Хлеб и порох
Роман в десяти главах
Посвящается всем, кто потерял себя в те годы, и тем немногим, кто сумел найти
Глава первая. Горлице-Тарнов, май 1915
1
Земля вздохнула, как живая, и этот вздох перешёл в непрерывный, раздирающий слух гул.
Штабс-капитан Георгий Александрович Добровольский стоял на бруствере окопа, в который уже третьи сутки не могли доставить горячей пищи, и смотрел на запад. Там, за колючей проволокой, за ничьей землёй, усеянной неубранными телами, немцы били из тяжёлых орудий. Били методично, с немецкой аккуратностью, как молотобоец по наковальне.
– Ваше благородие! – крикнул снизу фельдфебель Огурцов, старый солдат с георгиевским крестом ещё с японской войны. – Дозвольте людям укрыться? Накроет ведь!
Георгий не ответил. Он смотрел, как в двух верстах левее взлетает на воздух блиндаж третьей роты. Бревна, тела, пулемётные ленты – всё смешалось в чёрном грибе, медленно оседающем в майское небо.
– Извольте видеть, – сказал он не то Огурцову, не то самому себе. – На один наш выстрел – триста ихних.
Он спрыгнул в окоп, и в ту же секунду над его головой, там, где только что была его грудь, воздух рвануло с такой силой, что Георгия отбросило к противоположной стенке. Он ударился спиной, потерял на мгновение дыхание и увидел, что Огурцов лежит ничком, неестественно вывернув руку.
– Огурцов! – Георгий подполз, перевернул фельдфебеля. Тот был жив, но из правого уха тонкой струйкой текла кровь. Контузия.
– Ваше… – Огурцов шевелил губами, но звука не было.
Георгий поднялся на колени. Окоп заволакивало дымом известковой пыли, смешанной с пороховой гарью. Люди сидели на дне, вжав головы в плечи, кто-то молился, кто-то плакал, не скрывая слёз. Мальчишка-прапорщик Щерба, вчера только прибывший из училища, стоял бледный, как полотно, и крестился мелко, часто, не переставая.
– Щерба! – крикнул Георгий, но голос его потонул в новом разрыве. Он подошёл, взял прапорщика за плечо, встряхнул. – Соберитесь. Люди смотрят.
Щерба повернул к нему лицо – глаза у него были совершенно белые, как у слепого.
– Господи, – прошептал он. – Господи, спаси и сохрани. Господи…
2
Рота Добровольского держала участок в триста шагов. При полном штате полагалось двести пятьдесят штыков. У него оставалось сто семнадцать, и это считалось ещё хорошо – соседний батальон после вчерашнего налёта насчитывал сорок человек.
– Снаряды! – кричал командир полка полковник Вересаев в телефонную трубку, и его багровое лицо наливалось кровью так, что казалось, лопнет. – Где снаряды, я вас спрашиваю?! Мне людишки нужны, а не… Что? По три на орудие? Да вы что там, с ума посходили?
Георгий стоял в двери блиндажа и слушал. Он знал, что ответят из штаба дивизии. Ответят, что снарядов нет. Что сочувствуют. Что держаться.
Полковник бросил трубку, вытер пот со лба.
– Добровольский, – сказал он глухо. – Держись. Велено держаться до последнего.
– А толку-то, Николай Иванович? – спросил Георгий, сам удивляясь своей дерзости. – Из пушек стрелять нечем, патроны на исходе, люди трое суток не спали. Чем держаться-то? Грудями?
Вересаев посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.
– Тем и держаться, – сказал он. – Грудями. Приказ главнокомандующего. Ни шагу назад.
Он отвернулся к столу, где лежала карта, изрисованная синими и красными карандашами.
– Ступай, капитан. Бог не без милости.
Георгий вышел. Бог не без милости. Легко говорить тому, кто сидит в блиндаже, когда снаружи ад. Он вспомнил отца, деревенского священника из-под Пскова, который каждое воскресенье говорил о милосердии Божием. Интересно, что бы сказал отец, увидев это? Увидев, как рвёт людей на куски, как хоронят заживо, как потом собирают в мешки то, что осталось?
