Глаза цвета зимнего неба

Размер шрифта:   13
Глаза цвета зимнего неба

Глава 1. Тёплый хлеб

До того, как мой мир рухнул, у меня была пекарня.

Маленькая, на углу Двадцать третьей и Уолнат, в районе, который тогда ещё не называли трущобами. Я помню её до сих пор. Каждую трещинку на полу, каждую царапину на прилавке. Запах тёплого хлеба въелся в стены так глубоко, что, наверное, до сих пор там — даже спустя сто лет.

Иногда мне снится, что я открываю дверь, и колокольчик звенит. Потом я просыпаюсь и долго смотрю в потолок.

Но это сейчас. А тогда

Тогда я просыпался в четыре утра. Сначала это была привычка, потом — необходимость, а теперь, оглядываясь назад, я понимаю: это было просто частью меня. Как руки. Как дыхание.

Вставал. Умывался ледяной водой. Город ещё спал, только редкие фары машин разрезали темноту за окном. А я уже засучивал рукава, насыпал муку в дежу и начинал. Я выпекал хлеб по рецепту матери — с хрустящей корочкой, которая ломалась, если чуть надавить пальцем. Руки делали всё сами, без моих указаний: мука, вода, соль, тмин. В темноте, при свете одной лампочки над столом, я чувствовал себя не пекарем — скульптором. Лепил из теста то, что потом будет кормить людей.

К пяти часам по пекарне разносился первый запах. К пяти пятнадцати за окном начинали зажигаться окна в соседних домах.

Я всегда открывал дверь ровно в пять тридцать. Не потому, что кто-то проверял. Просто мне нравилось это ощущение — город ещё спит, а я уже готов к его пробуждению.

Сначала я поднимал ставни. Дерево зимой скрипело так жалобно, оно тоже не хотело просыпаться. Потом выставлял на витрину свежие булочки — с маком, с корицей, с яблоками. Люди редко покупали всё это утром, но я всё равно раскладывал их красиво.

Рис.0 Глаза цвета зимнего неба

Покупатели потом смеялись надо мной:

— Ты раскладываешь выпечку как ювелирные украшения.

А я правда считал, что хороший хлеб заслуживает уважения.

Иногда, пока улица ещё пустовала, я просто стоял у витрины с чашкой кофе и смотрел, как просыпается Чикаго. Дворник у аптеки. Газетчик на углу. Женщина с красным шарфом, которая каждое утро куда-то торопилась и никогда ничего не покупала, но всегда заглядывала в окно.

Мне чудилось, что мир — огромный механизм, а моя пекарня — маленькая, но важная шестерёнка внутри него.

Люди приходили к шести утра, стояли в очереди, дышали на руки и шутили про чикагские зимы.

Я знал их по именам. По вторникам забегала миссис Хофман. Худая, длинношеяя, с вечно холодными пальцами. Брала две буханки — себе и кошкам.

— Мистер Ашер, вы когда-нибудь спите? - постоянно спрашивала она, протягивая мятую купюру.

— Сплю, — отвечал я — Просто мало.

Она сочувственно вздыхала, смотрела на меня, но не осуждала.

В половине седьмого по субботам приходил мистер Леви, портной. Он садился на табуретку у окна, пил кофе и рассказывал про дочь. Она училась в колледже, единственная в их семье.

— Вы бы видели её, мистер Ашер, — говорил он, доставая из бумажника потертую фотографию. — В мантии, представляете? Наша девочка — почти учёная.

Я смотрел на черно-белое фото, кивал, а внутри что-то сжималось. Не от зависти. Просто я вдруг подумал: а каким будет мой ребенок через двадцать лет, если он у меня когда-нибудь будет? Или племянник?

Я возвращал фотографию, и мистер Леви уходил, а я оставался с этим странным чувством — словно время утекает сквозь пальцы, как мука.

В восемь забегали дети из соседнего дома. После школы им хотелось крендельков, и я делал вид, что не замечаю, когда они тащили по два, а платили за один.

Одного мальчишку я запомнил особенно. Худой, веснушчатый, в слишком большой кепке. Он долго стоял у витрины, разглядывая крендельки, потом зашёл, пошарил в карманах и высыпал на прилавок горсть мелочи. Её не хватало даже на один.

— Не хватает, — сказал он тихо.

— Иди сюда, — позвал я.

Он подошёл, настороженный, готовый убежать. Я взял кренделёк, завернул в бумагу и протянул ему.

— Бери.

— Но я не — он замялся.

— Бери, говорю. В следующий раз заплатишь.

Он схватил свёрток и выбежал, даже не поблагодарив. А через два дня пришёл снова. Положил на прилавок рисунок — корявый, детский, но я сразу узнал: это моя пекарня. С вывеской, с витриной, с человечком в дверях.

— Это вам, мистер Ашер, — буркнул он и снова убежал.

Я повесил рисунок над прилавком. Смотрел на этот рисунок и думал: вот так и живём. В тот вечер я, уже закрыв пекарню, сидел напротив него с чашкой остывшего кофе и думал: странно всё-таки устроены люди. Иногда у тебя нет денег даже на муку к следующей неделе, но какой-то мальчишка приносит тебе корявый рисунок — и вдруг становится легче дышать.

Вероятно, счастье никогда не было чем-то большим. Просто тогда я этого ещё не понимал.

Я любил то время.

Утро, когда город просыпается, когда люди ещё не надели маски, когда они просто хотят есть и пить кофе.

Я замешивал тесто, смотрел, как за окном зажигаются фонари, и думал: это моё. Это всё моё. И мне хотелось разделить это с кем-то.

Она появилась в 1925-м.

Её звали Рут.

Шёл снег. Большие, медленные хлопья, какие бывают только в Чикаго в декабре. Она стояла у витрины и дышала на замёрзшие пальцы. Пальто тонкое, не по погоде. Шарф намотан кое-как.

Я вышел на крыльцо.

— Заходите, — сказал я. — Тепло.

Она вздрогнула, обернулась. Тёмные волосы, карие глаза, обветренные губы. Лет двадцать пять, может, чуть больше.

— У вас есть кофе? — спросила она.

— Есть.

— И булочка с корицей?

— И булочка.

Я открыл дверь, пропустил её внутрь. Она села за столик у окна, я принёс кофе и булочку. Она грела руки о чашку, смотрела на снег за стеклом.

— Вы не местная, — заметил я.

— Из Нью-Йорка.

— Что делаете в Чикаго?

— Ищу работу.

— Нашли?

Она посмотрела на меня. Долго. Так, если бы решала: можно ли мне доверять.

— Не знаю ещё, — сказала наконец.

Я кивнул и вернулся за прилавок. Она сидела долго. Пила кофе маленькими глотками, отщипывала от булочки, но почти не ела. Просто грелась. Иногда вставала, подходила к витрине, разглядывала прохожих.

Когда стемнело, я спросил:

— Вам есть где ночевать?

Она покачала головой.

Я достал ключ от подсобки.

— Там есть раскладушка.

В ту ночь я не спал и думал: кто она? От чего бежит?

Несколько дней, она ночевала в пекарне. Вечерами перед закрытием мы болтали о кофе и жизни. Радио у соседей играло что-то джазовое, приглушённое стенами.

— Ты скучаешь по Нью-Йорку? — спросил я.

Она долго не отвечала.

Потом тихо ответила:

— Нет.

И почти сразу добавила:

— Я скучаю только по ощущению, что где-то меня ждут.

Я не нашёлся что сказать. Потому что понимал слишком хорошо.

Так она и осталась. Сначала на день. Потом на неделю. Потом я перестал считать. Она пекла булочки — у неё получалось хуже, чем у меня, но она старалась. Мыла окна. Рукава закатаны, волосы кое-как собраны лентой, на щеке мука. Считала выручку. Разговаривала с покупателями. Миссис Хофман одобрительно кивала: «Хорошая девушка, мистер Ашер. Держитесь за неё».

Я и не думал держаться. Просто однажды вечером, закрыв пекарню, мы остались вдвоем. Она села на кровать, посмотрела на меня.

— Можно я останусь? — спросила тихо.

— Ты и так остаешься, — ответил я.

— Не в пекарне. Здесь. С тобой.

Я промолчал. А она смотрела на меня своими карими глазами, и в них было что-то, отчего у меня сжималось сердце. Не любовь. Не страсть. Просто узнавание. Кажется она видела во мне то, чего я сам в себе не замечал.

Через месяц мы сняли комнату над пекарней. Крошечную, с окном во двор, где вечно сушилось чье-то белье. Рут смеялась: «У нас будет своё бельё, свой двор, свой дом». А пока мы наслаждались тем, что есть друг у друга.

Я помню запах нашей комнаты. Смесь муки, корицы и её духов — дешёвых, "Яблоневый цвет". Она покупала их в аптеке, говорила: "Настоящая женщина должна пахнуть яблоками". Я вдыхал этот запах каждое утро и думал, как же мне повезло.

Рут любила танцевать. По вечерам, когда пекарня закрывалась, она включала радио и кружилась по комнате. Я сидел в старом кресле, которое мы купили за три доллара на толкучке, и любовался ею. Она закрывала глаза, двигалась в такт музыке, и я видел, как она улыбается — не мне, а чему-то внутри себя.

— А ты почему не танцуешь? — спросила она однажды.

— У меня две левые ноги.

Она засмеялась:

— У пекарей все ноги правые — чтобы тесто месить.

Она подошла, взяла меня за руку, потянула. Я встал, неуклюжий, тяжелый, и она прижалась ко мне, положила голову на плечо.

— Не надо танцевать, — сказала она тихо. — Просто стой.

Мы стояли посреди комнаты, радио играло что-то медленное, за окном сушилось бельё, и я чувствовал её дыхание у своей шеи. И думал: вот оно. Вот зачем я вставал в четыре утра все эти годы. Вот зачем месил тесто и считал выручку. Ради этого.

В июне мы поженились. Я стоял в мэрии в костюме, который взял напрокат, и думал: вот она, моя жизнь. Начинается снова. Или заканчивается. Я не мог понять. Рут сжимала мою руку и улыбалась так, будто знала что-то, чего я не знал.

Вскоре у нас родилась дочь. Русоволосая, с глазами цвета тёплого мёда, моя точная копия.

Первые месяцы прошли как в тумане.

Пекарня, бессонные ночи, детский плач за стеной, запах молока и дрожжей, который теперь навсегда смешался у меня в памяти.

Сара просыпалась по ночам так громко, как если бы собиралась разбудить весь Чикаго. Рут ворчала, куталась в одеяло и толкала меня локтем:

— Твоя очередь, мистер Ашер.

— Почему сразу моя?

— Потому что она определенно твоя дочь. Такая же упрямая.

Я вставал, сонный, брал Сару на руки и ходил с ней по комнате. За окном шумели редкие машины, во дворе хлопало бельё на ветру, а она постепенно затихала, прижимаясь ко мне маленьким тёплым лицом.

Иногда я носил её вниз, в пекарню. Сажал в корзину с полотенцами возле печи, пока замешивал тесто. Она лежала, смотрела огромными серьезными глазами и молчала так внимательно, уже тогда пытаясь понять этот мир.

— Смотри, Сара, — говорил я ей. — Вот это настоящий хлеб. Не та дрянь, что продают на углу у Фицджеральда.

Рут смеялась:

— Она ещё говорить не умеет, а ты уже воспитываешь конкурента.

Денег всё равно постоянно не хватало.

Однажды у нас закончился уголь, и мы спали втроём под двумя одеялами, потому что в комнате было так холодно, что дыхание превращалось в пар. Рут дрожала, Сара сопела у неё под боком.

Сара.

Я помню её лицо хуже, чем хотелось бы. С годами оно стёрлось, остались только ощущения — маленькая теплая ладошка в моей руке. Она хватала меня за палец и не отпускала, словно боялась, что я исчезну.

— Папа, — говорила она, когда научилась говорить.

Это слово я носил в себе как занозу. Папа. Я чей-то папа.

Однажды Сара попросила научить её печь хлеб. Я поставил её на табуретку, дал маленький кусочек теста. Она старательно месила, испачкалась вся, даже в волосах мука. Рут смеялась, фотографировала. Потом мы ели этот хлеб — твёрдый, как камень, но Сара сказала:

— Самый вкусный в мире.

По воскресеньям мы всей семьей ходили в парк. Сара любила качели. Просила раскачать выше, выше, чтобы ветер свистел в ушах.

— Папа, я лечу! — кричала она.

Рут сидела на скамейке, читала книгу и иногда поднимала глаза, чтобы улыбнуться нам. Те же карие глаза, что и в первый день. Спокойные. Домашние

Я смотрел на неё и думал: вот оно, счастье. Когда просто стоишь и смотришь, как твой ребенок летает на качелях. Человек рядом, который улыбается тебе через весь парк.

Тогда мне казалось, что счастье — это не что-то большое. Просто ощущение, что завтра будет таким же. Именно поэтому Бог никогда не даёт людям заранее узнать, сколько продлится их счастье.

Глава 2. Крах

Сначала никто не понимал, что происходит.

Люди всё ещё приходили за хлебом по утрам. Но город начал меняться. Медленно. Почти незаметно.

На углу закрылась табачная лавка. Потом — мясная.

Хозяин магазина тканей через дорогу однажды вышел на улицу прямо в фартуке и долго смотрел на витрину так, словно видел её в последний раз. Через неделю на стекле висело объявление:

«Закрыто».

Люди стали говорить тише.

Раньше по утрам в пекарне спорили о бейсболе, о политике, о женщинах. Теперь всё чаще говорили о банках. О долгах. О знакомом, который потерял работу.

— Это временно, — говорил кто-то.

— Конечно временно, — отвечал другой слишком быстро.

Иногда я замечал, как покупатели пересчитывают мелочь перед прилавком. Как дольше смотрят на цены. Как берут одну буханку вместо двух. Но я всё ещё верил, что нас это не коснётся.

