Проект Сомнамбула
Глава 1. Тупик в пустыне Атакама.
Пустыня Атакама не терпит стоячего металла.
Я узнала это на третьи сутки простоя, когда начала слышать, как «Агуила-Норте» скрипит. Не так, как скрипит дерево на ветру – мягко, с достоинством. Нет: поезд скрипел, как живое существо, которое пытается вытащить себя из собственной шкуры. Термическое расширение, сказал бы кто-нибудь рациональный. Да, конечно. Термическое расширение.
Снаружи – тридцать семь в тени. Внутри – духота, запах пота и машинного масла, и ещё что-то третье, безымянное. Запах ожидания, может быть. Или страха, который уже не выбрасывает адреналин, а просто висит в воздухе тяжёлым влажным облаком, пропитывая одежду и мысли.
Я сидела в третьем купе и катала между пальцами капсулу «Сиесты-7». Синяя, гладкая, чуть больше горошины. По инструкции – шесть часов глубокой фазы, полная синхронизация с бортовой системой «Сомнамбулы», построение маршрута в режиме коллективного сна. По опыту – шесть часов в местах, которые ты предпочёл бы не видеть никогда.
– Ты опять с ней разговариваешь, – сказал Элиас.
Он стоял в дверях, заняв почти весь проём. Бывший военный – это такая категория людей, которые не умеют просто стоять: они всегда занимают пространство намеренно, как флаг на завоёванной территории. Элиас был невысокий, но широкий, с кривым носом – сломанным, по его словам, в трёх разных местах и ни разу не в одном и том же – и со взглядом человека, который привык первым делом оценивать расстояние до ближайшего укрытия.
– Я с ней думаю, – поправила я. – Это разные вещи.
Он хмыкнул, вошёл без приглашения, сел напротив, поставил на столик две жестяные кружки с тем, что на «Агуиле» гордо называлось кофе. На самом деле – цикорий с привкусом резины и слабой надеждой на лучшее, но придираться к деталям в нашем положении было роскошью, которую мы не могли себе позволить.
– Воды – на сутки, – сказал он, глядя в окно. – Максимум полтора, если урезать ещё.
– Я знаю.
– И пути никуда не ведут.
– Это я тоже знаю, Элиас.
Он повернул ко мне голову. В его глазах было то, что я научилась читать за три месяца совместной работы: не паника и не отчаяние, а нечто хуже – спокойная, холодная уверенность в том, что выхода нет, и при этом полное нежелание умирать. Опасная комбинация. Такие люди совершают непредсказуемые поступки.
– Как Соль? – спросила я.
Он помолчал секунду. Именно секунду – достаточно, чтобы я всё поняла до того, как он открыл рот.
– Говорит, что в порядке.
– А на самом деле?
– На самом деле вчера ночью я нашёл её в коридоре. Стояла босиком, глаза открыты, смотрит в стену. Я окликнул – ноль реакции. Минуты три стоял рядом, как дурак. Потом что-то щёлкнуло в ней – повернулась, посмотрела и говорит: «Извини. Я проверяла пути».
Я поставила кружку на стол.
Соль была нашим Навигатором. Ей было шестнадцать лет, она была родом из Вальпараисо – из той его части, что осталась стоять после Большого Разлома, – и она видела сны так, как другие люди дышат: непрерывно, глубоко, без усилий и без права выбора. Таких людей в реестре «Сомнамбулы» числилось сорок два на весь Южный конус. Большинство работало на государство или на корпорации, в специальных центрах с белыми стенами и охраной на выходе. Соль работала с нами – потому что больше было некому, и потому что три года назад Капитан вытащил её из «лагеря для одарённых», который на самом деле был чем угодно, только не лагерем и не для одарённых.
Она была хрупкой, как ртутный термометр, и примерно такой же опасной при неосторожном обращении.
– Нам нужна синхронизация, – сказала я.
– Понимаю.
– Но если она нестабильна —.
– Понимаю, Инес.
Мы замолчали. За окном пустыня слала нам своё молчание – снисходительное, как у существа, которое пережило всё и переживёт ещё. Солончаки растрескались в геометрические паттерны, похожие на карту несуществующего города. Небо было белым – не голубым, не серым, а именно белым, плоским, как выгоревшая бумага. Солнце в нём не выглядело небесным телом. Оно выглядело как дырка.
Я всегда думала: если конец света придёт, он будет выглядеть именно так. Не огонь и не потоп – а вот это. Белый свет, неподвижный воздух и ощущение, что часы идут, но время стоит.
Динамик под потолком кашлянул.
– Экипаж. Говорит Капитан. Прошу всех собраться в штабном вагоне через пятнадцать минут.
Голос у Капитана был такой же, каким бывает сам «Агуила-Норте» в хорошие дни: тяжёлый, надёжный и немного усталый. Капитана звали Рубен Агирре, ему было под шестьдесят, он носил одну и ту же льняную рубашку – кажется, никогда не стиранную – и умел молчать так, что молчание становилось полноценным высказыванием. Человек, который не произносит слов впустую. Если он собирал всех – значит, время впустую уже кончилось.
Мы встали одновременно, не сговариваясь.
Штабной вагон «Агуилы» был сердцем проекта «Сомнамбула».
Девять спальных капсул, расположенных в три ряда – похожих на гробы из хромированного металла, только тёплых и с мягкой подкладкой, что не делало их менее жуткими. Именно в них мы ложились, принимали «Сиесту» и уходили. На стенах – мониторы с биометрией: пульс, энцефалограмма, фаза сна. Посередине – Карта.
Не бумажная, не цифровая – живая голографическая проекция маршрута, который строился прямо сейчас, в режиме реального времени, по мере того как мы спали. Дорога, которой не существовало в природе, пока мы её не видели. Поезд ехал по рельсам, которые возникали под колёсами из нашего общего бессознательного – секунда в секунду, сон в сон.
Сейчас Карта показывала точку. Одну неподвижную точку в квадрате, обозначенном как «сектор 7-Б, коридор Атакамы». Мы стояли на месте семьдесят два часа. Дорога впереди не строилась – потому что Соль три дня не могла войти в стабильную фазу.
Весь экипаж уже был здесь.
Механик Торо – лысый, вечно в машинном масле, с лицом, будто вырезанным из куска твёрдого дерева кем-то, кто торопился. Сёстры-медики Паула и Карина – близнецы, которых я до сих пор различала только по манере смотреть: Паула – прямо в глаза, Карина – чуть левее, куда-то в пространство между собеседником и его отражением. Радист Хосе-Луис, тихий, как тень, и такой же незаметный. Охранники – братья Контрерас, которых все звали просто «Контрерасы», без имён, будто они были одним существом с двумя телами.
И Соль.
Она стояла у дальней стены, обхватив себя руками – маленькая до такой степени, что казалась дополнительной тенью, случайно забытой кем-то более весомым. Под глазами – синяки такого цвета, которого не бывает от простого недосыпа. Тёмно-фиолетовые, почти чёрные, как будто кто-то давил на неё изнутри.
Капитан Агирре вышел вперёд. Посмотрел на всех по очереди – медленно, внимательно, как смотрят, когда хотят запомнить.
– Запасов воды – на сутки, – сказал он без предисловий. – Ближайшая точка пополнения – посёлок Кальяма, сто восемьдесят километров. Без работающей Карты мы туда не доберёмся: участок нестабильный, полотно в трёх местах разрушено Разломом. Нам нужен маршрут.
– Соль не готова, – сказала я.
– Знаю. – Он не спорил. – Поэтому идём на принудительную синхронизацию. Все девять капсул, через час.
Тишина в вагоне сгустилась.
– Принудительная – это «Сиеста-9», – медленно произнёс Элиас. – Двенадцать часов. Без гарантии стабилизации.
– Без гарантии, – согласился Капитан. – Но без воды – вообще без вариантов.
Я посмотрела на Соль. Она стояла так же неподвижно, глаза в пол. Потом медленно подняла голову, и наши взгляды встретились.
В её глазах было что-то, чему я не могла подобрать рационального объяснения. Не страх. Не усталость. Что-то похожее на лицо человека, который уже видел финал истории – и теперь вынужден притворяться, что не знает, чем всё кончится.
