Гений русского Возрождения. М.В. Ломоносов и великие стили новой русской литературы

Размер шрифта:   13
Гений русского Возрождения. М.В. Ломоносов и великие стили новой русской литературы

Светлой памяти выдающегося историка русской литературы

Григория Александровича Гуковского

Ломоносов был великий человек.

Он создал первый университет.

Он, лучше сказать, сам был

первым нашим университетом.

А.С. Пушкин

Предисловие

Эта книга посвящена тому, как в русской литературе Нового времени появляются и существуют художественные стили. Даже неискушенный читатель имеет представление, что один текст не похож на другой какими-то своими особенностями, что обычно называется стилевыми различиями. Уместность речи или модные выражения, набор наиболее употребительных слов или предпочтение тем, быстрота развития событий в повествовании или наличие обильных описаний – такие признаки сразу бросаются в глаза. Но многообразие характеристик в их необозримом сочетании создают такую пеструю и утомительную картину литературного многообразия, которая не располагает к разумному упорядочиванию читательских впечатлений. И невольно понимание художественного текста заменяется элементарным сравнением изображенной картины с персональным бытовым и социальным опытом личности: насколько изображенный мир похож на привычный. Или начинается строиться простенькая классификация произведений на основе здравого смысла. Поиск же смысла подчинен потребности хотя бы объяснить себе, зачем я вообще читаю выбранные страницы.

Литературоведение же помогает уложить в умопостигаемую систему огромное количество художественных текстов, достойных внимания культурно развитого человека и снабдить его методом глубокого понимания, заложенного в них богатого содержания. Не выуживанию из слов писателя близких читателю идей, а расширению и обогащению мышления новыми образами, понятиями и переживаниями, лучшему осознанию себя и мира – вот чему способствует филологическая грамотность. В конце концов великие писатели творили не для славы и гонорара, а для передачи своего выстраданного опыта новым поколениям. Научное изучение стилей подразумевает переплетение теории и истории литературы, соединение эрудиции и аналитической выучки, начитанности и теоретического подхода. Поэтому рассказ о русской литературе последних трех веков будет непростым. В нем некое «парение» над множеством текстов будет сочетаться с обсуждением конкретных художественных шедевров, воплощающих глубинные процессы построения их словесной ткани, – процессы, постигаемые учеными в течение тысячелетнего «бега времени».

Данная книга не учебник, который в удобоваримой форме просто излагает общепринятые итоги исследований науки прошлых времен. Учет замечательных идей, высказанных ранее, является обязательным условием гуманитарной науки. Только тогда (по словам Ньютона, забравшись на плечи великанов) можно увидеть скрытое ранее. Но мир не стоит на месте. Возникают и новые научные теории и создаются новые художественные тексты. Теории помогают разрешить многие парадоксы прошлого литературного развития и предсказывают его возможные перспективы. Художественные открытия нуждаются в анализе сущности их своеобразия и в объяснении их соприродности великой традиции былых веков. Ведь новое не превращает старое в ничто. Изменение не отменяет родства.

Смена условий современной жизни все ускоряется, активизируя поиски их осмысления и в науке, и в искусстве. Теоретики и историки литературы уже к середине XX века сделали замечательные открытия, но опирались в основном на традиционный категориальный аппарат так сказать внутреннего пользования. Но открытия смежных наук позволяли значительно точнее и глубже понимать сущность культуры, куда входит и литература. Философы пересмотрели концепции познания, детерминизма, связи материального и духовного, что привело к признанию вариативности интерпретаций текста и преодолению догматического истолкования, подчиненного «единственно правильной» истине. Теория механического детерминизма уступила место многофакторному влиянию на результат события с учетом неопределенности ситуации и вероятности того или иного исхода. С представлением о накоплении количества и его переходе в новое качество стала конкурировать синергетика – теория «взрыва». Предсказание будущего с опорой на прошлый «регулярный» ход дел признавалось уместным в «нормальный» период, но при «взрыве» степень влияния прошлых сил могла измениться кардинально. В методологии науки заняла почетное место теория «парадигмы», признающей сосуществование ясно сформулированных положений и знания «подразумеваемого», не зафиксированного в словах и точных формулах, как бы рассредоточенного в опыте работы группы исследователей-единомышленников (предпочтение методов изучения, образов, оценок, мнений авторитетов). Теория знаковых систем (семиотика) установила принципиальную «неприклеенность» зафиксированного в знаках сообщения к реальному положению в действительности, приложив усилия для определения степени точности и адекватности информации. А теория информации поставила вопрос о значимости сообщения (информативности) для двух сознаний: передающего его и его принимающего, ибо понимание зависит от объема их знаний, соотношения ожидаемого и неожиданного содержания, потребности в передаче и приеме именно по данной теме, т. е. от человеческого фактора. А личность изучает психология. Помимо логики познавательных процессов психологи большое внимание уделяют становлению личности в контексте ее принадлежности к группе. Оформление представлений о себе происходит в процессе взаимодействия личности с группой – малой (контактной) и большой (национальной, профессиональной, возрастной и т.п.). Именно группа является носителем культуры (сконцентрированного исторического опыта, закрепленного в знаковых и поведенческих системах), которая и передается личности, обретающей свою, Я-концепцию, осознанный и прочувствованный образ себя. Человек является одним из важнейших объектов литературы, которая и изображает его, и передает ее реципиенту (слушателю/читателю или их группе). Так как словесность приобретает статус социального института с его ритуалами и правилами (исполнение былины на пиру, похвальной речи на тризне, прием книги в издательстве и печать ее в типографии, государственный и общественный контроль за распространением и проч.), то возникает проблема моделирования в литературе личности и ее соотнесения в сознании читателя с представлением о себе, что, конечно, представляет большой интерес для историка литературы (при анализе стиля речь идет о типичной личности, а при изучении биографии автора и создания им произведения – об индивидуальных установках автора). Если учесть стремление творца к созданию уникального произведения, то следует анализировать, как, каким образом стандартный текст (по шаблону жанра, модного прежде способа изложения, схематического образа героя) превращается в особое послание к читателю. Структуральная поэтика стремится показать, как общесловарная знаковая система превращается во «вторичную». В ней обычные слова и текстовые конструкции обогащаются за счет ситуативного сдвига значений слов и форм соотнесения словесных комплексов (созвучие рифм, синтаксический параллелизм фраз, повторы тех же выражений в разном контексте, перетасовка хронологически упорядоченных событий в их сюжетный поток). В глубине такого подхода лежит идея перевода общесоциальных значений в уникальный личностный смысл уникального человека.

Разумеется, я изложил открытия в гуманитарных науках последних семидесяти лет в несколько упрощенном виде, – но ради более доступного понимания того, на базе каких фундаментальных идей приходится строить теорию великих стилей, чему и посвящена эта книга. В самом тексте все выглядит намного сложнее, с терминологической нагруженностью, с уточнениями понятий и ссылками на оценки специалистов. Но такой научный аппарат необходим. Моя же задача – изъясняться как можно понятнее.

Теперь нужно кратко сказать о замысле книги, принципах построения и о ее содержании. Меня давно смущало утверждение, что развитие русской литературы имело какой-то ущербный характер, когда пропуски в «нормальном» развитии ее этапов восполнялись за счет заимствований их иноземных источников. Особенно странно звучало мнение, что вступление в литературный поток Нового времени (XVIII век) произошло путем ученического усвоения европейского барокко и классицизма, а культура Возрождения не получила своего воплощения и восполнилась в виде склеивания каких-то фрагментов художественных и социальных норм разных европейских цивилизаций. Для нас искусство Возрождения до сих пор является эталоном прорыва в прекрасное будущее, воплощенного в шедеврах Петрарки, Леонардо да Винчи, Шекспира, Дюрера, Сервантеса, Микеланджело, Рабле, Брунеллески и Палладио… А в России – пропуск, пустота, частичное подражание. Если исходить из теории органического развития культуры, то просто необъяснимо звучит утверждение, что в цепи генезиса возможно выпадение важнейшего и при этом структуропорождающего гена. Как будто речь идет о протезе, который вставляют в тело только что появившегося на свет ребенка, и дальше этот инвалид от рождения компенсирует прискорбный наследственный дефект старательными упражнениями. Иногда, правда, раздавались высказывания ученых о наличии русского Возрождения в XVIII или XIX веке. Но это были только наблюдения или оценки, теоретически не подкрепленные. Мне представляется, что в нашей культуре был полноценно развитый этап Возрождения, который стал источником формирования полноценных (а не «псевдо») эпох и великих стилей: классицизма, сентиментализма, романтизма и реализма. И полнокровным социальным героем ренессансного «метаморфозиса» стал Петр Великий, универсальным культурным гением – Ломоносов, а нетленный шедевр русского Возрождения, видимый всеми, но из-за своей громадности не воспринятый таковым, предстал Санкт-Петербург, восхваленный как Северная Пальмира. Ведь в семь чудес античного мира входили и скульптуры, и храмы, и маяк, и висячие сады. Так что и в наше время ренессансные шедевры не следует ограничивать сонетами, драмами, скульптурами, портретами и романами. Да, и в Италии Флоренция, Рим, Венеция, Милан ценятся как жемчужины эпохи Возрождения. Но они существовали и в Средние века и только обогащались его ценностями, Возрождение в них зарождалось и «врастало» в их прежнюю культуру. Петербург же был заложен на пустом месте и создавался в соответствии с ренессансным замыслом как рукотворный идеальный город, как земной рай, парадиз.

Первая глава посвящена теоретическим проблемам Возрождения и созданию социальной среды для его формирования в эпоху Петра I. Вторая глава содержит историко-культурный анализ творчества Михаила Васильевича Ломоносова – гения русского Возрождения. В третьей главе исследуются основные характеристики великих художественных стилей русской литературы, реализовавших художественные потенции, заложенные ренессансной моделью Ломоносова. Четвертая глава на примере сентиментальной литературы показывает, как осуществлялось взаимодействие великих стилей в многовековой художественной практике наших выдающихся писателей, какие функции стилистическая «парадигма» выполняет в духовной жизни нации и какое влияние оказывает на формирование русской культуры.

Ренессансная природа петровских преобразований

В исследовании русского искусства Возрождение (культурная эпоха) предстает как особая, чрезвычайно важная, кардинальная проблема. Все достижения европейской культуры Нового времени восходят к ренессансному корню, поэтому осмыслить феномены западных «заимствований» в петровское и послепетровское время без учета генетического принципа просто невозможно. Чтобы признать полноценность русского классицизма, сентиментализма и прочих крупных стилей, требуется указать на реальное существование русского же Возрождения и на его плоды.

Для установления феномена русского Возрождения нужно провести процедуру отождествления общеренессансной модели с определенным пластом русской культуры. Споры о сущности Возрождения не утихают до сих пор. Крайние позиции отмечены следующими установками: 1) оно принадлежит только итальянской культуре XIV–XVI веков (в силу органичности и уникальности своего происхождения); 2) оно характерно для любой культуры светского типа (здесь сравнение с итальянцами осуществляется нахождением любых черт сходства). Обе крайности тяготеют к эмпиризму. Более плодотворным является подход, имеющий теоретическое основание.

Представляется, что наиболее мощной объяснительной силой художественного стиля является теория хронотопа М. М. Бахтина1, которая охватывает не только литературу, но и культурно-психологические модели мира. Они в ней описываются тремя параметрами: пространством, временем и типом личности. Пространство включает в себя не просто геометрические или географические характеристики взаимоположения элементов, но и смысловую (семантическую) структуру картины мира и связано с устойчивыми, «наличными сейчас» параметрами (синхроническим срезом). Время определяет динамический аспект (события, количественные и качественные изменения), связано с движением и модификацией в мироустройстве (диахроническим срезом). Личность же строит свое поведение и обретает понимание мира и себя в заданных пространственно-временных координатах хронотопа. Появление нового, более развитого и более внутренне богатого исторического типа личности обеспечивается ростом ее свободы выбора, т.е. расширением реального многообразия возможностей ее самореализации. Чем больше путей поиска успеха, способов его роста и закрепления, тем лучше условия для действенней предпосылки личностного роста. Чем разнообразнее структура реальности и чем доступнее методы ее усовершенствования, тем сильнее становится активность человека. Так что наличие необходимых пространственно-временных характеристик материальной и социальной реальности является необходимым условием появления нового типа личности и нового типа культуры в целом. По отношению же к вопросам духовного развития часто проявляется (хотя и не декларируется) установка, что для культурного заимствования достаточно ментальных способностей и индивидуальных предпочтений творческой личности. В лучшем случае таким образом можно объяснить подражательно-приспособительную деятельность, но никак не творческую. Начинать все равно приходится с создания нового национального хронотопа, в котором наличествуют перспективные пространственно-временные предпосылки. (Кстати, разработка принципов прямой перспективы ренессансными инженерами и художниками повлияла и на формирование типа зрительного восприятия у личности Нового времени. «Мало сомнений в том, что открытие Ренессанса в значительной степени сформировало пространственное восприятие современного человека. Для визуальной культуры появление перспективного видения сравнимо с внедрением субъект-объектной гносеологии в культуру мышления»2). Начинать нужно не с «плодов», а с «корней».

Россия считает себя европейской страной и, соответственно, носительницей европейской культуры. Христианство Русь обрела вместе со средневековой Европой. Но выделилась Европа из цепи дремлющих древних евразийских цивилизаций только в эпоху Возрождения. Появление светской культуры, не зависимой от догмы философии, самостоятельной науки, любования красотой мира и человека, шедевров Леонардо да Винчи, Микеланджело, Шекспира, Сервантеса, Веласкеса – вот они, приметы европейского Ренессанса. А Россия? Хорошо бы тоже сказать, что он был и у нас, но… Именно отсутствие русских ренессансных шедевров в живописи, скульптуре, литературе ставило в тупик историков и искусствоведов.

Но культура Возрождения – это не просто красивые картины, которые можно повесить на стенку, и изящные сонеты, которые приятно читать, сидя в кресле. Это образ жизни, требующий своего особого материального воплощения. В первой книге трактата «Четыре книги об архитектуре» (1570 г.) Андрео Палладио сразу же определил идеальное пространство как город, где обычных жилых домов совмещались со зданиями, выполняющими многие социальные функции и тем самым определяющими богатство и разнообразие бытия. «Итак, я сначала поведу речь о частных домах, а затем перейду к общественным зданиям и вкратце расскажу о дорогах, мостах, площадях, тюрьмах, базиликах, или судилищах, о ксистах и палестрах, где древние предавались телесным упражнениям, о храмах, театрах и амфитеатрах, об арках, термах, акведуках»3.

Автор первой научной теории Возрождения (1860 г.) Буркхардт именно Венецию считает тем городом, где итальянцы видели истоки идеального архитектурного пространства, оформляющего лучшую жизнь человека. «Сам островной город казался к концу XV в. тогдашнему миру как бы ларцом с драгоценностями… Сабелико описывает Венецию с ее древними церквами и куполами, с косо срезанными башнями, инкрустированными мраморными фасадами с их особенным великолепием, где позолота потолков сочетается со сдачей внаем каждого угла. Он приводит нас на заполненную народом площадь… где совершение сделок обнаруживает себя не громкой речью или гулом, где в портиках и прилегающих улицах сидят менялы и сотни ювелиров, а над ними расположено бесконечное множество лавок и складов; по другую сторону моста он описывает большой фондако немцев, в залах которого сложены их товары и живут люди и перед которыми в канале вплотную друг к другу стоят их корабли… Затем от Риальто до площади св. Марка парфюмерные лавки и трактиры. Так он ведет читателя от дома к дому вплоть до обоих лазаретов, являвших собой пример высокой целесообразности, которую можно было обнаружить только здесь. Забота о людях была вообще отличительной чертой венецианцев и в мирное время, и на войне; их уход за ранеными, в том числе и за врагами, был предметом удивления всего мира. Все государственные учреждения Венеции могли вообще служить образцом; пенсионная система применялась систематически»4.

Э. Гарэн в статье «Леонардо да Винчи и «идеальный город»» утверждает, что этот великий художник и мыслитель Высокого Возрождения именно город считал системой, соприродной как прекрасному человеческому организму, так и космосу. «Отсюда такое настойчивое стремление к пространственности города, просторного и потому хорошо освещенному, который обязан своей жизнью воде. Вода служит для передвижения по рекам, для орошения, для очистки, но будто вновь соединяет нас с природой и землей своим жизненным ритмом… Вода – кровь; движение воды – кровообращение… Улицы и каналы, дома и церкви антропоморфны и, с другой стороны, отображают универсум»5.

