Тайна гор
Глава 1. Скрытый интерес.
Альмина сидела на невысокой табуретке посреди двора, и её длинные, густые каштановые волосы струились вниз, почти касаясь нагретой солнцем земли. День клонился к вечеру, зной спадал, и тень от старого орехового дерева давала желанную прохладу. Она медленно, с привычной лёгкостью проводила деревянным гребнем по прядям, начиная от самых корней и до самых кончиков. Волосы, пшеничного оттенка с медным отливом, мягко поблескивали в лучах заходящего солнца.
Соседки, проходя мимо их сакли, всегда останавливали взгляд на Альмине, но не потому, что она была шумной или заметной. Напротив, её скромность была такой же глубокой и естественной, как цвет её удивительных глаз – светло-голубых, что было редкостью в этих краях и досталось ей в память о бабушке с гор. В свои девятнадцать лет Альмина была воплощением терпения и тихой гордости своего рода. Она не опускала глаза, когда с ней заговаривали старшие, но и не позволяла себе лишнего слова или взгляда.
В доме уже хлопотала нана, готовя ужин, а отец должен был вот-вот вернуться с вечерней молитвы из мечети. В этом распорядке, в этом покое и была жизнь Альмины. Но покой этот был обманчив, потому что в доме росла буря, и имя ей было Холум.
– Альмина, ну посмотри, какая она красивая! – раздался звонкий голос, и во двор вихрем влетела младшая сестра, Холум. Ей было пятнадцать, и, в отличие от старшей, её глаза цвета горького шоколада вечно горели озорством, а короткие, вечно растрепанные волосы выбивались из-под платка, который она терпеть не могла носить правильно.
В руках Холум держала какую-то яркую тряпицу, которую тут же принялась разворачивать перед лицом сестры.
– Это для моей куклы! Я ей новый наряд шью, – затараторила она. – Представляешь, я нашла этот лоскут в нанином сундуке. Думаю, она не заметит.
– Холум, – голос Альмины был тих, но твёрд. – Положи на место. Нана заметит. И не бегай так по двору, люди увидят.
– Пусть видят! – фыркнула Холум, подпрыгивая на одной ноге. – Я не ворую, я беру поносить. Ой, смотри! – она резко замерла и выглянула за калитку. – Зубайр идёт.
Сердце Альмины пропустило удар. Она не подняла головы, продолжая перебирать волосы, но пальцы её на мгновение сжали гребень сильнее. Зубайр, сын их соседки, был ровесником Холум, но в свои пятнадцать уже успел прослыть первым задирой и балагуром на улице. Высокий, худощавый, с вечно смеющимися глазами, он то помогал старикам, то таскал яблоки из чужих садов, и его звонкий смех частенько раздавался по всей округе.
Холум, прильнув к щели в заборе, захихикала.
– Идёт, насвистывает что-то. И штаны свои опять перепачкал, наверное, опять за голубями лазил. Эй, Зубайр! – вдруг крикнула она.
– Тихо ты, бесстыжая! – зашипела Альмина, дёрнув сестру за подол платья.
Но Холум уже высунула нос в щель.
– Зубайр, ты чего такой чумазый? Опять по стрижей из рогатки стрелял? Стыдно! Такой большой, а ума нет!
Зубайр остановился, услышав насмешливый голосок. Он обернулся к забору, за которым угадывался двор их семьи, и, ничуть не обидевшись, широко улыбнулся.
– А, Холум-хулиганка! – крикнул он в ответ. – Я не по стрижей, я по воробьям! А ты чего прячешься? Выходи, научу стрелять!
– Ещё чего! – фыркнула Холум, но глаза её горели азартом. – Моя сестра говорит, что девушке с парнями разговаривать – последнее дело. Так что иди мимо, Зубайр-пачкун, не отвлекай нас от дел!
Альмина от возмущения даже подняла голову. Её голубые глаза метали молнии.
– Холум, замолчи сейчас же! – прошептала она гневно. – Что ты несёшь? При чём здесь я?
– Так это ж я тебя прикрываю, – шепнула в ответ Холум, беззаботно пожав плечами. – Скажу, что это ты так велела, чтобы он не подходил.
Зубайр, услышав про сестру, на мгновение замер. Он, конечно, не видел Альмину, но знал, что она здесь, за этим старым забором. Его взгляд на долю секунды стал серьёзнее, но потом он снова рассмеялся.
– Ладно, Холум, передавай сестре большой привет! И скажи, что гребень у неё красивый. Я издалека видел, как солнце на волосах играет. Как река в горах блестит! – крикнул он и, насвистывая, зашагал дальше.
Холум зашлась беззвучным смехом, зажимая рот ладошкой. Она обернулась к сестре и скорчила уморительную рожицу, передразнивая Зубайра:
– «Как река в горах блестит!» Ой, не могу! Влюбился он в тебя, что ли, Альмина?
Краска стыда и смущения залила щёки Альмины. Она резко встала, подхватив тяжёлую косу и перекинув её через плечо.
– Дурочка ты ещё, Холум. Совсем ничего не понимаешь, – голос её дрогнул. – Не дело это – выкрикивать такое через забор. И про меня говорить. Не смей больше так.
– Да ладно тебе, – Холум подскочила к ней и обняла за талию. – Я же пошутила. Он просто дурак. А волосы у тебя и правда красивые. Прямо как у русалки, про которых в книжках пишут.
– Какие ещё русалки? – вздохнула Альмина, но гнев её уже утих. На Холум невозможно было долго сердиться. – Грех это. Пойдём лучше нане поможем, пока отец не пришёл.
Холум чмокнула сестру в плечо и, прижимая к себе злополучный лоскут, поскакала в дом. Альмина же задержалась во дворе. Солнце почти село, и сумерки мягко опускались на село. Она машинально поправила платок, плотнее укрыв голову, и посмотрела в сторону, куда ушёл Зубайр.