У меня была пекарня. Была Рут. Была Сара. А человеку, у которого есть дом, всегда кажется, что беда остановится где-то снаружи.

А потом пришёл 1929-й.

Биржа рухнула в октябре. Я узнал об этом от разносчика газет: он кричал на углу, точно началась война.

Я не играл на бирже, у меня была пекарня. Но люди перестали покупать хлеб. Сначала дорогой, с тмином. Потом любой.

— Мистер Ашер, запишите в долг? — просили знакомые лица.

Я записывал.

— Мистер Ашер, может, обменяем на что-нибудь?

Я обменивал.

— Мистер Ашер, завтра обязательно заплачу.

Я верил.

К весне 1930-го пекарня была должна всем. Поставщики муки требовали денег. Хозяин здания повысил аренду. Я пытался торговаться, просить, унижаться.

Я пошёл к Миллеру, хозяину здания.

Он снимал контору на первом этаже соседнего дома — три шага от моей пекарни, но я никогда там не был. Дверь обита черной клеёнкой, на стекле золотыми буквами: «Миллер и сыновья. Недвижимость». Сыновей у него не было. Только дочь, которая вышла замуж и уехала в Огайо.

Я постучал. Никто не ответил. Толкнул дверь — открыто.

Миллер сидел за столом, заваленным бумагами. При моём появлении даже головы не поднял. Просто продолжал писать — медленно, каллиграфическим почерком, каким заполняют счета.

— Мистер Миллер, — сказал я. — Можно?

Он поднял глаза. Тяжёлые веки, водянистые, почти без цвета. Взгляд скользнул по моему лицу, по одежде, задержался на руках. Я спрятал их за спину — слишком заметно въелась мука, хоть три раза отмывай.

— Слушаю, Ашер.

— Я насчёт аренды. Ещё месяц. Всего месяц. Я соберу.

Он отложил ручку. Сложил пальцы домиком.

— Ты уже должен за два.

— Я знаю. Но люди начали понемногу приходить. Если дать мне время

— Время, — перебил он. — Ты знаешь, сколько стоит время, Ашер?

Я молчал.

— Время — это деньги. Мои деньги. Которые ты мне не платишь.

Он встал. Подошёл к окну, заложил руки за спину. Смотрел на улицу, где очередь за бесплатным супом росла с каждым часом.

— У меня у самого долги, — сказал он, не оборачиваясь. — Банк требует. Город требует. А ты приходишь и просишь ещё месяц.

— Я отдам. Честное слово.

Он обернулся. В его глазах не было злости. Даже раздражения не осталось — только усталое равнодушие человека, который уже перестал сочувствовать чужим бедам.

— Слово сейчас не берут, Ашер. Только деньги.

Я вышел на улицу. Очередь за супом всё росла. Кто-то кашлял, кто-то переругивался, кто-то просто стоял и смотрел в землю.

От Миллера я пошёл к Джону.

Джон держал склад муки на Двадцать первой, в двух кварталах от меня. Десять лет он привозил мне мешки — сначала раз в неделю, потом два раза, потом каждый день, когда дела пошли в гору. Мы даже пили вместе на Рождество двадцать седьмого. Он тогда рассказывал про сына, который хотел стать летчиком.

Склад работал. Ворота распахнуты, внутри грузчики таскают мешки, пахнет зерном и потом. Я постоял у входа, собираясь с духом. Потом зашёл.

Джон сидел в своей конторке — застекленной клетке в углу склада. Увидел меня, и лицо у него стало такое... можно подумать я ударил его. Не обрадовался. Не удивился.

— Ашер, — сказал он. Не поздоровался. Просто назвал по фамилии, как ставят точку.

— Джон, мне надо поговорить.

Он вышел из конторки, прикрыл за собой дверь. Встал так, чтобы грузчики не слышали.

— Если ты насчёт долга, — начал он, не глядя в глаза, — то я не могу.

— Я не прошу простить. Я прошу ещё немного времени.

— Времени? — Он усмехнулся. Горько. — Ты знаешь, сколько у меня самого времени? Месяц. Может, два. Если не получу с должников — склад закроют.

Я смотрел на него и видел: он постарел. Сильно. Волосы совсем седые, под глазами мешки, руки дрожат. Тот самый Джон, который на Рождество пел пьяные песни и хлопал меня по плечу.

— Я давал тебе месяц, — сказал он. — Потом ещё две недели. Всё, Ашер. Больше не могу.

Он повернулся и пошёл обратно в конторку.

Я стоял. Грузчики таскали мешки мимо, обходили, как пустое место.

— Джон, — крикнул я.

Он остановился. Не обернулся.

— Сын твой? Стал летчиком?

Пауза. Длинная, тягучая.

— Разбился, — сказал он не оборачиваясь.

И закрыл дверь.

Домой я шел неспеша. Рут сидела у окна, смотрела на улицу. Она обернулась.

Я сел напротив. Хотел рассказать про Миллера, про Джона, про то, как грузчики обходили меня, как пустое место. Но слова застряли.

Рут смотрела на меня и молчала. Она больше не улыбалась. А мне казалось, я предал её мечты, но ничего не мог с этим поделать. Бельё во дворе всё ещё сушилось, но наше — уже нет

Сара заболела в марте.

Грипп. Обычный грипп, от которого умирали только бедные. Богатые ехали в тёплые края, пили лекарства, нанимали врачей. Мы звали доктора раз в неделю, потому что это стоило денег, которых у нас не было.

Я помню его руки — холеные, с перстнем. Он брал деньги и говорил одно и то же:

— Ничего страшного. Крепкий организм, справится.

Я смотрел на Сару: она худела на глазах, глаза провалились, но она улыбалась. Спрашивала: "Папа, я скоро поправлюсь?" Я врал: "Скоро". Она верила.

Однажды она позвала меня. Я подошёл, она взяла меня за палец — как в детстве. Сказала: "Папа, я боюсь". Я лёг рядом, обнял. Прошептал: "Не бойся. Я здесь".

Её организм не справился. Дочка угасла быстро, как свеча. Это случилось ночью. Я сидел рядом, держал её за руку. Она дышала тихо-тихо, как мышонок. Потом перестала. Я ещё долго сидел, не отпускал руку. Ждал, что она откроет глаза. Не открыла. Под утро пришла Рут. Посмотрела, повернулась и ушла.

Я похоронил дочь на городском кладбище, в секции для тех, у кого нет денег на нормальный участок. Гроб делал сам — из старых досок, оставшихся от ремонта. Я берег их на "потом". Вот оно и настало. Руки дрожали, я поранился, но не чувствовал боли. Кровь капала на дерево, и я думал: это правильно. Часть меня останется с ней. На кладбище было холодно. Снег, ветер, священник читал быстро, хотел уйти. Я стоял и смотрел, как гроб опускают. Комья мерзлой земли стучали по крышке. Я считал удары. Думал: когда закопают, она замерзнет. Глупо, конечно. Мёртвым всё равно.

Рут не пришла. Она лежала дома, смотрела в потолок, ни на что не реагировала и не разговаривала. Точно превратившись в свою тень.

Когда я вернулся с кладбища, в комнате было темно. Только на кухне горела лампа.

Рут сидела за столом в моём старом свитере. Перед ней стояла чашка чая, к которому она даже не притронулась.

Я снял пальто, повесил его у двери. Сел напротив.

Мы молчали.

За стеной кто-то смеялся. Во дворе хлопало бельё на ветру. Где-то наверху плакал чужой ребёнок.

Рут вздрогнула от этого плача — как от удара.

Я хотел взять её за руку. Но между нами лежало что-то огромное, через что я не мог переступить.

— Я всё время думаю — сказала она вдруг очень тихо. — Ей же было страшно.

Я не ответил. Потому что тоже думал только об этом. Рут посмотрела на меня покрасневшими глазами. И впервые за всё время мне показалось, что она меня в чём-то винить.

Может, себя тоже. А может — весь мир сразу.

Через месяц она ушла.

Так и не проронив ни слова. Просто собрала вещи, пока я был в городе, пытаясь продать пекарню за бесценок. Вернулся — а её нет. Только записка на кухонном столе: «Я не могу здесь больше». И запах "Яблоневого цвета". Он еще долго держался в комнате.

Я не виню её. Пытался искать её. Обошёл все вокзалы, все приюты, все дешёвые гостиницы. Спрашивал у прохожих, показывал фотографию. Никто не видел. На четвёртый день я вернулся домой, лёг на кровать и пролежал до вечера. Потом встал, пошёл на кухню, налил воды. Записка всё ещё лежала на столе. Я взял её, прочитал ещё раз. Потом порвал на мелкие кусочки и выбросил в окно. Ветер подхватил их, понёс. Я смотрел и думал: вот так и мы. Были — и нет. Я остался один.

Пекарню забрали за долги. Комнату — тоже. Первую ночь после того, как меня выселили, я провёл в пекарне. Она была уже не моя, но ключ ещё подходил. Я сидел в темноте, пахло мукой и пустотой. Утром пришёл новый хозяин. Не сказал ни слова, просто забрал ключ.

Я вышел на улицу. Чикаго был огромный, холодный и чужой.

Первое время я пытался найти работу. Заходил в пекарни, в столовые, в любые места, где нужны руки. Везде качали головой. Слишком много таких, как я. Слишком мало работы.

Потом перестал пытаться.

Я ночевал в подворотнях, ел из мусорок, пил воду из уличных колонок. Иногда, лежа под мостом, я пытался вспомнить лицо Сары и не мог. Оно расплывалось, как акварель под дождем.

Мир, который был моим, исчез, а вместе с ним и я.

Я думал: если я умру, никто не заметит. Никому не будет больно. Меня просто не станет, как не стало тысячи других.

Похоже, я жил только из упрямства — назло всему миру, который меня похоронил. Каждый день казался мне однообразным и когда я уже отчаялся что-то изменить, я встретил ЕГО.

Глава 3. Тот, кто появился из ниоткуда

К зиме я научился не смотреть людям в глаза. Город вообще быстро учит таким вещам. Особенно когда вокруг много тех, кто вчера ещё носил галстук, а сегодня роется в мусоре за рестораном. Сначала люди пытались помогать друг другу. Потом — делали вид, что ничего не замечают. А потом наступала третья стадия: человек лежит в снегу, а ты обходишь его, потому что опаздываешь по своим делам. Даже если никаких дел у тебя уже нет.

Я тогда жил между второй и третьей стадией. Ночевал под мостом у реки. Иногда — в подъездах, если везло. В особенно холодные ночи прятался возле котельных, где из решёток валил горячий пар. Там всегда собирались такие же, как я: бывшие грузчики, бывшие рабочие, бывшие люди. Мы сидели молча, грели руки и старались не засыпать слишком крепко. У спящих могли снять ботинки. Или ударить по голове ради пары центов. Или просто так. От скуки.

Я собирался на ночлег, но по привычке пришел в центр. До сих пор помню тот промозглый день в Чикаго. Шёл снег. Мокрый, тяжёлый, серый. Не тот красивый снег из рождественских открыток, а чикагская грязная каша, которая липнет к ботинкам и через час становится ледяной водой в носках. Я стоял возле дверного проёма на Дирборн-стрит, пытаясь спрятаться от ветра. Пальцы уже почти не чувствовали холода. Тело просто было. Функция. Мешок с костями. Руки тряслись. Не от страха — от истощения.

Напротив, светилась витрина маленькой закусочной. За стеклом сидели люди. Ели тушёное мясо, пили кофе, смеялись. Женщина в зелёной шляпке вытирала губы салфеткой. Мужчина рядом что-то рассказывал, размахивая вилкой.

Обычная жизнь. Когда-то у меня тоже была такая.

Из приоткрытой двери тянуло теплом и жареным луком. Запах ударил в голову так сильно, что я закрыл глаза.

И вдруг — совершенно некстати — вспомнил Сару. Не больницу. Не похороны. Другой момент.

Она сидит на табуретке в пекарне, болтает ногами и жуёт ещё горячую булочку с корицей. Губы в сахарной пудре. Рут ругается, что она опять ест всухомятку, а Сара смеётся и прячется за меня - я ведь могу защитить её от всего на свете.

Господи.

Я прислонился лбом к кирпичной стене и медленно выдохнул.

Иногда память — это не подарок. Иногда это крыса, которая грызёт тебя изнутри.

Кто-то толкнул меня плечом.

— Проваливай отсюда, приятель.

Полицейский. Молодой ещё. Щёки красные от мороза. Он даже не смотрел на меня — просто устало махнул дубинкой, как человек, которому за смену пришлось прогнать уже сотню таких же оборванцев.

Я кивнул и вышел обратно под снег. Смешно. Когда у тебя больше нет дома, тебя всё равно продолжают откуда-то выгонять.

Я дошёл до перекрёстка и остановился под мигающим фонарём. Ветер тянул по улице газетные листы, где огромными буквами снова писали про банки, увольнения и самоубийства. Кто-то играл джаз в подвальном баре — музыка пробивалась наружу глухо, из глубины

Именно тогда я почувствовал это.

Не звук.

Не движение.

Скорее отсутствие чего-то.

Улица вдруг стала тише. Хотя машины всё ещё ехали, люди разговаривали, где-то хлопнула дверь. Даже снег начал падать медленнее.

Я знаю, как это звучит. Но в тот момент мне правда показалось: город почувствовал его раньше людей.

Внутри этой привычной городской грязи появилась странная пустота. Даже воздух на секунду стал гуще.

Я поднял голову. Люди обходили кого-то. Неосознанно.

Женщина с пакетами чуть сместилась в сторону. Мужчина у газетного киоска внезапно замолчал. Даже бродячий пёс, рывшийся в мусоре, заскулил и прижал уши.

А потом я увидел его.

Он появился из ниоткуда — высокий, статный, в идеально сидящем костюме. Его взгляд пронзил меня насквозь, и я почувствовал, что не могу отвести глаза.