«Идеальный город» проектировался Леонардо да Винчи, но так и остался на бумаге. После пожара 1666 года однокашник Ньютона Кристофер Рен (Wren) хотел сделать упорядоченный Лондон – не вышло. Удалось построить лишь собор святого Павла. На картинах выдающихся итальянских живописцев герои жили в мире светлого архитектурного рая: среди ажурных аркад, изящных храмов, стройных башен, широких улиц, которые художник конструировал сам, становясь зодчим своей мечты. Грандиозные строения и города создавал на гравюрах Пиранези. Как прекрасен храм, «возведенный» Рафаэлем в картине «Обручение Марии и Иосифа»! Причем архитектурный элемент полотен не был дополнительным украшением. О двух самых известных фресках – «Тайная вечеря» Леонардо и «Афинская школа» Рафаэля – Г. Вельфлин сказал: «Если бы уничтожить архитектуру, композиция была бы разрушена»6. Идеальному человеку Возрождения требовалось новое пространство.

Ни одна европейская страна в новое время не смогла построить крупный город на пустом месте с учетом всех достижений техники и с замыслом поселить в нем человека будущего – активного, созидательного, гармоничного, несуеверного, светлого. Только Россия пошла на такой эксперимент, обретя новую столицу – Петербург. Здесь важно указать на два момента. Во-первых, Петр Великий хотел при строительстве нового города разорвать все связи чужого «места» с прошлым: на невских берегах стояло шведское укрепление Ниеншанц. «Петр уничтожил остатки этой крепости, подчеркивая этим тотальное новаторство своего градостроительного замысла»7. Во-вторых, основатель свои начинания соотносил именно с ренессансной традицией, намереваясь создать у Балтийского моря кусочек рая, «парадиз». Выступая на спуске на воду корабля в 1714 году, Петр сказал: «Писатели поставляют древнее обиталище наук в Греции; изгнанные оттуда судьбами, они нашли убежище в Италии, потом рассеялись по всей Европе, дошли до Польши, но в отечество наше не проникли по невежеству наших предков, и мы остались в той самой тьме, в какую до появления их были погружены Германия и Польша… Теперь дошла до нас очередь, и просвещение уже не встретит препятствий в нашем отечестве»8. И в пример Петр взял итальянский город, который в силу природных условий продемонстрировал целенаправленность строителей и распланированность строительства, – Венецию, город каналов.

Нужны здания особой планировки для заседаний Коллегий, театральных представлений, балов и ассамблей, лабораторных опытов. Нужны казармы и площади для плац-парадов, сады со скульптурами античных богов и героев для «машкерадов» и фейерверков, залы для «кунстштюков» – музейных экспонатов. Не будь Петербурга, не было бы реальной физической и культурной среды, где бы проросло и оформилось русское Возрождение и развились все последующие культурные эпохи. Спланированность и «регулярность» Петербурга – это воплощенная в материале рукотворность его как ансамбля, как произведения искусства, как «гнезда» новой культуры. Создание в Петербурге европейских институтов (коллегий, Академии наук, школ, больниц, биржи, издательств и т. п.) определяло структуру не только государственной, но и общественной жизни – последняя, в сущности, тогда и появилась. «Многопрофильность» города своей структурой повысила интенсивность социально-культурной коммуникации в нем, что сказалось даже на облике общегородских празднеств. «С XVIII века заметно различается быт городов и деревень. Перемещение традиционных земледельческих празднеств в новые, городские условия не могло не сказаться на их характере. В атмосфере промышленного города нарушаются такие существенные черты крестьянского праздника, как его строгая регламентация и обрядность… Резко меняется также состав участников гуляний и ярмарок, здесь сталкивается огромное число людей, представителей всех сословий, многих местностей и национальностей. Гулянье становится открытой системой и легко впитывает в себя элементы и формы различных традиций, сфер быта, культуры, искусства»9. Но стоит обратить внимание и на то, что выдающимися памятниками зодчества, опорными точками архитектурного ансамбля становились здания, имеющие прикладное, даже иногда прозаически утилитарное значение. Цеха для строительства кораблей, верфь (Адмиралтейство А. Захарова) стали центром на плане города. Д. Трезини построил цепь резиденций высшей бюрократии: Здание двенадцати коллегий. Д. Кваренги соорудил зал для упражнений военных всадников (Конногвардейский манеж), хранилище денежных знаков (Ассигнационный банк), две громадные женские школы – Смольный и Екатерининский институты, а также особняк Академии наук и главный корпус Мариинской больницы. Склад привозных товаров – Биржу на Стрелке Васильевского острова – возвел Тома де Томон, кстати – на месте разобранного совсем не плохого создания Д. Кваренги (украшение города ценилось выше экономии средств). Александринский театр10, здание Генерального штаба с грандиозной триумфальной аркой задало уникальный вид Дворцовой площади, К. Росси открывал путь к сооружению О. Монферраном Александровской колонны – уникального инженерного объекта, построенного на основе расчетов основателя русской технической школы А. Бетанкура.

Логика данного раздела направлена на анализ достижений русской культуры. Поэтому нет необходимости говорить о культурных потерях и о темных сторонах национальной жизни. До сих пор ведутся споры о пути России, споры между западниками и славянофилами, и ключевой фигурой выступает Петр I. Но ренессансная ориентация в нашей культуре связывается с его мощным персональным влиянием на государственную жизнь. Личность правителя в самодержавном царстве играет исключительную роль, и биографически важный элемент судьбы властелина может определить его действия уже в общенациональном масштабе. Петр воплотил в себе тип ренессансной личности, причем в ранге всевластного правителя.

В России появился монарх, во многом ставший таковым по воле случая. Петр был младшим сыном царя, третьим по порядку родства наследником трона, и никто не собирался готовить его к правлению. А вот помешать этому желающие были: родственники старших детей (от первого брака Алексея Михайловича) и особенно старшая (единокровная) сестра Софья. Она же организовала стрелецкие мятежи, прокладывая себе дорогу к власти. Старая Русь предстала перед Петром чужой, злобной и враждебной стихией. А личный, бытово близкий Петру, уютный хронотоп представляла Немецкая слобода, где торжествовали религиозная ненавязчивость, свободный от домостроевского давления светский этикет, интерес к механическим «хитростям», а дарование ценилось выше длины бороды и местничества. Это был всего лишь топографический пятачок в пределах обширной усадьбы, именуемой Москвой, но он тепло и маняще окружал молодого и деятельного монарха.

Приведу один отрывок: «Его путешествие во Францию, Англию и Нидерланды было, собственно говоря, предпринято с целью обучения и дало ему точные знания о состоянии торговли и ремесла в этих странах. Было бы глупо порицать его занятия токарными работами в часы отдыха и его мастерство в литье пушек, и его свободное от каких-либо предрассудков стремление всегда иметь при себе мастеров своего дела»11. Читатель ошибется, если подумает, что речь идет о Петре I. Здесь говорится о феррарском герцоге Альфонсо I д’Эсте, который жил на рубеже XV и XVI веков (1476–1534), за два века до Петра, но как похожи они! И Альфонсо I известен как один из первых итальянских правителей эпохи Возрождения, показавший пример преобразования городской среды (и физической, и социальной) в ренессансном духе. Автор предшествующего текста так переводит личные интересы герцога в дела правителя: «Феррара является первым современным европейским городом; здесь впервые по приказу правителей возникли столь крупные равномерно расположенные помещения для квартировки войск; здесь за счет концентрации чиновничества и искусственно насаждаемой промышленности увеличилась плотность населения столицы; богатых беженцев со всей Италии… приглашали поселиться здесь и строить дворцы… Итальянские князья, в отличие от северных современников, не ограничивались в своем обращении с дворянами… здесь князь может и должен использовать каждого, и дворянство по рождению представляет собой замкнутый слой, но в своем общении ориентировано на личное, а не кастовое достоинство»12.

Культурная мощь и степень культурного влияния Возрождения на последующие века столь велики, что переход к разговору об отдельной личности может показаться нарушением меры в сопоставимости категорий различного уровня. Поэтому стоит обратиться к ряду парадоксальных характеристик эпохи Ренессанса. Во-первых, ее культура наиболее полно реализовалась в «узком», локальном пространстве: в нескольких городах северной Италии. Во-вторых, она никогда не охватывала всех жителей этих городов. В-третьих, она была неустойчивой, а, следовательно, при кризисе начинала распадаться. Одной из причин неустойчивости ренессансной культуры является ее малая пригодность к непосредственному широкомасштабному воплощению в устойчивых формах существования больших социальных групп (особенно государственных): по причине нереалистичности слишком упрощенных и эскизных правовых и даже этических норм. Ю. Б. Виппер справедливо указал на утопичность идеалов Возрождения в наличных условиях организации жизни людей позднего Средневековья. «Замечательные ренессансные писатели… в своих произведениях с большой художественной силой раскрывали безграничные возможности, заложенные в человеческой натуре. Но их мечтам и идеалам был присущ утопический оттенок»13. Разумеется, это не отменяет исторической перспективы и состоятельности идеалов Возрождения. Но от замысла к его воплощению потребовался многовековой путь.

Например, в период Высокого Возрождения в его центральном городе – Флоренции – картины Боттичелли были сожжены вместе с предметами «развратной роскоши» при ликовании толпы, попавшей под влияние Савонаролы – проповедника средневековой аскезы. А последующий разгром итальянских городов испанскими и французскими армиями отбросил Италию назад в ее культурном развитии. Не наблюдается последовательного и устойчивого развития и обогащения возрожденческих завоеваний в последующие века. Наоборот, гибель шедевров и забвение открытий Возрождения очевидны. (Только в XIX веке осознается значение чудом спасшейся части рукописей Леонардо да Винчи, Шекспир после смерти полтора века носил клеймо гениального варвара, пока его не признали Гердер и немецкие романтики.)

Творцы Ренессанса попытались создать в реальности жизнь, центром которой впервые оказался город – идеальный город, соединивший блага природы и цивилизации. За культурный эталон была взята очищенная от прозы и суеверий греко-римская античность с ее канонами красоты, мудрости, с ее свободой духа, независимостью суждений, телесной открытостью и радостью. Торжество земного бытия, свет, веселье, оптимизм опьяняют нас в новеллах Боккаччо, в рассказе о Телемском аббатстве Рабле, в «Двенадцатой ночи» Шекспира. В Италии XV – начала XVI веков мы обнаружим много жестокости, предательства, распущенности, но в том не было ничего нового. А эпохальным новшеством было появление открытых библиотек и читателей античных книг, академий мудрости, веселых и буйных карнавалов, когда все равны; блеск ярких одежд и вера в человека, который все может и преобразует мир к лучшему. Жизнь итальянских городов времен Высокого Возрождения – это материально и социально воплощенный намек на возможное совершенное земное бытие. Но требовались специальные и уникальные условия, чтобы даже намек оказался возможен. Вот некоторые из них. Италия – полуостровная страна, поэтому лучше защищена от нападения соседей, чем территория внутри материка. Именно таким преимуществом и пользовались этносы Древней Греции и Древнего Рима. Эти исторические (территориальные) предшественники итальянцев стали осознаваться ими как предки, у которых следует учиться. Выход к морю сделал венецианцев и генуэзцев хозяевами Средиземного моря, открылась возможность торговли и активизации других форм коммуникации (межэтнической, культурной и т.п.). Феодальная сословная замкнутость разрушилась, усилились способы социального роста (предприимчивость давала богатство, военные успехи приносили власть безродным кондотьерам, талант обретал славу и почет, выгодные должности). К счастью для Италии, ее соседи только становились мощными национальными государствами, они завязли в конфликтах внутренних и внешних. В Англии шла схватка Алой и Белой Роз, и островитянам к тому же пришлось вместе с Францией испытать тяготы Столетней войны. Испания вытесняла с Пиренейского полуострова мавров (завершалась Реконкиста). Апеннинский полуостров тогда представлял собой оазис, до которого не доходил холод северных и западных европейских ветров. В небольших итальянских городах-государствах вырабатывались новые, ренессансные формы жизни в своеобразных «курортных» условиях, сложившихся в благоприятных исторических обстоятельствах.

Когда на границах Италии окрепли большие национальные государства, судьба этой раздробленной на малые республики и княжества страны была решена. Французы с севера, а испанцы с юга установили свой диктат. Но модели улучшения жизни, разработанные вчерне и частично воплощенные в итальянскую реальность, в разном объеме и в разных направлениях были усвоены европейцами в последующие века. Нагота персонажей на фреске Микеланджело «Страшный суд» вызвала гнев церковных ханжей (началась «Кампания Фигового листка»). На прискорбно известном Тридентском соборе было решено тела задрапировать, что и сделал художник, получивший кличку «штанописец» (смех не запретишь). Микеланджело просил передать папе «Удалить наготу легко. Пусть он мир приведёт в пристойный вид». – Ответ явно ренессансного типа. В Испании же изображение обнаженного тела преследовалось еще два с половиной века, но до нас дошли великие полотна бесстрашных Диего Веласкеса («Венера перед зеркалом») и Франсиско Гойи («Обнаженная маха»). Еще более впечатляет следующий пример. «Едва ли не единственным случай заступничества за ведьм со стороны светских властей представляет пример Венеции… В 1518 году правительство республики было извещено о том, что в Валькамонике инквизитор уже сжег 70 ведьм, да столько же у него сидит в тюрьме в ожидании суда, да сверх того уже заподозрено еще 5000 человек, т. е. почти четверть всего населения той местности. Сенат и совет были встревожены этою кампаниею истребления граждан республики и вступились за жертвы. Инквизитор сейчас же пожаловался папе, и тот сделал совету Десяти строгое внушение – не соваться, куда не спрашивают. А так как совет не очень испугался этой острастки, то папа в феврале 1521 г. дал инквизиторам полномочие отлучать от церкви, гуртом и поодиночке, смотря по ходу дел, всех и каждого, кто будет заступаться за ведьм и вообще мешать инквизиции. Но и булла папская не проняла совета Десяти. В марте он преспокойно издал особый наказ для судопроизводства по делам о колдовстве, причем мимоходом отменил все уже состоявшиеся решения по этим делам. На угрозы же папского легата совет твердо и спокойно отвечал, что население Валькамоники так бедно и невежественно, так нетвердо в истинной вере, что ему гораздо нужнее хорошие проповедники, нежели преследователи, судьи и палачи»14.

Мнения о злоупотреблениях инквизиции в частном порядке могли высказываться и ранее, равно как и сомнения в существовании ведьм. Но в данном случае сформулирована официальная, государственная, гражданская позиция на юридическом языке. Причем возражение направлено не на достижение небесного блага путем кровавых расправ, а на улучшение земной жизни (экономическими и просветительскими способами). Костры инквизиции чадили еще три века. Но они не смогли закоптить идеал Возрождения, который открывал путь развития гуманной и рациональной правовой мысли.

Итак, Возрождение является историческим типом культуры, который возникает на основе редкостного сочетания благоприятных социальных, политических и природных условий, дает богатые материальные и духовные результаты, но в таком «тепличном» режиме оказывается системой, неустойчивой в пространстве и времени. Более архаические, но и более стабильные сообщества по мере возможностей осваивают достижения Ренессанса, обеспечивая рост и развитие собственной культуры. Однако не следует думать, что происходит простой размен крупной купюры на мелкую монету. Безусловно, возможно заимствование поверхностных признаков и форм под влиянием моды и авторитета (буквальное копирование требований античного ордера в архитектуре, закон трех единств в трагедии классицизма). Но важные открытия Возрождения встраиваются в культурную жизнь для решения возникающих актуальных и значительных проблем. В борьбе с монополией папства на вмешательство в политику европейских монархов те, отстаивая уже свои государственные интересы, поддерживают использование и развитие национального языка. Придворный быт и ритуал пронизывает стремление к удобству, изяществу, разнообразию в модах, кулинарных и парфюмерных предпочтениях, возвеличиванию любовных чувств и снисхождению к легким увлечениям. Строятся замки, похожие на итальянские дворцы и виллы. Столичные веяния подхватывают состоятельные представители привилегированных сословий. Обогащается частная жизнь, растет интерес к чтению, коллекционированию скульптур и картин. Первоначально высшие слои общества сильно отделяются от «черного люда». Может господствовать потребительский интерес к ренессансным благам, они воспринимаются как привилегии благородного сословия. Но это уже не средневековые привилегии.

В основе гена Возрождения лежат несколько фундаментальных установок. Секуляризация культуры ориентирует на получение счастья на земле. «Данный тип культурного сознания сформировался в европейском искусстве как следствие эпохи Возрождения… Россия усваивает этот новый для нее гуманистический взгляд на природу человека»15.