– Я войду, – сказала она тихо. – Только не дайте мне потеряться.
Капитан кивнул.
Я крепче сжала в кулаке капсулу «Сиесты». Синяя. Гладкая. Холодная, как кусочек чужого будущего.
Через час мы должны были заснуть.
А дорога – появиться из ничего.
Глава 2. Стеклянный лес.
Погружение всегда начинается одинаково – с тишины.
Не той тишины, которая бывает в пустыне ночью: там хотя бы дышит земля, скрипит металл поезда, где-то всхрапывает во сне Торо. Нет – это другая тишина. Та, которая наступает за секунду до того, как «Сиеста» окончательно гасит свет в голове. Полная. Беззвучная. Как будто тебя вынули из мира и поставили на паузу.
А потом – запах.
Всегда запах первым. Не знаю, почему так устроен мозг: может, обоняние последним сдаётся темноте. В этот раз пахло озоном и чем-то металлическим – холодным, острым, как лезвие, которое только что вынули из ножен.
Я открыла глаза.
И поняла, что мы опоздали.
Стандартная задача была простой, насколько вообще могут быть простыми задачи внутри чужого подсознания. Нам нужно было построить мост. Не красивый, не вечный – просто функциональный, достаточно широкий для «Агуилы», достаточно прочный, чтобы выдержать сто двадцать тонн железа над каньоном Рио-Лоа. Соль генерирует пространство, мы с Элиасом удерживаем её от отклонений, Торо закладывает техническую конструкцию. Двенадцать часов сна – примерно десять минут реального времени на маршрут. Стандартная процедура.
Только ничего стандартного в этот раз не было.
Вместо каньона я стояла в лесу.
Точнее – в том, что назвало себя лесом, потому что больше было некому. Деревья – если это можно было назвать деревьями – росли вертикально из белого каменистого грунта, высокие и тонкие, как иглы, брошенные великаном в землю. Они были прозрачные. Каждое – отдельный монолит стекла, без ветвей, без листьев, только тонкие трещины внутри, по которым ломалось и рассыпалось мутное серое небо. Лес уходил в обе стороны сколько хватало глаз. Никакого моста. Никакого каньона. Только стекло, стекло, стекло – и тишина, в которой при каждом шаге что-то тихо звенело.
Я опустила взгляд на ноги. Под подошвами – осколки. Острые, многогранные, как друза кварца. Я стояла на них, и они не резали меня только потому, что ещё не решили, стоит ли.
– Инес.
Элиас возник справа – будто соткался из воздуха, что в принципе и происходило: внутри сна мы материализовывались не плавно, а рывками, как изображение на плохом экране. Он был в том же, в чём заснул: тёмная куртка, тяжёлые ботинки. Инстинктивно огляделся по периметру – старая военная привычка, от которой не избавляет даже смерть.
– Вижу, – сказала я.
– Это не по плану.
– Блестящее наблюдение.
Он поморщился. Внутри сна эмоции проявлялись острее, чем снаружи – это одна из вещей, к которым я так и не привыкла. Здесь Элиас не скрывал, что злится. Здесь Элиас вообще почти не скрывал ничего – что само по себе делало его опасным и немного более человечным.
– Где Соль? – спросил он.
Я посмотрела между деревьями. Долго смотрела.
– Она – это и есть всё это, – ответила я наконец.
Потому что так оно и было. Когда Навигатор нестабилен, сон не строится по заданию – он строится по состоянию. Соль была измотана, перепугана и одна с чем-то, о чём не сказала нам вслух. И вот результат: вместо моста из её бессознательного вырос этот лес – прозрачный, холодный, безмолвный. Красивый и абсолютно враждебный одновременно. Как сама Соль в плохой день.
– Значит, нужно найти её здесь, – сказал Элиас.
– Найти и вытащить на маршрут. Иначе поезд не сдвинется.
Он кивнул. Потом посмотрел на свою правую руку – и я увидела, что он держит мачете. Тёмная сталь, деревянная рукоять, стёртая до белизны на хвате. В реальности у Элиаса не было мачете. Здесь – было: сон дал ему то, что соответствовало его природе.
Я посмотрела на свои руки.
Пусто.
– Хорошо, – сказала я вслух, ни к кому конкретно не обращаясь. – Что мне нужно? Думай.
В этом и состояла работа «Стабилизатора»: внутри сна не бороться с пространством, а убеждать его. Находить точку, в которой твоя воля и логика сна совпадают, и тянуть за неё, как за нитку. Я не была таким же прирождённым сновидцем, как Соль. Я была аналитиком – человеком, который умеет не теряться.
Я сосредоточилась.
Стекло. Острое. Опасное при резком движении.
Мне нужно что-то, что не боится острого. Что-то жёсткое снаружи и мягкое внутри.
В моей левой руке появилась перчатка. Толстая, из чего-то похожего на кевлар. Я надела её, не задумываясь, и протянула руку к ближайшему дереву. Пальцы коснулись стекла – оно было холодное, как лёд из глубины, и вибрировало на низкой ноте, которую слышало тело, а не ухо.
– Здесь есть путь, – сказала я. – Где-то есть просвет.
– Или его нет, – возразил Элиас. – И тогда мы ходим кругами, пока «Сиеста» не кончится, а поезд так и стоит.
– Спасибо за оптимизм.
Мы пошли.
Лес не хотел нас пускать.
Не агрессивно – без ловушек, без тупиков, без очевидных стен. Он просто повторялся. Мы шли прямо, я считала деревья, запоминала ориентиры – вот то дерево с трещиной в форме молнии, вот то с тёмным пятном у основания. Через двести шагов молниеносное дерево снова было справа. Ещё через двести – снова.
– Петля, – сказал Элиас.
– Вижу.
– Соль нас держит.
– Или Соль нас просто не отпускает. Это разные вещи.
Он остановился. Посмотрел вверх – туда, где стеклянные стволы упирались в серое небо. Потом взял мачете двумя руками и ударил по ближайшему дереву.
Звук был такой, что я зажмурилась инстинктивно. Не грохот, не звон – что-то среднее, что отдалось в костях черепа. Дерево не сломалось. Оно треснуло – от удара до самой кроны пошла белая трещина, и из неё посыпались осколки, мелкие и частые, как снег.
А потом лес ожил.
Я услышала их раньше, чем увидела: высокий режущий свист, многоголосый, как будто кто-то провёл ногтем по сотне стеклянных стаканов одновременно. Птицы. Они вылетели из крон – десятки, может быть, больше – и каждая была сделана из того же материала, что и деревья. Прозрачные тела, острые крылья-лезвия, пустые глазницы, в которых преломлялся серый свет.
Мыслеформы. Защитные реакции подсознания Соль.
– Стой, – бросила я Элиасу.
– Уже вижу.
– Не маши мачете.
– Я не маш—.
Одна птица спикировала на него. Он уклонился – профессионально, без паники, – но крыло зацепило рукав куртки и распороло его от запястья до локтя ровным, хирургическим движением. Ткань. Только ткань, не кожа – в этот раз.
– Они реальные, – сказал он, глядя на рукав.
– Они столько же реальные, сколько реален этот лес. – Я медленно отступила к ближайшему стволу, прижалась к нему спиной. – Но если здесь режет – там тоже порежет. Помнишь Иркутский инцидент?
Помнил. Все помнили.
Птицы кружились над нами, не атакуя – пока не атакуя. Изучали. Или ждали команды.
Я смотрела на них и думала: откуда берутся птицы в голове шестнадцатилетней девочки из Вальпараисо? Что она видела такого, что её бессознательное строит стеклянных птиц вместо мостов?
– Нам нужно к ней, – сказала я тихо. – Не сражаться с этим. К ней.
– Каким образом?
Я посмотрела на птиц. Потом – на деревья. Потом снова на птиц.
И поняла кое-что, что должна была понять с самого начала.
Лес был Соль. Птицы были Соль. Петли и повторения – тоже она. Всё здесь было ею. Значит, где-то в центре этого всего был её страх – конкретный, персональный, тот самый, который не давал ей стабилизироваться уже три дня. Найти страх – найти её.