3
К вечеру артобстрел стих. Тишина стояла такая, что закладывало уши. Георгий обходил позиции. Солдаты сидели у стенок окопа, тупо глядя перед собой. У некоторых тряслись руки – нервная дрожь, с которой ничего нельзя было поделать.
– Вашбродь, – окликнул его рядовой Козлов, пожилой мужик из тамбовских. – А правда, што у нас снарядов нету вовсе?
– Есть снаряды, – соврал Георгий. – Подвозят.
Козлов покачал головой.
– Не, вашбродь, вы не серчайте. Я ж понимаю. Свои глаза, не чужие. Немец лупит, а мы молчим. Так не воюют. Так… того…
Он не договорил, махнул рукой и полез в карман за кисетом.
Вдали, на западе, загремело снова. Там начинали обработку следующего участка. Немцы методично прогрызали русскую оборону, как мышь прогрызает сыр. Горлицкий прорыв – так потом назовут это историки. А пока это просто смерть, которая идёт с запада на восток со скоростью артиллерийского снаряда.
– Господин капитан!
Георгий обернулся. К нему бежал связной, мальчишка лет шестнадцати, приданный от дивизионных.
– Вам пакет! Из санитарного поезда.
Георгий разорвал конверт. Крупный, женский почерк: «Дорогой Жорж! Мама шлёт тебе благословение. Я приехала на фронт, работаю сестрой в передовом отряде. Если будет возможность, свидимся ли? Твоя Маша».
Маша. Сестра. Он и забыл, что она закончила курсы. Глупая, милая девочка, зачем ты здесь? Здесь не место женщинам. Здесь вообще никому не место.
Он сунул письмо в карман гимнастёрки и пошёл дальше.
4
Наутро немцы пошли в атаку.
Георгий увидел их серые шинели, когда рассвело. Они шли ровными цепями, перебежками, с офицерами впереди. И шли не десятки – сотни. Тысячи.
– Цепь! – заорал он. – К бою!
Солдаты вскакивали, хватали винтовки, припадали к брустверу. Затрещали выстрелы – редкие, жидкие. Соседняя рота молчала – видно, там уже никого не осталось.
– Береги патроны! – кричал Георгий. – Бей наверняка!
Он сам стрелял из нагана, целясь в офицеров. Один упал, другой, третий… Но цепь всё шла.
– Вашбродь! – закричал Козлов. – Они в обход!
Георгий глянул влево. Там, где кончалась его рота, начиналась пустота. Никого. Соседи отошли или погибли – теперь уже не важно.
– Огурцов! – крикнул он, забыв, что фельдфебель контужен. – Принимай левый фланг! Выдвигай людей!
Но Огурцов не откликнулся. Георгий нашёл его взглядом – старый солдат сидел на дне окопа, закрыв глаза, и раскачивался вперёд-назад, как молящийся еврей у стены плача.
– Чёрт! – выругался Георгий и побежал сам.
Он успел. Успел собрать человек двадцать, выставить их вполоборота, открыть огонь по заходящим с фланга немцам. Те залегли, начали окапываться. Но это была лишь отсрочка.
– Патроны! – крикнул кто-то. – Патроны кончились!
Георгий сунул руку в подсумок – пусто. В нагане осталось три патрона.
Он посмотрел на небо. Майское, голубое, мирное небо. Как будто не было этой войны. Как будто можно было просто лечь на траву и смотреть на облака.
– Господи, – прошептал он одними губами. – Если Ты есть – зачем?
Ответа не было. Только гул канонады и крики раненых.
5
В этот момент из овражка, что тянулся позади позиций, показались санитарки. Их было трое: две пожилые монашки и одна молодая девушка в сером платке, из-под которого выбивалась светлая коса. Они тащили носилки.
– Куда?! – заорал Георгий, бросаясь к ним. – Назад! Здесь бой!
Девушка подняла голову, и он увидел её глаза. Серые, большие, смотревшие прямо в душу. Она была похожа на его сестру Машу, только старше, взрослее, с горькой складкой у губ.
– Там раненые, – сказала она спокойно. Так спокойно, как будто речь шла о сборе грибов. – Мы их заберём.
