Этюды в серых тонах
Часть I: Натюрморт с пустыми бутылками
**Глава 1. Утро в студии
Просыпаться в тридцать четыре года – это не то же самое, что просыпаться в двадцать. В двадцать ты просыпаешься с ощущением, что мир – это шведский стол, и ты просто еще не решил, с чего начать: с креветок или с десерта. В тридцать четыре, особенно если ты Георгий, а твоя постель – это продавленный диван в студии с высокими потолками и сквозняками, ты просыпаешься с чувством, что банкет закончился, официанты убирают посуду, а тебе принесли счет, который ты не в состоянии оплатить.
Первым, что ощутил Георгий, был запах. Это был сложный букет, который любой парфюмер назвал бы «Аромат творческого тупика». Пахло скипидаром, застарелым табачным дымом, пылью, въевшейся в бархатные шторы (которые он нашел на помойке три года назад), и чем-то кислым – вероятно, остатками вчерашней жареной картошки, забытой на сковороде.
Георгий открыл один глаз. Потолок был высоким, грязновато-белым, с трещиной, напоминающей русло Амазонки на карте. Трещина росла. Георгий знал её лучше, чем линии на собственной ладони. Каждое утро он проверял: не добралась ли Амазонка до лепнины в углу? Пока нет. Значит, дом постоит еще день.
Он сел на диване, чувствуя, как позвоночник неохотно собирается в вертикальную конструкцию. Голова гудела. Не сильно, но назойливо, как трансформаторная будка. Вчера было вино? Кажется, да. Красное, дешевое, в пакете, на котором был нарисован жизнерадостный идальго. Идальго врал. Вино было кислым, как жизнь налогового инспектора.
Георгий спустил ноги на пол. Паркет был холодным и липким. Тапочки исчезли. Тапочки в этом доме вообще имели свойство мигрировать, словно обладали собственным, независимым от хозяина разумом.
– Ну и черт с вами, – прохрипел Георгий. Голос звучал так, будто он жевал гравий.
Он встал и побрел к окну. Студия находилась на последнем этаже старого фонда. Окно было огромным, во всю стену – мечта любого художника и проклятие любого человека, пытающегося этот гигантский аквариум отопить зимой. За стеклом серым одеялом лежало утро. Небо было цвета грязной тряпки, которой только что вымыли пол в казарме.
Георгий подошел к мольберту, стоявшему посередине комнаты как немой укор. На холсте было начато что-то абстрактное. Два дня назад ему казалось, что это прорыв – смелое сочетание охры и кобальта, выражающее экзистенциальный ужас современного мегаполиса. Сейчас, при утреннем свете, это выглядело как пятно, которое оставляет больной голубь на капоте машины.
– Мазня, – констатировал Георгий. – Гениальная, неповторимая мазня.
Он потянулся к палитре. Краски засохли. Конечно, они засохли. Он забыл их накрыть пленкой или хотя бы сбрызнуть водой. Масляные червячки превратились в твердые цветные камушки. Тюбик с белилами валялся на полу, раздавленный, с вытекшей наружу белой пастой, похожей на внутренности раздавленного насекомого. Георгий поднял его, взвесил в руке и швырнул в угол, где уже росла гора мусора, которую он деликатно называл «инсталляцией».
Нужно было выпить воды. Или кофе. Или яду.
Кухня была отделена от «мастерской» условной перегородкой из фанеры, увешанной набросками и неоплаченными счетами за электричество. Георгий открыл холодильник. Холодильник «Свияга» задрожал, приветствуя хозяина, и осветил свое пустое чрево тусклой лампочкой.
Внутри было стерильно, как в операционной, если не считать одинокого, сморщенного лимона, лежащего на средней полке. Лимон был срезан наполовину, срез уже покрылся твердой коркой. Рядом стояла банка с майонезом, срок годности которого истек примерно тогда, когда Георгий еще верил в любовь.
– Привет, старик, – сказал Георгий лимону. – Ты выглядишь так же хреново, как я себя чувствую.
Он захлопнул дверцу. Есть не хотелось. Желудок сжался в тугой узел, требуя не пищи, а смысла. Или хотя бы сигареты.
Поиски сигарет превратились в археологические раскопки. Георгий перерыл стол, заваленный кистями, мастихинами и книгами по искусству, которые он не открывал годами. Он заглянул под диван. Нашел старый носок и монету в пять рублей. Наконец, в пепельнице, сделанной из половинки черепа (пластикового, купленного в магазине приколов), он обнаружил «бычок» с респектабельной длиной фильтра.
– Жизнь налаживается, – пробормотал он, чиркая зажигалкой.
Первая затяжка ударила по легким сладким ядом. Георгий выпустил струю дыма в потолок и опустился в единственное кресло – старое, вольтеровское, с вылезающей пружиной, которая каждый раз пыталась сделать ему несанкционированную акупунктуру.
В этом и заключалась его философия, которую он называл «честным бездельем».
Большинство людей, думал Георгий, глядя на то, как пылинки танцуют в луче бледного света, занимаются имитацией жизни. Они встают в семь утра, надевают неудобную одежду, едут в переполненном транспорте в офисы, где перекладывают бумажки или создают видимость деятельности за мониторами. Они продают свое время, чтобы купить вещи, которые им не нужны, чтобы впечатлить людей, которые им не нравятся.
Георгий не работал. Точнее, он не ходил на службу. Официально он был «свободным художником». На деле он был профессиональным созерцателем пустоты. Он считал, что честнее лежать на диване и смотреть в потолок, чем производить энтропию в офисе. Если у тебя нет вдохновения – не пиши. Если тебе нечего сказать – молчи. Если ты не хочешь идти – стой.
Проблема была в том, что «честное безделье» требовало финансирования, а с этим в последнее время было туго. Спонсоры его таланта – случайные заказчики, редкие покупатели этюдов и родители, которые изредка подкидывали денег «на еду» с немым укором в глазах, – исчезали один за другим.
Георгий докурил бычок, обжигая пальцы, и раздавил его в переполненной пепельнице. Пепельница была похожа на братскую могилу его мыслей. Каждая сигарета – нереализованная идея.
Он встал и подошел к зеркалу, висевшему на входной двери. Зеркало было старинным, с помутневшей амальгамой, и отражало мир слегка искаженным, словно через слой воды.
На него смотрел мужчина тридцати четырех лет. Щетина трехдневной давности уже переходила в категорию «неряшливая борода». Темные круги под глазами придавали ему вид романтического героя, умирающего от чахотки, если бы не легкая отечность, выдающая любовь к дешевому алкоголю. Волосы, некогда густые и темные, теперь торчали в разные стороны, напоминая гнездо безумной вороны. Он был в растянутой майке с пятном от краски на груди и в клетчатых пижамных штанах.
– Аполлон, – сказал Георгий отражению. – Бог света и искусств.
Отражение криво усмехнулось.
Георгий отошел от зеркала и начал бесцельно бродить по студии. Это был ритуал. Обход владений.
Угол с книгами. Ремарк, Хемингуэй, альбомы Ван Гога и Модильяни. Модильяни умер в тридцать пять. У Георгия оставался год, чтобы стать великим или умереть. Пока что умирать не хотелось, а для величия не хватало чистого холста и желания жить.
Угол с «бытом». Старый электрочайник, весь в накипи. Георгий нажал кнопку. Чайник зашумел, как взлетающий истребитель. Пока вода закипала, Георгий нашел банку растворимого кофе. На дне оставалась коричневая пыль. Он вытряхнул все в чашку, на которой было написано «Лучшему боссу» (подарок от Насти, злая ирония, ведь он был боссом только своим тараканам).
Залив кипятком коричневую пыль, он без сахара сделал глоток. Горечь обожгла язык.
В дверь позвонили.
Звонок в этой квартире работал странно: он не звенел, а хрипел, словно кто-то душил гуся. Георгий замер. Кто это мог быть? Хозяйка квартиры за деньгами? Рано, еще только середина месяца. Свидетели Иеговы? Вряд ли они поднимаются на пятый этаж без лифта ради спасения одной заблудшей души. Сосед Витя?
Георгий подошел к двери и посмотрел в глазок. В подъезде было темно, лампочку выкрутили еще на прошлой неделе. Виден был только силуэт.
– Кто? – спросил Георгий, не открывая.
– Открывай, Жора, это я, совесть твоя, – прохрипел голос из-за двери.
Это был дядя Витя. Георгий выдохнул и щелкнул замком.
Дядя Витя стоял на пороге в майке-алкоголичке и трениках с оттянутыми коленями. В руках он держал банку с огурцами. Витя был местной достопримечательностью, бывшим преподавателем филологии, который теперь преподавал науку выживания на пенсию и стекломой.
– Здорово, творец, – Витя протиснулся в прихожую, не дожидаясь приглашения. От него пахло свежим перегаром и старыми книгами. – У тебя соль есть?
– Соль? – Георгий потер лоб. – Возможно. А зачем тебе соль с огурцами?
– Огурцы – это плата за вход, – пояснил Витя, проходя на кухню и ставя банку на стол рядом с одиноким лимоном. – А соль нужна, чтобы посыпать раны. Душевные. Ну и яичницу, если у тебя есть яйца. В прямом и переносном смысле.
Георгий усмехнулся. Витя был единственным человеком, чье присутствие не раздражало его по утрам. Может, потому что Витя был живым доказательством того, что падать можно бесконечно долго, и дна не существует.
– Яиц нет, – сказал Георгий. – Есть половина лимона и засохший майонез.
– Гурманство, – одобрил Витя. – Роскошь упадка. А выпить?
– Только чай.
Витя посмотрел на чашку с растворимым кофе с нескрываемым презрением.
– Это не чай, Георгий. Это суррогат счастья. Ладно, я не за этим. Я шел мимо, слышу – тишина. Думаю, не повесился ли наш гений? Решил проверить.
– Я еще не решил, на чем вешаться, – ответил Георгий, садясь обратно в кресло. – Шнуры от удлинителей слишком ненадежные, а веревки нет.
– И правильно, – Витя сел на табурет, который жалобно скрипнул. – Искусство требует жертв, но не до такой же степени. Слушай, Жора, ты когда последний раз выходил на улицу?
– Вчера. За вином.
– А до этого?
– Позавчера. За хлебом и вином.
– Стабильность – признак мастерства, – кивнул Витя. – Но ты бледный какой-то. Тебе бы женщину. Или хотя бы солнечный свет.
– У меня есть женщина, – буркнул Георгий, глядя на телефон. Экран был черным. Настя не звонила уже два дня.
– Настя? – Витя поморщился. – Настя – это не женщина. Это стихийное бедствие в юбке. Это тайфун «Катрина», который пахнет «Шанелью». Женщина должна приносить покой, а твоя Настя приносит только невроз и счета за такси.
Георгий промолчал. Витя был прав, но признавать это вслух не хотелось. Настя была той самой яркой краской, которой так не хватало на его серой палитре. Но эта краска была ядовитой.
– Ладно, – Витя хлопнул себя по коленям и встал. – Раз соли нет, и выпить нет, пойду я. У меня там, – он неопределенно махнул рукой в сторону потолка, – свои дела. Диссертацию пишу. «Влияние этилового спирта на развитие русского экзистенциализма».
– Удачи, – сказал Георгий.
Витя ушел, оставив банку с огурцами на столе. Огурцы смотрели на Георгия через мутное стекло с немым укором. Теперь у него был лимон и огурцы. Натюрморт становился сложнее.
Оставшись один, Георгий снова почувствовал, как тишина квартиры начинает давить на уши. Тишина здесь была особой субстанции. Она накапливалась по углам, как пыль, и если долго не издавать звуков, начинала звенеть.
Нужно было работать. Слово «надо» висело в воздухе, как топор палача. Он подошел к мольберту. Взял мастихин. Начал счищать засохшую краску с палитры. Скрежет металла о дерево был неприятным, но отрезвляющим. Это было действие. Простое, механическое действие.
Очистив палитру, он выдавил немного свежей краски. Белила (нашел-таки целый тюбик в ящике), умбра жженая, охра. Цвета земли и грязи. Цвета его настроения.
Он посмотрел на холст. Что он хотел изобразить? Город? Женщину? Или просто пустоту?
Георгий нанес первый мазок. Широкий, серый, поперек всего холста. Это был горизонт. Или черта, подведенная под его прошлым.
– Честное безделье закончилось, – сказал он вслух. – Начинается честная мука.
В этот момент телефон, лежавший на подоконнике, ожил. Он не зазвонил, а завибрировал, медленно ползя к краю, словно лемминг, решивший покончить с собой.
На экране высветилось одно слово: «Настя».
Сердце Георгия сделало кульбит, пропустило удар и забилось где-то в горле. Он смотрел на телефон, как сапер смотрит на тикающую бомбу. Ответить – значит впустить хаос. Не ответить – значит остаться наедине с огурцами и тоской.
Он вытер руку о штаны, оставляя на ткани полосу охры, и потянулся к телефону.
За окном пошел дождь. Мелкий, нудный питерский дождь, который не смывает грязь, а только размазывает её, делая мир еще более серым и безнадежным. Но в этой серости, в этой студии с запахом скипидара и лимона, в этом человеке с грязными руками и похмельем, была странная, болезненная красота. Красота момента, когда ты стоишь на краю и не знаешь, упадешь ты или полетишь.
Георгий нажал «Ответить».
– Алло? – сказал он.
– Жора, у меня катастрофа! – голос Насти ворвался в трубку, перекрывая шум дождя. – Ты должен меня спасти. Иначе я умру, или выйду замуж за Бориса, что, в принципе, одно и то же!
Георгий закрыл глаза. Утро перестало быть томным. Оно становилось опасным.
– Я слушаю, – сказал он, глядя на банку с огурцами.
Натюрморт ожил.
Он положил трубку через три минуты. Настя приедет через час. Это означало, что у него есть шестьдесят минут, чтобы превратить бомжатник в подобие жилища богемного художника.
Георгий огляделся. Задача казалась невыполнимой. Хаос укоренился здесь, пророс в пол и стены. Но присутствие Насти требовало декораций. Она не выносила «бытовой неустроенности», хотя сама создавала её вокруг себя с талантом великого разрушителя.
Он схватил веник. Пыль взвилась в воздух серыми клубами. Георгий чихал, но мел. Он загнал мусор под диван – классический прием холостяцкой уборки. Собрал разбросанные книги в стопки, которые выглядели как башни Пизы, готовые рухнуть от дуновения ветра. Грязную чашку спрятал в раковину, завалив её сковородой.
Потом он подошел к окну и открыл форточку. Холодный влажный воздух ворвался в комнату, смешиваясь с запахом растворителя. Стало свежо и неуютно.
Георгий вернулся к зеркалу. Умылся холодной водой, пытаясь смыть с лица следы вчерашнего дня и сегодняшнего утра. Посмотрел на свою щетину. Брить или не брить? Если побриться, будет видно бледную кожу и уставший подбородок. Если оставить – будет выглядеть как небрежность. Он решил оставить. Пусть думает, что он так занят искусством, что у него нет времени на бритву.
Он переоделся. Пижамные штаны уступили место джинсам, на которых пятен краски было чуть меньше. Сменил майку на черный свитер с высоким воротом. Теперь он был похож на стареющего французского экзистенциалиста.
Оставалось самое главное. Атмосфера.
Он поставил на проигрыватель (старый советский виниловый проигрыватель, гордость коллекции) пластинку с джазом. Колтрейн. Грустный, тягучий саксофон заполнил пространство, делая убогость обстановки почти кинематографичной. Под такую музыку даже банка с огурцами смотрелась арт-объектом.
Георгий сел перед мольбертом, взял кисть, но не стал писать. Он просто сидел и ждал.
Он знал, что будет дальше. Настя влетит, принося с собой запах дождя и дорогих духов. Она будет говорить быстро, сбивчиво, размахивая руками. Она будет жаловаться на жизнь, на Бориса, на погоду, на отсутствие нормального кофе в этом городе. Она будет пить его дешевый чай, морщась, но не переставая говорить. А он будет смотреть на неё и думать о том, как красиво падает свет на её скулы, и как безнадежно он влип.
Он знал всё это. Это был сценарий, который повторялся уже год. Закон исключенного третьего: либо он, либо Борис. Но Настя, казалось, открыла четвертый закон логики – закон бесконечного колебания.
Георгий посмотрел на часы. Прошло сорок минут. Еще двадцать минут тишины. Двадцать минут честного безделья перед бурей.
Он снова взял кисть и смешал на палитре белила с черной краской. Получился серый. Идеальный серый цвет. Цвет петербургского неба, цвет его жизни, цвет глаз Насти, когда она врет.
Он мазнул холст. Еще раз. И еще.
Внезапно он понял, что рисует не абстракцию. Он рисовал огурец. Огромный, зеленый, пупырчатый огурец, парящий в сером небе над городом.
Георгий рассмеялся. Смех был хриплым, лающим, но искренним.
– Сюрреализм, мать его, – сказал он. – Дали бы удавился от зависти.
В дверь постучали. Не позвонили, а именно постучали – требовательно, нетерпеливо, костяшками пальцев. Так стучит только она.
Георгий отложил кисть, глубоко вдохнул, словно ныряльщик перед погружением в ледяную воду, и пошел открывать.
Первая глава его романа подходила к концу. Начиналась жизнь. Или то, что он привык ею называть.
Он повернул замок и распахнул дверь.
– Ну, здравствуй, катастрофа, – сказал он.
На пороге стояла Настя. Мокрая, красивая и совершенно невыносимая.
– У тебя пахнет скипидаром и одиночеством, – сказала она вместо приветствия, переступая порог.
– А у тебя – надеждой и обманом, – парировал Георгий, пропуская её внутрь.
Дверь захлопнулась. Щелчок замка прозвучал как выстрел стартового пистолета. Гонка началась.
Настя бросила мокрый плащ прямо на тумбочку в прихожей, где лежала стопка неоплаченных квитанций за коммунальные услуги. Вода с плаща немедленно начала пропитывать бумагу, размывая суммы долга. Георгий отметил это с мрачным удовлетворением: природа была на его стороне, стирая финансовые обязательства.
– Ты даже не спросишь, что случилось? – она развернулась к нему, сверкая глазами. В полумраке коридора её глаза казались черными, как два провала в бездну, куда Георгий с радостью прыгал уже третий год подряд.
– Я жду, пока ты снимешь сапоги, – спокойно ответил он. – Мой паркет не вынесет встречи с итальянской кожей и уличной грязью. У них классовая ненависть.
Настя фыркнула, но начала стягивать высокие сапоги. Она делала это с грацией цапли, балансирующей на одной ноге. Георгий прислонился к косяку, наблюдая. В этом было что-то гипнотическое: как она морщит нос, как выдыхает, освобождая ногу, как пахнет её волосы – смесью дождя и чего-то цветочно-сладкого, что стоило, вероятно, больше, чем все картины в этой студии вместе взятые.
Она прошла в комнату босиком. Её ступни были узкими, с идеально накрашенными ногтями цвета «гнилая вишня». На фоне пыльного, исцарапанного паркета они выглядели инородными объектами, заброшенными из другой галактики.
– Борис предложил мне выбрать плитку, – заявила она, падая на диван. Пружины взвизгнули, но выдержали. – Плитку для ванной. Ты представляешь?
Георгий прошел следом и сел в своё вольтеровское кресло.
– Чудовищно, – согласился он. – Предлагать женщине выбор – это верх цинизма. Настоящий мужчина должен просто поставить перед фактом: «Мы будем мыться среди мрамора, дорогая».
– Не паясничай! – Настя схватила подушку (ту самую, на которой Георгий спал) и обняла её. – Ты не понимаешь контекста. Плитка – это навсегда. Это, черт возьми, монументально. Если мы выберем плитку, значит, мы будем делать ремонт. А ремонт – это как беременность, только вынашиваешь ты не ребенка, а строительную бригаду из Молдовы. И это значит, что он планирует жить со мной долго. Очень долго. До смерти этой самой плитки.
Георгий потянулся за пачкой сигарет, но вспомнил, что последнюю он выкурил полчаса назад. Рука зависла в воздухе.
– И что тебя пугает? – спросил он, глядя на её нервные пальцы, перебирающие бахрому подушки. – Борис – надежный, как швейцарский банк. Он лечит зубы людям. У него всегда будут деньги, потому что люди всегда будут жрать сладкое и не чистить зубы на ночь. Стабильность. Бежевая плитка, воскресные обеды у мамы, отпуск в Турции. Мечта идиота.
– Я не идиотка! – Настя вскочила и начала мерить шагами комнату. Её юбка взлетала при каждом повороте. – Мне скучно, Жора! Мне с ним физически скучно. Он правильный. Он знает, где лежат его носки. Он помнит даты всех войн Наполеона. Он даже в постели спрашивает: «Тебе удобно?». Господи, да кто спрашивает такое?!
Георгий усмехнулся. Ему стало чуть легче. Ревность, которая грызла его где-то под ребрами, немного ослабила хватку.
– А я, значит, неправильный?
– Ты? – она остановилась напротив мольберта и уставилась на свежий набросок. – Ты – катастрофа. Ты – ошибка в ДНК социума. Но с тобой я чувствую, что живу. А с ним я чувствую, что консервируюсь. Кстати, что это?
Она указала тонким пальцем на холст.
– Огурец, – честно признался Георгий.
Настя моргнула. Раз, другой.
– Огурец?
– Летающий огурец над серым городом. Аллегория мужского одиночества и фаллической тоски в урбанистическом пейзаже.
Она посмотрела на него, потом снова на картину, и вдруг расхохоталась. Звонко, запрокидывая голову. Этот смех наполнял пустую студию, отражался от высоких потолков, запутывался в пыльных шторах. Георгий смотрел на её белую шею и думал, что готов рисовать огурцы до конца жизни, лишь бы она смеялась вот так, стоя посреди его нищеты.
– Ты псих, – сказала она, вытирая выступившую слезу. – Гениальный псих. У тебя есть вино?
– Нет. Есть лимон и банка соленых огурцов от дяди Вити.
– Ты живешь как бомж, Жора.
– Я живу как аскет. Это духовная практика.
Настя вздохнула и полезла в свою огромную сумку, которая стоила как подержанный «Жигули». Порывшись в недрах, где, казалось, можно найти всё – от помады до чертежей атомной бомбы, – она извлекла бутылку коньяка.
– «Хеннесси», – прочитал Георгий этикетку. – Борис подарил?
– Борис не пьет коньяк. Он говорит, что это расширяет сосуды, а потом резко сужает, что вредно для мозга. Это от благодарного пациента. Я украла её из его бара.
– Ты крадешь у своего жениха, чтобы напоить любовника-неудачника. Настя, ты – моральное чудовище. Мне это нравится.
Они прошли на кухню. Георгий достал два стакана. Один был граненый, другой – из набора «Икеа», с трещиной у ободка. Настя, конечно, выбрала граненый.
– Знаешь, – сказала она, когда янтарная жидкость плеснула в стекло, – я иногда думаю, что мы с тобой – персонажи плохой книги. Автор не знает, что с нами делать, поэтому просто заставляет нас ходить по кругу.
Георгий отпил. Коньяк был мягким, теплым и бархатистым. Он провалился в желудок, согревая холодную пустоту.
– Если это книга, – сказал он, глядя на разводы на кухонном столе, – то у автора проблемы с сюжетом. Слишком мало действия. Герой просто сидит и пьет.
– А героиня?
– А героиня приходит, устраивает истерику по поводу кафельной плитки, поит героя краденым коньяком и исчезает в тумане, оставляя запах духов, который потом не выветривается три дня.
Настя замолчала. Она крутила стакан в руках, глядя сквозь него на свет лампочки.
– Я боюсь, Жора, – тихо сказала она. Тон сменился. Игривость исчезла. – Мне тридцать. Все мои подруги уже второго рожают. А я бегаю между стоматологом и художником. Один лечит зубы, другой рисует огурцы. И я не знаю, кто из вас безумнее.
– Выбирай стоматолога, – сказал Георгий. Он сам удивился, как легко вылетели эти слова. – Серьезно, Настя. У него есть план. У него есть плитка. У него, наверняка, есть медицинская страховка на всю семью. А у меня что? – он обвел рукой кухню. – Половина лимона? Засохшие краски? Я даже не могу обещать тебе, что завтра будет обед.
Настя посмотрела на него долгим, изучающим взглядом. В этом взгляде была смесь жалости и злости.
– Ты трус, Георгий, – сказала она без эмоций. – Ты специально прибедняешься. Тебе нравится быть несчастным. Это твоя зона комфорта. Если у тебя появятся деньги и признание, тебе придется что-то делать, отвечать за что-то. А так ты можешь сидеть в этой дыре, пить дешевое вино и считать себя непризнанным гением, которого раздавила система. Это удобно. Это твое «честное безделье».
Слова ударили больно. Словно она взяла мастихин и ковырнула прямо в открытую рану. Георгий хотел возразить, сказать что-то едкое, но промолчал. Потому что она была права.
Дядя Витя был его зеркалом будущего, но Настя была его зеркалом настоящего. Безжалостным, HD-зеркалом с подсветкой.
– Может быть, – буркнул он, наливая себе еще. – Но это не отменяет того факта, что Борис – лучший вариант для демографии.
– К черту демографию! – Настя залпом допила коньяк и стукнула стаканом по столу. – Я не хочу демографию. Я хочу… я хочу, чтобы ты меня нарисовал.
Георгий поперхнулся.
– Что? Сейчас?
– Да. Прямо сейчас. Я хочу видеть себя твоими глазами. Может, тогда я пойму, кто я такая.
Она встала и пошла обратно в комнату. Георгий поплелся за ней, чувствуя, как алкоголь начинает мягко шуметь в голове.
Настя остановилась посреди комнаты, там, где свет от окна падал самым драматичным образом.
– Как мне встать? – спросила она.
– Просто стой. И не говори про плитку.
Георгий подошел к мольберту. Снял холст с огурцом, поставил его на пол, лицом к стене. Огурец был слишком сюрреалистичен для этого момента. Он нашел чистый лист грунтованного картона. Взял уголь. Уголь был честнее красок. Черное и белое. Никаких полутонов, никаких компромиссов.
Он начал рисовать. Штрих за штрихом. Резкие, быстрые линии.
Он знал ее лицо наизусть. Высокий лоб, чуть припухшие веки, упрямая линия подбородка. Он рисовал не портретную схожесть, он рисовал её суть. Хаос. Ветер. Нерешительность.
В комнате повисла тишина, нарушаемая только скрипом угля по картону и звуками дождя за окном. Это была странная, интимная тишина. Ближе, чем секс. В такие моменты Георгий понимал, почему он всё еще здесь, в этом городе, в этой жизни. Ради вот этого ощущения. Когда ты ловишь момент за хвост и прибиваешь его к бумаге.
– Ты думаешь, я выйду за него? – спросила Настя, не шевелясь.
– Думаю, да, – ответил Георгий, заштриховывая тень под её скулой.
– Почему?
– Потому что люди устают от шторма. Им нужна гавань. Даже если в этой гавани скучно и пахнет лекарствами.
– А ты? Ты найдешь себе кого-нибудь?
– Я заведу кота. Назову его Ван Гог. И мы будем вместе ненавидеть мир и жрать кильку в томате.
Настя улыбнулась. Уголок её губ дрогнул, и Георгий тут же перенес это движение на бумагу.
– Ты невыносим, – сказала она мягко.
Он рисовал ещё минут десять. Потом отбросил уголь. Руки были черными.
– Всё.
Настя подошла, цокая пятками по паркету. Встала рядом, глядя на рисунок.
На листе была женщина. Она была красивой, но изломанной. Её глаза смотрели куда-то мимо зрителя, а волосы напоминали клубок змей. Это была Медуза Горгона, которая сама боится своего взгляда.
– Это я? – спросила она тихо.
– Это то, что ты делаешь со мной, – ответил Георгий.
Она помолчала, потом повернулась к нему и, привстав на цыпочки, поцеловала его в щеку. Губы были сухими и горячими.
– Спасибо, – сказала она. – Это ужасно. И прекрасно.
Она отстранилась и посмотрела на часы.
– Мне пора. У меня запись на маникюр. А потом ужин с родителями Бориса. Будем обсуждать меню свадьбы. Рыба или курица. Вопрос жизни и смерти.
Магия момента рассыпалась, как карточный домик. Вернулась реальность. Маникюр, курица, Борис.
– Бери рыбу, – посоветовал Георгий, вытирая руки тряпкой. – Курица – это пошло.