– Нам нужно идти туда, куда мы не хотим, – сказала я.
Элиас посмотрел на меня с выражением, которое в реальности он бы скрыл.
– Глубже, – уточнила я. – Не наружу. Вниз.
Я присела, положила перчаточную руку на землю. Под осколками было что-то твёрдое – не камень, нет. Холоднее. Глаже.
Стекло уходило вглубь.
Целый мир из стекла, насквозь.
И где-то там, в самом центре, Соль стояла одна – с теми образами, которые не хотела нам показывать.
– Идём, – сказала я.
Птицы снова свистнули – теперь ближе.
Элиас поднял мачете.
– Ты говорила, не надо махать.
– Я передумала.
Мы шли сквозь стеклянный лес, и каждый наш шаг звенел, и птицы держались в пяти метрах, не ближе и не дальше, как конвой – или как почётный эскорт, это уж с какой стороны смотреть. Я не знала, куда именно нужно идти. Я просто шла туда, где становилось холоднее. Где стволы стояли гуще. Где серый свет делался совсем уж белым, слепым, таким, что глаза начинали слезиться.
Туда, где страшнее.
Потому что Соль была именно там.
Потому что она всегда была именно там – в самой глубине собственного кошмара, одна, без нас, и ждала, пока кто-нибудь додумается прийти не снаружи, а изнутри.
За спиной – поезд, стоящий в пустыне. Вода на сутки. Солнце, прожигающее металл до костей.
Впереди – стеклянный лес и где-то за ним девочка, держащая в руках весь наш маршрут.
Я сжала перчатку в кулак и пошла дальше.
Глава 3. Похмелье реальности.
Выход из «Сиесты-9» – это не пробуждение.
Это – выламывание.
Как будто ты застрял в дверном проёме, который меньше тебя самого, и тело тянут наружу, не спрашивая разрешения, и каждая клетка мозга сначала сопротивляется, потом сдаётся с таким усилием, что слышно хруст. Не метафорически – в ушах именно хрустит. Капитан говорит, что это шейные позвонки. Паула, старший медик, говорит, что это слуховые галлюцинации, остаточный эффект препарата. Торо говорит, что это звук того, как реальность захлопывается за тобой.
Я думаю, все трое правы.
Я открыла глаза – и первое, что увидела, был потолок капсулы. Белый, в сантиметре от носа, исцарапанный чьими-то ногтями. Чьими? Моими, видимо. Хотя я не помнила. Я никогда не помнила, что делали руки, пока я была там.
Крышка откинулась с шипением.
Я лежала и дышала. Просто дышала – вдох, выдох, убеждая себя, что воздух настоящий, что потолок над головой – это металл и заклёпки, а не стекло и птицы.
Пахло. Резко, сложно: озон, который бывает после грозы, – и поверх него что-то медное. Кровь. Не моя – я проверила себя быстро, по-деловому, как учили: руки, шея, грудь. Нет. Не моя.
Я выбралась из капсулы.
Штабной вагон встретил меня тишиной нехорошего сорта. Не пустой – насыщенной.
Остальные капсулы уже были открыты. Карина стояла над капсулой Элиаса с марлевым тампоном в руке и выражением человека, который видел многое, но к этому конкретному «многому» не привык до конца. Торо сидел на краю своей капсулы, уставившись в пол. Сёстры Контрерас – оба, разом – смотрели на правый борт вагона.
Я проследила их взгляд.
Стена была покрыта инеем.
Не тонкой плёнкой, не лёгким конденсатом – настоящим, зернистым инеем в палец толщиной, матово-белым, идущим от самого пола до половины высоты вагона. В пустыне Атакама. При сорока градусах снаружи.
– Хорошее утро, – сказал Торо, не поднимая взгляда.
– Сколько нас не было? – спросила я.
– Двенадцать часов двадцать минут, – ответила Карина, не оборачиваясь. – Четыре минуты сверх нормы. «Сиеста-9» держала дольше, чем должна была.
– Поезд двигался?
– Да. – Это уже капитан Агирре, он стоял у Карты, и я увидела его только сейчас. – Сто шестьдесят два километра. Мы прошли коридор.
Я выдохнула. Медленно, осторожно, как выдыхают, когда боятся спугнуть хорошую новость.
– Но? – сказала я.
Потому что «но» явно было. Иней на стенах, запах крови, тишина, в которой люди смотрят не друг на друга, а в пол и в стороны – всё это было большим, громким «но».
Агирре показал на Карту.
Маршрут, пройденный за ночь, светился синим – петляющая нить, которая вела нас через коридор Рио-Лоа в обход разломов. Красиво. Почти органично, как будто дорогу прокладывал не коллективный кошмар, а живая река. Но в трёх местах маршрут делал странные изломы – резкие, под прямым углом, как сломанная ветка. И в конце нити, там, где мы сейчас стояли, – маленький красный символ, который я научилась ненавидеть за три месяца работы.
Критическое отклонение.
– Что именно? – спросила я.
– Третий вагон, – сказал Агирре. – Ходовая часть.
Элиас сел в капсуле.
Я увидела рану, когда он поднял голову: длинный порез на левом предплечье, от запястья почти до локтя. Ровный, точный – хирургически ровный. Карина уже накладывала повязку, и под её пальцами белый бинт тут же окрашивался в красное.
– Птица, – сказал Элиас, поймав мой взгляд.
– Я помню.
– Я тоже. – Он опустил взгляд на рану. Помолчал. – Это второй раз.
– Первый раз была ссадина на ладони.
– Ссадина – это не порез. – Он говорил ровно, без паники, но в голосе было что-то напряжённое, как натянутая струна, которую трогают осторожно, потому что не знают, на какой ноте она лопнет. – Система работает не так, как в документации, Инес. Протечки нарастают.
«Протечки» – это было наше слово для явления, у которого официального термина пока не существовало. Когда повреждения, полученные во сне, переносились на физическое тело. В документации проекта «Сомнамбула» это называлось «соматическим резонансом» и значилось как «редкий нежелательный эффект в нестандартных условиях». На практике это значило: нас режут там – нас режут здесь.
– Соль нашли? – спросил Элиас.
– Это я хотела спросить у тебя.
Он покачал головой.
Я обернулась. Капсула Соль была открыта. Пуста. Я не заметила этого сразу – не знаю почему. Может быть, потому что часть меня не хотела замечать.
– Где она? – спросила я в пространство.
– Пошла к себе, – сказала Паула, не отрываясь от блокнота. – Сразу после пробуждения. Я пробовала говорить – она прошла мимо.
Я почувствовала знакомое тяжёлое ощущение в груди – не страх и не злость, что-то среднее. Смесь из ответственности и беспомощности, которая в нашей работе была профессиональным заболеванием, как у шахтёров – силикоз.
Мы нашли её в лесу. Добрались до центра – там, где деревья стояли так плотно, что между ними едва пролезало плечо, и свет был совсем белым, почти невыносимым. Соль стояла посреди этого света, маленькая, в своей красной куртке, и смотрела вверх. На птиц. Они кружили над ней плотным хороводом – десятки, сотни, стеклянные крылья резали воздух – и не нападали. Просто кружили.
Когда я окликнула её, она обернулась. На лице – ничего. Ни облегчения, ни удивления. Как будто она знала, что мы придём именно сейчас, именно с этой стороны.
– Я почти построила мост, – сказала она.
– Мы видели маршрут, – ответила я. – Ты хорошо сработала.
– Нет. – Она покачала головой. – Я работала плохо. Я потеряла троих.
– Каких троих?
Но она уже не отвечала. Птицы опустились ниже, свет стал ещё белее, и «Сиеста-9» выдернула нас всех разом – резко, без предупреждения, за четыре лишних минуты до срока.
Я так и не узнала, кого она потеряла.
Третий вагон был плохой новостью, завёрнутой в ещё более плохую.
Мы спустились с Торо – он впереди с фонарём, я за ним с блокнотом, хотя записывать там было нечего: всё было видно без слов. Правая тележка ходовой части перекошена. Не сломана – именно перекошена, как будто что-то давило на неё снизу с огромной силой, а потом отпустило. Несколько крепёжных болтов срезано. Подшипник правого колеса тёмный – перегрет.
