Край Галактики. Реверс II
Глава 1
Я разрезал чёрную, гулкую пустоту глайдером и ловил её вкус, холодный металл на языке, когда в минуту крайнего напряжения прикусываешь губу до крови, испытывая странную, болезненную радость. Это было чувство полного освобождения. Астероиды, эти немые свидетели вечности, шли навстречу редкими, уродливыми глыбами, и я уклонялся от них лениво, с огромным запасом, словно сам космос, сжалившись над человеческой букашкой, дал мне время привыкнуть и поверить в сладкую ложь – я здесь хозяин, я властелин этой бездны.
Камни вращались медленно, величаво, как мельничные жернова, перемалывающие время и пространство. На их шершавых, изрытых боках тянулись глубокие прожилки, сколы, безобразные обожжённые пятна, оставленные миллионами лет скитаний, и я, благодаря обострённому восприятию, успевал видеть каждую мелочь, каждую трещину. Это было похоже на то, как пролистываешь чужую, полную страданий жизнь в мельчайших деталях, не испытывая при этом жалости, а лишь отстранённое любопытство.
Между глыбами оставались широкие зияющие окна, и в этих провалах звёзды стояли совершенно неподвижно. Они светили только для меня.
Мне до дрожи нравилось, что я здесь был абсолютно один. Нравилось, что вокруг не было давящих стен барака, не было спёртого воздуха, не было липких оценивающих взглядов, которые постоянно проверяли, как ты держишь лицо, не сломался ли, можно ли тебя купить или продать. Здесь не перед кем было играть роль. Можно было просто держать управление спокойно, и спокойствие это не было напускной маской, какую искусственники вынуждены были носить в Академии Имперской Колониальной Администрации. Оно шло изнутри, из того удивительного факта, что глайдер слушался меня так, как собственная рука, когда ты, повинуясь мгновенному желанию, протягиваешь её и берёшь предмет со стола.
Я почти не шевелил пальцами. В этом не было нужды. Нейроинтерфейс, интегрированный в мозг при рождении этого тела, подхватывал намерение ещё там, в тёмных глубинах подсознания, где оно только рождалось, где оно было ещё не мыслью, а лишь смутным образом, и мгновенно переводил его в движение машины.
Как такое было возможно? Всё было и сложно, и просто одновременно. Всем искусственникам внедряли при рождении особое устройство – «нейрошунт». Что-то вроде вживлённого кибернетического импланта, предназначенного для адаптации нервной системы живого разумного к работе с нейротехнологиями.
Нейрошунт служил промежуточным адаптером между мозгом и внешними устройствами, оборудованными нейролинками. Вот и получалось, что при сопряжении нейролинка и вживлённого мне нейрошунта я мог управлять техникой буквально силой мысли.
Только успевал подумать о правом уходе – и корпус мягко, послушно уходил вправо. Я смещал внимание вниз, в чёрную яму под брюхом корабля, – и глайдер проваливался под каменную тушу, проходя по идеальной дуге, которая выглядела слишком чисто, слишком профессионально для новичка, каким меня считали. Новичком я был только в использовании этой нейронной мумба-юмбы, а пилотский стаж у меня был будь здоров!
Я усмехнулся, и эта усмешка, злая и счастливая, была настоящей. В новой жизни за такую усмешку, полную превосходства, немедленно прилетали чужая зависть, жадность, звериное желание укусить, унизить, поставить на место. Здесь кусаться было некому. Камни были равнодушны, а пустота – безмолвна, и я позволил себе радоваться открыто, не пряча оскала.
Скорость держалась умеренная, почти прогулочная. Я ещё раз проверил линию движения, дал глайдеру чуть больше свободы, отпустив вожжи, и сразу почувствовал всем существом, как пространство менялось. Космос оставался всё тем же – ледяным и бесконечным, но риск стал ближе и дышал в затылок. Камни уже не просто висели декорациями, а начали требовать решения, мгновенного выбора, и этот выбор становился частью моего дыхания, частью сердечного ритма. Я прибавил скорость ещё.
Сначала совсем немного, осторожно, чтобы увидеть реакцию машины. Глайдер потянулся вперёд охотно, с хищной готовностью, будто сам давно, с тоской в механическом нутре, ждал этой команды. Дистанции между объектами начали сокращаться, и редкое поле превратилось в сложный, живой рисунок, где каждый штрих двигался, менялся, угрожал. Я перестал любоваться фактурой камня, его древней красотой, и начал работать траекторией. Теперь существовала только геометрия пути. Я прибавил ещё.
Камни пошли чаще, гуще. Между крупными, солидными глыбами появился мелкий, подлый мусор – осколки, каменная крошка, бесформенные обломки, которые не держали форму, зато прекрасно могли прошить мой кораблик от носа до кормы на такой скорости. С ними не договоришься, их не обманешь. Их нельзя было уважить почтительным расстоянием. Их приходилось считывать интуитивно, ловить их рваный ритм, пропускать мимо бронированного стекла на минимальном, волосяном зазоре, чувствуя холодок где-то под ложечкой.
И вот здесь, на грани фола, пришёл первый настоящий, пьянящий кайф от стремительного полёта.
Глайдер перестал быть машиной, а стал продолжением моих оголённых нервов. Я чувствовал корпус спиной, позвоночником, так, как чувствуют собственные рёбра после долгой, изматывающей драки – больно и отчётливо. Я чувствовал его крыло боковым зрением, как чувствуют собственную ладонь, хотя ладонь не поднята. Я чувствовал, как нейроинтерфейс накладывал поверх моего внимания тонкую светящуюся сетку подсказок, и эти подсказки не мешали, не раздражали – они делали меня точнее, совершеннее, чем был создан неизвестными генными архитекторами.
Я вошёл в узкий, как игольное ушко, просвет между двумя астероидами и вышел из него чисто, не задев и пылинки. Потом – ещё раз. Потом – ещё. С каждым удачным проходом радость внутри становилась гуще, плотнее, и вместе с радостью со дна души поднималась злость – живая, горячая, приятная, как тепло в груди после глотка спирта. Злость на то, что в АИКА меня учили ходить строем, смотреть в затылок, быть частью серой массы, а здесь, в вышине, я мог идти курсом, который выбирал себе сам.
Скорость росла дальше. Я уже не считал, ощущая только темп, который становился всё плотнее, сжимая время, и плотность поля, которая начинала давить на сознание физической тяжестью. Камни начали идти сплошным коридором, выстраиваясь в стены.
Окна между ними сузились до щелей. Прямой, безопасный путь исчез, растворившись в хаосе лабиринта из каменного крошева. Теперь траектория строилась как непрерывная цепочка решений, где каждое звено было вопросом жизни и смерти, и каждое решение требовало следующего, ещё более быстрого. Я уходил вправо, резко, до перегрузки, потому что слева шёл, вращаясь, острый обломок, и сразу, без паузы, уходил вниз, потому что справа открылся спасительный просвет, и тут же поднимался, взмывал вверх, потому что впереди вырастала глухая каменная стена. Я двигался как по шаткой, горящей лестнице, где ступени появлялись под ногой лишь на долю секунды, и если ты задерживался, если сомневался хоть на миг – ступени не становилось, и ты летел в пропасть.
Нейроинтерфейс усиливал обратную связь, заливая мозг ощущениями.