Настя надела плащ. Он уже подсох, но всё равно выглядел помятым. Обулась. У двери она задержалась.
– Жора, – сказала она, не оборачиваясь. – Если ты попросишь меня остаться… Прямо сейчас. Я отменю маникюр. И ужин.
Георгий замер. Сердце снова сделало тот самый болезненный кульбит. Он смотрел на её спину, обтянутую бежевой тканью.
Сказать «останься» было легко. Это было одно слово. Но за этим словом тянулся шлейф последствий. Скандалы, безденежье, упреки, снова алкоголь, снова попытки доказать, что он не ноль. Он представил, как они сидят здесь вечером, едят огурцы дяди Вити, а завтра она будет ненавидеть его за то, что пропустила встречу с «будущим».
Его философия «честного безделья» включала в себя и честность перед другими. Он не мог дать ей того, что ей нужно. Он мог дать только портрет углем и похмелье.
– Иди, Настя, – сказал он глухо. – Не опаздывай. Маникюр – это святое.
Она постояла ещё секунду. Её плечи опустились.
– Ты дурак, Георгий. Редкий, эталонный дурак.
Дверь хлопнула.
Георгий остался один. В коридоре всё ещё висел запах её духов. Он подошел к тумбочке, взял стопку мокрых квитанций. Верхняя была за электричество. Сумма расплылась, превратившись в абстрактное пятно.
Он вернулся в комнату. Взял бутылку «Хеннесси», которую она забыла на столе. Сделал большой глоток прямо из горла.
Потом подошел к портрету. Взял уголь и размашисто написал внизу: «Настя и закон исключенного третьего. Этюд».
– Ну что, Аполлон, – сказал он тишине. – Рыба или курица?
Он подошел к окну. Внизу, во дворе-колодце, маленькая фигурка в бежевом плаще бежала к арке, перепрыгивая через лужи. Георгий прижался лбом к холодному стеклу.
Утро закончилось. День обещал быть долгим и абсолютно бессмысленным. Идеальные условия для творчества.
Он вернул на мольберт холст с огурцом. Теперь он знал, чего не хватало картине.
Он взял кисть, макнул её в красную краску и нарисовал на огурце маленькую, едва заметную улыбку. Грустную улыбку клоуна, который знает, что цирк сгорел, но представление должно продолжаться.
Теперь это был шедевр.
После ухода Насти тишина в квартире стала не просто отсутствием звука, а плотной, ватной субстанцией. Георгий чувствовал её кожей. Он вернулся на кухню, где на столе сиротливо стояла початая бутылка «Хеннесси» и банка с огурцами дяди Вити.
Странный альянс: элитный французский коньяк и пролетарский закусон из подвала. В этом натюрморте была вся суть жизни Георгия – вечная попытка поженить высокое с убогим, мечту с реальностью.
Он открыл банку. Крышка поддалась с чмокающим звуком. Георгий достал огурец пальцами – вилку искать было лень, да и к чему эти церемонии? Откусил хрустящий, соленый кончик. Потом сделал глоток коньяка. Вкус получился чудовищным, но бодрящим. Соль и дубовая бочка, уксус и виноград. Гастрономический суицид.
– За любовь, – произнес он в пустоту. – И за кафельную плитку.
День за окном окончательно испортился. Дождь перешел в фазу ленивой мороси, затягивая стекло мутной пеленой. Георгий понимал, что работать сегодня он уже не сможет. Портрет Насти высосал из него все соки, а «Летающий огурец с улыбкой» был вершиной, которую сегодня уже не переплюнуть. Оставалось только самое сложное занятие для «свободного художника» – убивать время до вечера, не чувствуя себя при этом ничтожеством.
Это было искусство, которым он владел в совершенстве.
Он переместился на диван. Взял книгу – томик писем Ван Гога к брату Тео. Он знал эту книгу почти наизусть, но перечитывал её как мантру. Ван Гог просил денег на краски. Ван Гог жаловался на здоровье. Ван Гог сходил с ума от цветов Прованса. Георгий чувствовал с ним родство, за исключением одной детали: Винсент работал как проклятый, по двенадцать часов в поле под палящим солнцем. Георгий же работал по настроению, а настроение у него чаще всего было горизонтальным.
Он прочитал пару абзацев, но буквы прыгали перед глазами. Мысли возвращались к Насте. «Рыба или курица». Выбор свадебного меню. Он представил себя на этой свадьбе. Вот он сидит за дальним столом, рядом с троюродной теткой жениха, в своем единственном приличном пиджаке, который пахнет нафталином. Он пьет теплую водку, смотрит, как Настя танцует с Борисом, и думает о том, что мог бы украсть её прямо сейчас, если бы у него было хоть что-то, кроме долгов и амбиций.
– Бред, – сказал он, захлопывая книгу.
Чтобы не сойти с ума, нужно было занять руки. Георгий встал и подошел к стеллажу с материалами. Это было его кладбище надежд. Коробки с пастелью, которой он не рисовал три года. Рулоны бумаги, пожелтевшей от времени. Банки с лаком, крышки которых прикипели намертво.
Он решил провести ревизию. Это создавало иллюзию деятельности. «Я не бездельничаю, я готовлюсь к будущим шедеврам».
Он начал перебирать старые этюды, сваленные в кучу в углу.
Вот портрет старухи, которая торговала семечками у метро «Василеостровская». 2018 год. Неплохо, живо.
Вот набросок кота, который жил в подвале. Кот получился похожим на Гитлера.
А вот… Георгий замер. В руках у него оказался лист плотной бумаги, на котором акварелью была нарисована солнечная терраса где-то на юге. Море, белые скатерти, бокал вина, пронизанный солнцем.
Это был Крым. Пять лет назад. Они ездили туда с друзьями. Тогда он был полон сил, верил, что через год у него будет персональная выставка в Берлине, а мир лежит у его ног, как послушный пес. Цвета на рисунке были яркими, звонкими. Сейчас он так уже не писал. Его палитра выцвела, покрылась слоем петербургской пыли. Куда делся тот Георгий? Растворился в дешевом вине? Выветрился в разговорах на кухнях?
Он смял рисунок. Потом разгладил. Нельзя уничтожать прошлое, даже если оно смеется над тобой. Он сунул лист обратно в кучу.
Желудок напомнил о себе требовательным бурчанием. Коньяк и огурец разожгли аппетит, но не удовлетворили его. Георгий пошел на кухню производить финансовый аудит.
Он выгреб все из карманов джинсов, куртки и пальто, висевшего в прихожей.
Итог:
– Мятая купюра в сто рублей.
– Две монеты по десять рублей.
– Горсть мелочи, в основном по рублю и два.
– Жетона на метро нет.
Итого: сто сорок три рубля. Богатство.
На сто сорок три рубля можно было купить пачку макарон и банку самых дешевых консервов. Или пачку сигарет (плохих) и буханку хлеба. Или еще одну бутылку «чего-нибудь», если знать места.
Георгий выбрал первый вариант. Макароны – это фундамент жизни.
Поход в магазин требовал моральной подготовки. Выход из квартиры означал столкновение с реальностью. В подъезде наверняка сидят соседские бабки, которые смотрят на него как на наркомана (потому что нормальный мужик в два часа дня на работе). На улице – ветер. В магазине – кассирши с лицами, на которых написано «как же я вас всех ненавижу».
Он накинул куртку. В кармане нащупал забытую кем-то зажигалку. Приятный бонус.
Лестничная площадка встретила его запахом жареной рыбы и кошачьей мочи. Спускаясь по истертым ступеням, Георгий слышал жизнь дома. За дверью на третьем этаже кто-то играл на пианино гаммы. Спотыкался, начинал заново. До-ре-ми-фа… Георгий поморщился. Фальшиво. За дверью на втором этаже орали друг на друга муж и жена. «Где деньги, сука?!» – классика жанра.
Выйдя на улицу, он поежился. Ветер с Невы пробирал до костей. Двор-колодец был похож на дно аквариума, из которого слили воду, оставив только ил и мусор. У мусорных баков рылся человек неопределенного возраста в лыжной шапочке. Георгий узнал в нем своего «коллегу» – местного сборщика стеклотары.
– Здорово, Пабло, – кивнул ему Георгий. Он звал его Пабло, в честь Пикассо, потому что тот тоже умел составлять композиции из мусора.
– Привет, Жора, – отозвался бомж, не отрываясь от сортировки бутылок. – Зеленое стекло подешевело. Кризис.
– Везде кризис, Пабло. В искусстве тоже застой.
– А ты пиши натюрморты. Еда всегда в моде, – дал ценный совет Пабло, выуживая бутылку из-под «Жигулевского».
– Учту.
В «Пятерочке» было людно. Пенсионеры охотились за скидками на сахар. Георгий лавировал между тележками, стараясь не смотреть на полки с дорогим алкоголем и сырами. Его маршрут был прост: бакалея – хлеб – касса.
Он взял пачку макарон «Красная цена», банку кильки в томате (Ван Гог бы одобрил) и половинку черного. На кассе он выложил свои сокровища и начал отсчитывать мелочь. Очередь сзади вздохнула. Женщина в норковой шубе (в "Пятерочке", боже мой) закатила глаза.
– Молодой человек, побыстрее можно? – процедила она.
Георгий медленно повернулся к ней. В нем проснулся актер.
– Мадам, – сказал он голосом усталого графа. – Вы торопитесь жить. А я наслаждаюсь моментом расставания с капиталом. Каждая монета – это капля моей крови, пролитая на алтарь капитализма.
Женщина открыла рот, но не нашла, что ответить. Кассирша, привыкшая к местным сумасшедшим, молча пробила чек.
Вернувшись домой, Георгий почувствовал облегчение. Его крепость. Его башня из слоновой кости (с трещиной на потолке).
Он сварил макароны. Они слиплись в один большой ком, но с килькой пошли на ура. Он ел прямо из кастрюли, стоя у окна и глядя на серый город. Еда вернула силы.
Теперь можно было снова подумать о вечном.
Его философия «честного безделья» заключалась еще и в том, чтобы уметь слушать себя. Большинство людей глушат внутренний голос шумом работы, телевизора, разговоров. Георгий давал своему внутреннему голосу микрофон.
– Ты неудачник, Жора, – говорил голос.
– Я знаю, – отвечал Георгий.
– Настя уйдет.
– Вероятно.
– Картины твои никому не нужны.
– Пока не нужны.
– И что ты будешь делать?
Георгий доел макароны, вымыл кастрюлю (маленькая победа над хаосом) и вернулся к мольберту. Он развернул «Летающий огурец».
С улыбкой, которую он пририсовал, картина изменилась. Теперь это была не просто тоска. Это была ирония над тоской. Огурец летел над городом, как дирижабль, наполненный сарказмом.
– А может, в этом что-то есть, – пробормотал он.
Он взял тонкую кисть. Ему захотелось добавить деталей. На одном из серых домов внизу он нарисовал маленькое красное окно. Одно-единственное цветное пятно во всем городе. Там, в этом окне, кто-то не спал. Кто-то, может быть, любил. Или пил вино. Или рисовал.
Это окно было приветом Насте. И самому себе.
Он работал еще час. Свет за окном начал меркнуть, превращаясь в синие сумерки. Тени в углах студии удлинились, стали густыми. «Хеннесси» в бутылке почти закончился.
Георгий вытер кисти, воткнул их в банку с растворителем. Запах скипидара стал резче.
День подходил к концу. Ничего великого не произошло. Мир не рухнул, не возродился. Он просто прокрутился еще раз вокруг своей оси, слегка скрипнув несмазанными шестеренками. Георгий прожил этот день, не продав себя, не солгав (кроме той маленькой лжи самому себе, что ему плевать на свадьбу Насти) и не совершив ничего полезного для общества.
Он лег на диван, закинув руки за голову. В трещине на потолке, похожей на Амазонку, ему почудилось лицо дяди Вити.
– Спи, творец, – прошептал Георгий. – Завтра будет новый день. И, возможно, завтра ты наконец купишь белую краску.
Он закрыл глаза, но сон не шел. Перед глазами стоял образ Насти в бежевом плаще, выбирающей между курицей и рыбой, между жизнью и смертью, между ним и пустотой.
Георгий потянулся к тумбочке, нашарил в темноте карандаш и прямо на обоях, над изголовьем дивана, записал мысль, которая крутилась в голове весь вечер:
«Свобода – это когда тебе нечего терять, кроме собственных оков и банки с огурцами».
Он усмехнулся в темноту. Первая глава была закончена. Впереди была ночь – время, когда художники верят в свое бессмертие, а алкоголики – в то, что завтра точно бросят пить. Георгий был и тем, и другим, поэтому верил во всё сразу.
Глава 2. Настя и закон исключенного третьего
Следующие три дня прошли в режиме радиомолчания. Телефон молчал, как партизан на допросе, и Георгий начал подозревать, что аппарат сломался. Пару раз он даже снимал трубку и слушал гудки, чтобы убедиться в обратном. Гудки были длинными и равнодушными, как гудки теплохода, уплывающего в страну, где у художников есть деньги, а у женщин – логика.
Эти три дня Георгий посвятил попыткам вернуть себе душевное равновесие. Равновесие возвращалось неохотно. Он дописал «Летающий огурец», добавив к нему крошечную фигурку человека, пытающегося этот огурец оседлать. Получилось жалко и смешно. Дядя Витя, зашедший за солью (которая у Георгия чудесным образом появилась – он купил пачку на сдачу), оценил картину лаконично: «Символ эпохи. Мы все летим на зеленой хреновине в неизвестном направлении».
Но на четвертый день тишина лопнула.
Был полдень. Георгий стоял у окна, наблюдая, как ворона пытается раздолбать клювом что-то, похожее на старый сухарь, на карнизе соседнего дома. В этом было столько упорства, что Георгий даже почувствовал укол зависти. Ему бы такую целеустремленность.
Телефон не просто зазвонил – он взорвался мелодией. Это был Рахманинов. Настя поставила этот рингтон на свой номер полгода назад, заявив, что их отношения – это «концерт для фортепиано с оркестром и нервным срывом».
– Алло, – сказал Георгий, стараясь, чтобы голос звучал безразлично-заспанным, хотя он не спал уже четыре часа.
– Жора, ты должен срочно приехать! – голос Насти звенел, как хрусталь, который вот-вот разобьется. – Я на Невском. В «Пассаже».
– В «Пассаже»? – Георгий почесал щетину. – Ты решила купить себе новую жизнь? Боюсь, мне не хватит денег даже на пакет от этой жизни.
– Перестань. Мне нужен твой глаз.
– Мой глаз сейчас смотрит на ворону. Он занят.
– Жора! Это вопрос жизни и смерти. Мы с Борисом выбираем шторы. Точнее, он дал мне карту и сказал: «Купи что-нибудь уютное». Уютное! Ты понимаешь? Я стою среди бархата и органзы и чувствую, как меня душит жаба мещанства. Приезжай. Я угощу тебя кофе. Нормальным кофе, а не тем растворимым гудроном, который ты пьешь.
Кофе. Волшебное слово. А еще – возможность выйти из студии, где стены уже начали давить на виски. И, конечно, возможность увидеть её. Георгий ненавидел себя за эту слабость, но начал искать чистые носки еще до того, как сказал «да».
– Полчаса, – буркнул он. – Если я не приеду, считай, что меня съели волки в районе Сенной.
Путь до Невского занял сорок минут. Метро было набито людьми, чьи лица выражали скорбную сосредоточенность. Георгий любил метро. Здесь никто не притворялся счастливым. Здесь все были равны перед лицом духоты и лязганья металла. Он разглядывал пассажиров, придумывая им биографии. Вон тот мужик с портфелем – наверняка бухгалтер, который по ночам пишет эротические рассказы. А эта женщина с авоськой – бывшая балерина, которая теперь ненавидит музыку.
Выйдя на свет божий в центре, Георгий пощурился. Невский проспект жил своей глянцевой, шумной жизнью. Туристы, дорогие машины, витрины, обещающие счастье в обмен на кредитную карту. Георгий чувствовал себя здесь шпионом из враждебного государства – государства Бедности. Его джинсы были потерты не по моде, а от старости, а куртка помнила еще времена, когда доллар стоил тридцать.
Настя ждала его у входа в магазин элитного текстиля. Она выглядела так, будто только что сошла со страниц Vogue. Бежевое пальто (идеально чистое), темные очки, несмотря на пасмурное небо, и тот самый вид женщины, которой принадлежит мир.
Увидев его, она сняла очки. Под глазами залегли легкие тени, которые не мог скрыть даже тональный крем за пять тысяч рублей.
– Ты опоздал на семь минут, – сказала она вместо приветствия.
– Пробки в метро, – соврал Георгий. – Кто-то уронил надежду на рельсы, пришлось останавливать состав.
Она не улыбнулась. Она взяла его под руку – жест собственнический и одновременно ищущий опоры.
– Пойдем. Мне страшно туда заходить одной. Там продавщицы смотрят так, будто сканируют мой банковский счет.
Они вошли внутрь. Магазин пах лавандой и деньгами. Повсюду висели ткани – тяжелые, легкие, струящиеся. Цвета были сложными: «пыльная роза», «грозовое небо», «утренний туман». Георгий, привыкший к честным цветам из тюбиков, почувствовал легкое головокружение.
– Нам нужно что-то в спальню, – шепотом сказала Настя, сжимая его локоть. – Борис хочет бежевое. Он говорит, это успокаивает.
– Бежевый – это цвет компромисса, – громко сказал Георгий. Продавщица, похожая на снежную королеву, неодобрительно покосилась на него. – Бежевый выбирают те, кто боится цвета. Те, кто хочет, чтобы жизнь прошла незаметно, как обои в поликлинике.
– Тише ты! – шикнула Настя. – Так что брать?
Георгий подошел к стенду с темно-синим бархатом. Он был глубоким, почти черным, как ночное небо над Невой.
– Вот это, – сказал он, проведя рукой по ворсу. – Это цвет страсти и меланхолии. В такой спальне можно или заниматься безумным сексом, или читать Бодлера и плакать. Идеально.
Настя подошла, потрогала ткань.
– Борис скажет, что это мрачно. Он скажет, что это будет давить на психику.
– Настя, – Георгий повернулся к ней, глядя прямо в глаза. – Ты выбираешь шторы или гроб? Если ты хочешь жить в бежевой коробке, бери вон ту тряпку цвета детской неожиданности. Но если ты хочешь хоть иногда чувствовать себя живой, бери синий.
Она стояла, кусая губу. В этот момент в ней боролись две женщины. Одна хотела быть женой успешного стоматолога, ездить на курорты и обсуждать рецепты пирогов. Другая хотела пить коньяк на пыльной кухне художника и носить чулки под джинсами.
Закон исключенного третьего. Аристотель сформулировал его просто: «Нечто может либо быть, либо не быть; третьего не дано». Истина или ложь. Ты либо с Борисом, либо со мной. Ты либо счастлива в стабильности, либо счастлива в безумии. Нельзя быть наполовину беременной, наполовину честной, наполовину влюбленной.
Но Настя отчаянно пыталась опровергнуть Аристотеля. Она хотела быть «немножко с Борисом» для комфорта и «немножко с Георгием» для души. Она строила конструкцию, которая неизбежно должна была рухнуть.
– Мы возьмем образцы, – вдруг сказала она решительно. – И синий, и бежевый. Я подумаю дома.
– Отличное решение, – усмехнулся Георгий. – Отложить выбор – это так по-твоему.
Они вышли из магазина. Настя выглядела так, будто разгрузила вагон угля.
– Мне нужен алкоголь, – заявила она. – Или кофе. Лучше кофе с алкоголем.
Они зашли в ближайшую кофейню. Это было модное место с кирпичными стенами, лампами Эдисона и бородатыми баристами, которые относились к приготовлению капучино как к священнодействию. Цены в меню напоминали номера телефонов.
Георгий заказал эспрессо. Настя взяла латте с соленой карамелью и пирожное, которое выглядело как произведение современного искусства.
– Я плачу, – сказала она, доставая карту.
Георгий не стал спорить. Его гордость давно заключила пакт о ненападении с его голодом. Он позволил ей заплатить, отметив про себя, что это еще один гвоздь в крышку гроба его мужского самолюбия.
Они сели у окна. За стеклом тек Невский. Люди шли, бежали, толкались. Все куда-то стремились. Георгий смотрел на них и думал, что он – камень в этой реке. Вода обтекает его, но не сдвигает с места.
– Знаешь, почему я позвонила? – спросила Настя, слизывая пенку с ложки. Это было до неприличия эротично.
– Потому что тебе нужно было алиби для покупки синих штор?
– Нет. Потому что вчера Борис сделал мне предложение. Официально.
Георгий замер. Чашка с эспрессо зависла на полпути ко рту. Мир на секунду дернулся, как пленка в старом кинопроекторе, а потом встал на место, но стал каким-то более резким, контрастным.
– Поздравляю, – сказал он. Голос прозвучал ровно, даже слишком. – Кольцо с бриллиантом?
– Да. С маленьким, но чистым. Как совесть Бориса.
Она вытянула руку. На безымянном пальце сверкал камешек. Он был красивым, холодным и совершенно чужим на её живой, нервной руке.
– И что ты ответила?
– Я сказала «спасибо».
Георгий поперхнулся кофе.
– «Спасибо»? Настя, на предложение руки и сердца отвечают «да» или «нет». «Спасибо» говорят, когда тебе передают соль.
– Я растерялась! – она всплеснула руками. – Он встал на одно колено прямо в ресторане. Люди смотрели. Официант притащил десерт с фейерверком. Это было так… так постановочно. Я не могла сказать «нет» и испортить ему шоу. Но я не могла сказать «да», потому что…
– Потому что?
Она замолчала, глядя в окно.
– Потому что тогда всё закончится, Жора. Всё это. Мои метания, наши встречи, эта дурацкая неопределенность. Начнется жизнь. Настоящая, взрослая жизнь. И я боюсь, что я в ней задохнусь.
Георгий смотрел на неё и чувствовал странную смесь злости и нежности. Она была как птица, которая сама залетела в клетку, захлопнула дверцу, а теперь жалуется, что крыльям тесно.
– Ты не задохнешься, – сказал он жестко. – Ты привыкнешь. Человек ко всему привыкает. Через год ты будешь выбирать плитку для кухни с тем же энтузиазмом, с каким сейчас выбирала шторы. Ты родишь ребенка, назовешь его Платоном или Матвеем. Будешь возить его на английский и фехтование. Ты станешь отличной женой, Настя. У тебя талант мимикрии.
– Не говори так! – в её глазах блеснули слезы. – Ты говоришь так, будто хоронишь меня.
– Я не хороню. Я констатирую факт. Закон исключенного третьего, помнишь? Ты не можешь вечно висеть между небом и землей. Гравитация победит. Борис – это гравитация. А я… я просто облако, которое случайно проплывало мимо.
Настя резко поставила чашку на блюдце. Звон фарфора заставил обернуться пару за соседним столиком.
– Ты не облако, Жора. Ты – болото. Теплое, уютное, затягивающее болото. И я люблю это болото.
Она сказала «люблю». Это слово повисло в воздухе, тяжелое и неуместное в этой хипстерской кофейне.
– Любишь? – переспросил Георгий. – Ты любишь не меня. Ты любишь то, кем ты себя чувствуешь рядом со мной. Свободной, дикой, творческой. Я – твое зеркало, в котором ты выглядишь бунтаркой. Но жить с зеркалом нельзя, Настя. Оно холодное и жесткое.
Она смотрела на него, и в её взгляде менялись эмоции: обида, понимание, страх.
– Так что мне делать? – спросила она тихо, почти по-детски. – Скажи мне. Если ты скажешь «уходи от него», я уйду. Прямо сейчас. Я верну кольцо.
Вот он, момент истины. Георгий понимал, что сейчас в его руках лежит судьба двух людей. И еще одного несчастного стоматолога. Он мог сказать «уходи». И она бы ушла. На неделю. Может, на месяц. Они бы жили в его студии, пили вино, занимались любовью на скрипучем диване. Она бы пыталась навести уют, он бы раздражался. Потом закончились бы деньги. Потом она бы начала скучать по комфорту. И возненавидела бы его.
Он не мог взять на себя ответственность за её несчастье. Его собственного несчастья ему хватало с головой.
– Выходи за него, Настя, – сказал Георгий, чувствуя, как каждое слово царапает горло. – У него есть план. У него есть фундамент. А у меня есть только огурцы и долги. Я не потяну тебя. Ты слишком дорогой экспонат для моей коллекции.
Настя побледнела. Она медленно кивнула, словно подтверждая свои худшие опасения.
– Ты прав, – сказала она. – Ты просто трус. Ты даже бороться за меня не хочешь.
– Я реалист, дорогая. В битве между художником и стоматологом всегда побеждает кариес. То есть, необходимость лечить зубы.
Она встала.
– Спасибо за кофе, – сказала она с сарказмом. – Хотя платила я.
– Всегда пожалуйста. Я был отличной декорацией для твоей драмы.
Настя надела очки, скрывая глаза.
– Я куплю бежевые шторы, Жора. Специально. И каждый раз, глядя на них, я буду вспоминать, как ты струсил.
Она развернулась и пошла к выходу – быстрая, красивая, цокающая каблуками по ламинату. Георгий смотрел ей вслед. Он видел, как на неё оборачиваются мужчины. Она была великолепна в своем гневе.
Когда дверь за ней закрылась, Георгий откинулся на спинку стула. Он чувствовал себя пустым, выпотрошенным. Как тюбик краски, из которого выдавили всё до последней капли.
На столе остался её недопитый латте и чек.
– Счет, пожалуйста! – крикнул он официанту, забыв, что она уже заплатила.
Официант подошел, посмотрел на чек, потом на Георгия.
– Девушка оплатила заказ, сэр.
– Ах, да. Точно. Альфонс поневоле.
Георгий вышел на улицу. Невский всё так же шумел, не заметив маленькой трагедии в одной из кофеен. Дождь перестал, но воздух был влажным и тяжелым.
Георгию нужно было выпить. Не кофе. Чего-то настоящего.
Он свернул в переулок, подальше от блеска витрин. Там, в подвальчике, был бар «Угрюмый мазок» – место, название которого придумал, кажется, сам дьявол специально для таких дней. Там собирались неудачники всех мастей: поэты, которых не печатают, музыканты, играющие в переходах, и художники, рисующие портреты чиновников.
В кармане Георгий нащупал сто рублей. На пиво хватит. А там, может, встретится кто-то знакомый, кто угостит.
«Закон исключенного третьего работает», – подумал он, шагая по лужам. – «Третьего не дано. Либо ты герой, либо ты зритель. Я выбрал место в партере. Зато отсюда хорошо видно сцену».
Он вспомнил лицо Насти, когда она говорила про «болото». Возможно, она права. Но в болоте тепло. И там растут камыши, из которых можно делать дудочки.
Впереди замигала вывеска бара. Буква «М» не горела, поэтому получалось «Угрюмый азок».
– Звучит как имя древнего демона тоски, – пробормотал Георгий. – Привет, Азок. Я иду к тебе.
Входная дверь скрипнула, впуская его в прокуренный полумрак. Здесь пахло дешевым табаком, прокисшим пивом и несбывшимися мечтами. Это был запах дома.
Бар «Угрюмый мазок» в этот час был практически пуст. Днем здесь царило то особое, пыльное безвременье, которое бывает только в питейных заведениях для «творческой интеллигенции». Солнечный свет, пробиваясь через полуподвальные окна, падал на липкий пол полосами, в которых танцевала пыль – единственные существа здесь, которые двигались энергично.
Георгий прошел к стойке. Бармен, меланхоличный парень с татуировкой «No Future» на шее, протирал стакан с таким видом, будто стирал с него грехи человечества. Его звали Костя, но все звали его Харон. Потому что он перевозил души с берега трезвости на берег забвения, и брал за это недорого.
– Тебе как всегда, Жора? – спросил Харон, не поднимая глаз.
– Как всегда у меня нет денег, – честно признался Георгий, выкладывая на стойку свои сто сорок три рубля. Мелочь звякнула жалобно и неубедительно. – На что этого хватит?
Харон смерил кучку монет взглядом профессионального оценщика ломбарда.
– На сто грамм «Белой березки» и стакан томатного сока. Если без соли.
– Соль – это яд, – философски заметил Георгий. – Наливай.