– Вы с ума сошли! – Георгий схватил её за плечо. – Сейчас начнётся… Ложись!
Он повалил её на землю за мгновение до того, как над ними взорвалась шрапнель. Осколки взбили пыль в двух шагах. Монашки прижались к стенке оврага.
– Дура! – закричал он ей в лицо, когда разрывы стихли. – Тут же смерть!
Она высвободила плечо, поправила платок.
– Все мы под Богом, господин офицер, – сказала она тихо. – И раненые под Богом, и мы. Пустите, мне людей выносить надо.
И она поползла вперёд, туда, где из окопа доносились стоны.
Георгий смотрел ей вслед, и вдруг ему стало стыдно. Стыдно за свой страх, за свою злость, за то, что он, офицер, думал об отступлении, когда эта девушка ползёт под пули.
– Прикройте их! – крикнул он своим. – Огонь!
Солдаты, у кого остались патроны, открыли стрельбу. Санитарки тащили первого раненого – молодого парня с перебитыми ногами. Потом второго. Потом третьего.
Георгий видел, как одна из монашек упала и не поднялась. Пуля попала ей прямо в сердце. Вторая монашка перекрестилась и потащила раненого дальше. Светловолосая девушка даже не обернулась.
– Кто это? – спросил он у Козлова.
– Сестра милосердия, вашбродь. Из наших, из тамбовских. Матреной звать. Мужик у ей в армии, вот она и подалася за ним следом. Детей у свекрови оставила и подалася.
6
К вечеру пришёл приказ об отходе. Фронт рухнул. Немцы прорвались на стыке армий, и теперь надо было спасать то, что осталось, чтобы не попасть в окружение.
Георгий собрал остатки роты. Сорок семь человек из ста семнадцати. Огурцова несли на плащ-палатке – контузия оказалась тяжёлой, он так и не пришёл в себя. Прапорщик Щерба сидел на дне окопа и мелко, часто смеялся, глядя в одну точку.
– Щерба, вставайте, – сказал Георгий. – Уходим.
– Смешно, – ответил Щерба. – Очень смешно. Господь-то, Он с ними, с немцами, оказывается. А мы так, для смеху.
– Вставайте, говорю.
Георгий поднял его за шиворот, встряхнул. Щерба посмотрел на него осмысленно на секунду и снова засмеялся.
– Ведите его, – приказал Георгий двум солдатам. – Свяжите, если что.
Они вылезли из окопа и пошли на восток. Шли молча, без песен, без разговоров. Сзади гремело – немцы добивали то, что осталось от позиций.
На перекрёстке дорог Георгий увидел санитарную повозку. Матрена сидела на козлах, правя лошадью. В повозке, на соломе, лежали раненые.
– Эй! – окликнул он. – Матрена!
Она обернулась. Лицо у неё было серое от усталости, платок сбился набок.
– Дай Бог вам, господин офицер, – сказала она тихо. – Дай Бог дойти.
– А ты? Ты куда?
– А я за ними, – она кивнула на раненых. – Куда ж ещё.
Лошадь тронула, повозка покатила по пыльной дороге. Георгий смотрел вслед, пока она не скрылась за поворотом.
– Матрена, – повторил он про себя. – Тамбовская.
Почему-то это имя запомнилось. Запомнились серые глаза и спокойный голос: «Все мы под Богом».
7
Ночью они наткнулись на обоз. Тысячи людей, лошадей, повозок – всё смешалось в одном потоке, текущем на восток. Великое отступление – так назовут это позже. А пока это просто беженцы, отступающие солдаты, потерявшие свои части, дезертиры, раненые, санитарные фургоны, артиллерийские упряжки без пушек, пушки без упряжек.
Георгий приказал пристроиться к обозу. Люди падали с ног. Козлов нёс на спине Щербу, который то смеялся, то плакал, то молился.
– Оставьте меня, – бормотал Щерба. – Оставьте, я вам обуза. Господь примет.
– Молчи, – отвечал Козлов. – Господь-то примет, да нам отвечать.