Чёрное пальто сидело на нём идеально, казалось, что оно было сшито не руками, а сразу по телу. Ни снежинки на плечах. Ни грязи на ботинках. Волосы зачёсаны назад — тёмные, почти чёрные от влаги. Бледное лицо в свете уличных фонарей выглядело вырезанным из мрамора.

Из-под воротника выглядывал край белого шёлкового шарфа. От него пахло дорогим парфюмом — горьковатым, с нотками табака и чего-то лесного, тёмного.

Но страшнее всего были глаза. Серые. Нет не просто серые. Такими бывают зимние озёра перед бурей — холодные, неподвижные и слишком глубокие.

На фоне грязной улицы он выглядел нереально, король, решивший навестить своих подданных. На таком человеке всё кричало: деньги, власть, опасность. И почему-то никто к нему не подходил.

Рядом с ним я особенно остро почувствовал, во что превратился сам.

Безработный, потерявший всё — работу, дом, надежду. Просто тело, которое ещё дышало, но уже не жило. И всё же рядом с ним мне вдруг захотелось выпрямить спину. Одно его присутствие напоминало: когда-то я тоже был человеком.

Он остановился напротив меня.

Рис.1 Глаза цвета зимнего неба

И посмотрел так внимательно, словно знал обо мне что-то, чего я сам не понимал.

Я машинально отвёл взгляд первым.

Ненавижу, такие моменты.

— Вы ошиблись, — сказал я хрипло.

Он чуть наклонил голову.

— Я вижу.

Голос был спокойный. Негромкий. Но я почему-то услышал его отчётливее, чем шум машин вокруг.

Я хотел уйти.

Правда хотел.

В таких людях всегда есть что-то опасное. Даже если не можешь объяснить почему. Особенно если не можешь.

Но он вдруг произнёс:

— Ты пекарь.

Я замер. Сердце тяжело ударило в грудь. Никто не называл меня пекарем уже очень давно для людей я стал лишь ещё одним человеком у стены.

А это слово вдруг ударило сильнее любого оскорбления. Пекарь.

Будто где-то внутри меня всё ещё оставалась надежда. На секунду мне показалось, что я снова существую.

— Что?

— Был пекарем, — спокойно поправил он. — Долго. Лет десять или больше.

Я уставился на него.

— Мы знакомы?

— Нет.

— Тогда откуда

Он кивнул на мои руки.

Я опустил взгляд.

Мука давно исчезла. Но кожа на пальцах всё ещё оставалась грубой — от теста, от печей, от ножей. На левой ладони белел старый ожог. Я получил его ещё в двадцать шестом, когда вытаскивал противень голыми руками.

— Люди редко замечают собственные профессии, — сказал он. — Они въедаются в тело.

Он говорил странно. Слишком спокойно. Слишком внимательно. Наверное изучал меня. Как врач изучает болезнь. Или коллекционер — треснувшую вещь, которую всё ещё можно восстановить.

— Что вам нужно? — спросил я.

Он посмотрел мне прямо в глаза.

— У меня есть для тебя работа — сказал он.

Я рассмеялся.

Резко. Почти зло.

Потому что за последние месяцы я слышал это слово слишком много раз. Работа. Обычно после него следовало: «но не для тебя».

— Послушайте, мистер кто бы вы ни были — я устало потёр лицо. — Если вам нужен грузчик или вышибала, то вы ошиблись. Я еле стою на ногах.

Он смотрел молча. Слишком долго. А потом вдруг сказал:

— Ты умираешь не от голода.

Ветер ударил между домами. Я почувствовал, как по спине пробежал холод — уже не от погоды.

— Тогда от чего? — спросил я тихо.

Он сделал шаг ближе.

— От того, что тебе больше некуда возвращаться.

И вот тут вот тут он меня сломал. Не деньги. Не «работа». Не еда. Это. Потому что он был прав.

У меня больше ничего не осталось. Ни дома. Ни семьи. Ни будущего. Даже злость почти закончилась. Только пустота.

Я смотрел на него и впервые за долгое время чувствовал не страх. Хуже. Надежду.

А надежда — самая опасная вещь на свете. Особенно для человека, которому уже нечего терять.

— Кто вы такой? — спросил я.

Он едва заметно улыбнулся.

Но в этой улыбке не было тепла.

— Человек, который предлагает тебе выбор.

— Какой ещё выбор?

— Продолжить умирать. Или пойти со мной.

Я должен был отказаться.

Любой нормальный человек отказался бы.

Но снег всё падал. Желудок сводило от голода. Ноги дрожали от холода. А передо мной стоял человек, который почему-то смотрел на меня, и видел не бездомного оборванца, а кого-то ещё.

Кого-то, кого ещё можно спасти. Или использовать.

Тогда я не понимал разницы.

Я тогда не думал о последствиях. Не думал, кто он и что ему нужно. Я просто услышал слово «работа» — и во мне что-то щёлкнуло. Работа значила деньги. Деньги значили еду. Еда значила выживание. А жизнь жизнь уже не значила ничего, но тело всё ещё цеплялось за неё по привычке.

Я посмотрел в его глаза — серые, холодные, с каким-то странным отливом, в них отражалось небо, которого я никогда не видел. И впервые за долгие месяцы мне захотелось не просто существовать, а узнать, что будет дальше.

Он развернулся раньше, чем я ответил. Просто пошёл вниз по улице — уверенный, спокойный: он заранее знал, что услышит за спиной шаги.

Я смотрел ему вслед секунд пять. Может, десять.

Потом всё-таки пошёл за ним. Потому что иногда чудовище входит в твою жизнь не через окно.

Иногда оно просто протягивает руку в холодный зимний вечер — и говорит именно то, что ты больше всего хотел услышать...

Глава 4. Обращение

Я шел за ним сквозь метель, почти не чувствуя ног.

Снег всё ещё валил крупными мокрыми хлопьями. Ветер толкал в спину, забирался за воротник чужого, дырявого пальто, но высокая фигура впереди двигалась спокойно, размеренно, не обращая внимания ни на снег, ни на ветер. Холод его вообще не касался. Фонари расплывались в белой каше, улицы блестели от талой воды и лошадиного навоза. Где-то за домами гудел поезд. Чикаго жил своей обычной ночной жизнью — грязной, шумной, голодной. Но рядом с ним всё почему-то казалось тише.

Я старался держаться на расстоянии. Не знаю почему. Может, потому что от него исходило что-то неправильное. Не угроза даже. Скорее ощущение, что он существует по другим законам, чем остальные люди.

Несколько раз мне хотелось остановиться. Сказать, что это плохая идея. Что нормальные люди не идут ночью неизвестно куда за незнакомцами. Но потом желудок снова сводило от голода, и мысли становились проще.

Работа. Еда. Тепло.

Иногда человеку нужно совсем немного, чтобы перестать задавать правильные вопросы.

Минут через двадцать он свернул с шумной улицы в более тихий квартал. Здесь уже не было очередей за супом и пьяных криков у баров. Только редкие машины и жёлтый свет в окнах. Мы остановились у небольшой гостиницы возле набережной. Не роскошной. Но аккуратной. С медными ручками на дверях и ковром у входа, который выглядел слишком чистым для этого города.

Я замер на тротуаре.

— Я не смогу заплатить, — сказал я.

Он посмотрел на меня так, будто сама мысль показалась ему странной.

— Это не твоя забота. Заходи, — бросил он.

Внутри было тепло. Настолько, что у меня сразу закружилась голова.

Пахло табаком, мебельным лаком и жареным мясом откуда-то из кухни. После улицы этот запах казался почти невозможным.

Мое тело, привыкшее к спасительному оцепенению мороза, вдруг начало оттаивать, и это оказалось невыносимо больно. Пальцы на руках закололо тысячами игл, челюсть задрожала так сильно, что я прикусил губу до крови. С моих лохмотьев на идеальный паркет капала грязная вода. Я стоял и ждал, когда меня прогонят.

Пожилой администратор за стойкой поднял голову — и мгновенно выпрямился.

— Добрый вечер, мистер Аларих.

Вот так я впервые услышал его имя.

Странное. Старое. Не имя человека, а название забытой страны или древнего короля из книги, которую я когда-то читал в детстве.

Аларих едва заметно кивнул.

— Моему спутнику нужна горячая ванна, одежда и ужин.

Администратор быстро перевёл взгляд на меня. И я впервые за долгое время увидел своё отражение в чужих глазах.

Грязное пальто. Впалые щёки. Слипшиеся волосы. Руки, красные от мороза.

Боже. Я выглядел как человек, которого уже начали забывать.

— Конечно, мистер Аларих, — быстро ответил администратор.

Слишком быстро. Кажется он боялся заставить его ждать.

Меня провели наверх. Комната оказалась маленькой, но чистой. С узкой кроватью, тяжёлыми шторами и умывальником в углу. На стуле уже лежала аккуратно сложенная одежда.

Я долго смотрел на неё. Чистая рубашка. Брюки. Настоящие кожаные ботинки. Последние месяцы я настолько привык к грязи и холоду, что всё это выглядело чужим.

Потом в дверь постучали. Горничная внесла ведро с горячей водой. От одного только вида поднимающегося пара у меня перехватило дыхание.

— Мистер Аларих просил передать, что ужин подадут, когда вы будете готовы.

Когда дверь закрылась, я ещё несколько секунд стоял неподвижно.

Потом медленно снял пальто. Одежда прилипла к телу. Пальцы плохо слушались. Я разделся и осторожно опустил руки в горячую воду. Кожу обожгло. Я зашипел сквозь зубы, но тер кожу жесткой щеткой, пока она не покраснела. Вода постепенно темнела. С меня смывалась не только грязь. Последние месяцы. Улицы. Подворотни. Запах сырого картона. Голод. На мгновение мне даже стало страшно. Вдруг если я отмоюсь слишком хорошо — исчезнет человек, которым я был всё это время. Я закрыл глаза. И неожиданно вспомнил Рут.

Она всегда ругалась, когда я приходил домой весь в муке.

— Ашер, ты опять принёс пекарню в кровать.

Я тогда смеялся.

Господи. Иногда память приходит в самые неподходящие моменты. Я надел оставленные для меня вещи, которые почему-то пришлись мне впору.

Когда я спустился вниз, в зале почти никого не было. Только мужчина у окна читал газету, да пожилая пара тихо спорила над остывшим кофе.

Аларих сидел за дальним столиком. Перед ним стоял бокал тёмного вина. Еды не было. Он поднял глаза, когда я подошёл.

— Садись.

На столе уже ждал ужин. Тушёное мясо. Картофель. Хлеб. Настоящий тёплый хлеб. Запах ударил в голову сильнее любого алкоголя. Я даже не понял, как начал есть. Быстро. Жадно. Сначала пытался пользоваться вилкой, но голод оказался сильнее остатков воспитания. Я рвал хлеб руками, глотал мясо, почти не жуя, и не мог остановиться, пока тарелка не опустела. Хлеб был суховатым, не таким, как пекла моя мать, но в тот момент он казался мне пищей богов.

Только когда я отодвинул тарелку, тяжело дыша, я заметил, что Аларих все время наблюдал за мной молча.

Он смотрел не с жалостью. С интересом. И это почему-то унижало сильнее всего. Я заставил себя сдержать сытую отрыжку.

— Простите.

— За что?

Я пожал плечами.

— Не знаю.

Он слегка наклонил голову.

— Люди вроде тебя всегда извиняются, когда им наконец дают то, в чём они нуждаются.

Я не нашёлся что ответить. Некоторое время мы сидели молча. Пламя ламп дрожало в отражении стекла. Потянувшись за стаканом — я заметил, что пальцы дрожат. Под ногтями всё ещё оставалась чёрная грязь. Я быстро сжал руку в кулак. Аларих, конечно, заметил. Создавалось впечатление, что он замечал всё.

— Когда ты ел в последний раз? — спросил он спокойно.

Я хотел соврать. Не смог.

— Не помню.

Он слегка кивнул. Без жалости. Это было хуже жалости.

— Почему я? — спросил я наконец.

— А почему не ты?

— Вы даже меня не знаете.

— Ошибаешься.

Он сделал маленький глоток вина.

— Я знаю достаточно.

— Например?

— Ты умеешь работать.

Я невольно усмехнулся.

— В нынешние времена это бесполезный талант.

— Наоборот.

Он сказал это так спокойно, что я поднял глаза.

— Большинство людей ломаются, когда мир перестаёт быть к ним добрым, — продолжил Аларих. — А ты всё ещё держишься.

Я хотел возразить. Сказать, что он ошибается. Что я давно сломался.

Но вместо этого вдруг спросил:

— Кто вы такой?

В его глазах мелькнуло что-то странное.

Усталость.

Очень старая усталость.

— Человек, который слишком долго наблюдает за людьми.

Ответ прозвучал легко. Но почему-то после него мне снова стало холодно.

На следующее утро я проснулся в кровати. В настоящей кровати. Первые несколько секунд просто лежал и смотрел в потолок, не понимая, где нахожусь. Потом почувствовал запах чистого белья, тепло комнаты и услышал шум машин за окном. И вспомнил.

Внизу меня уже ждал завтрак. Аларих сидел у окна с газетой.

— Доброе утро, — сказал он так спокойно, точно мы знали друг друга много лет.

Я осторожно сел напротив.

— Вы правда собираетесь дать мне работу?

— Уже дал.

— И что я должен делать?

Он сложил газету.

— Пока что — приходить в себя.

Так прошли первые дни.

Он не задавал лишних вопросов. Не требовал благодарности. Просто постепенно возвращал меня к жизни. Новая одежда. Горячая еда. Комната. Деньги на карманные расходы. Иногда мне думалось, что всё это сон, который закончится, стоит мне открыть глаза. Но сон продолжался.

На третий день я поймал себя на том, что ворую хлеб. Это произошло почти машинально. После ужина я сунул кусок в карман пиджака раньше, чем успел подумать. Тело сделало это само — быстрее разума, быстрее стыда.

Я заметил это уже у себя в комнате. Хлеб лежал на столе. Немного помятый, тёплый от ткани кармана. И от одного его вида внутри всё скрутило.