Он подмешал в тело лёгкую свинцовую тяжесть, когда перегрузка поднималась к красной черте. Он дал фантомный холод в затылке, когда я проходил слишком близко от смерти. Он отправил в предплечья тонкую, зудящую вибрацию, когда корпус резал поток каменной крошки, будто я сам раздвигал камни руками. Это всё было сделано так искусно, так аккуратно, что я начал считать эти навязанные ощущения своими собственными, родными.
Мне стало ещё лучше. Восторг захлестнул меня.
Потому что именно так работала власть скорости – как самый сильный наркотик. Она обещала абсолютный контроль и давала попробовать его на вкус – острый, металлический вкус могущества. Она заставляла поверить, что ты держишь мир за «фаберже», хотя на самом деле это мир держал тебя, готовый раздавить в любую секунду.
Я прибавил ещё. Наперекор здравому смыслу.
Звёзды, прежде неподвижные, потянулись тонкими смазанными линиями на краю зрения, превращаясь в светящиеся струны. Камни перестали быть отдельными предметами, они слились в единые массы, в потоки тени и света. Я уже не ловил их глазами по отдельности – человеческий глаз на такое не способен – а чувствовал их сенсорами машины и всем своим существом. Ловил ритм поля, как ловили ритм разъярённой толпы, когда нужно было пройти сквозь неё, не получив удара и не зацепив никого плечом.
Я ощутил, что улыбался шире и кожа на лице натянулась.
Это было безумно опасно, и именно поэтому было так невыносимо приятно. Радость здесь шла рука об руку с гибелью, рядом с последней границей, а близость этой границы делала радость настоящей, острой, неподдельной. Я слишком хорошо помнил жизнь в АИКА – тухлую и размеренную, где радость выдавали жалкими порциями, как пайку пищевых таблеток и воды. Здесь я был босым и нагим перед вечностью и наконец перестал экономить и сдерживать себя.
Глайдер нырнул под крупный астероид, похожий на череп великана, прошёл по дуге, едва не касаясь поверхности, вышел на просвет и сразу рывком ушёл влево, потому что в просвете уже стоял следующий камень, поджидая жертву. Я сделал это быстро, чисто, филигранно, и внутри щёлкнуло то самое чувство, которое я узнавал с восторгом. Чувство, когда мозг успевал сработать раньше неповоротливого тела. Когда решение рождалось и уже выполнялось в тот же миг. Когда ты управлял не руками, не мышцами и даже не осознанной мыслью, а тем глубоким, тёмным слоем инстинкта, который обычно молчал в цивилизованном человеке.
Я прибавил ещё. Почему? Мне необходимо было знать предел. Свой и машины, которой управлял. Астероидное поле стало ещё более плотным, как стена дождя.
Теперь булыжники шли так, что между ними оставались лишь жалкие щели и узкие лазы. Щели узкие и быстро схлопывающиеся. Небольшая машина входила в них, как нож в масло, а меня в эти моменты поднимало и несло на гребне предельной концентрации. Я перестал думать о том, что будет дальше, через секунду. «Дальше» больше просто не существовало. Это «дальше» стало моим следующим манёвром. Оно превратилось в следующий просвет между острых каменных граней. Дальше было тем, что я успевал – или не успевал. И пока успевал.
Раз за разом обманывая смерть, я чувствовал, как внутри поднимался дикий восторг, который хотелось выдохнуть вслух, прокричать в пустоту. Но я не выдыхал, сдерживая дыхание, потому что ровное дыхание влияло на линию полёта. Держал челюсть мягкой, расслабленной, потому что сжатая от страха она делала движения резкими и истеричными. Плечи оставались свободны, потому что свобода плеч давала мозгу необходимое пространство для манёвра.
Скорость росла дальше, накручиваясь спиралью, и вместе со скоростью в душе росло странное, тревожное и в то же время величественное чувство – подозрение.
Я знал, прекрасно знал по опыту, что у любой, даже самой жёсткой тренировки был потолок. У любой системы, написанной людьми, имелся ограничитель, «защита от дурака». У любого обучения была точка невозврата, где тебя принудительно выкидывали в реальность, обрывали сеанс, потому что дальше начинался риск выгорания синапсов. Я ждал этот ограничитель. Ждал его так же спокойно и уверенно. Он должен был появиться. Красная вспышка, надпись, сирена. Принудительное отключение должно было срезать этот безумный темп. Когда поднимусь выше дозволенного лимита безопасности, сценарий остановили бы.
Но остановки не последовало. Тишина…
Я прибавил ещё, уже с вызовом, с яростью, и поле астероидов ответило мне не остановкой, не спасительным «стоп», а лишь новым усложнением. Камней стало больше. Они пошли плотным каменным дождём, сплошным потоком, и этот дождь не оставлял места даже для микроскопической ошибки. Я увидел, как коридор впереди превращался в сжатую, смертоносную трубу, где любая, самая малая задержка мысли неминуемо превращалась бы в столкновение и распад.
И всё равно это меня не остановило. Система молчала. В молчании этом мне открылась страшная правда. Кто-то тестировал меня на всю катушку. И этому «кому-то» не нужен был обычный пилот. Им не нужен был человек, знающий меру и работающий по правилам. Им нужен был тот, кто способен заглянуть в бездну, расстегнуть ширинку, помочиться туда и не моргнуть. Тот, кто пройдёт там, где пройти невозможно. Ограничитель был отключён, потому что пределом был только я сам. И это было самое страшное и самое восхитительное открытие за сегодня.
То, что начиналось как радость и злой восторг, вдруг перебродило во мне и превратилось в жадность – неутолимую, лихорадочную жажду скорости. Я захотел ещё, я захотел большего, до дрожи в руках, до боли в висках. Скорость уничтожала всё лишнее и наносное. Испарялись опостылевшие серые стены, бесконечные, унизительные разговоры о еде, весь этот гнусный рынок тел и душ, людей с бегающими взглядами, держащих заветные пищевые таблетки в потных кулаках и карманах, тех, кто торговался за чужой голод.
Здесь, среди звёздной пыли, не было торга. Здесь были только я и вектор полёта – чистый, как математическая формула.
– Ещё! – выкрикнул я, и голос мой прозвучал не как просьба, а как требование обречённого. – Давай ещё!
Астероидное поле ответило мне мгновенно, словно живой организм, принявший вызов. Камней стало в момент ещё больше, гораздо больше! Они полезли навстречу из густой, чернильной тени, как тараканы из щелей. Да и сама тьма стала плотнее и осязаемее. Впереди, в хаосе движения, мелькнул крупный астероид – настоящий гигант, древний, шероховатый, с длинной, уродливой рваной трещиной, которая рассекала его тело подобно застывшей бархатно-чёрной молнии. Внутри трещины угадывалась такая бездонная глубина и первобытная тайна, что взгляд мой невольно зацепился за неё. Завораживающая, пугающая, смертельная красота. А красота, как известно, всегда опасна, ибо она требует внимания, а внимание здесь – валюта жизни. Я посмотрел на трещину всего лишь лишнюю долю секунды – и этого хватило.