Георгий шёл и думал. О чём? О том, что в Петербурге, в штабах, наверное, уже пьют чай и обсуждают стратегию. О том, что где-то там, в тылу, его мать и сестра молятся за него. О том, что через месяц, если повезёт, он снова увидит Машу. А если не повезёт?
Он отогнал эту мысль. Не повезло уже тысячам. Десяткам тысяч. Сотням тысяч.
На рассвете они остановились у какой-то деревни. Хаты стояли пустые – жители ушли или попрятались. Георгий разрешил занять две крайние избы, выставить караулы и отдыхать до вечера.
Сам он сел у окна, достал из кармана письмо сестры, перечитал. «Свидимся ли?» Не знаю, Маша. Не знаю. В этой войне никто ничего не знает.
Он закрыл глаза и увидел Матрену. Её серые глаза, её спокойный голос. Странно – в аду, который они оставили позади, она была единственным светлым пятном. Как икона в сгоревшей церкви.
– Господи, – прошептал он, сам не зная, молится или просто говорит. – Зачем всё это? Зачем?
Ответа не было. Только ветер шумел в ветлах за окном, да где-то далеко, на западе, всё ещё гремело.
Глава вторая. Петроград. Октябрь 1916
1
Лиговка в октябре – это грязь под ногами и серое небо над головой.
Алексей Меньшов стоял в очереди с шести утра. Хлебная лавка должна была открыться в восемь, но народу собралось уже столько, что хвост тянулся до самого угла, заворачивал и терялся где-то в подворотне.
Холодно. Пальтишко у Алексея было ещё с отцовского плеча, худое, продуваемое всеми ветрами. Он сунул руки в рукава, притоптывал, чтобы согреться, и смотрел на затылок стоящего впереди мужика. Мужик был в тулупе, богатом, с бобровым воротником – из купцов, видать. Тоже в очередях стоит, как все. Времена нынче такие: у кого деньги есть, и те хлеба не достанут без очереди.
– Говорят, вчера на Песках бунт был, – сказала сзади старуха в платке. – Лавку разнесли, хлеб растащили. Казаков вызывали.
– И что казаки? – спросил кто-то.
– А что казаки? В толпу стреляли. Троих убили.
– Господи Иисусе, – перекрестилась старуха. – До чего дожили.
Алексей молчал. Он думал о матери. Мать лежала дома, в их каморке на пятом этаже, и кашляла так, что стены дрожали. Доктор сказал – чахотка. Нужно питание, молоко, яйца. А где взять? На получку с забота едва хватало на хлеб и картошку, да и то впроголодь.
Очередь медленно двигалась. К восьми подвезли хлеб – три подводы, крытые рогожей. Народ заволновался, полез вперёд. Околоточный с двумя городовыми пытались удержать порядок, но их просто сметали.
– Братцы! – закричал кто-то. – Не напирай! Всем хватит!
Никто не слушал. Алексей почувствовал, что его отрывают от земли, несут куда-то. Он уцепился за косяк двери, устоял.
Через полчаса, когда он наконец добрался до прилавка, хлеба уже не было. Остались только полбуханки на завтра.
– Мука кончилась, – сказал приказчик равнодушно. – Завтра приходи.
– У меня мать больная! – закричал Алексей. – Ей сегодня надо!
Приказчик пожал плечами и закрыл ставню.
2
Алексей вышел из лавки, сел на тумбу. Голод тянул под ложечкой, но это было привычно. А вот мысль о матери – нет. Мать умирала, а он не мог достать ей даже куска хлеба.
Мимо проехала карета. Красивая, с гербом на дверце, запряжённая парой серых рысаков. В карете сидел офицер в шинели с бобровым воротником – молодой, красивый, с усталым, но сытым лицом. Рядом с ним – дама в шляпке с вуалью, вся в мехах.
Алексей смотрел на них, и в груди у него закипало что-то чёрное, горячее. Они едут, сытые, довольные, а его мать лежит в каморке и кашляет кровью. Их карета стоит как годовой заработок рабочего. Их воротник – как десять пудов хлеба.
– Сволочи, – прошептал он. – Жирные сволочи.