Боже. Неужели я дошёл до такого? Я медленно сел на край кровати и долго смотрел на этот чёртов кусок хлеба. Потом завернул его в полотенце и спрятал под матрас. Боясь, что завтра еды снова пропадет.

Всё это — комната, тепло, чистая одежда — могло исчезнуть за одну ночь. Пожалуй, так и сходят с ума.

На следующий вечер Аларих ничего не сказал за ужином. Только в какой-то момент поднялся из-за стола и спокойно произнёс:

— Загляни под кровать.

У меня внутри всё оборвалось. Он уже знал. Конечно, знал.

Я молча поднялся наверх. Хлеб всё ещё лежал под матрасом — только рядом теперь стояла ещё одна буханка. Свежая. Тёплая.

А сверху — короткая записка его ровным почерком: «Тебе больше не нужно бояться голода».

Я перечитал её несколько раз. И почему-то именно тогда впервые по-настоящему испугался того, насколько сильно начинаю к нему привязываться.

Уже потом я узнал, что «Аларих» означает «правитель всего». Тогда оно выглядело слишком громким для человека, который просто вытащил меня из снега. Потом я понял: оно подходило ему идеально.

Ему требовался не просто слуга, а верный помощник. Первые дни я выполнял мелкие поручения. Передавал конверты. Встречал людей. Возил документы через город. А потом однажды он попросил у меня руку. Мы сидели в его кабинете. За окном шёл снег, в камине потрескивали дрова. Он подошел ко мне плавно, без единого звука шагов. Я инстинктивно вжался в стул. Я должен был оттолкнуть его. Должен был бежать. В голове билась паника, инстинкт самосохранения кричал об опасности, но тепло камина за спиной и тяжесть сытой еды в желудке оказались сильнее. Если плата за то, чтобы никогда больше не спать в сугробе — это моя жизнь, я был готов ее отдать.

— Мне нужна небольшая услуга, — сказал он. — Дай руку.

Я протянул ладонь, даже не спросив зачем. Он достал тонкий серебряный нож. И только тогда я нахмурился.

— Что это?

— Доверие.

Он сказал это спокойно. Как если бы речь шла о чём-то совершенно обычном. Лезвие полоснуло по коже быстро и почти без боли. Кровь выступила мгновенно. Аларих взял мою руку осторожно. Слишком осторожно. А потом наклонился и коснулся губами раны. Я напрягся. Но ничего не сказал.

В конце концов, он действительно спас меня. Мало ли какие причуды у богатых. Первые недели он просто питался мной, аккуратно забирая кровь из вены.

И я позволял. Потому что рядом с ним впервые за долгое время снова чувствовал себя нужным.

Еще раз это произошло через несколько дней. Я проснулся от осторожного стука в дверь. За окном ещё была ночь.

— Войдите, — хрипло произнёс я.

Аларих вошёл почти бесшумно. На нём всё ещё было то же тёмное пальто, возможно он вообще никогда его не снимал.

— Мне нужна твоя помощь, — сказал он.

Только тогда я заметил, насколько бледным он выглядит. Даже для него. Под глазами залегли тени, а движения стали медленнее обычного.

Он сел в кресло напротив кровати и несколько секунд молчал. Похоже раздумывал, стоит ли вообще продолжать.

— Ты можешь отказаться, — произнёс он наконец.

Это прозвучало странно. Особенно после того, как я уже видел, на что он способен.

— Что нужно делать?

Он поднял взгляд. Серые глаза в полумраке казались почти бесцветными.

— Дай руку.

На этот раз без ножа. Я протянул ладонь медленнее, чем в прошлый раз. Какая-то часть меня уже понимала правду. Он взял меня за запястье. Холодные пальцы. Слишком холодные. Потом наклонился. Боль оказалась короткой. Не такой, как я ожидал. Скорее острое давление — и странное чувство слабости, медленно разливавшееся по телу.

Я должен был испугаться. Но вместо этого сидел неподвижно и слушал потрескивание дров в камине. Когда он наконец отпустил меня, голова слегка кружилась.

Аларих отвернулся почти сразу. Ему самому было неприятно происходящее.

— Теперь ты боишься? — тихо спросил он.

Я посмотрел на тонкую полоску крови на собственной коже. Потом — на его напряжённую спину. И неожиданно понял одну страшную вещь.

Нет. Его я боялся, не так сильно, как вновь остаться одному.

Однажды ночью я проснулся от странного чувства. Похоже в комнате кто-то был. За окном шёл снег. Свет фонаря едва пробивался сквозь тяжёлые шторы. Сначала я решил, что мне приснился кошмар. Потом увидел силуэт в кресле у окна.

Аларих.

Он сидел неподвижно, положив ногу на ногу, и смотрел в темноту. Просто сидел. Я даже не понял, сколько времени прошло, пока до меня медленно не дошло кое-что ещё.

Он не дышал. Вообще.

В груди мгновенно стало холодно. Любой нормальный человек закричал бы. Или убежал. Но я только хрипло спросил:

— Который час?

Он повернул голову. Серые глаза блеснули в темноте.

— Почти четыре.

И только тогда я понял ещё кое-что. За всё это время он ни разу не моргнул.

Вообще.

Рис.2 Глаза цвета зимнего неба

Серые глаза смотрели спокойно, неподвижно, почти безжизненно. Так не смотрят люди. Так смотрят статуи. Или мертвецы. У меня по спине прошёл холод.

Именно тогда я впервые по-настоящему понял: если он захочет убить меня — никто даже не узнает, где искать тело.

— Вы всегда так делаете?

— Как?

— Сидите в темноте.

Несколько секунд он молчал.

— Иногда я забываю, что людям это кажется странным.

Я нервно усмехнулся.

А потом почему-то снова лёг. И уснул под взглядом существа, которое, возможно, вообще не было человеком.

Днём я был занят работой, но по вечерам начиналась другая жизнь. По ночам мы ходили в клубы, где пахло джазом и деньгами, где женщины смотрели на меня с интересом, а мужчины — с плохо скрываемой завистью. И пока Аларих со скучающим видом общался с кем-то, я наслаждался его роскошью и деньгами. Я наслаждался каждой минутой. Но дело было не в деньгах. Не в роскоши. Воспоминания о родных мучили меня во сне, но я всё равно чувствовал странное счастье. Потому что впервые после смерти Сары и ухода Рут я наконец перестал быть один. Я не думал о том, кто мой спаситель и зачем ему я. Не думал о том, что будет завтра. Я просто наслаждался тем, что есть сейчас.

В одном из клубов ко мне подсела женщина в серебристом платье. От неё пахло дорогими духами и джином.

— Ваш друг всё время молчит, — сказала она, лениво рассматривая Алариха через клубы дыма.

— Это нормально.

Она усмехнулась.

— А вы красивый.

Раньше от таких слов я бы смутился. Теперь — только почувствовал странную пустоту. Она положила ладонь мне на колено. И в тот же момент музыка стала тише.

Я поднял глаза.

Аларих смотрел на нас через весь зал.

Без злости.

Без раздражения.

Но женщина рядом со мной вдруг резко побледнела. Её пальцы дрогнули. Через секунду она уже поднималась с дивана.

— Простите я кажется, мне пора.

Она ушла слишком быстро. Я снова посмотрел на Алариха. Он медленно сделал глоток вина.

И едва заметно улыбнулся.

Только тогда я впервые подумал: может быть, бояться его всё-таки стоило.

Однажды вечером, в очередном прокуренном заведении, я наблюдал, как он передает толстую пачку купюр владельцу клуба, чьи глаза были стеклянными, а движения неестественно дергаными.

— Кто ты? — спросил я его. — Я видел, как ты дал денег тому мужчине.

Он сидел в кресле у камина с бокалом вина в руках. Огонь отражался в его серых глазах.

— Тот, кто платит.

— За что?

— За их молчание. За безопасность. За то, чтобы они забыли, что видели.

— Что они видели?

Он посмотрел на меня поверх бокала.

— Меня.

В ту ночь мы вернулись в дом рано. За окнами всё ещё шёл снег, в камине горел огонь, и я чувствовал себя почти живым.

Аларих стоял у окна, спиной ко мне. Длинное пальто, которое он так и не снял, чёрной тенью падало на пол.

— Ты знаешь, кто я? — спросил он, не оборачиваясь.

— Догадываюсь, — ответил я. — И мне всё равно.

Он обернулся. В серых глазах — что-то новое. Не удивление. Интерес.

— Тебе не всё равно, — сказал он. — Ты должен бояться.

— Я уже был на дне. Чего мне бояться?

Он подошёл ближе. Сел в кресло напротив, жестом указал мне на диван.

— Ты не боишься смерти?

Я молчал. Потому что этого я боялся. Боялся до дрожи, до холодного пота, до боли в груди. Боялся так же сильно, как боялся снова остаться в одиночестве.

Он смотрел на меня долго. Очень долго. Потом встал, подошёл к камину, опёрся рукой о каминную полку.

— Триста лет, — произнёс он тихо. — Триста лет я встречал людей, которые хотели от меня денег, власти, бессмертия. Которые смотрели на меня с жадностью, с расчётом, с желанием использовать.

Он обвёл рукой воздух, отгоняя невидимых призраков.

— А ты смотришь... иначе. Тебе всё равно.

— А что в этом плохого?

— Всё, — ответил он.

Он повернулся ко мне. В его глазах — что-то, чему я не мог найти названия. Боль? Страх? Тоска?

— Если ты останешься со мной, — сказал он тихо, — я сделаю тебе больно.

— Мне уже было больно. Я переживу.

— Ты не понимаешь. — Он покачал головой. — Я не могу быть тем, кем ты хочешь меня видеть.

— А я не прошу.

Он замер.

Он смотрел на меня так, будто я перевернул всё его знание о людях.

— Ты согласишься умереть? — спросил он.

— Да.

— Не ври.

— Я не вру. Мне все равно.

— Это не все равно. Это отчаяние. Разные вещи.

— Какая разница?

— Отчаявшиеся живут дольше. У них есть инерция.

Я посмотрел на него. В его серые глаза, в которых отражался огонь камина.

— После того, как умерла моя дочь и ушла жена, я остался один, — сказал я. — Мир рухнул. Так же, как та биржа, о которой все говорят. И я думал, что никогда больше не почувствую ничего.

Я замолчал. Он ждал.

— Мне всё равно, кто ты, — продолжил я. — Мне всё равно, что ты сделаешь со мной. Я просто не хочу снова быть один.

Аларих молчал очень долго. Так долго, что я уже решил — он откажется.

Потом он кивнул. Медленно — принимая решение, которое откладывал триста лет

— Идём, — сказал он. — Это лучше делать в другом месте.

И поманил меня за собой в комнату.

Он обратил меня в 1932 году, в самый разгар Великой Депрессии. Тогда весь мир рушился, а моя жизнь начиналась снова...

Превращение было очень болезненным. Я думал, что знаю, что такое боль. Я ошибался.

Когда его клыки вошли в мою шею, мир не просто потемнел — он взорвался. Тысяча игл впилась в каждую клетку тела, кровь вскипела, кости плавились, сердце билось как в последний раз. Я хотел кричать, но не мог — горло перехватило спазмом.

И вдруг, посреди боли, пришло воспоминание. Чужое. Я понял это сразу — так же ясно, как понимал, что умираю.

Я стоял на мосту. Ночь. Каменный мост над чёрной маслянистой водой, в ней отражались огни — не такие, как в Чикаго. Вдалеке плыли лодки, длинные и узкие, с гребцами на корме.

Я никогда тут не был. И знал это место

По мосту шла девушка. Медленно, не оборачиваясь. Тёмные волосы спадали на спину влажными прядями. Светлый подол платья едва прикрывал босые ноги, ступающие по мокрым камням. Я хотел окликнуть ее, но голоса не было. Я хотел пойти за ней, но ноги приросли к месту.

Она обернулась на мгновение. Серые глаза — с серебристым отливом, как зимнее небо перед снегопадом — взглянули на меня. И в этом взгляде не было ничего. Ни любви, ни ненависти, ни сожаления. Только пустота. Потом отвернулась и пошла дальше.

И вместе с ней уходило что-то ещё.

А я смотрел ей вслед и чувствовал, как тяжелеет тело. Каждая кость наливалась свинцом. Утонуть бы здесь, на этом мосту, вместе с этим взглядом.

Видение ушло. Боль вернулась. Я даже обрадовался — потому что эта боль была моя. Она казалась почти родной. Почти спасением.

Осталось только странное, пугающее чувство — я падаю в бездну и при этом лечу вверх одновременно. Тело больше не болело. Оно гудело. Как натянутая струна.

Я открыл глаза.

Мир стал другим. Я видел каждую пылинку в воздухе, слышал дыхание спящих за три квартала, чувствовал запах крови — его крови, моей крови, крови всех, кто проходил мимо. Я подошёл к зеркалу, впервые за много месяцев. На меня смотрел чужой человек. Тот же русый цвет волос, те же глаза цвета мёда, но теперь в них появился новый оттенок — холодный, серебристый, кажется зима заглянула внутрь. Кожа стала бледнее, почти как у него.

— Ты готов, — сказал Аларих.

Я не знал, к чему. Но впервые за долгое время мне было не всё равно.

А потом потом пришло новое чувство. Чувство силы, власти, бессмертия. Но не успел я им насладиться, как мой создатель просто исчез...

Глава 5. Десять лет одиночества

Первое, что я почувствовал, — свет.

Комната была залита утренним солнцем — тем самым, которое теперь обжигало кожу, если не спрятаться вовремя. Но в тот момент я ещё не знал этого. Я просто лежал на холодном полу, смотрел в потолок и пытался вспомнить, что произошло.

Тело всё ещё вибрировало от пережитого ночью, внутри меня натянули невидимые провода. Я слышал всё: тиканье часов в соседней комнате, дыхание служанки этажом ниже, скрип половиц под ногами невидимого прохожего на улице.