Он сел на высокий табурет, который шатался. Это было символично. Вся его жизнь была высоким табуретом, у которого одна ножка короче других. Ты вроде бы сидишь, возвышаешься над полом, но постоянно балансируешь, напрягая мышцы спины, чтобы не грохнуться.
Пока Харон наливал водку (жидкость лилась тягуче, как время), Георгий достал телефон. Экран был черным. Он знал, что Настя не позвонит. Она сейчас едет в такси, сжимая в сумочке образцы ткани – синий и бежевый. И она плачет. Он знал, что она плачет, потому что она любила драматизировать моменты прощания. Она будет плакать ровно до тех пор, пока не встретится с Борисом. А потом Борис обнимет её своими надежными руками, пахнущими антисептиком и дорогим одеколоном, и скажет: «Ну что ты, милая, это всего лишь шторы».
И она успокоится. Потому что Борис – это валиум. А Георгий – это амфетамин, смешанный с битым стеклом.
Харон поставил перед ним запотевшую рюмку и стакан густого красного сока.
– Празднуешь что-то? – спросил бармен.
– Закон исключенного третьего, – ответил Георгий. – Фундаментальный закон логики или не . Третьего не дано.
– А, – равнодушно кивнул Харон. – Ну, за логику.
Георгий выпил водку залпом. Холодный огонь прокатился по пищеводу, ударил в желудок и тут же взорвался теплом в затылке. Он запил соком. Вкус томатов напомнил ему о лете. О том лете, когда они познакомились.
Воспоминание накатило неожиданно, яркое и болезненное, как вспышка мигрени.
Это было два года назад. Галерея современного искусства «Этажи». Очередная модная выставка под названием «Концептуальная пустота». Георгий пришел туда, чтобы бесплатно выпить вина на фуршете и позлословить. Он стоял перед картиной, представлявшей собой абсолютно белый холст с приклеенной посередине жвачкой, и громко объяснял своему приятелю, что это не искусство, а плевок в вечность.
– Вы просто завидуете, – раздался голос за его спиной.
Он обернулся. Там стояла Настя. В красном платье, которое сидело на ней так, будто было продолжением её кожи. В руках она держала бокал с дешевым игристым, но держала его как королевский скипетр.
– Завидую чему? – спросил тогда Георгий, нагло глядя ей в декольте. – Способности продать жвачку за пять тысяч евро? Да, этому я завидую. Я свою жвачку обычно выплевываю в урну. Бесплатно.
– Это метафора, – сказала она серьезно, но в глазах плясали черти. – Жвачка – это мы. Общество потребления. Мы приклеены к пустоте.
– Девушка, – усмехнулся Георгий. – Если бы я хотел послушать банальности, я бы включил телевизор. Я – Георгий. Гений в отпуске.
– Настя. Жертва моды и обстоятельств.
Они ушли с выставки через двадцать минут. Гуляли по Лиговскому проспекту под дождем, пили кофе в какой-то круглосуточной забегаловке, говорили обо всем сразу. Она рассказала ему, что работает пиарщиком в строительной фирме, ненавидит начальника и мечтает написать книгу сказок для взрослых. Он рассказал ей, что мир живописи мертв, и он – единственный некромант, который пытается его оживить.
В ту ночь он не повел её к себе. Он был слишком пьян от её присутствия. Он просто посадил её в такси и пообещал нарисовать её портрет на крыле самолета.
– Почему на крыле? – спросила она через опущенное стекло.
– Потому что ты улетишь, а я останусь, – ответил он.
Пророчество сбылось. Только самолетом оказался стоматолог Борис.
Георгий посмотрел на пустую рюмку. Воспоминание выцвело, оставив после себя горечь, которая не перебивалась даже томатным соком.
Тогда, два года назад, он мог бы всё изменить. Мог бы найти нормальную работу (дизайнером, оформителем, да хоть учителем рисования). Мог бы снять квартиру получше. Мог бы стать для неё тем самым , которое она выбрала бы без колебаний.
Но он выбрал другое. Он выбрал «честное безделье». Он выбрал свободу просыпаться в полдень и страдать. И теперь он расплачивался за этот выбор.
В бар зашла компания шумных студентов. Они громко смеялись, стряхивая капли дождя с курток. Их молодость и энергия раздражали. Они еще не знали, что жизнь – это не шведский стол, а конвейер, где тебя рано или поздно упакуют в коробку с надписью «Стабильность» или выкинут в брак как «Некондицию».
Георгий отвернулся от зала.
– Повторить? – спросил Харон, заметив его взгляд.
– Денег нет, – напомнил Георгий. – Кредит доверия открыт?
– До зарплаты, – кивнул бармен и налил еще. – Но это последний. У меня учет.
– Ты святой человек, Костя. Тебе надо иконы писать, а не коктейли мешать.
Вторая рюмка пошла легче. Мысли стали четче, но циничнее.
На самом деле, думал Георгий, он сделал Насте подарок. Он подарил ей идеальную биографию. Через десять лет, сидя в своем загородном доме, она будет рассказывать подругам за бокалом кьянти о своей «бурной молодости». О безумном художнике, который рисовал огурцы и читал ей стихи Бродского на крыше. Этот роман станет её личной легендой, изюминкой в пресной булке благополучия. Она будет вспоминать его с легкой грустью, забыв про запах скипидара, про отсутствие денег и про то, как она рыдала над образцами штор.
Память – отличный редактор. Она вырезает скучные сцены и оставляет только красивые кадры.
Он – Георгий – станет просто главой в её книге. Не самой длинной, но самой яркой.
– За искусство быть воспоминанием, – прошептал он и опрокинул вторую.
Алкоголь окончательно развязал узел в груди. Стало всё равно. Борис, шторы, плитка, выставки, долги – всё это отодвинулось за мутное стекло, стало неважным. Остался только он, барная стойка и приятная тяжесть в теле.
Он достал из кармана угольный карандаш – огрызок, который всегда носил с собой. На бумажной салфетке под стаканом он начал рисовать.
Линии ложились сами собой. Профиль Харона. Изгиб шеи бутылки. Окно с решеткой. И маленькая фигурка девушки, уходящей в это окно.
– Красиво, – сказал Харон, заглядывая через плечо. – Похожа на ту, которая с тобой приходила. Истеричка такая, с дорогими сумками.
– Она не истеричка, – лениво возразил Георгий. – Она просто живая женщина в мире пластиковых манекенов.
– Бросила тебя?
– Мы пришли к консенсусу. Я остаюсь в жопе, она идет в рай. Разделение сфер влияния.
– Ну и дура, – вынес вердикт Харон. – Ты талантливый, Жора. Просто ленивый как тюлень.
– Тюлени – прекрасные животные. Они лежат на камнях и созерцают море. Это высшая форма существования.
Георгий смял салфетку. Рисунок исчез. Искусство должно быть мимолетным. Как и отношения.
Дверь бара снова скрипнула. В проеме показался силуэт, который Георгий узнал бы даже в состоянии клинической смерти. Это был не Настя. И не кредитор.
Это был Аркадий. Его однокурсник по академии. Тот самый, который предал идеалы чистого искусства ради портретов губернаторов и их жен. Аркадий был одет в пальто из кашемира, шарф был повязан артистичным узлом, а лицо лоснилось от сытости и удачи.
Аркадий замер на пороге, оглядывая зал, как барин оглядывает конюшню. Его взгляд наткнулся на Георгия.
– Жорж! – воскликнул Аркадий, раскинув руки. – Старина! Какая встреча! Я знал, что найду тебя в этом склепе!
Георгий вздохнул. Вторая глава заканчивалась. Время одиночества истекло. Начиналась третья глава – время искушений, пьяных разговоров и сравнения чужого успеха со своим провалом.
Он медленно повернулся на табурете, изображая на лице самую саркастичную улыбку, на которую был способен.
– Привет, Аркаша, – сказал он. – Пришел заказать портрет любимой собачки мэра? Или просто решил вдохнуть запах бедности, чтобы лучше ценить свой «Бентли»?
Аркадий рассмеялся, подходя ближе. От него пахло дорогим табаком и успехом. Тем самым запахом, который так нравился Насте.
– Я пришел угостить тебя, дурак, – сказал Аркадий, хлопая его по плечу. – У меня сегодня праздник. Я продал серию «Лица власти». И я хочу напиться с единственным честным человеком в этом городе.
Георгий посмотрел на пустую рюмку, потом на сияющее лицо Аркадия.
Закон исключенного третьего гласил: либо ты пьешь на свои и гордо молчишь, либо ты пьешь на чужие и слушаешь чужой бред. Третьего не дано.
Георгий сделал выбор.
– Наливай, – сказал он. – Раз уж ты продал душу дьяволу, пусть хоть выпивка будет за счет преисподней.
День плавно перетекал в вечер. За окном сгущались синие сумерки Петербурга, скрывая грязь и делая город похожим на театральную декорацию. В кармане Георгия лежал телефон, который больше не звонил. А в голове звучала фраза, которую он так и не сказал Насте: «Я люблю тебя, но я слишком люблю себя, чтобы меняться».
Это была честная мысль. А честность – это единственная валюта, которая у него оставалась.
Аркадий уселся на соседний табурет. Он сделал это осторожно, словно боялся испачкать свое кашемировое пальто о липкую ауру этого заведения. Харон, бармен, мгновенно преобразился. Если с Георгием он был мрачным перевозчиком душ, то при виде Аркадия в его глазах зажегся огонек коммерческого интереса. Деньги имеют свой запах, и Аркадий пах ими сильнее, чем дорогим одеколоном.
– Костя, дружище, – бархатным баритоном произнес Аркадий. – Убери эту гадость, что пьет мой друг. Налей нам чего-нибудь приличного. «Макалан» двенадцатилетний есть?
– Найдется, – кивнул Харон и полез куда-то под прилавок, где у него хранился «стратегический запас» для особых гостей.
Георгий смотрел на профиль старого друга. Аркадий выглядел неприлично хорошо. У него была здоровая кожа, дорогая стрижка и тот особый вид расслабленности, который дает только уверенность в завтрашнем дне. Он был живым воплощением того, что Георгий презирал и чему тайно завидовал.
– Ты выглядишь усталым, Жорж, – заметил Аркадий, расстегивая пальто. Под ним оказался пиджак, стоимость которого превышала годовой бюджет Георгия на еду. – Опять страдаешь за все человечество?
– Кто-то же должен, – огрызнулся Георгий. – Пока ты рисуешь парадные портреты чиновников, приукрашивая их двойные подбородки, я держу оборону настоящего искусства.
– Оборону? – Аркадий рассмеялся. Смех у него был сытый, густой. – От кого? От зрителей? Или от покупателей? Жора, ты живешь в иллюзиях. Искусство – это товар. Как нефть или картошка. Если его не покупают, значит, он протух.
Харон поставил перед ними два пузатых бокала с янтарной жидкостью. Виски пах торфом, дымом и шотландскими туманами. Это был запах другой жизни.
– За успех, – Аркадий поднял бокал. – И за то, чтобы ты наконец перестал быть идиотом.
Георгий чокнулся. Выпил. Виски был божественным. Он обволакивал горло, смывая вкус дешевой водки и унижения.
– Я не идиот, Аркаша. Я – принцип.
– Принцип – это то, чем прикрывают голую задницу, когда не хватает денег на штаны, – парировал Аркадий. – Посмотри на меня. Я рисую то, что просят. Да, я нарисовал мэра в образе Петра Первого. Да, это китч. Но за этот китч я купил квартиру на Петроградке и мастерскую с панорамными окнами. А ты? Что ты нарисовал за последний год? Того дохлого голубя?
– Летающий огурец, – поправил Георгий.
– Что?
– Я нарисовал летающий огурец. С улыбкой.
Аркадий посмотрел на него долгим взглядом, в котором читалась смесь жалости и брезгливости.
– Ты безнадежен. Знаешь, я ведь мог бы тебе помочь. У меня есть заказ. Оформление ресторана для депутатов. Нужно нарисовать фрески. Типа «Пир во время чумы», только без чумы и с красивыми женщинами. Платять щедро. Я могу взять тебя в подмастерья. Будешь мешать краски, рисовать виноград и задние планы.
Георгий сжал стакан так, что побелели костяшки пальцев. Предложение висело в воздухе, как жирная муха. Подмастерье. Рисовать виноград для депутатов. Это были деньги. Реальные деньги, которые могли бы решить вопрос с долгами, позволить купить Насте цветы, а не воровать их с клумбы, купить нормальные краски.
Но это означало предать всё. Предать того двадцатилетнего Жору, который клялся на томике Ван Гога, что никогда не продастся.
И тут Георгий понял, почему Настя выбрала Бориса. Дело было не в деньгах. Дело было в способности идти на компромисс с реальностью. Настя умела это делать. Аркадий умел. А Георгий был инвалидом адаптации. У него отсутствовал орган, отвечающий за гибкость позвоночника.
– Нет, – сказал он. – Рисуй свой виноград сам. Я лучше сдохну под забором, но с чистой совестью.
Аркадий вздохнул и покачал головой.
– Гордыня, Жора. Смертный грех. Ну, как знаешь. Мое дело предложить.
Он допил виски и жестом показал Харону повторить.
– А как там твоя муза? – спросил Аркадий, меняя тему. – Настя, кажется? Всё еще бегает к тебе, чтобы глотнуть воздуха свободы в твоем подвале?
– Она выходит замуж.
Слова упали тяжело, как камни в колодец.
Аркадий присвистнул.
– За того стоматолога? Ну, разумно. У бабы часики тикают. Ей нужно гнездо, а не сквозняк. Ты ведь понимаешь, что это конец?
– Понимаю.
– И что будешь делать?
Георгий посмотрел на свое отражение в зеркале за барной стойкой. Там сидел лохматый, небритый мужик с глазами побитой собаки.
– Буду пить твой виски, Аркадий. И радоваться, что я не ты.
– Почему это?
– Потому что когда Настя уйдет, мне будет больно по-настоящему. Живой болью. А ты, когда твоя жена-модель уйдет к кому-то богаче, будешь чувствовать только досаду от неудачной инвестиции. Ты мертвый, Аркаша. Ты в золотой раме, но ты мертвый. А я живой. Голодный, пьяный, несчастный, но живой.
Аркадий на секунду замер. Маска благополучия на его лице дала трещину. Что-то мелькнуло в его глазах – тоска? Зависть? Но он быстро взял себя в руки.
– Красиво говоришь, – усмехнулся он. – Тост для похорон. Давай, Жора. За нас, живых мертвецов.
Они выпили снова.
Закон исключенного третьего. Георгий крутил эту мысль в голове, пока алкоголь начал размывать границы реальности. Логика говорила: либо А, либо не А. Либо успех, либо провал. Либо любовь, либо одиночество.
Но Георгий вдруг понял, что логика ошибается. Есть третье состояние. Это состояние между ударами сердца. Между вдохом и выдохом. Между моментом, когда ты подносишь кисть к холсту, и моментом, когда она касается ткани. В этом промежутке возможно всё. В этом промежутке ты бессмертен, богат и любим.
Вся его жизнь была попыткой растянуть этот промежуток до бесконечности. Жить в зазоре между реальностью и мечтой.
– Знаешь, – сказал он вдруг Аркадию, который уже кому-то звонил по своему последнему «айфону». – Я ведь нарисовал её сегодня. Углем.
– Кого? – Аркадий прикрыл трубку рукой.
– Настю. Это лучший мой рисунок.
– Продай его мне.
Георгий удивленно посмотрел на друга.
– Зачем?
– Повешу у себя в кабинете. Буду смотреть и помнить, что где-то есть женщины, которые любят неудачников. Это… вдохновляет. Пятьдесят тысяч. Прямо сейчас переводом.
Пятьдесят тысяч. Это было два месяца аренды студии. Это были краски. Это была еда. Это была возможность купить костюм и прийти на свадьбу Насти человеком.
Георгий полез в карман куртки. Пальцы нащупали сложенный вчетверо лист плотной бумаги, который он сунул туда перед уходом. Рисунок углем. Настя-Медуза. Настя-Ветер.
Он вытащил лист. Развернул его на барной стойке. Уголь немного смазался, но от этого рисунок стал только живее, драматичнее. Черно-белое лицо смотрело на них с бумажного листа с немым вопросом.
Аркадий отложил телефон.
– Да, – сказал он профессиональным тоном. – Это сильно. В этом есть нерв. Беру.
Он уже открыл приложение банка на телефоне.
Георгий смотрел на рисунок. На эти глаза, которые он любил. Продать её лицо Аркадию? Чтобы оно висело среди портретов чиновников, впитало запах дорогих сигар и лицемерия? Чтобы Аркадий хвастался гостям: «А это работа моего друга-нищеброда, купил по дешевке»?
Это было бы предательством похуже, чем рисовать виноград для депутатов. Это было бы продажей души. Причем не своей, а её.
– Нет, – сказал Георгий.
– Мало? – деловито спросил Аркадий. – Семьдесят?
Георгий медленно, аккуратно разорвал рисунок пополам. Потом еще раз. И еще. Клочки бумаги упали в пепельницу, смешиваясь с серым пеплом.
Аркадий смотрел на это с открытым ртом.
– Ты псих, – выдохнул он. – Ты реальный псих. Семьдесят кусков в пепельницу.
– Это не продается, – спокойно сказал Георгий. – Некоторые вещи не имеют цены. Это и есть закон исключенного третьего, Аркаша. Либо вещь бесценна, либо она ничего не стоит. Середины нет.
Он встал с табурета. Его немного качнуло. Вторая глава его романа заканчивалась. Он потерял Настю. Он отказался от денег. Он уничтожил свой лучший рисунок.
Он был абсолютно, кристально, совершенно нищ. И в этой нищете он почувствовал странную, звенящую легкость. Ему больше нечего было терять. А значит, он был абсолютно свободен.
– Наливай, – сказал он Харону, снова садясь. – Теперь можно пить по-настоящему. Глава закончилась.
– Какая глава? – не понял Аркадий.
– Глава про надежду, – ответил Георгий, глядя на клочки бумаги в пепельнице. – Теперь начинается глава про безумие.
За окном бара окончательно стемнело. Город зажег фонари, готовясь к долгой, холодной ночи. Георгий подвинул к себе бутылку виски, которую Аркадий опрометчиво оставил без присмотра.
– Кстати, – сказал он, наполняя стакан до краев. – Глава третья будет называться не «Старые друзья», как я думал.
– А как? – спросил Аркадий, завороженно глядя на то, как Георгий уничтожает элитный алкоголь.
– Она будет называться «Похмелье совести», – усмехнулся Георгий. – Но это будет завтра. А сегодня… сегодня мы пьем за тех, кто в море. И за тех, кто утонул у берега.
Он опрокинул стакан, чувствуя, как тьма внутри него встречается с тьмой снаружи, заключая перемирие.
Глава 3. Анатомия падения с видом на Неву
К десяти вечера бар «Угрюмый мазок» перестал быть просто помещением и превратился в батискаф, который медленно погружался на дно Марианской впадины петербургской ночи. Давление снаружи росло, но внутри, благодаря усилиям Харона и кредитке Аркадия, поддерживалась искусственная атмосфера праздника.
Бутылка «Макалана» опустела наполовину. Георгий чувствовал себя удивительно ясно. Это была та опасная стадия опьянения, когда мозг работает как скальпель, отсекая все лишнее – страх, стыд, инстинкт самосохранения, – оставляя только голoе, пульсирующее «Я».
Аркадий же, напротив, размяк. Его лоск, его кашемировое пальто, его успешная улыбка – всё это поплыло, как акварель под дождем. Он сидел, облокотившись на стойку, и его лицо выражало скорбь всего еврейского народа, помноженную на русскую тоску.
– Ты меня не уважаешь, Жора, – бубнил он, крутя в руках бокал. – Ты смотришь на меня как на говно. А ведь я… я, может быть, спасаю культуру.
– Ты не спасаешь культуру, Аркаша, – ответил Георгий, разглядывая лед в своем стакане. – Ты её бальзамируешь. Ты делаешь ей макияж, чтобы она красиво смотрелась в гробу.
– Зато у моего гроба ручки золотые! – взвился Аркадий. – А ты? Ты сидишь в своей норе и гордишься тем, что у тебя нет денег на хлеб. Это не гордость, это инфантилизм. Ты просто боишься выйти на ринг.
– Я не боксер. Я наблюдатель.
– Наблюдатель… – передразнил Аркадий. – Поехали.
– Куда?
– Ко мне. В студию. Я хочу показать тебе тот самый портрет. Жену губернатора. Ты должен это увидеть. Если ты скажешь, что это говно, я… я разрежу его ножом. Клянусь.
Георгий посмотрел на друга. В глазах Аркадия плескалась пьяная решимость. Это был вызов. И еще это был шанс продолжить банкет, потому что в баре становилось душно, а на улице было холодно и бесплатно.
– Поехали, – согласился Георгий. – Но если я скажу, что это говно, ты отдашь мне бутылку с собой.
– Идет. Харон! Сче-е-ет!
Они выползли на улицу. Петербург встретил их ветром, который бил по лицу мокрым полотенцем. Аркадий вызвал такси «Комфорт плюс». Георгий, привыкший передвигаться пешком или на трамваях зайцем, ощутил легкий укол классовой ненависти, когда к поребрику мягко подкатила черная «Камри».
В машине пахло искусственной кожей и ванильным ароматизатором. Водитель, мужчина с лицом убийцы из сериалов НТВ 90-х, молча покосился на них в зеркало заднего вида.
– На Петроградку, шеф! – скомандовал Аркадий, плюхаясь на заднее сиденье. – К дому, где жил Бенуа. Или не Бенуа… Короче, туда, где дорого.
Поездка прошла в философском молчании. Аркадий пытался сфокусировать взгляд на мелькающих огнях города, а Георгий думал о том, что ночной Петербург похож на красивую женщину, которая умирает от передозировки, но всё ещё пытается накрасить губы. Мосты, каналы, дворцы – всё это было великолепным фоном для чьей-то счастливой жизни, но не для его собственной.
Они подъехали к элитному жилому комплексу. Охрана на входе, мрамор в холле, лифт, который ехал так плавно, будто его поднимали ангелы.
Студия Аркадия находилась в мансарде. Когда дверь открылась, Георгий невольно присвистнул.
Это была не мастерская. Это был храм нарциссизма. Огромное пространство, залитое светом модных трековых светильников. Пол из натурального дуба. Кожаные диваны. Барная стойка (еще одна!). И окна. Окна во всю стену, за которыми сиял город, словно россыпь драгоценных камней на черном бархате.
Но главное здесь были картины. Они висели повсюду, стояли у стен, лежали на столах.
Георгий прошел в центр комнаты. Он ожидал увидеть откровенную халтуру, но увидел нечто худшее. Это было мастерство. Технически безупречное, холодное, мертвецкое мастерство.
Вот портрет чиновника в мундире. Каждая пуговица выписана с тщательностью маньяка. Глаза живые, влажные, но в них – пустота. Вот пейзаж с березками – такой сладкий, что от него сводило зубы. Это было искусство для людей, которые не хотят думать. Искусство, которое идеально подходит к обоям за десять тысяч евро.
– Ну? – спросил Аркадий, снимая пальто и швыряя его на диван. Он подошел к бару и налил еще. – Что скажешь, критик?
Георгий подошел к мольберту, накрытому тканью.
– Это она? Жена губернатора?
– Она. Срывай покровы.
Георгий дернул ткань.
С холста на него смотрела женщина. Она была изображена в образе Екатерины Второй, с орденской лентой через плечо. Но лицо… Лицо было узнаваемым. Узкие губы, хищный нос, тяжелый взгляд. Аркадий не польстил ей. Точнее, он польстил ей технически – убрал морщины, добавил блеска в глазах, – но он не смог скрыть её сути. Это была сытая, жестокая самка, уверенная в своем праве повелевать.
– Ты ненавидишь их, – тихо сказал Георгий.
– Что? – Аркадий замер с бокалом у рта.
– Ты их ненавидишь. Всех, кого рисуешь. Посмотри на неё. Ты нарисовал её в шелках и бриллиантах, но ты сделал так, что она выглядит как… как жаба в короне. Это сатира, Аркаша. Тонкая, едва заметная, но сатира.
Аркадий подошел ближе, вглядываясь в свою работу.
– Ты бредишь. Ей понравилось. Она визжала от восторга. Сказала, что я уловил её «царственную натуру».
– Потому что она дура. А ты – подлец. Талантливый подлец. Ты продаешь им зеркала, которые показывают их красивыми, но если присмотреться… там видно гниль.
Аркадий молчал. Потом он вдруг рассмеялся. Смех был не таким, как в баре. Он был горьким, лающим.
– Сука ты, Жора. Ты видишь то, чего нет. Я просто ремесленник. Я делаю красиво.
– Нет, – Георгий повернулся к другу. – Ты художник. Ты пытаешься убить в себе художника деньгами и комфортом, но он живучий, гад. Он вылезает вот в этих деталях. В злых глазах. В хищных пальцах. Ты мстишь им, Аркаша. Ты мстишь им за то, что они купили тебя.
Аркадий опустился на диван, обхватив голову руками. Бутылка «Макалана», которую он прихватил из бара, стояла на полу.
– Может быть, – глухо сказал он. – Может быть. Но знаешь, в чем разница между нами? Я ненавижу их в комфорте. А ты ненавидишь весь мир в нищете. Кто из нас умнее?
– Тот, кто спит спокойнее.
– Я сплю отлично! – крикнул Аркадий. – У меня ортопедический матрас за двести тысяч! Я пью снотворное и сплю как младенец!
Он вскочил, подбежал к секретеру (антикварному, конечно) и выдвинул ящик.
– Тебе нужны деньги? – он выхватил пачку купюр. Пятитысячные. Красные, хрустящие. – На. Бери. Это не плата за рисунок. Это… это грант. Стипендия имени Аркадия Предателя. Бери!
Он швырнул пачку в Георгия. Купюры разлетелись по комнате, как осенние листья. Одна упала на плечо Георгию, другая спланировала на ботинок.
Это была унизительная сцена. Достоевщина в чистом виде. Пьяный богач кидает деньги в лицо бедному интеллигенту. Георгий должен был бы развернуться и уйти. Гордо хлопнуть дверью.
Но Георгий был пьян. И Георгий был голоден. И у Георгия завтра не было денег даже на метро.
Он стоял и смотрел на деньги. Пять тысяч. Десять. Пятьдесят. Сто. Здесь лежало решение всех его проблем на полгода.
– Я не возьму, – сказал он.
– Возьмешь! – орал Аркадий. – Ты возьмешь, потому что ты хочешь жрать! Потому что тебе нужно купить своей Насте свадебный подарок! Потому что ты человек, а не святой дух!
Аркадий начал ползать по полу, собирая купюры и пытаясь запихнуть их в карман куртки Георгия. Георгий отбивался. Это походило на нелепую драку двух тонущих.
– Отстань! – Георгий оттолкнул друга. Аркадий упал на диван, тяжело дыша.
– Ты гордый идиот, – прохрипел он. – Посмотри на себя. Ты же хочешь эти деньги. Я вижу.
Георгий поправил куртку. В кармане что-то шуршало. Аркадий все-таки успел сунуть туда несколько купюр. Две или три. Пятнадцать тысяч рублей.
Георгий засунул руку в карман. Пальцы коснулись бумаги. Вытащить и бросить обратно? Это было бы красиво. Это было бы в стиле «честного безделья».
Но он вспомнил пустой холодильник. Лимон. Долг за квартиру. И Настю.
Он оставил руку в кармане. Сжал купюры в кулак.
– Я пойду, – сказал он тихо.
Аркадий лежал на диване, раскинув руки, и смотрел в потолок.
– Иди, – сказал он безразлично. – Дверь захлопни. И забери бутылку. Мы спорили. Ты сказал, что портрет – говно. Ты выиграл. Он и правда говно.
Георгий подошел к столику, взял початую бутылку виски. Тяжелую, холодную.
– Спасибо, – сказал он. Это слово обожгло язык сильнее, чем спирт.
– Жора, – окликнул его Аркадий, когда он уже был у двери.
– Что?
– Если Настя не выйдет замуж… Приводи её сюда. Я нарисую её. Бесплатно. Просто так. Она красивая. Живая. Не как эти… жабы.
Георгий не ответил. Он вышел в коридор, слушая, как гулко стучат его шаги по мрамору.
Лифт спустил его вниз. Консьерж, увидев выходящего гостя с бутылкой и странным выражением лица, подозрительно прищурился, но промолчал.