Он не знал, что офицер в карете – это Георгий Добровольский, только что приехавший в отпуск после госпиталя, где провалялся три месяца с тяжёлой контузией. Не знал, что дама в мехах – его сестра Маша, которая вытащила брата с того света, дежуря у его койки день и ночь. Не знал, что Добровольские едут не на бал, а к доктору – у Георгия до сих пор кружилась голова и тряслись руки после контузии, и Маша везла его к лучшему невропатологу столицы.
Алексей ничего этого не знал. И не хотел знать. Он видел только сытые морды и бобровые воротники. И ненавидел их лютой ненавистью.
3
Вечером он пошёл на сходку.
Собирались в подвале на Выборгской стороне, в старом доходном доме, где жильцы давно уже не платили за квартиру и топили чем попало. В подвале было сыро, пахло плесенью и махоркой, но народу набилось человек тридцать – рабочих с Путиловского, с Балтийского, с Трубочного.
За столом сидел пожилой человек в косоворотке, с бородкой клинышком – товарищ Андрей, как его называли. Говорил он тихо, но все слушали, затаив дыхание.
– Товарищи, – говорил товарищ Андрей. – Война показала, чего стоит царское правительство. Армия без снарядов, народ без хлеба, заводы без топлива. А они? Они продолжают пировать. Распутин при дворе крутит царицей, как хочет. Министры меняются каждую неделю. Генералы проигрывают одно сражение за другим.
– Доколе? – крикнул кто-то из задних рядов.
– Доколе народ терпеть будет, – ответил товарищ Андрей. – А народ уже не терпит. Вон, вчера на Песках лавку разнесли. Это только начало.
Алексей слушал, и чёрное, что кипело в нём утром, находило слова, обретало форму. Да, они виноваты. Они, с их каретами и воротниками. Они, с их гербами и титулами. Они, с их равнодушием к голодным детям и умирающим матерям.
– А что делать? – спросил он, вставая.
Товарищ Андрей посмотрел на него внимательно.
– А ты как думаешь, парень?
– Бороться, – сказал Алексей. – Нас много, их мало. Взяться всем миром – и скинуть.
– Правильно, – кивнул товарищ Андрей. – Но бороться надо с умом. Не просто бузить, а организованно. Партия есть у рабочих. Партия большевиков.
После сходки к Алексею подошёл молодой парень в кепке – ровесник, чуть постарше.
– Слышь, Меньшов, – сказал он. – А ты не боишься?
– Чего бояться? – удивился Алексей.
– Всего, – парень усмехнулся. – Городовых, тюрьмы, каторги.
– У матери моей чахотка, – ответил Алексей просто. – Ей доктор сказал – до весны не доживёт, если так пойдёт. А я ничего сделать не могу. Так чего мне бояться? Всё равно пропадать.
Парень посмотрел на него, помолчал, потом сказал:
– Приходи завтра вечером. На то же место. Познакомлю с нужными людьми.
4
Дома Алексей застал мать в забытьи. Она лежала на топчане, укрытая рваным одеялом, и дышала тяжело, с хрипом. Лицо у неё было жёлтое, как воск.
– Мама, – позвал Алексей. – Мама, я хлеба принёс.
Она открыла глаза, посмотрела на него мутно.
– Леша, – прошептала. – Лешенька. Водички бы.
Он принёс воды в жестяной кружке, приподнял матери голову, дал напиться. Она пила жадно, захлёбываясь.
– Ты ешь, мама, – сказал он, отламывая кусок хлеба. – Вот, ешь.
Она пожевала немного, но глотать не могла – кашель душил.
– Не надо, – сказала она, отворачиваясь. – Себе оставь. Ты молодой, тебе силы нужны.
– Мне хватит, мама.
– Не хватит, – она покачала головой. – Я чувствую, Леша, не жилица я больше. Ты только… ты только не пропади. Хорошим человеком будь.
– Буду, мама, – сказал Алексей, глотая слёзы. – Обязательно буду.
Он сидел у её постели до утра, менял мокрые тряпки на лбу, давал воду, слушал тяжёлое дыхание. А в голове стучало: за что? За что она мучается? За что они все мучаются? За то, что работали, не разгибая спины? За то, что растили детей? За то, что верили в царя-батюшку?