Я сел. Поднёс руку к лицу. Та же рука, но теперь я видел каждую пору, каждую ворсинку на коже, каждую пылинку, танцующую в воздухе.

— Аларих? — позвал я.

Никто не ответил.

Тогда я впервые поднялся в его комнату без приглашения. Дверь оказалась не заперта. Внутри всё выглядело так, словно хозяин вышел всего на минуту.

На спинке кресла висело тёмное пальто. На столе стоял бокал с недопитым вином. У окна лежала раскрытая книга на французском — я не понял ни слова.

Но самого Алариха не было. Я ждал. Решил, что он просто ушёл. По делам. На охоту. Неважно. Я ещё плохо понимал, как устроена его жизнь. Да и моя собственная теперь казалась слишком странной, чтобы чему-то удивляться.

Но прошёл час. Потом ещё один. В гостинице постепенно стихали шаги. Где-то хлопнула дверь. Внизу смеялись пьяные гости. Я слышал всё это слишком отчётливо — новый слух превращал мир в мучительный шум. А Аларих не возвращался.

День. Ночь. Ещё день. На третьи сутки я понял: он исчез. На третий день я всё-таки спустился вниз. Пожилой администратор поднял голову от бумаг и заметно напрягся.

— Мистер Аларих не сообщал, когда вернётся? — спросил я.

Старик замолчал слишком надолго. Потом осторожно поправил очки.

— Нет, сэр.

Сэр. Странно было слышать это обращение после месяцев, проведённых на улице.

— Но он вернётся?

Администратор отвёл взгляд. И в этот момент я вдруг понял одну простую вещь: они боялись меня.

Не жалели. Не презирали.

Боялись.

Именно тогда я окончательно понял, что больше не смогу остаться в этой гостинице.

Здесь всё ещё пахло кофе, табаком и человеческой жизнью. А я уже не принадлежал этому миру. В ту же ночь я собрал немногочисленные вещи и ушёл, не попрощавшись ни с кем. Снег всё ещё падал на улицы Чикаго. Но теперь холод больше не казался мне живым.

Первый год был самым тяжёлым.

Я не знал, как быть вампиром. Не знал, что можно есть, а что нельзя. Не знал, почему солнце обжигает кожу, почему запах крови сводит с ума, почему все шарахаются от меня, даже когда я просто стою в тени.

Первые дни я пытался делать вид, что ничего не изменилось. Заказывал еду. Пил кофе. Даже однажды купил свежий хлеб в маленькой пекарне через дорогу. По привычке. Потому что раньше запах тёплого хлеба означал дом. Я откусил кусок — и меня тут же вывернуло в раковину. Тело отвергало человеческую пищу с почти оскорбительным равнодушие.

Но хуже всего были люди. Я слышал их ещё до того, как видел.

Сердца. Сотни сердец. Быстрые. Медленные. Пьяные. Сонные. Иногда я думал, что весь город пульсирует вокруг меня одной огромной открытой раной.

Я держался как мог. Учился методом проб и ошибок. Спал в подвалах, потому что не знал, что вампиры могут спать и в обычных комнатах, если задёрнуть шторы. Охотился на крыс, потому что боялся подойти к человеку. Пил их кровь, давился, но пил снова — потому что голод был сильнее отвращения.

Иногда я возвращался в тот дом, где он меня обратил. Стоял у дверей, смотрел на окна, ждал. Может быть, сегодня? Может быть, сейчас?

Никто не приходил.

Голод потихоньку сводил меня с ума, но я не знал, как его унять. Голод — это не боль. Боль — это когда знаешь, что скоро она пройдет, и можешь потерпеть. Голод вампира — это когда твоё собственное тело становится чужим. Оно требует. Оно приказывает. Оно не слушает доводов.

Я думал: «Я справлюсь. Я не чудовище. Я могу питаться падалью, как зверь, но человека не трону».

Я врал себе.

В ту ночь голод проснулся не как чувство — как голос. Он говорил со мной моими же словами, но чужим тоном: «Ты уже мёртв. Какая разница? Один человек. Всего один. Ты же не зверь, ты просто хочешь жить. Он всё равно умрёт через двадцать лет. А ты будешь помнить его вечно. Разве это не честь?»

Я вышел на улицу в два часа ночи. Ноги сами несли меня в район доков — туда, где пахло рыбой, гнилью и дешёвым алкоголем. Где люди пахли так же, как крысы, только громче. Где никто не задаёт вопросов, если кто-то не проснётся утром.

Я нашёл его в подворотне между складом и мясной лавкой.

Пьяный. Бездомный. Грязный — такой же, каким я был полгода назад, до встречи с Аларихом. Он спал, привалившись к стене, и пахло от него дёшево и горько — виски, моча, давно не мытое тело. Руки в цыпках, ногти чёрные. Лица почти не видно под щетиной и грязью.

Я стоял над ним и слышал, как бьётся его сердце.

Это был не звук. Это была вибрация, которая проходила сквозь землю, сквозь мои ноги, сквозь позвоночник, прямо в мозг. Бум. Бум. Бум. Каждый удар — как молот по наковальне. Каждый удар — «живой, живой, живой».

Я не помню, как шагнул. Не помню, как наклонился.

Помню только вкус.

Горячий. Солёный. Густой. Он хлынул в рот, и мир схлопнулся до одной точки — до этой струи, до этого тепла, до этого «наконец-то». Я пил и не мог остановиться. Пил так, как не пил никогда — ни воду, ни молоко, ни ту дрянь, которую называли кофе в моей прошлой жизни.

Он дёрнулся подо мной. Раз. Два.

Я прижал его сильнее.

Он открыл глаза.

Я запомнил это навсегда. Мутные, красные от алкоголя, не понимающие. Он смотрел на меня и не видел. Не мог увидеть — зрачки не фокусировались. Но он чувствовал. Чувствовал, как уходит жизнь. И в этих мутных глазах мелькнуло что-то детское. Обиженное. Он хотел спросить: «За что? Я же просто спал».

Потом глаза закрылись. Сердце остановилось.

Он лежал у стены, такой же, как минуту назад. Только теперь тихий. Совсем тихий. И тишина эта была страшнее любого крика. Меня затрясло. Я отшатнулся так резко, как от пощечины.

А потом побежал.

Я не выбирал направления — просто ноги несли прочь от этого тела, от этого запаха, от этого вкуса во рту. Я бежал по ночному Чикаго, спотыкался, падал, поднимался, снова бежал. Мимо закрытых магазинов, мимо спящих домов, мимо редких прохожих, которые шарахались от меня, даже не понимая, кто я.

Я добежал до озера. Мичиган в ноябре — чёрная вода, чёрное небо, никакой границы между ними. Я упал на колени прямо в ледяную воду и меня вырвало.

Кровь. Его кровь. Моя первая человеческая кровь выходила из меня так же, как вошла — горячей, густой, невыносимой. И самое страшное заключалось в том, что какая-то часть меня всё ещё хотела больше.

Я сидел на коленях в ледяной воде, меня трясло, и я смотрел, как волны лижут мои брюки. Вода была чёрной. Небо было чёрным. И внутри меня тоже было чёрное.

Я просидел там до рассвета.

Когда первые лучи тронули горизонт, я не ушёл. Я хотел, чтобы они сожгли меня. Я хотел, чтобы этот свет стёр меня, как неудачный рисунок, как ошибку, которую можно исправить ластиком.

Они тронули мою руку — кожа зашипела, вздулась волдырями. Было больно. Очень больно. Но я не отошёл.

Я ждал.

Солнце поднималось медленно. Оно жгло мои руки, лицо, шею. Я смотрел на воду и ждал, когда боль станет невыносимой, когда я потеряю сознание, когда волны унесут моё тело — если оно вообще может утонуть.

Не унесло. Я горел, как в аду, но не сгорал. Очевидно кровь моей первой жертвы изменила меня окончательно.

Через час, когда боль стала просто фоном, я встал. Мои руки были в ожогах, кожа слезала лохмотьями. Я посмотрел на них и подумал: «Это теперь моё лицо. Лицо убийцы».

Я вернулся в подвал, где ночевал последние месяцы. Лёг на пол, закрыл глаза и попытался забыть его лицо.

Не смог.

И в этот момент — лёжа на грязном полу, с обожжёнными руками и пустотой внутри — я впервые подумал об Аларихе не с тоской, а с ненавистью.

Думал о нём — и о том, что скажу ему, когда найду его:

«Ты сделал меня этим. Ты дал мне вечность и ушёл. Ты оставил меня одного учиться быть чудовищем. Ты знал, что это случится. Ты не мог не знать.

И за это я убью тебя. Заберу твою жизнь в обмен на те жизни, что я погубил и ещё погублю. За одиночество в тот момент, когда чудовище во мне проснулось и посмотрело на мир моими глазами».

Я убил человека.

Но мир не перевернулся. Солнце взошло, как обычно. Где-то закричали чайки. Кто-то начал заводить машину во дворе. Жизнь продолжалась.

А я лежал на полу и смотрел в потолок. И думал: «Теперь я такой же, как все они. Как те вампиры, которых я боюсь. Как те, кого осуждал, даже не зная».

Я ошибался. Но понял это только через много лет.

К пятому году я научился выживать.

Научился находить кровь, не убивая. Научился прятать глаза за тёмными очками, говорить с людьми так, чтобы они не чувствовали во мне чудовище.

Я искал его везде, сам не зная зачем.

Чикаго кишел вампирами. Они собирались в клубах на южной стороне — там, где пахло дешёвым виски и старой кровью. Пили кровь друг друга, заключали союзы и тут же их нарушали.

Я приходил, садился в угол, слушал. Они говорили о кланах, о территориях, о древних, которые правили из тени. Иногда кто-то произносил имя — не его, другое, — и я запоминал. Я задавал вопросы, платил за информацию, искал любого, кто мог что-то знать.

В 1940-м я нашёл, где собирались старейшины. Подвал на Кларк-стрит, вход через мясную лавку. Пахло кровью и формалином. Они сидели за длинным столом, пили из бокалов, смотрели на меня как на дичь.

— Ты тот, кто ищет Алариха, — сказал один.

— Да.

— Его нет.

— Где он?

Старейшина покачал головой. Ещё трое за столом усмехнулись.

— Ты не найдёшь его, — сказал другой. — Он стёр себя. Так бывает с теми, кто живёт слишком долго.

— Я буду искать.

— Тогда ищи. — Он откинулся на спинку стула.

— Но, если найдёшь — не возвращайся. Нам не нужны проблемы.

Я вышел.

Имя Аларих было под запретом.

— Ты ищешь того, кого нет, — сказал мне однажды древний вампир из Нового Орлеана. — Забудь. Живи свою вечность.

— Я не хочу вечность, — ответил я. — Я хочу ответы.

Он усмехнулся. Горько, почти с жалостью.

К десятому году я перестал надеяться.

Ярость, которая гнала меня вперёд все эти годы, иссякла. Осталась только холодная, методичная одержимость. Я больше не искал его — я искал след. Любую зацепку, любой намёк, любую тень, которая могла бы привести меня к нему.

Втирался в доверие к одним, предавал их ради других, выменивал информацию на услуги, которые сам же потом и оказывал. Я научился убивать, не моргнув глазом. Научился лгать так, что сам начинал верить в свою ложь.

Но каждую ночь, закрывая глаза, я видел его. Серые глаза, холодный отлив, улыбку, за которой пряталась такая же опустошенность, как и во мне.

И каждую ночь я обещал себе: найду. Даже если на это уйдёт вся моя бессмертная жизнь.

Так прошли первые десять лет. Десять лет поисков, которые ни к чему не привели. Прочёсывал каждый уголок Чикаго, проникал в самые тайные вампирские убежища, расспрашивал старейшин. Но всё было тщетно — могущественный вампир растворился в воздухе, оставив после себя лишь легенды и слухи.

Я стал тенью. За эти годы я научился менять облик. Не магией — просто подстраиваться под время. Отрастил волосы, потом снова сбрил их. Носил то, что носили в Чикаго в тридцатые: широкополые шляпы, длинные пальто, тяжёлые ботинки. Но глаза оставались прежними — слишком светлыми, слишком холодными, слишком нечеловеческими. Я даже научился жить днем и не бояться солнца.

Я стал частью этого мира. Мира, который ненавидел.

В одну из ночей я прятался от рассвета в старом театре на Рэндольф-стрит. «Чикаго-опера» — так он назывался когда-то, до краха, до депрессии, до того, как стал просто еще одной развалиной в городе развалин.

Я сидел в партере, в кресле с продранным бархатом, и просто смотрел на пустую сцену. Где-то за кулисами возились крысы. Где-то в вышине, под колосниками, гулял ветер.

Сначала я услышал голос. Тихий. Настолько старый, что казалось — сам театр говорит со мной.

— Ты похож на него, — раздалось из темноты.

Я не вздрогнул. За столько лет я уже научился не вздрагивать. Только повернул голову.

Он сидел в соседнем кресле. Я не слышал, как он подошел. Не чувствовал его присутствия — ни запаха, ни дыхания, ни биения сердца. Его просто не было — и вдруг он появился.

Старик по вампирским меркам. Настолько старый, что само это слово теряло смысл. Лицо — не сморщенное, нет, гладкое, как у младенца, но при этом бесконечно усталое. Глаза, которые видели слишком много, чтобы в них еще оставался свет. Одет в черное, просто, без излишеств. В руках — трость, на которую он опирался с грацией, выдававшей тысячелетия.

— На кого? — спросил я.

— На него. — Старик кивнул куда-то в пустоту. — Когда я нашел его, он стоял на мосту и смотрел, как она уходит. У него были такие же глаза. Пустые. Готовые принять что угодно.

— Вы говорите об Аларихе.

— Я говорю об Алессандро. — Он произнес это имя с непривычной мягкостью, пробуя на вкус. — Аларихом он стал потом. Я дал ему это имя. Правитель всего. Думал, если назвать чудовище правителем, оно перестанет быть жертвой.

— Вы его создатель?