Справа, из самой гущи непроглядной тьмы, вынырнул маленький, неприметный камень. Размером всего лишь с кулак. Но на такой скорости и кулак превратился бы в боеголовку с бетонобойным сердечником. Я увидел его боковым зрением и с леденящей ясностью осознал: траектория больше не собиралась. Уравнение не имело решения. Я дал команду через нейрошунт не мыслью даже, а криком инстинкта, чистым животным желанием уйти, выжить любой ценой. Глайдер дёрнулся, отработал маневровыми. Кабина задрожала словно в предсмертной лихорадке. Свет далёких точек за стеклом разорвался на длинные, смазанные полосы. Мир впереди стал серым, безликим, а потом взорвался ослепительно белым.
И в этом белом мареве, на одно короткое, как удар сердца, мгновение, я увидел отражение.
Бронированное стекло кабины поймало отблеск, и в этом призрачном свете проступило лицо – совсем рядом, пугающе близко, словно человек сидел у меня на плече. Лицо было спокойным, неподвижным, будто его вовсе не касалась безумная гонка, будто для него не существовало перегрузок. И в этом спокойствии сквозил абсолютный, нечеловеческий контроль.
Узнать эту гнусную рожу не составило особого труда. Чонкигешит Коль. Наш куратор.
Он смотрел на меня. Смотрел так, словно скучающий мастер проверял сложный инструмент на излом, с любопытством ожидая, когда же тот треснет, и получал извращённое, холодное удовольствие от того, что инструмент пока ещё держался, скрипел, но не ломался. Уголок его рта был чуть приподнят в довольной, хозяйской ухмылке. Взгляд ровный и тяжёлый.
Злость, горячая и удушливая, ударила мне в голову так, что руки сами собой захотели дёрнуться, вцепиться в этот призрак. Но дёргаться здесь на такой скорости – значило подписать себе смертный приговор и подарить ему победу. Я невероятным усилием воли удержал себя в узде, сковал мышцы и выдавил сквозь стиснутые зубы, потому что молчать уже не было сил, и слова жгли горло:
– Ты… тут.
Отражение дрогнуло, расплылось и исчезло, поглощённое хаосом, потому что белое сияние сменилось абсолютной чернотой.
Глава 2
Удар вышел глухим и страшным, словно великан вбил мне пудовый кулак прямо в грудную клетку и вышиб из лёгких весь воздух. Боль накатила следом, плотная и горячая, заливающая сознание до краёв. Её отмерили ровно столько, чтобы мозг запомнил урок и впечатал его в подкорку. Это уже не была та показательная «неприятность», которую выписывают зелёным новичкам для острастки. Эта боль пришла взрослой, настоящей, зрелой, прямиком из профильного уровня, из школы, где учат уважать ошибки и платить за них потом, раскрошенными зубами и кровью.
Мир разлетелся на тысячи осколков, и я провалился в вязкую, гулкую темноту. В этом небытии я ещё секунду, по инерции, слышал, как по обшивке барабанит мелкая космическая пыль, как глайдер с надрывом режет вакуум, как стонет и плачет металл, истерзанный перегрузками.
Но темнота продержалась недолго. Она изменилась, обрела плоть и вес, стала душной и настоящей, отдающей запахом моего пота и привкусом крови во рту. Я различил знакомый монотонный гул системы жизнеобеспечения и спиной почувствовал ложемент капсулы полного погружения сквозь тонкую ткань серой пижамы. Я лежал мокрый от липкого, холодного пота, и сердце колотилось так бешено, словно я всё ещё летел через астероидный пояс, уворачиваясь от смерти и расходясь с костлявой борт к борту. Фантомная боль в ушибленной груди пульсировала, жила своей жизнью и не собиралась уходить, напоминая о феерическом провале.
Я с трудом разлепил веки и упёрся мутным взглядом в белый, безупречно гладкий потолок. Космос, звёзды, свобода остались там, за стенками капсулы. Здесь была только стерильная белизна и голая, беспощадная правда моего положения.
Коль стоял рядом. Он больше не прятался в случайных отражениях и не был призраком, он стал реальным и тяжёлым присутствием, скрестив руки на груди, словно мой крах случился по расписанию.
Крышка капсулы пошла вверх, а я не торопился выбираться из ложемента. Я продолжал смотреть в потолок, изучая его белизну, потому что смотреть сейчас на ухмылку надсмотрщика было тяжелее, чем снова лететь на предельной скорости сквозь каменный дождь.
– Значит, я уже прошёл базовую подготовку… – сказал я в пустоту.
Голос вышел низким, хриплым и злым. Я узнал его не сразу.
– Вы начали профильный курс без предупреждения?
Коль промолчал. Его молчание, как всегда, говорило громче и яснее любых слов. Это было молчание власти, которое заранее отнимает у раба право спорить и задавать вопросы. И я всё равно продолжил, потому что в груди ещё бушевала инерция скорости, а скорость не терпит короткого поводка.
Я шумно вдохнул спёртый воздух и заставил дыхание выровняться, подчиниться воле. Ровное дыхание возвращает хотя бы иллюзию управления. А управление собой здесь, в этом аду, стоит дороже эмоций и истерик.
– Ты доволен? – сказал я и сам услышал в голосе металлические нотки. – Ты хотел посмотреть, сколько я выдержу и где сломаюсь. Ты ставил эксперимент.
Коль продолжал молчать. Молчание держалось ровным и безучастным, как прямая линия на медицинском мониторе. Ему не требовалось оправдываться передо мной.
Я прикрыл глаза на секунду, давая себе короткую передышку, и поле астероидов тут же вспыхнуло внутри черепа яркой, болезненной вспышкой. Я снова увидел чёрную трещину, манящую бездной, подлый мелкий камень и ослепительно белое сияние финального взрыва. Виртуальная смерть, насколько я мог судить, не отличалась от настоящей. Я понял с пугающей ясностью, как граница обучения сдвинулась и перешагнула черту возможного, и я понял, что дальше они будут смещать её снова и снова, нащупывая мой предел. Они поднимут ставки, усложнят задания до абсурда и загонят меня на лезвие бритвы, пока я не научусь жить там, как у себя дома. Или пока не сломаюсь и страх не станет второй натурой.
Я облизал пересохшие губы и сказал уже не Колю, а себе, с мрачным, упрямым удовольствием:
– Ещё раз…
Если меня загнали в угол, остаётся одно: держать спину к стене и драться до конца. Я силой выдохнул воздух и добавил, чувствуя, как тело ещё мелко дрожит от напряжения недавнего полёта и пережитого стресса, а разум уже встаёт в стойку:
– Я готов!
Сколько времени прошло было неизвестно. Когда я выбрался из анатомического углубления ложемента с тяжёлым, мрачным упорством, с каким выбираются из могилы, если бы покойникам вдруг выдали эту скверную возможность. Пятый заход подряд. Тело, измученное фантомными перегрузками, знало порядок движений наизусть и действовало почти помимо воли, пока рассудок спорил с реальностью до тошноты и всё пытался понять, где кончается цифровой морок и начинается осязаемая жизнь.
Ладони, влажные от липкого пота, скользнули по гладкому борту капсулы. Пальцы, дрожащие мелкой, противной дрожью, нащупали ребро жёсткости, и я поднялся. В вертикальном положении меня удерживало не столько мышечное усилие, сколько привычка стоять прямо даже тогда, когда всё существо требует рухнуть лицом в пол. Внутри всё гудело, и это мерзкое, навязчивое ощущение жило не в ушах. Оно сидело глубже, в натянутых сухожилиях, в воспалённых нервах, в костном мозге.