– Это случилось в коридоре, – сказал Торо, присев на корточки. Он провёл пальцем по перекошенному металлу, посмотрел на палец. Кончик был чёрным. – На одном из изломов маршрута. Поезд шёл под углом, которого не должно быть на рельсах.
– Можно починить?
– Можно. – Он встал, вытер руку о куртку. – Часов шесть работы, если есть запчасти. Запчасти есть, я проверял ещё в Антофагасте. Но.
– Снова «но», – сказала я.
– Система жизнеобеспечения, – он кивнул в сторону хвоста поезда. – Вагон-цистерна. Трубопровод от фильтра к распределителю. Там трещина. Небольшая, но она даёт. Сантиметров восемь.
Я смотрела на него.
– Это значит, – медленно произнесла я, – что вода, которую мы рассчитывали на сутки.
–..уходит быстрее. – Он не улыбался. Торо вообще редко улыбался – лицо не очень располагало. – Часов десять. Может, двенадцать, если перекрыть основной вентиль и перейти на ручную подачу.
Десять часов.
Шесть – на ходовую. Значит, четыре часа остатка до полного обезвоживания – при условии, что ремонт пройдёт без сюрпризов. При условии, что следующий сеанс синхронизации не добавит новых поломок. При условии, что Соль будет в состоянии вести поезд.
Три больших «при условии», ни одно из которых я не контролировала.
Я вернулась в свой вагон другой дорогой – через хозяйственный отсек, где хранились аварийные запасы и где всегда было чуть прохладнее из-за вентиляционной щели в полу. Остановилась на секунду, прислонившись спиной к стенке.
За иллюминатором – пустыня. Другая, чем вчера: мы продвинулись на сто шестьдесят километров, здесь чуть больше бурых камней и чуть меньше солончаков. Но суть та же. Горизонт, который не обещает ничего, кроме себя самого.
Иней на стенах штабного вагона начал таять, я слышала, как он капает. Тихий, мерный звук в тишине остановившегося поезда. Как метроном. Как часы, которые отсчитывают не минуты, а что-то другое – что-то без названия, но с очень точным сроком.
Я думала о том, что сказал Элиас. Протечки нарастают.
В документации проекта «Сомнамбула» – той версии, которую давали нам при вербовке, – был раздел о рисках. Я читала его три раза: один раз до подписания контракта, один раз после первого выхода, один раз после Иркутского инцидента. Там было написано: «Соматический резонанс как явление не изучен в полной мере и считается теоретически возможным в условиях нестабильной синхронизации». Теоретически возможным. Я смотрела на бинт на предплечье Элиаса и думала о том, насколько тонка разница между «теоретически возможным» и «смертельным».
Птицы режут там – птицы режут здесь.
Что будет, если там умрут?
Я не хотела знать ответ на этот вопрос. Я очень, очень не хотела его знать. Но он был уже здесь, внутри, и никуда не уходил.
Дверь в купе Соль была закрыта. Я постучала – негромко, скорее обозначая намерение, чем требуя ответа. Тишина. Потом:
– Войди.
Она сидела на нижней полке, колени подтянуты к груди, волосы распущены. Маленькая, как всегда. В руках – что-то стеклянное.
Я подошла ближе и поняла, что это: осколок. Прозрачный, многогранный, размером с кулак. Он не мог здесь оказаться – физически не мог, он был там, во сне. Но он был здесь, в её руках, и она держала его осторожно, двумя пальцами, и смотрела на свет сквозь него.
– Соль, – сказала я.
– Я знаю, – ответила она.
– Ты знаешь что?
Она опустила осколок, посмотрела на меня. В её глазах снова было то, что я видела в штабном вагоне перед погружением – знание финала. Спокойное, почти безразличное.
– Я знаю, что вы нашли меня в лесу, – сказала она. – Я знаю, что мост получился плохим. – Пауза. – И я знаю, что оно идёт за нами.
– Что – «оно»?
Она снова посмотрела на осколок.
– То, что я видела в центре. – Голос её был ровным, усталым, как у человека, который повторяет одно и то же уже долго. – Пока вы добирались ко мне – я смотрела вниз. Под лесом. Там было Ничто, Инес. Не темнота – именно Ничто. И оно двигалось.
В хозяйственном отсеке капал иней.
Торо звенел инструментами под третьим вагоном.
За окном пустыня молчала со своим обычным снисхождением существа, которое пережило всё.
Я взяла стул, поставила напротив Соль и села.
– Расскажи мне, – сказала я.
И она рассказала.
Глава 4. Заяц в грузовом отсеке.
Соль рассказывала долго.
Я не перебивала. Это важное умение – молчать, когда человек говорит что-то, что давно носил в себе и наконец решился достать на свет. Перебьёшь – спрячет обратно, и уже навсегда.
Она говорила о том, что видела под лесом. Не образами – словами, точными и скупыми, как будто заранее отбирала только необходимое. Под стеклянными деревьями, под белым грунтом, куда уходили корни – не корни, нет, скорее тени корней – было пространство. Огромное. Тёмное не от отсутствия света, а от избытка чего-то другого, для чего нет слова. Оно не стояло на месте. Оно медленно, очень медленно двигалось в сторону леса – снизу вверх, как вода, поднимающаяся в затопленном подвале.
– Это было живое? – спросила я, когда она замолчала.
Она подумала.
– Нет, – сказала наконец. – Живое – это когда есть намерение. У него не было намерения. Оно просто расширялось. Как пятно чернил в воде. Без цели, без злобы. Просто занимало место.
– Ты видела это раньше?
– Нет. – Пауза. – Но я знаю, что оно шло за нами от самой Антофагасты. Я чувствовала его спиной всё это время. Просто не говорила.
Вот это меня остановило.
– Почему не говорила?
Она посмотрела на осколок в руке. Потом на меня. Во взгляде – не вина, не страх. Что-то горше.
– Потому что Капитан велел не говорить, пока не будет уверенности, – сказала она тихо. – А уверенности у меня нет до сих пор.
Я встала. Медленно, аккуратно, стараясь не дать лицу сделать то, что оно хотело сделать – то есть выразить примерно всё, что я думала об этом решении Агирре. Сказала только:
– Оставь осколок здесь. Не выходи с ним в коридор.
Она кивнула. Я вышла.
Агирре я нашла в рубке управления – там, куда пассажиры и даже большинство экипажа не заходили без приглашения. Он стоял у переднего окна, смотрел на пустыню, держал в руке остывший кофе. Спина прямая, плечи опущены – это его «думаю и не хочу, чтобы мешали» поза, я её знала наизусть.
Я вошла и закрыла дверь.
– Она рассказала, – сказал он, не оборачиваясь.
– Да.
– Я собирался сообщить после ремонта.
– Ценю приоритеты, – сказала я ровно. – Но в следующий раз, когда за нами по пятам идёт неопознанная аномалия – я предпочла бы знать об этом до того, как лягу в капсулу.
Он обернулся. Посмотрел на меня долго, с тем выражением, которое я раньше принимала за усталость, а теперь всё чаще думала, что это что-то другое. Что-то похожее на человека, который знает несколько вещей и тщательно выбирает, какую из них сказать вслух.
– Ты права, – сказал он наконец.
Коротко. Без объяснений. По Агирре – это был развёрнутый монолог с извинениями.
– Торо говорит, шесть часов на ремонт, – сказала я.
– Пять, если я помогу. – Он поставил кружку на панель управления. – Иди проверь хвостовые вагоны. После таких изломов маршрута бывают смещения груза. Нам нужно знать, что там не сдвинулось.
Это был способ сказать «разговор окончен», но сказать его прилично. Я приняла.
Хвостовые вагоны – это та часть «Агуилы», в которой почти никто не жил.
Технический, грузовой, вагон-цистерна с водой и топливный – четыре секции, соединённые узкими переходами с лязгающими дверьми. Здесь пахло по-другому: металл, смазка, сухая пыль и что-то неуловимо химическое – психоактивное топливо в соседних баках давало слабый, едва различимый фоновый запах, который нельзя было определить точно. Что-то сладкое. Что-то тревожное.
