ЛЕГИОН. Книга Первого Аспекта

Размер шрифта:   13
ЛЕГИОН. Книга Первого Аспекта

ПРОЛОГ. Прежде чем был страх

Ты не первый кто это читает.

Сядь поудобнее. Это важно — не для тебя, для меня. Мне нужно чтобы ты был спокоен хотя бы первые несколько страниц. Потом — делай что хочешь. Потом я уже не несу ответственности.

Есть вещи которые существовали до того как появилось слово "существовать". До того как появился язык чтобы это слово произнести. До того как появился рот чтобы язык в нём жил. До того как появилось существо у которого мог бы быть рот.

Ты скажешь — это невозможно. Существование не может предшествовать существованию.

Ты прав.

И именно поэтому — это страшно.

Потому что оно есть. Было. Будет. И никакая грамматика ни одного из языков которые люди придумали за семьдесят тысяч лет — не может правильно описать что именно оно делает со временем. Русский не может. Латынь не могла. Шумерский клинописный — ближе всего подошёл, в нём есть форма глагола означающая одновременно прошедшее и будущее при отсутствующем настоящем. Писцы использовали её для мёртвых богов.

Они не знали для кого на самом деле её придумали.

Истории в этой книге — разные.

Разные места. Разные люди. Разные беды — и у каждой беды своё лицо, свой запах, свой способ войти в дом и сесть за стол как будто его сюда звали.

Ты будешь читать про охотника в сибирской тайге и про жреца в Мемфисе который умер три тысячи лет назад. Про женщину в ночном Нью-Йорке и про мальчика в деревне у которой нет названия на современных картах. Ты будешь думать — зачем мне всё это, что между ними общего, это просто сборник страшных историй, я читал и лучше.

Может быть.

Но где-то после третьей истории ты поймаешь себя на том что вспоминаешь первую. Не потому что она была лучшей. А потому что что-то в ней — какое-то слово, какая-то деталь, чьё-то имя — зацепило что-то в тебе что ты не можешь назвать. Ты вернёшься. Перечитаешь. Решишь что показалось.

Не показалось.

Я не буду объяснять что именно ты найдёшь. Объяснение убивает. Не страх — нет, страх объяснение не убивает, страх живёт глубже объяснений. Объяснение убивает точностьстраха. Превращает острое в тупое. А я хочу чтобы это было острым.

Вот что я скажу тебе — один раз, прямо, без украшений:

Всё что ты прочитаешь в этой книге — правда.

Не в смысле что это случилось. В смысле что это есть. Было. Присутствует — в той форме глагола для которой у нас нет слова.

И последнее.

Когда ты дочитаешь — до самого конца, до последней страницы, до последней строки — сравни её с этой страницей. С тем что ты читаешь сейчас.

Найдёшь разницу.

Она небольшая.

Но она важная.

ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ. Кости оракула

Аньян, царство Шан. Приблизительно 1200 год до нашей эры

Ву-Дин умирал уже третий месяц и все при дворе это знали но никто не говорил вслух — не потому что боялись смерти царя, смерть царя это просто смена неба над головой, новое небо иногда лучше старого. Боялись другого. Боялись что предки не отвечают.

Цзя Вэй понял это раньше других — потому что его работа и была слушать предков. Тридцать два года он нагревал кости и читал трещины. Тридцать два года предки отвечали. Иногда неохотно, иногда туманно, иногда так что приходилось гадать трижды прежде чем смысл становился ясен — но всегда. Всегда был ответ.

В восьмой месяц правления больного Ву-Дина ответов не стало.

Цзя Вэй не сказал об этом никому. Он продолжал приходить в гадательный зал до рассвета, продолжал готовить лопатки — счищать мясо, сушить, полировать до белизны которая в темноте казалась почти живой. Продолжал нагревать бронзовый прут. Прикладывал к кости. Слушал как она трескается.

Трещины были. Трещины всегда есть — кость не может не треснуть от жара.

Но в трещинах не было смысла.

Это как слышать голос — различать интонацию, ритм, паузы — и не понимать ни слова. Или хуже: как слышать звук похожий на голос но постепенно понимать что это не голос. Что это что-то другое прикидывается голосом.

На тридцать третий день молчания предков Цзя Вэй взял новую кость.