Нет, решил он. Так больше нельзя. Надо менять. Надо ломать. Надо строить заново – так, чтобы у матерей не умирали дети от голода, пока какие-то офицеры в каретах катаются.
Утром мать умерла.
5
Похоронили её на Охтинском кладбище, в общую могилу – на отдельную у Алексея денег не было. Священник прочитал отходную быстро, не глядя в гроб, торопился на следующие похороны – мёртвых было много, сыпняк косил людей не хуже немецких пулемётов.
После похорон Алексей пошёл на Выборгскую сторону, в тот самый подвал. Товарищ Андрей был там.
– Слышал, – сказал он, кладя руку на плечо Алексея. – Царствие небесное. Мать у тебя была святая женщина, я её помню, с путиловских стачек ещё.
Алексей молчал.
– Ты теперь один, – продолжал товарищ Андрей. – Ни жены, ни детей, ни матери. Одна у тебя семья теперь – рабочий класс. А у рабочего класса одна мать – партия.
– Я готов, – сказал Алексей глухо. – Что делать?
– Учиться, – ответил товарищ Андрей. – Читать, думать, понимать. Маркса читал?
– Не.
– Энгельса?
– Не.
– Плеханова?
– Не.
– Ничего, научишься. Грамотный?
– Грамотный. Мать выучила.
– Хорошо. Будешь в кружке заниматься. А пока – вот, возьми.
Он протянул Алексею тонкую брошюрку в серой обложке.
– Что это?
– Ленин. «Что делать?». Наша программа. Прочитай – поймёшь, за что боремся и как.
Алексей взял брошюрку, повертел в руках. Бумага была серая, шрифт мелкий, но слова на обложке жгли огнём: «Что делать?».
– Прочитаю, – сказал он.
– И ещё, – товарищ Андрей понизил голос. – Мы тут боевую дружину создаём. На всякий случай. Если власть не захочет уходить по-хорошему, придётся помогать по-плохому. В дружину пойдёшь?
– Пойду, – сказал Алексей, не колеблясь.
В эту минуту он вдруг вспомнил офицера в карете. Его сытое, усталое лицо. Его бобровый воротник. И подумал: придёт время, посмотрим, кто кого.
6
В тот же вечер, на другом конце Петрограда, в роскошной квартире на Фонтанке, Яков Соломонович Левин спорил о судьбах России.
Квартира принадлежала присяжному поверенному Натансону, старому другу отца. Собрались тут люди солидные – адвокаты, профессора, журналисты. Пили чай с вареньем, обсуждали последние новости.
– Господа, – говорил Натансон, разливая чай. – Положение серьёзное. Дума распущена, министры меняются как перчатки, Распутин этот… Прости Господи, что приходится о таком говорить в приличном доме.
– Распутин – следствие, а не причина, – возразил профессор истории Масловский, грузный мужчина с окладистой бородой. – Причина глубже. Кризис власти, кризис идеи. Самодержавие изжило себя.
– А что взамен? – спросил кто-то.
– Конституционная монархия, разумеется. Как в Англии.
– Поздно, – тихо сказал Яков Левин.
Все обернулись к нему. Яков был самый молодой в компании – тридцать пять лет, успешный адвокат, но в этих кругах всё равно считался мальчишкой.
– Что поздно, Яков Соломонович? – спросил Натансон.
– Поздно для конституционной монархии, – повторил Яков. – Маятник качнулся слишком далеко. Если самодержавие рухнет, власть не достанется либералам. Её подберут радикалы.
– Большевики? – усмехнулся профессор. – Помилуйте, у них в Думе одна фракция, да и та арестована.
– Не в Думе дело, – Яков покачал головой. – Вы бывали на заводах, Сергей Иванович? Видели, что там творится? Голод, холод, безысходность. Люди готовы на всё. Им не конституцию подавай, им хлеба подавай. А кто пообещает хлеб – за тем и пойдут.
– Большевики обещают хлеб? – усмехнулся профессор. – Они обещают мировую революцию.
– Обещают землю, – возразил Яков. – Фабрики – рабочим, землю – крестьянам. Это понятно народу. А конституция – это для интеллигенции.