Старик усмехнулся, но в усмешке не было веселья.

Я не знал, что ответить. Театр вокруг нас тихо трещал старым деревом, видимо слушал этот разговор вместе со мной.

— Он был моей последней попыткой, — продолжил старик. — Шестнадцать лет, брошен девушкой, готов умереть от тоски. Я подумал: вот он, чистый лист. Из такого можно вылепить что угодно.

— Вылепили?

— Вылепил чудовище. Как и всех остальных. — Он посмотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то, чему я не мог найти названия. — Но он оказался другим. Он умел чувствовать. Даже после того, как я выжег в нем все человеческое, он продолжал чувствовать. Только не показывал.

— Почему вы ушли?

— Потому что я понял: совершенство — это не когда ты создаешь идеального. Это когда ты находишь того, кому нужен. — Он поднялся. Сделал шаг к проходу. — Я не был ему нужен. Я был ему нужен только в первую ночь, когда он умирал. А потом... потом ему нужен был кто-то другой.

— Кто?

Старик остановился. Не оборачиваясь, сказал:

— Я только знаю, что он ищет ее до сих пор.

— Ее?

— Симону. Девушку с моста. Дочь стеклодува с Мурано. У нее были глаза... — Он замолчал, вспоминая. — Серые. С серебристым отливом. Как зимнее небо над лагуной. Он видит эти глаза в каждой женщине, которую встречает. И каждый раз думает: а вдруг это она? Вдруг она вернулась?

— И что?

— А ничего. — Старик повернулся ко мне. Впервые я увидел его лицо полностью — и пожалел об этом. В нем не было зла. В нем не было добра. В нем была только бесконечная, выстывшая вечность. Он был подобно статуе. — Она не вернется. Она умерла четыреста лет назад. А он все ищет. И будет искать, пока не поймет, что ищет не ее.

— А что?

— Себя в тот момент, когда она ушла. — Он оперся на трость. — Ты тоже ищешь не его, мальчик. Ты ищешь того, кто объяснит тебе, почему ты остался один. А он не объяснит. Он сам не знает.

Он начал таять в темноте. Не уходить — именно таять, становясь прозрачным, как утренний туман.

— Подождите! — крикнул я. — Как мне его найти?

Даже ветер за окнами стих

Я остался один в пустом театре. Крысы возились за кулисами. Ветер гулял под колосниками.

Алессандро. Симона. Дочь стеклодува с Мурано.

Два имени. И обещание, что серые глаза будут встречаться мне снова и снова.

Я не знал тогда, как сильно он ошибался в одном: они не будут вести меня к Алариху. Они будут вести меня к себе. А Аларих... Аларих просто будет ждать в конце каждой из этих встреч.

Для смертного десять лет — огромный срок. Для вампира — лишь горькая передышка. Я исчерпал ярость и вошёл в фазу холодной, методичной одержимости. Аларих не просто исчез. Он стерся. Ни один из Старейшин не признавал его имени, но в их глазах, когда я его произносил, мелькала тень — не страха, а скорее... брезгливого опасения, как от упоминания неприятного скандала, о котором все договорились забыть.

В те годы я познал истинную суть бессмертия. Город менялся, люди приходили и уходили, а я оставался, наблюдая за течением времени сквозь призму вечности.

Десять лет одиночества, которое не становится легче, сколько ни привыкай.

Глава 6. Белые розы (Сюзанна)

Я часто вспоминал о Саре.

О том, как она бежала ко мне по двору, раскинув руки, будто собиралась взлететь. О том, как её маленькая ладошка лежала в моей, тёплая, живая, настоящая. О том, как она смеялась на качелях — звонко, заливисто, на весь парк.

Эти воспоминания грели меня по ночам, когда голод сводил желудок. В минуты затишья между поисками, когда нечем было занять голову.

Иногда я ловил себя на странной мысли.

Когда Сара умерла, мне казалось, что я потерял дочь.

Только спустя годы я понял: вместе с ней я потерял и всех остальных детей, которых у меня никогда не будет.

Вампиры не стареют.

Не заводят семьи.

Не сидят по ночам у детских кроватей.

Не учат кого-то завязывать шнурки.

Вечность забирает такие вещи незаметно.

Сначала кажется — не страшно.

А потом однажды понимаешь, что потерял их навсегда.

Она снилась мне. Не часто, но каждый раз — как удар под дых. Я просыпался с её именем на губах и пустотой в груди, которую ничем нельзя было заполнить.

Я знал, где она похоронена. На том самом кладбище на северной окраине, где бедняков хоронили в секциях, похожих на братские могилы. Я не ходил туда. Не мог. Слишком больно. Слишком страшно. Слишком похоже на признание того, что её действительно нет.

Первые годы я даже не мог смотреть в сторону северной окраины.

Стоило увидеть знакомую дорогу, и ноги сами сворачивали в другую сторону.

Однажды я всё-таки дошёл до кладбищенских ворот.

Постоял несколько минут.

Смотрел на ржавую ограду.

На голые деревья.

На воронов, расхаживавших между крестами.

Потом развернулся и ушёл.

Так и не войдя внутрь.

Мне казалось: пока я не видел её могилу своими глазами, какая-то часть меня всё ещё могла притворяться, что это ошибка.

Вместо этого я носил её в себе. Как шрам. Как память. Как единственное, что осталось от той жизни, где я был человеком.

В тот день я шёл по городу без цели. Просто двигался, чтобы не стоять на месте. Ноги привели меня на северную окраину, где между домами ютилось маленькое кладбище — такие обычно оставляют для бедных, для тех, у кого нет денег на нормальные участки.

Я хотел пройти мимо.

Но что-то остановило меня.

Похоронная процессия. Короткая, почти незаметная. Несколько девушек в дешёвых пальто, пожилая женщина в чёрном платке, священник, который читал молитву быстро, будто спешил на другие похороны.

Гроб был маленький. Совсем маленький.

Таким же был гроб Сары. На секунду мне показалось, что я снова стою в том феврале.

Слышу скрип снега под ногами.

Помню, как смотрел на крышку гроба и думал только об одном:

она слишком маленькая.

Для ребёнка.

Для горя.

Для целой жизни.

Я застыл. Смотрел, как опускают в землю этот белый ящик, и не мог пошевелиться. В голове билась одна мысль: там, внутри, лежит чья-то дочь. Чья-то Сара. Чья-то надежда.

Я не знал, кого хоронят. Я вообще не имел привычки ходить по кладбищам — у вампиров это считается дурным тоном, слишком много воспоминаний о собственной смерти.

Но я остановился.

Люди разошлись. Священник ушёл. Остались только могильщики, которые торопились засыпать яму до темноты.

Я стоял за оградой и смотрел.

А потом, сам не знаю зачем, зашёл в цветочный магазин через дорогу. Цветочница оказалась пожилой женщиной с уставшими глазами.

— Для жены? — спросила она.

Я покачал головой.

— Для девочки.

Она ничего не сказала.

Просто собрала букет из белых роз.

Единственные, что были. Я вернулся, положил на свежий холмик.

Постоял минуту. Ушёл.

Уже на выходе, у тяжелых чугунных ворот, я столкнулся с той самой пожилой женщиной в чёрном платке. Наверное, это была хозяйка приюта или строгая тетка. Лицо у неё было жестким, серым от усталости и холода. Она яростно рылась в старом саквояже, бормоча себе под нос проклятия.

— Дьявольщина, — прошипела она, вытаскивая на свет потрепанную тетрадь в дерматиновой обложке. — Свела себя в могилу своими бреднями, Господи прости. И это туда же!

С размаху она швырнула тетрадь в мусорную бочку у ворот, перекрестилась и зашагала прочь, кутаясь в пальто.

Я не должен был туда лезть. Но что-то — инстинкт ли, тяга ли к чужим тайнам, обострившаяся за годы одиночества, — заставило меня подойти. Я достал тетрадь из мусора. Дешевая бумага, местами разбухшая от воды. Или от слез.

Я сел на скамейку в соседнем сквере, укрывшись от ветра за голыми ветвями вязов, и открыл первую страницу. Почерк был сбивчивым, детским, торопливым.

"12 октября. Снова этот мост. Вода чёрная, солоноватая на вкус. Я чувствую этот запах даже когда просыпаюсь. Я никогда не видела такого города. Там нет улиц, только вода. Девочки говорят, что я кричу во сне. Сестра Анна ругается и грозится запереть меня в подвале, если я буду пугать остальных."

Я перевернул несколько страниц. Почерк становился всё более нервным, буквы плясали, словно писавший дрожал от холода или ужаса.

"2 ноября. Он опять приходил. Высокий человек. У него страшные глаза, светлые, холодные, как зимнее небо перед снегопадом. Он стоит на мосту и смотрит на меня. И он требует. Он не говорит вслух, но я слышу его голос у себя в голове. Он говорит, что я должна кого-то найти. Кого? Боже, помоги мне. Я схожу с ума. Я точно схожу с ума."

Сердце, которое давно не билось, вдруг сжалось так сильно, что мне стало больно дышать. Я вцепился в края тетради, сминая бумагу. Высокий человек с глазами цвета зимнего неба. Чёрная солоноватая вода. Мосты.

"15 ноября. Я боюсь закрывать глаза. Если я усну, я снова окажусь там. Вода плещется о камни. А он стоит и ждет. Он всё ждёт, а я не могу найти того, кто ему нужен. Я хочу, чтобы это прекратилось. Пожалуйста, пусть это прекратится."

Последняя запись обрывалась на середине страницы. Дальше были только пустые листы.

Я сидел на холодной скамейке, и ярость поднималась во мне грязной, черной волной. Аларих не просто исчез. Он использовал человеческие разумы. Хрупкие, уязвимые, ни в чем не повинные разумы смертных детей, ломая их изнутри, заражая своими воспоминаниями о венецианских мостах. Он свел эту безымянную девочку в могилу, даже не задумавшись о том, что её хлипкий человеческий рассудок не выдержит его бездны.

Я не знал тогда, что это Сюзанна. Не знал, что она ждала меня три года. Что в 1937-м Аларих отправил её, вложив ей в голову лишь один смутный образ, который она так и не смогла разгадать в своем бреду.

Тот день остался в памяти — белые розы на маленьком холмике, холодный ветер и чувство, что я опоздал куда-то, сам не зная куда. Но в тот момент, сжимая в руках чужой дневник, я понял, что мои поиски изменились навсегда. Я больше не искал ответы. Я искал счет, который собирался предъявить.

С тех пор я всегда был вовремя. Почти всегдаА потом снова были поиски.

Глава 7. След

Со временем я осознал, что все эти годы искал неправильно.

Я охотился за призраком. Выслеживал других вампиров, которых находил по запаху крови и застарелого страха. Выбивал из них слухи. Бродил по склепам и заброшенным особнякам, проверяя городские легенды. И каждый раз бился лбом в глухую стену. Марцелл дал мне направление, но не дал карты.

Когда бессмысленность этих метаний стала очевидной, я сменил тактику. Я перестал искать монстра. Я начал искать деньги.

Вампиры обожают богатство. Они не могут без него: роскошь обеспечивает им влияние, а влияние гарантирует безопасность. Но они редко умеют зарабатывать в человеческом понимании этого слова — они умеют копить, инвестировать в вечность и паразитировать. Рано или поздно их капиталы начинают жить собственной жизнью. Кто обладает слишком старым состоянием без прозрачного источника? Чьи трастовые фонды существуют дольше человеческой жизни? Чья недвижимость никогда не выставляется на продажу десятилетиями? Я пошёл по золотым хлебным крошкам.

Это была адская, кропотливая работа. Настолько методичная и скучная до зубовного скрежета, что месяцы сливались в один бесконечный серый день. Я подкупал ночных сторожей в городских архивах и проводил там часы, от заката до рассвета. Архивы пахли временем: пересушенной бумагой, мертвой пылью и выцветшими чернилами людей, чьи кости давно сгнили.

Я листал пожелтевшие газеты, пока от мелкого шрифта не начинало рябить в глазах. Изучал финансовые отчёты, налоговые декларации и реестры недвижимости. Собирал в цепочки странные наследства, переходившие от загадочного «дяди» к такому же загадочному «племяннику». Искал людей, которые внезапно появлялись из ниоткуда с огромным капиталом и так же тихо растворялись в небытии спустя тридцать лет. Иногда мне казалось, что я сам становлюсь частью этих архивов. Очередным призраком, запертым среди мёртвых документов.

Часто я ошибался. Однажды в Нью-Йорке я поймал след. Крупный благотворительный фонд, чей неуловимый владелец никогда не появлялся на светских раутах. Я поднял подшивки светских хроник за сорок лет, и его фотографии действительно почти не менялись. Те же резкие черты лица, та же застывшая полуулыбка, тот же надменный взгляд. Я потратил четыре месяца. Выследил его машину. Пробрался в его дом. Я был уверен, что нашёл одного из нас.

Оказалось, что фотографии в газетах просто нещадно ретушировали по его приказу, а сам он был глубоким, трясущимся стариком, цепляющимся за ускользающую молодость. До сих пор помню то едкое, удушающее разочарование, когда я стоял в тени его спальни и слушал его хриплое, старческое дыхание. Никогда ещё человеческое тщеславие не казалось мне таким жалким и таким оскорбительным.

После этого я сломался. Снял дешёвую комнату в гостинице возле доков, где пахло гниющей рыбой и мазутом, и на несколько недель лёг на дно. Я смотрел в потолок и впервые позволил себе подумать: а что, если Марцелл соврал? Что, если Аларих действительно исчез навсегда? Шагнул в солнце. Или просто стер свои следы так искусно, что мне его не достать.

Но отказаться от поисков я уже не мог. Это стало моей манией. Слишком много лет осталось позади, и у меня не было ни единой причины жить дальше, если впереди меня не ждала встреча с ним. Я собирал вещи. Менял города. Покупал новые поддельные документы. Снова брал след. Снова ошибался. И снова начинал сначала.