Топливо «Сомнамбулы» официально называлось «онейрогенным катализатором». Неофициально его называли «Сновидцем» или, в менее поэтичные моменты, «этой дрянью». Оно работало просто: усиливало синхронизацию между спящими членами экипажа, позволяя системе читать коллективный сон как единый источник и переводить его в навигационные данные. Без него «Сиеста» действовала только на индивидуальном уровне. С ним – мы становились чем-то вроде одного разума, разбитого на несколько тел.
Я никогда не любила это ощущение.
Грузовой вагон встретил меня полутьмой – аварийное освещение горело через один плафон, создавая чередование жёлтых пятен и густых теней. Стеллажи вдоль стен, ящики, контейнеры, перевязанные страховочными лентами. Всё на первый взгляд стояло нормально – ни одна лента не лопнула, ни один контейнер не сполз. Изломы маршрута прошлись по ходовой, не по грузу.
Я уже собиралась уходить.
– Добрый день.
Я развернулась.
Между третьим и четвёртым стеллажом, в том месте, где тень была самой плотной, сидел человек.
Мужчина. Лет сорока, может, чуть меньше – трудно сказать в этом свете. Худой, но не болезненно: та сухая, жилистая худоба, которая бывает у людей, привыкших подолгу ничего не есть и не жаловаться. Одет обыкновенно – тёмные брюки, серая рубашка, куртка с множеством карманов. Ни оружия, ни агрессии. Он сидел прямо на полу, прислонившись спиной к стеллажу, и смотрел на меня с выражением человека, которого застали врасплох, но который заранее знал, что застанут.
– Кто вы? – спросила я.
Голос мой был ровным. Это профессиональный навык, которым я горжусь больше остальных: способность говорить ровно, когда внутри что-то резко и неприятно сжимается.
– Пассажир, – сказал он.
– В списках нет пассажиров.
– Знаю. – Он чуть наклонил голову. – Я не был в списках при посадке. Я присоединился позже.
– Поезд не останавливался.
– Для вас – нет.
Я молчала секунду. Оценивала. Угроза? Непохоже – он не вставал, не двигался, держал руки на виду. Но именно это и было подозрительным: человек, которого застают в чужом грузовом вагоне, обычно либо нападает, либо убегает, либо начинает лихорадочно врать. Этот – просто сидел. Как будто ждал.
– Встаньте, – сказала я.
Он встал. Медленно, без резких движений. Был примерно моего роста – сто семьдесят, может чуть выше. Лицо обычное: прямой нос, тёмные глаза, несколько дней щетины. Запоминающееся только тем, что совершенно незапоминающееся – из тех лиц, которые растворяются в памяти через пять минут.
– Имя, – сказала я.
– Рамирес, – сказал он. – Просто Рамирес.
– Рамирес – это фамилия.
– Обычно меня называют по фамилии.
– Как вы попали на поезд?
Он помолчал. Не так, как молчат, когда придумывают ложь – а так, как молчат, когда выбирают, какую часть правды сказать первой.
– Через сон, – сказал он наконец.
Я привела его в штабной вагон и заперла в технической каморке рядом с пультом – там был стул, вентиляция и никаких острых предметов. Сама вышла и вызвала Агирре.
Он пришёл через три минуты. Посмотрел на закрытую дверь. Потом на меня.
– Мужчина, – сказала я. – Лет сорок. Назвался Рамирес. Сидел в грузовом отсеке. Говорит, попал через сон.
Агирре не изменился в лице. Совсем. Это меня насторожило больше всего.
– Ты его знаешь, – сказала я.
– Нет, – сказал он.
– Капитан.
– Инес. – Его голос был тёмный и ровный, как асфальт перед дождём. – Я не знаю этого человека. Но я знаю, что подобное теоретически возможно. В документации проекта есть раздел —.
– «Соматический резонанс как редкий нежелательный эффект», – процитировала я. – Я читала.
– Не этот раздел. Раздел Д, приложение семь. Закрытый уровень доступа.
Я смотрела на него.
– У тебя не было доступа к приложению семь, – сказал он. – У меня был. Там описывается явление, которое исследователи называли «фантомным пассажиром». В условиях нестабильной синхронизации коллективный сон иногда притягивает. Людей, которые находятся в радиусе. Тех, кто восприимчив.
– Восприимчив к чему?
– К онейрогенному полю поезда. – Он наконец посмотрел на меня прямо. – Они не попадают физически. Теоретически.
– Он физический, – сказала я. – Я его трогала. У него есть пульс. Он занимает место в пространстве.
Агирре замолчал.
– Тогда это первый раз, – сказал он тихо.
Рамирес сидел на стуле, когда мы вошли, – спокойный, с прямой спиной, руки на коленях. Агирре встал у двери. Я осталась стоять напротив.
– Откуда вы? – спросила я.
– Из Каламы, – сказал он. – Последние три года. До этого – Сантьяго.
– Что вы делали в Каламе?
– Ждал.
– Чего?
– Поезда.
Я почувствовала, как Агирре за спиной чуть изменил позицию – почти незаметно, но я научилась читать его движения.
– Как долго вы ждали? – спросила я.
– Три года, – повторил Рамирес. – С тех пор, как запустили проект. – Он посмотрел мимо меня – на Агирре. – Вы знали, что поле расширяется. Каждый сеанс – чуть дальше. Я жил в двух кварталах от старого железнодорожного депо. Каждый раз, когда «Агуила» проходила через сон – я чувствовал это. Как толчок. Как кто-то тянет за нитку внутри черепа.
– И в этот раз вас затянуло, – сказала я.
– В этот раз нестабильность была больше обычного. – Он пожал плечами – легко, без напряжения. – Я лёг спать и оказался здесь. В вагоне. Я не искал этого. Но я был готов.
– Готовы? – переспросила я. – К чему именно?
Он посмотрел на меня. Впервые – по-настоящему, не вскользь. В его тёмных глазах было что-то неожиданное: не страх и не хитрость. Усталость. Такая глубокая, что она стала чертой лица.
– К тому, что вам нужна помощь, – сказал он. – К тому, что Навигатор не справится один. К тому, что за вами идёт то, от чего нельзя убежать на поезде. – Короткая пауза. – И к тому, что ваш Капитан знает об этом куда больше, чем говорит вам.
Тишина в каморке была плотной, как стекло.
Я не оборачивалась на Агирре. Не потому что боялась его реакции – потому что не хотела видеть его лицо прямо сейчас. Не пока не готова к тому, что на нём написано.
– Вы не спали, пока были на поезде? – спросила я.
– Нет, – сказал Рамирес.
– Совсем?
– Совсем. – Он чуть наклонил голову. – Но я видел ваши сны. Всё время, пока сидел в грузовом. Лес. Птицы. Девочку в красной куртке. – Пауза. – И то, что под лесом.
– И что же под лесом? – спросила я тихо.
Рамирес посмотрел на меня с выражением человека, у которого есть ответ, и который именно сейчас решает: произносить его вслух или нет.
– Конец вашего маршрута, – сказал он наконец. – Только не тот, который вы ищете.
За стенкой каморки капал последний иней. Торо бил молотком по перекошенному металлу ходовой. Пустыня снаружи стояла белая и безучастная.
Я сделала шаг к Рамиресу.
– Говорите, – сказала я.
И в этот момент поезд тронулся.
Глава 5. Тени Сантьяго.
Поезд тронулся – и никто не понял как.
Торо не закончил ремонт. Вода ещё капала из трещины в трубопроводе. Соль сидела в своём купе, обхватив колени руками, и не подходила ни к какой капсуле. Всё это я знала точно, потому что за три секунды до того, как «Агуила» дёрнулась и поплыла вперёд, я стояла в каморке напротив Рамиреса – и потому что после не было времени разбираться: поезд шёл, и это было главным.
Мы высыпали в коридор – я, Агирре, потом Элиас с не до конца забинтованной рукой, потом все остальные. Рамирес остался в каморке. Я закрыла дверь снаружи – не на замок, замка там не было, просто прикрыла. Жест бессмысленный и успокоительный одновременно.