В каждом человеке признаются дарования, приравнивающие его если не к богу, то ангелу. Личность должна облагородить себя и улучшить этот, земной мир. Свобода является условием творчества. В рамках замкнутого привилегированного анклава эти установки можно переинтерпретировать как естественное вознаграждение за сословные добродетели (дворянство), старания предков (наследники богачей) или соплеменников (представители белой расы – плантаторы). Эгоизм привилегированной группы, конечно, делает большинство ее представителей недостаточно проницательными в вопросах социальной справедливости. И все же установка на принципиальное равенство людей, хоть и урезанно, но начинает регулировать поведение всех членов «осчастливленного» слоя, облагораживая его. Наиболее же вдумчивые и совестливые готовы распространить выгоды своего социального круга и за его пределы. Для крепостнической России такой процесс был особенно значимым. Например, Г. А. Гуковский так писал о развитии взглядов крупнейшего отечественного драматурга XVIII века Д. И. Фонвизина: «В публицистике Фонвизина, как и в его художественном творчестве, понятие о дворянине все более теряло узкосословный и даже узкоклассовый характер, превращаясь в понятие лучших людей отечества. Отсюда оставался один шаг до признания дворянских привилегий недействительными»16. Разумеется, речь шла не о равном закрепощении всех жителей России, а о наделении низших сословий дворянскими «вольностями», что в перспективе предполагало равноправие перед законом и формирование гражданского сознания у русских людей.

Такая перспектива исторически возникла в итальянских торговых и ремесленных центрах, где все горожане были не только свободными людьми, но составляли общество, влияющее на власть. Это был их город, который хотелось улучшать в стремлении к идеалу. Создавая свой идеальный город по образу и подобию венецианского рая, абсолютный монарх Петр I не задумывался о социально-политических и правовых корнях итальянского эксперимента. Но вольно или невольно царь принял ведущую ренессансную установку: главным условием государственного успеха является создание техносферы, воплощением которой является город – и город нового типа. Как справедливо утверждал А. М. Панченко, следовало «достигнуть уровня европейской цивилизации, по мнению Петра, не производством слов, а производством вещей… если прежде весь мир, все элементы мироздания, включая человека, воспринимались как слово, то теперь и слово стало вещью… таковы надписи на триумфальных вратах и названия кораблей российского флота»17. Историки предполагают, что Петр овладел несколькими десятками ремесел (от корабельного мастера до зубного врача). Универсальность и размах его знаний и умений характеризует его личность как возрожденческую. Петр прежде всего инженер, делатель материально явленных предметов. И поэтому он созидатель. Он нигилист по отношению к красотам туманных слов, восхвалению религиозной мистики и пассивного ожидания чуда, сочувствует доктринальному прагматизму лютеран и кальвинистов. «Основной принцип, на котором базируются реформы Петра – принцип полезности. Применительно к Церкви он означал полное подчинение ее государству, отчуждение ее доходов и земельных владений… Православие царя – бытовое, лишенное не то что экзальтации, но обыкновенной религиозной теплоты… Петр не ценил человека созерцательного и превыше всего ставил человека деятельного»18.

Но это не значит, что преобразователь далек от духовных проблем. Просто в тот новый «материальный мир», мир Петербурга Петр вносит новый «культурный порядок», неизбежно проявляя властность в его регламентации. На финском взморье, на окраине живущей «по старине» московской «земщины» царь строит… не подобие мстительного кромешного ада – опричнину, – а ренессансный «парадиз», рай для деятельных людей. Не всегда терпеливо, но последовательно и неотступно Петр расширяет круг бытия любезной ему Немецкой слободы, позволяя пока жить по-старому крестьянам, мещанам, старообрядцам, мелким и средним купцам. Побывав за границей, царь убеждается в единосущности быта, нравов Кукуя и европейских салонов. И затем… Еще в середине XVIII века И. И. Голиков стал собирать рассказы знавших Петра людей и документы его царствования. И вот как описаны социальные и культурные аспекты осознанных преобразователем нововведений. «Великий государь, почитая всегда обходительность и вежливость первою, так сказать, ступенью к просвещению подданных… по первом выезде своем из чужих краев учредил… ассамблеи, а после привел он их в правила»19 «Друзья могут видеться в сих собраниях и рассуждать о своих делах или о чем-нибудь другом, осведомляться о домашних и чужестранных новостях и препровождать таким образом с приятностию время… всякой по своей воле может сесть, встать, прохаживаться, играть, чтоб никто тому не препятствовал»20. «Знатные люди, яко-то дворянство, высшие офицеры, знатные купцы, хорошие художники, мастеровые и плотники корабельные, ученые и статские чиновники всякого звания имеют свободу входить в ассамблею, равно как и жены их»21.

Сам Петр, как и положено истинному сыну Ренессанса, замахивался широко, демонстрировал почти невероятное многообразие личных интересов и дарований, был способен на крайности в своих исканиях и потому, действительно, не походил на своих августейших потомков. (Скажем, он женился на простолюдинке, пойдя при этом на недопустимый для православия развод с первой женой). Описания И. И. Голикова интересны в трех моментах. Во-первых, показана трансляция западной бытовой культуры в петербургской среде. Во-вторых, дана логически противоречивая характеристика этой трансляции: «правила» для «свободного» поведения (т.е. почти «принуждение к свободе»). В-третьих, состав гостей ассамблеи больше похож на толпу итальянского карнавала или посетителей трактира, чем на круг светского раута послепетровского времени. Да, Петр своим авторитетом соединял в реальном салонном общении плотника и статского советника. Но уже при Елизавете Петровне на балу вместе с канцлером можно было встретить «худородного» малороссийского певца только в том случае, если его возлюбила императрица и возвела в графское достоинство. Возрожденческий расчет Петра на союз людей дела оказался слишком оптимистичным, восторжествовали сословные амбиции дворянства. Но свобода, «и блеск, и шум, и говор балов» сохранились и были через сто лет воспеты Пушкиным. Петербургское благородное сословие, а затем и провинциальное приняли это нововведение. Правда, и в случае с «плотниками» Петр приоткрыл дверь к свободе. Крепостной, оказавшись солдатом, становился государевым человеком, а при получении офицерского чина приобретал потомственное дворянство. Царь задумался о создании условий для социального роста всех подданных, хотя проблема крепостного права этим не решалась.

Чтобы переключить мысль своих подданных от поиска загробного вознаграждения на достижение земного успеха, Петр выдвинул явно мирскую идею общественного блага, которая выражалась в служении государству. Оно же в свою очередь стояло выше государя. Доказательством же тому, наглядным примером и служил образ жизни самого правителя – царя-труженика, лично и бытово явленного (в карнавальных уличных празднествах, на поле боя, на верфи «в пыли и в поте»). Религиозная идея богоизбранности монарха как «помазанника божия» осталась для политического оправдания абсолютности власти. Но акцент на служении общественному благу, земным делам располагал к представлению о «светской святости». Как писал Р. Пайпс, «истинно революционный аспект петровских реформ был сокрыт от современников, да и сам Петр едва ли понимал его. Он заключался в идее государства как организации, служащей высшему идеалу – общественному благу – и в сопутствующей ей идее общества как партнера государства»22. «Именно при Петре возникло понятие о государстве как о чем-то отличном от монарха и стоящем выше его… Он был первым российским монархом, высказавшим идею bien pubic (общественного блага – М. И.) и выразившем какой-то интерес к улучшению доли своих подданных. При Петре в России впервые ощутили взаимосвязь между общественным и личным благом; немалая часть внутриполитической деятельности Петра была нацелена на то, чтобы россияне осознали эту связь между частным и общественным благосостоянием»23. К сожалению, не все в России это ощутили, поиск партнерства государства и общества был направлен в основном на контакт монархии и дворянства, чьи отношения и выяснялись целый век путем дворцовых переворотов. Но старомосковская, средневековая норма служения кремлевскому владельцу всей Руси сменилась петербургскими правилами дворянской чести и долгом служения отечеству, российскому государству и императору.

Так петровский Петербург стал пространством, где началось становление ренессансной и постренессансной культуры, – правда, в суженных границах столицы, дворянского сословия и двора. Суровость обязательного служения России под грозным взглядом монарха-труженика компенсировалась вольностью частной жизни по правилам ассамблейной игры. «Каков модуль, какова мера этой «правильной игры»?.. мера эта – равенство, дух которого верно схвачен в «Арапе Петра Великого», – равенство и свобода»24.

При последующем расширении дворянских свобод создавались условия для появления социально ответственных, независимо мыслящих и гуманных дворян. Но зато положение социальных низов последовательно ухудшалось. «Вольность дворянская» расширялась за счет предельного урезания прав крестьян, режим крепостничества к концу XVIII века достиг крайнего ужесточения. Наблюдалось расширение пропасти между культурами привилегированного верха и бесправного низа. Русский дворянин вполне свободно чувствовал себя в светских парижских салонах, а своими «отсталыми» крестьянами воспринимался как иностранец. В культурном отношении возникала опасность формирования страны с колониальным режимом, где покоренное население превращалось в туземцев. Возникало неустойчивое положение. Генезис Возрождения был направлен на сплачивание нации в рамках единой культуры. С тосканского наречия «Божественной комедии» Данте и с перевода Лютером «Библии» на немецкий начиналось становление национальных языков Италии и Германии. Технические, архитектурные, военные, научные и административные новшества Петра имели западноевропейский ренессансный источник. Однако они, будучи в России заимствованиями, еще не создавали в своей совокупности русский Ренессанс. Это было только начало. Требовался культурный взрыв и большой кропотливый труд деятелей русской литературы, живописи, архитектуры, скульптуры, историков, философов.

Особенно остро вставал вопрос в связи с развитием русской литературы – наиболее емкой хранительницы культурной памяти. Не могла же словесность XVIII века возникнуть на пустом месте, на нейтральной гладкой площадке, очищенной, так сказать, от всех следов московских суеверий. Механическое перенесение идей и образов Ренессанса в русское национальное сознание можно объяснить навязыванием, но тогда никак не разрешимой оказывается проблема их сохранения и развития. Лишение русской литературы возрожденческого этапа не только затрудняло понимание литературы Нового времени, но и ставило под сомнение ценность восьмисотлетней древнерусской литературы, порождало подозрение, что она отличалась бесплодностью. Так как допетровская словесность изучалась академической филологией намного дольше, то в науке было накоплено много наблюдений о связях древнерусского искусства с западноевропейским эпохи Средневековья и о характере заимствования их опыта. Д. С. Лихачев, размышляя о судьбе русской культуры, указал на один плодотворный механизм ее становления, назвав его трансплантацией. Лихачев не случайно использовал биологический термин, представляя развитие культуры как животворный процесс, утверждая, например, что в киевский период многонациональность «византийско-болгарской культуры имела существеннейшее значение для ее «трансплантации» на Русь»25. При органическом развитии социума изменения в культуре понимались как плавный подъем, но при «трансплантации» в нее открытий другой культуры положение менялось: нужно было их «породнить» с базовыми традициями культуры воспринимающей, обеспечить «вживление».

Д. С. Лихачев предложил такую концепцию ренессансного русской культуры. Предвозрождение и последующее Возрождение – стадии культурного развития, общие для всего человечества. Они могут быть достигнуты и могут быть пропущены в культурном развитии народа, но тогда недостаток должен быть восполнен в последующем за счет общего культурного опыта человечества. На Руси было Предвозрождение, давшее таких гениальных художников, как Андрей Рублев и Феофан Грек. Но Предвозрождение (XIV–XV вв.) не перешло в Возрождение.

В культуру Предвозрождения вошли вершинные достижения общечеловеческой мысли и искусства: отношение человека с богом стало осознаваться как личное, достигающее у разных людей разной глубины. Возникло стремление все больше понять себя, психологизировать постижение душевной жизни. Статику состояний сменяет динамика проникновения. Возникает ощущение неполноты и несовершенства любого конкретного человеческого изречения: витиеватость и склонность к потоку синонимов («плетение словес») отражали осознание именно бесконечности процесса познания. Появились истолкования религиозных догматов силою ума испытующего, а это пахло ересью – и не из-за измены официальной доктрине, а из-за дерзости отдельного лица или группы лиц присвоить себе право рассуждать о высоких материях вне собрания князей церкви. К чему это привело, можно увидеть и в веке шестнадцатом. Ермолай – Еразм договорился до того, что и у государя есть обязанности перед Богом и своими «людьми». Пересветов заявил, что все должны быть равны перед верховной властью, а достоинства определяются заслугой, но не родовитостью. Курбский имел дерзость написать историю, где показал несовершенство, духовное падение царя – и царя ныне живущего, коему он был «холопом» по всем официальным формулам. Началось оправдание тела (в нем не только грех), явно снизилась роль религиозных аргументов в обосновании этики, политики, торговых и промышленных дел. «В первой половине XVI в. возрожденческие идеи сказались в публицистике. Здесь появилась типичная для Возрождения вера в разум, в силу убеждения, в силу слова, стремление к преобразованию общества на разумных началах, идея изначальной естественности устройства мира, «естественного права», идея служения государства интересам народа и многое другое»26. Слабые корни Предвозрождения могли бы со временем и укрепиться, если бы не вмешательство безжалостной силы. Все закончилось трагедией русского Предвозрождения. Культура Возрождения – детище городов, причём городской интеллигенции. Именно там – в Новгороде и Пскове – и возникли первые ереси и очаги свободомыслия. Но эти торговые центры были разгромлены Москвой. «Духовные силы народа поглощались трудным развитием централизованного государства. Союз церкви и государства укрепил церковь, способствовал подчинению церкви государству и усиливал церковь государственной мощью против еретиков и свободомыслящих. Процесс секуляризации, с самого начала недостаточно активный из-за отсутствия своей языческой античности, был подавлен и выразился только в огосударствлении церкви, отнюдь не способствовавшем открытию человека в сфере мысли. В XVI в. начинается полоса застоя»27. Культура – победительница (церковно-государственный монополист) начинает напоминать золоченый орех с засохшим ядром. Появляется имитация эмоционального стиля прошлых времен. «Стиль этот сильно формализуется, отдельные приёмы окостеневают, начинают механически применяться и повторяться, литературный этикет начинает отрываться от живой потребности в нем и становится застылым и ломким… Все очень пышно и очень сухо и мертво… Задача автора состоит только в том, чтобы представить историю как государственный парад, внушающий читателю благочестивый страх и веру в незыблемость и мудрость государства»28.

Итак, прямой путь был закрыт – путь органического развития Предвозрождения в Возрождение с опорой на древнерусские традиции и с заимствованием западных ренессансных открытий. Было потеряно время, и обращаться пришлось к постренессансной европейской моде, утерявшей часть завоеваний Высокого Возрождения и исказившей его великие достижения. «Запоздалое цветение Ренессанса и создало ту пеструю картину, которую являет русская литература в XVII веке… XVII век в России принял на себя функцию эпохи Возрождения, но принял в особых условиях и сложных обстоятельствах, а потому и сам был «особым», неузнанным в своем значении. Развитие культурных явлений в нем не отличалось стройностью и ясностью. Так бывает всегда, когда историческое движение сбито посторонними силами, внешними неблагоприятными обстоятельствами»29. Источником культурной трансплантации выступило «барокко, ставшее на место Ренессанса»30. Д. С. Лихачев ее рассматривает как переинтерпретацию барочной модели в соответствии с потребностями русской словесности, которая как бы препарировала поздние наросты на возрожденческом стволе: русское барокко «не пугает контрастами и нечеловеческими усилиями, не сгибает не перегибает крупные массы: оно жизнерадостно и декоративно, стремится к украшению и пестроте… Излюбленная идея барокко – vanitas (суетность мира сего) и discordia concors (объединение неожиданностей) отсутствуют. Литературное барокко сказалось по преимуществу в литературе верхов феодального общества… Поскольку барокко в России приняло на себя функцию Ренессанса, оно тесно связано с просветительством»31.

С такой позицией Д. С. Лихачева трудно согласиться. Пафос просветительства, жизнерадостность, декоративность, стремление к украшению и пестроте, действительно, указывают на сходство такого «очищенного» барокко с искусством Возрождения. Но корень барокко сохранен. Оно возникло как католическая реакция контрреформации на земную и деятельностную установку ренессанса. Хочешь радости и земности – получи, только не ошибись: все это суета, – и помни о смерти. На натюрморте рядом с роскошными яствами помещается череп. Если его удалить, то натюрморт приобретет оптимистичность. Декоративность и красота останутся, но не появится то, что лежит в основе ренессансного идеала: активность человека, направленная на улучшение земного бытия. Вот почему Петр I, постепенно отходит от союза со смотрящими на Запад сторонниками барочных идей («латинствующими»). Им достаточно гуманитарных споров о текстах и препирательств о словах. «Европейская ориентация Петра была иной, чем у «латинствующих». Они были гуманитариями, он – практиком; они культивировали Слово, он – Дело»32. Поэтому сомнительно, чтобы ассимилированное русское барокко (в его единственном – учительном, церковно-умозрительном варианте) открывало главную дорогу к ценностям Ренессанса. Неубедительна логика «осветления» мировоззрения пессимистического, мистического, склонного к иррациональности. «Искусство барокко исходило из неверия в силу разума, из идеи иррациональности жизни. Нормой человеческого существования объявлялось страдание. Это была попытка восстановить средневековые представления в условиях, когда привычные церковные формы этого мышления были дискредитированы»33. Ю. Б. Виппер обращает внимание на то, что формирование европейского барокко произошло в тех странах, где наблюдался цивилизационный откат: «Барокко особенно ярко расцвело в XVII веке в литературе и искусстве тех стран, где феодальные круги в итоге напряженных социально-политических конфликтов временно восторжествовали, затормозив на длительный срок развитие капиталистических отношений, т.е. в Италии, Испании, Германии»34.