– Вы слишком мрачно смотрите, Яков Соломонович, – заметил Натансон.
– Я реалистично смотрю. Я же меньшевик, – улыбнулся Яков. – Мы привыкли смотреть правде в глаза.
– Меньшевики, большевики, – махнул рукой профессор. – Какая разница? Всё равно все социал-демократы. В Европе такие партии давно работают в парламенте.
– В Европе, – вздохнул Яков. – А мы не Европа.
Разговор перешёл на другие темы, но Яков больше не участвовал. Он думал о том, что сказал. И о том, что не решился сказать вслух: если начнётся – пощады не будет никому. Ни им, в этой уютной квартире. Ни ему самому. Ни тем рабочим, что мёрзнут в очередях за хлебом. Машина истории запущена, и остановить её уже нельзя.
Поздно вечером, возвращаясь домой, он проходил мимо той самой хлебной лавки на Лиговке. У дверей всё ещё стояла очередь – человек двадцать, закутанных в рваньё, с застывшими лицами. Ждали утра, чтобы не потерять место.
Яков посмотрел на них, потом на своё пальто – хорошее, тёплое, с бобровым воротником. Отвернулся и пошёл дальше.
7
Ночью Алексею приснилась мать. Она стояла в белом, как венчальном платье, и улыбалась.
– Ты не горюй, Леша, – говорила она. – Всё будет хорошо. Ты только не озлобляйся. Не дай злобе сердце съесть.
– Мама, – хотел сказать он, но не мог.
А она всё улыбалась и таяла, таяла, пока не превратилась в облачко пара над замёрзшей Невой.
Алексей проснулся в холодном поту. За окном было ещё темно. Он достал брошюрку Ленина, зажёг коптилку и начал читать.
Читал до утра. Многое было непонятно, но главное он уловил: мир устроен неправильно. Одни работают, другие пользуются. Так быть не должно. И изменить это можно только силой.
Утром он пошёл на завод. Работал, как всегда, у мартеновской печи, глотал раскалённый воздух, лил пот. Но в голове уже стучало другое: не только работа. Борьба.
Вечером – снова в подвал. Товарищ Андрей встретил его вопросом:
– Прочитал?
– Прочитал.
– Понял?
– Понял. Надо менять.
– Хорошо, – кивнул товарищ Андрей. – Тогда слушай дальше.
И начался для Алексея Меньшова новый отсчёт времени. Время, когда из рабочего паренька куётся революционер. Когда каждое слово имеет вес, каждый шаг – значение, каждая мысль – последствия.
Он ещё не знал, куда заведёт его эта дорога. Но знал одно: назад дороги нет.
Глава третья. Февраль. Конец империи
1
23 февраля 1917 года по старому стилю. 8 марта – по-новому.
На Выборгской стороне с утра было неспокойно. Текстильщицы с фабрики «Невка» вышли на улицу – Международный женский день решили отметить по-своему. Шли с требованиями хлеба, возвращения мужей с фронта, прекращения войны.
Алексей Меньшов видел это из окна казармы, где ночевала боевая дружина. Его разбудил женский крик – высокий, пронзительный, многоголосый.
– Бабы пошли! – крикнул кто-то. – Наши пошли!
Алексей выбежал на улицу. Толпа женщин двигалась по Сампсониевскому проспекту в сторону центра. Они несли плакаты, самодельные, на простынях: «Хлеба!», «Долой войну!», «Верните мужей!».
– Товарищи! – закричал кто-то из рабочих. – Поддержим!
И заводы загудели. Путиловский, Выборгский, Трубочный – один за другим останавливали станки, выбрасывали людей на улицу. К женской демонстрации присоединялись рабочие.
Алексей побежал вместе со всеми. В толпе было страшно и весело. Страшно – потому что в любой момент могли выстрелить. Весело – потому что чувствовал себя частью огромной силы, которую нельзя остановить.
– Не бойсь! – кричал рядом пожилой рабочий. – Их мало, нас много! Не посмеют стрелять!
Посмеют или нет? Алексей вспомнил Пески, где казаки стреляли в толпу. Вспомнил убитых. Но сейчас было по-другому. Сейчас казалось, что сила на стороне народа.