Лопатка была от быка принесённого в жертву три дня назад — правильного быка, без пятен, купленного у правильного торговца в правильный день. Цзя Вэй сам следил за каждым шагом. Он убрал всё что могло быть неправильным.

Он нагрел прут добела.

Приложил к кости.

Трещина пошла сразу — быстро, уверенно, не так как обычно. Обычно трещина ищет путь. Эта знала куда идёт.

Цзя Вэй поднёс кость к светильнику.

Прочитал.

Отложил кость лицом вниз.

Сидел долго. За стенами гадального зала просыпался Аньян — слышны были голоса слуг, запах первых утренних жертвенных костров, где-то мычал скот. Всё обычное. Всё как всегда.

Цзя Вэй перевернул кость ещё раз. Перечитал. Иероглифы были чёткими — трещина прошла точно, почти красиво. Он читал их снова и снова надеясь что прочитал неправильно.

Он читал правильно.

Кость сказала: предков нет. Есть кое-что другое. Оно отвечало вместо них. Давно.

Помощник Цзя Вэя — мальчик по имени Сяо Чэн, четырнадцать лет, сын писца — нашёл учителя утром сидящим на полу гадального зала. Учитель был живой. Смотрел на кость в руках.

— Учитель, — сказал Сяо Чэн. — Вас ждут при дворе. Царю хуже.

Цзя Вэй не ответил сразу. Потом сказал не оборачиваясь:

— Сколько костей ты видел за три года учёбы?

Сяо Чэн подумал.

— Много, учитель. Я не считал.

— Считай. — Цзя Вэй поднялся. Колени хрустнули — он был уже немолод. — Отныне считай каждую. Записывай. — Он протянул мальчику кость лицом вниз. — Эту не записывай. Эту сожги. Прямо сейчас, при мне.

Сяо Чэн взял кость. Не перевернул — почувствовал что не надо.

— Что на ней, учитель?

— Ничего важного, — сказал Цзя Вэй. И это была ложь — первая за тридцать два года службы. — Ошибка при нагреве. Трещина пошла неправильно.

Сяо Чэн сжёг кость.

Цзя Вэй смотрел на огонь.

В огне не было ничего необычного. Просто огонь. Просто кость. Просто дым который пах как всегда пахнет горящая кость — резко, животно, не так как горит дерево.

Только в самом конце — когда кость уже почти рассыпалась — Цзя Вэй увидел.

Или ему показалось.

Трещина в догорающей кости — не та которую он читал, новая, от жара костра — сложилась в иероглиф. Один. Простой. Такой старый что его почти перестали использовать.

Иероглиф означал: ты это уже видел.

Цзя Вэй умер в том же году что и Ву-Дин. Записи его сохранились — часть из них была найдена при раскопках в Аньяне в 1936 году. Большинство записей касались обычных гаданий: урожай, война, охота, болезни царской семьи.

Одна табличка стояла отдельно от остальных. Археологи отметили что она была перевёрнута лицом вниз и обёрнута в истлевшую ткань — нетипичная практика для хранения гадательных костей.

На табличке было записано одно гадание. Без даты. Без указания повода. Без имени того о ком гадали.

Трещина на кости не поддавалась стандартной интерпретации. Специалист по гадательным костям эпохи Шан из Пекинского университета описал её как "аномальную — будто трещина знала куда идти прежде чем был приложен жар".

Он попытался её прочитать.

Написал коллеге письмо с предварительной интерпретацией.

Коллега ответил что такой интерпретации не существует в словаре гадательных надписей.

Специалист написал снова: я знаю. Но это то что там написано.

Переписка оборвалась. Специалист ушёл на пенсию раньше срока. По неофициальным данным — перестал читать. Совсем. Любые тексты.

Табличка хранится в запасниках Института археологии в Пекине. Инвентарный номер — 013.

[Из личных записей некоего А. — без даты, без указания места:]

Шан знали. Не всё — но достаточно. Они думали что говорят с предками. Предки отвечали тридцать поколений подряд — исправно, точно, иногда даже милосердно.

Потом что-то сменило предков.

Цзя Вэй был первым кто это заметил. Не последним.

Проблема не в том что оно отвечало вместо них.

Проблема в том что до этого — кто отвечал?