Пятый заход я проглотил молча. Слова остались где-то в горле, и я позволил им там застрять, потому что здесь любой звук быстро превращается в повод, а повод в счёт, который потом выставляют по полной. Внутри это стало короткой отметкой, почти технической, как галочка в журнале, где фиксируют факт и время, а не эмоции. Я видел, как люди на этой станции пытаются торговаться жалобами, и итог у них одинаковый. Они тратят силы на объяснения, на самооправдание, на попытку выпросить снисхождение, а система берёт своё и оставляет их пустыми, как выжатую тряпку.
Виртуальная реальность в капсуле работает на другом уровне. Тело может выйти без рваных ран и без крови на ладонях, а психика всё равно получает удар так, будто кожу сдирали наждаком изнутри. Нейроинтерфейсы вгрызаются в восприятие напрямую и тащат нагрузку туда, где человек обычно прячет самое уязвимое, и мозг верит каждому касанию боли как факту. Он запоминает детали, он раскладывает их по полкам, он делает выводы, и каждый вывод пахнет страхом. Сердце разгоняет пульс до барабанной дроби, будто оно пытается выскочить из груди и сбежать раньше хозяина. Дыхание рвётся на короткие хрипы и потом снова собирается, как будто кто-то сжимает горло изнутри и отпускает рывками. Мышцы забиваются молочной кислотой, и это ощущение приходит честно, по-настоящему, с тяжестью в руках и ногах, с дрожью в суставных связках, с тупым звоном в костях. Фантомные смерти ложатся на нервную систему целиком, и каждая из них оставляет след, как ожог, который видно только изнутри.
Самое подлое в этом месте состоит в том, что мозг копит расплату. Пока человек играет в «это всего лишь тренажёр», в нём накапливается долг, и долг растёт быстрее, чем кажется. Он собирается в один узел, затягивается, крепнет, и потом приходит разом, по всем счетам сразу. Тогда в дело вступают уже не мышцы и даже не воля, тогда трещит опора внутри головы. И если в этот момент у человека остаётся только роль игрока, а не роль бойца, то рассудок уходит первым.
Я шагнул на пол станции и задержался на секунду. Мне нужно было переждать, пока зрение отпустит остатки внутренней картинки, пока перед глазами перестанут плясать кровавые мальчики и схемы прицеливания. После полёта в капсуле и стерильной пустоты реальный воздух всегда ощущается иначе, плотнее и гуще, словно вода.
Таблетку из кармана я достал на ходу резким движением, словно боялся, что кто-то перехватит руку, и закинул её в рот. Сегодня я не собирался экономить. Разжевал безвкусную массу без удовольствия. Вода ушла следом. Бутылка опустела в несколько глотков, жадных и глубоких, возвращая телу контроль. У меня была догадка, что в таблетки кладут не только питание. Там явно присутствовала какая-то химия, иначе я не объяснил бы свою работоспособность. И всё же другие не учились с моим маниакальным упорством. Я видел ещё нескольких таких, но их были единицы на весь поток.
У меня оставалось пять таблеток и пять бутылок воды. Для местных обитателей это ресурс феноменальный. Большинство держит в карманах заветренные крошки, молится на них и боится тратить, а потом всё равно падает лицом в пол от истощения, так и не воспользовавшись своими «богатствами». Я держал запас в жилой капсуле не из скупости, а потому что понимал механику этого места. Таблетка даёт организму ресурс, топливо для горения, и каждая лишняя таблетка добавляет силы, выносливость и ту кристальную ясность ума, которая нужна, чтобы закрывать круги обучения. От лишней еды здесь не становится хуже, если не загонять себя кнутом до потери ориентиров. А ориентиры я держал крепко. Можно было бы съесть и десять, и пятнадцать этих пилюль, и измученное тело только поблагодарило бы, впитав их без остатка. Сегодня восстановление до приемлемого физического и психологического состояния стоило мне половину таблетки и половину бутылки воды сверх нормы.
Мне нужно было снять напряжение, и сделать это нужно было прямо сейчас, пока оно не впилось в психику клещом и не начало диктовать поведение. Я уже видел тех, кто живёт на зажатых до скрипа зубах и на стиснутых кулаках, копит боль и неудачи, а потом срывается на первом попавшемся и превращается в зверя. Здесь такие срывы заканчиваются быстро. Появляется полицейский дроид, стреляет из станера и уносит обездвиженного бедолагу в неизвестном направлении. Экономная Академия Имперской Колониальной Администрации вряд ли пустит нарушителя в распыл, для буйных наверняка предусмотрено другое применение.
Я вышел в общий коридор, и он встретил меня неизменной процедурностью.
Свет ровный, мертвенно-холодный, без игры теней и без отдыха для глаза. Панели стен гладкие и белёсые, как кожа давно умершего, обескровленного существа, и по ним тянутся тонкие, едва заметные швы, прячущие жилы коммуникаций. Пол упругий и чуть пружинит под ногой, напоминая, что мы на станции, и шаги здесь звучат иначе. Каждый мой шаг сопровождает едва заметная светящаяся стрелка на полу, и она становится ярче, когда я останавливаюсь. Вентиляция держит одну ноту, монотонную и почти неслышную. Каждый вдох принадлежит Империи, пока я дышу в долг, и этот долг мне ещё предстоит отрабатывать.
По коридору двигались другие искусственники. Те самые, кого здесь называют «гопами». Словечко образовано из аббревиатуры «ГОП», которая расшифровывается как «гражданин с ограниченными правами». У меня не получалось связывать его с этим значением, и по инерции, по старой памяти, я вернул слову прежний смысл. Поведение у всех одно и то же, язык один и тот же, грубый и скудный, только жизненных сил осталось меньше, чем у уличной шпаны. Они внешне были похожи друг на друга сильнее, чем мне хотелось, и это одна из самых мерзких деталей местного жития. Здесь почти не встретить ярких лиц и характеров, на виду держится серый поток. Серые пижамы, голубые тела, усталые и потухшие взгляды, в которых живёт голод. Разница проявляется в мелочах и в том, кто сколько ещё выдержит, кто сколько ударов судьбы примет, и сколько кто готов заплатить совестью за минутное облегчение.
Когда я вышел на более оживлённый участок, движение массы вокруг меня поменялось почти незаметно. Гопы начали расходиться. Волна отхлынула. Кто-то смещался к стене и вжимался в неё, другой вдруг вспоминал, что ему срочно надо свернуть в боковой проход, а третьи опускали глаза, словно в сером полу нашлась невероятно важная информация. Они начали реагировать на меня так совсем недавно, и это не было признанием заслуг. Это тоже было выгодой.
Слишком много слухов, грязных и пугающих, ходило обо мне, и эти слухи кормили местных барыг, продающих их за глоток воды. Слишком много находилось тех, кто пытался проверить меня на прочность и найти слабину. Слишком много тех, кто с жадностью пираньи хотел вытащить из меня ресурс. Здесь никто не становится неприкасаемым. Здесь просто выбирают, где риск оправдан возможной прибылью, а где проще и безопаснее взять добычу помельче.
Я шёл ровно и размеренно, не ускоряя шаг. Любая суетливость выглядит здесь страхом, а страх считывают мгновенно, как акулы считывают кровь. Плечи я держал опущенными и расслабленными, потому что зажатые плечи выдают напряжение и готовность к удару или бегству. Взгляд я держал прямо перед собой, потому что взгляд, уткнувшийся в пол, делает из человека удобную мишень. Сколько раз за сегодня я погиб? Пять. Но это всё в полном погружении. В жизни иногда хватает одного раза.