Ветер донёс запах чабреца и тёплой пыли. А в ушах всё ещё звучали его дерзкие, не положенные слова: «Как река в горах блестит». Альмина тряхнула головой, отгоняя наваждение, и тихо вошла в дом, где уже слышалась воркотня наны и звонкий щебет неисправимой Холум.
Глава 2. Запах черемши
Зубайр шёл по улице, сунув руки в карманы широких штанов, но привычной лёгкости в походке не было. Он то сбивался с шага, то начинал насвистывать и тут же замолкал, потому что мелодия вылетала из головы, стоило только мыслям свернуть не туда.
А мысли сворачивали постоянно. И вели они прямиком к забору дома соседей.
«И зачем я ляпнул про эту реку? – мысленно ругал он себя, краснея до корней волос. – Дурак! Какая река? При чём тут река? Она, наверное, подумала, что я совсем обезумел».
Он вспомнил, как мелькнула в щели забора её фигура, когда он проходил мимо. Он даже не разглядел лица, только тень, но почему-то именно сейчас, в сумерках, перед его глазами стояло не это, а то, что он видел издалека раньше: как она сидела во дворе с гребнем, как солнце путалось в её каштановых волосах, делая их похожими на дорогой шёлк. А глаза… Говорили, у Альмины глаза небесного цвета. В их селе, где у всех глаза были тёмными, как спелая вишня, это казалось чудом.
– Тьфу ты, – Зубайр сплюнул в пыль и ускорил шаг. – Делами надо заниматься, а не ерунду в голове держать.
Он почти бегом свернул к конюшне, которая стояла на отшибе, у самого подножия холма. Там его ждал старший брат, Руслан. Строгий, серьёзный, с густой чёрной бородой, он был для Зубайра примером во всём. И именно перед Русланом Зубайру меньше всего хотелось краснеть и мямлить о каких-то глупостях.
Жеребец, которого они привели из последней поездки в Осетию, был статью гордости. Высокий, тонконогий, с диковатым огоньком в глазах. Но после возвращения домой он начал прихрамывать на правую переднюю ногу. Руслан подозревал, что в копыто мог попасть камень или конь потянул сухожилие на горной тропе.
– Быстрее шевели ногами! – донёсся до Зубайра нетерпеливый окрик брата, едва тот показался у ворот. Руслан уже стоял возле конюшни, опершись на жердь изгороди. – Я тут стою, жду его, а он прохлаждается где-то!
– Иду я, иду, – буркнул Зубайр, ныряя под навес.
В конюшне пахло сеном, кожей и лошадиным потом. Жеребец, почуяв людей, тихо всхрапнул и переступил с ноги на ногу. Руслан тут же присел на корточки, жестом велев Зубайру держать коня под уздцы.
– Давай смотреть, – брат нахмурился, ощупывая ногу жеребца. – Тут жар чувствуется. Может, и правда растяжение. Надо примочки делать, покой обеспечить. Завтра с утра принесу трав. А ты после утренней молитвы проверишь, как он копыто ставит. Понял?
– Понял, – кивнул Зубайр, но голос его прозвучал глухо.
Руслан поднял голову и внимательно посмотрел на брата. Тот стоял, уставившись в одну точку, и, кажется, даже не моргал.
– Ты чего это? – Руслан выпрямился во весь свой немалый рост. – Случилось что?
– А? Нет. Ничего не случилось, – Зубайр дёрнулся, как от удара током, и снова густо покраснел. Хорошо, в конюшне было темно, и брат вряд ли мог разглядеть его лицо. – Я просто… о жеребце думаю. Как бы поправить.
– Думает он, – хмыкнул Руслан, но в голосе его послышалась усмешка. – Ладно, иди уже. Завтра чуть свет будь тут. И смотри, не проспи.
Зубайр выскочил из конюшни, как ошпаренный. Надо было возвращаться домой, но идти по прямой не хотелось. Он свернул в обход, через старую часть села, где стояли полуразвалившиеся сакли и густо росла крапива. Там было безлюдно, можно было спокойно собраться с мыслями.
Мысли, однако, собираться не желали. Вместо жеребца перед глазами снова встала Альмина. Как она сидела во дворе, как опускала глаза… Интересно, какой у неё голос? Он слышал только, как она шикала на Холум, но это было сердитое, приглушённое. А какой он на самом деле? Мягкий? Звонкий?
– Эй! – раздалось прямо перед ним. – Эге-гей!
Зубайр вздрогнул и чуть не споткнулся о собственные ноги. Прямо на него, вынырнув из высокой травы у плетня, двигалась странная фигура. Это был Хонк – сельский дурачок, которого все давно уже забыли, как звали на самом деле.
Хонк был тощим, как жердь, с вечно спутанной бородёнкой и безумными, но добрыми глазами. Прозвище своё он получил за то, что питался одной черемшой. Он мог есть её сырой, варёной, солёной, и запах чеснока преследовал его повсюду, въевшись в одежду, кожу и, казалось, даже в душу. Бабушки в селе говорили, что Хонк потому и умом тронулся, что черемши объелся в детстве.
Сейчас Хонк передвигался по улице как-то странно: он то делал два обычных шага, то вдруг подпрыгивал на месте, взмахивая руками, будто пытался взлететь.
Увидев Зубайра, Хонк резко замер на одной ноге, как цапля, и уставился на него выпученными глазами.
– А-а-а, Зубайр! – завопил он радостно. – Зубайр-байр-байр! А я тебя ищу!
– Чего тебе, Хонк? – настороженно спросил Зубайр, делая шаг в сторону, чтобы обойти дурачка.
Но Хонк, не опуская ноги, запрыгал к нему бачком.
– Я видел! Я всё видел! – затараторил он, тыча в Зубайра корявым пальцем. – Ты там стоял! У забора! А она там сидела! С расческой! – Хонк изобразил, как расчёсывает волосы, при этом чуть не свалился в крапиву. – А-ха-ха! Жених! Жених нашёлся!
Зубайра бросило в жар. Он оглянулся по сторонам – не дай Аллах, кто услышит эту чесночную трещотку!