ИСТОРИЯ ВТОРАЯ. Окопы

Верден, Франция. Февраль — март 1916 года

Голоса начались на двенадцатый день.

Лейтенант Марсель Оже записал это в журнале — педантично, без комментариев, как записывал всё: погода, потери, расход боеприпасов, состояние траншеи на участке между фермой Тьомон и высотой 304. Двенадцатый день. Голоса с нейтральной полосы.

Он не написал что голоса говорили по-французски.

Это он оставил для себя.

Верден в феврале пах так: мёрзлая земля, порох, что-то сладковатое и тяжёлое что новые солдаты принимали за запах скота с близлежащих ферм. Старые солдаты не объясняли что это на самом деле. Просто переставали есть мясо. Новые через несколько дней тоже переставали — без объяснений, сами.

Оже был на Марне в пятнадцатом. До Марны — в Артуа. Он уже ничему не удивлялся и ничего не боялся в том смысле в котором боятся люди у которых есть будущее. У него не было будущего — была работа. Журнал. Карандаш. Тридцать семь человек на его участке которых надо было довести до следующего утра.

Иногда получалось.

Голоса он услышал первым — потому что почти не спал. Три часа ночи, смена Пьера Лакруа на посту, тихо насколько вообще бывает тихо когда в трёх километрах работает артиллерия. И из нейтральной полосы — оттуда где между французскими и немецкими траншеями лежало двести метров разбитой земли и того что раньше было людьми — голос.

Говорил по-французски.

Называл имя.

Не его имя — имя Лакруа. Пьер. Пьер Лакруа. Ты слышишь меня, Пьер.

Лакруа на посту застыл. Оже видел его спину — как она изменилась в темноте, как плечи поднялись и не опустились.

— Стоять, — сказал Оже тихо. — Не отвечай.

— Это Анри, — сказал Лакруа. Голос странный — не испуганный, а почти счастливый. — Это мой брат. Он пропал под Соммой в августе, мы думали—

— Стоять.

Голос с нейтральной полосы замолчал.

Лакруа простоял ещё минуту. Потом медленно, как человек которого разбудили и он ещё не понял где находится, повернулся.

— Это был Анри, — сказал он уже по-другому. Неуверенно.

— Может быть, — сказал Оже.

Он не верил в это. Анри Лакруа погиб под Соммой — Оже читал списки. Читал все списки. Это была его отдельная работа которую никто ему не поручал.

На следующую ночь голоса звали уже троих.

Оже слушал. Записывал имена — не в журнал, в отдельный блокнот который прятал во внутренний карман. Голоса знали всё. Знали имена, знали прозвища которые были только между братьями или только между другом и другом. Голос который звал рядового Бонара — называл его "Жук", так его звала мать и больше никто на всём белом свете потому что мать умерла в прошлом году и унесла это имя с собой.

Бонар плакал беззвучно стоя на посту.

Оже не разрешил никому отвечать.

Солдаты злились. Не говорили вслух — но Оже чувствовал. На пятый день голосов рядовой Форе сказал прямо:

— Это наши, господин лейтенант. Раненые. Они лежат там уже неделю и зовут нас и вы не даёте—

— Раненые не знают твоего домашнего прозвища, Форе.

Форе замолчал.

— И раненые не говорят без акцента. А голоса говорят без акцента. У всех. — Оже посмотрел на него. — Ты из Тулузы. Голос который тебя звал — был из Тулузы?

Форе долго молчал.

— Нет, — сказал наконец. — Нет, не был.

На восьмой день голосов Оже написал рапорт командиру батальона майору Дефоссу. Написал осторожно — факты, только факты, никаких интерпретаций. Голоса с нейтральной полосы. Говорят по-французски. Знают имена и личные сведения о солдатах. Предположительно — немецкая психологическая операция с целью деморализации.

Дефосс прочитал. Сказал что отметит.

Больше не сказал ничего.

Оже вернулся в траншею. Ночью снова были голоса.

В эту ночь они позвали его.

Марсель. Марсель Оже. Ты слышишь меня.

Голос был — отца. Умершего восемь лет назад отца. Оже не слышал этот голос восемь лет и сейчас стоял в темноте и думал насколько точно. Насколько именно так отец произносил его имя — с паузой перед фамилией, чуть тверже на первом слоге.