Пара фигур в конце коридора сбилась в плотную кучку и вела разговор вполголоса. До меня долетали только обрывки звуков, а смысл читался в телах лучше любых фраз, потому что позы выдавали всё. Наклонённые головы, короткие кивки, рука, зависшая у груди, как привычка держать дистанцию даже в беседе. Они заметили меня, и разговор свернулся одним движением, будто его заранее держали на готовности к отмене. Пауза встала ровной стеной, и в этой паузе было выжидание, собранное и спокойное, как у охотника, который уже оценил зверя, прикинул риск и решил оставить бросок на более удобный момент.
Я прошёл дальше тем же ровным темпом и удержал взгляд прямо перед собой. Я отметил это без внутреннего шума, почти механически, как фиксируют факт на приборной панели. Эти двое оставались в игре и выбирали осторожность как рабочий режим. Они держали дистанцию, прятали интерес в нейтральных позах и растворялись в общем движении коридора, чтобы быть рядом и одновременно выглядеть частью фона. Их внимание становилось тише и аккуратнее, и от этого оно ощущалось опаснее, потому что так прячут клинок до команды.
С тех пор как я закрыл базовую военную подготовку, обитатели станции ведут себя со мной иначе. Пройденная «Военка» дала мне репутацию и ореол опасности. Эту репутацию можно тратить, покупая себе пространство, можно копить, можно обменивать на секунды безопасности. Мирные специальности я закрыл раньше, ещё до того, как взялся за оружие, и это стало благодатным топливом для местных легенд.
Техника мне давалась легко. Нейрошунт, вживлённый в нас, снимал барьер между нервной системой и машиной, и если сознание умеет работать с техникой и чувствовать её нутро, тело быстро принимает управление многотонной махиной как естественное продолжение конечностей. Тракторный модуль, неповоротливые тягачи, юркие погрузчики, тяжёлые грузовики, любая колониальная техника, которую здесь называют длинными скучными служебными аббревиатурами, держится на одном принципе.
Чувство массы и чувство инерции, а ещё умение заранее, за миг до события, видеть траекторию движения. Я видел эту траекторию и чувствовал вес машины так, словно он был моим собственным, поэтому закрывал задания быстрее, чище и эффективнее. Другие бедолаги видели перед собой приборную панель с мигающими лампочками, ломались, психовали и ошибались, потому что внутри ничего не цеплялось за знакомое и не отзывалось на зов механизма. Они боролись с машиной, а я с ней сосуществовал.
После утомительной, но необходимой базы мирных навыков, когда я, скрипя зубами, перебирал виртуальные детали и выучивал наизусть скучные схемы колониальных тракторов, пошли лётные курсы.
Сначала межпланетный класс. Этот учебный модуль словно был создан, чтобы научить человека дышать заново, только уже не лёгкими, а машиной. Подъём, медленный, будто во сне, набор высоты, прорыв через плотные, сопротивляющиеся слои атмосферы, выход в черноту вакуума, тонкая работа с тягой, торможение, вход обратно в огненную купель и, наконец, посадка. Эта сложная хореография держалась на фундаментальном принципе, на понимании того, как мёртвое тело машины отвечает на живую человеческую мысль.
Нейрошунт в мозгу читал намерение напрямую и передавал его на органы управления. Когда намерение становилось монолитным и точным, машина слушалась беспрекословно и превращалась в продолжение нервной системы. Когда намерение рвалось и нервничало, когда в нём проступал страх, машина начинала жить капризной и опасной жизнью, и учебный курс мгновенно превращался в липкий, потный кошмар, из которого нельзя проснуться. Можно только погибнуть вместе с машиной в режиме полного погружения.
У меня, к счастью или к несчастью, с техникой получалось обращаться неплохо. В полном погружении я почти не погибал.
Глава 3
Первый свой виртуальный взлёт я проделал подчёркнуто аккуратно. Почему? Потому что давно усвоил, что осторожность в самом начале пути экономит бесценный ресурс потом. Тяга росла плавно, наливалась мощью, вибрация проходила по корпусу корабля, и низкий утробный гул отдавался в груди, резонировал в рёбрах, словно я сам становился частью этой конструкции из космической брони.
Потом наступал тот самый момент истины, когда атмосфера, державшая корабль невидимыми руками, вдруг отпускала, переставала цепляться за обшивку, и ты всем нутром ощущал пустоту. Каждый раз эта враждебная среда (а вернее полное отсутствие её) пробовала меня на вкус, словно хищник. Космос ловил малейшие ошибки и с радостью превращал их в бесконечное падение. Но я редко разбивался в полном погружении.
Посадки я полюбил странной, холодной любовью – не из‑за романтики (какая романтика в консервной банке, падающей с небес?), а из‑за требовавшихся сосредоточенности и точности. Когда многотонная машина входит в плотные слои, воздух становится твёрдым, как бетонная плита. Сопротивление бешено тормозит, а каждая, даже мельчайшая коррекция курса меняет траекторию, отделяет жизнь от смерти.
В эти моменты мозг работал иначе. Разум сужался до одной конкретной задачи, фокусировался в точке, становился жёстким, как алмаз. Мысль переставала расползаться на постороннее. Страхи, сомнения, воспоминания и посторонние мысли отступали. Тогда я чувствовал, что живу по‑настоящему, и это острое ощущение бытия нравилось мне до дрожи.
Стыковка с орбитальными базами – совсем иной вид точности. Здесь не было спасительной атмосферы, которая сгладит и простит ошибку. Тёплая и вязкая воздушная подушка отсутствует как класс. В открытом космосе остаются лишь холодная, безжалостная геометрия, микродвижения и расстояния. На экране монитора они выглядят смешными, игрушечными, но при малейшей неосторожном мгновенно оборачиваются катастрофой.
Я до мелочей помнил свою первую стыковку. Держа курс, вцепился взглядом в показания приборов. Зелёные навигационные метки плыли перед глазами на экране дополненной реальности, накладываясь на живую картинку. Станция висела впереди, словно гигантский мёртвый остов майского жука, ощетинившись антеннами. Вокруг неё по контурам медленно бежали ровные служебные огни. Я видел стыковочный шлюз – крошечное окно узла, похожее на глаз циклопа.
Навигационная система требовала точности до долей миллиметра, которых в земной жизни никто никогда не ощущает. Электроника тяжёлой баржи, которую я пилотировал в режиме полного погружения, подсказывала и рисовала векторы через нейрошунт, но не делала работу за пилота. Лишь давала необходимые показания и инструменты, а я всё равно должен был знать и делать сам.
Действуя строго по инструкции, я провёл стыковку точно и мягко, словно опустил собственный зад на мягкую перину. Касание ощущалось всем корпусом, раздался короткий сухой сигнал фиксации, и по корпусу пробежала вибрация. Мне захотелось усмехнуться – зло и торжествующе. Чувство было такое, будто я вставил сложный ключ в скважину с первой попытки, и замок послушно щёлкнул. Бытовая физика, только масштабы иные, а цена ошибки неизмеримо выше.
Потом пошли повторения в разных вариациях и условиях. Приходилось взлетать, садиться, стыковаться на разных ходовых классах внутрисистемных кораблей. До тошноты. До автоматизма.