Можно понять исторические причины, которые привели к кризису Ренессансного мировосприятия. «Идеология эпохи Возрождения – «вымышленной» и крайне неустойчивой гармонии между идеалом и реальностью, неизбежно вела к эстетизации призрачности, иллюзии материального мира»35. Но почему историкам русской культуры необходимо исходить из «очищения» искаженного барочным пессимизмом Ренессанса, а не из Ренессанса подлинного, оптимистического, верящего в разум? Зачем нужна такая процедура двойной обратимости? Только потому, что барокко уже существовало? Да, в Европе был этап Контрреформации, когда идеал красоты и гармонии земного мира уже нельзя было просто не замечать, – пришлось принять «внешние» атрибуты, чтобы тут же их превратить в сон, в иллюзию, в обманку. Асимметрия, разорванность связей, нелогичность сочетания прекрасных человеческих тел и ликующей природы в соседстве со скелетом или черепом, просто несоразмерность средств изображения и его смысла – все может идти в ход при попытке напомнить о тленности и смертности всего в подлунном мире. Примером тому может служить анализ историка живописи. «Как истинный художник барокко, Рубенс изображал обнаженные и полуобнаженные тела в сильном возбужденном движении, где только возможно вводил схватки борьбы, погони, напряженных физических усилий… В этих постоянно, снова и снова варьирующихся мотивах схваток есть много, на современный взгляд, утомительного и внешнего. За ними чудится призрак пустоты. Усилия не пропорциональны цели. Похищение дочерей Левкиппа – двух рыхлых нагих красавиц – не требует и не оправдывает такой яростно динамической композиции с вздыбившимися конями, какую соорудил Рубенс на этот сюжет. Кстати сказать, такое несоответствие между действием и целью, между предельной мобилизацией сил и незначительностью препятствий вообще составляет одну из характеристических черт стиля барокко – стиля принципиально атектоничного, пренебрегающего понятием целесообразности»36. Европейские мыслители и художники столкнулись с духовным кризисом, вызванным невозможностью реализовать возрожденческие идеалы в наличных исторических условиях. Но это происходило в ПОСТренессансный период. Культура же России начала XVIII века находилась на ПРЕДренессансном этапе, выходила из Средневековья, и для нее естественнее было использовать именно традиции Возрождения – обратиться к корню новоевропейской модели миропонимания. Ведь культурная традиция не умирает только потому, что ее сменяет какая-либо другая. Теоретическая попытка доказать обратное требует слишком большой жертвы: приходится признать барокко мало структурированной художественной системой, способной на беспредельную гибкость, готовой приспособиться к любым требованиям инородных национальных моделей (вплоть до отказа от исходной позиции во имя противоположной), что и наблюдается в создании громоздких теоретических построениях. А. Н. Робинсон признает «свойственные мироощущению барокко трагизм, сознание обреченности в борьбе со злом и непрочности бытия, мучительное чувство неизбывности противоречий внутреннего мира человека и неизбежности страданий, присущая барокко концентрация изображения болезненных страстей и ужасов, мистических аллегорий и натуралистических деталей, изощренный эстетизм формы с его причудливой перифрастичностью (консептизм, эмблематика)… Трагизм барочного мироощущения возник на развалинах гуманистической «гармонии» Ренессанса, когда эпоха самодовольного подъема «духа личности» сменилась эпохой ее духовной депрессии»37. Но возможность усвоения традиций барокко в русской культуре исследователь объясняет так: «Отсутствие жестких художественных канонов и известная аморфность барочной образности, равноправное использование христианской и античной мифологии, а также широкое освоение как интернациональных, так и национальных явлений культуры – все это позволяло барокко чутко реагировать на условия различной национальной, религиозной и социально-исторической среды… барокко отличалось большей гибкостью в сравнении с нормативным классицизмом, вытеснившим его на Западе»38. «Главная закономерность эволюции литературного барокко выразилась в том, что в Москве оно преодолело глубинные традиции духовной депрессии, т.е. трагизм, пессимизм, скептицизм. Были существенно ослаблены религиозно-философские мотивы барокко. Усердные усилия ряда писателей-просветителей… позволили соединить в русском барокко прежние литературные навыки с духом государственного оптимизма становящейся Российской империи»39.

Ренессансная европеизация осуществлялась «сверху», по воле монарха и поэтому должна была пережить все трудности культурной трансплантации. Казалось бы, уже подобный случай имел место при крещении Руси и прошел он успешно и с малыми потерями. Но была существенная разница. Во-первых, Владимир принес христианство всем русичам. Петр же думал только о служителях государства (перспектива охватить остальной народ была весьма туманной). Во-вторых, упорство Владимира в давлении на Византию не было связано с кризисом на Руси и с ее государственной слабостью (киевский князь требовал в жены сестру императора Царьграда). Поэтому крещение страны воспринималось ею как свободный акт принятия новой веры из рук слабеющей христианской державы и осуществлялось в течение веков (в постепенном вытеснении языческих привычек). Петр же начинал европеизацию России под угрозой военного порабощения соседями, с осознанием отсталости своей страны и при нехватке времени на улучшение ее положении. Все нужно было делать быстро, в лихорадочной спешке, подгоняя нерадивых. А в культурном развитии приказной тон не самый лучший. Для описания государственных нововведений «сверху» характерен механизм «инверсии». На него указал В. Г. Хорос, описывая политические и экономические преобразования Великих Реформ Александра II. Но есть все основания этот механизм рассматривать более широко, применительно и к культурным процессам. «Железные дороги строились в эпоху промышленного переворота, который в России осуществлялся по законам развития страны «второго эшелона». Для него характерна ««инверсия» этапов складывания крупнокапиталистического производства (создание современных средств сообщения стало рычагом «насаждения» национального капитализма, тогда как в странах первого эшелона эти формы «увенчивали» складывание буржуазного типа хозяйства…)… Однако роль государства при этом оказывалась, как правило, двойственной и противоречивой: активно насаждая технико-организационные формы буржуазного хозяйства, оно… сознательно консервировало различного рода докапиталистические институты»40. Так как Россия являлась страной второго эшелона, то это означало, что развитие происходило иначе, чем в передовых странах, а именно: любое крупномасштабное мероприятие происходило под покровительством государственного аппарата, то есть сверху вниз. Данный вид развития имел свои особенности, такие как: технические усовершенствования проводились для сохранения устойчивости власти, вмешательство государства в экономику было чревато нерентабельностью организованного производства из-за сговора чиновничества и предпринимательства.

Заимствованная культурная модель исходно формировалась органично, в малоконфликтной ситуации проб и ошибок, без ограничения во времени, без столкновения с более продвинутой системой, с гармонизацией взаимодействия подсистем и имела в рамках социума-открывателя широкое принятие. Например, во Флоренции времен Леонардо да Винчи грамотными были почти все горожане (чего не скажешь о России и через двести лет после Петра). При резком и важном нововведении «сверху» массовым носителям старой культуры предлагают зрелые результаты, а не процесс их достижения, – плоды вместо их поискового выращивания. Культурное достижение, пересаженное в чужую «почву», столкнется с самыми разными диспропорциям подсистем «питания», может породить и самые нежелательные последствия, исказиться до превращения в пустую форму или в форму, несущую противоположное исходному содержание. Например, именно Ренессанс стал источником становления полноценных национальных языков. Заимствование понятий эпохи гуманизма обернулось появлением тьмы иностранных слов, которым сразу не находилось эквивалента в русском языке. Появилась макароническая речь, превращающая русский язык в суржик. Словесность стала бесстильной. Петровская эпоха считается одной из самых «нелитературных» в истории русской словесности Нового времени. Изданное в 1717 году «Юности честное зерцало» призывало «младых шляхтичей» говорить по-французски, чтобы слуги и дворовые люди не поняли беседу господ. Со временем французская речь стала модой бытового общения столичного дворянства, а затем и нормой, перенятой уже провинциальным благородным сословием. Даже если принять, что язык Рабле и Монтеня с последующим вековым обогащением нес заряд французского Возрождения, то неясно, какой вклад русские галломаны своей языковой практикой способствовали становлению Возрождения русского. Хуже того, могло быть опровержение ренессансного «исходного замысла», направленного на объединение нации приверженностью родному языку. Герой фонвизинского «Бригадира» Иванушка заявлял: «Тело мое родилося в России, это правда; однако дух мой принадлежал короне французской»41.

Теневой стороной внесения Ренессанса «сверху» оказалось вытеснение из общенационального сознания достижений русской низовой словесности XVII века, так называемой «литературы посада». Демократическая по своей направленности, она обратилась к «простому человеку» – с его бедами и поисками лучшей жизни, с его пробудившимся самосознанием и стремлением к социальной справедливости. «Литература… пришла к признанию ценности человеческой личности самой по себе… обездоленного человека, человека в гуньке кабацкой и лапоточках, без денег, без положения в обществе»42. Если не считать близкую к возрожденческой прозе сатирическую («смеховую») линию, то приходится признать, что общий тон повествования о человеке посада был скорбным и часто трагическим, далеким от итальянского новеллистического веселья. Но это была литература ренессансной ориентации, развивающаяся в естественном процессе восхождения к мирским гуманистическим ценностям. А ее снова придавила государственная монополия на духовное влияние. Эта словесность была представлена как наследие старомосковской непросвещенности, церковного фанатизма, примитивных суеверий «отсталого» люда. Углублялся культурный раскол нации. Простолюдины продолжали читать и переписывать повествования «старого образца». А культурная элита Петербурга демонстрировала удивительную слепоту по отношению к достижениям народного искусства. Примером тому служит история вхождения в культурное сознание нации «Жития» протопопа Аввакума. Оно было написано в 1670 году и дошло до нас в многочисленных списках (более шестидесяти). И русские архивисты знали о них со времени их написания (известны и подлинники, написанные рукой Аввакума). Но труды опального протопопа считались наследием допетровской «брадатой» старины, созданием консервативного сектанта, фанатика, врага европеизации России. А когда через 190 лет в 1861 году появилось достоверное книжное издание, читатели узнали о великом писателе. «Русская литература XVIII в. не использовала художественных открытий Аввакума. Житие… в формально-литературном отношении основывалось не столько на конкретной традиции современной ему повествовательной литературы, сколько на таких формах устной речи, которые будут осваиваться русской литературой намного позже, в период становления и развития реалистической прозы (Пушкин, Гоголь, Лесков, Толстой)»43.

Русское Возрождение не смогло бы стать базой новой русской литературы, если бы не было реализовано стремление к единой национальной культуре, пусть и идущее с властительного «верха». Но успешно решить такую задачу могли лишь личности, чей умственный горизонт не ограничивался узко сословными дворянскими интересами. И, разумеется, доминантной возрожденческой личностью в русской культуре является Михаил Васильевич Ломоносов.

Гений русского Возрождения

Социокультурные преобразования Петра I имели ренессансную природу. Но русское Возрождение не смогло бы состояться, стать базой новой русской науки, искусства и литературы, если бы не было реализовано стремление к единой национальной культуре, пусть и идущее с властительного «верха». Успешно решить такую задачу могли лишь личности, чей умственный горизонт не ограничивался узко сословными дворянскими интересами. И, разумеется, доминантной возрожденческой личностью в русской культуре является Михаил Васильевич Ломоносов.

Первым авторитетным ученым, который высказал в 1939 году мысль о ренессансной природе творчества Ломоносова, был автор выдающегося труда, посвященного русской литературе XVIII века Г. А. Гуковский: «Титанические образы идеала, характерные для Ломоносова, ведут нас не к традиции аналитического метода классицизма, разлагавшего на составные понятия живую плоть действительности, а космическому синтезу и обобщению идеальных явлений Возрождению Ломоносов был последним великим представителем европейской традиции культуры Возрождения в поэзии»44.

Следующую попытку найти ренессансные проявления в русской культуре сделал И. И. Иоффе в 1944 году. Он, правда, обратился к истории русской (в основном портретной) живописи XVIII века. Исследователь считал, что Ренессанс многосоставен, поэтому открывает разные типологические возможности для использования его опыта художниками последующих эпох. Русские портретисты опирались на реалистические традиции Возрождения. «Русская культура, вступив в XVIII в. на тот же путь (европейский – М. И.), не составляла исключения в этом развитии Ренессанса. Классицизм является таким же органическим в эту эпоху для России, как и для Франции, Италии и Германии. Но классицизм является только одной стороной Ренессанса: реализм, обращение к натуре составляют вторую, существенную его сторону, и соотношение этих двух сторон определяет характер ренессанса разных стран»45. Правда, общепринятое представление об эпохе итальянского (т.е. генетически первого) Возрождения расчленяется автором на плохо соединимые части: «В Италии одновременно развивается реализм Леонардо, классика Рафаэля, барокко Микеланджело и рококо Корреджо»46. Дальнейшие исследования в этом направлении в период «борьбы с космополитизмом» оценивались как неактуальные, тем более что И. И. Иоффе вскоре скончался, а Г. А. Гуковский был арестован и погиб во время допроса. Но проблема была поставлена и научным сообществом не забыта.

В 1973 году идеи Г.А. Гуковского развил его ученик Г. П. Макогоненко в статье «Проблемы Возрождения и русская литература». Она содержала богатый фактический материал о включении в литературную и издательскую практику характеристик, которые с очевидностью восходили к культуре Ренессанса. Важнейшие среди них следующие: 1) Открытие античности для русского читателя (переводы как древнегреческих и латинских авторов, так и писателей Нового времени, использующих античные темы: переложения на стихи романов, изложение истории Афин и Рима в многотомных изданиях; все это включало и ознакомление с культурными – особенно мировоззренческими – позициями мыслителей классической эпохи и последних четырех веков; особенное значение для поэзии имели переводы-переложения из Анакреона и Горация). 2) Осмысление человека как нравственно неповторимой индивидуальности (его внецерковность, внесословность, способность внимать убеждению, а не силе; открытие путей для социального роста и поощрение личной активности; изображение простолюдинов в профессиональном творчестве; создание произведений в духе «смеховой культуры»; появление индивидуальных авторских стилей). 3) Создание единой национальной культуры (формирование национального литературного языка; появление нового (оптимального) типа стихосложения, жанровой и стилистической систем литературного творчества; издание сборников народных сказок, песен пословиц, использование фольклорных мотивов в профессиональной поэзии, прозе, драматургии; появление авторов с индивидуальным художественным стилем; выход за рамки официальной литературы).

Казалось бы, появились предпосылки для создания концепции русского Ренессанса. Но Г. П. Макогоненко воздерживается от решительного шага и говорит о возможности использования термина «Возрождение» в некоем метафорическом, условном смысле: «Итак, утверждая, что в России Возрождение не стало особой эпохой, конкретно-исторической стадией развития литературы, все же, поскольку на протяжении большого периода – более века – русская культура в целом, русское искусство и литература в частности, активно решали общевозрожденческие проблемы, создавая основы гуманистической идеологии, эту эпоху, хотя и условно, можно назвать русским Возрождением. Название должно лишь подчеркнуть важнейшие и характернейшие явления складывавшейся новой русской культуры и литературы»47. Причина такой осторожности заключается в социологической позиции исследователя: ««Конкретные «материальные условия» (крепостничество и «чиновничье-дворянская» империя – М. И.), сложившиеся в XVIII веке не смогли стать фундаментом для формирования в России той культурной стадии, какой в ряде европейских стран явилось Возрождение… Но те же материальные условия и исторические обстоятельства… создали благоприятные условия не только для интенсивного овладения громадным опытом и завоеваниями гуманистической культуры европейского Возрождения… но и для самостоятельного решения общевозрожденческих проблем. Решения эти осуществлялись не в мгновенном и однократном акте, но в процессе, который начался где-то в конце XVII столетия и продолжался до первой трети XIX века»48. Г. П. Макогоненко считал, что полноценный Ренессанс возможен лишь при наличии всех, именно всех социально-политических условий, которые существовали в свободных, демократических итальянских городах. Но такой общественной и гражданской роскоши не было ни во Франции, ни в Германии, ни в Испании. Так что при подобном подходе требуется пересмотреть культурную основу «Дон-Кихота» Сервантеса, «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле, картин Дюрера, Гольбейна, Клуэ, «Опытов» Монтеня, «Похвалы глупости» Эразма Роттердамского – и просто признать Ренессанс исключительной принадлежностью итальянской цивилизации.