Я выслеживал денежные потоки, как зверь выслеживает добычу по каплям крови. И в конце одной из таких троп, холодной зимой 1947-го года, наткнулся на аномалию.

Это была подшивка бостонских газет. Финансовый след привел меня к академии «Гранд-Жете» — закрытой балетной школе для девочек. Учреждение существовало давно, обильно спонсировалось из нескольких анонимных европейских фондов и никогда не испытывало проблем с деньгами. Я равнодушно листал юбилейный выпуск местной газеты, посвященный пятидесятилетию академии, скользя взглядом по колонкам текста.

В статье упоминалась бессменная покровительница школы, мадемуазель Элоиза, чье здоровье якобы не позволяло ей часто покидать свои покои. К статье прилагалась фотография её парадного портрета, висевшего в фойе с самого 1890-х годов.

Рис.3 Глаза цвета зимнего неба

Я скользнул взглядом по женскому лицу на снимке. Перевернул страницу. Замер. Медленно вернул страницу назад.

Бумага слабо дрогнула в моих пальцах. Я всмотрелся в зернистое, черно-белое изображение строгой женщины с высокой прической. Женское платье. Иная эпоха. Но разрез глаз... Этот совершенный, невозможный, ледяной разрез глаз. Я мог бы не узнать его голос. Мог бы забыть его рост или запах. Но эти глаза, смотревшие на меня в ту ночь у камина в Чикаго, отпечатались на моей сетчатке намертво.

У меня перехватило дыхание — старый, чисто человеческий рефлекс.

Пятнадцать лет. Пятнадцать лет допросов, пыльных архивов, тупиков, отчаяния — и вот он. Не безумный слух, не выдумка сбрендившего вампира. Реальная балетная школа в Бостоне. И реальный монстр, прячущийся на виду у всех под слоями шелка и женским именем. Пока я рыл землю носом в Нью-Йорке и Новом Орлеане, он просто жил. Наслаждался искусством всего в нескольких часах езды от меня.

Я не бросился туда в ту же ночь. Я не мог. Слишком долго я жил одной лишь жаждой этой встречи, чтобы ворваться туда, как обезумевший пес. Мне нужно было вернуть контроль.

Вместо этого я сел на поезд до Бостона, снял номер в неприметном пансионе и три дня просто бродил по улицам. Бостон был городом старых денег, чопорных особняков и тайн, спрятанных за идеальными фасадами красного кирпича. Он встретил меня снегом и звенящей тишиной — точно так же, как когда-то Чикаго.

Я вдыхал морозный воздух и думал: здесь. Мой создатель где-то здесь. Я чувствовал это каждой клеткой своего мертвого тела, словно натянутую невидимую нить.

Каждый вечер после заката я приходил к чугунным воротам академии «Гранд-Жете». Я стоял в тени голых вязов, сливаясь с темнотой. Я выучил их расписание. Знал, когда зажигается свет в танцевальных классах, видел тонкие силуэты девушек у станков, слышал приглушенные звуки фортепиано. Знал, когда гаснут окна в административном корпусе.

Но внутрь я так и не заходил.

Я убеждал себя, что просто изучаю обстановку. Что боюсь этой встречи, боюсь того, кем он стал, боюсь его силы. Но, стоя под падающим снегом и глядя на темные окна верхнего этажа, я наконец признался себе в правде.

Я не боялся Алариха. Я боялся того, что случится, когда я задам свой вопрос. Я боялся ответов.

Глава 8. Академия Гранд-Жете

...Я пришёл к чугунным воротам «Академии Гранд-Жете» под вечер. Декабрь 1947-го выдался снежным, Бостон утопал в сугробах, и уличные фонари зажгли раньше обычного, будто город тоже чего-то боялся. Снег хрустел под моими ботинками, но это был единственный звук — улица казалась вымершей.

Я толкнул тяжелую дубовую дверь с массивной латунной ручкой и шагнул внутрь.

В фойе пахло нагретым деревом, канифолью, пылью тяжелых портьер и старостью, которую не выветрить никакими сквозняками. Портье встретил меня в дверях. Это был седой, ссутулившийся старик с глазами, выцветшими, как старые джинсы. Он не испугался. Не потянулся к журналу посещений. Он смотрел на меня слишком долго — не несколько вежливых секунд, а почти минуту. Изучал лицо, руки, осанку. Сверял с кем-то, кого знал только по описанию.

— Вы к кому? — спросил он наконец.

— К мадемуазель Элоизе.

Он не спросил, назначено ли. Не спросил имени. Только кивнул, словно ждал меня двадцать лет.

— Второй этаж. Зал для репетиций. Она придёт, когда будет готова.

Я хотел спросить, откуда он знает, кто я. Хотел схватить его за грудки и вытрясти ответ, давал ли ему Аларих инструкции на мой счет. Но передумал. Вампиры не любят вопросов. Слуги вампиров, годами живущие в тени чужого бессмертия — тем более.

Зал был пуст. Огромный, с лепниной на высоком потолке, под стать старому особняку. Высокие окна, за которыми в желтом свете фонарей кружился снег, отражались в огромных зеркалах, занимавших целую стену. Они создавали визуальный коридор из света и тьмы, уходящий в бесконечность. Пол — старый паркет, тёмный, местами покрытый царапинами, но всё ещё благородный. Вдоль стен тянулись деревянные станки для балетных упражнений, отполированные до блеска ладонями тысяч девочек.

Я провел рукой по гладкому дереву станка. Оно хранило фантомное тепло человеческих усилий, боли и стертых в кровь ног. В углу, накрытый тяжёлым бархатным чехлом, стоял рояль — чёрный, лакированный, с пожелтевшими от времени клавишами. Здесь пахло не просто старостью. Здесь пахло вечностью. Искусственно остановленным временем. Тем же самым, чем пахло от меня самого.

Я медленно прошёл вдоль зеркал. Мои шаги звучали гулко, неестественно громко. Я видел себя в каждом из десятков отражений — высокий мужчина в простом, но дорогом пальто, с глазами, в которых навеки застыла пустошь. Монстр в храме искусства.

В центре зала, над камином, висел портрет.

Холст, масло. Женщина в тёмно-синем платье с высоким, глухим воротником. Темные волосы убраны в строгий, безупречный пучок, ни одной выбившейся пряди. Шея длинная, лебединая, по-аристократически надменная. Но лицо...

Это было то же самое лицо. Тонкие, резкие черты. И глаза — серые, с холодным серебристым отливом, как зимнее небо перед снегопадом. Я смотрел на холст, пытаясь совместить образ мужчины в длинном черном пальто из заснеженного Чикаго с этой викторианской дамой, и не находил противоречий. Суть оставалась прежней.

Она была красива той пугающей, замороженной красотой, что не стареет, потому что никогда не была живой по-настоящему.

Я стоял и ждал. Минута. Пять. Десять.

Снег за окнами всё падал, засыпая Бостон, отрезая этот дом от остального мира. Где-то в глубине здания, может быть, на третьем этаже, тихо заиграла музыка. Старая пластинка, Шопен. Ноктюрн или вальс — я не разбирался, но эти переливы клавиш казались почти насмешкой над тишиной зала.

Я закрыл глаза и слушал. Фантомная боль от укуса, о которой я не вспоминал много лет, вдруг пульсацией отозвалась в шее. Я стоял и думал: через несколько минут я увижу его. Впервые за пятнадцать лет. Впервые с тех пор, как он обратил меня, а затем просто исчез, оставив одного в том пустом доме, с недопитой чашкой кофе на столе и догорающими углями в камине.

Что я скажу ему? Что он скажет мне? Брошусь ли я на него с кулаками, попытаюсь ли убить, или просто упаду на колени? Зачем я вообще так отчаянно его искал, перевернув половину страны?

Я не знал. Я просто слушал музыку и ждал, когда чудовище выйдет из тени.

Глава 9. «Ты опоздал»

— Ты опоздал, — раздалось за спиной.

Я не обернулся сразу. Дал себе секунду — просто закрыл глаза, чтобы услышать его, впитать и убедиться, что мой собственный сломанный разум не играет со мной злую шутку.

Бархат. Глубокий, низкий тембр. Идеально аккуратное, выверенное до последней гласной произношение. Я помнил этот голос до мельчайших обертонов. Он обещал мне жизнь, когда у меня не было даже завтрашнего дня.

— Я искал тебя пятнадцать лет, — сказал я, наконец поворачиваясь.

Мадемуазель Элоиза стояла в дверях. Откуда-то из коридора падал тусклый свет свечей, и их теплое мерцание играло на её лице, делая его ещё более нереальным, почти призрачным. Высокая, тонкая, с идеальной, пугающе ровной осанкой, которую не смогли согнуть ни столетия, ни тяжесть чужих жизней.

Тёмно-синее бархатное платье с высоким воротником, длинными рукавами и тяжелой юбкой, скрывающей ноги до самого пола, поглощало свет. На шее — мерцало тонкое серебряное колье с сапфиром, таким же синим, как её наряд. Волосы, совершенно седые — не платиновые, а именно цвета пепла, — были убраны в строгий пучок без единой выбившейся пряди. Лицо — без единой морщины, гладкое, как у фарфоровой куклы. И глаза — те же, что я помнил. Серые, с ледяным серебристым отливом. Холодные, жестокие и одновременно невыносимо живые.

— Пятнадцать? — она склонила голову к плечу, картинно изображая задумчивость. — Надо же. А мне показалось, мы расстались только вчера.

Она сделала шаг в зал. Тяжелый подол скользнул по паркету, но сами туфельки не издали ни звука. Ни единого скрипа. Вампиры моего уровня всё равно оставляют следы: мы выдыхаем пар на морозе, мы ломаем сухие ветки под ногами, мы роняем тень. Аларих не оставлял ничего. Он скользил сквозь этот мир, не касаясь его.

— Ты сменил имя, — сказала она. Не спросила. Констатировала. — И город. Несколько раз.

— Ты исчез.

— Я освободил тебя.

Я рассмеялся. Звук вышел чужим, рваным, похожим на кашель.

— Освободил? — я шагнул навстречу, чувствуя, как внутри поднимается темная, липкая ярость. — Ты подобрал бездомного, умирающего от холода нищего. Сделал его своим сосудом, своей игрушкой, а когда тебе наскучило — просто бросил одного в пустом доме, превратив в монстра. Это не свобода. Так выбрасывают мусор.

Она не моргнула. Только чуть склонила голову к плечу, и в этом жесте вдруг проступило что-то давнее, из той ночи 1932-го, когда ветер гнал по улицам Чикаго газеты с кричащими заголовками о крахе биржи. Элоиза исчезла. Передо мной стоял мой создатель.

— Ты был красив, — сказал Аларих.

Это был егоголос. Егоинтонации. Еголедяная, спокойная, всепоглощающая жестокость, прорвавшаяся сквозь шелк и бархат женского платья. — Голоден. Отчаян. В тебе горел огонь. Я думал, этого хватит.

— Для чего?

— Чтобы не стать таким, как все остальные. Чтобы выжить.

Он — она — прошла мимо меня к портрету. Провел тонким белым пальцем по резной раме, стряхивая несуществующую пыль. Мой взгляд невольно упал на его руку. Я заметил это сразу: на безымянном пальце не было кольца. Раньше оно было. Тяжёлый, уродливый серебряный перстень с граненым чёрным камнем. Я навсегда запомнил холод этого металла в ту ночь, когда он держал меня за подбородок, запрокидывая мою голову перед укусом.

Отсутствие кольца почему-то задело меня даже сильнее, чем его женский облик. Словно он стер часть нашей общей истории.

— Ты искал меня пятнадцать лет, —произнёс Аларих, глядя на картину и стоя ко мне спиной. — Нашёл. И что теперь? Убьёшь? Потребуешь ответов? Или

Он повернулся. В серых глазах — ни тени страха. Только любопытство. И что-то ещё. Что-то, отчего во мне, пережившем две войны и три депрессии, болезненно дрогнуло сердце, давно переставшее биться.

— или ты просто хотел убедиться, что я существую?

Я молчал.

Снег за высокими окнами шёл сплошной, непроглядной белой стеной, отрезая нас от времени и пространства. Слова, которые я копил все эти годы, проклятия, вопросы — всё это вдруг показалось мелким. Неважным. Осыпалось, как пепел.

— Я не знаю, — сказал я наконец. И это была абсолютная правда.

Аларих улыбнулся. Той самой невыносимой, всепонимающей улыбкой, за которую я когда-то продал душу, даже не попытавшись узнать её цену.

— Вот теперь ты мне действительно интересен, — сказал он. — Раньше ты был просто голоден. Теперь ты — пустота. А пустоту можно заполнить чем угодно.

Глава 10. Собака

Он приблизился. Я не отступил. Не дрогнул, даже когда он нарушил дистанцию, оказавшись пугающе близко.

Его пальцы коснулись моего подбородка, заставляя поднять голову — всё в точности так же, как в ту ночь пятнадцать лет назад, за секунду до того, как его клыки разорвали мою плоть. Те же пальцы. Холодные. Твёрдые. Но теперь, глядя в его серые глаза с близкого расстояния, я чувствовал в этом жесте не снисходительную силу создателя, а что-то совершенно иное.

Уязвимость.

Я замер. Не от инстинктивного страха, а от ошеломляющей неожиданности. За эти пятнадцать лет я тысячу раз представлял нашу встречу. Разыгрывал её в голове, сидя в пыльных архивах и дешёвых номерах мотелей. Думал, что буду кричать до сорванного голоса, требовать ответов, прижму его к стене. Думал, что, может быть, даже попытаюсь его убить. Но сейчас, когда его ледяные пальцы лежали на моём лице, я не мог даже пошевелиться.

Вся моя ярость куда-то исчезла, оставив после себя лишь звенящую пустоту.

— Ты хочешь знать, почему я ушёл? — тихо спросил он.

Я не ответил. Да он и не ждал.

— Потому что ты посмотрел на меня с благодарностью. Как пёс, которого взяли с улицы. А я я ненавижу собак.