– Кто запустил двигатель? – спросил Элиас.
– Никто, – сказал Торо. Он стоял с гаечным ключом и смотрел на свои руки так, будто спрашивал их о том же. – Я был под вагоном. Двигатель запустился сам.
– Двигатель не запускается сам, – сказал Элиас.
– Этот запустился.
Агирре прошёл мимо всех в рубку. Мы потянулись следом, как нитка за иглой.
На Карте горел маршрут.
Не новый, не только что построенный – старый. Тот, что мы прокладывали прошлой ночью, в стеклянном лесу. Только теперь он продолжался: синяя нить уходила на север, огибала несколько помеченных красным зон и входила в большой серый прямоугольник с подписью «СА – руины, зона нестабильная, категория IV».
Сантьяго.
– Это не наш маршрут, – сказала я.
– Нет, – согласился Агирре. – Но поезд идёт по нему.
– Значит, кто-то его проложил.
Тишина. Все смотрели на Карту. Потом Паула – та из сестёр, что смотрит прямо в глаза – подняла руку и показала на биометрический монитор над капсулами.
На одном из экранов горели показатели активного сна: пульс шестьдесят два, энцефалограмма – глубокая дельта-фаза, идеально ровная, как будто нарисованная циркулем. Метка над экраном гласила «КАПСУЛА 9 – ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ».
Девятой капсулы в штабном вагоне не было.
– Это его, – сказала я.
– Он не принимал «Сиесту», – сказала Паула. – Я не давала ему ничего. Он вообще не был в капсуле.
Агирре смотрел на монитор долго – дольше, чем нужно, чтобы просто понять написанное.
– Значит, ему капсула не нужна, – сказал он наконец.
Мы вошли в зону Сантьяго на закате.
Снаружи это выглядело именно так, как выглядят вещи, которые были огромными и перестали: руины без пафоса. Просто горы обломков вдоль железнодорожного полотна – бетон, арматура, битое стекло в пыли. Кое-где торчали целые стены, как отдельные зубы в пустом рту. Кое-где среди завалов угадывались улицы – по тому, как ровно лежали руины, как будто кто-то аккуратно сложил город в стопку.
Большой Разлом прошёл прямо по центру. Там, где раньше был проспект Либертадор, теперь была трещина шириной метров двадцать и глубиной – никто не мерял, никто не хотел знать.
Поезд замедлился, не останавливаясь. Агирре смотрел на показатели скорости. Тридцать километров в час. Двадцать пять. Двадцать.
– Нам нужно пройти через старое метро, – сказал он. – Там единственное место, где полотно сохранилось под землёй. Наверху – нет пути.
– Метро затоплено на семьдесят процентов, – сказал Хосе-Луис. Он говорил редко, но всегда точно.
– Не в реальности, – сказал Агирре. – В реальности – да. Но маршрут идёт через сон. Нам нужно, чтобы в коллективном сне метро было проходимым.
Все поняли одновременно. Я видела, как это понимание проходит по лицам – у всех по-разному: Элиас сжал зубы, Торо закрыл глаза на секунду, сёстры переглянулись.
– Снова капсулы, – сказала я.
– Снова капсулы, – подтвердил Агирре. – Но на этот раз Соль ведёт отсюда. Изнутри поезда. Я не пускаю её в полное погружение – только поверхностная фаза, контролируемая. Остальные идут глубоко.
– А Рамирес? – спросил Элиас.
– Рамирес уже там, – сказал Агирре тихо.
«Сиеста-7». Синяя капсула, шесть часов.
Я легла. Крышка закрылась над лицом с тихим шипением – звук, к которому я так и не привыкла. Каждый раз – как крышка гроба. Каждый раз я говорила себе: это просто механизм, просто уплотнитель, просто герметизация. Каждый раз не верила.
Капсула нагрелась на полградуса – система готовится к синхронизации. В ушах – лёгкий звон, как после удара. Потом темнота.
Потом – запах.
На этот раз пахло дождём. Настоящим, живым дождём – тем, что бывает в начале осени, когда земля ещё тёплая и пар поднимается снизу навстречу воде сверху. Я не успела подумать, хороший это знак или нет, – потому что уже стояла.
Сантьяго был живым.
Это было первое и главное, что не давало сориентироваться. Я ожидала руин – тех же, что видела из окна. Я ожидала мёртвого, серого, остановившегося. Вместо этого – улица. Живая улица: фонари горят, по тротуару идут люди, где-то играет музыка – далеко, неразборчиво, просто ритм сквозь стены. Из-за угла выехал автобус, жёлтый, с облупившейся краской.
Только.
Люди шли сквозь меня.
Не замечая. Не огибая. Сквозь – буквально, на уровне ощущений: холодное касание, как рука, нащупывающая что-то в темноте, и сразу исчезает. Я стояла посреди тротуара, и по мне шли: мужчина в костюме, две школьницы с рюкзаками, старуха с хозяйственной сумкой. Никто не видел меня. Я видела их.
Воспоминания, понял. Это не их город – это их память о городе. Коллективная, сотканная из тысяч отдельных «я помню, как шла по этой улице». Здесь жили полтора миллиона человек. Некоторые выжили. Их воспоминания о Сантьяго до Разлома существовали где-то – и вот они здесь, в зоне нестабильности, в месте, где реальность тонкая как бумага.
Сантьяго помнил себя живым.
– Красиво, правда?
Я обернулась. Рамирес стоял в метре позади – руки в карманах, смотрит на улицу. Он был здесь так же органично, как я не была: люди обходили его. Не проходили сквозь – именно обходили, чуть меняя траекторию.
– Вы снова здесь, – сказала я.
– Я был здесь раньше вас, – поправил он. – Я проложил маршрут.
– Вы это сделали без разрешения.
– Поезду нужен был маршрут. У вас не было времени. – Он пожал плечами. – Считайте, что я помог.
Я смотрела на него. Спокойное лицо. Усталые глаза. Люди обходят его – значит, он здесь настоящий, а я нет. Или это его сон, а не наш. Или разница уже стёрлась.
– Где вход в метро? – спросила я.
– За углом. Три квартала. – Он кивнул в сторону. – Но сначала вам нужно понять, что происходит с туннелями.
– Что с ними?
– Они забиты.
– Торо говорил – вода.
– Не вода. – Рамирес посмотрел на меня. – Память. Воспоминания мёртвых, которые не нашли выхода. Они скопились под землёй – там, где их было больше всего. Метро в день Разлома было полно людей.
Я поняла, что он имеет в виду.
Метро в день Разлома. Сотни людей в туннелях, когда земля начала двигаться. Их последние воспоминания – темнота, грохот, вода, поднимающаяся снизу – застряли здесь. В нестабильной зоне, где граница между памятью и реальностью уже не работает.
– Они материализованы? – спросила я.
– Частично. – Он чуть помолчал. – Скажем так: они не опасны, если их не трогать. Но поезд – это движение. Движение – это давление на пространство. Когда «Агуила» войдёт в туннель.
– Они отреагируют.
– Они уже реагируют. – Рамирес посмотрел вниз, под ноги – на асфальт, под которым угадывалась чернота туннелей. – Слышите?
Я прислушалась.
Снизу шёл звук. Не грохот, не крик. Что-то ритмичное, многоголосое, как дыхание толпы в закрытом пространстве. Тихое. Почти ласковое. Почти невыносимое.
– Нам нужно пройти сквозь них, – сказала я.
– Нам нужно дать им выйти, – поправил Рамирес. – Это разные вещи.
Элиас нашёл меня у входа в метро – знакомая лестница вниз, синие перила, выцветшие плитки. Здесь стояло трое: он, я и Рамирес. Остальные члены экипажа рассредоточились по воспоминанию-городу, удерживая его стабильность – это была их задача в этот раз.
– Он объяснил? – спросил Элиас у меня, кивнув на Рамиреса.
– Достаточно.
– Тогда план?
Я смотрела в темноту лестницы. Снизу тянуло холодом – не тем влажным холодом затопленных туннелей, а другим. Память о холоде. Память о том, как было страшно, и тело помнит страх в форме температуры.