Георгий Пантелеймонович Макогоненко был и остается моим учителем, память о нем для меня драгоценна, и я воспринимаю его труды как очень важный научный, учебный и эвристический источник для дальнейших поисков. Его гражданская и исследовательская смелость просто завораживала меня и располагала к спорам, которые как дань уважения к нему продолжаются и в данном тексте. Но хочу повторить, что описание и анализ реальных «проявлений» Ренессанса в русской литературе XVIII века сделаны в трудах Георгия Пантелеймоновича в очень большом объеме и представляют солидную базу для дальнейших исследований49.

Иное впечатление оставляет позиция В. В. Кожинова. Он тоже считает, что в России Возрождение было, но при этом обесценивает всю русскую литературу допушкинского времени. Первоначально, в XIX веке, русские филологи творчество поэтов «высокого штиля» (Ломоносова, Сумарокова, Державина и их последователей) характеризовали ложноклассицизмом. Впоследствии, уже в XX веке стали говорить о национальном своеобразии русского классицизма и последующих стилей, но традиция отрицать единосущность русских и западноевропейских художественных моделей сохранилась. «Русский классицизм (как и просветительство, сентиментализм, романтизм XVIII – начала XIX века) – понятие чисто искусственное, иллюзорное, мнимое, основанное лишь на том, что в тех или иных произведениях и мнениях русских писателей есть более или менее значительные следы воздействия западноевропейского классицизма… Эти понятия в применении к русской литературе XVIII – начала XIX века не более чем литературоведческие фикции… не литература «породила» классицизм, просветительство и т. д., а литературоведение (вернее, поначалу критика) пересадило с Запада представления об этих направлениях и сконструировало на их основе схему русской литературы»50,– так утверждает В. Кожинов, который не отрицает наличия названных стилей в русской литературе, но сдвигает их появление на более позднее время, когда «созрели» социальные условия. Обоснование сводилось к вульгарно-социологической модели, причем автор опирался исключительно на схемы «классиков марксизма-ленинизма» и ограничивается цитатами из их трудов; и это не обязательный по тем временам ритуальный реверанс, а искреннее построение доказательной базы. «Русское Просвещение развивалось во второй трети XIX, а не в XVIII в. Оно сложилось тогда, когда уничтожение крепостного права стало реальной практической целью. Русские революционные демократы, одновременно явившиеся и просветителями, – Белинский, Герцен, Добролюбов, Некрасов, – решали в России задачи, подобные тем, которые решали во Франции такие просветители, как, скажем, Руссо или Дидро… В русской литературе 1840–1870-х годов развивается просветительский реализм, сентиментализм и, несколько позднее, реализм; критический реализм начинает складываться лишь после того, как вполне выявились социальные последствия крестьянской реформы – в 1870-х и, особенно, в 1880-х годах»51. Можно понять стремление автора структурировать художественные стили через влияние «базиса» на «надстройку» (культуру) – пусть и в крайне примитивизированном варианте. Но как быть тогда с культурой Ренессанса?

При всем эпатажном тоне высказывания В. Кожинов заставляет задуматься над коренной, даже лучше сказать – над корневой проблемой: откуда же могли «произрасти» эти стили, если не было в России Возрождения? И исследователь дает свой ответ: вот та самая русская словесность XVIII – начала XIX веков и была литературой Ренессанса. Литература XVIII в. напоминает котел, где в броуновском движении перемещаются отдельные писатели, образуя самые разные конфигурации. Это есть хаотическая стадия литературы, именуемая Ренессансом. Фактически рассуждения о хаотичности Ренессанса сродни утверждениям об уже упомянутой «гибкости» барокко. В теоретическом плане такая позиция позволяет любые индивидуальные сравнения и соотнесения признавать научными и считать равноправными любые произвольные типологии. «Иначе говоря, русская литература лишь испытывала воздействие, влияние западноевропейских классицизма, просветительства и т. д., влияния, которые вовсе не порождали в ней соответствующих направлений, а действовали совместно, так или иначе пересекаясь в творчестве отдельных писателей»52. К сожалению, В. Кожинов здесь проявляет непоследовательность. В заботе о структурированности постренессансных стилей он доминантой русского Возрождения объявляет бесструктурность, а творчество отдельных писателей оценивает как плетение прихотливых словесных узоров при случайном влиянии отдельных художественных образов западного искусства. В свете современной теории синергетики и концепций «культурного взрыва» такой подход можно было бы учесть при объяснении поисков писателя в ситуации большой неопределенности (бифуркации), но при ретроспективном взгляде на результаты этих поисков необходимо установить логику связей прошлого с будущим. Даже если Ренессанс рассматривать «изнутри», мысленно переселившись во время его формирования, как эпоху «культурного взрыва»53, констатации этого момента явно недостаточно для объяснения ее плодов – особенно ее шедевров. Впрочем, В. Кожинов и рассматривает допушкинскую литературу как поверхностно-подражательную (т.к. для иного в России не было должных социальных условий).

Проблема растянутости во времени становления русского Ренессанса, на которую указал Г. П. Макогоненко, не может служить аргументом в пользу «условности» признания этой культурной эпохи, так как даже классический, исходный вариант складывался в Италии не один век. Мало того, такой аргумент скорее подтверждает историческую обоснованность становления нашего национального Возрождения. Итальянские идеи свободы, преобразования мира и совершенствования личности «просачивались» в другие страны через те их социокультурные слои, которые были чувствительны к новшествам, достигнув в силу асинхронности более высокого уровня культурного запроса. В Англии такими оказались высшие городские страты и склонное к расчетливой деятельности обуржуазившееся «джентри» (после рентабельного для землевладельцев огораживания), поддержанные англиканской (протестантской) церковью и признанные правительством Елизаветы I. В Германии это были вставшие на сторону Реформации бюргеры и владетельные князья. А через первоначально узкие налаженные каналы культурного заимствования (подчас поверхностного) оно проникало и в более демократические слои (из среды которых и вышли Сервантес, Рабле, Дюрер). Любопытно возникновение «шекспировского вопроса»: противники авторства признанного традицией горожанина Вильяма Шекспира главным ее опровержением считают необразованность и неэрудированность стредфордского плебея и чаще всего выдвигают на его место сиятельных персон (от философа и канцлера Френсиса Бэкона до самой королевы, о графах уж нечего и говорить). Но исторический опыт показывает, что именно там, в маргинальной среде и появляются смельчаки, способные сказать новое слово. Потому что, стоя на границе привилегий и ущемлений в правах, на своей судьбе почувствовав жестокость несправедливого социального разнообразия, такие пассионарии способны посмотреть на мир в широком охвате и задуматься о возможной гармонии бытия на основе свободного раскрытия богатых возможностей каждого человека. Таким был и Михаил Васильевич Ломоносов – один из величайших, а, может быть, и самый великий представитель русской нации. Если Петр I создал государственные условия для появления в России ренессансной культуры, то Ломоносов и осуществил тот культурный «взрыв», который породил русское Возрождение.

Для обоснования такой позиции я считаю необходимым предложить прежде всего методологические основания. Резкое и отчетливое своеобразие русской культуры XVIII века в сравнении с допетровской культурой можно считать общепризнанным фактом (при всех указаниях на их историческую преемственность). Только вульгарной и абстрактной ссылкой на Гегеля удается объяснить столь значимый цивилизационный перелом «переходом из количества в качество». Новая эпоха должна была возникнуть не постепенным накоплением микрокультурных открытий путем вялого перетекания заимствованного пессимистического барокко в оптимистическое барокко же, а потом загадочно скреститься с рационализмом и породить классицизм. Требовалась смена оснований, «корней», нужен был новый взгляд на космос и микрокосм, на Природу и Человека. Такая метаморфоза не может произойти в процессе неожиданной кристаллизации рассеянного блуждания идей в некоей социальной группе. Открывает новое конкретная личность, в культурном мире которой активный поиск смысла с напряженнейшей консолидацией персонального опыта и контакта с миром приводит к инсайту, взрыву, ага-феномену. Психология творчества не в состоянии объяснить появление духовной и материальной новации, миновав отдельную голову, индивидуальное сознание, – да и не стремится к этому. Все начинается с человека, который стал носителем миросозерцания, открывающего людям перспективу преодоления тупиков прошлого и настоящего. Главная установка первооткрывателя с необходимостью требует цельности и аксиоматической ясности, в частностях он может ошибаться, делать неточные выводы из базовых утверждений. Но ген основного открытия и пути «ветвления» его неожиданных следствий формируются сразу, хотя далеко не сразу осознаются и принимаются другими. Историки науки и искусства называют имена великих ученых и художников не из-за удобства создания хронологических реестров и классификаций. Действительно, достижения гениев являются плодом их индивидуального прозрения, и только с позиции аналитиков из будущего приобретают солидный статус логичности и неизбежности, ясности и само собой разумеющейся достоверности.

Наиболее убедительной методологической системой, объясняющей появление нового в надличностном уровне креативной деятельности, является теория парадигмы Т. Куна. Он исследовал логику открытий в истории науки, но основные положения его системы вполне органично могут быть расширены и применимы к истории культуры в целом. Парадигма опирается на рационально сформулированные принципы, законы и следствия из них, но – и это особенно важно! – не сводится к ним. Она включает аппаратуру, способы обращения с ней, технику и логику исследования, методы обоснования выводов, выделение значимых фактов, т.е. не вербализованный полностью кодекс «само собой разумеющихся» правил и даже практики, которые не поддаются экспликации, жесткому описанию и скрупулезной диагностике. Парадигма достаточно определенна, чтобы организовывать исследовательскую работу, но и гибка в той степени, чтобы не превращать познание в тривиальное преобразование информации (наподобие компьютерной программе); парадигма оформляет подход ученого к проблеме и ориентирует его на ее самостоятельное решение, закладывает традицию и открывает путь в неизвестное.

«Под парадигмами я подразумеваю признанные всеми научные достижения, которые в течение определенного времени дают научному сообществу модель постановки проблем и их решений»54. «Ученые, научная деятельность которых строится на основе одинаковых парадигм, опираются на одни и те же правила и стандарты научной практики… Вводя этот термин, я имел в виду, что некоторые общепринятые примеры фактической практики научных исследований – примеры, которые включают закон, теорию, их практическое применение и необходимое оборудование, – все в совокупности дают нам модели, из которых возникают конкретные традиции научного исследования. Таковы традиции, которые историки науки описывают под рубриками «астрономия Птолемея (или Коперника)», «аристотелевская (или ньютонианская) динамика», «корпускулярная (или волновая) оптика» и так далее… Ученые, научная деятельность которых строится на основе одинаковых парадигм, опираются на одни и те же правила и стандарты научной практики»55. «Прежде всего имеется класс фактов, которые, как об этом свидетельствует парадигма, особенно показательны для вскрытия сути вещей. Используя эти факты для решения проблем, парадигма порождает тенденцию к их уточнению и к их распознаванию во все более широком круге ситуаций»56. «В самом деле, существование парадигмы даже неявно не предполагало обязательного наличия полного набора правил… М. Поляни блестяще развил очень сходную тему, доказывая, что многие успехи ученых зависят от «скрытого знания», то есть от знания, которое определяется практикой и которое не может быть разработано эксплицитно»57.

Соответственно, парадигма не может быть сведена к полностью «абсолютному знанию», которое не зависимо от человека. Ее порождает человек, передает свое понимание другим (последователям), те в силу своих возможностей схватывают важные для себя эксплицитные и имплицитные характеристики предложенных лидером установок, могут их расширять или сужать, но все равно составляют то интеллектуальное сообщество, которое является живым, организационно оформленным союзом единомышленников и именуется «научной школой» (в искусстве эквивалентом служили бы термины «направление», «носители эпохального стиля», «мастерская» Рубенса, Вероккьо, Рембрандта, а иногда также – «школой»). Последнее «расширение» идеи Т. Куна вполне правомерно, так как он указывает на недостаточную обоснованность исходно выдвинутого первооткрывателем фундаментального утверждения. И требуется вера в предложенную гипотезу, которая особенно сильно привлекает своей красотой (соответствует эстетическому критерию). «Тот, кто принимает парадигму на ранней стадии, должен часто решаться на такой шаг, пренебрегая доказательством, которое обеспечивается решением проблемы. Другими словами, он должен верить, что новая парадигма достигнет успеха в решении большого круга проблем, с которыми она встретится, зная при этом, что старая парадигма потерпела неудачу при решении некоторых из них… Должна быть основа (хотя она может не быть ни рациональной, ни до конца правильной) для веры в ту теорию, которая избрана в качестве кандидата на статус парадигмы. Что-то должно заставить по крайней мере нескольких ученых почувствовать, что новый путь избран правильно, и иногда это могут сделать только личные и нечеткие эстетические соображения»58.

Важно то, что открытие не может возникнуть «между» людьми, незаметно ни для кого. Оно есть процесс психический, вот прочему из теории парадигмы нельзя исключить «человеческий фактор». Великую парадигму осознает тот, кого мы называем гением (поэтому она и отмечается его именем, и из его теплых рук она передается последователям учителя). Т. Кун проводит параллель между научно-методологическим исследованием формирования парадигмы и психологией восприятия в рамках гештальт-теории. «В большей или меньшей степени (соответственно силе потрясения от непредвиденных результатов) общие черты, присущие трем примерам, приведенным выше, характеризуют все открытия новых видов явлений. Эти характеристики включают: предварительное осознание аномалии, постепенное или мгновенное ее признание – как опытное, так и понятийное, и последующее изменение парадигмальных категорий и процедур, которое часто встречает сопротивление. Можно даже утверждать, что те же самые характеристики внутренне присущи самой природе процесса восприятия»59. И в основе научного открытия, как и любого другого лежит не подверженный полной формализации механизм озарения – инсайта. «Новая парадигма или подходящий для нее вариант, обеспечивающий дальнейшую разработку, возникает всегда сразу, иногда среди ночи, в голове человека, глубоко втянутого в водоворот кризиса. Какова природа этой конечной стадии – как индивидуум открывает (или приходит к выводу, что он открыл) новый способ упорядочения данных, которые теперь все оказываются объединенными, – этот вопрос приходится оставить здесь не рассмотренным… Отметим здесь только один момент, касающийся этого вопроса. Почти всегда люди, которые успешно осуществляют фундаментальную разработку новой парадигмы, были либо очень молодыми, либо новичками в той области, парадигму которой они преобразовали»60. В сознании выдающегося творца парадигмы происходит то, что послужило в книге Т. Куна названием X главы: «Революция как изменение взгляда на мир». В истории науки самые древние исследователи предстают как те, кто «глядели» – астрономы. «Сообщения о наблюдениях небесных явлений часто излагаются с помощью терминов, относящихся к относительно чистому наблюдению. Только в таких сообщениях мы можем надеяться найти полный параллелизм между наблюдениями ученых и наблюдениями над испытуемыми в психологических экспериментах… Если удовлетвориться обычным употреблением слова «видеть», то мы легко сможем осознать, что уже встречались со многими другими примерами сдвигов в научном восприятии, которые сопутствуют изменению парадигмы»61. И все же требуется не только глядеть, но и увидеть. Это и характерно для творческой натуры. «Когда Галилей сообщил, что период колебания маятника не зависит от амплитуды, если она не превышает 90°, его точка зрения на колебания маятника позволила ему заметить намного больше закономерностей, чем мы можем увидеть в этой области. В процессе такого открытия включается, скорее, использование гением возможностей своего восприятия, которые помогли осуществить изменение в парадигме средневекового мышления»62.

