит уже никогда.

– Какое дело, Андрюша? Схватил бабки и дал дёру. Классика жанра, учебник по подлости, глава первая, параграф первый. Я же говорил – нельзя доверять такие деньги человеку с такой биографией. Сколько раз говорил. Но кто меня слушал? Кто вообще слушает стариков в стране, где старость не уважают, а молодость не берегут?

– Он не вор!

Валера ударил ладонью по столу – сильно, больно, так что чашки подпрыгнули и кофе плеснул на бумаги, одним пятном на документах, которые и так уже ничего не стоили. Михаил вжался в кресло. Борис Семёнович выронил сигарету и полез поднимать, обжигая пальцы, но даже не заметил – физическое меркло перед пониманием того, что всё кончено.

– Он мой партнёр, – голос Валеры дал трещину, как даёт трещину лёд под ногами слишком долго стоявшего на одном месте. Верил, что лёд выдержит, слишком долго не замечал, как он истончается под ногами… – был партнёром. От Свердловска до Москвы. От кассет в гаражах до офиса на Якиманке. Шесть лет. Шесть лет, чёрт возьми. Шесть лет – в мусорную корзину, вместе с доверием, верой в людей и прочими глупостями, на которые я себя покупал.

Одёрнул пиджак. Взял себя в руки – единственное, что можно было взять в этом кабинете, где всё остальное уже отняли или вот-вот отнимут.

* * *

– Я не буду спрашивать, кто виноват. Этот вопрос бессмыслен – виноваты всегда все, включая тех, кто ещё не родился и уже заранее виноват в том, что родится в эту эпоху. Вопрос другой: что делать? Борис Семёнович, цифры.

Финансовый директор встал, разложил на столе бумаги с тем выражением лица, с каким патологоанатом достаёт инструменты перед вскрытием – работа есть работа, но это не значит, что она должна нравиться. Калькулятор щёлкал в его руках, отбивая ритм похоронного марша.

Подсчёт убытков – единственная отрасль российской экономики, которая никогда не знала простоев. Заводы стояли, шахты закрывались, колхозы превращались в пустыри – а бухгалтеры считали, считали, считали: сколько потеряли, сколько украли, сколько ушло в песок. Страна, которая семьдесят лет считала трудодни и центнеры с гектара, в одночасье перешла на доллары и убытки – и выяснилось, что второе получается значительно лучше первого.

– На счетах – двести три тысячи. Наличкой – восемнадцать. Дебиторка – триста двадцать, но это два-три месяца ожидания, если дождёмся, если должники сами не обанкротятся, если вообще кто-то кому-то что-то отдаст – неотдача долгов давно стала национальным видом спорта.

– Долги?

– Инкомбанк – сто двадцать тысяч, срок через неделю, и эти ждать не будут, эти придут с бейсбольными битами и вежливыми улыбками. Типография – сорок. Завод – восемьдесят. Аренда – тридцать в месяц. Зарплата – пятьдесят, если платить, а не платить уже нельзя – люди разбегутся, хотя они и так разбегутся, только позже.

Он снял очки, протёр платком – платок был мятый, очки были грязные, и вся эта процедура не имела никакого смысла, кроме того, чтобы занять руки.

– Дебет с кредитом не сходится. Как у покойника пульс с дыханием. Как у алкоголика трезвость с реальностью. При текущих расходах и без новых поступлений – неделя. Максимум две. Потом – либо чудо, либо похороны, и на чудо я бы не рассчитывал, – чудеса здесь случаются, но всегда с кем-то другим.

Борис Семёнович был прав – чудес не бывает, бывают совпадения, и совпадения эти, как правило, совпадают не в твою пользу. Но молодость и наглость – два качества, которые заменяют ум ровно до тех пор, пока не потребуется ум, и тогда выясняется, что замена была временной, как всё хорошее здесь. Они думали, что неделя – это много, что за неделю можно перевернуть мир. Мир перевернулся сам – только не в ту сторону.

* * *

– А Мальцев? – Михаил оторвался от бумаг, в которые смотрел, не видя. – Он же предлагал…

– Предлагал нас купить, – Валера усмехнулся криво, той усмешкой, которая хуже любого плача. – За копейки. Точнее – за долги. Забрать артистов, забрать контракты, забрать всё, что мы строили, а нас – на улицу, с волчьим билетом и репутацией, которую в визитку не впишешь. Это не помощь. Это рейдерский захват с улыбкой, это стервятник, который кружит над умирающим и ждёт, когда можно будет приступить к трапезе.