– Они – воспоминания, – сказала я. – Значит, с ними работаешь через память. Своя реальность сильнее чужой. Нам нельзя бояться – если боимся, даём им форму и силу.
– Я умею не бояться, – сказал Элиас ровно.
– Знаю. – Я посмотрела на него. – Именно поэтому ты идёшь первым.
Он кивнул. Взял мачете – снова появившееся у него в руке с той же будничной неизбежностью, что и в прошлый раз – и начал спускаться.
Рамирес пошёл за ним. Потом я.
Туннель был тёмным – не абсолютно, а именно так, как темно в метро, где дальний конец угадывается только по ощущению пространства. Рельсы. Шпалы. Запах масла и бетонной пыли, и поверх – что-то другое, тонкое, неопределимое.
Они появились метров через сто.
Не монстры. Не тени. Просто – люди. Прозрачные, чуть светящиеся изнутри тем холодным светом, который бывает у вещей, хранящих тепло в прошедшем времени. Они стояли вдоль стен, сидели на полу, прислонялись к колоннам. Кто-то смотрел в телефон, которого больше не существовало. Кто-то держал за руку ребёнка. Кто-то просто стоял с закрытыми глазами.
Они нас не видели.
Мы шли сквозь них – аккуратно, медленно, стараясь не касаться. Элиас держал мачете вертикально, вдоль тела – инстинкт, но правильный. Не угрожать. Не провоцировать.
Потом один из них посмотрел на меня.
Это была женщина – лет тридцати, тёмные волосы, обычное пальто. Она посмотрела прямо мне в глаза, и её лицо изменилось: не злобой, не страхом. Узнаванием. Как будто она видела меня – не меня конкретно, а что-то, что я несла с собой. Движение. Выход. Что-то, чего здесь не было уже много лет.
Она открыла рот.
– Не давайте им говорить, – быстро сказал Рамирес сзади.
Поздно.
Женщина сказала слово. Одно, тихое, на языке, который я не поняла, – или это был не язык, а просто звук, похожий на язык. И на это слово откликнулись остальные.
Они начали двигаться.
Не агрессивно – они тянулись. К нам, к движению, к тому, что мы несли с собой. Десятки рук – прозрачных, холодных – тянулись вперёд, и я почувствовала, как что-то начинает выходить из меня: не боль, не кровь – память. Конкретная, тёплая, живая – я стояла в аэропорту Антофагасты три года назад, у меня был чемодан и билет в другую жизнь, и я его сдала, и вернулась, потому что – потому что.
– Инес! – Элиас схватил меня за локоть.
Я вырвалась из воспоминания. Рывком, как вырываются из сна.
– Им нужна память, чтобы держать форму, – сказал Рамирес. – Они берут её у живых. Нельзя позволять касаться.
– Тогда как пройти? – выдохнул Элиас.
Рамирес сделал шаг вперёд. Встал между нами и тянущимися тенями. Раскинул руки – не широко, просто слегка. Поза, в которой стоят, когда говорят: я здесь, я вижу вас, я не ухожу.
И начал говорить.
Тихо. Я не слышала слов – только интонацию. Ровную, спокойную, как у человека, который разговаривает с кем-то, кто давно не слышал живого голоса. Не приказ, не заклинание. Просто – разговор. Тени замедлились. Потом остановились. Потом, одна за другой, начали терять форму – не исчезая, нет. Просто становясь менее конкретными. Менее цепкими.
Рамирес говорил, и туннель светлел.
Я смотрела на его спину и думала: кто он такой. Откуда знает, как с ними говорить. Почему люди ждут его, а тени слушают. Три года в Каламе – что это значит. Что значит «ждал поезда».
Через несколько минут проход был свободен.
Рамирес опустил руки. Обернулся.
– Идите, – сказал он. – Быстро. Это ненадолго.
Мы пошли.
Поезд прошёл через метро ровно в тот момент, когда мы вышли на противоположном конце туннеля, – я почувствовала это как вибрацию под ногами, как гул в костях: «Агуила» шла под нами, там, в глубине, огромная и тяжёлая, по рельсам, которые существовали только потому, что мы сейчас стояли здесь и держали их существование своим присутствием.
Сантьяго вокруг начал гаснуть – медленно, как город перед рассветом, когда фонари выключают один за другим. Воспоминание отпускало нас.
Последнее, что я видела перед пробуждением, – Рамирес. Он стоял на платформе и смотрел вслед уходящим теням. На его лице было выражение, которое я не могла прочитать – слишком личное, слишком давнее.
Как будто он знал кого-то там. В туннеле.
Как будто он уже был здесь раньше.
Пробуждение на этот раз было мягче – «Сиеста-7» против «девятки». Но первое, что я увидела, открыв крышку капсулы, был Агирре. Он стоял у Карты и смотрел на маршрут. Синяя нить миновала прямоугольник Сантьяго и уходила дальше на север.
– Прошли? – спросила я.
– Прошли, – сказал он.
– Рамирес?
– В каморке. – Пауза. – Проснулся за двадцать минут до вас. Лежал на полу. Ни капсулы, ни препарата.
Я встала. В теле была та привычная послесонная тяжесть, но под ней – что-то ещё. Лёгкое беспокойство, как заноза, которую не видишь, но чувствуешь.
– Он кого-то знал там, – сказала я. – В метро. Среди теней.
Агирре не ответил.
– Капитан.
– Я слышал тебя, Инес.
– Тогда почему молчите?
Он повернулся. И впервые за всё время, что я его знала, в его лице было что-то незащищённое. Не страх. Не слабость. Просто – человек, который устал держать информацию в одиночку и пока не решил, отпускать её или нет.
– Потому что если я скажу – обратного пути не будет, – сказал он.
За окнами рубки – темнота. Ночь в чилийской пустыне, чистая и плотная, полная звёзд. Поезд шёл.
Впереди – Кальяма. Вода. Передышка.
И что-то ещё. То, что двигалось за нами. То, что Соль видела под лесом.
Я кивнула Агирре:
– Говорите.
Глава 6. Эффект Допплера.
Агирре говорил долго.
Я слушала и смотрела в окно на ночную пустыню – так легче воспринимать вещи, которые не хочется воспринимать. Тёмный горизонт, звёзды, редкие огни где-то далеко на севере. Кальяма. Вода. Ещё часа три хода, если маршрут не преподнесёт сюрпризов.
Он говорил, и я слушала, и поезд шёл.
Правда о топливе была проще и хуже, чем любая теория, которую я успела придумать самостоятельно.
«Онейрогенный катализатор» – в официальной документации, в той её части, которую давали экипажу при вербовке, – описывался как синтетическое соединение, усиливающее синхронизацию мозговых волн в фазе глубокого сна. Технически это было правдой. Но только технически, и только половина правды – та её часть, которую можно произнести вслух без последствий.
Вторая половина заключалась вот в чём: катализатор не усиливал синхронизацию. Он её потреблял. Как двигатель потребляет топливо – преобразуя одно в другое, уничтожая первое, чтобы получить второе. Синхронизация мозговых волн – это не абстракция и не метафора. Это живая материя, конкретная, измеримая. Это память.
Каждый раз, когда «Агуила» шла по нашим снам, двигатель ел нас изнутри.
Не грубо, не жадно – аккуратно, точно, по чуть-чуть. Брал фрагменты: воспоминания средней эмоциональной насыщенности, не слишком острые, не слишком бледные. Оптимальное «топливо» по внутренней классификации проекта, которую Агирре нашёл в приложении семь и которую никому не показывал семь месяцев.
Я сидела и молчала, пока он говорил.
Потом спросила:
– Как давно вы знаете?
– С третьего рейса.
– Это полгода назад.
– Да.
– И вы молчали.
– Да.
Я не кричала. Не потому что не хотела – хотела, и очень. Но крик требует энергии, а у меня её сейчас не было. Было только то спокойное, холодное ощущение, которое приходит, когда понимаешь: то, что казалось почвой под ногами, было просто ровно покрашенной поверхностью над пустотой.
– Сколько мы уже потеряли? – спросила я.