Оказавшись на улице, Георгий вдохнул холодный воздух. Ночь была глубокой. Петроградская сторона спала, укрывшись туманом.
Он был один. С бутылкой дорогого виски и пятнадцатью тысячами рублей в кармане, которые жгли бедро, как раскаленные угли. Он взял деньги. Он продал свою гордость за еду и возможность дожить до следующего месяца.
– Долги, – сказал он в темноту. – Теперь у меня новые долги. Перед самим собой.
Георгий побрел к проспекту. Ему нужно было движение. Ему нужно было куда-то деть эту энергию саморазрушения, которая бурлила внутри.
Он открыл бутылку на ходу, сделал глоток. Виски больше не казался вкусным. Он был на вкус как компромисс.
Внезапно зазвонил телефон.
Георгий вздрогнул. Три часа ночи. Кто?
Он достал аппарат. На экране светилось: «Настя».
Она не спала. Она тоже была частью этой ночи.
– Да? – ответил он.
– Ты где? – её голос был тихим, шелестящим. Она тоже была пьяна. Или плакала.
– Я на Петроградке. Гуляю.
– Борис уснул. Он храпит, Жора. Он храпит так, что дрожат стекла. Я сижу на кухне. Смотрю на плитку. Мы выбрали бежевую.
– Поздравляю. Бежевый – цвет стабильности.
– Приезжай.
– К тебе? В квартиру Бориса? Ты с ума сошла?
– Нет. Приезжай к моему дому. Я выйду. Я хочу курить, а Борис не разрешает курить в квартире. Мне нужно… мне нужно увидеть кого-то живого.
– Я не живой, Настя. Я зомби, который только что продал душу за пятнадцать тысяч рублей.
– Плевать. Приезжай. Я жду.
Она повесила трубку.
Георгий посмотрел на телефон. Потом на пустой проспект. Мимо проехало редкое такси.
Он мог бы поехать домой. Лечь спать. Забыть этот день.
Но сюжет романа требовал действия. И его сердце, глупое, пьяное сердце, требовало того же.
Он поднял руку. Такси затормозило.
– На Васильевский, – сказал Георгий, садясь в машину. – И быстрее. Там человек умирает от скуки.
Машина рванула с места. Георгий откинулся на сиденье, сжимая в одной руке бутылку, а в другой – деньги Аркадия.
Третья глава подходила к концу. Он спускался в преисподнюю, и самое страшное было то, что ему это начинало нравиться. В аду хотя бы была компания.
За окном мелькали огни мостов. Разведены. Черт. Придется ехать в объезд, через вантовый. Это будет долгая дорога. Долгая ночь.
Георгий закрыл глаза. Перед ним стояло лицо жены губернатора с глазами жабы. И лицо Насти с глазами Медузы.
– Натюрморт с пустыми бутылками, – прошептал он.
Такси неслось по набережной. Впереди была Нева, черная и холодная, как будущее.
Такси летело сквозь ночь, разрезая лужи, как катер – волны. Водитель, молчаливый мужчина с затылком, похожим на каменную кладку, слушал «Дорожное радио». Песня про «родной завод» и «любимую проходную» звучала как изощренная пытка для человека, который только что продал свои принципы за пятнадцать тысяч рублей.
Счетчик таксометра тикал, пожирая деньги Аркадия. Георгий смотрел на цифры с мрачным удовлетворением. Легко пришли – легко ушли. Это была не трата, а санитарная обработка капитала.
Из-за разведенных мостов пришлось делать огромный крюк через Вантовый мост. Город за окном сменился: вместо имперского величия центра потянулись промышленные зоны, спальные районы с их бесконечными рядами окон-сот, заправки, светящиеся в ночи как космические станции.
Георгий прижимал к себе бутылку «Макалана», словно это была урна с прахом его надежд.
На Васильевский остров они въехали, когда стрелки часов перевалили за четыре утра. Район новостроек на намывных территориях выглядел инопланетно. Огромные, подавляющие человеческую психику высотки стояли на берегу залива, продуваемые всеми ветрами Балтики. Здесь не было истории, не было души, здесь был только бетон, стекло и ипотека на тридцать лет.
– Приехали, – буркнул водитель, тормозя у шлагбаума жилого комплекса «Морской фасад». – Дальше не пустят. Элитная зона.
Георгий расплатился. Он отдал тысячу рублей, не требуя сдачи. Жест, достойный пьяного аристократа.
Выбравшись из машины, он тут же пожалел, что не надел шарф. Ветер здесь был не просто сильным – он был одушевленным и злым. Он пытался сорвать с Георгия куртку, залезть под свитер и выморозить остатки алкогольного тепла.
Георгий набрал Настю.
– Я у шлагбаума. Тут ветер сдувает чаек задом наперед. Выходи.
– Иду, – ответила она шепотом.
Он ждал её минут десять, прячась за будкой охранника. Охранник, сонный мужик в форме, напоминающей спецназ, смотрел на Георгия с подозрением, но выходить на холод не спешил.
Наконец, она появилась.
Настя вышла из подъезда, кутаясь в объемный пуховик, наброшенный прямо на шелковую пижаму. На ногах у неё были угги. Этот нелепый наряд – пижама, угги и пуховик за сто тысяч – делал её похожей на беженку из гламурного концлагеря.
Она подошла к нему, и Георгий увидел, что она действительно плакала. Тушь размазалась, глаза покраснели. Но даже такой – заплаканной, растрепанной, беззащитной – она была красивее всех женщин, которых рисовал Аркадий. Потому что она была настоящей.
– Ты приехал, – сказала она, шмыгнув носом.
– Я же сказал, что я зомби. У зомби нет воли, они идут на зов.
Настя посмотрела на бутылку в его руке.
– Это что?
– Это трофей. Виски, который стоит как моя почка. Будешь?
– Буду. У тебя есть стаканы?
– У меня есть горлышко. Мы же не на приеме у королевы.
Они отошли подальше от будки охранника, в сторону детской площадки. Это было сюрреалистичное место: яркие пластиковые горки, качели и песочницы на фоне свинцово-черного неба и огромных, давящих домов.
Они сели на качели. Две взрослые фигуры в ночи. Георгий отвинтил крышку и протянул бутылку Насте.
Она сделала большой глоток, закашлялась, но бутылку не вернула. Сделала второй.
– Боже, – выдохнула она, выпуская облачко пара. – Как же это хорошо. И как же это ужасно.
– Что именно? Виски или наша жизнь?
– Всё. Жора, я не могу спать. Я закрываю глаза и вижу плитку. Бежевую плитку 20 на 20 сантиметров. Она покрывает меня целиком, замуровывает, как в склепе. А Борис… он хороший. Он правда хороший. Он принес мне чай с ромашкой перед сном. Он поцеловал меня в лоб. Он заботится обо мне. А я лежу и думаю: «Господи, пусть он исчезнет». Я чудовище?
Георгий забрал бутылку. Жидкость обожгла горло, возвращая ясность мысли.
– Ты не чудовище, Настя. Ты просто наркоманка. Ты подсела на адреналин, на драму, на эмоциональные качели. Борис предлагает тебе санаторий. Режим, диета, процедуры. А ты хочешь рейв в заброшенном заводе. Ломка неизбежна.
– И что мне делать? – она повернулась к нему. Качели скрипнули. Жалобно, протяжно.
– Лечиться, – жестко сказал Георгий. – Санаторий – это не так уж плохо. Там кормят три раза в день. Там тепло. Там никто не пропивает последние деньги.
– А ты? – тихо спросила она. – Ты будешь меня навещать в моем санатории?
Георгий усмехнулся. Он сунул руку в карман и нащупал смятые купюры. Деньги Аркадия. Деньги предательства.
– Нет, Настя. В санаторий со своим алкоголем и своими безумцами нельзя. Карантин.
Настя молчала. Она раскачивалась на качелях, едва касаясь ногами резинового покрытия. Вперед-назад. Вперед-назад. Маятник её нерешительности.
– Знаешь, – сказала она вдруг, глядя на темные окна своей квартиры где-то на десятом этаже. – Я сегодня смотрела на кольцо. Оно красивое. Но оно холодное. А твои руки… они всегда теплые. Даже когда грязные от краски.
– Это потому что у меня воспалительный процесс в организме. Хроническая лихорадка творчества.
– Дурак, – она улыбнулась. – Жора, поцелуй меня.
Георгий замер. Это было то, чего он хотел и боялся одновременно. Поцеловать её сейчас – значит перечеркнуть всё, что он решил в баре. Значит снова дать ей надежду, которой нет. Значит снова затянуть её в свое болото.
– Нет, – сказал он.
– Почему?
– Потому что у тебя изо рта пахнет ромашковым чаем Бориса. А у меня – дешёвой водкой и грехопадением. Это несовместимые вкусы.
Настя резко остановила качели. Она встала, подошла к нему вплотную. В её глазах плескалась злость.
– Ты специально делаешь мне больно? Ты хочешь, чтобы я умоляла?
– Я хочу, чтобы ты ушла домой, Настя. К Борису. К плитке. К будущим детям. Я хочу, чтобы ты перестала мучить нас обоих.
Он лгал. Каждой клеткой своего тела он хотел схватить её, утащить в это такси, увезти в свою берлогу и запереть дверь на все замки. Но в кармане лежали пятнадцать тысяч рублей – цена его унижения. Если он заберет её сейчас, на что они будут жить? На эти деньги? Купят счастье на подачку Аркадия? Это было бы слишком пошло даже для него.
– Ты трус, – повторила она свой дневной приговор. Но теперь в голосе не было презрения, только усталость. – Ты просто не хочешь брать ответственность. Тебе проще быть несчастным поэтом, чем счастливым мужчиной.
– Возможно. У несчастных поэтов тиражи выше.
Настя выхватила у него бутылку. Сделала еще один огромный глоток, словно пытаясь напиться впрок, на всю оставшуюся жизнь с Борисом.
– Забирай, – она сунула бутылку ему в руки. – Допивай сам. В своем гордом одиночестве.
Она развернулась и пошла к подъезду. Её фигура в объемном пуховике выглядела маленькой и хрупкой на фоне гигантского дома. Ветер трепал её волосы.
Георгий смотрел ей вслед. Он ждал, что она обернется. Закон жанра требовал, чтобы она обернулась.
Но она не обернулась. Дверь подъезда пискнула магнитным замком и поглотила её.
Георгий остался один на детской площадке. С бутылкой и деньгами.
Внезапно его накрыла волна ярости. Бессмысленной, белой ярости на самого себя, на этот город, на эти проклятые качели.
Он вскочил и со всей силы пнул пластиковую горку. Горка отозвалась глухим, обиженным звуком.
– Сука! – заорал Георгий в небо. – Какая же это всё дешевая пьеса!
Он достал из кармана деньги. Пятнадцать тысяч. Красные бумажки.
В нескольких метрах от него стояла урна. Обычная бетонная урна с логотипом управляющей компании.
Георгий подошел к ней. Рука с деньгами зависла над мусором.
«Выброси их, – шептал голос внутри. – Будь героем. Докажи, что ты выше этого».
Георгий стоял, шатаясь на ветру. Пять секунд. Десять.
Потом он медленно, аккуратно убрал деньги обратно в карман.
– Не сегодня, – прохрипел он. – Героизм отменяется по техническим причинам. Жрать хочется.
Он сел обратно на качели. Отпил из бутылки. Виски закончился. Остались только капли на дне.
Нужно было выбираться отсюда. Наступало утро. Самое страшное время суток для тех, кто не спал. Небо на востоке, над заливом, начало сереть, приобретая цвет грязной больничной простыни.
Георгий встал и побрел к выходу из комплекса. Охранник в будке уже спал, уронив голову на грудь.
Выйдя за шлагбаум, Георгий понял, что денег на такси тратить больше не будет. Хватит барства. Он пойдет пешком. До метро «Приморская» километра три. Прогулка полезна для здоровья. И для проветривания мозгов.
Он шел по пустынным улицам намыва. Ветер дул в спину, подгоняя его, как бродягу.
В голове начало складываться название для следующей главы. И для следующей картины. Он представил себе холст, полностью закрашенный бежевым цветом. А в центре – маленькая, черная, рваная дыра.
– Это будет портрет нашей любви, – сказал он вслух. – «Бежевая бездна».
Ноги гудели. Голова начинала болеть – предвестник того самого «похмелья совести», которое он обещал Аркадию. Но внутри, где-то очень глубоко, появилось странное чувство покоя.
Он достиг дна. Он взял деньги у врага. Он оттолкнул женщину, которую любил. Он остался один в пустом городе. Падать больше было некуда.
А значит, дальше движение могло быть только вверх. Или по горизонтали. Что тоже, в принципе, неплохо.
У входа в метро уже собирались первые люди. Ранние пташки. Работяги, едущие на смену, бабушки с тележками. Они смотрели на Георгия – лохматого, с пустой бутылкой в руке, с безумным блеском в глазах – и расступались. Он был для них прокаженным. Или пророком. В Петербурге грань между этими понятиями всегда была стерта.
Георгий швырнул бутылку в урну у входа в метро. Она звякнула, разбиваясь. Звук разбитого стекла поставил точку.
Он вошел в вестибюль, купил жетон (на деньги Аркадия, конечно) и шагнул на эскалатор.
Эскалатор полз вниз с обреченностью гусеницы, понимающей, что бабочкой ей не стать. Георгий стоял, прислонившись к движущемуся поручню, и чувствовал, как резина липнет к ладони. Вокруг него плыли вверх люди. Те самые ранние пташки, которые уже проснулись, помылись, позавтракали и ехали строить светлое капиталистическое будущее. Их лица были гладкими, свежими и невыносимо скучными. Они смотрели на Георгия – помятого, с запахом вчерашнего виски и сегодняшнего отчаяния – как на ошибку в программном коде реальности.
Внизу, на платформе, гулял сквозняк. Поезд вылетел из туннеля с воем, от которого у Георгия заныли зубы. Двери разверзлись, впуская его в нутро механического червя.
Он рухнул на сиденье в углу вагона. Напротив сидела бабушка в вязаном берете, обнимающая сумку-тележку. Она перекрестилась, глядя на Георгия.
– Бог в помощь, сынок, – прошамкала она.
– Бог в отпуске, мать, – пробормотал Георгий, закрывая глаза. – У него творческий кризис. Он создал этот мир в понедельник, и с тех пор пытается исправить баги, но только плодит новые.
Бабушка отодвинулась.
Под стук колес Георгия начало укачивать. В голове крутилась карусель образов: лицо Аркадия, швыряющего деньги; лицо Насти на качелях; бежевая плитка; улыбающийся огурец. Все это смешивалось в серую кашу.
Пятнадцать тысяч в кармане грели бедро, но холодили душу. Это был парадокс. Деньги должны давать свободу, но эти деньги ощущались как кандалы. Он взял их. Он не выбросил их в урну. Значит, он признал свое поражение. Он признал, что кушать хочется сильнее, чем быть гордым.
«Ну и пусть, – подумал он, проваливаясь в полудрему. – Гордостью сыт не будешь. Ван Гог брал деньги у брата. Достоевский занимал у всех подряд. Я в хорошей компании».
Он вышел на «Гостином дворе» и пересел на ветку, ведущую домой. Путь занял еще полчаса. Когда он наконец выбрался на поверхность в своем районе, город уже окончательно проснулся.
Светало. Но это был не тот романтический рассвет, который рисуют на открытках. Это был петербургский рассвет: небо цвета мокрого асфальта, морось, висящая в воздухе, и ощущение, что солнце сегодня решило взять больничный.
Георгий брел к дому. Его мутило. Ноги казались ватными. Ему срочно нужно было купить «лекарство».
Он зашел в круглосуточный магазин у дома – «Продукты 24», где продавщица Люся знала его в лицо и по степени помятости безошибочно определяла платежеспособность.
– О, художник, – зевнула Люся, поправляя на груди бейдж, который висел вверх ногами. – Живой. А я думала, тебя в музее сдали в архив.
– Не дождешься, Люся. Я вечен, как пирамиды. Дай мне…
Он запнулся. Обычно он брал «Самый дешевый портвейн» или «Пиво по акции». Но сегодня в кармане шуршали красные бумажки.
– Дай мне бутылку «Киндзмараули». Настоящего. И батон. И… – он посмотрел на витрину с консервами. – И банку оливок. С анчоусом.
Глаза Люси округлились.
– Ты банк ограбил? Или картину продал?
– Продал душу, Люся. По дешевке. Сдачу оставь себе, купи шоколадку.
Он расплатился пятитысячной купюрой. Люся проверяла ее на свет, терла пальцами и даже понюхала, прежде чем пробить чек.
Выйдя из магазина с пакетом, Георгий почувствовал себя чуть увереннее. У него была еда. У него было вино. У него был ключ от квартиры. Жизнь, несмотря на все её старания его добить, продолжалась.
Подъезд встретил его привычным запахом кошек и сырости. Лифта в доме не было, и подъем на пятый этаж стал восхождением на Эверест. На третьем этаже он остановился передохнуть, прижавшись лбом к холодной стене. Сердце колотилось где-то в горле.
– Спорт – это жизнь, – прохрипел он. – А алкоголизм – это марафон.
На площадке пятого этажа было тихо. Дверь дяди Вити была закрыта, но из-за нее доносился богатырский храп. Витя спал сном праведника, которому не нужно выбирать плитку.
Георгий открыл свою дверь. Замок заело, пришлось пошевелить ключом. Наконец, дверь поддалась.
Он вошел в студию.
Здесь ничего не изменилось за сутки. Тот же запах скипидара. Тот же бардак. Тот же холод. На столе все так же стояла банка с огурцами (теперь уже пустая) и засохший лимон.
Но изменился он сам.
Георгий прошел в комнату, не разуваясь. Поставил пакет на стол. Достал вино. Штопора не было (он сломался неделю назад), поэтому он просто протолкнул пробку внутрь ручкой кисти.
Налил вино в грязную кружку. Выпил. Терпкий вкус винограда немного притупил тошноту.
Он подошел к мольберту. «Летающий огурец» смотрел на него с немым укором. Красное окошко, которое он нарисовал вчера, казалось теперь кровоточащей раной.
Георгий достал из кармана оставшиеся деньги. Десять тысяч с копейками. Скомкал их и сунул в пустую банку из-под растворителя.
– Вот твой фонд, Георгий, – сказал он громко. – Фонд поддержки штанов.
Он огляделся. Взгляд упал на угол, где валялись обрывки бумаги – его неудачные наброски. Среди них белел чистый, нетронутый холст, который он берег для «великого замысла».
Он подошел, взял этот холст и поставил на мольберт, закрыв им огурец.
Белый прямоугольник. Пустота. Тишина. Возможность.
– Часть первая окончена, – произнес Георгий, обращаясь к пустоте. – Натюрморт с пустыми бутылками написан. Бутылки выпиты. Огурцы съедены. Герой выжил, но потерял лицо.
Он упал в вольтеровское кресло. Пружина привычно уколола его в бок, но он даже не поморщился.
За окном окончательно рассвело. Серый, безнадежный свет заливал студию, делая пыль видимой. Георгий смотрел на чистый холст и понимал, что прямо сейчас он не может написать на нем ничего. Ни линии, ни пятна. Внутри было так же пусто и бело.
Но это была честная пустота.
Он закрыл глаза. Через минуту он спал, уронив голову на грудь. Во сне он видел Настю. Она стояла на фоне бежевой стены и держала в руках банку с белой краской. Она улыбалась и закрашивала этой краской весь мир – Аркадия, Бориса, губернатора, дядю Витю. Оставался только белый цвет. Цвет чистого листа.
Сон был спасением. Сон был переходом.
Часть II: Этюды в серых тонах
**Глава 4. Синдром отмены надежды
Пробуждение напоминало эксгумацию. Георгию казалось, что его тело выкапывают из тяжелой, сырой земли, причем делают это неумело, задевая лопатой нервные окончания.
Он открыл глаза и тут же пожалел об этом. Дневной свет, пробивавшийся сквозь грязное окно, был не просто ярким – он был агрессивным. Он бил по сетчатке с садистским удовольствием. В голове, где-то в районе мозжечка, сидел маленький злобный гном и бил молоточком по наковальне.Дзынь. Дзынь. Дзынь.
Георгий застонал и перевернулся на бок. Пружина дивана привычно впилась в ребро. Это было даже хорошо – физическая боль отвлекала от моральной.
Во рту был вкус, который можно было бы описать как «смерть эскадрона гусар вместе с лошадьми». Хотелось воды. Хотелось умереть. Но больше всего хотелось вернуть вчерашний вечер и переписать сценарий.
Он сел, свесив ноги. Пол качнулся, как палуба корабля в шторм.
На столе, среди хаоса из тюбиков, кистей и пустой бутылки «Киндзмараули», возвышалась банка из-под растворителя. В ней, как экзотические цветы в вазе, торчали скомканные красные купюры. Деньги Аркадия. Десять тысяч с копейками. Остальное ушло на такси, виски и ночной банкет в одиночку.
Георгий смотрел на деньги с ненавистью. Они были материальным доказательством его падения. Но они же были и спасательным кругом. Парадокс выживания: чтобы не утонуть, иногда нужно ухватиться за кусок дерьма, который плавает на поверхности.
– Доброе утро, Иуда, – прохрипел он своему отражению в темном экране выключенного телевизора.
Нужно было вставать. Синдром отмены надежды – это медицинский факт. Вчера, пьяный и злой, он чувствовал себя героем трагедии. Сегодня, трезвый и больной, он чувствовал себя просто статистом в плохой комедии. Адреналин ушел, оставив после себя пустоту и стыд.
Георгий поплелся на кухню. Выпил воды прямо из-под крана. Вода пахла хлоркой и старыми трубами, но казалась амброзией.
Он съел остатки оливок из банки. Это был завтрак аристократа в изгнании.
Телефон молчал. Настя не звонила. И не позвонит. Теперь между ними стояла не только бежевая плитка, но и его вчерашнее «уходи». Он сам захлопнул эту дверь, и теперь сквозняк дул только с его стороны.
Чтобы не сойти с ума от тишины, нужно было действовать. Причем действовать тупо, механически и, желательно, с претензией на общественную значимость.
– Выставка, – сказал Георгий вслух.
Идея пришла еще неделю назад, но тогда она казалась несбыточной мечтой. Теперь, с деньгами в банке, она обрела плоть. Десяти тысяч не хватит на Лувр, но хватит на аренду какого-нибудь угла в районном Доме Культуры и на дешевое вино для открытия.
Это будет его ответ Чемберлену. Ответ Аркадию. Ответ Насте. «Вы думали, я сдохну? А я творю. Я выставляюсь. Я существую».
Георгий заставил себя принять душ. Вода то становилась ледяной, то обжигала кипятком – колонка жила своей жизнью, презирая стабильность температурного режима. Вытеревшись полотенцем, которое помнило еще Олимпиаду-80, он начал собираться.
Он нашел папку с фотографиями своих работ (сделанными на старую «мыльницу», но все же). Нашел папку с рисунками. Надел свой «парадный» пиджак – вельветовый, потертый на локтях, делающий его похожим на спившегося профессора географии.
– В бой, – скомандовал он себе.
Районный Дом Культуры «Заря» находился в трех кварталах от его дома. Это было монументальное здание сталинской постройки, с колоннами, облупившейся штукатуркой и гипсовыми пионерами у входа, у одного из которых вандалы отбили горн, заменив его пустой банкой из-под энергетика.
Внутри пахло пылью, половой мастикой и старой бумагой. Этот запах был машиной времени – он мгновенно переносил в детство, в кружки макраме и хорового пения, куда Георгия безуспешно пыталась водить мама.
В вестибюле сидела вахтерша – необъятная женщина в шерстяной кофте, вязавшая бесконечный носок.
– Куда? – спросила она, не поднимая головы.
– К заведующей выставочным залом. По вопросу высокого искусства.
– Второй этаж, кабинет 204. Бахилы надень.
– У меня нет бахил.
– Пять рублей.
Георгий полез в карман, выудил монету. Вот она, первая инвестиция в культуру. Пять рублей за право не топтать казенный мрамор.
Он поднялся по широкой лестнице. Коридоры были пустынны и гулки. Стены были выкрашены в тот самый тоскливый зеленый цвет, который, кажется, закупался государством в промышленных масштабах для всех больниц, школ и тюрем страны.
На двери кабинета 204 висела табличка: «Заведующая сектором культурно-массовой работы Прыщанская Элеонора Витальевна».
Фамилия не предвещала ничего хорошего.
Георгий постучал и, не дожидаясь ответа, вошел.
Кабинет был маленьким, заставленным шкафами с папками. На подоконнике умирали герани. За столом сидела женщина неопределенного возраста, с высокой прической, укрепленной тонной лака, и в очках на цепочке. Она что-то яростно печатала на клавиатуре, нажимая на клавиши одним пальцем, как дятел.
– Здравствуйте, – сказал Георгий, прижимая папку к груди. – Я к вам по делу.
Элеонора Витальевна перестала печатать и посмотрела на него поверх очков. Взгляд у неё был такой, каким смотрят на таракана, который вдруг заговорил на французском.
– У нас обед через пятнадцать минут, – сообщила она. – По какому вопросу?
– Я художник. Георгий… Георгий Бельведерский.
– И что? – Элеонора Витальевна не впечатлилась. – У нас тут хор ветеранов репетирует, нам не до художников.
– Я хочу организовать выставку. Персональную. «Этюды в серых тонах». О жизни нашего города. О его душе. О боли и надежде.
Чиновница вздохнула, сняла очки и потерла переносицу.
– Молодой человек, – сказала она устало. – У нас план мероприятий расписан до нового года. На следующей неделе – выставка детского рисунка «Мир без наркотиков». Потом – фотовыставка «Мой любимый питомец». Потом – юбилей района. Куда я вас впихну с вашей болью?
– В фойе, – быстро нашелся Георгий. – В малом фойе, возле буфета. Там отличный свет. И стены пустые.
– В фойе нельзя. Там пожарный проход.
– Элеонора Витальевна, – Георгий решил пойти ва-банк. Он подошел к столу и положил папку. – Взгляните. Это не просто картинки. Это… это крик души.
Она лениво открыла папку. Первым лежал «Летающий огурец». Точнее, его фото.
Она посмотрела на огурец. Потом на Георгия. Потом снова на огурец.
– Это что? Дирижабль?
– Это аллегория. Социальная сатира.
– Похоже на овощ с эректильной дисфункцией, – вынесла вердикт Элеонора Витальевна. – Такое мы вешать не будем. У нас дети ходят.
– Хорошо, уберем огурец. Вот пейзажи. Дворы-колодцы. Дождь. Одиночество.
Она пролистала еще пару фото.
– Мрачно, – констатировала она. – У нас задача – нести позитив. Люди и так злые, цены растут, ЖКХ дорожает. А тут вы со своими помойками. Нарисуйте сирень. Или котиков. Котиков все любят.
– Я не рисую котиков. Я рисую правду.
– Правду идите в прокуратуру рассказывать. А у нас учреждение культуры.
Она захлопнула папку.
– В общем так. Мест нет. Бюджета нет. И желания смотреть на это, – она кивнула на папку, – тоже нет. До свидания.
Георгий почувствовал, как внутри закипает бессильная злоба. Это была стена. Мягкая, ватная, непробиваемая стена равнодушия.
– А если платно? – спросил он тихо.
В глазах Элеоноры Витальевны что-то шевельнулось. Искра интереса.
– Аренда выставочного пространства – это коммерческая услуга, – сказала она другим тоном. – Тарифы утверждены администрацией. День простоя квадратного метра – триста рублей. Вам нужно метров десять погонных. Плюс монтаж, демонтаж, уборка…
Она достала калькулятор. Нажала пару кнопок.
– Неделя выставки – пятнадцать тысяч рублей. Официально, через кассу. Или… – она понизила голос, – десять. Если без чека, как «спонсорская помощь» на озеленение кабинета.
Десять тысяч. Ровно столько, сколько лежало у него в банке. Деньги Аркадия.
Это было искушение судьбы. Потратить всё на неделю позора в коридоре ДК, где его картины будут видеть только уборщица и дети, бегущие на танцы?
Георгий смотрел на Элеонору Витальевну. На её лакированную прическу. На увядающую герань.
Он понял, что если отдаст ей деньги, то станет таким же, как она. Он купит себе место в системе. Пусть маленькое, пусть у туалета, но в системе.
– Знаете что, – сказал он, забирая папку. – Озеленяйте сами. За свой счет.