– Тише ты, Хонк! – зашипел он. – Ничего я не стоял! Я мимо шёл! Иди своей дорогой!
– Мимо? – Хонк наклонил голову, как любопытная птица. – А чего тогда носом в забор уткнулся? Нюхал? – он шумно втянул воздух и тут же сам себе ответил: – Нет, у них не пахнет! У них бараниной пахнет! А у меня – вот! – Хонк с гордостью вытащил из-за пазухи огромный пучок черемши и помахал им перед лицом Зубайра. – Хочешь? Угощаю! Бесплатно! Для жениха ничего не жалко!
От пучка разило так, что у Зубайра защипало в носу и глаза начали слезиться.
– Убери, – прошипел он, отмахиваясь. – На кой мне твоя черемша?
– Как это на кой? – искренне удивился Хонк. – Ты поешь – и сразу умным станешь! Как я! – он гордо выпятил тощую грудь. – Понял тогда, что делать надо. Подойдёшь к забору и скажешь: «Альмина, выходи за меня! У меня черемши много! Будем вместе есть и счастливо жить!»
Зубайр закашлялся то ли от смеха, то ли от чесночного духа. Предложение Хонка было настолько диким и нелепым, что даже его собственное смущение показалось ему вдруг смешным.
– Слушай, Хонк, – выдавил он из себя, утирая выступившие от запаха слёзы. – Ты бы лучше своей черемшой коня накормил. Вон, у нас жеребец хромает. Может, чеснок ему поможет?
Хонк задумался. Это был сложный мыслительный процесс, отразившийся на его лице сменой нескольких гримас.
– Коня? – переспросил он. – А конь любит черемшу?
– А то! – соврал Зубайр, входя во вкус. – Лошади её обожают. Съест – и сразу скакать начнёт, как молодой!
Хонк посмотрел на свой пучок, потом на Зубайра, потом снова на пучок. В глазах его боролись жадность и желание помочь.
– Ладно, – наконец решился он. – Для коня не жалко. Но ты ему скажи, что это я, Хонк, передал. Пусть знает! – и с этими словами он сунул вязку черемши прямо в руки опешившему Зубайру.
– Да погоди ты… – начал было Зубайр, но Хонк уже не слушал.
Он снова встал на одну ногу и, подпрыгивая и взмахивая руками, двинулся дальше по улице, распевая во всё горло:
– Черемша-а-а! Кому черемшу-у-у! Женихам бесплатно-о-о!
Зубайр проводил его взглядом и посмотрел на пучок в своих руках. Запах был убойный. Он рассмеялся – сначала тихо, потом в голос. Ну и денёк сегодня выдался! То краснел перед забором, как девица, то стоит посреди улицы с черемшой для коня, которую ему вручил местный дурачок, принявший его за жениха.
– Жених, – фыркнул Зубайр, заворачивая черемшу в полу черкески, чтобы хоть немного сбить запах. – Нашёлся жених с черемшой.
Он пошёл домой, но настроение его переменилось. Тревога и смущение отступили, уступив место чему-то новому, тёплому и щекотному, как солнечный луч, пробившийся сквозь листву. И запах чеснока, как ни странно, этому ничуть не мешал.
Глава 3. У родника
Утро того дня выдалось хмурым. Низкие тучи цеплялись за вершины гор, ветер трепал голые ветви ореховых деревьев, но во дворе дома Мохьмад-Хьажа кипела работа. Мать Альмины, Раисат, с раннего рассвета хлопотала у очага, то и дело подгоняя Холум, которая больше мешала, чем помогала.
Мохьмад-Хьаж сидел на почётном месте в большой комнате, разложив перед собой чётки. Он не перебирал их – просто держал в руках, чувствуя привычную тяжесть в ладони. Мысли его были далеко.
Он вспомнил Альмину вчерашним вечером. Как она стояла перед ним – не дрожа, не пряча глаз, а смотрела прямо и говорила твёрдо. Такой он видел её лишь однажды, много лет назад. Тогда соседский мальчишка обидел бездомного щенка, и маленькая Альмина, вся пунцовая от гнева, кинулась на обидчика с кулаками. Глаза её метали молнии, а кожа – обычно светлая – потемнела от прилившей крови, став одного цвета с каштановыми волосами, что выбились из-под платочка.
Сейчас в ней горел тот же огонь. Только теперь она защищала не щенка – себя. Свою честь. Свою жизнь.
«Доверяю, дочка, – подумал Мохьмад-Хьаж, глядя на стену, увешанную старым оружием. – Ты никогда не лгала. И сейчас не лжёшь».
Он знал, что скажет сегодня сватам. Знал, что это будет трудно. Знал, что родня не поймёт. Но огонь в глазах дочери стоил дороже любого богатства.
– Отец, – в комнату заглянула Раисат. Лицо её было встревоженным. – Идут.
Мохьмад-Хьаж кивнул, поправил папаху и вышел во двор встречать гостей.
Первым во двор ступил старец.
Его звали Хож-Ахмед, из рода Абумуслимовых. Восемьдесят весен минуло с тех пор, как он появился на свет в этом самом ущелье, и за эти годы село привыкло видеть в нём не просто старого человека, а живую совесть. Высокий, сухой, как горный орех, с белоснежной бородой, опускавшейся на грудь, и глубокими морщинами, что избороздили его лицо, словно горные тропы – склоны. Но глаза его – чёрные, живые, острые – смотрели так, что молодые парни опускали взгляд. В них читалась мудрость, выстраданная годами, и та власть, которую даёт не должность – сама жизнь.
Одет он был в строгую черкеску из тёмного сукна, на поясе – старый кинжал с потёртой рукоятью, но камушки в ножнах всё ещё поблёскивали. За ним шли двое: оба почтенного возраста, с густыми седыми бородами, в добротных черкесках. Это были дядья Адлана, братья его отца – Хамид и Ахъяд. Люди уважаемые в своём селе, но в этих краях их знали меньше, чем Хож-Ахмеда.