Мальцев позвонил вчера. Сам. Набрал номер и сказал: «Валера, мы же взрослые люди. Зачем тонуть, когда можно договориться?» Голос мягкий, участливый, – так хирург рекомендует ампутацию. Потом помолчал, послушал дыхание в трубке и добавил: «Я подожду. Я терпеливый, ты знаешь». Он и правда умел ждать – этому учат в комсомольских коридорах, где подставленная вовремя подножка ценится выше любых дипломов.

– Работаем, – Валера выпрямился, одёрнул пиджак, сцепил руки за спиной, и перед ними стоял уже другой человек – тот, что когда-то выбрался из мытищинского ДК с его пыльными портьерами и дохлым магнитофоном на Якиманку, и этот не собирался подыхать, пока стены не рухнут ему на голову, а может, и тогда не собирался. – Каждый на своём участке. Андрей – обзваниваешь дистрибьюторов. Выбиваешь предоплаты. Обещай что угодно – горы золотые, светлое будущее, место в раю рядом с апостолом Петром. Борис Семёнович – ищите деньги. Ломбарды, частные кредиторы, хоть чёрт лысый с процентами. Михаил – готовьте документы на всякий случай, но молитесь, чтобы они не понадобились.

– А вы?

– Буду искать Сергея.

Он помолчал, глядя в окно: внизу мальчишка лет двенадцати крутил напёрстки на перевёрнутом ящике, и трое взрослых мужиков проигрывали ему деньги с тем восхищённым остервенением, с каким проигрывают только тому, кто талантливее, – и Валера подумал о Сергее – тот был именно такой, напёрсточник от бога, только вместо шарика у него были слова, а вместо ящика – любой стол переговоров.

– Без него мы долго не протянем. Сергей умел то, чего не умеет никто из нас, – превращать воздух в деньги. Это не метафора, это констатация факта, это то, чему нельзя научиться, с чем нужно родиться. Он мог войти в кабинет к человеку, который твёрдо решил ему отказать, и выйти с контрактом, с деньгами, с улыбкой на лице. Мог договориться с теми, с кем договариваться нельзя, мог найти выход там, где выхода нет. Нам сейчас нужен именно выход. Срочно. Вчера.

Не договорил – да и не требовалось: Борис Семёнович закрыл блокнот с цифрами медленно, аккуратно, с видом человека, дочитавшего книгу до последней страницы и знающего, что продолжения не будет, Михаил допил остывший кофе одним глотком, Андрей уставился в потолок, точно ожидая оттуда спасения, – но с потолков здесь падают только побелка и иллюзии, причём одновременно. Все видели такое не раз, слышали ещё чаще, и каждый раз думали, что с ними не случится. А оно случилось.

Доверие – роскошь, которую позволяют себе только очень богатые или очень глупые. Богатые могут позволить потерять – глупые не понимают, что потеряют. Все остальные живут по принципу «доверяй, но проверяй», изобретённому задолго до Рейгана и Горбачёва, – русская народная мудрость, единственная, которая реально работает, в отличие от Конституции, Уголовного кодекса и десяти заповедей, вместе взятых. Рукопожатие никогда не стоило дороже перчатки, в которую оно упаковано, – но каждое поколение заново убеждается в этом на собственной шкуре, – чужой опыт не усваивается. Только свой. И только через боль.

* * *

Расходились молча – так расходятся те, кому нечего сказать друг другу, – главное уже сказано, а всё остальное лучше оставить при себе, особенно в стране, где слова стоят дешевле воздуха, а молчание – дороже золота.

Андрей вышел первым – сунул блокнот под мышку и зашагал по коридору, набирая в голове список звонков, которые ничего не дадут, но делать их всё равно придётся, – надежда умирает последней, а иногда и она не умирает, а притворяется мёртвой. На лестнице остановился, привалился к стене и подумал о матери в Чертанове – обещал ей стиральную машину к Новому году, «Индезит», импортную, за сто двадцать долларов, мать всю жизнь стирала руками, и руки у неё были красные, распухшие, страшные, – какая теперь машина, какой Новый год, какие сто двадцать долларов, когда непонятно, будет ли зарплата за декабрь. А главное – кто возьмёт заику из Чертанова, если контора рухнет? Валера взял. Один из всех. И вот теперь – блокнот, коридор, список звонков, которые ничего не дадут.