– Что? – она опешила.
– Я сказал – нет. Мое искусство не продается за взятки. Оно… оно должно быть свободным. Как огурец в небе.
Он развернулся и пошел к двери.
– Псих, – донеслось ему в спину. – Ходят тут всякие, только пол пачкают.
Георгий вышел из кабинета. Его трясло. Но это была не дрожь страха, а дрожь адреналина. Он отказал системе. Он не купил себе выставку.
Он спустился по лестнице, чувствуя себя странно. С одной стороны – полный провал. С другой – он сохранил деньги. И, что важнее, сохранил остатки самоуважения.
Выйдя на улицу, он закурил (сигареты купил вместе с вином).
– Ну что, Жора, – сказал он себе. – Выставки не будет. Зато будет обед.
Он пошел прочь от ДК «Заря», который так и не стал местом его триумфа.
День потянулся бесконечной серой лентой. Георгий бродил по городу, не зная, куда себя деть. Домой идти не хотелось – там ждала тишина и чистый холст, который он боялся испортить.
Он зашел в книжный магазин на Невском. Просто постоять, подышать запахом типографской краски. В отделе искусства он открыл альбом Модильяни. Амедео умер нищим. Хорошая перспектива.
Потом он зашел в дешевую столовую. Взял борщ и пюре с котлетой. Еда была пресной, как жизнь Элеоноры Витальевны.
Когда стемнело, он все-таки вернулся в студию.
Там его ждал сюрприз.
У двери его квартиры на корточках сидел дядя Витя. Вид у соседа был помятый, но торжественный. В руках он держал книгу.
– Жорж! – воскликнул Витя, увидев его. – Я тебя жду уже час. У меня научное открытие.
– Какое? – устало спросил Георгий, открывая дверь.
– Заходи, наливай, расскажу.
Они вошли. Георгий достал недопитое вино. Витя посмотрел на «Киндзмараули» с уважением.
– Ого. Грузия. Солнце в бокале. Ты что, наследство получил?
– Почти. Грант от фонда содействия падшим художникам.
Они сели. Витя положил книгу на стол. Это был старый справочник по психиатрии 1974 года издания.
– Смотри, – Витя открыл закладку. – Я нашел диагноз. Для нас с тобой.
– Алкоголизм? – предположил Георгий.
– Нет, это банально. Алкоголизм – это следствие. А причина вот: «Гебоидная шизофрения». Читай симптомы: «Извращение эмоционально-волевой сферы, утрата социальных связей, склонность к бродяжничеству, пьянству, странные увлечения, непродуктивная деятельность».
Георгий усмехнулся.
– «Непродуктивная деятельность» – это про меня. Я сегодня пытался организовать выставку. Итог – ноль.
– Вот! – Витя поднял палец. – Мы не бездельники, Жора. Мы больные люди. Нам нужен уход и покой. А нас заставляют работать, платить налоги, выбирать плитку…
– Про плитку ты в точку.
– Так вот, – продолжил Витя, разливая вино по кружкам. – Я решил, что нам нужно создать профсоюз. «Союз Гебоидов». Будем защищать свое право на непродуктивную деятельность.
Георгий слушал бред соседа и чувствовал, как напряжение отпускает. Витя был единственным человеком в этом мире, который не требовал от него быть успешным. С Витей можно было быть собой – больным, пьяным, непродуктивным.
– За Союз, – сказал Георгий, чокаясь.
Вино было теплым и кислым. Но оно грело.
В этот момент телефон Георгия звякнул. Пришло сообщение.
Сердце пропустило удар. Настя?
Он схватил телефон.
Сообщение было от банка:«Списание средств за обслуживание карты: 60 рублей. Доступный остаток: 9 940 рублей».
Георгий рассмеялся.
– Что там? – спросил Витя. – Любовное письмо?
– Нет. Напоминание о том, что я все еще часть финансовой системы.
Он отложил телефон.
Вечер перетек в ночь. Они с Витей допили вино, поговорили о судьбах русской интеллигенции, обсудили цены на сахар. Потом Витя ушел, забрав справочник.
Георгий остался один.
Он подошел к окну. Город спал. Где-то там, в одной из тысяч квартир, спала Настя. Рядом с Борисом. Возможно, ей снилась бежевая плитка. А может быть, ей снился он, Георгий, с огурцом в руке.
Он подошел к холсту.
Взял уголь.
И написал в центре белого поля одно слово. Крупно, размашисто.
«ЖДАТЬ».
Потом подумал и зачеркнул.
И написал ниже:«ЖИТЬ».
Это было труднее. Ждать он умел. А жить ему только предстояло научиться. Без Насти. Без иллюзий. В серых тонах.
Он погасил свет.
Следующее утро началось не с похмелья, а с деловитости. Это было новое, забытое чувство. Деньги, лежащие в банке из-под растворителя, жгли не только карман, но и совесть, требуя немедленной конвертации во что-то вещественное. Пропить их было бы слишком просто. Потратить на выставку – слишком глупо. Оставался третий путь: инвестиции в средства производства.
Георгий решил пойти в художественный магазин.
На улице ноябрь окончательно вступил в свои права. Ветер срывал последние листья с чахлых тополей, швыряя их в лица прохожих как мокрые, гнилые письма без адресата. Георгий поднял воротник пиджака. Ему было холодно, но внутри горел маленький огонек решимости.
Магазин «Черная речка» был Меккой для питерских художников. Здесь пахло так, как должен пахнуть рай: льняным маслом, свежим деревом подрамников, дорогой бумагой и химической резкостью акрила.
Георгий вошел внутрь и глубоко вдохнул. Этот запах действовал на него лучше любого алкоголя. Он обещал, что мир можно переделать, перекрасить, исправить. Если у тебя есть тюбик с белилами, ты можешь замазать любую грязь. Теоретически.
В магазине было тихо. За прилавком стояла девушка с пирсингом в носу и волосами цвета «марсианский закат». Она лениво листала ленту в телефоне.
Георгий подошел к стеллажам с красками.
«Мастер-класс». «Ладога». «Old Holland». Тюбики лежали рядами, сверкая цветными полосками. Георгий чувствовал себя ребенком в кондитерской, у которого вдруг появились деньги на все пирожные сразу.
Он начал набирать корзину.
Умбра натуральная – цвет петербургской земли.
Кобальт синий – цвет неба, которое он видел только в Крыму.
Кадмий красный – цвет помады Насти.
Охра светлая – цвет надежды, которая выцвела на солнце.
И, конечно, серый. Много серого.
Он взял «Серую Пейна». Это был сложный, благородный цвет, смесь черного и синего, цвет холодного моря и зимних сумерек. Он взял тюбик побольше.
Потом он подошел к кистям. Его старые кисти напоминали веники, которыми мели плац. Ему нужны были новые. Колонок. Синтетика. Плоские, круглые. Он выбирал их долго, проверяя пальцем упругость ворса. Это был интимный процесс, почти как выбор любовницы. Кисть должна стать продолжением руки, продолжением мысли.
В корзину полетели разбавитель, лак (чтобы покрыть шедевр, которого еще нет) и рулон грунтованного холста.
На кассе девушка с пирсингом окинула его гору покупок профессиональным взглядом.
– Готовитесь к пленэру? – спросила она без интереса. – В такую погоду?
– Готовлюсь к осаде, – ответил Георгий. – Буду рисовать вид из окна, пока не кончится зима.
– С вас восемь тысяч четыреста рублей.
Георгий отсчитал деньги. Красные и синие купюры перекочевали в кассу. У него осталось полторы тысячи. На еду и сигареты.
Выходя из магазина с тяжелым пакетом, он почувствовал странную легкость. Денег Аркадия больше не было. Они превратились в краски. Он отмыл их. Теперь это были честные материалы. Если он нарисует ими дерьмо, это будет его личное, честное дерьмо, а не заказная халтура.
Вернувшись в студию, он первым делом натянул новый холст на старый подрамник. Ткань натянулась туго, как барабан. Георгий щелкнул по ней пальцем. Звук был глухим и многообещающим.
Он выдавил краски на палитру. Запах масла наполнил комнату, вытесняя затхлый дух одиночества.
Что писать?
За окном был двор-колодец. Стена напротив, желтая, облупленная, с черными потеками водосточных труб. Окно соседей, где горел тусклый свет. Кусок серого неба.
Этюды в серых тонах.
Он начал смешивать краски. Белила, сажа газовая, немного охры, капля синего. Получился тот самый оттенок, которым был окрашен сегодняшний день.
Он коснулся холста кистью.
Первый мазок. Второй.
Он не пытался приукрасить действительность. Он не рисовал летающие огурцы. Он рисовал трещину на стене напротив. Он рисовал ржавую решетку на окне первого этажа. Он рисовал мокрый асфальт, в котором отражалась серость неба.
Это было скучно. Это было невыносимо скучно. Рука просила яркости, просила экспрессии. Хотелось плеснуть красным, разорвать эту тоску. Но он запретил себе.
– Честность, Жора, – бормотал он, щурясь на натуру. – Только честность. Если жизнь серая, рисуй серым. Найди в этом красоту. Найди оттенки.
И он искал. Оказалось, что у серого тысячи оттенков. Есть серый теплый, как шерсть кота. Есть серый холодный, как лезвие ножа. Есть серый прозрачный, как слеза. Есть серый плотный, как бетон.
Он работал три часа, не отрываясь. Забыл про обед. Забыл про то, что у него болит спина.
Когда свет начал меркнуть, он отложил кисть и отошел назад.
На холсте был его двор. Узнаваемый до боли. Но в этом изображении было что-то еще. Какая-то тихая, щемящая музыка. Казалось, что если прислушаться, можно услышать шум дождя и звук далекого трамвая.
Это не был шедевр, который купят за миллионы. Это не была картина для салона жены губернатора. Но это былаживопись. Настоящая.
– Ну вот, – сказал он. – Первый этюд готов.
В дверь позвонили.
Георгий вздрогнул. Он никого не ждал. Дядя Витя обычно заходил вечером, а сейчас было только четыре.
Он пошел открывать, вытирая руки тряпкой.
На пороге стояла хозяйка квартиры, Валентина Петровна. Маленькая, сухонькая женщина с глазами-рентгенами, которая видела сквозь стены, сколько у жильцов денег и совести.
– Здравствуй, Георгий, – сказала она ледяным тоном. – Пятнадцатое число.
– Здравствуйте, Валентина Петровна. Я помню.
– Помнишь – это хорошо. А деньги где? Ты за прошлый месяц половину не отдал. И за этот срок подошел.
Георгий посмотрел на свои руки, перепачканные краской. У него осталось полторы тысячи. Долг составлял двадцать.
– Валентина Петровна, – начал он, включая всё свое обаяние, которое, правда, изрядно поистрепалось. – У меня временные трудности. Инвестиционный период. Я закупил материалы. Готовлюсь к выставке. Как только продам первую работу…
– Слышала я про твои выставки, – перебила она, проходя в прихожую и принюхиваясь. – Огурцами пахнет. И краской. Ты мне зубы не заговаривай. Мне внука в институт собирать надо. Если до понедельника не будет денег, выселю. Вместе с твоими мазилками.
Она говорила спокойно, без крика. И от этого было страшнее. Она не угрожала, она информировала.
– До понедельника? – переспросил Георгий. Сегодня была среда.
– До понедельника. И не надейся, что я забуду. Я, в отличие от тебя, не пью.
Она развернулась и ушла, стуча каблучками.
Георгий закрыл дверь. Сполз по ней спиной на пол.
Эйфория от творчества улетучилась мгновенно. Реальность вернулась и ударила под дых. Понедельник. Пять дней. Где взять двадцать тысяч за пять дней?
Нарисовать деньги? Это уголовно наказуемо, да и талант нужен другой – графический.
Продать почку? Долго.
Позвонить родителям? Стыдно. Отцу недавно сделали операцию, у них каждый рубль на счету.
Позвонить Аркадию? После того, как он взял у него пятнадцать тысяч и тут же их потратил? Нет, это невозможно. Даже у падения есть дно, о которое можно разбиться.
Оставался один вариант. Самый неприятный. Самый унизительный.
«Халтура».
Не искусство, а ремесло. Рисовать шаржи на улице? Холодно. Расписывать матрешки для туристов? Нет навыка.
Он вспомнил визитку, которую ему дал месяц назад какой-то мутный тип в баре. «Ритуальные услуги. Гравировка на камне. Портреты по фото».
Георгий тогда посмеялся и сунул визитку в карман джинсов. Джинсы валялись в углу.
Он нашел их. Порылся в карманах. Визитка была там, мятая, с пятном от кофе.
«ИП Могильщиков. Памятники, ограды, портреты. Требуется художник-гравер. Оплата сдельная».
Георгий посмотрел на свой свежий этюд. На тонкие оттенки серого.
– От серого двора до серого гранита один шаг, – сказал он.
Он набрал номер.
– Алло, – ответил грубый мужской голос. – Могильщиков слушает.
– Здравствуйте. Я по поводу работы. Художник.
– А, мазила. Пил?
– Нет.
– Руки трясутся?
– Только от вдохновения.
– Приходи завтра к восьми утра на кладбище. Северное.
– Второй цех, спросить Михалыча, – буркнул голос в трубке и отключился.
Георгий посмотрел на погасший экран. Завтра к восьми. На кладбище.
Это звучало как приговор, но в то же время в этом была какая-то мрачная логика. Если искусство умерло, то художнику самое место среди могил. К тому же, работа гравером – это, по сути, вечность. Его картины на холсте могут сгнить, порваться или оказаться на помойке, когда хозяйка его выселит. А портрет на граните простоит сто лет. Тщеславие нашло лазейку даже здесь.
Остаток вечера Георгий провел в сборах. Он нашел старый свитер, который не жалко было испачкать, и плотные штаны. Собрал в рюкзак бутерброды (батон с сыром, купленным на сдачу) и термос с чаем. Он чувствовал себя солдатом, который собирается на фронт, где врагом будет не армия противника, а камень.
Спал он плохо. Ему снилось, что он высекает на скале профиль Элеоноры Витальевны, но скала кричит и просит не делать ей такую прическу.
Будильник прозвенел в шесть утра. За окном была чернильная тьма. Город еще не проснулся, он только ворочался в постели, скрипя трамваями.
Георгий вышел из дома. Холод пробирал до костей. До Северного кладбища нужно было ехать на метро, а потом на автобусе.
В подземке в этот час ехал особый контингент. Люди с серыми лицами, в темной одежде, дремлющие стоя. Рабочий класс. Охрана, заводские, уборщицы. Георгий, со своим рюкзаком и в старой куртке, слился с ними. Он стал мазком на этом полотне утренней безнадеги.
Автобус от станции метро был набит битком. Пахло соляркой и перегаром. За окном медленно светлело, открывая унылые пейзажи промзон и бесконечных заборов.
«Северное кладбище» встретило его карканьем ворон и звуком работающей болгарки, который разносился над рядами крестов. Здесь кипела жизнь. Смерть была бизнесом, и бизнес этот не терпел простоев.
Георгий нашел нужный цех – огромный ангар, крытый профнастилом. Ворота были распахнуты. Изнутри вырывались клубы белесой пыли.
Он вошел внутрь. Грохот здесь стоял такой, что мысли в голове сворачивались в трубочку. Вдоль стен стояли гранитные плиты – черные, полированные, похожие на двери в иное измерение. Мужики в респираторах и робах, покрытых слоем каменной муки, что-то пилили, шлифовали, долбили.
– Кто такой? – к нему подошел коренастый мужик с лицом, которое, казалось, само было вытесано из булыжника. Он снял защитные очки, открыв неожиданно ясные, голубые глаза.
– Я от Могильщикова. Звонил вчера. Художник.
Мужик сплюнул на бетонный пол. Слюна была серой.
– А, Пикассо. Я Михалыч. Идем.
Они прошли вглубь цеха, в отгороженную стеклом каморку, где было чуть тише. Здесь стояли столы, лампы и компьютеры.
– Значит так, – Михалыч сел на край стола. – Работа простая, но требует твердой руки. Тебе дают фото усопшего. Тебе дают камень. Ты переносишь. Сходство должно быть стопроцентным. Если бабка похожа на деда – плита за твой счет. А плита стоит тридцатку. Понял?
– Понял. Техника какая?
– Компьютер делает разметку, гравировальный станок бьет основу. Твоя задача – доработка. Тени, блики, глаза, волосы. Станок бьет плоско, души не дает. А клиенту нужна душа. Чтоб смотрел как живой. Инструмент свой?
– Нет. Я живописец. Кисти, масло.
Михалыч хмыкнул.
– Кисти тут не нужны. Тут нужны спицы и машинка. Ладно, дам казенное на первый раз.
Он порылся в ящике и достал пучок победитовых спиц и вибрационную машинку, похожую на бормашину стоматолога.
– Вон там, в углу, брак стоит. Плита с трещиной. На ней тренируйся. Вот фото.
Он протянул Георгию черно-белую фотографию какого-то мужика в кепке, с хитрым прищуром.
– Это Вася. Он мне денег должен был. Помер год назад. Нарисуй Васю. Если будет похож – возьму. Оплата – две тыщи за портрет. В день реально делать два. Если рука не отвалится.
Две тысячи. Два портрета – четыре. Пять дней – двадцать тысяч. Арифметика сходилась.
Георгий взял фото, инструмент и пошел к бракованной плите.
Он надел респиратор, который дал Михалыч. Мир сузился до куска черного камня.
Сначала было страшно. Камень – не холст. Стереть нельзя. Одно неверное движение – и Вася останется без уха. Навсегда.
Георгий включил лампу. Свет упал на полированную поверхность. Он взял машинку. Она завибрировала в руке, жужжа как рассерженная оса.
Первое касание. Алмазная игла царапнула гранит, оставляя белую точку.
Георгий начал работать.
Спустя час он перестал слышать шум цеха. Он перестал чувствовать холод. Существовал только ритм.Дззз-дззз-дззз. Точка за точкой. Миллионы точек, из которых складывалось лицо.
Это было странное чувство. Он привык работать мазками, широкими, пластичными. Здесь же нужно было бить. Выбивать свет из тьмы. В буквальном смысле. Чем сильнее бьешь, тем белее след. Свет – это рана на камне.
Он увлекся. Он забыл, что это «халтура». Он начал видеть в этом Васе характер. Вот морщинка у глаза – значит, любил смеяться. Вот нос с горбинкой – дрался в молодости. Георгий старался передать не просто черты, а эту историю.
Пыль летела в лицо, оседала на ресницах, забивалась под респиратор. Рука затекла от вибрации. Пальцы свело судорогой. Но он не останавливался.
К обеду Вася смотрел с камня. Он был немного грустным, но живым. Казалось, он сейчас подмигнет и попросит закурить.
Георгий выключил машинку. Тишина в голове оглушила.
Подошел Михалыч. Сдул пыль с портрета. Посмотрел на фото, потом на камень.
– Хм, – сказал он.
– Плохо? – спросил Георгий, вытирая потный лоб рукавом. Лицо сразу стало серым от пыли.
– Глаза живые, – сказал Михалыч. – И кепка фактурная. Только ты ему родинку на щеке зря сделал. На фото это муха сидела.
– Я думал, это шарм.
– У Васи шарм был в другом месте. Ладно, сойдет. Рука есть. Художник, говоришь? Ну, видно. Наши-то ремесленники обычно как по трафарету бьют, а ты объем дал.
Михалыч достал из кармана пачку сигарет.
– Куришь?
– Курю.
Они вышли на улицу. Воздух показался сладким после цеховой пыли.
– Беру тебя, – сказал Михалыч, прикуривая от зажигалки с логотипом «Ритуал-Сервис». – Испытательный срок прошел. За Васю не заплачу, это тест был, но дам заказ. Вон там, – он махнул рукой в сторону готовых памятников, – семья цыганская. Барон помер. Хотят портрет во весь рост, с конем и золотой цепью. Справишься?
– С конем? – Георгий закашлялся.
– Ну а что? Конь тоже человек. Там плата двойная. Пять тыщ.
– Справлюсь. Я и коня нарисую, и цепь.
– Ну добро. Завтра приступай. Аванс нужен?
Георгий вспомнил Валентину Петровну и понедельник.
– Очень нужен.
Михалыч достал лопатник, отсчитал две тысячи.
– На проезд и еду. Остальное по факту. Не пропей. Знаю я вас, творческих.
– Не пропью. У меня диета. Гранитная.
Георгий взял деньги. Купюры были серыми от каменной пыли на пальцах Михалыча.
Весь остаток дня Георгий работал. Ему дали место, дали настоящую плиту. Он переводил копиркой контуры цыганского барона, привыкая к сопротивлению материала.
К вечеру он не чувствовал рук. Вибрация машинки, казалось, въелась в кости и продолжала трясти его даже тогда, когда он выключил инструмент.
Он вышел из цеха в шесть. Уже стемнело.
Георгий посмотрел на себя в зеркало заднего вида чьей-то машины. Из зеркала на него смотрело привидение. Он был абсолютно, тотально серым. Волосы, брови, ресницы, одежда – все было покрыто слоем гранитной пудры.
– Этюд в серых тонах закончен, – сказал он своему отражению. – Ты теперь часть пейзажа, Жора. Ты памятник самому себе.
Ехать в метро в таком виде было нельзя. Пришлось отряхиваться полчаса, выбивая пыль из свитера, как из ковра. Но все равно, запах камня и сырой земли въелся в кожу.
Домой он добрался к восьми. Усталость была такой, что даже мысли о Насте не лезли в голову. Болело все: спина, шея, пальцы, глаза.
Он вошел в квартиру, не включая свет. Бросил рюкзак на пол.
На мольберте белело пятно вчерашнего этюда – двор в серых тонах.
Георгий подошел к нему. Теперь этот нарисованный двор казался ему детской раскраской. Настоящий серый цвет он принес на своей одежде.
Он достал из кармана две тысячи рублей аванса. Положил их в банку. Там теперь снова были деньги. Не много, но они были заработаны потом и вибрацией. Это были самые тяжелые деньги в его жизни.
Он пошел в душ. Вода текла с него черная, как нефть. Он тер себя мочалкой, пытаясь смыть кладбище, но казалось, что пыль проникла в поры.
Выйдя из ванной, он рухнул на диван.
Телефон моргнул уведомлением.
Настя.
Впервые за два дня.
Он открыл сообщение.
«Мы купили плитку. Бежевую. Но я уговорила его на синюю затирку для швов. Это мой маленький бунт. Ты жив?»
Георгий смотрел на светящиеся буквы. Синяя затирка. Маленький бунт в бежевом аду.
Ему нужно было ответить. Нужно было написать что-то остроумное, циничное, в своем стиле.
Но пальцы дрожали после десяти часов работы с вибратором. И сил на цинизм не было.
Он напечатал одним пальцем:
«Жив. Рисую коня для цыганского барона. Конь счастливее нас. У него золотая сбруя и вечность в запасе».
Отправил.
Ответа не последовало.
Георгий закрыл глаза. Перед внутренним взором плыли гранитные плиты, лица покойников, Михалыч в респираторе и бесконечная серая пыль.
Он засыпал с мыслью, что завтра ему снова вставать в шесть. Что у него есть работа. Что он сможет заплатить за квартиру.
И что он, кажется, перестал быть художником и стал кем-то другим. Кем-то более твердым. Как гранит.
В углу комнаты, в темноте, сохла картина с серым двором. А на стуле висела одежда, которая пахла камнем.
** Глава 5. Интервал между гудками
Прошла неделя.
Семь дней Георгий жил в режиме, который можно было бы назвать «вахтовым методом в аду». Он вставал в шесть, пил растворимый кофе, который теперь казался ему не напитком, а топливом, и ехал на кладбище.
Он научился не замечать холода. Он научился дышать через раз, чтобы не глотать гранитную пыль, хотя она все равно находила путь в легкие. Он научился разговаривать матом не для оскорбления, а для связки слов, как это делал Михалыч и остальные мужики в цеху.
Самое удивительное, что ему это нравилось.
В этой работе была честность, которой ему так не хватало в «высоком искусстве». Здесь не было критиков, кураторов и концепций. Здесь был заказчик, который хотел, чтобы у покойного нос был прямым, а орден на лацкане блестел. Если ты делал хорошо – тебе платили и хлопали по плечу. Если делал плохо – материли и заставляли переполировывать. Всё предельно просто. Бинарная система: жив/мертв, хорошо/плохо, заплатили/кинули.
К пятнице Георгий закончил «Цыганского барона». Это был егоopus magnum в жанре ритуального реализма. Барон стоял во весь рост, опираясь на трость с набалдашником, рядом скалился конь, а на шее усопшего висела цепь, каждое звено которой Георгий прорисовывал с ювелирной точностью под лупой.
Михалыч, принимая работу, долго молчал, проводя шершавой ладонью по камню.
– Ну ты даешь, Жора, – сказал он наконец. – Цепь как настоящая. Хоть сейчас снимай и в ломбард неси. Родственники будут рыдать от счастья.
Георгий получил свои пять тысяч. Плюс две за Васю (Михалыч все-таки расщедрился) и еще три за какую-то бабушку с кошкой.
Итого за неделю он заработал десять тысяч. Вместе с авансом и остатками денег Аркадия это позволило ему совершить подвиг: он полностью закрыл долг перед Валентиной Петровной.
Сцена передачи денег была эпичной. Хозяйка пришла в понедельник, как и обещала, с видом палача, готового привести приговор в исполнение. Георгий, не говоря ни слова, выложил перед ней стопку купюр. Купюры были серыми от каменной крошки и пахли кладбищем.
– Пересчитайте, – сказал он сухо. – И, если можно, не приходите до следующего месяца. У меня аллергия на гостей.
Валентина Петровна пересчитала, брезгливо морщась, но деньги взяла. Деньги не пахнут, даже если они пахнут смертью.
Теперь Георгий был чист. У него была крыша над головой, еда в холодильнике (пельмени, майонез, нормальный чай) и работа.
Но у него не было сил.
Каждый вечер он возвращался домой, падал на диван и смотрел в потолок. Руки вибрировали. Это была профессиональная деформация – «синдром машинки». Мышцы продолжали сокращаться, имитируя работу инструмента. Взять в такую руку кисть было невозможно. Он пробовал один раз – линия получалась такой, будто у него болезнь Паркинсона.
Творчество умерло. Осталось ремесло.
И осталась Настя.
Она звонила. Она звонила не днем, когда он был в грохочущем цеху (и слава богу), а ночью. Точнее, в тот самый час волка, между тремя и четырьмя утра, когда бессонница становится невыносимой, а одиночество – осязаемым.
Сегодняшняя ночь не стала исключением.
Георгий проснулся от вибрации телефона, который лежал на полу рядом с диваном. Он не ставил звук, но жужжание телефона по паркету напоминало звук его гравировальной машинки.
На экране светилось:«Настя (не брать)». Он переименовал её так два дня назад, в приступе самосохранения.
Он посмотрел на время. 03:12.
– Если не возьму, она будет звонить до утра, – пробормотал он и провел пальцем по экрану.
– Алло.
– Ты спишь? – голос Насти был удивительно бодрым, но с той звенящей ноткой, которая выдавала истерику на грани срыва.
– Нет, я репетирую позу для саркофага. Руки на груди, нос в потолок. Очень удобно.
– Не шути. Мне нужно поговорить. Борис… он дышит.
– Это свойственно живым организмам, Настя. Борис жив, значит, он потребляет кислород.
– Ты не понимаешь! Он дышитгромко. И ритмично. Вдох – пауза – выдох. Как метроном. Я лежу и считаю. Уже три тысячи четыреста восемь вдохов. Если он не собьется с ритма, я сойду с ума.
Георгий сел, прислонившись спиной к холодной стене. Потянулся за сигаретами.
– Разбуди его. Скажи, что тебе приснился кошмар.
– Не могу. Он устал. Он сегодня удалил три сложных зуба мудрости. Он герой труда. А я? Я просто паразитка, которая не может выбрать салфетки для банкета.
Слышно было, как она чиркнула зажигалкой.
– Ты куришь в квартире? – спросил Георгий.
– Я на балконе. Тут холодно, минус пять. Я в одной футболке Бориса. Надеюсь заболеть воспалением легких и умереть до свадьбы. Это был бы благородный выход. «Невеста скончалась от переохлаждения, скорбя о своей загубленной юности». Красиво?
– Пошло, – отрезал Георгий. – В духе плохих романов. Если хочешь заболеть, иди работать ко мне на кладбище. Там ветер с залива и гранитная крошка. Гарантирую силикоз и ревматизм через месяц.