Ломоносов и стал тем первым русским человеком, который сотворил в своем сознании русский вариант ренессансной культурной парадигмы. Он и жил ею, и предельно энергично воплощал ее в своем «неусыпном труде». Его биографические условия и социокультурная ситуация в России создали уникальный вектор движения страстной, пассионарной личности. Жажда познания в отрочестве толкала его на поиск новой информации. Положение простолюдина обеспечило ему самосознание принадлежности к нации в целом, избавило от аристократической спеси по отношению к «оборванной черни» и от готовности выносить за скобки мысли о ней при рассуждениях о «высоких материях». Свобода сына помора от крепостной зависимости, меньшая стесненность поведения государственного крестьянина и смелая раскованность предприимчивого рыбака, ум и физическая сила стали источником гордости и самоуважения, укрепили чувство собственного достоинства. А многонаправленный социальный и культурный раскол допетровского и петровского времени позволил Ломоносову постичь практическую и духовную жизнь всех враждующих сторон и достичь вершин европейской цивилизации. Он поднялся по ступеням культурного роста, сохранив все ценное, что было на каждой из них – и тем самым приобрел возможность построить универсальный взгляд на национальные и мировые проблемы. Выходец из крестьян, Ломоносов всем нутром освоил современную культуру национального большинства – язык, фольклор, быт и обряды, традиции и нравственные позывы. Сбежав к старообрядцам уже юношей, он постиг консервативный в верованиях и страстный в борьбе за свободу совести древнерусский мир – мир уже к тому же книжный. Освоив ранее грамотность и счет по учебникам Смотрицкого и Магницкого, Ломоносов приобщился теперь к богословской полемике, к обоснованию своих верований. В Москве он в Заиконоспасской школе столкнулся с высшим православным образованием, традиции которого восходили к киево-могилянской учености, впитавшей католическое польское влияние, стал успешно изучать древние языки, античных авторов (в подлиннике), знакомиться с европейскими языками, что продолжил уже в Петербурге. И, наконец, поехал в протестантскую Германию постигать новоевропейское мировоззрение и науку в университетских лекциях ученика Лейбница Христиана Вольфа, а в химических лабораториях и шахтах – горное дело. В Россию вернулся универсально образованный патриот, который не боялся спорить с самыми великими авторитетами (например, с Ньютоном) и уважал истинных ученых (скажем, Леонарда Эйлера, высоко ценившего острый ум своего русского коллеги по Петербургской академии наук). Живя в универсальном мире европейской культуры, Ломоносов, конечно же, не считал социальное происхождение источником оценки человека. И в этом отношении мог опереться на решающий и доступный русскому сознанию авторитет: на авторитет царя – Петра Великого, – определявшего значимость любого россиянина по степени служения общественному благу. Поэтому, себя Ломоносов продолжателем дела Петра и стремился по мере сил воплотить его государственный идеал (в перспективе – ренессансный, а в крепостнической реальности – утопический): «Пчельному рою один владетель повелевает, прочие внимают послушанию. Он один каждому труды разделяет: ленивых и к делу неспособных выгоняет из улья, как из гражданского общества; прочие пчелы в назначенных трудах обращаются прилежно; не дают себе покоя, пока работы своей в совершенстве не увидят»63. Петровские начинания Ломоносов воспринимает как построение государственной лестницы, по которой может подняться каждый русский человек, и из этого следует, что крепостное право самоликвидируется в процессе очищения нации от «трутней». Ю. М. Лотман справедливо утверждал: «Такие мыслители, как Ломоносов и Тредиаковский, стремились увидеть в монархии политическую форму, обеспечивающую не только национальное единство и научно-технический прогресс, но и защищающую народ от эгоизма дворян. Под властью самодержца объединяются патриоты и труженики всех сословий. Идеальная монархия Ломоносова – огромная мастерская, в которой люди различаются по профессиям – способу служения государству, – а не по юридическим и сословным правам. Нигде не формулируя требования государства «без дворян», Ломоносов мечтает о государстве «без трутней» и, думая, что осуждает личные пороки отдельных дворян, в действительности отвергает социальную природу «благородного сословия»»64.

Главным путем личностного роста Ломоносов считал получение образования, что сопровождалось бы обретением свободы от крепостного состояния и социальным продвижением по службе – вплоть до получения прав благородного сословия. Поэтому особенно важна борьба Ломоносова за прием в школы всех уровней представителей низших классов. Его образовательная программа была частью практической деятельности в области усовершенствования социальных отношений65. Открытие Московского университета, реорганизация академической гимназии, требования принимать преимущественно русских студентов, написание и издание учебников на русском языке – все это есть реализация той программы.

Послепетровское государство пошло по противоположному пути. Союз дворянства и бюрократии обрел большую силу в условиях шатающегося в эпоху дворцовых переворотов трона. Каждая новая императрица стремилась получить поддержку гвардии, приведшей ее к власти, шла на раздачу все больших привилегий «шляхетству», а «Жалованная грамота дворянству» 1786 г. оформила окончательное закрепощение крестьян. Именно поэтому один из важнейших документов, созданных Ломоносовым в 1761 году, лег под сукно и был опубликован через 110 лет – даже позднее, чем «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева. Называется этот трактат «О размножении и сохранении российского народа». Даже не углубляясь в его чтение, уже по самому названию можно оценить его новаторство (и, к сожалению, его актуальность для нас: именно такую цель поставил перед правительством через полтора столетия А. И. Солженицын). Объектом исследования выступает весь народ, причем анализируется жизнь крестьянства, о котором тридцать лет спустя Радищев скажет: «Крестьянин в законе мертв». Ломоносов говорит о росте благополучия и духовном развитии прежде всего крестьян как основе благосостояния государства. Единственный запрет лежит на теме крепостного права, но вся программа фактически излагает те направления деятельности правительства, которые и будут осуществляться именно при отмене крепостничества. Ломоносов пишет о запрете вмешательства в семейную и тем самым личную жизнь крестьян (браки супругов разного возраста и не по любви); о сохранении здоровья и жизни младенцев (издание популярных медицинских книг для повивальных бабок, создание домов для сирот, прекращении крестить детей в холодной воде зимой), о создании государственной медицинской службы (открытие доступных всем аптек, массовом обучении врачебной профессии, распространении знаний о личной гигиене); о контроле над строительством жилья в опасных зонах (близ разлива рек); о необходимости пожарной службы. Казалось бы, речь идет о филантропических начинаниях, часть из которых стал осуществлять в конце XVIII века Н.И. Новиков. Но Ломоносов касается двух опасных тем. Во-первых, он осуждает практику невежественного духовенства и непредусмотрительность церкви (распределение постов и празднеств в географических условиях России наносит ущерб здоровью верующих; запрет жениться священникам после смерти жены и насильственный постриг в монахи приводит лишь к развращению нравов). Во-вторых, Ломоносов слишком близко подходит с главной болевой точке: к крепостному праву. Он пишет о «живых покойниках» – о беглецах из пограничных районов в чужие страны из-за «помещичьих отягощений», непосильных податей и рекрутских наборов (а ведь сам автор – из таких мест и прекрасно знает, что вмешательство властей в этих землях минимальное).

Формально данный текст является пространным письмом к фавориту императрицы И. И. Шувалову. Но Ломоносов касается в своем послании таких тем, простое упоминание о которых можно было рассматривать как покушение на государственный порядок. Я счел необходимым привести краткий конспект ломоносовского труда, чтобы читатель смог почувствовать критический пафос автора при изображении реального положения вещей в России и его мужество в предложении реформаторских идей – идей отчетливо ренессансных, утверждающих секулярность подхода к миру, признание прав любого человека на благополучие и желательно – на свободу, стремление улучшать земную жизнь и вера в усовершенствование людей с помощью образования.

Теперь обратимся к проблеме времени – к историческому подходу Ломоносова, т.е. к динамической стороне его социального мировоззрения. При взгляде в будущее, как убедительно пишет В. И. Шубинский, «он страстно желал, чтобы русские люди были не только объектом, но и субъектом истории, чтобы они не только сами собой управляли, но и сами себя лечили по новейшим правилам науки, сами строили корабли и каналы, сами рассказывали миру о своем прошлом и настоящем»66. А как быть в отношении прошлого? Ломоносов вступил в затяжную борьбу с историком Миллером по поводу «варяжского вопроса», норманнской теории. Казалось бы, какое значение имеет факт призвания иностранца на правление, впервые устанавливающее государственный порядок на Руси? Если историческую точность, необходимую для научного исследования, свести к буквальному соответствию древнему документу, то придется признать, что сведения о правителях и об их деяниях фиксировались в первую очередь. Жестко придерживаясь летописных данных, Миллер выполнял честное фиксаторское дело, предполагая следующее: если правитель – субъект власти, ее сущностное начало, то он является и субъектом истории, и главным героем научного исторического описания. Для Ломоносова же история – это проживание во времени государствообразующего этноса, носителя национальной культуры и тем самым субъекта истории67. Идея национального самоопределения возникла в начальный период эпохи Возрождения и способствовала созданию единой для этноса культуры (итальянской, немецкой, французской). Становление же в Европе крупных феодальных монархий в XVI–XVII веках сопровождалось демонстрацией силы правителя и в ответ (уже в XVIII веке) вызвало критику его установлений как противоречащих Разуму. Ломоносов же считал, что в узловых моментах русской истории происходила гармонизация интересов правителей и населения страны (особенно при крещении Руси и во время петровских реформ), что могло порождать и иллюзии крестьянского монархизма. Однако главным было то, что ренессансная вера в единство и целостность этноса ориентировала на построение универсальной и всеобъемлющей национальной культуры. Именно поэтому Ломоносов трудился «для всех».

Психобиографический подход к личности Ломоносова позволяет утверждать, что у него уже в юношеском возрасте отчетливо проявились жажда познания и осознание своей значимости как простолюдина-труженика с чувством собственного достоинства. Впоследствии Ломоносов никогда не переживал комплекса социальной неполноценности при столкновении с дворянской заносчивостью или надменностью «просвещенных» иностранцев. При любой попытке прямо его унизить Ломоносов готов был не только пренебречь служебным этикетом, но и отринуть правила социальной покорности, необходимые для выживания в крепостническом государстве. Не случайно Пушкин восхищался словами из письма Ломоносова к Шувалову: «Не только у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого господа бога, который дал мне смысл, пока разве отнимет»68. Освоив культурное наследие России и Европы, почувствовав себя человеком, открывающим новые горизонты, смелый помор стал вырабатывать ренессансную социально-историческую программу реформирования национальной жизни – и вполне последовательно стал ее реализовывать.

Любопытно отметить один странный факт. Первое выдающееся открытие изучающий горное дело в Германии русский студент сделал в гуманитарной области: его «Письмо о правилах российского стихотворства» заложило теоретические основы русского стихосложения, а приложенная к нему «Ода на взятие Хотина» стала первым (и блестящим!) стихотворением новой русской поэзии. Доломоносовская книжная поэзия вызывает интерес только у специалистов. Достаточно одной этой университетской курсовой работы 1739 года, чтобы обессмертить имя Ломоносова: все русские поэты идут вслед за ним. Однако то было лишь начало трудов по созданию национальной словесности. Прежде всего требовалось создание полноценного современного литературного языка, на котором могла бы заговорить богатая культура – причем так, чтобы выйти на мировой простор. Ломоносов освоил все известные ему национальные наречия (диалекты, старославянский язык, академические и семинарские жаргоны, деловой язык петровского и более раннего времени и т. д.) и он считал их богатыми лингвистическими источниками. Но требовался научный и практически воплощенный синтез русского языка. «Без искусных в нем писателей немало затмится слава всего народа…Счастливы греки и римляне перед всеми древними европейскими народами, ибо хотя их владения разрушились и языки из общего употребления вышли, однако их самих развалин, сквозь дым, сквозь звуки в отдаленных веках слышен громкий голос писателей»69.

В 1857 году Ломоносов издает «Российскую грамматику», оформившую теоретическую основу современного русского языка. «Наибольшая заслуга в деле упорядочения литературного языка своей эпохи, приведения его в стройную систему, бесспорно, принадлежит гениальному ученому, выходцу из среды простого русского народа М. В. Ломоносову»70, – писал Н. А. Мещерский, выражая общее мнение филологов, которое даже не оспаривается. До Ломоносова языком «высоких материй» был церковнославянский, и учился юный Михайло по «Грамматике» Смотрицкого, описывавшей правила речетворения по нормам богослужебных книг. Тредиаковский думал сочинить некий искусственный язык. Ломоносов же исходил из принципа употребления, т. е. признания практической функции языка как средства познания и коммуникации в пределах всей нации, тем самым усовершенствуя «живой язык». «Ломоносов – в отличие от Тредиаковского —… включает разговорную речь в сферу литературного языка,.. но опирается на книжно-письменную традицию, идущую от церковнославянского языка»71. Как и в стихосложении, грамматическое учение Ломоносова было принято грамотными русскими людьми со скоростью сверхпроводимости и реализовалось в творчестве литераторов сразу же. ««Российская грамматика» Ломоносова… была первой научной нормативной грамматикой русского литературного языка. Спрос на нее был настолько значителен, что на протяжении первого тридцатилетия (с конца 50-х до конца 80-х годов) она переиздавалась Академией наук пять раз, при этом всегда «наискорейшим поспешанием»»72. Ломоносов, говоря об употребительности слов как обязательном условии вхождения их в национальный словарный запас, выходил на опасную тропу. Как определить факт употребления? Ученый, разумеется, не планировал немедленное создание научной группы лексикографов, которые бы развернули бурную деятельность по собиранию слов по городам и весям. До создания словаря Даля нужно было ждать еще сто лет. А Ломоносов решал задачу дня сегодняшнего. И решил ее, лично создав тексты в самых обширных областях – в научных трактатах, в поэзии, в прозе. Когда в 1789–1794 годах Академия российская издала первый толковый словарь в четырех томах, то в примерах словоупотребления девяносто процентов составляли цитаты из произведений Ломоносова73. Он неслучайно стал сразу же по приезде в Россию читать лекции по всем разделам науки на русском языке, на нем же писал и учебники (например, перевод «Физики» Х. Вольфа). Как считают биографы Ломоносова, такая его стратегия имела и практическую цель: вынудить академиков-иностранцев вести занятия с русскими студентами на их языке, а не по-немецки или по-латыни, – пусть трудятся в пользу науки и школы российской.

Третье достижением Ломоносова, сразу усвоенное русской культурой, было учение о «трех штилях», изложенное в трактате «Предисловие о пользе книг церьковных в российском языке», изданном в том же 1757 году, что и «Российская грамматика» Оно не только закрепляло нормы литературной практики, но и открывало путь развитию словесности и языка. Разговорный язык предполагался к использованию в практических, приземленных ситуациях, а церковнославянский – в социально и духовно значимых. «Если в грамматике Ломоносов говорит о двух стилях (высоком и простом), то в трактате он говорит о трех стилях… Понятие «среднего штиля»… представляет собой новое явление»74. «Если в случае высокого и низкого стиля Ломоносов опирается на реальную языковую практику, то в случае среднего стиля он основывается на представлениях, как должен развиваться литературный язык. Если высокий и низкий стиля являются стилистически однородными, то средний стиль лишь должен стать таковым: это именно тот стиль, где должно осуществиться стилистическое выравнивание»75. Отсюда начинается путь к языковым реформам Карамзина и Пушкина, осуществленным уже прямо в художественном творчестве.

Языковой и литературный вклад Ломоносова в русскую культуру соизмерим с вкладом Данте («Божественная комедия»), Рабле («Гаргантюа и Пантагрюэль») и Лютера (немецкий перевод «Библии»), которые определили ренессансное развитие своих национальных литератур.

Теперь можно обратиться к тому, как свой труд по созданию русской интеллектуально насыщенной и стилистически богатой языковой среды Ломоносов приложил к естественнонаучным исследованиям. Никем не оспаривается его высокая компетентность самостоятельность суждений в широком диапазоне физики, химии, горного дела, географии, приборостроения и т.п. В голове именно Ломоносова формировалась единая стратегия научного развития России, его собратья-академики отстаивали свои узкопрофессиональные интересы и мало были озабочены «приращением наук» в стране. «По широте охвата трудно назвать другого ученого, современника Ломоносова, с таким же разносторонними интересами и знаниями. Теоретические концепции Ломоносова в тех областях науки, где он непосредственно вел свои экспериментальные работы – учение о теплоте, о состоянии вещества, химия – поражают тем, что они до деталей совпали с тем путем, по которому развивались эти области после Ломоносова и развиваются по сей день»76, – так охарактеризовал универсальность, широту и глубину научной мысли Ломоносова выдающийся физик, лауреат Нобелевской премии Петр Леонидович Капица. «Он создал первый русский университет. Он, лучше сказать, сам был первым русским университетом»77, – действительно, лучше Пушкина не скажешь. Но зачем же об этом стоит говорить в связи с литературными стилями? – Затем, чтобы определить статус художественного творчества Ломоносова в рамках его деятельности как представителя эпохи Возрождения.