Борис Семёнович потоптался у двери, хотел что-то сказать – не «держись» и не «всё будет хорошо», а спросить, заплатят ли за декабрь, – внучке Катеньке нужны лекарства от астмы, а аптека на Пятницкой валюту не принимает, а рубли тают быстрее первого снега, а пенсия, на которую его выпнут, если контора закроется, – семнадцать тысяч, что по нынешнему курсу хватит на две пачки «Беломора» и троллейбусный билет до кладбища, – но не спросил, махнул рукой и вышёл – просить о деньгах, когда денег нет ни у кого, занятие бессмысленное и унизительное, как аплодисменты в пустом зале.

Михаил задержался дольше всех – достал фляжку, глотнул, не скрываясь, спрятал. Вчера звонил Лёня Гурвич, однокурсник по юрфаку, тот самый Лёня, который списывал у него римское право и путал деликт с контрактом, – а теперь сидел начальником юротдела в «Менатепе», ездил на белом «БМВ» и говорил «Мишенька, ты же талант, что ты делаешь в этой шарашке, приходи к нам, мы сейчас приватизацию оформляем, юристов не хватает, зарплата – ну сам понимаешь». Михаил отказался – из верности, из лени, из страха перед новым. А теперь визитка Лёнина лежала во внутреннем кармане и жгла сквозь ткань, как раскалённая монета. Встал, вышел, не оглядываясь. Оглядываются те, кому есть что терять.

Валера остался один.

Одиночество начальника – особый сорт, его не лечат ни водкой, ни бабами, ни даже деньгами, хотя деньгами пробовали лечить всё, от импотенции до государственного долга. Начальник одинок не потому, что вокруг нет людей, – людей как раз хватает, – а потому, что каждый из этих людей хочет от него что-то получить, и ни один не спросит: а ты как? а тебе больно? а ты выдержишь? Не спросит – начальник должность, а у должности нет нервных окончаний, – по крайней мере, так принято считать, и все вокруг Валеры так считали, ошибаясь с тем весёлым упорством, с каким ошибаются только те, кому ещё нет сорока и кажется, что опыт – это то, что случается с другими.

Достал из ящика бутылку коньяка – «Арарат», пять звёзд, подарок на подписании первого большого контракта. Этикетка пожелтела, углы затёрлись – коньяк старел вместе с ними. Налил в кофейную чашку – хрусталь для таких случаев он не держал – бьётся первым, а кофейные чашки переживают любые катастрофы, сделанные из того же материала, что и человеческое терпение. Выпил залпом. Поморщился. Посмотрел на чашку – на коричневый ободок по краю, на трещину, идущую от ручки. Налил ещё.

На столе лежала фотография в рамке. Вся команда на презентации нового альбома – год назад, целая вечность, другая эпоха, другая жизнь. Сергей в центре, улыбается так, как улыбаются люди, которые знают что-то, чего не знают остальные, – и теперь понятно, что он действительно знал: знал, что уйдёт, знал, что заберёт всё, знал, что оставит их ни с чем. Валера рядом, в новом костюме, с бокалом шампанского, счастливый и глупый, как все счастливые люди. Елизавета чуть в стороне – как всегда, чуть в стороне, как всегда, смотрит не в камеру, а куда-то мимо, видит то, чего не видят другие.

Он взял фотографию. Долго смотрел на партнёра – на это улыбающееся, уверенное лицо того, кто, оказывается, всё это время планировал уйти, всё это время готовился к предательству, всё это время врал, глядя в глаза.

Где ты, Серёга? Что ты наделал? Зачем?

Ответа не было. За окном дворник в оранжевом жилете скрёб лопатой тротуар, методично, равномерно, с тем угрюмым достоинством, с каким люди делают бессмысленную работу – снег сыпал быстрее, чем лопата успевала его отбрасывать, но дворник скрёб, и будет скрести, и завтра будет скрести, – лопата не спрашивает, зачем, а человек давно перестал.

Империи рушатся в один день – строить их почему-то приходится годами.