– Как там твои мертвецы?
– Молчат. Они идеальные собеседники. Не храпят, не требуют салфеток, не звонят в три ночи. Я начинаю их любить больше, чем живых.
Настя помолчала. В трубке был слышен шум ветра и далекий гул ночного города.
– Я составила список гостей, – сказала она вдруг совершенно другим, трезвым тоном. – Сто пятьдесят человек. Половину я не знаю. Родственники из Саратова, партнеры по клинике, какие-то нужные люди. Я спросила Бориса: «Зачем нам дядя Коля из Сызрани, которого ты видел один раз в пять лет?». А он сказал: «Это приличия, Настя. Семья – это связи».
– Он прав. Семья – это грибница. Ты не можешь быть отдельным грибом, ты часть системы.
– Я не хочу быть грибом! Я хочу быть… я не знаю… птицей.
– Птицы на свадьбах обычно в виде жареных перепелов.
– Жора, прекрати! – она почти крикнула, но тут же понизила голос до шепота. – Почему ты такой злой? Ты же раньше был другим. Ты читал мне стихи. Ты говорил, что мы улетим на воздушном шаре.
– Жора-поэт умер. Его забила камнями реальность. Теперь есть Георгий-гравер. Он циник, он в пыли, и у него завтра смена.
– Ты меня ненавидишь?
Георгий затянулся. Дым наполнил легкие, смешиваясь с остатками цементной взвеси.
– Я тебе завидую, Настя. У тебя есть выбор между лососем и курицей. А у меня выбор между черным гранитом и серым гранитом. У тебя драма: «Ах, я не люблю своего идеального жениха». А у меня драма: «Как отмыть руки, чтобы они не выглядели как у шахтера».
– Приезжай, – сказала она вдруг. – Прямо сейчас. Борис спит. Я открою. Мы посидим на кухне, выпьем вина. Просто посидим. Мне страшно одной.
Искушение было великим. Прыгнуть в такси (теперь у него были деньги на такси), приехать в теплую, пахнущую дорогим кондиционером квартиру, увидеть её в футболке Бориса…
Но он посмотрел на свои руки. На въевшуюся в кутикулу черноту. На мозоль от машинки на указательном пальце.
Он не вписывался в её интерьер. Он был грязным пятном на её бежевой плитке.
– Нет, – сказал он.
– Почему?
– Потому что я сплю. И ты спишь. Это всё сон, Настя. Тебе снится, что ты звонишь бывшему любовнику, а мне снится, что я отказываюсь от счастья. Утром мы проснемся, и всё будет правильно. Ты выберешь салфетки цвета «айвори», а я выбью эпитафию «Помним, любим, скорбим».
– Ты сволочь, – сказала она без злости, с какой-то обреченной нежностью.
– Я знаю. Спокойной ночи, невеста.
Он нажал «отбой».
Телефон погас. Интервал между гудками стал бесконечным.
Георгий лежал в темноте и слушал, как бьется его сердце. Оно билось неровно, с перебоями. Аритмия одиночества.
Он думал о том, что они с Настей похожи на двух космонавтов, у которых заканчивается кислород. Только она в комфортабельном шаттле, который летит не туда, а он – в открытом космосе, в рваном скафандре. И они переговариваются по радиосвязи, понимая, что стыковки не будет.
Через десять минут пришло сообщение.
«Я люблю тебя. Но я выйду за него. Потому что с тобой я умру от голода и тоски, а с ним я умру только от скуки. Скука безопаснее».
Георгий не стал отвечать. Он знал, что это правда. Довлатов бы оценил этот пассаж. «Мало надежды», как и было в плане.
Следующий день на кладбище выдался пасмурным. Небо висело так низко, что кресты на могилах казались антеннами, упирающимися в тучи.
Георгий работал над портретом женщины средних лет. Заказчик, муж, принес фото двадцатилетней давности и попросил: «Сделай, как тут, только добавь немного мудрости в глазах». Добавить мудрости – это значит добавить теней под глазами и опустить уголки губ. Георгий это умел.
В обед к нему в каморку зашел Михалыч. Он был возбужден, что для флегматичного каменотеса было редкостью.
– Жора, откладывай бабку. Есть халтура века.
– Опять цыгане? Золотой танк хотят?
– Бери выше. Братва. Из 90-х, которые выжили и легализовались. У них там какой-то авторитет старый помер, «Кефир» кличка. Хотят памятник. Но не простой, а художественный. Чтобы не просто морда, а сюжет. Типа он сидит за столом, на столе общак, а за окном – купола.
– Купола? – Георгий усмехнулся. – Михалыч, это же китч.
– Это деньги, Жора. Они платят налом, сразу. Пятьдесят штук, если эскиз понравится. Я сказал, у меня есть художник от бога. Пикассо местного разлива. Поедешь на переговоры?
Пятьдесят тысяч. Это два с половиной месяца аренды. Или новые краски. Или… кольцо.
Мысль о кольце ужалила его внезапно. Зачем ему кольцо? Сделать предложение Насте? «Дорогая, выходи за меня, я купил это кольцо на деньги братвы за портрет Кефира». Романтика, достойная Балабанова.
– Поеду, – сказал Георгий. – Чего не поехать. Я теперь специалист по куполам и авторитетам.
Переговоры проходили прямо на кладбище, у свежевырытой могилы на «аллее героев» (так называли VIP-сектор). Заказчики – два шкафа в кожаных куртках и один в пальто, явно главный – осмотрели Георгия с ног до головы.
– Художник? – спросил главный, которого звали Эдуард.
– Так точно.
– Кефира знал?
– Лично не имел чести. Но наслышан о его вкладе в… экономику.
Эдуард хмыкнул.
– Дерзкий. Это хорошо. Короче, смотри. Кефир любил жизнь. Любил голубей. И любил этот город. Нам надо, чтобы на камне было видно: человек ушел, но город остался. И голуби летят. Понял?
Георгий представил эту картину. Авторитет, голуби, купола, Питер. Сюрреализм.
– Понял. Сделаю эскиз.
– Сделай. Понравится – озолотим. Не понравится – в эту яму ляжешь, – пошутил Эдуард. Шкафы загоготали. Георгий вежливо улыбнулся.
Вечером он сидел в студии и рисовал эскиз. Он старался. Он рисовал Кефира похожим на римского патриция, только в спортивном костюме «Адидас». Голуби кружили над ним, как ангелы. На заднем плане угадывался Исаакий.
Получалось чудовищно и величественно одновременно.
В два часа ночи снова зазвонил телефон.
Георгий вздрогнул. Он ждал этого звонка. Он стал зависим от этих ночных сеансов связи.
– Алло.
– Я не могу спать, – голос Насти был пьяным. Сильно пьяным. – Я выпила вино. Всё вино, которое было в баре. Борис не проснулся. Он мертвый, Жора. Он спит как труп.
– Настя, ложись спать.
– Не хочу! Я хочу к тебе. Я хочу… я хочу, чтобы ты меня украл. Приезжай на белом коне. Или на черном катафалке. Мне все равно. Укради меня!
– Настя, я рисую голубей для бандитов. Я занят.
– Голубей… – она хихикнула. – А я курица. Курица в бежевом соусе. Жора, ну скажи мне… скажи, что ты меня любишь. Один раз. И я отстану.
Георгий замер. Карандаш застыл над бумагой.
Сказать? Это так просто. Три слова. И она успокоится. Или, наоборот, сорвется с цепи.
– Я люблю тебя, Настя, – сказал он тихо. – Но это ничего не меняет. Любовь – это не повод портить жизнь хорошему стоматологу.
В трубке повисла тишина. Потом послышался всхлип.
– Спасибо, – прошептала она. – Теперь я могу спать. Ты меня любишь. Значит, я существую.
Гудки.
Георгий положил телефон.
Он посмотрел на эскиз. Голуби на рисунке смотрели на него с осуждением.
– Что вы пялитесь? – спросил он у нарисованных птиц. – Я дал ей то, что она просила. Дозу. Теперь она уснет. А я…
А он взял карандаш и с яростью заштриховал лицо Кефира. Потом перевернул лист.
И начал рисовать Настю. Не Медузу, не ветер. А спящую Настю. Уставшую, с размазанной тушью, с телефоном в руке.
Он рисовал до рассвета. Это был лучший его рисунок за последние годы. В нем было столько нежности и столько боли, что бумага, казалось, стала тяжелее.
Утром он сжег этот рисунок в пепельнице.
Потому что некоторые вещи должны оставаться только между двумя людьми и интервалом между гудками.
Утро после сожжения рисунка выдалось похмельным, хотя пил он только чай. Это было похмелье души – состояние, когда внутри выжженная пустыня, и по ней гуляет ветер, гоняя пепел несбывшихся надежд.
Георгий собрался на работу механически. Зубная щетка, бритва (он все-таки начал бриться, потому что респиратор на щетине сидел плохо), кофе. В зеркале отражался человек, который все больше напоминал персонажа его же картин: серый, с резкими тенями, с глазами, которые видели чуть больше, чем нужно для спокойной жизни.
На кладбище его ждал Кефир. Точнее, гранитная плита габбро-диабаз, на которую нужно было перенести утвержденный эскиз.
Эдуард и его свита приехали к обеду. Черный «Гелендваген» смотрелся среди крестов и оградок как боевой слон в посудной лавке.
Георгий вынес эскиз. Тот самый, где авторитет в «Адидасе» сидел на фоне Исаакия, а голуби кружили над ним, образуя подобие нимба. Георгий перерисовал его утром, добавив голубям чуть больше оптимизма, как просили.
Эдуард взял лист. Его пальцы, унизанные перстнями, напоминали сардельки в золотой оболочке. Он долго смотрел на рисунок, шевеля губами.
– Ну, – сказал он наконец. – В натуре. Душевно.
– Я старался передать полет духа, – сказал Георгий, стараясь не смотреть на пистолет, который оттопыривал полу куртки одного из охранников. – Голуби символизируют свободу, которой покойный так дорожил. А Исаакий – это связь с вечным.
– Вечное – это правильно, – кивнул Эдуард. – Кефир любил вечное. Золото, например. Слышь, художник, а цепь ты ему прорисуешь? Чтобы блестела?
– Я сделаю так, что она будет гореть, – пообещал Георгий. – Использую специальную технику полировки. Будет эффект 3D.
– Добро. – Эдуард полез во внутренний карман. Достал пачку денег. Не считая, отслюнявил половину. – Это аванс. Двадцать пять. Сделаешь в срок и красиво – получишь еще столько же и ящик коньяка. Не сделаешь… ну, ты понял. Мы люди не злые, но памятливые.
Георгий взял деньги. Руки у него не дрожали. Кладбище лечило нервы лучше любого санатория. Здесь, среди могил, угрозы братков казались не страшными, а просто частью местного фольклора. Что они могут сделать? Убить? Так тут ходить недалеко.
– Сделаю, – сказал он.
Братки уехали. Георгий остался с плитой, деньгами и голубями.
Следующие три дня прошли в работе над Кефиром. Это была самая сюрреалистичная работа в его жизни. Он выбивал машинкой складки на спортивном костюме авторитета, думая о складках на свадебном платье Насти. Он полировал гранитные купола, вспоминая, как блестели её глаза, когда она говорила «Я люблю тебя».
Телефон молчал. После того ночного признания Настя исчезла с радаров. Интервал между гудками превратился в пропасть.
Георгий проверял телефон каждые десять минут. Сначала с надеждой, потом с раздражением, потом с тупой покорностью.
Она не звонила. И не писала.
Возможно, она готовилась к свадьбе. Выбирала торт. Или примеряла фату. А может быть, она просто удалила его номер, решив, что признание в любви – это финальная точка, после которой титры и свет в зале.
К пятнице Кефир был готов. Он смотрел с камня дерзко и весело, словно приглашая всех присоединиться к его вечному банкету.
Михалыч ходил вокруг плиты, цокая языком.
– Талант не пропьешь, Жора. Даже если очень стараться. Ты из уголовника сделал святого великомученика.
– Это сила искусства, Михалыч. Оно облагораживает. Даже упырей.
Вечером приехал Эдуард. Принял работу молча. Долго гладил гранитную цепь. Потом сунул Георгию остаток денег и обещанный ящик коньяка (армянского, пять звезд).
– Уважаю, – сказал он. – Если чё, обращайся. У нас пацаны часто… уходят. Работы хватит.
Георгий стоял у ворот кладбища с рюкзаком, в котором лежали пятьдесят тысяч рублей, и ящиком коньяка в руках. Ветер сдувал с него гранитную пыль.
Он был богат. По меркам своего обычного существования – сказочно богат.
Но внутри было пусто, как в том самом ящике стола, где раньше лежали краски.
Он вызвал такси. Не «эконом», а «комфорт». Мог себе позволить.
Дома он поставил ящик с коньяком посреди комнаты. Сел в кресло. Открыл одну бутылку.
Налил в кружку. Выпил.
Не помогло.
Телефон лежал на столе. Черный кирпич молчания.
Георгий взял его. Открыл переписку. Последнее сообщение от неё: «Спасибо. Теперь я могу спать…».
Он начал набирать текст.
«Я закончил памятник бандиту. Заработал кучу денег. У меня есть ящик коньяка. Приезжай. Мы будем пить и смеяться над голубями. Я не хочу, чтобы ты выходила замуж за бежевую плитку. Я хочу, чтобы ты была со мной, в пыли и бедности, но живая».
Он перечитал.
Удалил.
Написал другое:
«Как дела? Выбрала салфетки?»
Удалил.
Написал третье:
«Пошла ты к черту, Настя. Со своим Борисом, со своими страхами, со своей любовью, которая ничего не стоит».
Палец завис над кнопкой «Отправить».
Георгий смотрел на экран, пока тот не погас.
Он не отправил ничего.
Потому что любые слова сейчас были бы лишними. Они были в разных вселенных. Она – в мире, где готовятся к свадьбе. Он – в мире, где готовятся к похоронам. Между этими мирами не было моста. Был только интервал между гудками.
Он отшвырнул телефон на диван.
Подошел к мольберту, где стоял недописанный этюд «Серый двор».
Взял мастихин. И одним движением содрал краску с холста. Серый слой свернулся в грязные катышки, обнажая белый грунт.
– Всё, – сказал Георгий. – Этюды в серых тонах закончены. Хватит полумер.
Он налил себе еще коньяка.
Ему нужно было с кем-то поговорить. С кем-то, кто поймет эту пустоту. С кем-то, кто уже прошел этот путь и знает, что там, за поворотом.
Он вспомнил про соседа. Про дядю Витю. Про его теорию «Гебоидной шизофрении» и непродуктивной деятельности.
Георгий взял бутылку, прихватил лимон (свежий, купленный на кладбищенские деньги) и вышел на лестничную площадку.
У двери Вити было тихо. Георгий нажал на звонок.
Звонок прозвенел требовательно и резко.
Через минуту за дверью послышались шаркающие шаги.
– Кто там ломится в обитель скорби? – прохрипел голос Вити.
– Это я, сосед. Принес гуманитарную помощь. Коньяк и экзистенциальный кризис.
Замок щелкнул. Дверь открылась.
Дядя Витя стоял на пороге в тех же трениках, но в парадной рубашке (правда, застегнутой не на ту пуговицу).
– Кризис – это хорошо, – сказал он, увидев бутылку. – Кризис – это точка роста. Или точка падения. В нашем случае – одно и то же. Заходи.
Квартира дяди Вити была не просто жилищем, а археологическим слоем советской интеллигенции. Если студия Георгия была хаосом творческим и временным (как он надеялся), то здесь царил хаос фундаментальный, настоявшийся годами, как хороший спирт.
Пахло здесь старыми газетами, валерьянкой, пылью, въевшейся в ковры на стенах, и жареным луком. Этот запах был плотным, его можно было резать ножом и намазывать на хлеб вместо масла.
– Проходи, не стесняйся, – Витя широким жестом пригласил его в комнату. – Обувь можешь не снимать. Мой паркет видел столько грязи, что твоя кладбищенская пыль для него – просто пудра.
Комната напоминала лабиринт Минотавра, построенный из книг. Стеариновые башни стопок «Нового мира» и «Иностранной литературы» подпирали потолок. В углу стояло пианино «Красный Октябрь», на крышке которого покоились кастрюля с засохшей гречкой и бюст Вольтера, используемый, судя по запаху, как пепельница.
– Присаживайся, – Витя указал на кресло, накрытое пледом с прожженной дырой посередине. – Это трон.
Георгий сел. Кресло оказалось удивительно удобным – оно обволакивало, как теплое болото. Он поставил бутылку «Арарат» на журнальный столик, который держался на честном слове и изоленте.
– Ну-с, – Витя потер руки, глядя на этикетку. – Пять звезд. Армянский. Напиток богов и членов ЦК. Откуда дровишки?
– От Кефира, – сказал Георгий, разливая коньяк по мутным граненым стопкам, которые Витя извлек из серванта.
– Кефир – это молочнокислый продукт.
– Кефир – это авторитет, который теперь лежит под гранитной плитой с видом на купола. Я сделал ему красиво. За это мне дали денег и ящик вот этого.
Витя поднял стопку, посмотрел её на свет люстры, в которой горела только одна лампочка из пяти.
– За искусство, которое кормит, даже когда оно мертво, – провозгласил он и выпил.
Георгий последовал его примеру. Коньяк был мягким, с нотками шоколада и ванили. Он провалился внутрь, согревая ту ледяную пустоту, которая образовалась после содранного холста.
– Хорошо пошла, – крякнул Витя, занюхивая рукавом рубашки, несмотря на наличие лимона. – Знаешь, Жора, я ведь тоже когда-то был подающим надежды. Я писал диссертацию по символизму Блока. Я видел смыслы там, где другие видели только буквы.
– И что случилось? – спросил Георгий, доставая телефон и кладя его на стол экраном вниз. Этот жест был попыткой похоронить надежду.
– Случилась жизнь, – философски ответил Витя, нарезая лимон тупым ножом. – Сначала ушла жена. Сказала, что Блок ей не прокормит детей. Потом ушла страна. Сказала, что Блок ей не нужен, а нужны челноки с клетчатыми сумками. А потом ушел я. В себя. И вот, – он обвел рукой комнату, – я здесь. Хранитель библиотеки Александрийской районного масштаба.
Георгий смотрел на телефон. Черный прямоугольник лежал на скатерти, как молчаливый судья.
– Ты ждешь звонка? – проницательно спросил Витя, заметив его взгляд.
– Нет. Я жду, когда перестану ждать.
– Это самое сложное. Интервал между гудками, мой друг, это пространство, где рождаются и умирают вселенные. Помнишь, как у Цветаевой? «Вчера ещё в глаза глядел, а нынче – всё косится в сторону». Телефоны изменили физику любви. Раньше люди писали письма. Письмо идет неделю. У тебя есть неделя, чтобы передумать, пострадать, напиться. А теперь? Гудок, еще гудок. Не взяли трубку. И ты уже труп. Мгновенная смерть надежды.
Георгий налил по второй.
– Она выходит замуж, Витя. За стоматолога. У него бежевая плитка и стабильный доход. А я рисую бандитов и живу в долг.
– Стоматолог – это серьезно, – кивнул Витя. – Зубы болят у всех. Даже у поэтов. Стоматолог – это жрец боли. А ты кто?
– Я? Я теперь гравер. Я выбиваю имена тех, кому уже все равно.
– Вот! – Витя поднял палец. – Ты работаешь с вечностью. А он работает с кариесом. Кариес временен, вечность абсолютна. Ты победил, Жора. Просто ты этого еще не понял.
– Слабое утешение. Я хочу не вечности. Я хочу тепла. Я хочу, чтобы она позвонила и сказала, что бросила своего жреца боли.
В этот момент телефон Георгия вдруг ожил. Экран загорелся, осветив пыльную скатерть призрачным голубым светом. Вибрация заставила стопку с коньяком звякнуть.
Сердце Георгия подпрыгнуло к горлу. Он схватил телефон.
На экране было:«Мама».
Георгий выдохнул. Воздух вышел из легких со свистом, как из пробитого колеса.
– Да, мам, – сказал он, стараясь, чтобы голос не дрожал.
– Жора, сынок, ты спишь? – голос матери был далеким и тревожным. – Я видела сон плохой. Будто ты в яме какой-то, черный весь. У тебя все хорошо?
– Все хорошо, мам. Я не в яме. Я работаю. Я теперь… оформитель камня.
– Какого камня? Драгоценного?
– Почти. Гранита. Это очень престижно.
– Ну слава богу. А голос у тебя уставший. Ты не пьешь?
Георгий посмотрел на Витю, который жестами показывал, что надо врать.
– Нет, мам. Я пью чай. С лимоном.
– Молодец. Папа тебе привет передает. Деньги у тебя есть? Может, выслать немного?
– Не надо, мам. У меня есть деньги. Я даже могу вам выслать. Хочешь?
– Что ты, сынок, себе оставь. Купи куртку теплую. В Питере ветра.
– Куплю. Я люблю тебя, мам.
– И я тебя. Спи, родной.
Он положил трубку.
Экран погас. Интервал между гудками закончился. Но это были не те гудки.
– Мама – это святое, – сказал Витя, опрокидывая стопку. – Мама – это единственный человек, который будет любить тебя, даже если ты станешь Гитлером. Или гравером.
Георгий смотрел на телефон. Настиного звонка не будет. Он понял это с кристальной ясностью. Она сейчас спит, обняв подушку (или Бориса), и ей не снятся ямы. Ей снится банкетный зал и список гостей из ста пятидесяти человек.
– Знаешь, Витя, – сказал Георгий, наливая третью. – Ты прав. Интервал закончился. Абонент недоступен или находится вне зоны действия моей судьбы.
Он взял телефон. Зажал кнопку выключения.
Экран мигнул логотипом и стал черным. Окончательно.
– Что ты делаешь? – удивился Витя.
– Выключаю приемник. Радиостанция «Надежда» прекращает вещание. Теперь только белый шум.
Он положил выключенный телефон в карман.
– Ты мудр, как Соломон после запоя, – одобрил Витя. – Ну что, между второй и третьей перерыв небольшой?
– Небольшой. Как моя карьера.
Они пили молча. Тишина в квартире Вити была другой, нежели в студии Георгия. Там тишина звенела пустотой. Здесь тишина шуршала страницами книг. Здесь жили тени великих, которые тоже страдали, пили и умирали в одиночестве, но оставили после себя тома на полках.
Георгий посмотрел на корешки книг. Хемингуэй, Ремарк, Достоевский. Все они знали, что такое интервал между гудками. Что такое ждать и не дождаться.
В этой компании ему было не одиноко.
– Витя, – сказал он, когда бутылка опустела наполовину. – А у тебя есть бумага? И карандаш?
– У бывшего филолога есть всё, кроме денег, – Витя порылся в ящике стола и достал пачку желтоватой бумаги для печатной машинки и огрызок карандаша «Конструктор».
Георгий взял лист.
Он не стал рисовать Настю. Он не стал рисовать огурцы или голубей.
Он начал рисовать Витю.
Старика в растянутой рубашке, с мудрыми, печальными глазами, который держит граненый стакан как Грааль. За его спиной громоздились книги – башни рухнувшей цивилизации.
Штрихи ложились уверенно. Рука, привыкшая к жесткости камня, теперь рисовала жестко, рублено. Это был уже не мягкий уголь. Это был грифель, который резал бумагу.
– Похож, – сказал Витя, заглядывая через плечо. – Только нос у меня благороднее.
– Нос у тебя алкоголический, Витя. Не спорь с художником.
– Ладно. Художник видит суть.
Георгий закончил рисунок. Подписал внизу:«Пророк в вытянутых коленях. Графит, бумага, коньяк, тоска».
– Дарю, – сказал он.
Витя взял листок с благоговением.
– Спасибо, Жора. Я повешу его над пианино. Рядом с Вольтером. Мы будем смотреть друг на друга и думать о тщете всего сущего.
Часы на стене – старые ходики с кукушкой, которая давно умерла от пыли, – показывали пять утра.
Георгий встал. Его немного качало, но голова была ясной. Странная, звенящая ясность человека, который похоронил что-то важное, но остался жив.
– Я пойду, – сказал он. – Мне сегодня к станку. У меня там заказ. Девочка девяти лет. Лейкемия. Надо ангела нарисовать.
Лицо Вити стало серьезным. Весь хмель слетел с него мгновенно.
– Ангела… – прошептал он. – Это трудно, Жора. Ангелов рисовать труднее, чем бандитов. У бандитов есть рожи, а у ангелов – только свет.
– Я справлюсь. У меня теперь много серого цвета. Я нарисую ей самого светлого серого ангела.
Георгий вышел на лестничную площадку.
Дверь за ним закрылась.
Он постоял минуту в темноте подъезда. Достал телефон. Он все еще был выключен.
Георгий не стал его включать.
Он спустился на свой этаж, вошел в пустую студию. Там пахло лимоном и растворителем.
Он подошел к окну. Рассвет только начинался. Небо было цвета свежего синяка.
Теперь он был один. По-настоящему. И в этом одиночестве была какая-то новая, страшная сила.
– Привет, – сказал он тишине. – Что ты мне приготовила, сука?
**Глава 6. Пророк в вытянутых коленях
Суббота началась не со звонка будильника, а с тишины. Для человека, который последнюю неделю жил под аккомпанемент визга болгарки и стука перфоратора, тишина звучала подозрительно. Она давила на уши, как вата.
Георгий лежал и смотрел на свои руки. Они наконец-то перестали дрожать, но кожа на пальцах была загрубевшей, серой, с въевшейся в поры каменной пылью, которую не брало ни одно мыло. Это были руки рабочего, а не художника. Руки, которые могли держать стакан или отбойный молоток, но кисть в них смотрелась бы как инородный предмет, как зубочистка в лапе медведя.
Телефон, выключенный вчера ночью, лежал на тумбочке черным кирпичом. Георгий не стал его включать. У него был выходной. У него были деньги. И у него было право на цифровой детокс, переходящий в экзистенциальную кому.
В дверь постучали. Деликатно, но настойчиво. Ритм стука был знаком:тук-тук… пауза… тук. Так стучит человек, который знает, что вы дома, и у которого есть дело государственной важности.
Георгий натянул джинсы и пошел открывать.
На пороге стоял дядя Витя. Сегодня он выглядел на удивление собранным. На нем было пальто – старое, драповое, с потертым каракулевым воротником, которое помнило еще похороны Брежнева. На голове – кепка-аэродром. На ногах – начищенные (видимо, слюной) ботинки.
– Собирайся, Жорж, – сказал он вместо приветствия. – У нас экспедиция.
– Куда? – зевнул Георгий. – На Северный полюс? Или за пивом?
– Бери выше. Мы едем на Уделку.
– На блошиный рынок? Зачем?
– Мне нужно купить шнурки, – серьезно ответил Витя. – А тебе нужно прикоснуться к истории. И вообще, погода шепчет. Минус два, без осадков. Идеальные условия для археологии.
Георгий хотел отказаться. Хотел сказать, что планировал весь день лежать лицом в стену. Но потом подумал, что стена никуда не денется, а одиночество в четырех стенах начинает приобретать клинические формы.
– Дай мне десять минут, – сказал он.
Путь до станции «Удельная» занял полчаса на электричке с Финляндского вокзала. Вагон был полупустым. Дачники уже закрыли сезон, а нормальные люди в субботу утром спали. Ехали только странные личности с большими сумками и горящими глазами – охотники за антиквариатом и просто городские сумасшедшие.
– Уделка, – вещал Витя, глядя в окно на проплывающие серые промзоны, – это не рынок. Это чистилище вещей. Сюда попадает всё, что когда-то было любимым, нужным, дорогим, а потом стало мусором. Это кладбище памяти, Жора. Тебе, как работнику ритуальной сферы, должно быть близко.
– Я работаю с камнем, Витя. Камень молчит. А вещи кричат.
Они вышли на платформу и влились в поток людей, текущий к рынку.
Удельная встретила их запахом жареных пирожков, нафталина и сырой земли. Это был город в городе. Бесконечные ряды, столы, расстеленные прямо на грязи клеенки, на которых лежала вся история двадцатого века.
Здесь было всё. Головы кукол с выколотыми глазами. Советские значки «Ударник труда». Ржавые инструменты. Виниловые пластинки. Книги. Одежда, которую носили люди, уже давно лежащие под гранитными плитами, которые теперь делал Георгий.