Марсель. Ты это уже видел. Ты знаешь.

Оже не отвечал.

Они все здесь. Все кто был до тебя. Двести метров, Марсель. Просто двести метров и ты увидишь.

— Что я увижу, — сказал Оже.

Он не собирался отвечать. Просто — вырвалось.

Голос замолчал на долгую секунду.

Потом сказал — и вот здесь что-то изменилось, что-то в тембре, в ритме, в том как слова складывались в предложение — не так как складывал бы их человек:

Всё.

Лакруа ушёл на двенадцатую ночь.

Оже проснулся от тишины — он научился просыпаться от тишины, тишина в траншее страшнее звука. Лакруа не было на посту. Шинель была. Винтовка была. Сапоги — нет.

Оже вышел. Посмотрел на нейтральную полосу.

В предрассветной серости он видел плохо — но достаточно. Лакруа шёл туда. Босой, в одном мундире, по февральской земле. Шёл спокойно. Не крался — просто шёл, как идут домой.

Оже не крикнул — крик поднял бы немцев. Он прыгнул из траншеи и побежал.

Догнал в тридцати метрах.

Схватил за плечо — развернул.

Лакруа смотрел на него без выражения. Не испуганно, не агрессивно — просто смотрел. Как смотрит человек которого оторвали от важного занятия и он вежливо ждёт когда можно продолжить.

— Пьер, — сказал Оже.

— Анри зовёт, — сказал Лакруа. — Слышите? Он там.

Оже прислушался.

Тишина. Только далёкая артиллерия и ветер.

— Не слышу.

— Он всегда там, — сказал Лакруа. — Каждую ночь. Он говорит что там хорошо. Говорит что не холодно. — Он посмотрел на Оже почти с жалостью. — Вас тоже звали, господин лейтенант. Я слышал. Почему вы не идёте?

Оже не ответил.

Он тащил Лакруа обратно к траншее и думал о голосе отца. О том как точно. О том что значит всё когда его произносит что-то что умеет говорить голосом мёртвых но не умеет говорить как человек.

В траншее он привязал Лакруа к опорному столбу. Лакруа не сопротивлялся. Уснул почти сразу.

Во сне улыбался.

Через три дня пришло немецкое наступление. Оже потерял одиннадцать человек за четыре часа. Выжившие отступили на запасные позиции.

Лакруа в отступлении шёл сам — молча, нормально, будто ничего не было. Оже наблюдал за ним. Лакруа ел, выполнял приказы, чистил оружие.

Только тени у него больше не было.

Оже заметил это на третий день после отступления — яркий мартовский день, солнце почти весеннее. Все солдаты отбрасывали тени на утоптанный снег плаца. Лакруа — нет.

Оже ничего не сказал.

Записал в блокнот — тот что во внутреннем кармане. Закрыл. Написал на обложке имя: Адриан Форестье— имя которое ему дал отец, то второе имя которое знала только семья и которое он не использовал с детства.

Почему он написал именно это — не знал.

Просто казалось правильным подписать.

Из рапорта военного психиатра доктора Эжена Карро, Верден, апрель 1916:

Солдаты 87-го пехотного полка демонстрируют нетипичную картину боевого психоза. В отличие от стандартного снарядного шока — апатия, тремор, мутизм — у данной группы наблюдается устойчивое убеждение в акустических галлюцинациях специфического характера: голоса знакомых погибших лиц. Примечательно что содержание галлюцинаций не поддаётся стандартному объяснению через механизм проекции — солдаты описывают детали которые принципиально не могли быть известны окружающим.

Рекомендую дополнительное наблюдение.

Особый случай: рядовой Пьер Лакруа, 22 года. Физически здоров. Психически — формально в норме, тесты не показывают отклонений. Однако при наблюдении в условиях естественного освещения зафиксирована визуальная аномалия которую затрудняюсь классифицировать медицинским термином.

[Следующие две строки зачёркнуты так тщательно что восстановить не представляется возможным.]

Передаю дело вышестоящей инстанции.

— Э. Карро

P.S. Этой ночью я слышал голос матери. Она умерла в 1909 году. Голос шёл из открытого окна. Я не открывал окно.

Я живу на третьем этаже.

Продолжить чтение