Глава 3. Подпольный тираж

или Как воровать у своих и оставаться незамеченным

Воруют все – разница только в масштабе, наглости и умении делать невинное лицо, когда ловят за руку. Государство ворует у народа, называя это налогами и сборами; народ ворует у государства, называя это выживанием и находчивостью; а умные люди воруют у тех и других понемногу, аккуратно, с расписками, которые потом горят в пепельнице вместе с совестью и прочими атавизмами. Последнее называется бизнесом, и бизнесом занимались все, от бабушек с семечками до бывших секретарей обкомов, – разница была только в оборотах и в том, кто первым успеет убежать, когда придут с проверкой.

Кафе «Ромашка» на Таганке появилось при Брежневе как столовая при чулочно-носочной фабрике имени Клары Цеткин – той самой, что снабжала колготками пол-Москвы и воровала сырьё для цеховиков, пока директора не посадили за хищение в особо крупных, а саму фабрику не закрыли в девяносто первом за неуплату всего, что можно было не платить. Столовая осталась – сменила вывеску, но сохранила запах, тот специфический аромат советского общепита, смесь жареного лука, дешёвого маргарина и хлорки из туалета, который пропитывает стены насквозь и не выветривается никакими ремонтами, никакими реформами, никакими революциями.

Название выбирали при Брежневе, на профсоюзном собрании, где решались судьбы народов и определялись названия пельменных. Парторг Зинаида Павловна, женщина с лицом утюга и голосом отбойного молотка, настаивала на «Колоске» – идеологически выдержано, напоминает о хлебе насущном, созвучно с политикой партии. Директор фабрики предложил «Ромашку» – любил полевые цветы и терпеть не мог парткомовских дур, хотя последнее держал при себе до самой пенсии: откровенность карается строже, чем воровство. Проголосовали за «Ромашку» – не за красоту, а за премии, которые платил директор, тогда как парторг только портила нервы. Выбор между деньгами и нервами всегда очевиден.

Теперь от той эпохи остались ржавые буквы на фасаде, где «Р» отвалилась при Черненко, «М» покосилась при Горбачёве, а «К» держалась на одном шурупе и честном слове – как и вся страна, впрочем. Получилось «о аш а» – нелепая надпись для абсурдного времени, когда страна меняла названия быстрее, чем успевали перекрашивать вывески, когда вчерашние враги становились друзьями, а друзья – врагами, и никто не успевал следить за тем, кто есть кто.

Внутри было тепло, накурено и почти уютно – если не смотреть на облупившуюся краску и затоптанный пол. Официантка в засаленном фартуке бросила меню на стол, не глядя, и буркнула: «Солянки нет, котлет нет, компот вчерашний». Не спросила, что будут заказывать, – встала и ушла к стойке, всем видом показывая: обслужу, раз работа, но уважать не буду. Зато милиция сюда не заглядывала – то ли брезговала, то ли боялась, то ли договорились по-соседски, – и можно было сидеть часами за стаканом компота, обсуждая дела, которые не выносят в офисы, не записывают в протоколы и забывают сразу после того, как встают из-за стола. Забывать – тоже искусство, и владеют им с рождения.

* * *

Андрей опоздал на пятнадцать минут – глупость, которую он осознал только тогда, когда толкнул стеклянную дверь кафе и увидел их за угловым столиком: уже без тарелок, допивающих «Боржоми», поглядывающих на часы – нетерпеливо, почти угрожающе, тем взглядом, после которого ничего хорошего не жди. Пятнадцать минут – пустяк, повод для дежурных извинений и привычных же отмашек. Но не с этими людьми. Опоздание на встречу с таганскими было либо смелостью, либо глупостью, и Андрей относился ко второй категории, хотя искренне считал себя представителем первой, – такое случается с людьми, которые путают осторожность с трусостью, а жадность – с бережливостью, и платят за эту путаницу дороже, чем хотели бы.

Можно было взять такси – от Чертанова до Таганки минут сорок, полтинник по нынешнему безумному курсу, который менялся три раза в день и каждый раз в худшую сторону. Но такси – это деньги, а деньги Андрей берёг с тем религиозным рвением, с каким другие берегут здоровье или совесть, с тем фанатизмом, который не знает компромиссов и не признаёт исключений. Он не курил – экономия. Пропускал обеды – экономия. Носил пальто, купленное ещё при Советской власти, когда сукно делали на века, а не на сезон, – экономия. Копил рубль к рублю, потом доллар к доллару, складывая купюры в жестяную коробку из-под печенья, которую прятал за батареей в своей однушке, и эта коробка была единственным, во что он по-настоящему верил в мире, где всё остальное продавалось и покупалось, предавалось и обесценивалось.