Для многих курсантов эти монотонные повторения становились изощрённой пыткой. Для меня же они превращались в ремесло – именно этого я и хотел. Когда навыки закрепились, всё стало рутиной и перестало давить на психику.
Но глайдер… Он выбил меня из этой спокойной, ремесленной ровности.
Глайдер – чистая скорость и риск, возведённые в абсолют. Это пьянящее ощущение, будто летишь на самой грани возможного, а она улыбается тебе щербатой улыбкой. Именно поэтому я вцепился в него так, словно от этого полёта зависела сама жизнь. В сущности, так оно и было.
Пять заходов подряд. Каждый следующий давил сильнее предыдущего, выжимая соки. Но восторг от скорости и беспредельной свободы пьянил. На Земле до таких скоростей ой как далеко!
Тело, только что вынутое из капсулы, всё ещё помнило дикую перегрузку. Особенно тот страшный момент, когда скорость становилась слишком высокой для человеческого восприятия. Мозг начинал безнадёжно отставать от траектории. Тогда спасала лишь вбитая в подкорку привычка и чистая, животная реакция.
Я помнил, как сначала астероидное поле было редким – камни выглядели безобидными обломками в пустоте. Потом их становилось больше, расстояния между ними сжимались, и пространство превращалось в извилистый, смертельный коридор, который каждое мгновение менял форму.
Сквозь напряжение лезла дикая, неуместная радость. Восторг распирал изнутри, дурной и детский. Я ловил себя на том, что ликую. Именно здесь, во время безумного слалома, нейрошунт давал почти божественное ощущение свободного полёта. Хоть руки и не держали штурвал, но я задавал направление мыслью, одним своими желанием, и корпус машины отвечал мгновенно. Глайдер проходил между космическими булыжниками, словно проскальзывал между зубами огромного космического монстра.
И в какой‑то момент, на пике этого безумия, я понял, что система не выкидывает меня из симуляции, хотя по всем правилам должна была. По жёсткому регламенту она обязана срезать обучение, когда организм выходит за предел допустимых нагрузок. Обычно она делает это охотно, бесстрастно – человеческий ресурс надо беречь для Империи. Но не сейчас.
Там, в капсуле, краем глаза я увидел лицо Коля в отражении на полированной прозрачной броне колпака кабины. Его довольная, плотоядная ухмылка оказалась хуже любого приказа и понятнее любых слов. Немой сигнал, что он наблюдает. Смотрит, как в цирке. Проверяет, сколько выдержу, прежде чем лопну от перегрузки.
Словом, выдержал я, видимо, достаточно, чтобы в итоге всё равно разбиться. Хотя я не считал это провалом. Скорее это выглядело как нащупывание границы, за которой лежал мой предел – нынешний предел. Границы и нужны для того, чтобы понимать, где начинается следующий уровень мастерства. Вот только я не знал, достаточно ли этого для перехода на новый уровень обучения.
Эти тяжёлые, холодные мысли шли рядом со мной, пока я шагал по станции. Они ложились на мою реальность плотно и надёжно – как бронепластина на уязвимое ребро. Удерживали от предательской дрожи в коленях, от раздражения на весь свет, от лишней и опасной резкости в движениях.
Я поворачивал за угол – искусственники снова расступались передо мной, как вода перед носом корабля. Кто‑то смотрел с голодом, не имеющим отношения к еде, потому что они жаждали власти, силы и чужого унижения. Кто‑то – с ненавистью. В этом закрытом мире ненависть зрела в умах гроздьями, всегда была завязана на цифры, пайки, выживание. Я игнорировал липкие взгляды и замечал, как другие гопы пытаются сделать вид, будто просто идут по своим делам, не замечая меня.
Всё, что я делал здесь, было ради единственного шанса, который мне дали. Я не собирался тратить его на иллюзии, не собирался ломаться, делая вид, будто я выше этой грязи. Здесь никто не выше. Все мы в одной яме – просто кто‑то держится на плаву дольше других. У меня пока получалось.
Я шёл к месту, о котором мы договорились заранее. Дорога проходила через участок станции, где освещение было слабее, панели стен имели чуть другую, более грубую фактуру – словно этот сектор собрали наспех, раньше других, а потом кое‑как пристроили к основному телу станции. Здесь меньше прямых проходов, меньше тех, кто шляется от скуки, и больше тех, кто обделывает тёмные дела.
Я заметил двух знакомых типов из «старичков», которые обычно работали грубой силой, проще говоря, вышибалами. Искусственники все похожи, но не как братья и уж тем более не похожи на близнецов. Но эти двое особенно выделялись, каждый на голову меня выше и вдвое шире. Они стояли у входа в боковой коридор и старательно изображали полное равнодушие к окружающему миру, но их подчёркнуто расслабленный вид выдавал интерес.
Я прошёл мимо, не сбавляя шага. Они не двинулись – даже бровью не повели.
Это тоже было частью моей новообретённой репутации. Они понимали, что риск сегодня не окупится. Знали, что у меня есть ресурс, что я закрыл базовую специализацию рукопашного боя и опасен. Конечно, могли попытаться и зажать в тёмном углу, полезть к моим карманам. И у них скорее всего получилось бы. Слишком велика разница в физических кондициях. Вот только сами при этом могут получить такой сдачи, что о репутации можно будет позабыть. Словом, проверять на своей шкуре, насколько легенда о моей подготовке соответствует реальности, желания у них не возникло. И это было хороошо.
На следующем повороте я увидел её.
Девушка стояла там, где мы и договаривались. Здесь было ровно столько света, чтобы разглядеть её силуэт, и достаточно густой тени, чтобы не привлекать любопытные глаза. Искусственница выглядела чужой даже по меркам этой станции, где все мы так или иначе походили друг на друга. Чуждость сидела в ней глубже – в пластике движений, в кошачьей грации. И в том, как смотрела на мир настороженно, умно, словно заранее, на два хода вперёд, просчитывала все возможные варианты развития событий.
Она заметила меня сразу. Её взгляд скользнул по мне.
Я замер, словно наткнувшись на невидимую, но вполне осязаемую преграду. Это была та самая дистанция, на которой разговор ещё возможен, даже может носить характер некоторой интимности, но внезапная подлая атака, будь то нож в рукаве или пистолет, уже не выглядит удобной. Метр пустоты между двумя существами единственная гарантия, что беседа не прервётся хрипом перерезанного горла. Подойти ближе значило бы вторгнуться в личное пространство, спровоцировать, надавить. Остаться дальше – это значит выказать страх, недоверие, крикнуть о своей слабости. Я выбрал золотую середину и замер в точке равновесия, где встречаются настороженность и деловой интерес.
Тело всё ещё хранило в каждой клетке память о чудовищной перегрузке. Мышцы помнили свинцовую тяжесть и дрожь, возникавшую, когда человеческая плоть пыталась спорить с инерцией многотонной машины. В висках постукивал глухой, далёкий молоточек – эхо того белого шума, в который я провалился в капсуле.
Но химия уже вступила в свои права. Таблетка, проглоченная в коридоре, работала. Холодный синтетический покой с дополнительной дозой витаминов и чего‑то стимулирующего уже расходился по венам, гасил пожар в нервных окончаниях, выравнивал ритм сердца, убирал тремор рук. Внутри царил штиль – страшный и прекрасный, как на поверхности ледяного озера. Я чувствовал, что снова владею собой – пусть и взаймы у фармакологии.