Он убрал руку. Медленно отступил на шаг назад. Между нами, снова выросла та невидимая, глухая стена, которую я пытался пробить все эти годы.

Я смотрел на него, слушал затихающие отголоски Шопена с верхнего этажа, и чувствовал, как внутри меня поднимается нечто, чему я не мог найти точного названия. Не злость — вкус злости я знал слишком хорошо. Не обида — она давно истлела, выцвела, как старые газеты. Это было похоже на болезненное, обнажающее понимание.

Он говорил, что я посмотрел на него с благодарностью. Что он ненавидит собак. А я думал: но ведь я и был собакой. Бездомной, замерзающей, потерявшей всё. Собакой, готовой лизать руки тому, кто просто накормил её горячим мясом и пустил к камину. Разве это была моя вина? Разве желание выжить и найти хоть какое-то тепло делает меня жалким?

И разве еговина, что он не умеет иначе?

Я хотел спросить его: «Чему тебя научили? Кто сделал тебя таким?» Но не проронил не слова. Потому что ответ уже угадывался. Я видел его в этом серебристом, мертвом взгляде. Такая же боль. Такое же разрывающее одиночество, только растянувшееся не на пятнадцать лет, а на столетия.

В этом и состоит истинная суть вечности. Со временем учишься смотреть на вещи через призму лет. Говорят, что время лечит, но это наглая ложь. Время ничего не лечит. Оно лишь учит смотреть на кровоточащие раны через искажающую призму лет, делая вид, что это просто старые шрамы.

— Я дал тебе бессмертие не для того, чтобы ты посвятил её мне. Я думал, ты поймёшь. Создатель — это не цель. Это всего лишь дверь. Ты должен был пройти сквозь неё и не оглядываться.

— А если мне некуда было идти? — спросил я хрипло. — Если за этой дверью для меня ничего не было?

Аларих обернулся и посмотрел на меня. Долго. Невыносимо внимательно, словно заново взвешивая мою душу на каких-то своих внутренних весах.

— Теперь есть, — сказал он наконец. — Ты меня нашёл.

В его голосе не было торжества. Не было радости воссоединения. Только та же вековая усталость и что-то ещё — что-то тонкое, едва уловимое, чему я снова не мог подобрать названия. Может быть, это была надежда. А может быть, животный, первобытный страх перед тем, что он снова впускает кого-то в свою жизнь.

Мы стояли друг напротив друга в огромном пустом зале, окруженные десятками наших собственных отражений. Снег всё падал и падал за высокими окнами, окончательно отрезая «Гранд-Жете» от остального мира.

Пятнадцать лет отчаянных, сводящих с ума поисков закончились. Я нашёл его.

И только сейчас, стоя в двух шагах от своего создателя, я осознал пугающую истину: я понятия не имею, что делать дальше.

Глава 11. Три года рядом

Утро после моей первой ночи в «Гранд-Жете» наступило незаметно. Снег за окном перестал падать, оставив Бостон погребенным под белым, глухим саваном.

Я так и не сдвинулся с места. Всю ночь я просидел в кресле в пустом репетиционном зале, глядя на портрет мадемуазель Элоизы и вслушиваясь в тишину огромного дома. Когда в коридоре послышались легкие шаги, я спустился вниз.

Аларих сидел в малой столовой. На нем был строгий мужской костюм, но волосы уже были аккуратно собраны — он готовился надеть свою дневную маску. Перед ним на столе стояла фарфоровая чашка с дымящимся черным кофе. Точно такая же, какую он оставил недопитой на столе в Чикаго пятнадцать лет назад, перед тем как исчезнуть.

Я вошел и остановился в дверях. Он не поднял глаз, продолжая смотреть на темную гладь напитка.

— Где ты был? — спросил я. Мой голос прозвучал сухо, словно я не говорил несколько веков. — Все эти пятнадцать лет. Где ты был, пока я вскрывал чужие могилы, чтобы найти твой след?

Аларих медленно взял чашку за тонкую ручку. Сделал глоток. Я знал, что он не чувствует вкуса, что эта человеческая привычка — лишь якорь, за который он цепляется.

— Это не имеет значения, — ответил он ровным, ничего не выражающим тоном.

— Для меня имеет.

— Тогда тебе лучше уйти прямо сейчас, Ашер.

Он наконец поднял на меня взгляд. В его серых глазах не было ни вызова, ни угрозы. Только ледяная, непробиваемая стена.

— Если ты останешься в этом доме, — произнес он, аккуратно ставя чашку на блюдце, — ты оставишь прошлое за порогом. Я не буду оправдываться. Не буду объяснять свои мотивы. И я не буду играть в семью, которую ты так отчаянно ищешь. Ты либо принимаешь эти правила, либо дверь прямо по коридору.

Я смотрел на него, чувствуя, как внутри закипает и тут же остывает бессильная ярость. Я мог бы перевернуть этот стол. Мог бы прижать его к стене и выбивать ответы, пока он не заговорит. Но я знал, что это ничего не даст. Он скорее позволит мне оторвать ему голову, чем пустит внутрь себя.

Я посмотрел на коридор. На входную дверь, за которой меня ждала бесконечная, холодная бессмертная пустота. А затем шагнул к столу и молча сел на стул напротив него.

Аларих не улыбнулся. Только едва заметно кивнул, принимая мою капитуляцию.

Так я остался в Бостоне на три года.

Но если бы дело было только в этом разговоре, возможно, я всё-таки ушёл бы спустя неделю или месяц.

Была и другая причина.

Мои поиски привели к Алариху не только меня, но и тех, кто давно жаждал свести с ним счеты.

Двери черного входа бесшумно распахнулись в три часа утра. Их было трое. Тварей, рожденных в трущобах бостонского порта, пахнущих дешевым опиумом и виски. Они скользнули в полумрак вестибюля, уверенные в себе. Я почувствовал их раньше, чем услышал.

Аларих даже не спустился. Он стоял на верхней площадке лестницы, оперевшись тонкими руками на перила. В обычном костюме, без своей балетной маскировки. Он просто смотрел вниз холодным, скучающим взглядом. Он не собирался драться. Он ждал, что делать буду я. Ведь это я привел их за собой. Мой след. Моя вина.

И во мне закипела ярость. На себя, на этих незваных гостей, нарушивших мою тишину, но больше всего — на его равнодушный взгляд.

Я не учился изящному фехтованию в веронских палаццо, как Аларих. Меня учила улица. Я спрыгнул с перил второго этажа, бесшумно приземлившись за спиной первого из них. Хруст сломанной шеи прозвучал в тишине дома оглушительно громко.

Второй успел развернуться, полоснув меня лезвием по щеке. Регенерирующая плоть отозвалась глухой болью, но я лишь перехватил его запястье. Одно резкое движение — и кость хрустнула, а вампир осел на паркет. Третий, самый крупный, бросился на меня, пытаясь вцепиться в горло. Мы сцепились в тихой, смертоносной хватке, не издав ни звука, лишь тяжело дыша. Я впечатал его в мраморную стену, вымещая всю ту боль, что копил пятнадцать лет в грязных ночлежках.

Через пару минут все закончилось. Вестибюль был усеян осколками разбитого зеркала, а на полу лежали три неподвижных тела.

Я тяжело дышал, разжимая окровавленные кулаки. Наверху послышался неторопливый стук подошв. Аларих медленно спустился по лестнице, изящно перешагивая через куски стекла. Он остановился в двух шагах, глядя не на тела, а на меня.

— Твоя охота была слишком неуклюжей Ашер, — тихо сказал он. Его голос резал без ножа. — И слишком грязной. Ты должен был вести себя осмотрительней по дороге сюда.

— Я не твой слуга, чтобы убирать за тобой следы, — глухо ответил я, вытирая кровь с лица рукавом.

— Нет, — спокойно согласился Аларих. — Не слуга.

Он развернулся и пошёл вверх по лестнице, оставив меня одного среди разгромленного зала.

Я смотрел ему вслед и думал, что уйду с рассветом.

Но утром я всё ещё был в академии.

Прошел ещё один день. Потом неделя. Месяц.

И как-то незаметно для самого себя я остался. Сначала сопровождал его на встречи.

Потом стал его тенью и его голосом. Я помогал ему с делами, которые мадемуазель Элоиза не могла вести открыто. Я вёл переговоры с местными кланами, ведь для ночного Бостона древнего создателя по имени Аларих фактически не существовало. И я охранял его — её — во время ритуалов полнолуния, когда старая кровь требовала жертв.

Первый раз это случилось через месяц после моего возвращения.

Аларих предупредил меня утром: «Сегодня ночью не подходи к восточному крылу. Что бы ты ни услышал. Что бы ни случилось.»

Я кивнул. Но, конечно, не послушал.

Ночью я сидел в своей комнате на втором этаже и вслушивался в тишину. Сначала было тихо, только ветер царапал ветками стекла. А потом раздался крик. Не громкий, не пронзительный — приглушенный, отчаянный звук, словно кто-то изо всех сил зажимал жертве рот рукой. А следом упала мертвая, звенящая тишина.

Я встал. Вышел в коридор.

В коридоре пахло кровью. Не так, как пахнет от случайной царапины. Это был густой, тяжелый, тошнотворно-сладкий запах железа и животного ужаса. У меня самого хищно свело челюсть, обнажив клыки.

Дверь в восточное крыло была приоткрыта на ладонь. Из щели падал на паркет узкий луч желтого света.

Я подошел бесшумно и заглянул внутрь.

Он стоял на коленях посреди комнаты. Перед ним на полу лежала женщина — молодая, красивая, с разметавшимися длинными чёрными волосами. Она не двигалась. Грудь едва вздымалась, а на бледной шее пульсировали две маленькие, аккуратные ранки, из которых всё ещё сочилась темная кровь.

Аларих медленно поднял голову. Его глаза горели потусторонним, жутким светом. В них отражалось пламя единственной зажженной свечи, и казалось, словно сам первобытный огонь смотрит на меня из этих серых колодцев. Подбородок и губы были измазаны красным.

— Я же сказал тебе — не подходи, — прошептал он. Голос был не его. Ниже, грубее, древнее.

Я отступил. Медленно потянул на себя ручку и закрыл дверь, отрезая себя от этого зрелища.

Всю оставшуюся ночь я просидел в своей комнате на полу, бездумно глядя в стену. А утром мы встретились за завтраком в малой столовой, словно ни в чём не бывало. Он изящно пил кофе из фарфоровой чашки, делая вид, что он человек. Я пил чай, делая вид, что ничего не видел ночью.

Ту женщину я больше никогда не видел.

Но в следующее полнолуние я сам пришел в восточное крыло. Я не стал заглядывать внутрь. Я просто сел на пол у двери, прислонился затылком к стене, положил руку на рукоять револьвера во внутреннем кармане пиджака и стал ждать.

Иногда за дверью было тихо. Иногда раздавались приглушенные крики. Иногда — тихие, сломленные рыдания. Я никогда не видел тех, кого он выбирал. Не знал, откуда он их берет — приводит ли с улицы, находит ли в высшем обществе Бостона. Я не спрашивал.

Однажды, когда всё закончилось и небо за окном начало сереть, дверь открылась. Он вышел ко мне — бледный как никогда, почти прозрачный, вытирая губы платком. Пламя в глазах потухло, оставив лишь пепел.

Он посмотрел на меня сверху вниз. — Ты всё ещё здесь, — сказал он. — Я всегда здесь, — ответил я, не поднимаясь с пола.

Он коротко кивнул и ушёл по коридору в свои покои. Мы больше никогда не обсуждали мои ночные дежурства. Но с того дня он перестал запирать дверь в восточное крыло на ключ. Это был его извращенный способ сказать «я доверяю тебе».

Только однажды, спустя почти год, я нарушил негласное табу и спросил:

— Кто они?

Он сидел в кресле, усталый, разбитый, скинув туфли. Его руки, обычно такие твердые, сейчас мелко дрожали, выдавая то ли слабость, то ли остаточное напряжение от чужой крови.

— Те, кто согласился, — равнодушно ответил он, глядя на огонь.

— Согласился умереть?

— Согласился жить, — Аларих медленно повернул голову и посмотрел на меня. — Я не убиваю, Ашер. Я не мясник. Я беру. Немного. Ровно столько, сколько мне нужно, чтобы не сойти с ума. А потом они уходят. Возвращаются в свои дома. И ничего не помнят. Мой гипноз безупречен.

— Тогда почему они кричат? — спросил я.

Он усмехнулся. Горько.

— Потому что тело помнит. Даже если разум забыл, кровь и плоть помнят, что их касалась смерть. От этого не спасает ни один гипноз.

Больше я ни о чём не спрашивал. Мне казалось, раз он делится со мной этим, раз позволяет сидеть у своих дверей, значит, всё хорошо. Я думал, что это и есть ответ на мои пятнадцатилетние метания. Что он действительно вернулся ко мне. Что мы снова вместе, как настоящий клан, пусть и состоящий всего из двух сломанных существ.

Я свято верил, что эти три года — начало чего-то нового. Что мы, наконец-то, стали тем, чем должны были стать с самого начала: не безжалостным создателем и жалким творением, а просто двумя созданиями вечности, которым не страшно коротать её вдвоём.

Я постоянно наблюдал за ним. За тем, как он перевоплощается в Элоизу — меняет походку, голос, даже запах. Как он ведёт дела академии «Гранд-Жете», словно это его единственная забота. Как смотрит на танцующих девочек — и я не знал тогда, что в этом взгляде.

Однажды я застал его в малом зале во время утреннего урока. Он стоял в тени, у стены, и смотрел на маленькую девочку у станка. Ей было лет семь. Хрупкая, с тёмными волосами, собранными в тугой, строгий пучок, и удивительно серьезным лицом.

Я подошёл ближе, ступая бесшумно. Он не заметил моего появления — слишком глубоко провалился в свои мысли.

Девочка делала плие. Раз за разом. Выверенно, старательно, сжимая губ

Продолжить чтение