Ломоносову принадлежат как минимум три великих научных открытия. И все они относятся к самым широким мировоззренческим сферам: к космосу, к Земле и к материальному миру. Факт этих результатов признается, а вот их значение начинает обсуждаться в скептическом тоне. Первое открытие связано со спорами по поводу знаменитого лиссабонского землетрясения 1755 года, повлекшее гибель тысяч людей. Пока европейские философы дебатировали на тему неоправданной жестокости создателя мира, Ломоносов обратился к геологическому строению Земли. Будучи противником теории теплорода и отстаивая кинетическую теорию теплоты, он в трактате «О слоях земных» высказал мысль, что у нашей планеты есть огненное ядро и раскаленная масса иногда разрывает плотную наружную оболочку, создаются вулканы, происходят землетрясения, образуются горы и долины, перемещаются суша и океан, формируются слои, в которых сохраняются останки животных, начинает появляться почва на поверхности, а химические процессы превращают подземные отложения в уголь, нефть и т. п. По убеждению В. И. Вернадского, трактат Ломоносова «является во всей литературе XVIII в. – русской и иностранной – первым блестящим очерком геологической науки»78. Дело, однако не сводится к геологии. В середине XVIII века косвенно под сомнение ставится: 1) библейская хронология (от сотворения мира «прошло» только семь с половиной тысячелетий) и 2) догмат, что акт творения всего живого был шестидневным. Через полвека после этого трактата Кювье еще отстаивал идею нескольких катастроф, которые устраивал бог, устраняя некоторые виды животных. Ломоносов же утверждал, что Земля пульсирует постоянно и происходит появление все новых объектов, устранение части прежних, образование геологических слоев, их спрессовывание и… дальше можно рассуждать о многом. Чрезвычайно масштабный ход мыслей! Коперникианский – по размаху.

Трактат Ломоносова был опубликован в 1763 г. на русском и немецком языках и отослан в Германию. Никакой реакции на него не последовало. Пришлось европейцам через 25 лет совершать открытие заново, при этом и в дальнейшем приоритет Ломоносова не признавался. Открывателем Б. Рассел назвал своего соотечественника. «Первым, кто выдвинул в геологии современную научную точку зрения, был Хаттон, работа которого – «Теория Земли» была впервые опубликована в 1788 году, а в расширенном издании – в 1795 году. Он полагал, что изменения, которые произошли в прошлом с поверхностью Земли, были вызваны причинами, которые действуют и поныне и относительно которых нет оснований полагать, что прежде они были более действенными, нежели сейчас… в целом этот принцип был здравым… после него все ученые-геологи восприняли метод объяснения прошлого через настоящее, а также метод объяснения значительных изменений, происходивших в течение геологически длительных периодов времени, с помощью тех же причин, которые сегодня влияют на изменение береговых линий, повышают или понижают высоту гор и изменяют глубину залегания океанского дна»79. Вопрос об объективных причинах невнимания европейской и русской науки к приоритету Ломоносова будет рассмотрен отдельно80. Но вот как современный биограф Ломоносова высказывается о субъективном факторе: «На судьбе ломоносовских трудов сказался его трудный характер. Слишком со многими он не поладил, слишком многих обидел. Строгое отношение товарищей по академии к его трудам и нежелание их особенно пропагандировать было во многих случаях результатом испорченных личных отношений. Ведь и с Эйлером, так его ценившим, Ломоносов в конечном итоге поссорился»81. Возразить здесь можно по нескольким пунктам. Во-первых, личность Эйлера и его научный масштаб были не таковы, чтобы затаптывать труды коллеги, о котором он вначале высоко отзывался, а затем стал испытывать трудности в общении (кстати, не столь серьезные), и нет никаких оснований считать, что великий немецкий математик изменил свою оценку научной значимости Ломоносова. Во-вторых, не нужно питать иллюзий и по поводу сердечного братства западного научного сообщества и неагрессивности его членов. Достаточно вспомнить спор Ньютона и Лейбница о приоритете в открытии теории дифференциалов или конфликт того же Ньютона с Гуком, кончившийся тем, что, сменив умершего оппонента на должности президента Королевского общества, сэр Исаак приказал уничтожить единственный портрет своего предшественника и сжег часть его рукописей. И это никак не повлияло на научный престиж названных ученых. В конце концов можно было бы и не обращать внимания на «психологизм» такого аргумента, тем более что автор признает значительность трактата: «Открытием Ломоносова стали «нечувствительные землетрясения» (сдвиги земной коры)… Работа «О слоях земных» – одно из первых в мировой науке сочинений, где ставится вопрос о возрасте земной коры»82. Но это только начало демонстрации того, как биограф стремится как бы преодолеть традиционную «мифологизацию» образа Ломоносова, снять налет панегирической лакировки.

Второе большое открытие Ломоносова В. И. Шубинским также признается. Речь идет об открытии атмосфере на Венере в 1761 году. «Сам он многие годы вел астрономические наблюдения. Обсерватория была им устроена во дворце Шувалова, а затем – в собственном доме на Мойке. И все же астрономические занятия Ломоносова во многом носили дилетантский характер. Однако ему довелось сделать астрономическое открытие – одно из самых значительных в его жизни и притом почти случайное. Как и большая часть работ Ломоносова, оно практически не оказало непосредственного влияния на развитие науки. Тем не менее приоритет его в данном случае несомненен»83. Такое открытие должно записываться золотыми буквами в историю астрономии. Этого не произошло. Признать приоритет в наше время приходится. Но как? Позволю себе в пересказе кратко изложить главный тезис: «дилетанту» «довелось» сделать значительное астрономическое открытие «почти случайно». В. И. Шубинский, публикующийся литератор (прозаик и поэт), вероятнее всего, владеет стилистической выразительностью и слов на ветер не бросает. Выходит, все астрономы Европы (профессионалы!) следили за проходом Венеры через диск Солнца, а атмосферу на ней повезло открыть дилетанту. И на его трактат ученым можно было не реагировать по причинам, которые трудно оценить: они похвала Ломоносову или упрек? «Почему же открытие Ломоносова осталось незамеченным? Зададим себе другой вопрос: а почему он, единственный в мире, совершил его в 1760 (видимо, опечатка – М. И.) году? Ведь за Венерой наблюдали астрономы гораздо более профессиональные и опытные, чем он, и обладавшие лучшими инструментами! Видимо, здесь сказался энциклопедизм Ломоносова, занимавшегося не только астрономией, но и оптикой, да и самыми различными областями науки о веществе. Сказалась и его склонность к смелым гипотезам, которые он не всегда мог доказать, но которые довольно часто оказывались верными. Однако именно в силу всех этих причин его сообщение не было принято всерьез мировым научным миром – тем более что в своей речи, предназначенной для широкой публики, он не столько научно аргументирует свое утверждение, сколько предается поэтическим фантазиям. Наличие атмосферы на Венере – аргумент в пользу «множественности миров»… Но к специальным научным дискуссиям все это имело мало отношения»84. Во всяком случае характеристики мышления Ломоносова (энциклопедизм, склонность к смелым гипотезам, стремление к философским обобщениям, открытость к широкой культуре общества, риторичность) не совпадали со стандартами научности, принятыми европейскими учеными и похоже, что, по мнению биографа, Ломоносов не дотягивал до должного цивилизованного уровня. При позитивистском подходе, сначала нужно установить факты и применить известные методы обоснования, а затем из эмпирических данных сделать аргументированные выводы. Современная методология науки более склонна стимулировать творческий процесс, поэтому новая гипотеза обретает ценность тем, что усиливает внимание к той области наблюдений, где могут быть обнаружены «факты», и начинает усовершенствовать методы доказательства (факт оказывается теоретически нагруженным). Атмосферу же на Венере как «факт» европейские астрономы признали на 30 лет позднее85.

Перед тем как перейти к третьему выдающемуся открытию, стоит привести общую оценку научного статуса Ломоносова, которую дает В. И. Шубинский: «Разумеется было бы ошибкой относить его к величайшим ученым в истории человечества, ставить в один ряд с Ньютоном и Линнеем, Менделеевым и Лавуазье, Эйлером и Лобачевским… Но Ломоносов, конечно же, принадлежал к числу ведущих европейских ученых, способных на высоком научном уровне обсуждать актуальные проблемы естествознания того времени»86. Иначе говоря, «тянет» на приличного ученого мужа XVIII века. Чтобы рискнуть утверждать это, необходимо было, конечно, развеять «миф» об открытии Ломоносовым «закона сохранения материи». Сформулирован он в письме Ломоносова Леонарду Эйлеру от 5 июля 1748 года (текст подлинника написан по-латыни и приводится в традиционном переводе): «Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому. Так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте… Сей всеобщий естественный закон простирается и в самые правила движения: ибо тело, движущее своею силою другое, столько же оныя у себя теряет, сколько сообщает другому, которое от него движение получает»87.

Приведенные слова объявляются биографом как проходная тривиальность (мол, издревле известно воззрение, что ничто никуда не девается). А эфемерная риторическая подкрепленность такого аргумента сводится к предложению переселиться нам в душу Эйлера. Тот, якобы, должен бы был счесть автора письма сумасшедшим, впавшим в манию величия. «Однако если бы Ломоносов сообщил Эйлеру эту мысль как новую или выразил бы претензии на ее авторство, скорее всего, на этом бы их переписка и закончилась, поскольку у великого немецкого ученого могли бы возникнуть сомнения не то что в компетентности петербургского коллеги, а в его здравом рассудке»88. Ломоносов же свое убеждение решил подкрепить экспериментом. Тогда сказанные слова из философского высказывания или фиксации наблюдения превращались в гипотезу, готовую к проверке в лабораторных условиях. Уже была известна процедура, которую осуществил Роберт Бойль (в его принадлежности к научному сообществу никто не сомневался). Он взвесил свинец в запаянной реторте, стал ее нагревать на огне, зафиксировал превращение куска металла в порошок – «окалину», открыл реторту, заново все взвесил и обнаружил увеличение веса. По теории исследователя, доказывалось, что «огненная материя» проникала сквозь стекло сосуда и соединялась со свинцом. Ломоносов же был противником теории теплорода и в 1756 году повторил этот эксперимент, но колбу не вскрыл. И вес конструкции оказался неизменным. А особую силу приобрело предположение Ломоносова, высказанное 8 лет назад в приведенном письме к Эйлеру: «Нет никакого сомнения, что частички воздуха, непрерывно текущего над обжигаемым телом, соединяются с ним и увеличивают вес его»89. Ясно, что речь идет о ворвавшемся в раскаленную реторту воздухе.

Итак, Ломоносов выдвинул фундаментальную гипотезу, провел эксперимент, который опроверг теорию предшественника (известного ученого), подтвердив свое обоснованное ранее предсказание и сделав заявку на достоверную теорию, нуждающуюся только в одном: в принятии ее научным сообществом. Европа предпочла признать первооткрывателем Лавуазье, что больше соответствует вкусам В. И. Шубинского. В его изложении ученым мужем выглядит французский химик, ибо объяснил приращение веса процессом окисления. По отношению же к Ломоносову начинается такой разговор. Почему сам ученый не провозгласил во весь голос величие своего открытия? (Это призыв к саморекламе? Или в ином случае событие трактовать как не осознанную счастливую случайность?) Да, Ломоносов не знал о существовании кислорода, как и все ученые до Лавуазье. Но когда сказал о соединении раскаленного вещества с воздухом, он погрешил против истины или сделал более обобщенное химическое объяснение (кислород же – составная часть воздуха)? Если так рассуждать, то и Коперник не ученый, а мечтатель, потому что говорил о круговой траектории планет; и Кеплер, который принципиально «уточнил» круги, превратив их в эллипсы, но не учел закона тяготения Ньютона, а там и великий англичанин попадет под пресс теории относительности как не понимающий искривленности пространства. Дальше биограф отмечает путаницу в понятиях «массы» и «веса» у Ломоносова, поэтому его утверждения о постоянстве повисают в воздухе. Но Ломоносов формулировал свою позицию, говоря о сохранении МАТЕРИИ, т. е. более общей категории и на эмпирическом уровне анализа свойств макротел признавал применимость взвешивания. В письме к Эйлеру он заявлял: «это не наносит никакого ущерба законам, определяющим силы тела по их скорости совместно с их сопротивлением; под каким бы названием ни рассматривалось последнее, в механике всюду оно оценивается по весу тел, нечего бояться ошибок в определении сил крупных тел, так как здесь применяется одно и то же измерение»90. Да и закон сохранения материи относится прежде всего к области физики91. Но чтобы уйти от спора о законе Ломоносова, В. И. Шубинский вообще отменяет актуальность поднятой проблемы по отношению к XVIII веку: «Таким образом, опыт Лавуазье продемонстрировал, что в данном конкретном случае закон сохранения массы действует. Но это ни в коем случае не доказывало его универсальность. Опыты, подтвердившие всеобщий характер этого закона, были проведены лишь в середине XIX века. Следовательно, те, кто называет закон сохранения материи законом Лавуазье, не до конца правы, а те, кто говорит о законе Ломоносова или законе Ломоносова – Лавуазье, не правы совершенно. Впрочем, у обоих ученых достаточно других заслуг»92. Какие заслуги Ломоносова его биограф со снисходительной щедростью признал, можно судить по предшествующим процитированным текстам.

Я не являюсь специалистом в области естественных наук и поэтому присоединюсь к той объективной и методологически убедительной оценке, которую дал профессионал, физик Петр Леонидович Капица: «Самым крупным по своему значению достижением Ломоносова было экспериментальное доказательство «закона сохранения материи». Открытие Ломоносовым закона сохранения материи теперь хорошо изучено, и несомненность того, что Ломоносов первым его открыл, полностью установлена. В 1756 году он сделал классический опыт, в котором показал, что в запаянном сосуде при нагревании происходит окисление свинцовых пластинок, но при этом общий вес сосуда не меняется. Опыт Ломоносова аналогичен знаменитому опыту Лавуазье, но опыт Лавуазье был сделан на 17 лет позже. Я не буду подробно повторять всю эту историю, большинство знает ее. Несомненно, что это открытие одного из самых фундаментальных законов природы должно было в истории науки поставить имя Ломоносова в ряду крупнейших мировых ученых»93.

Столь длительное рассмотрение научной деятельности Ломоносова в данном тексте объясняется тем, что она имеет прямое отношение к художественному творчеству. Признание выдающихся достижений в науке и личных дарований Ломоносова не отменяет, конечно, постановки вопроса, почему они не оказали непосредственного влияния на науку XVIII века. П. Л. Капица рассматривает деятельность ученого в контексте коммуникации научного сообщества и справедливо утверждает, что требуется наличие особой академической культуры, которой в России еще не возникло. «Итак, в Академии наук в области своих работ по физике и химии Ломоносов был предоставлен почти полному одиночеству. За развитием науки ему приходилось следить по литературе, которая была тогда скупой, личного контакта с крупными учеными у него не было, так как Ломоносов, ставши ученым, ни разу не выезжал за границу, а иностранные ученые для общения с ним в Петербург не приезжали, поскольку тогдашняя Академия наук не представляла интереса… Но тогдашнее окружение мало ценило Ломоносова как ученого… Недостаточно ученому сделать научное открытие, чтобы оно оказало влияние на развитие мировой культуры, – нужно, чтобы в стране существовали определенные условия и существовала нужная связь с научной общественностью за границей… Трагедия Ломоносова усугублялась еще тем, что… у нас в стране не было тогда своей научной общественности. Отсутствие здорового критического коллектива затрудняло Ломоносову возможность видеть, где он шел в своих исканиях правильным путем и где он ошибался»94. В. И. Шубинский дает более узкую трактовку научного одиночества Ломоносова, концентрируясь на личных качествах ученого. После упоминания о его слабых контактах с зарубежными учеными биограф так объясняет, почему «труды Ломоносова не оказали существенного влияния на развитие мировой науки… На судьбе ломоносовских трудов сказался его трудный характер. Слишком со многими он не поладил, слишком многих обидел. Строгое отношение товарищей по академии к его трудам и нежелание их особенно пропагандировать было во многих случаях результатом испорченных личных отношений… Но главное – Ломоносов был слишком разносторонен, ему нелегко было сконцентрироваться на каком-то одном исследовательском направлении… В этой разносторонности, граничившей с «универсальном дилетантизмом», был важный исторический смысл… при всей его заботе о собственной славе и «славе русского имени» для него было важнее создать предпосылки к разносторонней научной работе, подготовить хотя бы несколько учеников, выработать терминологию, сделать русский язык пригодным «к выражению идей трудных… Интерес к «тайнам натуры» был у Ломоносова искренним и неподдельным. Но этот интерес он подчинил главной цели своей жизни. Цели, унаследованной от Петра – обустройству русского пространства и времени»95.

Если отбросить снисходительный тон автора к личности героя («трудный характер», наклонность к ссорам, «универсальный дилетантизм») и перестать доверять биографу на слово, что научные результаты Ломоносова не столь уж грандиозны, то можно выделить справедливое наблюдение, которое не находит, правда, никакого объяснения, кроме персонального целеполагания. Когда биограф смещает героя с вершины мирового научного Олимпа, то исходит из установки, что западная наука и ее институты – предел цивилизационного развития и создают ту сеть координат, в которой надо рассматривать деятельность Ломоносова. У Ломоносова же была другая культурная доминанта, – и не менее достойная, и не нуждающаяся в оправдании и сочувствии. Повторю уже цитированные слова Г. А. Гуковского: «Ломоносов был последним великим представителем европейской традиции культуры Возрождения»96.