Я плавно и медленно поднял руку, словно проверяя воздух на плотность. Ладонь была пуста и открыта. Жест древний, почти наивный, но здесь, в чреве станции, он значил больше любых слов. Я показывал, что пришёл с пустыми руками, что помню условия и не собираюсь начинать с удара.
– Я пришёл… – сказал я.
Голос прозвучал ровно, без нажима. В таких местах интонация важнее смысла. Стоит дать слабину или, наоборот, сорваться на вызов, и тебя тут же запишут в расход. Пусть не она, но те два мордоворота точно. Следить за собой приходилось тщательно. Слова упали в тишину и остались лежать. Я был здесь. Свой шаг сделал. Теперь очередь за ней.
Девушка стояла в тени, почти сливаясь с ней. Видно было только лицо – бледное, словно отполированный камень. Услышав меня, она чуть наклонила голову. Движение вышло коротким, птичьим, хищным и неожиданно изящным. На губах медленно проявилась улыбка.
Я вглядывался в неё, стараясь понять, что за ней скрыто. Это была не улыбка участия и не насмешка. В ней не было ни тепла, ни сочувствия, ни даже привычной игры между мужчиной и женщиной. Только расчёт. Холодное удовлетворение человека, который видит, что сложная схема сработала без сбоя. Значит, всё идёт по плану. Значит, меня удалось загнать туда, куда нужно.
Её взгляд скользил по мне, не задерживаясь. Плечи, стойка, напряжение в теле. Так смотрят оценщики, прежде чем назвать цену. Я выдержал этот осмотр и не отвёл глаз. Пусть видит, что я не развалился, и что всё ещё опасен, но при этом готов говорить. Между нами повисло напряжение, плотное и ощутимое, как натянутый трос.
Я сделал полшага вперёд, но дальше уже было нельзя. Черта осталась за спиной. Мысли, тянувшиеся за мной от самой капсулы, – о Коле, о его кривой усмешке, о разбитом глайдере, о пределах моих сил – оборвались сразу. Как обрывается звук, когда захлопывается люк. Прошлое исчезло. Будущее сжалось до этого коридора. Остался только миг, она и то, ради чего мы встретились.
– Думала, ты снова пройдёшь мимо… – сказала она, прищурившись.
Голос был низкий, с хрипотцой, и неожиданно тяжёлый. В нём не звучало упрёка. Скорее привычка выбирать и брать первой, не дожидаясь, пока возьмут её. Она стояла так, чтобы я видел её лицо и ладони – пустые, открытые, – но вокруг всё ещё хватало тени, в которую можно было исчезнуть одним движением.
Её синеватая кожа в электрическом свете казалась литой. От этого странного, неживого оттенка красота становилась только резче. На станции все были похожи друг на друга, но у неё получалось выбиваться из общего ряда. Девушка будто нарочно подчёркивала свою чуждость, хищную живость и жадность до человеческого тепла.
– Я прихожу и ухожу, когда мне выгодно, – пожал плечами я. – Какая цена?
Она снова наклонила голову, и на мгновение по лицу прошла дрожь. Короткая, непроизвольная. Терпение у неё кончалось, и маска начинала сползать.
– Вода и таблетки… – выдохнула она и тут же прикусила губу, поняв, что сказала лишнее.
– Полторы. – ответил я.
Она втянула воздух. Полторы таблетки здесь… Это звучало не как торг, а как признание. Обычная норма была одинаковой для всех: три таблетки концентрата и три бутылки переработанной воды в сутки. На этом можно было тянуть время, изображать жизнь, выключив в себе всё лишнее. Но это была не жизнь. Просто отсрочка.
Она смотрела на меня тёмными провалами глаз, и я почти физически ощущал, как в ней сцепились расчёт и нужда. И пока ни одно из них не хотело уступать.
У тех, кто носит внутри себя не совсем человеческую природу, кто был перекроен генетиками и эволюцией чужих миров, эта необходимость идёт глубже памяти, глубже разума. Память им вычистили, прошлые имена вырезали, биографию затёрли, но инстинкт не убрать, иначе вся психоматрица посыплется. Инстинкты работают как дыхание, жажда или голод. Они поднимается из тёмных глубин естества и требует своё.
Она была из тех, кто сам выбирает, кому давать, кому позволить коснуться себя, и в этом призрачном выборе у неё сохранялась тонкая струна собственного достоинства.
– Тебя пришлось ждать, – сказала она, и в голосе проскользнуло что-то похожее на упрёк брошенной жены. – Долго…
– Я был занят, – ответил я, не вдаваясь в подробности.
Она улыбнулась снова, но теперь эта улыбка была ближе к злой усмешке, обнажающей зубы.
– Занят тем, что дохнешь в капсуле? – констатировала она.
Я не дал своему лицу дрогнуть, не позволил ни одной мышце выдать раздражения.
– Это моё дело, – ухмыльнулся в ответ я.
Её взгляд, цепкий и внимательный, скользнул по мне ещё раз, внимательнее, чем раньше. Она видела. Чёрт возьми, конечно же, она всё видела. Она видела то, что я нёс на себе невидимым грузом после изматывающих погружений в виртуальность. Чуть более пустой, расширенный зрачок, смотрящий сквозь предметы; чуть более ровный, механический вдох, когда организм, накачанный химией, насильно держит себя в руках; и ту особую, вибрирующую напряжённость мышц, когда тело ещё помнит чудовищную перегрузку, хотя коридор вокруг спокоен и неподвижен. Она могла не знать технических подробностей моих тренировок, но, как зверь, считывала след боли и напряжения.
– Значит, тебе нужно снять… – произнесла она тихо, почти интимно, утверждая очевидное. – Стресс?
– Необходимо, – поправил я её, намеренно огрубляя смысл.
Она на всего на миг, задержала жадный взгляд на моём кармане, где должны были храниться заветные таблетки, и медленно, с шумом выдохнула, после некоторой внутренней борьбы приняв навязанные правила игры.
– Ты знаешь мою репутацию? – спросила она.
Оставалось кивнуть. Знал. Именно поэтому я здесь.
– Не кидаю никого и никогда…
– Я тебя знаю, – подтвердил я. – Именно поэтому рассчитывайся сейчас.
Глава 4
Её лицо заострилось, стало резче, хищнее.
– Боишься меня? – бросила она, пытаясь уколоть.
Я позволил себе короткую улыбку, которая ничего не обещала, пожал плечами и ответил.
– Так я пошёл?
Она помолчала, борясь с собой, затем, решившись, достала из кармана плату. Таблетки выглядели одинаково мерзко. Светлые, матовые кругляши, будто спрессованные из мела. Замурзанные десятками пальцев полторы таблетки. Она отмерила их жестом, в котором, несмотря на унизительность момента, чувствовалась профессиональная привычка работать с ценой, знать вес и меру. Пальцы её, длинные и тонкие, всё отделили ровно.
Она протянула мне их и сразу же, рефлекторно, словно испугавшись собственной смелости, захотела вернуть руку назад. Я забрал плату спокойно и так же деловито спрятал его в свой карман.
– Теперь идём, – скомандовал я.