– Ассаламу алейкум, Мохьмад-Хьаж, – голос старца звучал низко и ровно, как течение горной реки.
– Ва алейкум ассалам, Хож-Ахмед, – Мохьмад-Хьаж склонил голову и прижал руку к сердцу. – Добро пожаловать в мой дом. Добро пожаловать, уважаемые гости.
Они прошли в комнату для гостей. Раисат внесла чай, лепёшки, мёд, но Хож-Ахмед жестом остановил её.
– Не нужно, Раисат, – мягко, но твёрдо сказал он. – Ты знаешь обычай. Сначала дело, потом угощение. Не ровён час – не сглазить бы.
Раисат замерла, взглянув на мужа. Мохьмад-Хьаж кивнул, и она бесшумно удалилась, унося поднос обратно. Гости уселись на подушки, соблюдая старшинство: Хож-Ахмед на почётном месте, справа от него Хамид, слева – Ахъяд. Мохьмад-Хьаж сел напротив, сложив руки на коленях.
Первые минуты ушли на положенные расспросы о здоровье, о семье, о дороге. Старец говорил неторопливо, но чувствовалось, что он ждёт момента перейти к главному.
Наконец Хож-Ахмед отставил пиалу с водой, которую ему подали по обычаю, и посмотрел на Мохьмад-Хьажа. Взгляд его стал серьёзным, деловым.
– Мохьмад-Хьаж, – начал он, – ты знаешь, зачем мы пришли. Мы пришли говорить о деле. О деле чести и продолжения рода.
Мохьмад-Хьаж кивнул.
– Наш род, Абумуслимовы, известен в этих краях, – продолжал старец. – Мы держим слово, чтим предков и не скупимся, когда речь идёт о родстве с достойными людьми. Твоя дочь Альмина – девушка редкой красоты и скромности, мы наслышаны о ней. И наш племянник Адлан, сын моего брата Султана, сердцем загорелся к ней. Мы пришли с открытой душой и полными руками.
Он сделал знак Хамиду, и тот развязал небольшой узел, который принёс с собой. На свет появились свёртки ткани, и старец начал перечислять:
– Мы даём за неё пятьдесят овец лучшей породы, из наших отар, что пасутся на альпийских лугах. Двадцать голов крупного рогатого скота – коровы-первотёлки, крепкие, здоровые. Десять лошадей, среди которых три чистокровных жеребца-трёхлетки, один – серый в яблоках, особой ценности, от нашего знаменитого жеребца Борз.
Он перечислил это с достоинством, словно читал суру из Корана.
– Кроме того, – продолжил Хож-Ахмед, – мы даём золото: десять золотых монет царской чеканки, каждая весом в золотник, и пять серебряных поясов с чернью, работы дагестанских мастеров. Для невесты – три отреза парчи, привезённой из самого Дербента, два отреза шёлка, шаль турецкая, что мягче облака, и ковёр ручной работы, который ткали три зимы.
Хамид и Ахъяд согласно кивали, поглядывая на Мохьмад-Хьажа. По меркам времени это было неслыханное богатство. Такой калым могли предложить только самые зажиточные семьи.
Мохьмад-Хьаж слушал и внутренне сжимался. Да, это было щедро. Да, это могло поднять его хозяйство на небывалую высоту. Он знал, как нужны сейчас лошади для пахоты, как нужны коровы, чтобы тянуть плуги, как нужны овцы для шерсти и мяса. Зима кончалась, через месяц-полтора надо будет выводить людей в поля, а тягла почти нет. С этим скотом можно было засеять все окрестные земли, поднять хозяйство, накормить семью.
Но дочь была дороже.
– Мы ценим вашу щедрость, уважаемые, – тихо сказал Мохьмад-Хьаж. – Это достойный калым, достойный дочери любого князя.
Хож-Ахмед довольно прищурился, ожидая продолжения. Но Мохьмад-Хьаж молчал, перебирая чётки.
– Мы ждём твоего слова, Мохьмад-Хьаж, – мягко напомнил старец. – Всё честь по чести. Мы уважаем твой род и хотим породниться.
Мохьмад-Хьаж поднял глаза. В них не было радости – только усталость и решимость.
Альмина сидела в соседней комнате, прижавшись ухом к тонкой стене. Сердце её колотилось так громко, что она боялась – услышат. Голоса доносились приглушённо, но каждое слово о калыме вонзалось в неё, как игла. Овцы, коровы, кони, золото… Её оценивали, как кобылицу на базаре. И цену давали высокую.
Щёки её горели огнём. Она знала, что сейчас пунцовая, как маков цвет, и кожа её, верно, слилась с оттенком каштановых волос, как в детстве, когда она гневалась. Только сейчас это был не гнев – стыд и отчаяние. Она сжимала руки так, что ногти впивались в ладони, и молилась про себя: «Аллах, сделай так, чтобы отец сказал «нет». Пожалуйста, сделай так».
А со двора доносился звонкий голос Холум. Та помогала матери по хозяйству, но помощь её была своеобразной.
– Нана, а почему гости не едят? – спросила Холум, выглядывая из-за угла. – Я думала, сватов всегда кормят.
– Тише ты, – шикнула Раисат. – Обычай такой. Сначала сговор, потом угощение. Чтоб не сглазить.
– А-а-а, – протянула Холум. – Значит, они голодные сидят? Бедные. А если они сейчас проголодаются и решат, что у нас еды нет, и уйдут?
– Холум! – голос матери стал грозным. – Типун тебе на язык!
– А чего сразу типун? – Холум, кажется, нарочно говорила громче, чтобы её слышали. – Я же забочусь о репутации семьи. Может, им хоть лепёшечку незаметно подсунуть?
Раисат зашипела, как рассерженная кошка, и погналась за дочерью вокруг стола. Холум увернулась, чуть не опрокинув кувшин с водой, и залилась звонким смехом.
– Не поймаешь, нана! Я быстрая, как горная коза!
– Я тебе покажу козу! – Раисат, раскрасневшаяся, пыталась ухватить дочь за подол, но та вертелась юлой. – Вот погоди, отец выйдет, я ему всё расскажу!