Ломоносов не делил духовный мир на науку и искусство, верил в постижение природы (в том числе и космоса) логическими и художественными средствами в их единстве, умственную дисциплину совмещал с творчеством, идеи – с делом по преобразованию жизни. Он был убежден, что все можно высказать как в прозе, так и в стихах97; что научный трактат только усиливает убедительность при использовании риторических красот; что универсализм воззрений важнее суживающий поиск специализации. Его дарования хватило и на создание великих стихотворений, и на получение научных результатов мирового значения. Вот какова позиция одного из авторитетных ученых методологов – Т. Куна – относительно понимания науки в эпоху Возрождения: «В значительной степени термин «наука» как раз предназначен для тех отраслей деятельности человека, пути прогресса которых легко прослеживаются. Нигде это не проявляется более явно, чем в повторяющихся время от времени спорах о том, является ли та или иная современная социальная дисциплина действительно научной… Может, многое зависит от определения

1 Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. М., Художественная литература, 1975.
2 Шкуратов В. А. Новая историческая психология: – Ростов-на-Дону: Изд-во Южного федерального ун-та, 2009. С. 157.
3 Эстетика Ренессанса в 2–х томах. Т. 2. М., 1981. С. 503.
4 Буркхардт Я. Культура Возрождения в Италии. М.,1996. С. 48.
5 Гарэн Э. Проблемы итальянского Возрождения. М., 1986. С. 218–224.
6 Вельфлин Г. Ватиканские фрески Рафаэля. // Искусство. Книга для чтения. Живопись. Скульптура. Графика. Архитектура. М., 1969. С. 116.
7 Каган М. Град Петров в истории русской культуры. СПБ.,1996. С. 27.
8 Башуцкий А. Панорама Санкт-Петербурга. СПб., 1834. С. 130.
9 Некрылова А. Ф. Русские народные городские праздники, увеселения и зрелища. Конец XVIII – начало XX века. Л., 1988. С. 6.
10 Известно, что первое театральное здание («комедийную хоромину») в 1702 году Петр построил в Москве, на Красной площади, но там это сооружение «не прижилось». Шедевр же Росси украшает Петербург до сих пор. Кстати, все больше исследователей склоняется к тому, что театральные опыты петровского времени не просто «облекались» новыми зданиями, а порождали необходимость их возведения. «Театр в России не вырос на почве отечественной фольклорной культуры, ее зрелищно-игровых, обрядовых форм, а был заимствован из Европы». (Некрылова А.Ф. Вклад И. П. Еремина в изучение восточнославянского народного театра кукол. // Русская литература. 2015, № 2. С. 109).
11 Бургхарт Я. Культура Возрождения в Италии. С. 39.
12 Там же. С. 38–40.
13 Виппер Ю. Б. Творческие судьбы и история. М., 1990. С. 82.
14 Орлов М.А. История сношений человека с дьяволом. М., 1992. С. 211–212.
15 Стенник Ю. В. Идея «древней» и «новой» России в литературе и общественной мысли XVIII – начала XIX века. СПб., 2004. С. 14.
16 Гуковский Г. А. Фонвизин // История русской литературы. Т. 4. – М.; Л., 1947. С. 160.
17 Панченко А.М. Я эмигрировал в Древнюю Русь СПБ., 2008. С. 299.
18 Панченко А. М. О русской истории и культуре СПБ., 2000. С. 393.
19 Голиков И. Дополнения к «Деяниям Петра Великого». М.,1794. Т. 12. С. 120.
20 Там же. С. 121.
21 Там же. С. 123.
22 Пайпс Р. Россия при старом режиме. – М.: 2004, Изд. Захаров. С. 179.
23 Там же. С. 181–182.
24 Панченко А. М. Я эмигрировал в Древнюю Русь. – СПб.: Журнал «Звезда».2008. С. 235.
25 Лихачев Д. С. О филологии. М., Высшая школа, 1989. С. 130.
26 Там же. С. 152.
27 Лихачёв Д.С. Прошлое – будущему. Л., Наука, 1985. С. 325.
28 Там же. С. 159–160.
29 Лихачев Д.С. Великий путь. М., Современник. 1987. С. 201–202.
30 Там же. С. 210.
31 Там же. С. 224.
32 Панченко А. М. О русской истории и культуре. СПб., Азбука. 2000. С. 388.
33 Лотман Ю. М. О проблеме барокко // Лотман Ю.М. Об искусстве. СПБ., Искусство – СПб. 1998. С. 445.
34 Виппер Ю. Б. Творческие судьбы и история. СПб., Художественная литература. 1990. С. 84.
35 Власов В.Г. Стили в искусстве. Т. I. СПб., Кольма, 1995. С. 92.
36 Дмитриева Н.А. Краткая история искусств. Вып. II. М., Искусство, 1989. С. 123–124.
37 Робинсон А.Н. Вместо введения. Идеологические закономерности движения литературного барокко // Развитие барокко и зарождение классицизма в России XVII – начала XVIII в. М., Наука, 1989. С. 10–11.
38 Там же. С. 13.
39 Там же. С. 24–25.
40 Хорос В.Г. Предпосылки формационного порядка // Пантин И.К., Плимак Е.Г., Хорос В.Г. Революционная традиция в России. М., Мысль, 1986. С. 27–28.
41 Фонвизин Д. И. Избранные сочинения в 2–х тт. Т.I. М.;Л., Гослитиздат, 1959. С. 72.
42 Лихачев Д. С. О филологии. М., 1989. С. 126.
43 Демкова Н. С. «Житие» протопопа Аввакума как сюжетное произведение и проблема его композиции // Житие протопопа Аввакума. СПб., 2019. Наука, С. 268.
44 Гуковский Г. А. Русская литература XVIII века. Л., Учпедгиз, 1939. С. 108. Вопреки распространенному тогда убеждению, что Ломоносов является отцом русского классицизма, анализ этого художественного направления Г. А. Гуковский включил в главу о Сумарокове.
45 Иоффе И. И. Русский Ренессанс // Уч. зап. Ленинградского гос. ун-та, серия филологических наук, вып. 9, 1944. С. 261.
46 Там же. С. 265.
47 Макогоненко Г. П. Проблемы Возрождения и русская литература // Русская литература. № 4, 1973. С. 69.
48 Макогоненко Г. П. Проблемы Возрождения и русская литература. С. 68.
49 Проблемы русского Ренессанса Г. П. Макогоненко продолжал исследовать дальше и опубликовал результаты в следующих изданиях: Купреянова Е. Н., Макогоненко Г. П. Национальное своеобразие русской литературы. Л., Наука. 1978. С. 98–111; История русской литературы в 4-х тт. Т. I. Л., Наука, 1980. С. 465–475.
50 Кожинов В. К социологии русской литературы XVIII–XIX веков (Проблема литературных направлений) // Литература и социология. М., Художественная литература, 1977. С. 160.
51 Там же. С. 174.
52 Там же. С. 158.
53 О «взрыве» как механизме развития культуры см.: Лотман Ю. М. Культура и взрыв. М., Прогресс – Гнозис, 1992.
54 Т. Кун. Структура научных революций. М., Прогресс, 1977. С. 11.
55 Там же. С. 28–29.
56 Там же. С. 47.
57 Там же. С. 71.
58 Там же. С. 206–207.
59 Там же. С. 92.
60 Там же. С. 126.
61 Там же. С. 158.
62 Там же. С. 161.
63 Ломоносов М. В. Полн. собр. соч., Т. 6. Изд. АН СССР. – М.; Л.: Наука, 1952. С. 210.
64 Лотман Ю. М. «Слово о полку Игореве» и литературная традиция XVIII – начала XIX в. // «Слово о полку Игореве» – памятник XII века. М.; Л.: Изд. АН СССР, 1962. С.338. Позднейшие исследования подтверждают позицию Ю. М. Лотмана. Л. А. Черная пишет, что для Ломоносова ««порода», знатность происхождения отвергались им абсолютно при оценке человека в действительной жизни, только личные качества и достоинства имели значение. Разум, наука, честность – вот «три кита», на которых покоится его концепция личности». (Черная Л. А. Концепция личности в русской литературе второй половины XVII в. // Развитие барокко и зарождение классицизма в России XVII – начала XVIII в. М., 1989. С.220).
65 Свое мнение Ломоносов открыто излагал в служебных документах, посвященных развитию системы национального образования: «Во всех европейских государствах позволено в академиях обучаться на своем коште, а иногда и на жалованье всякого звания людям, не выключая посадских и крестьянских детей, хотя там уже великое множество ученых людей». Цит. по: Лебедев Е. Н. Ломоносов. М., 1990. С. 546. «Науки являются путем к дворянству, и все идущие по этому пути должны смотреть на себя как на вступающий в дворянство… На военной службе вместе числятся и дворяне и недворяне, так нечего стыдиться этого и при обучении наукам». Цит. по: Шубинский В. И. Ломоносов. М., Молодая гвардия. 2015. С.398–399.
66 Шубинский В. И. Ломоносов. М., Молодая гвардия. 2015. С. 412.
67 «Академический историограф защищал одну из принципиальных идей Нового времени – идею позитивной науки, стремящейся к беспристрастию и верящей в свое беспристрастие. Ломоносов отстаивал другую, новую для той поры идею, идею – национального государства, этносов целом (а не только правящей верхушки, чья языковая и культурная идентификация не имеет принципиального значения) как субъекта истории» (Шубинский В. И. Ломоносов. С. 376).
68 Ломоносов М. В. Сочинения. М.; Л., Художественная литература, 1961. С. 519.
69 Там же. С. 273.
70 Мещерский Н. А. История русского литературного языка. Л., Наука, 1981. В дальнейшем роль Ломоносова только подтверждалась. «В отечественной филологической историографии сложилось научно обоснованное представление об основополагающей роли М. В. Ломоносова в процессе формирования русского национального литературного языка». (Бельчиков Ю. А. Место М. В. Ломоносова в истории русского литературного языка // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 19. Лингвистика и межкультурная коммуникация. 2011. №3. С. 20).
71 Успенский Б. А. Краткий очерк истории русского литературного языка (XI–XIX вв.). М., Гнозис, 1994. С. 141.
72 Макеева М. Н. История создания «Российской грамматики» М. В. Ломоносова. М.; Л., Изд. АН СССР, 1961. С. 3.
73 Виноградов В.В. Избранные труды. Лексикология и Лексикография. М., Наука, 1977. С. 215.
74 Успенский Б.А. Краткий очерк истории русского литературного языка. С. 144.
75 Там же. С. 147.
76 Капица П. Л. Ломоносов и мировая наука. Речь на сессии Отделения физико-математических наук АН СССР, посвященной 250-летию со дня рождения М. В. Ломоносова. // Капица П. Л. Эксперимент, Теория, Практика. Статьи, Выступления. М.: Наука, 1977. С. 264. П. Л. Капица был не только выдающимся теоретиком, но и не менее выдающимся экспериментатором. Поэтому многого стоит такая его оценка: «Он тщательно разработал термометрию, он точно калибровал свои ртутные термометры. Пользуясь ими, он, например, определил коэффициент расширения газов при нагревании с удивительной для своего времени точностью. Сравнивая его данные с современными, мы находим, что он сделал ошибку меньше 3%, что было в десять раз точнее принятого тогда значения. Это показывает исключительно высокую технику Ломоносова как экспериментатора». (Там же. С. 262). Личная смелость Капицы даже в сталинские времена, его преданность науке служат твердым доказательством того, что он не стал бы в юбилейной речи предаваться ритуальной лжи; тем более, что он в том же выступлении указал и на ошибочные теоретические установки своего великого предшественника. Можно понять чувство благодарности оратора к первооткрывателю русской науки, если учесть, что по подсчетам экономистов открытие Капицей метода сжижения кислорода окупило все затраты государства на Академию наук с момента ее создания в 1725 г. до 1940 г.
77 Пушкин А.С. Полн. собр. соч. в 10-ти тт. Т. 7. М., АН СССР, 1964. С. 277.
78 Вернадский В. И. Несколько слов о работах Ломоносова по минералогии и геологии // Труды Ломоносова в области естественноисторических наук. СПб., 1911. С. 18.
79 Рассел Б. Почему я не христианин. М., Политиздат, 1987. С. 158.
80 П. Л. Капица приводит красноречивые факты: «В подробной истории физики Heller'a (1889 г.) и Rosenberger'a (1882–1890 годы) вовсе не встречается имя Ломоносова. Французский историк химии F. Hoefer (1860 г.) пишет о нем только несколько строк, не лишенных курьеза. Привожу их дословно: «Parmi les chimistes russes qui se sont fait connaitre comme chimistes, nous citerons Michel Lomonossov, qu'il ne faut pas confondre avec le poete de ce nom». (Среди русских химиков, которые стали известными химиками, мы упомянем Михаила Ломоносова, которого не надо смешивать с поэтом того же времени.)». (Капица П. Л. Ломоносов и мировая наука. С. 258).
81 Шубинский В. И. Ломоносов. С. 341.
82 Там же. С. 330.
83 Там же. С. 341.
84 Там же. С. 345–346.
85 «А. Смит, председатель Американского химического общества, профессор Колумбийского университета, в 1912 г. писал: «Открытие, сделанное при этом Ломоносовым о наличии атмосферы на этой планете, обычно приписывается Шретеру и Гершелю»». (Примечания в кн.: Ломоносов М. В. Избранные произведения в 2– тт. Т.I. Естественные науки и философия. М., Наука, 1986. С.520). Кстати, Гершель использовал новый тип телескопа, дающий более ясное изображение, и названный впоследствии его именем, хотя раньше, уже в 1762 г., Ломоносов создал и представил коллегам свой образец, построенный по этому принципу.
86 Шубинский В. И. Ломоносов. С. 349.
87 Цит. по: Морозов А. А. Михаил Васильевич Ломоносов. 1711–1765. Л., Лениздат, 1952. С. 340–341.
88 Шубинский В. И. Ломоносов. С. 547.
89 Цит. по: Морозов А. А. Михаил Васильевич Ломоносов. С. 340.
90 Ломоносов М. В. Избранные произведения в 2-х тт. Т. 1. Естественные науки и философия. М., 1986. С. 110.
91 Абсолютно точного и принятого на все времена обоснования невозможно сделать даже в математике – науке, требующей наибольшей формализации доказательства. Это прекрасно показал И. Лакатос в книге «Доказательства и опровержения» (М., Наука, 1967), причем на примере истории обоснования знаменитой теоремы Эйлера о многогранниках, – теоремы, которую пришлось два века пересматривать насчет полноты охвата ею геометрических объектов и достоверности применимости. Критерии достоверности менялись настолько, что после «революции строгости» в начале XX века А. Пуанкаре утверждал: «Доказательство, не являющееся строгим, есть ничто. Я думаю, что никто не станет оспаривать эту истину. Но если принять ее слишком буквально, то мы должны прийти к заключению, что, например, до 1820 г. не существовало математики». (С. 66) – т. е. Эйлера – как истинного математика – не существовало. Однако исторический подход все-таки смягчает приговор, Пуанкаре продолжает: «это, очевидно было бы чрезмерным: геометры того времени быстро понимали то, что мы теперь объясняем долго и пространно» (Там же). Как пишет В. М. Аллахвердов, «кризис математики в начале XX века привел к серьезному пересмотру оснований, однако ни одна из важнейших теорем не была удалена из анализа». (Аллахвердов В. М. Опыт теоретической психологии. СПб., 1993. С. 131). Химическая интерпретация опыта Ломоносова, сделанная Лавуазье, уточнила обоснование открытия русского ученого, а не отменила его. При ином подходе, как показал Лакатос, пришлось бы обращать в ничто геометрию Евклида и механику Ньютона (С. 78–79). В науке действует методологический принцип преемственности, который требует установления соответствия между новацией и традиционной теорией (с указанием зоны применимости последней в новой системе знаний), что сохраняет уважение к приоритету открытий великих ученых прошлого.
92 Шубинский В. И. Ломоносов. С. 349.
93 Капица П. Л. Ломоносов и мировая наука. С. 263.
94 Там же. С. 262–271.
95 Шубинский В. И. Ломоносов. С. 350–351.
96 Гуковский Г. А. Русская литература XVIII века. М., 1939. С. 108.
97 «Ломоносов не делал принципиального различия между прозой и поэзией, считая, что они «общую материю» имеют, «ибо об одной вещи можно писать и прозою, и стихами»» (Сазонова Л. И. От русского панегирика XVII в. к оде М. В. Ломоносова // Ломоносов и русская литература М., Наука, 1987. С. 106).
Продолжить чтение