Человек без денег – никто, пустое место, расходный материал для тех, у кого деньги есть. Андрей решил не быть никем в детстве, когда его, заикающегося мальчишку из коммуналки, гоняли по двору более удачливые ровесники, и каждая оплеуха учила его одному: деньги – это власть, а власть – это возможность больше никогда не бегать, больше никогда не получать оплеухи, больше никогда не быть тем, кого гоняют.

Предательство – не грех и не преступление, а навык выживания, передающийся из поколения в поколение, как рецепт бабушкиного борща, – с той разницей, что борщ кончается, а предательство воспроизводится бесконечно. Предают все: мужья – жён, жёны – мужей, дети – родителей, партнёры – партнёров, государство – граждан, а граждане – государство, и в этом вечном хороводе невозможно определить, кто начал первым, – начали все одновременно, ещё при царе Горохе, и с тех пор не останавливались. Но есть особый сорт предательства – тихий, домашний, выросший не из злого умысла, а из обиды: маленькой, бытовой, незамеченной, как трещина в стене, которую не заделали вовремя, а потом удивлялись, почему рухнул дом.

* * *

Они были за столиком у окна. Артём сидел лицом к двери, Дима – лицом к кухне, к запасному выходу. Зеркало на стене напротив – мутное, треснувшее – отражало и улицу, и подъезд через дорогу. Когда дверь скрипнула – вошла старуха с авоськой – оба скосили глаза, не поворачивая головы, секунда, не больше. Убедились – не по их душу. Вернулись к еде. Так живут люди, которым неожиданность обычно означает либо наручники, либо пулю.

Дима и Артём – плечом к плечу, как те, кто привык прикрывать друг другу спину, кто знает, что напарнику можно доверять, – вместе сидели, вместе выходили, вместе делали дела – в протоколах это называется «преступным сговором», а в жизни – просто бизнесом. Дима – высокий, худой, с длинными пальцами пианиста или карманника, в спортивном костюме Adidas с тремя полосками – не спорт, а герб: знак касты, пропуск в мир, где законы писали не в Думе. Хлеб он ел всегда, при любой еде, – тюремная привычка, она не уходит, – как наколки на пальцах, как память о параше и о том, как важно не показывать слабость. Три года на малолетке научили простым вещам: хлеб – это жизнь, еда – это валюта, а тот, кто не доедает – либо дурак, либо скоро им станет.

Артём – коренастый, плотный, в кожаной куртке, под которой угадывалась кобура, – не скрывал: оружие носили все, кто мог себе это позволить, и многие из тех, кто не мог. На шее золотая цепь толщиной с мизинец – не столько украшение, сколько заявление о статусе, и ему за это ничего не будет. На пальцах перстни-печатки, взгляд тяжёлый, оценивающий – как у питбуля перед дракой, как у привыкшего решать проблемы быстро и не оставляя свидетелей.

Андрей подошёл, сел напротив. Дипломат поставил на колени – не на пол, где могут стащить, не на стул, откуда может упасть, – сюда, где чувствуешь его вес, где он никуда не денется. В дипломате лежали двенадцать тысяч долларов – его пропуск в ту жизнь, что он себе придумал, или билет на кладбище, если что-то пойдёт не так, и второе было вероятнее первого, но он старался об этом не думать.

– П-привет, – сказал он, и проклятое заикание выдало его с головой, выставило на всеобщее обозрение его страх, его неуверенность, его слабость, которую он так старался скрыть.

Артём поднял глаза от тарелки – вылизал дочиста, хотя незаметно – делал аккуратно, по-тюремному, ничего не оставляя. Прожевал последний кусок, вытер губы салфеткой – бумажной, дешёвой, из тех, что размазывают больше, чем вытирают. Не торопился отвечать – в этом тоже была власть: кто ждёт – тот ниже, кто ниже – тот платит, а кто платит – тот и танцует под чужую дудку.

– Опаздываешь.

– П-пробки. Садовое в-встало.