– Каждый – разное. – Он говорил ровно, без интонации. Это был его способ справляться – убирать всё лишнее из голоса. – Зависит от частоты погружений, от глубины фазы, от индивидуальной плотности памяти. Торо, например, почти не замечает: у него структура памяти скудная. Прости его, если он обидится.
– А Соль?
Пауза.
– Соль теряет быстрее всех, – сказал Агирре. – Потому что она Навигатор. Она не просто синхронизируется – она генерирует. Двигатель потребляет её пропорционально выходу.
Я закрыла глаза. Открыла.
– Она знает?
– Нет.
– Ей шестнадцать лет, Капитан.
– Я знаю.
– Она теряет себя по кусочкам каждый раз, когда ложится в капсулу, и вы.
– Инес. – Его голос не изменился, но что-то в нём сдвинулось – на миллиметр, на долю тона. – Думаешь, я не знаю, что это значит? Думаешь, я сплю нормально семь месяцев?
Я посмотрела на него. На его лицо, которое я привыкла читать как карту местности – ровное, функциональное, без лишних деталей. Сейчас в нём была усталость такого сорта, которая не от недосыпа и не от работы. Та, которая накапливается от груза, который несёшь один.
Я не сказала ему, что он был не прав. Это было бы правдой, но не сейчас нужной.
– Сколько осталось топлива? – спросила я.
– На два, максимум три рейса. – Он подошёл к панели управления, открыл боковой экран. – При нормальном режиме. Но после Сантьяго расход вырос на тридцать процентов. Зона нестабильности съела больше, чем планировалось.
– Значит?
– Значит – один рейс. Может, полтора.
Я смотрела на цифры на экране. Уровень катализатора – красная полоска, жалкая треть бака. Рядом – показатели синхронизации за прошлые сутки. Пики и провалы, кривые графиков, которые я раньше читала как технические данные, а теперь читала как другое: вот здесь мы шли через стеклянный лес, вот здесь через Сантьяго, вот здесь – расход, расход, расход.
– Есть способ пополнить? – спросила я, хотя уже знала ответ.
– Один, – сказал Агирре. – Добровольная передача. Человек сознательно отдаёт конкретное воспоминание – намеренно, в состоянии бодрствования. Не во сне. Добровольная передача в десять раз эффективнее пассивного потребления. Одно правильно выбранное воспоминание – это четыре-пять часов хода.
– «Правильно выбранное» – это?
– Высокой эмоциональной насыщенности. – Он не смотрел на меня, когда говорил это. – Чем сильнее воспоминание – тем больше топлива.
Я вышла из рубки и долго стояла в переходе между вагонами.
Это моё место для того, чтобы думать – переход. Там всегда дует, всегда немного шумно, пол ходит под ногами в такт рельсам. Неудобно и неуютно. Мысли в таких местах не разрастаются в панику – им некогда, они держатся за практическое.
Воспоминание высокой эмоциональной насыщенности.
У каждого человека их несколько. Пять, десять, двадцать – зависит от того, какую жизнь прожил. Я прожила тридцать четыре года, и у меня было, если честно, не так много этих точек, как хотелось бы думать. Смерть отца. Первый день на проекте «Сомнамбула», когда я открыла крышку капсулы и поняла, что это настоящее. Антофагаста три года назад, чемодан и несданный билет.
И ещё одно.
Я знала, что выберу его, ещё до того, как начала думать. Это была не логика – логика пришла потом, объясняя уже принятое решение. Выберу Лукаса. Четыре года, которые казались целой жизнью, а оказались предисловием. Маленькая квартира в Вальпараисо, которую мы снимали вместе, пока не выяснилось, что у нас разные определения слова «вместе». Его смех, который я слышала иногда внутри – неожиданно, в самых неподходящих местах. Как он пил кофе, стоя у открытого окна, – всегда у открытого, в любую погоду.
Я не думала о нём уже больше года. Это не значит, что перестала. Это значит, что убрала подальше – туда, откуда доставать больно.
Сейчас нужно было достать и отдать.
Процедура добровольной передачи была простой до пошлости.
Агирре принёс небольшой прибор – размером с телефон, серый, без опознавательных знаков. Я сидела в кресле в рубке. Элиасу я сказала, что иду спать. Торо ничего не сказала – он всё ещё гремел под третьим вагоном, доделывая то, что не успел доделать до незапланированного отхода.
– Ты уверена? – спросил Агирре.
– Нет, – сказала я. – Начинайте.
Прибор прикладывается к виску. Ничего не чувствуешь физически – это важно знать заранее, потому что отсутствие физического ощущения при том, что происходит, само по себе выбивает почву. Тело не регистрирует потерю. Мозг не кричит. Просто – нужно сосредоточиться на конкретном воспоминании, удерживать его в фокусе так долго, как можешь, пока прибор его считывает.
А потом отпустить.
Я сосредоточилась на Лукасе.
Утро. Вальпараисо. Окно открыто, снаружи туман – там всегда туман по утрам, он приходит с океана и задерживается до полудня. Он стоит у окна со своей кружкой – большой, с отколотой ручкой, которую он никак не выбрасывал, – и смотрит на туман. На нём старая футболка, волосы не причёсаны. Он не красивый в это утро – он настоящий, что лучше красивого.
Он оборачивается. Улыбается.
«Иди сюда», – говорит он.
Я иду.
Прибор пискнул.
Агирре отнял его от моего виска.
Я посмотрела в сторону, туда, где за иллюминатором стояла ночь. Подождала секунду – ещё секунду – проверяя.
Я помнила Лукаса. Имя, лицо, четыре года, маленькую квартиру, отколотую ручку кружки. Всё это было на месте – как набор карточек с подписями. Вальпараисо. Туман. Футболка. Улыбнулся.
Но утро у окна – его не было.
Не то чтобы я забыла его. Просто оно теперь было – как рассказ о чьём-то чужом утре, прочитанный давно. Правильно, верно – и абсолютно пусто.
– Готово? – спросила я.
– Тридцать семь процентов, – сказал Агирре, глядя на экран. Голос у него был такой, каким говорят, когда стыдно. – Хватит до Кальямы и дальше. Спасибо, Инес.
– Не благодарите, – сказала я.
Я нашла Рамиреса всё в той же каморке. Дверь была открыта – я сама же и не заперла нормально. Он сидел на полу, прислонившись к стене, и смотрел в потолок. Не спал. Просто смотрел.
– Вы слышали? – спросила я.
– Нет, – сказал он. – Но догадывался. О топливе.
– Откуда?
– Потому что это логично. – Он перевёл взгляд на меня. – Проект «Сомнамбула» – это не транспортная система. Это эксперимент. Всегда был экспериментом.
– Чей?
– Это хороший вопрос, – сказал он. – Агирре знает часть ответа. Но только часть.
Я вошла, закрыла дверь, присела на единственный стул. Каморка была маленькой – нас разделяло меньше метра. В этой близости не было ничего личного: просто помещение такое.
– В Каламе, – сказала я. – Три года. Что вы делали на самом деле?
Он помолчал. Потом:
– Я работал на тех, кто придумал проект.
Я ждала.
– Я был аналитиком, – продолжил он. – Внешнее наблюдение. Отслеживать рейсы, собирать данные о расходе памяти, передавать наверх. – Пауза. – Потом я перестал передавать. Три года назад.
– Почему?
– Потому что увидел, что с данными делают. – Его голос не изменился, но что-то в нём затвердело – как металл, который охладили быстро. – Память – это не просто топливо для поезда, Инес. Это ресурс. Собранные воспоминания накапливаются в системе. Их можно перераспределять, хранить, использовать повторно. Можно строить из них что угодно.
– Что угодно – это что именно?
Он посмотрел на меня прямо.
– Маршруты, которые не нужны никому из экипажа. Места, куда никто не просил ехать. Память людей – как карта. Подробная, живая, точная. Если знаешь, чью память взять – ты знаешь всё о человеке. О его доме, его страхах, его точках уязвимости.
Я сидела и смотрела на него, и в голове складывалось что-то, чему я пока не хотела давать название.
– Пуэрто-Наталес, – сказала я. – Куда мы едем. Это тоже они?