– А что рассказывать? Что я хочу накормить голодных гостей? – Холум на секунду остановилась и сделала невинное лицо. – Нана, а может, они потому и не едят, что жених страшный? Боятся, что мы, увидев его, откажемся от сватовства сразу, без калыма?
Раисат не выдержала и сама фыркнула, пытаясь скрыть улыбку. Холум, увидев это, подскочила к ней и чмокнула в щёку.
– Не сердись, нана. Я же за сестру переживаю.
– Переживает она, – проворчала мать, но в голосе уже не было злости. – Иди лучше воды принеси, чем языком молоть.
– Ой, нана, ну ещё пять минуточек, – заканючила Холум, но, поймав взгляд матери, схватила корзину для дров и выскочила за калитку, напевая что-то весёлое.
Альмина, сидя в комнате, невольно улыбнулась. Этот звонкий, бесшабашный голос сестры, её дурачества отвлекли от тягостных мыслей. Холум была как луч солнца в пасмурный день – легкомысленная, но такая родная. Улыбка тронула губы Альмины, но тут же погасла, когда из-за стены снова донеслась речь старца.
Хож-Ахмед закончил перечислять дары и замолчал, ожидая ответа. Мохьмад-Хьаж сидел неподвижно, только пальцы чуть заметно перебирали чётки.
– Уважаемый Хож-Ахмед, – наконец заговорил он, и голос его звучал глухо, но твёрдо. – Я благодарен вашему роду за честь. Я благодарен за щедрость, какой не видели эти стены. Но…
Он запнулся, собираясь с мыслями. Хамид и Ахъяд переглянулись. Хож-Ахмед нахмурился, но молчал, давая хозяину высказаться.
Мохьмад-Хьаж глубоко вздохнул и хлопнул ладонями по коленям – резко, словно ставя точку.
– Я не могу отдать свою дочь за вашего племянника, – сказал он прямо, глядя в глаза старцу.
В комнате повисла мёртвая тишина. Так тихо бывает только перед грозой. Хамид и Ахъяд замерли, не веря своим ушам. Хож-Ахмед медленно, очень медленно поднял брови. Лицо его не дрогнуло, но в глазах вспыхнул холодный огонь.
– Мохьмад-Хьаж, – голос старца стал ниже, глуше, словно камень покатился с горы. – Ты понимаешь, что говоришь? Мы пришли к тебе с миром, с уважением, с дарами. Ты принял нас как дорогих гостей. И теперь ты говоришь «нет»?
– Я говорю «нет», – повторил Мохьмад-Хьаж, не опуская глаз. – Я уважаю ваш род. Я чту ваши седины, Хож-Ахмед. Но дочь моя сказала своё слово. А я не пойду против воли дочери.
Хож-Ахмед медленно выпрямился. Годы словно спали с него – перед Мохьмад-Хьажем сидел не дряхлый старец, а грозный воин, привыкший повелевать.
– Слово дочери? – переспросил он с ледяной усмешкой. – С каких это пор в горах слово девки важнее слова старших? Ты позоришь свой род, Мохьмад-Хьаж. Ты позоришь обычаи предков. Девушка не выбирает – её выбирают. А ты…
Он не договорил, но взгляд его сказал всё.
Мохьмад-Хьаж побледнел, но не дрогнул.
– Я чту обычаи, Хож-Ахмед. Но ещё я чту честь. А честь моей дочери была оскорблена тем, за кого вы сватаете. Спросите у своего племянника, что он делал у родника вчера вечером. Спросите, как он разговаривал с девушкой, которая ещё не давала согласия. Я не отдам дочь тому, кто не уважает её. Ни за какой калым.
Тишина стала звенящей. Хамид и Ахъяд переглянулись, и в их глазах мелькнуло что-то похожее на понимание. Хож-Ахмед же медленно поднялся. Половицы под ним скрипнули – резко, грубо, словно протестуя. Старец выпрямился во весь рост, и даже сгорбленные годы вдруг исчезли.
– Ты пожалеешь об этом, Мохьмад-Хьаж, – тихо, но отчётливо произнёс он. – Не потому что мы могучий род. А потому что ты отказался от чести породниться с нами, отказался от даров, которые могли бы прокормить твою семью, и поставил слово девчонки выше слова мужчин. Это не гордость – это глупость.
Он шагнул к двери. За ним, скрипя сапогами, поднялись Хамид и Ахъяд. Они не смотрели на Мохьмад-Хьажа – опустив глаза, они вышли вслед за старцем.
В комнате остался только скрип половиц и запах дома, в котором только что рухнули надежды на богатство. Мохьмад-Хьаж сидел неподвижно, глядя на дверь, за которой скрылись гости. Руки его дрожали, но в груди разливалось странное облегчение. Он сделал то, что должен был.
А в соседней комнате Альмина зажала рот ладонью, чтобы не разрыдаться в голос. И слёзы эти были сладкими.
Глава 4. Трое в раздоре
Адлан влетел во двор своего дома, как дикий зверь, загнанный в угол. Коня он бросил у ворот, даже не привязав – пусть работники сами уводят. Папаха сбилась на затылок, черкеска расстегнулась, на лбу выступила испарина. Он пнул ногой пустое ведро, попавшееся под руку, и оно с грохотом покатилось по двору, распугав кур.
– Ваха! – рявкнул он так, что из конюшни пулей вылетел молодой работник, татарин Ваха, нанятый отцом за бесценок. – Ты чего стоишь, ишак безмозглый? Конь не убран! Седло не снято!
– Сейчас, Адлан, сейчас, – залепетал Ваха, бросаясь к жеребцу, который испуганно косил глазом.
– Сейчас? – Адлан подскочил к нему и с силой толкнул в плечо. Ваха пошатнулся, ударился спиной о столб конюшни. – Я тебе покажу «сейчас»! Чтобы через минуту конь был чищен, накормлен и поён! А не сделаешь – выгоню в шею, понял?