– А если ты сорвёшься и уйдёшь? – вдруг произнесла она, и в голосе у неё проступило то, что она обычно так тщательно скрывает – страх обманутой надежды. – Ты возьмёшь таблетки и просто уйдёшь.
Я поднял на неё глаза.
– Мы одинаковые. Тратить время на мелкие фокусы и дешёвое кидалово нерационально.
Она выдержала паузу, всматриваясь в меня, ища подвох, потом резко повернулась и пошла первой. Ей нравилось идти впереди, это было заметно. Видимо, потому что так сохранялась для неё иллюзорное ощущение контроля над ситуацией, и ещё потому, что так было проще спрятать от меня свою унизительную спешку, своё желание поскорее закончить торг и получить своё.
Мы прошли туда, где свет был слабее, болезненно-жёлтым, и где панели обшивки казались грубее, шершавее. Этот сектор был старый, словно черновой, собранный когда-то наспех первыми строителями, и на нём навсегда остался отпечаток этой поспешности. Швы здесь были заметнее, линии переходов – жёстче, угловатее, а звук вентиляции казался громче, назойливее, будто сипение умирающего прямо над ухом. Но тут было меньше случайных глаз, потому что случайные глаза, ищущие лёгкой наживы, бродят там, где есть что урвать, где кипит жизнь. Здесь же царило запустение. Даже дроиды-уборщики заезжали сюда нечасто.
Она шла ровно, стараясь держать спину прямой, но всё равно я видел, как её тело, затянутое в синтетику, выдаёт внутренний пожар. Плечи чуть поджаты, напряжены, кисти рук иногда судорожно сжимаются в кулаки, потом бессильно разжимаются. Было похоже на то, что она из последних сил держит себя на коротком, строгом поводке, но уже режет ладонь до крови.
– Ты всегда всё считаешь? – бросила она через плечо на ходу, будто пытаясь задеть меня, вызвать на эмоцию. – У тебя вместо души калькулятор?
– Я всегда выживаю, – ответил я равнодушно. – В отличие от тех, кто не считает.
Она коротко, сухо усмехнулась, и в этом звуке не было насмешки. Там было мрачное, горькое согласие с моей правотой.
Дверь, ничем не примечательная в ряду таких же серых панелей, открылась, пропуская нас в пустой тамбур, которым пользовались только сервисные дроиды, и мы вошли в узкое, тесное пространство, в котором не было ничего лишнего, ничего, что могло бы отвлечь или утешить. Поверхности гладкие, функциональные, стерильные. Воздух здесь был чуть теплее, чем в коридоре, свет – приглушённый. Здесь станция лицемерно делала вид, что у неё есть укромные, тёмные углы, где люди могут оставаться людьми, где они могут сбросить панцири. На самом же деле это был ещё одна шестерёнка в механизме контроля, просто не прописанная в официальных регламентах… А может и прописанная, кто их этих лубасири знает. Отдушина для пара, чтобы котёл не взорвался.
Дверь за моей спиной с мягким шипением закрылась, отрезая нас от внешнего мира, и вместе с этим закрытием у меня в голове словно со щелчком отстегнулась часть внутренних зажимов. Коридорная, звериная осторожность осталась там, за слоем металла. Там осталась привычка держать лицо кирпичом среди голубых, усталых тел и голодных взглядов, где каждый шаг должен быть взвешен на аптекарских весах и где чужой завистливый взгляд всегда ищет твою цену.
Она повернулась ко мне. Теперь мы были одни, запертые в стальной коробке. Её глаза, большие, тёмные, влажно блеснули в полумраке, отражая скудный свет.
– Наконец, – выдохнула она.
Куртка от пижамы полетела прочь, ладони скользнули по собственной груди и животу, по синеватой, натянутой на рёбрах коже, не скрывая, даже нарочито подчёркивая жест. И в этом движении не было ни грамма дешевого лицедейства для случайного зрителя, коим я сейчас являлся. Это было включение древней, утробной механики, пробуждение тёмного и мощного инстинкта, что жил в нас испокон веков, задолго до того, как эта станция повисла в пустоте. Искусственница делала это так, словно сама была регулятором температуры в этом крохотном, замкнутом пространстве, и я, несмотря на усталость, мгновенно понял – она умеет. Она умеет не просто пассивно брать, подставляя тело под удар чужой похоти, она умеет виртуозно управлять чужой реакцией, дёргать за ниточки инстинктов как кукловод.
Я остался стоять неподвижно, истуканом, давая себе драгоценную секунду на передышку. Тело моё после пытки в капсуле всё ещё гудело, как перетянутый высоковольтный провод под нагрузкой. Нервные окончания, оголённые и чувствительные, ещё не успели забыть свои фантомные удары о виртуальные препятствия, и любое, даже самое невинное прикосновение обещало сейчас стать слишком сильным, обжигающим, почти невыносимым.
Чуткая, как зверь партнёрша, заметила мои колебания и улыбнулась уже иначе – мягче, обволакивающе, но в этой мягкости таилась куда большая опасность, чем в прямом вызове.
– Ты устал, – проворковала она, и это прозвучало не как вопрос, а как диагноз.
– Угу, – сухо согласился я, стремясь отсечь все лишние эмоции.
Не хватало начать рвать душу перед случайной, едва знакомой искусственницей.
– Тогда я сделаю так, чтобы ты перестал думать…
Прошептала она, и в голосе её зазвучали обещания забвения.
Она с отчаянной торопливостью скинула тапочки и штаны, и поспешность выдавала её истинное состояние лучше любых сбивчивых признаний. Тонкие, дрожащие пальцы путались в застёжках, казённая ткань пижамы цеплялась за влажную синеватую кожу, и она сердито, с досадой выдыхала сквозь зубы, как человек, которому вдруг стала невыносимо мешать собственная оболочка. В этом порыве не было ни капли стыда. Лишь требование, настойчивое и властное, которое она не собиралась откладывать ни на секунду.
Когда последняя тряпка с шорохом упала на металлический пол, она шагнула ближе, вторгаясь в моё личное пространство, и я физически почувствовал, как воздух между нами сгущается. Это ощущение было пугающе похоже на тот критический момент в полёте, когда пространство сжимается в точку и начинает требовать от пилота немедленного, единственно верного решения. Только здесь, в этой тесной каморке, решение было не про траекторию, не про вектор тяги, а про контроль над собой.
Её пальцы, прохладные и властные, коснулись моей шеи, и по коже мгновенно прошёл электрический разряд. Мощный физиологический импульс, который заставляет мышцы сокращаться и отвечать быстрее, чем успевает сработать неповоротливая мысль. И я вдруг кристально ясно понял, почему многие сильные люди на этой станции ломаются именно на этом. После бесконечной серой рутины, после тысяч одинаковых шагов по коридорам, после похожих один на другой синтетических сигналов подъёма и отбоя и идентичных норм потребления любая живая искра воспринимается исстрадавшимся сознанием как божественное откровение. Разум хватается за отдушину, как за спасательный круг, и в этот момент он готов продать всё – честь, будущее, саму жизнь, – лишь бы эта искра повторялась снова и снова.
Она прижалась губами к моему подбородку, затем скользнула к углу рта, и делала это так расчётливо, так опытно, будто училась прямо сейчас на моей реакции, калибровала свои действия. Пробовала давление, меняла темп, выдерживала паузу. Она мастерски поднимала во мне тёмную, горячую вол