– Садовое всегда стоит. Планируй лучше. Или такси бери, раз на своих двоих не успеваешь.

Дима не сказал ничего – он вообще говорил мало, предпочитая слушать и смотреть: слова – это обязательства, а их он не любил. Доел солянку, отодвинул тарелку, собрал хлебом остатки соуса – тщательно, по-хозяйски, ничего не оставив, – привычка есть привычка, и зона сидит глубже любого воспитания. Потом достал из кармана семечки – «Мартин», в красной пачке, жареные с солью, – и начал лузгать: методично, аккуратно, сплёвывая шелуху в пустую тарелку, не отводя взгляда от Андрея, смотря ему в глаза так, как смотрят, когда хотят понять, можно ли доверять, а если нельзя – как лучше избавиться.

* * *

– Принёс? – спросил Артём, когда пауза стала невыносимой, когда тишина начала давить, как бетонная плита.

Андрей огляделся – официантка за стойкой листала «Работницу», два мужика в углу спорили о футболе, старуха у кассы пересчитывала мелочь, и никто не смотрел в их сторону – все были заняты собственным выживанием.

Он открыл дипломат на коленях, ощущая ладонями холод кожи, и достал конверт – толстый, тугой, приятно тяжёлый, такой, какие бывают только тогда, когда внутри настоящие деньги, а не бумага, не кукла, не обманка.

– Д-двенадцать тысяч. Как договаривались. В-ваша доля.

Артём взял конверт, не пересчитывая – часть ритуала, демонстрация доверия, которое ничего не значило: пересчитают потом, в машине, и если сумма не сойдётся – Андрей узнает об этом. Может быть, последним, что узнает в своей жизни.

– Тиражи?

– В-варум – пять тысяч. Маликов – три. Через з-завод, как обычно. Прибавил к официальному заказу, разбил на п-партии, чтобы не бросалось в глаза, чтобы бухгалтерия не з-заметила. И не заметили – у них своих проблем хватает, им не до т-тиражей.

В этом была красота схемы, которую он придумал сам, долгими бессонными ночами, когда лежал в темноте и считал чужие деньги, прикидывая, как сделать их своими. Левые тиражи шли по тем же каналам, что и настоящие, через те же точки, к тем же покупателям. Те же коробки, те же обложки, те же диски – печатались на том же заводе, с тех же матриц, теми же руками. Отличить пиратку от оригинала не смог бы сам артист с обложки: это и был оригинал – просто учтённый в другой бухгалтерии, с деньгами, идущими в чужой карман.

«Серебряный диск» платил за всё – за производство, за рекламу, за раскрутку, за взятки, за откаты, за всё то, без чего невозможно работать – а прибыль снимали другие. Идеальное преступление: жертва сама оплачивает расходы вора, сама несёт издержки, сама делает всю работу – а вор только собирает сливки.

– Н-наши точки работают, – продолжил Андрей, чувствуя, как заикание отступает, когда он говорит о деле, о том, в чём разбирается, в чём уверен. – Горбушка – три т-точки. Лужники – две. Черкизон – одна. П-продавцы наши, места наши, схема наша. Покупатель не отличит – да и не захочет отличать, ему всё равно, главное, чтобы музыка играла.

– А если кто заметит? – подал голос Дима, и его высокий, почти писклявый голос резанул слух – от такого человека ожидаешь баса, а не фальцета.

– Н-не заметят. У них сейчас другие п-проблемы. Сергей пропал. С деньгами. Шестьсот тысяч почти. Все б-бегают, ищут, паникуют, волосы на себе рвут. Им не до т-тиражей, им бы выжить.

– Шестьсот тысяч, – повторил Артём. Перестал жевать. Отложил вилку, откинулся на стуле, посмотрел в потолок – так прикидывают сумму, когда она заслуживает паузы. – Серьёзный человек. Далеко пойдёт, если не поймают.

– Они д-думают, он вернётся. Верят, что это недоразумение, что он объяснит, что всё н-наладится.

– Все так думают. Пока не поздно. Пока не понимают, что уже поздно.

* * *

Артём переглянулся с Димой – короткий взгляд, меньше секунды, тот взгляд, заменяющий тысячу слов, когда люди понимают друг друга без слов, – и они поднялись оба, слаженно, как по команде, как два механизма, работающие синхронно.

– На следующ

Продолжить чтение