– Понял, понял, – бормотал Ваха, трясущимися руками принимаясь за подпругу.
Адлан сплюнул и пошёл в дом. В сенях он сбил плечом какую-то корзину, рассыпав сушёные яблоки по полу. Из кухни высунулась мать, испуганно всплеснув руками.
– Сынок, что случилось? Ты чего такой?
– Не лезь, нана! – рявкнул он, даже не взглянув на неё. – Где отец?
– В большой комнате, с гостями, – пролепетала мать. – Там дядя Магомед приехал, по делу…
Адлан ворвался в комнату, не постучавшись. Отец его, грузный мужчина с тяжёлым взглядом, сидел на почётном месте, рядом с ним – дальний родственник Магомед. Оба пили чай.
– Ты чего врываешься? – отец нахмурился, отставляя пиалу. – Стыда нет?
– Есть разговор, – процедил Адлан, не глядя на Магомеда. – Важный.
Отец понял по лицу сына, что дело серьёзное. Извинился перед гостем, вышел в коридор.
– Ну?
– Эта девка, Альмина, – зашипел Адлан, сжимая кулаки. – Она мне от ворот поворот дала. У родника. Прилюдно. А этот… щенок соседский, Зубайр, вступился. Меня чуть не побил.
Отец нахмурился ещё сильнее.
– Какой Зубайр? Сын вдовы Зулейхи?
– Он самый. Мальчишка, пятнадцать лет, а туда же – передо мной выёживаться, – Адлан аж побелел от злости. – Я этого так не оставлю. Завтра же поеду к её отцу. Пусть приструнит дочь. А этому щенку…
– Цыц! – оборвал его отец. – Не смей ничего делать сгоряча. Завтра поедем вместе. Я сам поговорю с Мохьмад-Хьажем. Если они слово дали, назад не возьмут. А с мальчишкой… разберёмся потом. Не время сейчас шум поднимать.
– Но отец…
– Я сказал – не время! – отрезал отец. – Иди остынь. На людей не кидайся.
Адлан вышел, хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла. В конюшне он снова налетел на Ваху, который чистил жеребца.
– Чего возишься, баран? – заорал он, вырывая скребницу из рук работника. – Сам сделаю! А ты иди с глаз моих долой, пока я тебя не прибил!
Ваха выскочил из конюшни, прижимаясь к стене, и долго ещё сидел за поленницей, боясь показаться на глаза хозяину. А Адлан до поздней ночи метался по двору, пинал всё, что попадалось под ноги, и думал только об одном: о голубых глазах Альмины, которые смотрели на него с презрением, и о мальчишке, посмевшем встать между ними.
Альмина вернулась домой сама не своя. Кувшин она несла, прижимая к груди обеими руками, словно он мог защитить её от всего мира. Платок сбился, коса растрепалась, на подоле платья темнело мокрое пятно – расплескала воду, когда тряслись руки.
Во дворе она столкнулась с Холум. Та, увидев лицо сестры, даже рот открыла от удивления.
– Альмина! Ты чего? На тебе лица нет! Случилось что?
– Ничего не случилось, – отрезала Альмина, проходя мимо.
– Как ничего? Ты белая, как полотно! А платок набок съехал! Тебя кто обидел?
– Холум, отстань, – бросила Альмина, но та не отставала, вбежала за ней в комнату.
– Не отстану! Говори, что стряслось? Этот Адлан? Он что-то сделал?
Альмина резко обернулась, и Холум впервые в жизни увидела в глазах старшей сестры не мягкость и терпение, а сталь.
– Слушай меня внимательно, – тихо, но твёрдо сказала Альмина. – За Адлана я не выйду. Никогда. Пусть хоть все старшие мира соберутся и решают мою судьбу – я скажу «нет». Поняла?
Холум моргнула, не веря своим ушам. Эта Альмина – всегда послушная, всегда тихая, всегда «как скажут старшие» – сейчас говорила так, словно сама стала старшей.
– Но… как же… нана с отцом…
– Я сама скажу нане с отцом, – перебила Альмина. – А ты пока помолчи. Никому ни слова. Особенно о том, что я сейчас сказала.
Холум кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Она выскользнула из комнаты, а Альмина села на край постели, уставившись в одну точку. Перед глазами стоял Зубайр. Как он заслонил её спиной. Как смотрел на Адлана – без страха, без сомнения, как настоящий мужчина. Как повернулся к ней и спросил: «Ты как?» – и голос у него дрогнул.
«Мальчишка, – подумала она. – Пятнадцать лет. А ведёт себя так, как Адлану в его двадцать три не снилось».
Вечером, когда отец вернулся с вечерней молитвы, Альмина сама вышла к нему. Раисат ахнула, увидев дочь с решительным лицом.
– Отец, – сказала Альмина, останавливаясь перед Мохьмад-Хьажем. – Я должна тебе сказать.
Мохьмад-Хьаж нахмурился, почуяв неладное.
– Говори.
– За Адлана я не пойду.
В комнате повисла тишина. Раисат прижала руки к груди, отец медленно положил чётки на столик.
– Что ты сказала? – голос его был спокоен, но в этом спокойствии чувствовалась угроза.
– Я сказала, что не пойду за Адлана, – повторила Альмина, глядя отцу прямо в глаза. Голубые её глаза горели, но не слезами – огнём. – Он приходил сегодня к роднику. Один. Без старших. Ловил меня там, как добычу. Руками трогал. Позволял себе то, что не позволит ни один уважающий себя мужчина. Я не буду его женой.
Мохьмад-Хьаж побелел. Раисат всхлипнула.
– Он… трогал тебя? – глухо спросил отец.
– Да. За косу. И говорил такие слова… какие порядочный человек девушке не скажет.
Отец медленно поднялся. Руки его сжались в кулаки.
– Почему ты сразу не сказала?
– Я говорю сейчас, – Альмина не отвела взгляда. – Я не хотела позорить семью. Но и жить с тем, кто меня не уважает, я не буду. Прости меня, отец, если я тебя ослушалась. Но здесь я ослушаюсь. Даже если ты меня проклянёшь.