Они шли медленно. Витя выступал в роли Вергилия, ведущего Данте по кругам барахольного ада.
– Смотри, – он указал тростью (которую он нашел на помойке неделю назад и теперь не расставался) на развал с посудой. – Кузнецовский фарфор. Чашка с трещиной. Стоит пятьсот рублей. Целая стоила бы пять тысяч. Трещина обесценивает вещь в десять раз. С людьми так же. Человек с трещиной в душе никому не нужен, даже если он из тонкого фарфора.
Георгий молчал. Он смотрел на людей. Вот старик продает свои медали. Вот женщина с интеллигентным лицом продает хрустальную вазу. В их глазах не было стыда, была только усталая покорность. Им нужно было купить еду. Или лекарства. Или просто поговорить.
Георгий почувствовал, как рука сама тянется к карману, где лежали деньги. Ему захотелось купить у них всё. Не потому что нужно, а чтобы они ушли домой.
– Не смей, – тихо сказал Витя, заметив его жест. – Не унижай их жалостью. Они торгуют. Это бизнес. Купи, если надо. Если не надо – проходи.
Они дошли до рядов с одеждой. Здесь пахло секонд-хендом – специфический сладковатый запах дезинфекции и чужого пота.
– Мне нужны шнурки, – напомнил Витя.
Он нашел лоток с какой-то мелочевкой. Долго рылся, выбирал. Наконец, купил пару черных шнурков за тридцать рублей.
– Теперь у моих ботинок новая жизнь, – удовлетворенно сказал он. – А теперь – к книгам.
Книжные ряды были в конце рынка. Здесь было тише. Книги лежали стопками, связками, россыпью. Томики Пушкина мокли под моросью. Учебники по сопромату 1980 года соседствовали с бульварными романами в мягких обложках.
Витя преобразился. Его спина выпрямилась, глаза загорелись охотничьим блеском. Он брал книги в руки бережно, как драгоценности. Сдувал пыль, открывал, нюхал страницы.
– Издательство «Academia», тридцать третий год, – бормотал он, листая потрепанный томик. – Тираж пять тысяч. Редкость. Но состояние… варварское. Кто-то ставил на неё стакан с чаем.
Георгий бродил рядом, чувствуя себя неуютно. Книги напоминали ему о том времени, когда он сам читал, мечтал, спорил об искусстве. Сейчас, после недели с «Кефиром» и цыганским бароном, эти книги казались посланиями с другой планеты.
Вдруг Витя замер.
Он стоял у развала, где книги были просто свалены в кучу на брезенте. В его руке была тонкая книжка в сером переплете.
Георгий подошел ближе.
– Что там?
Витя не ответил. Он побледнел. Его руки, обычно спокойные (если было чем опохмелиться), мелко дрожали.
– Этого не может быть, – прошептал он. – Какая вероятность? Один на миллион?
Он открыл книгу. На титульном листе было написано:«Виктор Смирнов. "Символизм как предчувствие краха". Монография. Ленинград, 1986 год».
– Это твоя книга? – удивился Георгий. Он знал, что сосед был филологом, но не знал, что тот издавался.
– Моя. Моя первая и последняя монография. Я защитил по ней кандидатскую.
Но Витя смотрел не на название. Он смотрел на форзац. Там, размашистым почерком, синими чернилами было написано:
«Моему гению, моему Витеньке. С верой в твое великое будущее. Пусть эта книга станет первой ступенькой к Нобелевской премии. Люблю тебя вечно. Твоя Лена. 12 мая 1986 года».
Витя провел пальцем по строчкам.
– Лена, – сказал он голосом, который треснул, как сухая ветка. – Моя жена. Она подарила мне авторский экземпляр, когда он только вышел из типографии. Я… я продал эту книгу в девяносто восьмом. В букинист на Литейном. За бутылку водки и палку колбасы.
Георгий молчал. Слов не было. Сцена была настолько кинематографичной и жуткой в своей обыденности, что хотелось отвернуться.
Человек нашел свою проданную душу на грязном брезенте блошиного рынка.
– Сколько? – спросил Витя у продавца, мужика в ушанке.
– Полтинник, – буркнул тот. – Или три за сто.
Пятьдесят рублей. Цена великого будущего. Цена вечной любви. Цена Нобелевской премии, которая не случилась.
Витя полез по карманам. Он хлопал себя по пальто, по брюкам. Его лицо исказилось паникой.
– У меня только тридцать осталось… После шнурков… Жора…
Георгий молча достал сторублевую купюру и протянул продавцу.
– Сдачи не надо.
Витя прижал книгу к груди. Он не сказал спасибо. Он вообще, казалось, забыл, где находится.
– Пойдем, – сказал Георгий, беря его под локоть. – Пойдем отсюда, Витя. Тут становится душно.
Они нашли относительно чистое место в стороне от торговых рядов – старую бетонную плиту под деревом. Сели.
Витя держал книгу на коленях, гладил обложку.
– Она ушла в девяносто девятом, – заговорил он, глядя в одну точку. – Не выдержала. Я тогда уже пил по-черному. Меня поперли из университета. Я работал сторожем. Она пыталась меня вытащить. Водила к врачам, к бабкам, кодировала. А я… я срывал коды. Я кричал ей, что она мещанка, что она душит мою свободу.
Он усмехнулся. Жуткая, кривая усмешка.
– Свободу… Какая к черту свобода? Свобода быть скотом? Вот, Жора, смотри. Это зеркало.
Он ткнул пальцем в книгу.
– Я был умный. Я был талантливый. У меня была женщина, которая смотрела на меня как на бога. И я все это спустил в унитаз. Знаешь, как это происходит? Не сразу. Не в один день. Ты просто каждый день делаешь маленький уступок. Сегодня не поработал – ладно, завтра. Сегодня выпил лишнего – стресс, имею право. Сегодня нахамил жене – она сама виновата, не понимает тонкой душевной организации.
Он повернулся к Георгию. Его глаза, обычно мутные и ироничные, сейчас были ясными и страшными.
– Ты – это я, Жора. Двадцать лет назад. У тебя есть талант. У тебя есть баба, которая тебя любит, хоть ты и ведешь себя как мудак. И ты сейчас стоишь на том же эскалаторе, который везет вниз. Ты думаешь, что ты управляешь процессом. Что ты можешь остановиться в любой момент. Что "гравер на кладбище" – это временно. Что водка – это лекарство от тоски.
Георгий хотел возразить. Сказать, что он другой. Что у него есть стержень. Что Настя – это другое.
– Молчи, – Витя поднял руку. – Я знаю, что ты скажешь. "Я не такой". Все так говорят. Но посмотри на мои колени, Жора. На мои вытянутые треники. Это твое будущее. Если ты сейчас не сделаешь что-то резкое. Если ты не спрыгнешь с этого поезда.
– Что я должен сделать? – спросил Георгий тихо.
– Я не знаю. Я не пророк, я просто старый алкаш с книжкой за пятьдесят рублей. Но я знаю одно: нельзя предавать тех, кто в тебя верит. Я предал Лену. И жизнь меня наказала. Я живу в пыли, ем просроченные пельмени и учу жизни соседа.
Витя открыл книгу, вырвал форзац с дарственной надписью. Скомкал его. И сунул в рот.
– Ты что делаешь?! – Георгий схватил его за руку.
Но Витя уже жевал бумагу. Он жевал яростно, глотая слова любви и веры.
– Я не имею права это хранить, – сказал он, проглотив комок. – Это документ моего позора. А книгу… книгу я оставлю. Буду читать перед сном. Чтобы помнить, кем я мог стать.
Они сидели молча еще минут десять. Вороны кружили над рынком, высматривая добычу.
– Поехали домой, – сказал Витя. Он вдруг ссутулился, постарел лет на десять. Исчез оратор, исчез философ. Остался маленький, несчастный старик в нелепом пальто.
Обратная дорога прошла в тишине. Витя спал, прижав книгу к животу. Георгий смотрел в окно.
Слова Вити засели в голове как заноза. "Ты – это я".
Георгий представил себя через двадцать лет. Одинокая квартира. Гора пустых бутылок. Грязные штаны. И случайные собутыльники, которым он рассказывает, как когда-то рисовал бандитов и почти стал великим.
А где-то там будет Настя. Жена старого Бориса. Или уже вдова. В бежевой квартире. Вспоминает ли она его? Или стыдится, как Витя стыдится Лены?
"Нельзя предавать тех, кто в тебя верит".
Но Настя в него не верит. Она верит в Бориса.
Или нет?
"Я люблю тебя. Но я выйду за него".
Георгий достал телефон. Он все еще был выключен.
Нажал кнопку включения.
Экран загорелся. Загрузка. Логотип. Поиск сети.
Пилик. Пилик. Пилик.
Посыпались сообщения.
"Вам звонили…" "Вам звонили…"
Пять пропущенных от Насти. Вчера вечером. Сегодня утром.
И одно смс. Пришло час назад.
«Жора. Я не могу больше. Я отменила дегустацию торта. Борис в бешенстве. Он сказал, что я инфантильная истеричка. Может быть. Но я еду к тебе. Я не знаю зачем. Просто увидеть. Если тебя нет, я буду ждать на лестнице. Сколько угодно».
Георгий прочитал сообщение два раза.
Посмотрел на спящего Витю.
Поезд подъезжал к Финляндскому вокзалу.
"Если ты сейчас не сделаешь что-то резкое".
Георгий понял, что время пришло. Время спрыгнуть с поезда. Или, наоборот, запрыгнуть в последний вагон.
Поезд остановился.
– Витя, вставай, – Георгий потряс соседа за плечо. – Приехали.
– А? Что? – Витя открыл мутные глаза. – Где мы?
– Мы в настоящем, Витя. И мне нужно бежать.
Они вышли на перрон.
– Ты сам доберешься? – спросил Георгий.
– Доберусь. Я же конкистадор в панцире железном, – усмехнулся Витя, прижимая книгу. – Беги, Жора. Беги, пока колени не вытянулись.
Георгий кивнул. И побежал.
Он бежал к метро, перепрыгивая через лужи. В кармане звенели деньги, заработанные на кладбище. В голове звучали слова Вити. А в сердце… в сердце разгорался тот самый пожар, который он так старательно тушил серыми красками всю неделю.
Она едет к нему. Она бросила торт. Она бросила Бориса (хотя бы на час).
Это был шанс. Возможно, последний.
Закон исключенного третьего. Аристотель был дураком. Третье дано. Третье – это безумие.
Георгий влетел в метро.
Пророк в вытянутых коленях остался на перроне со своим прошлым. А Георгий несся навстречу своему будущему, которое ждало его на грязной лестничной клетке пятого этажа.
Георгий бежал от метро так, словно за ним гнались все демоны его прошлого: Аркадий с пачкой денег, Элеонора Витальевна с калькулятором и сам он – двадцатилетней давности, полный надежд. В кармане пальто подпрыгивали ключи и телефон, который снова начал вибрировать, но Георгий не доставал его. Он боялся, что если остановится посмотреть на экран, магия момента рассеется.
Двор его дома был пустым и гулким, как колодец, из которого вычерпали воду. Георгий влетел в парадную. Лифта не было, и это было к лучшему. Бег по ступеням выбивал из легких остатки страха, заменяя его чистой, животной потребностью в кислороде и действии.
Первый этаж. Запах кошек.
Второй этаж. Ругань соседей.
Третий этаж. Тишина.
Четвертый.
На площадке между четвертым и пятым он остановился. Дыхание срывалось на хрип. Сердце колотилось где-то в горле, пытаясь пробить кадык.
Он поднял голову.
Она сидела на верхней ступеньке, прямо на холодном бетоне, подстелив под себя какой-то глянцевый журнал, который вытащила из почтового ящика. Настя.
Она не была похожа на героиню романтического фильма. Никаких летящих шарфов и томных поз. Она сидела, ссутулившись, обхватив колени руками. На ней было то самое бежевое пальто, но теперь оно казалось мятым и каким-то потухшим. Рядом стояла сумка – дорогая кожаная сумка, которая сейчас выглядела как мешок с кирпичами.
Услышав его шаги, она подняла голову.
Лицо её было бледным, почти прозрачным в тусклом свете лампочки Ильича. Тушь не размазалась – Настя умела плакать внутрь, не портя макияж. Но в глазах была такая вселенская усталость, что Георгию захотелось взвыть.
– Ты долго, – сказала она. Голос был хриплым. – Я уже прочитала состав освежителя воздуха на баллончике, который кто-то выставил за дверь. Очень познавательно.
Георгий преодолел последние ступени. Он хотел броситься к ней, обнять, поднять с холодного пола, но замер в двух шагах. Между ними всё ещё стояла невидимая стена из недосказанности, обид и бежевой плитки.
– Я был на Удельной, – сказал он, пытаясь отдышаться. – С Витей. Мы искали прошлое.
– Нашли?
– Да. Оно стоило пятьдесят рублей. И оно было ужасным.
Настя усмехнулась. Усмешка получилась кривой.
– А мое будущее стоило три миллиона. Свадебный бюджет. И оно тоже оказалось ужасным, Жора.
Она медленно встала. Журнал из-под неё упал на пол – с обложки улыбалась счастливая домохозяйка с набором кастрюль.
– Я ушла, – сказала Настя просто. – Я сидела на дегустации. Мы пробовали начинки. «Красный бархат», «Сникерс», «Пьяная вишня». Борис сидел рядом и рассуждал о калорийности. Он сказал: «Настя, тебе лучше не брать шоколадный, ты и так поправилась на полкило». И тут у меня в голове что-то щелкнуло. Как выключатель.
Она сделала шаг к нему.
– Я представила, что так будет всегда. Всю жизнь. Он будет считать мои калории, мои деньги, мои эмоции. Он будет любить меня, да. Но как любят дорогую машину – вовремя менять масло и не давать газовать на поворотах. И я встала.
– И что ты сделала?
– Я взяла кусок торта «Пьяная вишня». И размазала его по его идеальной рубашке.
Георгий округлил глаза.
– Ты шутишь.
– Нет. Это было некрасиво. Это было по-бабски. Но, боже мой, Жора, как же это было приятно! Он закричал: «Ты с ума сошла! Это "Ральф Лорен"!». А я сказала: «А это – моя жизнь, Боря. И она мне не по размеру». И ушла.
Георгий смотрел на неё и видел ту самую Настю, которую он рисовал на крыше два года назад. Сумасшедшую. Живую. Неудобную.
– И ты приехала сюда, – констатировал он.
– Мне больше некуда ехать. К родителям нельзя – они меня убьют. Подруги будут читать мораль. Ты – единственный, кто поймет. Ведь ты такой же псих.
Георгий достал ключи. Руки все еще были грязными от рыночной пыли, но теперь это не имело значения.
– Заходи, – сказал он, открывая дверь. – У меня нет торта. Зато есть ящик коньяка и свежий лимон. И запах скипидара.
Они вошли в студию. После подъезда воздух здесь казался теплым и родным. Хаос, который обычно раздражал Настю, сегодня показался ей убежищем.
Она прошла в центр комнаты и просто остановилась, не снимая пальто.
– Жора, – сказала она тихо. – Что нам делать?
Георгий подошел к ней. Теперь он мог это сделать. Он взял её лицо в свои ладони – шершавые, грубые ладони гравера.
– Нам нужно бежать, – сказал он.
– Куда?
– Неважно. Главное – отсюда. Из этого города, где каждый камень напоминает о долгах и обязательствах. Из этой квартиры, где стены пропитаны моим нытьем. От Бориса, который скоро отстирает рубашку и придет за тобой с набором стоматологических инструментов.
Он вспомнил слова Вити:«Если ты сейчас не сделаешь что-то резкое…».
– У меня есть деньги, – продолжил Георгий. – Пятьдесят тысяч. Это немного, но на билеты хватит. И на первое время.
– Пятьдесят тысяч? – Настя слабо улыбнулась. – Это цена одной туфли из моего свадебного набора.
– Значит, мы будем жить на одну туфлю. Зато свободно.
Настя посмотрела ему в глаза. Впервые за долгое время в её взгляде не было метаний. Там была решимость человека, который только что сжег мосты и смотрит на зарево.
– Хорошо, – сказала она. – Поехали. Прямо сейчас?
– Прямо сейчас Настя. Нам нужен этот шанс. Нам нужно движение.
Георгий схватил свой рюкзак, вытряхнул из него остатки рабочей одежды. Бросил туда смену белья, пару футболок, тот самый справочник Вити по психиатрии (зачем-то), блокнот и карандаши.
– А вещи? – спросила Настя, глядя на свою сумку.
– Никаких вещей. Только то, что на тебе. Мы беглецы, а не туристы.
Он подошел к столу, где стояла банка с деньгами. Выгреб всё до копейки. Забрал паспорт.
Потом он подошел к мольберту. Там стоял чистый холст, с которого он содрал серую краску.
Он взял маркер и быстро написал на холсте:
«Уехали. Не ищите. Ключи у дяди Вити. P.S. Валентина Петровна, квартплата на столе».
Он положил пять тысяч под банку с огурцами.
– Всё, – сказал он. – Уходим.
Они вышли из квартиры. Георгий запер дверь на два оборота. Ключ положил под коврик соседской двери – Витя найдет. Это был своеобразный ритуал передачи поста. Теперь Витя – главный хранитель этого дома скорби.
На улице начинало темнеть. Субботний вечер в Петербурге вступал в свои права. Зажигались фонари, освещая мокрый асфальт.
Они шли к метро, держась за руки. Это было странное зрелище: мужчина в старой куртке и женщина в пальто за триста тысяч, идущие быстрым шагом в никуда.
– Куда мы едем? – спросила Настя уже в вагоне метро.
Георгий посмотрел на схему линий.
– На вокзал. На любой. Сядем в первый поезд, который уходит далеко. Туда, где нет бежевой плитки и гранитных памятников.
– А как же твоя работа? Кладбище?
– Кладбище подождет. У него в запасе вечность. А у нас – только этот вечер.
Поезд грохотал в туннеле, унося их прочь. Георгий чувствовал, как внутри разжимается пружина, сжатая годами ожидания. Он не знал, что будет завтра. Может быть, они рассорятся через два часа. Может быть, кончатся деньги. Может быть, они вернутся обратно, побежденные бытом.
Но сейчас они были в движении. А движение – это жизнь.
– Я люблю тебя, псих, – шепнула Настя, прижимаясь к его плечу, пахнущему рынком и табаком.
– Я тоже тебя люблю, истеричка, – ответил Георгий.
Метро выплюнуло их на «Площади Восстания». Эскалатор поднимал их навстречу вокзальному гулу, и Георгий чувствовал себя Орфеем, который выводит Эвридику из Аида, только вместо лиры у него был рюкзак с грязными трусами, а Эвридика была одета не по сезону и хотела коньяка.
Московский вокзал встретил их привычной симфонией хаоса. Здесь пахло всем сразу: угольным дымом, чебуреками, несвежими носками, тревогой и дешевыми духами. Это был запах перемен. Под сводами вокзала, где эхо шагов смешивалось с объявлениями диктора («Поезд на Воркуту отправляется…»), люди теряли свои социальные маски. Здесь все были равны: и командировочный с портфелем, и дембель с гитарой, и бомж, спящий на батарее. Все они были пассажирами. Временными жильцами планеты Земля, ожидающими пересадки.
– Куда? – спросила Настя, оглядывая табло с расписанием. Ее глаза лихорадочно блестели. Она вцепилась в руку Георгия так, словно боялась, что он сейчас растворится в этой толпе, превратится в одного из этих серых людей с чемоданами на колесиках.
Георгий посмотрел на табло. Названия городов мелькали красными буквами: Москва, Мурманск, Иваново, Адлер, Кисловодск… Москва – слишком близко. Там тот же ритм, те же деньги, те же стоматологи, только плитка дороже. Мурманск – слишком холодно. Они и так замороженные. Иваново – город невест. Насте там делать нечего, она уже почти жена.
– Нам нужно тепло, – решил Георгий. – Нам нужно туда, где есть море. Пусть холодное, пусть зимнее, но море. Море лечит. Оно смывает гранитную пыль.
– Адлер? – Настя ткнула пальцем в строчку. – Поезд 035. Отправление через сорок минут.
– Адлер так Адлер. Звучит как название лекарства от депрессии. «Принимать по два Адлера в день до еды».
Они подошли к кассам. Очередь двигалась медленно, как похоронная процессия. Впереди стояла женщина с тремя детьми, которые орали так, будто их режут. Женщина выглядела так, будто она уже умерла, но забыла лечь в гроб. Георгий почувствовал укол совести. У него в кармане были деньги. У него была здоровая, красивая (хоть и слегка безумная) женщина. У него не было детей, орущих на ухо. Он был счастливчиком.
Когда подошла их очередь, кассирша – монументальная дама с начесом, похожим на взрыв на макаронной фабрике, – посмотрела на них поверх очков. – Документы.
Георгий протянул свой паспорт. Настя порылась в сумке и достала свой. – СВ или купе? – спросила кассирша, оценив пальто Насти.
Георгий переглянулся с Настей. СВ – это комфорт. Это закрытая дверь, зеркало во всю дверь и мягкие диваны. Это почти как дома. Но они бежали от дома. Им не нужен был комфорт. Им нужна была жизнь.
– Плацкарт, – сказал Георгий. – Два боковых. Желательно у туалета.
– Жора! – возмутилась Настя.
– Шучу. Просто плацкарт. Нам нужно быть ближе к народу. Нам нужно пропитаться духом дороги. – Верхнюю и нижнюю, – вздохнула кассирша, пробивая билеты. – Пять тысяч двести рублей.
Георгий отсчитал деньги. Билеты легли в руку – бумажные пропуски в новую жизнь.
– У нас осталось сорок с лишним тысяч, – подсчитал он, отходя от кассы. – Мы богаты, Настя. Мы можем купить этот вокзал. Ну, или хотя бы его буфет.
– Я хочу есть, – сказала Настя. – Я не ела ничего, кроме того куска торта, который размазала по Борису.
Они зашли в магазин «Продукты в дорогу». Шопинг был хаотичным и бессмысленным, как и вся их затея. Георгий взял батон колбасы (той самой, с жирком, которую презирал Борис), банку маринованных огурцов (дань уважения дяде Вите), хлеб, воду и, конечно, коньяк. Коньяк пришлось перелить в бутылку из-под «Кока-колы», чтобы не нервировать проводников. Конспирация. Настя добавила в корзину шоколадку «Аленка», пачку влажных салфеток и журнал с кроссвордами.
– Кроссворды? – удивился Георгий. – Это развивает мозг. И успокаивает. – Настя, мы едем пить коньяк и смотреть в окно. Мозг нам не понадобится.
Выйдя на перрон, они окунулись в морозный воздух, смешанный с запахом креозота. Этот запах был самым лучшим парфюмом в мире. Запах странствий. Поезд стоял длинной зеленой гусеницей. Проводники в серых шинелях стояли у вагонов, проверяя билеты и лица.
Их вагон был тринадцатым. – Символично, – заметил Георгий. – Чертова дюжина. Надеюсь, машинист не Харон.
Они нашли свои места. Плацкарт был уже полон. Пахло жареной курицей, вареными яйцами и чужими ногами. Напротив них сидела бабушка божий одуванчик, которая уже разложила на столике скатерть-самобранку: яйца, картошка, соль в спичечном коробке. С верхней полки свисала нога в шерстяном носке.
Настя огляделась с ужасом. – Жора, я не смогу здесь, – прошептала она. – Это… это слишком реально. – Привыкай, принцесса. Это и есть Россия. Она не бежевая. Она пахнет плацкартом.
Георгий закинул рюкзак на третью полку. Настя свернула свое дорогое пальто и положила его в изголовье. Она села к окну, поджав ноги. В этом интерьере она смотрелась как орхидея, выросшая на куче компоста.
Поезд дернулся. Вагон лязгнул железом. За окном медленно поплыл перрон. Проплыли провожающие, машущие руками. Проплыла кассирша с начесом. Проплыл полицейский с собакой. Поезд набирал ход.
Георгий сел напротив Насти. Он достал бутылку «Колы» с коньяком и два пластиковых стаканчика. – Ну что, – сказал он. – Прощай, Санкт-Петербург. Прощай, гранит. Прощай, Борис.
– Прощай, диета, – добавила Настя, отламывая кусок колбасы руками.
Они чокнулись. Коньяк был теплым, но сейчас это не имело значения. За окном мелькали огни Купчино, промзоны, гаражи. Серый город оставался позади. А впереди была темнота, рельсы и неизвестность.
Георгий посмотрел на Настю. Она жевала колбасу, запивала коньяком из пластика и улыбалась. Улыбалась искренне, беззащитно, как ребенок, который сбежал с уроков. В этот момент он понял, что все сделал правильно. Даже если через неделю они убьют друг друга или вернутся обратно пешком по шпалам – этот момент стоил того.
– А знаешь, – сказала Настя, глядя на бабушку напротив, которая уже чистила яйцо. – У Бориса на свадьбе должны были быть перепелиные яйца с черной икрой. – А у нас куриные с солью, – ответил Георгий. – Зато мы их сами чистим. Своими руками.
Поезд набрал скорость. Колеса выстукивали ритм: так-так, так-так. Ритм свободы. Ритм жизни.
..
Часть III: Композиция в движении
**Глава 7. Эффект Доплера и жареная курица в фольге
Поезд набирал ход, и город за окном рвался в клочья. Сначала исчезли парадные фасады центра, потом потянулись бесконечные бетонные заборы промзон, расписанные граффити, которые никто никогда не прочитает. Заборы сменились гаражами, гаражи – лесополосой, черной и мокрой, как тушь, пролитая на бумагу.
В физике есть понятие «эффект Доплера». Это когда источник звука удаляется, и частота волны меняется. Звук становится ниже, глуше. С жизнью, подумал Георгий, происходит то же самое. Проблемы, которые час назад казались визжащей сиреной – долги, Борис, плитка, Элеонора Витальевна, – теперь, по мере удаления поезда от Санкт-Петербурга, звучали все тише. Они превращались в низкий, фоновый гул, который почти перекрывался стуком колес.
– Тыц-тыц. Тыц-тыц.
Это был лучший саундтрек. Ритм-секция свободы.
В тринадцатом вагоне жизнь уже вошла в ту особую, железнодорожную колею, где время течет иначе. Здесь не было часов и минут. Здесь были «до Твери», «после чая» и «пока туалет открыт».
Георгий и Настя сидели на боковых местах. Это была их маленькая коммуналка размером метр на два. Столик между ними был завален едой, как скатерть-самобранка во время кризиса.
Настя, еще час назад готовая умереть от тоски в своей элитной квартире, теперь с аппетитом, достойным портового грузчика, ела бутерброд с докторской колбасой.
– Вкусно? – спросил Георгий, разливая «коньячную колу» по пластиковым стаканчикам.
– Божественно, – ответила она с набитым ртом. – Знаешь, Борис запрещал мне есть колбасу. Он говорил, что там одни нитриты и туалетная бумага.
– Он прав. Но это вкусная туалетная бумага. Это вкус детства. Вкус запретного плода.
Напротив них, в «купе», разворачивалась классическая драма плацкартного быта. Бабушка-божий одуванчик, которую, как выяснилось, звали Валентина Ивановна (Георгий вздрогнул от совпадения имен с хозяйкой квартиры), уже вступила в фазу активного кормления.
Она развернула фольгу. Запах жареной курицы с чесноком ударил в нос так мощно, что, казалось, должен был остановить поезд. Это был запах-монолит. Запах-скрепа. Без него поезд «Санкт-Петербург – Адлер» просто не имел права ехать.
– Угощайтесь, деточки, – прошамкала Валентина Ивановна, протягивая им куриную ногу. – Вы такие худые. Студенты, небось?
Настя замерла с куском колбасы во рту. Она, в пальто за триста тысяч (которое теперь служило подушкой) и с маникюром, стоившим как пенсия этой бабушки, была принята за голодную студентку.
– Художники, – поправил Георгий, принимая дар. Отказываться от курицы в поезде – это плохая примета. Это как плюнуть в вечный огонь. – Свободные художники в творческом поиске.
– А, мазилы, – понимающе кивнула бабушка. – У меня внук тоже рисует. На заборах. Оболтус. Ну, кушайте, кушайте.
Георгий откусил курицу. Она была холодной, жирной и невероятно вкусной. Он передал ногу Насте. Та брезгливо взяла её двумя пальцами, но после первого укуса в её глазах загорелся первобытный огонь.