Она опустилась на колени и склонила голову.
В комнате стояла мёртвая тишина. Раисат плакала беззвучно, закрыв лицо руками. Отец смотрел на дочь, и в глазах его боролись гнев, боль и… гордость. Такая гордость, которую он не ожидал увидеть в своей тихой, скромной Альмине.
– Встань, – наконец сказал он. Голос его сел. – Встань, дочка. Я подумаю. Иди к себе.
Альмина поднялась и вышла, не оглядываясь. А Мохьмад-Хьаж долго ещё сидел, глядя в темноту за окном, и Раисат не решалась к нему подойти.
Зубайр вернулся домой затемно. Он не помнил, как шёл от родника, как брёл по улицам, как оказался во дворе. В голове гудело, перед глазами стояла Альмина – испуганная, но гордая, с мокрым кувшином в руках. И Адлан. Его наглая ухмылка, его рука на её косе.
Зубайр сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Он ничего не мог с собой поделать – злость кипела внутри, требуя выхода. Он вошёл в сарай, где стоял топор, и, схватив его, вышел во двор к поленнице. Поленья летели в стороны, раскалываясь с треском, но злость не уходила.
– Зубайр! – окликнул его старший брат Руслан, выходя из дома. – Ты чего это в темноте дрова рубишь? Совсем с ума сошёл?
Зубайр не ответил, продолжая колоть. Руслан подошёл ближе, всмотрелся в лицо брата.
– Случилось что?
– Ничего, – буркнул Зубайр, опуская топор.
– Не ври, – Руслан положил руку ему на плечо. – Говори.
Зубайр молчал долго, потом бросил топор наземь и сел на чурбак, закрыв лицо руками.
– Руслан, – глухо сказал он. – Я не знаю, что со мной. Я видел сегодня… эту девушку, Альмину. Дочку Мохьмад-Хьажа. К ней сватается этот… Адлан из соседнего села. А он её у родника подловил, один, без стыда и совести. Руками трогал. А я… я не выдержал. Вступился.
Руслан нахмурился, но промолчал.
– Я ему сказал, чтобы убирался, – продолжал Зубайр, не поднимая головы. – Чуть не подрались. А она… она смотрела на меня так… – он запнулся. – А послезавтра её за этого урода просватают. И я ничего не могу сделать! Мне пятнадцать, я мальчишка, щенок, как он меня назвал. Кто я такой, чтобы вставать между ними?
Руслан присел рядом на корточки. В темноте не видно было его лица, но голос звучал неожиданно мягко.
– Ты поступил по-мужски, – сказал он. – Не по годам – по совести. А возраст… возраст не главное. Главное – что у тебя внутри. Ты заступился за честь девушки. Это дорогого стоит.
– А толку? – горько усмехнулся Зубайр. – Её всё равно выдадут. А мне останется только смотреть.
– Кто знает, – Руслан поднялся. – Женщина – не лошадь, силой не возьмёшь. Если она сама не захочет – никакой Адлан её не получит. А ты… ты будь готов. Если судьба даст шанс – не упусти.
Он ушёл в дом, оставив Зубайра одного. Тот ещё долго сидел на чурбаке, глядя в звёздное небо, и думал. Думал о голубых глазах, о длинной косе, о том, как она смотрела на него у родника. И о том, что он, мальчишка, готов хоть завтра пойти против всего мира, только бы защитить её.
Наутро Зулейха, выйдя во двор, ахнула. Вся поленница была переколота, аккуратные дрова лежали горой, а Зубайр сидел на крыльце, осунувшийся, с красными глазами, но спокойный.
– Ты что, всю ночь не спал? – всплеснула руками нана.
– Спал, нана, – соврал он, поднимаясь. – Пойду коня проверю.
Он ушёл в конюшню, а Зулейха посмотрела ему вслед и покачала головой. Что-то изменилось в её младшем сыне за эту ночь. Что-то неуловимое, но важное. Словно он повзрослел сразу на несколько лет.
В конюшне Зубайр подошёл к жеребцу, который всё ещё хромал. Осторожно ощупал ногу, прошептал что-то успокаивающее, и конь ткнулся мордой ему в плечо, словно понимая, что хозяину самому нужна поддержка.
– Ничего, брат, – тихо сказал Зубайр, глядя в умный лошадиный глаз. – Всё будет хорошо. Мы справимся.
А за стеной конюшни вставало солнце, освещая горы, и новый день начинался для троих: для разъярённого Адлана, для решительной Альмины и для мальчишки, который этой ночью стал мужчиной.
Глава 5. Ветер перемен
В то время как в маленьком горском селе разворачивалась драма трёх сердец, большой мир за пределами горных перевалов сотрясали перемены, которым суждено было изменить судьбу каждого, от мала до велика.
1920-й год стал переломным для всей России. Гражданская война, полыхавшая на просторах бывшей империи, близилась к развязке. Главных действующих лиц в этой кровавой драме было двое: красные и белые.
Красные – это большевики, партия рабочих и крестьян, как они себя называли. Их вождь, Владимир Ленин, провозгласил власть Советов и мечтал о мировой революции. Большевики обещали землю – крестьянам, фабрики – рабочим, мир – народам, уставшим от войны . Их главный лозунг: «Вся власть Советам!» – находил отклик у тех, кто веками жил в бедности и бесправии.
Белые – это те, кто не принял новую власть: офицеры царской армии, казаки, дворяне, состоятельные горожане. Они воевали за «единую и неделимую Россию», против большевистского хаоса и безбожия. Самой грозной силой белых на юге была Добровольческая армия генерала Деникина .
Были и третьи – меньшевики. Когда-то они шли с большевиками в одной партии, но разошлись во взглядах. Меньшевики считали, что Россия ещё не готова к социализму, что нужно сначала пройти долгий путь демократии. Они выступали за постепенные реформы, против диктатуры и террора. В Гражданской войне меньшевики пытались лавировать между красными и белыми, за что получали от тех и других. Особенно сильны их позиции были в Грузии, где меньшевистское правительство держалось до 1921 года .