– Жора, – прошептала она. – Я продам душу за этот чеснок.
– Твоя душа уже заложена в ломбарде «Угрюмый мазок». Ешь.
Они ехали, ели курицу, пили коньяк из бутылки «Кока-Колы» и смотрели в окно.
Там была темнота. Иногда в ней пролетали редкие огоньки деревень – одинокие искры в огромной, холодной стране.
Кто там жил? О чем они думали, глядя на проносящийся поезд? Наверное, они завидовали тем, кто едет. А те, кто ехал, завидовали тем, у кого есть теплый дом и свет в окне.
Вечный парадокс наблюдателя.
Через два часа Настя опьянела.
Не столько от коньяка, сколько от переизбытка кислорода свободы и абсурдности ситуации. Она сняла сапоги, поджала ноги под себя и прислонилась лбом к холодному стеклу.
– Жора, – сказала она тихо. – А что мы будем делать в Адлере? Там же сейчас не сезон. Там, наверное, только чайки и таксисты, которые играют в нарды.
– Мы будем гулять по набережной, – ответил Георгий. – Будем смотреть на шторм. Будем есть хачапури.
– А деньги? Сорок тысяч – это не так много.
– Настя, я неделю назад жил на сто сорок три рубля. Для меня сорок тысяч – это бюджет маленькой африканской страны. Мы протянем. А потом… потом я что-нибудь придумаю. Я же теперь умею рисовать голубей для бандитов. Найду местных авторитетов. Нарисую им орла.
– Ты неисправим, – она улыбнулась, но в глазах мелькнула тень тревоги.
Поезд начал замедляться.
– Бологое, – объявил проводник, проходя мимо с веником. – Стоянка пятнадцать минут. Кому курить – бегом, а то не пущу.
Георгий встал.
– Пойдем? Вдохнем воздух середины пути.
Они вышли в тамбур. Здесь было холодно и накурено, несмотря на запреты.
Дверь открылась, впуская морозную свежесть.
Платформа была плохо освещена. Под тусклыми фонарями стояли торговки с варежками, клюквой и мягкими игрушками кислотных цветов.
Георгий спрыгнул на перрон, подал руку Насте.
Она поежилась. Без пальто, в одном свитере, она казалась здесь иностранкой.
Они отошли в сторону, к темному краю платформы.
Георгий закурил. Дым смешивался с паром изо рта.
– Где-то там, – он махнул рукой в сторону Петербурга, – сейчас Борис доедает торт. Или отстирывает рубашку.
– Не напоминай.
– Я не напоминаю. Я фиксирую. Мы перешли рубикон, Настя. Бологое – это наш Рубикон. Отсюда до Москвы и до Питера одинаково. Мы ровно посередине между прошлым и… чем-то еще.
Настя посмотрела на него. В полумраке её лицо казалось бледным, но глаза горели.
– Мне страшно, Жора. Правда страшно. Вдруг я завтра проснусь и пойму, что я сделала ошибку? Что я променяла комфорт на бомжа с огурцами?
– Скорее всего, так и будет, – честно сказал Георгий. – Утром, когда ты пойдешь в туалет и увидишь там очередь из пяти мужиков в трениках, ты меня проклянешь.
Он затянулся и выпустил струю дыма вверх.
– Но это будет завтра. А сегодня ты стоишь на перроне в Бологом, у тебя на губах жир от курицы, в голове коньяк, а рядом мужик, который ради тебя готов ограбить еще одно кладбище. Разве это не стоит бежевой плитки?
Она молчала секунду. Потом шагнула к нему и уткнулась лицом в его куртку.
– Стоит, – глухо сказала она в его грудь. – Черт с ней, с плиткой. Поцелуй меня, гравер.
Он поцеловал её.
Это был поцелуй со вкусом табака, холода и дешевого коньяка. Самый честный поцелуй в его жизни.
Мимо прошла торговка с плюшевыми медведями.
– Купи даме медведя, милок! – крикнула она хриплым басом. – Всего пицот!
Георгий оторвался от Насти.
– Не, мать. Медведи нам не нужны. Мы сами звери дикие.
Проводница выглянула из вагона:
– Эй, влюбленные! Отправляемся! Останетесь тут памятником!
Они вбежали в вагон в последнюю секунду, когда поезд уже дернулся.
Вернулись на свои места, раскрасневшиеся, пахнущие морозом.
Валентина Ивановна уже спала, накрыв лицо платком. Из-под платка доносился уютный, домашний храп.
Нога с верхней полки исчезла – ее хозяин, видимо, тоже улегся.
В вагоне приглушили свет. Теперь горели только тусклые ночники, создавая атмосферу интимности в этом общежитии на колесах.
Георгий постелил белье. Матрас был ватным, комковатым, подушка – жидкой, как надежды на светлое будущее.
Но когда он лег и вытянул ноги (которые, правда, уперлись в проход), он почувствовал блаженство.
Настя лежала на соседней полке, через столик.
Она долго ворочалась, вздыхала, пытаясь найти удобное положение.
Потом её рука потянулась через столик.
– Жора, – шепотом позвала она. – Дай руку.
Он протянул свою ладонь – широкую, шершавую. Она накрыла её своей – узкой, гладкой.
Так они и лежали, держась за руки над столиком с остатками курицы.
Сцепка двух вагонов, которые могли сойти с рельсов, но пока держались.
Георгий слушал стук колес.
Тыц-тыц. Тыц-тыц.*
Он думал о том, что эффект Доплера работает не только со звуком, но и с чувствами.
Когда ты приближаешься к чему-то, частота эмоций нарастает, становится высокой, пронзительной.
Сейчас они неслись навстречу морю. И внутри у него нарастала эта новая, высокая нота.
Не тоска. Не смирение.
Азарт.
Он закрыл глаза.
Перед мысленным взором уже не было ни гранитных плит, ни серых дворов.
Там было море. Огромное, серое, штормовое море, которое не просит денег и не задает вопросов.
– Спокойной ночи, Медуза, – прошептал он.
– Спокойной ночи, Зомби, – ответила Настя.
Через пять минут она уснула. Георгий слышал её ровное дыхание сквозь шум поезда.
Он еще немного полежал, охраняя её сон от призраков прошлого, а потом тоже провалился в темноту, убаюканный железной колыбельной РЖД.
Впереди была Москва, но они решили не выходить.
Они проедут её транзитом, как проезжают дурной сон.
Их целью был Юг. Точка на карте, где заканчивается земля и начинается вода.
Утро в плацкарте наступает не с рассветом, а с запахом. Это сложный ольфакторный коктейль: растворимый кофе «3 в 1», заваренная лапша «Доширак» (говяжья, самая злая), несвежие носки и зубная паста.
Георгий проснулся от того, что кто-то задел его ногу бедром. – Простите, мужчина, проход узкий, а я широкая, – прогудел женский голос над ухом.
Он открыл один глаз. За окном было серо. Пейзаж изменился: вместо карельских берез и елок теперь тянулись какие-то бесконечные поля, присыпанные грязным снегом, и унылые лесопосадки. Настя еще спала. Она свернулась калачиком на своей полке, укрывшись казенным одеялом с головой. Из-под шерстяного кокона торчала только пятка в дорогом, но уже слегка посеревшем носке.
Георгий сел. Голова гудела. «Кока-кола» с коньяком – напиток коварный: пьется как лимонад, а похмелье дает как от портвейна «777». Валентина Ивановна напротив уже бодрствовала. Она разгадывала сканворд, вооружившись очками с толстыми стеклами. – Доброе утро, художник, – сказала она, не отрываясь от журнала. – Столица древней Греции, пять букв? – Афины, – хрипло отозвался Георгий. – Не подходит. Вторая «о». – Тогда Троя. Или Сочи. Для нас сейчас Сочи – это древняя Греция.
Георгий слез с полки, нащупал ботинки. Ему нужно было умыться. У туалета была очередь. Очередь в плацкарте – это социальный клуб. Здесь, переминаясь с ноги на ногу с полотенцами на плечах, люди обсуждали политику, цены и то, что «проводница Люда жалеет кипятка». Георгий прислонился к стене, слушая разговор двух мужиков в тельняшках. – В Ростове надо леща взять, – говорил один. – Там на перроне бабки вяленым торгуют. Жирный, аж течет. – Да ну, – отмахивался второй. – Там цены ломят. Лучше пива взять.
Георгий смотрел в окно тамбура. Мимо пролетали столбы. Москва осталась позади ночью. Они проспали столицу. И слава богу. Москва могла засосать Настю обратно, как гигантский пылесос. Там были бутики, там были рестораны, там была цивилизация. А здесь, в коридоре у туалета, была только тряска и запах хлорки.
Когда Георгий вернулся, Настя уже сидела на полке. Вид у нее был растерянный. Волосы спутались в гнездо (очень живописное, отметил про себя художник), под глазами залегли тени. Она смотрела на стакан с остывшим чаем, который, видимо, заботливо налила Валентина Ивановна.
– Доброе утро, беглянка, – сказал Георгий, садясь напротив. – Доброе? – Настя подняла на него глаза. – Жора, я хочу в душ. Я хочу патчи под глаза. Я хочу кофе из кофемашины, а не эту бурду из титана. – Это романтика, Настя. Пилинг реальностью. Ты сейчас сбрасываешь старую кожу. – Я сбрасываю остатки человеческого достоинства, – буркнула она. – У меня телефон сел. И зарядки нет.
– У меня есть. В рюкзаке. Георгий достал пауэрбанк и провод. Настя схватила его как утопающий соломинку. – Не включай, – предупредил он. – Там сейчас сотня пропущенных от Бориса. И от мамы. Ты хочешь начать утро с истерики? Настя замерла с проводом в руке. – Нет. Не хочу. Она отложила телефон. – Жора, давай выйдем? – Где? – На следующей большой станции. Купим нормальной еды. И я хочу почувствовать твердую землю. Меня укачивает.
Следующей большой станцией был Воронеж. Поезд стоял сорок минут. Воронеж встретил их ветром, который был уже чуть теплее питерского, но все равно злым. На перроне кипела торговля. Бабушки, тетки, мужики продавали все: от вареной картошки до пуховых платков. Георгий купил у какой-то старушки домашние пирожки с капустой. Они были горячими, завернутыми в промасленную газету. Настя купила себе мороженое. В минус пять. – Зачем? – удивился Георгий. – Клин клином вышибают. Мне холодно снаружи, пусть будет холодно и внутри. Для баланса.
Они шли вдоль состава. – Смотри, – Настя показала на соседний путь. Там стоял фирменный поезд «Москва – Адлер». Двухэтажный. Чистый, блестящий. В окнах вагона-ресторана виднелись белые скатерти и лампы с абажурами. – Мы могли бы ехать там, – сказала она с тоской. – Могли бы. Но там едут скучные люди. Они едят салат «Цезарь» и говорят о ипотеке. А мы едим пирожки с капустой и говорим о вечности. Чувствуешь разницу?
– Чувствую. Разница в изжоге. От пирожков она будет точно.
Они вернулись в вагон. День потянулся медленно, как патока. В плацкарте время измеряется не часами, а километрами и станциями. Лиски. Россошь. Миллерово. За окном менялся цвет неба. Питерская свинцовая серость сменилась на белесую, южную дымку. Снега становилось меньше. Появилась черная, жирная земля.
Георгий достал блокнот. Он начал рисовать Валентину Ивановну. Старушка спала, приоткрыв рот. – Некрасиво, – прошептала Настя, заглядывая в блокнот. – Зачем ты рисуешь, как она храпит? – Я рисую покой. Посмотри, какое у нее умиротворенное лицо. Ей не нужно выбирать плитку. Ей не нужно бежать от жениха. Ей нужно только доехать до внука в Туапсе. Я ей завидую.
Настя отвернулась к окну. – Я боюсь, Жора. – Чего? – Что мы приедем, и сказка кончится. Что мы выйдем на перрон в Адлере, и я пойму, что я не героиня романа, а просто дура, которая бросила хорошую жизнь ради… ради чего? – Ради меня? – усмехнулся Георгий. – Ты – ненадежная инвестиция. Ты сам это сказал. – Я – фьючерс с высоким риском. Но с потенциально высокой доходностью. В эмоциях.
Вечером они проезжали Ростов-на-Дону. Поезд шел по мосту через Дон. Река была широкой, темной, в ней отражались огни большого города. – Ростов-папа, – сказал сосед с верхней полки, свесив голову. – Тут надо держать ухо востро. На станции они снова вышли. Воздух здесь был другим. Влажным, тяжелым, пахнущим рыбой и степью. Георгий купил того самого леща, про которого говорили в очереди. Рыба была огромной, жирной, золотистой. – Это жертвоприношение богам юга, – объяснил он Насте. – Мы должны задобрить местных духов.
Ночь после Ростова была беспокойной. Вагон нагрелся. Стало душно. Пахло потом, рыбой (леща они положили на стол) и чьими-то духами. Настя не могла уснуть. Она ворочалась, вздыхала. Георгий лежал и слушал колеса. Ритм изменился. Он стал быстрее, напористее. Поезд чуял финиш.
В три часа ночи Настя спустилась со своей полки. Она села на край полки Георгия. В темноте вагона ее глаза казались черными провалами. – Подвинься, – шепнула она. – Тут узко, Настя. Это полка для карликов-аскетов. – Подвинься. Мне страшно одной там, наверху. Мне снится Борис. Он стоит с бормашиной и улыбается. А вместо зубов у меня бежевая плитка.
Георгий подвинулся к стене, вжимаясь в холодную обшивку вагона. Настя легла рядом. Они лежали на полке шириной в шестьдесят сантиметров, тесно прижавшись друг к другу. Это была не эротика. Это была попытка спастись. Георгий обнял её. Она была горячей. – Мы подъезжаем к Краснодару, – прошептал он ей в макушку. – Скоро горы. Скоро море. – Обещай мне, что там будет солнце, – попросила она. – Обещаю. Даже если придется его нарисовать.
Утром пейзаж за окном взорвал мозг. Снега не было. Вообще. Была зелень. Грязноватая, жухлая, но зелень. Кипарисы, стоящие как свечки. Пирамидальные тополя. И горы. Они появились на горизонте – синие, в туманной дымке, с белыми шапками вершин.
Весь вагон прилип к окнам. – Горы! – кричал чей-то ребенок. – Мама, смотри, горы! Настя смотрела на них как зачарованная. – Они настоящие, – сказала она. – Жора, мы правда уехали. Мы правда это сделали.
Поезд начал петлять. Начался серпантин. Туннели. Темнота – свет – темнота – свет. Как стробоскоп. И вдруг – море. Оно появилось справа, огромное, серое, бескрайнее. Оно билось о берег, накатывало волнами на гальку. Железная дорога шла прямо по кромке прибоя. Казалось, поезд сейчас съедет в воду и поплывет как пароход.
– Море! – выдохнула Настя. Она улыбалась. Впервые за двое суток она улыбалась не нервно, а счастливо. – Какое оно… большое. И страшное. – Оно честное, – сказал Георгий. – Оно не врет.
Адлер. Конечная. Поезд замедлил ход, проползая мимо пальм, припорошенных… нет, не снегом. Пылью? Или это иней? Вокзал в Адлере был новым, огромным, стеклянно-бетонным монстром, построенным к Олимпиаде. Он выглядел здесь так же неуместно, как инопланетный корабль в деревне.
Они вышли на перрон. Влажный, соленый ветер ударил в лицо. Крики чаек перекрывали объявления диктора. Георгий вдохнул полной грудью. – Чувствуешь? – спросил он. – Пахнет йодом и свободой. – Пахнет чебуреками и таксистами, – рассмеялась Настя.
К ним тут же подбежали трое смуглых мужчин в кепках. – Такси ннада? Сочи, Поляна, Абхазия? Недорого, брат! Жилье есть? Комната у моря, душ, мангал!
Георгий посмотрел на Настю. Она стояла с сумкой, в своем пальто, растрепанная, уставшая, но живая. На фоне пальм и бетонного вокзала. – Куда, командир? – наседал таксист.
Георгий поправил рюкзак.
– К морю, шеф, – повторил Георгий. – В частный сектор. Туда, где подешевле и поближе к волнам.
Таксист, смуглый мужчина лет пятидесяти с золотым зубом и глазами философа-стоика, кивнул, словно Георгий попросил отвезти его в Шамбалу. – Частный сектор, брат, это понятие растяжимое. У нас тут везде частный сектор, кроме олимпийских объектов. Но я понял. Тебе к тете Седе надо. У нее мандарины в саду, море через забор и цены как для родственников. Садись.
Они загрузились в старую «Тойоту», которая пахла четками и дешевым ароматизатором «Елочка». Машина рванула с места так, будто участвовала в «Формуле-1». Адлер за окном был хаотичным нагромождением бетона, стекла, рекламных вывесок и пальм. Это был архитектурный винегрет. Здесь элитные отели соседствовали с покосившимися сараями, а над всем этим нависала эстакада новой дороги.
– Меня Сурен зовут, – представился водитель, лавируя между автобусом и «Гелендвагеном». – Вы отдыхать или прятаться? – А заметно? – спросила Настя, вцепившись в ручку двери. – Конечно. Зимой в Адлер едут или лыжники – у них лыжи торчат. Или пенсионеры – у них путевки в санаторий. Или такие, как вы. С глазами по пять копеек и одной сумкой. Любовь? – Она самая, – подтвердил Георгий. – Отягченная обстоятельствами.
– Любовь – это хорошо. Любовь здесь лечится чачей и хинкали. У тети Седы лучшая чача на побережье. Отвечаю.
Они свернули с главной дороги в лабиринт узких улочек. Здесь асфальт заканчивался и начиналась жижа. Дома стояли вплотную друг к другу, соревнуясь в высоте заборов. «Гостевой дом У Ашота», «Отель Парадиз», «Комнаты у моря». Все вывески были мокрыми и немного грустными. Несезон. Курорт спал, укрывшись туманом.
– Приехали, – Сурен затормозил у зеленых железных ворот, увитых плющом. – «Уютный дворик». Тетя Седа! Принимай беженцев!
На крыльцо двухэтажного дома, обшитого сайдингом, вышла женщина монументальных размеров. В теплом халате и галошах на босу ногу. Она окинула Георгия и Настю взглядом, которым обычно таможенники просвечивают багаж на наличие наркотиков. – Зимой не сдаю, – отрезала она. – Отопления нет, сыро. Идите в отель.
– Тетя Седа, не обижай людей! – вступился Сурен. – Это художники из Питера. Интеллигенция. Им не нужен отель, им нужен колорит. И бюджет у них… скромный. Георгий вышел вперед. – Нам нужна крыша, тетя Седа. И розетка. И вид на море, если можно. Мы заплатим. Сразу за неделю.
Слово «сразу» подействовало магически. – За неделю… – Седа смягчилась. – Есть летняя кухня. Я там обогреватель поставила, кошку греть. Если кошку не выгоните – живите. Пятьсот рублей сутки. – Пятьсот? – Настя округлила глаза. Это была цена чашки кофе в ее привычном мире. – Берем.
Они расплатились с Суреном, который на прощание вручил Георгию визитку: «Экскурсии, джиппинг, свадьбы, разводы. Звони круглосуточно». Вошли во двор. Двор был засажен хурмой и мандаринами. Оранжевые шары висели на ветках, яркие, как елочные игрушки. Под ногами хлюпала грязь. «Летняя кухня» оказалась пристройкой из пеноблоков. Внутри стояли две панцирные кровати, стол, накрытый клеенкой, и масляный обогреватель, который щелкал, пытаясь согреть вселенную. На одной из кроватей сидела трехцветная кошка и смотрела на новых жильцов с презрением.
– Душ и туалет во дворе, – сообщила Седа. – Вода горячая есть, если бойлер не капризничает. Постельное белье дам. Чайник есть. Плитка есть. Жить можно. Она ушла, оставив их одних.
Настя села на кровать. Пружины взвизгнули. Она огляделась. Облупленная краска на стенах. Паутина в углу. Запах сырости и кошачьего корма. – Это дно, Жора, – сказала она тихо. – Это полное, абсолютное дно. – Нет, – Георгий поставил рюкзак на стол. – Это старт. Это чистый лист. Здесь нет бежевой плитки. Здесь есть только мы и этот обогреватель. Он подошел к ней, присел на корточки (колени хрустнули – привет дяде Вите). – Ты жалеешь? Настя посмотрела на него. Потом на кошку. Потом на мандарины за окном. – Я пока не поняла. Я в шоке. Но… мне почему-то смешно. И она рассмеялась. Нервно, громко.
– Отлично. Смех – это защитная реакция организма на идиотизм ситуации. А теперь – к морю. Сурен обещал, что оно за забором.
Они вышли из своего нового жилища. До моря действительно было сто метров. Нужно было пройти через калитку, пересечь железнодорожные пути (в неположенном месте, конечно) и спуститься по бетонным ступеням. Пляж был пустым. Галька, мокрая и серая, блестела. Море штормило. Оно было не лазурным, как на открытках. Оно было цвета грязной шинели, с белыми барашками пены. Оно ревело, накатывая на берег и утаскивая камни обратно в бездну.
Георгий и Настя сели на большое бревно, выброшенное штормом. Ветер здесь был пронизывающим. Он пах солью, йодом и гниющими водорослями. Георгий достал остатки коньяка. Налил в стаканчики. – Ну, с прибытием. Мы в Адлере. Мы в «летней кухне» с кошкой. У нас есть тридцать с лишним тысяч рублей и целая жизнь впереди.
Настя выпила залпом. – Жора, – сказала она, глядя на волны. – А ведь Борис сейчас, наверное, пишет заявление в полицию. О похищении. – Пусть пишет. Мы совершеннолетние. Мы похитили сами себя. – А работа? Ты же бросил Михалыча. – Михалыч поймет. У него текучка кадров. Найдет другого Пикассо. А вот другого меня у тебя не будет.
Они сидели долго. Стемнело. Море превратилось в черную, ревущую массу, слившуюся с небом. Огоньки кораблей на горизонте казались звездами, упавшими в воду. Стало холодно. По-настоящему холодно, до дрожи.
– Пойдем домой, – сказала Настя. – Слово «домой» звучит странно применительно к сараю тети Седы, но там хотя бы есть обогреватель. – И кошка. Кошка – это душа дома.
Они вернулись. В комнате было тепло. Обогреватель справился. Настя, соорудив из свитеров подобие пижамы, забралась под одеяло. Оно пахло лавандой и старостью. Георгий лег на соседнюю кровать. Кошка, подумав, перебралась к нему и легла в ноги. – Ты нравишься Муське, – заметил он. – Это хороший знак. Животные чувствуют хороших людей. – Я не хороший человек, Жора. Я сбежавшая невеста. Я истеричка. Я ем дешевую колбасу и сплю в сарае. – Ты живая. Это главное.
Георгий смотрел в потолок. Там, в свете уличного фонаря, ползала муха. Сонная, зимняя муха, которая не знала, что она должна спать. В голове крутилась мысль, которую он пытался поймать весь день. Композиция. Вся его жизнь до этого была статичным натюрмортом. Пыльным, застывшим. А теперь началась динамика. Поезд, такси, море, шторм. Жизнь превратилась в марину. В пейзаж с бурей. И в этой буре он, Георгий, впервые чувствовал себя капитаном, а не обломком кораблекрушения.
– Жора? – позвала Настя из темноты. – М? – А мы завтра купим мандарины? Прямо с дерева? – Купим. Или украдем у тети Седы. Это добавит адреналина. – Спокойной ночи, капитан. – Спокойной ночи, юнга.
За стеной шумело море. По крыше начали стучать первые капли дождя. Адлерский зимний дождь – бесконечный, нудный, смывающий все следы. Но здесь, под одеялом, пахнущим лавандой, было сухо.
**Глава 8. Сезон дождей и мандариновой корки
Утро в Адлере не наступило. Вместо него просто стало немного светлее. Небо, затянутое плотной, как войлок, пеленой, висело так низко, что казалось, его можно потрогать, если встать на цыпочки. Дождь лил с монотонностью старого, заезженного винила. Это был не летний, веселый ливень, и не питерская морось. Это был субтропический зимний дождь – плотный, теплый и бесконечный. Он превращал мир в аквариум.
Георгий проснулся от холода. Масляный обогреватель, который вечером так бодро щелкал, теперь молчал. Видимо, электричество в частном секторе тоже решило взять выходной. В комнате пахло сыростью, остывшим чаем и мандаринами, которые тетя Седа все-таки принесла им вчера вечером в качестве «комплимента от шефа».
Настя спала, зарывшись в одеяла так, что наружу торчал только нос. Кошка Муська, предательница, сбежала – видимо, туда, где теплее.
Георгий сел на кровати, ступни коснулись ледяного пола. – Доброе утро, Вьетнам, – прошептал он, натягивая джинсы. Джинсы были влажными. Здесь всё было влажным: одежда, постель, мысли.
Он подошел к окну. Стекло запотело. Протер рукой дырочку. Двор тети Седы превратился в Венецию. Грядки с зеленью ушли под воду, по лужам плавали мандариновые корки, как маленькие оранжевые кораблики. Сама тетя Седа, в дождевике поверх халата, что-то яростно кричала в телефон, стоя под навесом. Судя по жестикуляции, она проклинала электриков до седьмого колена.
– Жора… – раздалось из-под одеяла. – Почему так холодно? Мы умерли и попали в ад для моржей? – Мы живы, – успокоил её Георгий. – Просто отключили свет. Это местный колорит. Романтика пещерного века. – Я не хочу пещеру. Я хочу в туалет. И горячий душ. – Туалет во дворе, дорогая. Зонтик в углу.
Настя села. Она выглядела как домовенок Кузя после вечеринки. Растрепанная, в растянутом свитере, с отпечатком подушки на щеке. Но даже в этом виде она была прекрасна той дикой, неправильной красотой, которую Георгий так любил рисовать. – Я туда не пойду, – заявила она, глядя в окно на потоп. – Там вода по колено. – Ну, альтернатива – ведро. Или терпение. Настя посмотрела на него испепеляющим взглядом.
– Жора, нам надо поговорить. Эта фраза всегда, во все времена и во всех вселенных означала одно: сейчас будет разбор полетов.
– Слушаю, – Георгий сел на край стола, скрестив руки на груди.
– Так жить нельзя, – начала Настя. Голос её окреп. В ней проснулся менеджер, который привык строить графики и оптимизировать процессы. – Мы сбежали, окей. Это было весело. Поезд, курица, коньяк – это был рок-н-ролл. Но рок-н-ролл закончился. Началась жизнь. Она встала, завернувшись в одеяло как в тогу. – Я ставлю ультиматум.
– Ого. Уже? Мы не прожили здесь и суток. – Именно. Я не хочу превратиться в бомжей. Поэтому: Первое. Мы находим нормальное жилье. С унитазом внутри, а не снаружи. Второе. Мы перестаем питаться подножным кормом. Никакой колбасы и дошираков. Мы идем на рынок и покупаем овощи, мясо, зелень. Мы будем готовить. Третье. – Она сделала паузу, чтобы усилить эффект. – Ты не пьешь до вечера. Никакого «коньяка для настроения» с утра. Мне нужен трезвый мужчина, который может решить вопрос с розеткой, а не философ, который будет рассуждать о бренности бытия под шофе.
Георгий слушал её и улыбался. В этом ультиматуме была вся Настя. Она пыталась упорядочить хаос, наклеить ярлыки на стихию. Она хотела превратить их побег в бизнес-проект «Счастливая жизнь у моря».
– Принято, – сказал он легко. – Я согласен. – Что, так просто? – она удивилась. Она ждала спора, защиты права на «честное безделье». – Абсолютно. Я тоже хочу в туалет в тепле. И я тоже хочу мяса. Что касается алкоголя… – он посмотрел на пустую бутылку из-под «Колы». – Он все равно кончился. Так что ты ломишься в открытую дверь.
– Тогда действуем. – Настя сбросила одеяло. – Я иду умываться. А ты… ты ищи зонт. Мы идем на рынок.
Поход на рынок превратился в спецоперацию. Дождь лил стеной. Они шли под одним зонтом, прижимаясь друг к другу, перепрыгивая через лужи, в которых отражалось серое небо. Адлерский рынок – это отдельное государство. Это Вавилон, где говорят на всех языках Кавказа, где пахнет специями так сильно, что начинает кружиться голова, и где тебе продадут даже то, что ты не собирался покупать.