Но на Северном Кавказе всё было сложнее, чем в центральной России. Здесь сталкивались не только классы, но и народы, языки, обычаи, вера.
Конец старого мира.
К началу 1920 года армия Деникина, ещё недавно грозная и почти непобедимая, трещала по швам. Красная армия, которой командовал молодой талантливый полководец Тухачевский, теснила белых по всему фронту.
В январе началась решающая Северо-Кавказская операция . Красные части прорывали оборону белых на реке Маныч, громили лучшие кавалерийские соединения Деникина в районе Егорлыкской. В тылу у белых поднимались восстания, партизаны захватывали города.
16 марта Красная армия вошла в Пятигорск, 17 марта красные партизаны взяли Грозный – город, где добывалась нефть, столь нужная и белым, и красным. 24 марта пал Владикавказ, 27 марта – Новороссийск, откуда остатки белой армии в панике грузились на пароходы, чтобы уплыть в Крым .
К апрелю 1920 года на большей части Северного Кавказа установилась Советская власть. Старый мир рухнул. Начиналось новое, неизведанное и пугающее время.
Горская республика: мечта и её крушение.
Но что означала «Советская власть» для горцев? Ведь за годы Гражданской войны они уже успели попробовать и свою государственность.
Ещё в ноябре 1917 года, когда в Петрограде только брали власть большевики, на Северном Кавказе провозгласили независимую Горскую республику . В неё вошли Дагестан, Чечня, Осетия, Кабарда, Балкария, Карачай и даже далёкая Абхазия. Это была попытка горских народов самим строить свою судьбу, опираясь на вековые традиции и законы ислама. Но республика просуществовала недолго: её раздавили с двух сторон – сначала белые, потом красные.
Большевики, придя на Кавказ, не стали восстанавливать независимую Горскую республику. Но они понимали: управлять этими воинственными и свободолюбивыми народами из Москвы жёсткой рукой не получится. Нужен был другой подход.
И здесь большевики проявили удивительную для них гибкость. Нарком по делам национальностей Иосиф Сталин, сам кавказец, хорошо понимал местные особенности. В октябре 1920 года он встретился с горскими коммунистами и изложил новый план .
– У каждого народа: у чеченцев, ингушей, осетин, кабардинцев, балкарцев – должен быть свой национальный Совет, – говорил Сталин. – Который будет управлять делами своего народа, учитывая его быт и особенности .
17 ноября 1920 года во Владикавказе открылся съезд народов Терской области. Сталин огласил Декларацию об образовании Горской Автономной Социалистической Советской Республики .
– Россия понимает, как трудно малым народностям Терека отстоять свою свободу против мировых хищников, – пояснял он. – Автономия – это не отделение, а союз самоуправляющихся горских народов с народами Советской России .
20 января 1921 года ВЦИК официально утвердил создание Горской АССР в составе РСФСР . Республика включала шесть национальных округов: Чеченский, Осетинский, Кабардинский, Балкарский, Ингушский и Карачаевский. Города Грозный и Владикавказ стали самостоятельными единицами.
Казалось, найден идеальный компромисс: и Советская власть, и национальное самоуправление. Но это был лишь первый шаг.
Размежевание и «коренизация»
Уже через несколько месяцев Горская республика начала распадаться. Слишком разными были народы, слишком сильны старые противоречия, слишком тяжела была рука Москвы.
В сентябре 1921 года из состава Горской АССР выделилась Кабардинская автономная область, в январе 1922-го – Карачаевская и Балкарская, в ноябре того же года – Чеченская . В июле 1924 года Горская АССР была упразднена окончательно . На её месте возникли Северо-Осетинская и Ингушская автономные области, а также Сунженский казачий округ.
Большевики проводили национально-государственное размежевание, руководствуясь не столько этнографическими границами, сколько политической целесообразностью . В результате значительная часть осетин оказалась в Грузии (позже там создали Юго-Осетинскую автономную область), а земли, где веками жили аварцы и лезгины, отошли к Азербайджану .
Одновременно с этим большевики начали политику, которую назвали «коренизация». Суть её была проста: надо было подготовить из местных жителей новых управленцев, учителей, хозяйственников, судей, которые проводили бы советскую политику, но говорили с народом на родном языке и учитывали местные обычаи .
– Не пройдёт двух-трёх лет, как вы втянетесь и выделите из своей среды учителей, хозяйственников, военных, советских работников, – обещал Сталин на съезде во Владикавказе. – И тогда вы увидите, что научились самоуправляться .
Создавались школы с обучением на национальных языках, разрабатывалась письменность для тех народов, у которых её не было, открывались клубы, избы-читальни . Вчерашние крестьяне и пастухи становились председателями сельсоветов, судьями, командирами красных отрядов.
Но гладко было только на бумаге. На деле «коренизация» проходила тяжело, с кровью и конфликтами.
Горцы и новая власть: недоверие и восстание.
Многие горцы встретили Советскую власть настороженно, а то и враждебно. И были на то причины.
Во-первых, продразвёрстка. Большевики, как и белые до них, требовали хлеб, мясо, скот для армии и городов. Реквизиции проводились жёстко, часто под дулом винтовки, не считаясь с тем, что горцы сами едва сводили концы с концами .
Во-вторых, борьба с религией. Для горцев ислам был не просто верой, а основой всей жизни – от рождения до смерти, от воспитания детей до судебных споров. А большевики начинали закрывать мечети, арестовывать мулл, запрещать шариатские суды. Это воспринималось как покушение на самое святое.
В-третьих, казачество. Терские казаки, жившие на Северном Кавказе с XVI века, в массе своей поддержали белых. И когда красные победили, расправа была жестокой. Около 35 тысяч казаков – с женщинами и детьми – были выселены со своих земель, их станицы переданы чеченцам и ингушам . Это породило глухую ненависть, которая тлела годами.
