Кровавый навет

Размер шрифта:   13
Кровавый навет

Sandra Aza

LIBELO DE SANGRE

Copyright © Sandra Aza, 2023

Translation rights arranged by Sandra Bruna Agencia Literaria, SL

© Н. М. Беленькая, перевод, 2025

© Издание на русском языке. ООО «Издательство АЗБУКА», 2025

Издательство Азбука®

1

Роды

Мадрид, 1 февраля 1621 года от Рождества Христова

Буря бушевала с такой яростью, будто небо готово было обрушиться на землю.

Луиса пыталась успокоиться, но паника лишала ее присутствия духа. Вся она трепетала, не только от страха, но и от холода.

Зимний ветер хлестал по лицу, слезы превращались в ледышки, нос заиндевел, губы одеревенели, и изо рта вырывались облачка пара.

Измученная и сгорбленная, она брела по пустому Мадриду. Роды приближались, и она не знала, сумеет ли справиться с ними сама. Сейчас это казалось невозможным. Одна, вечером февральского дня, на редкость вьюжного.

Ее отец всегда повторял, что пустое брюхо валит с ног в любое время года, но зима обычно ускоряет наступление конца: стоит ей завладеть миром, и голод, превращающий тело в скелет, обретает надежных союзников для изничтожения сынов Божьих – долгие сумерки и безжалостный холод.

Тогда, в 1621 году, отцовские слова звучали как никогда веско: даже старики не припоминали ничего подобного.

Над обледенелым Мадридом низко кружили вороны, застывшую грязь устилали тела десятков обездоленных, капитулировавших перед тремя царедворцами смерти: холодом, ночью и непобедимым голодом, который уничтожает всякую страсть, кроме страдания.

Никто из злополучных пленников мадридских улиц не надеялся увидеть рассвет следующего дня. И Луиса тоже. Как и ее товарищи по несчастью, она боялась, что ночь будет вечной, потому что Безносая крадется по ее следу; в какой-нибудь миг, воспользовавшись тем, что людей неслышно убаюкивает лунный свет, она проскользнет меж складок ветхого одеяния и окутает ее, Луису, сном, который сделается вечным.

Размышляя над тем, не лучше ли спать в земле, чем страдать, оставаясь на ее поверхности, Луиса продолжала свое бесцельное странствие.

Внезапно она споткнулась о мертвое тело и упала ничком. В глазах у нее потемнело.

– Какая насмешка! – пробормотала она. – Тела других сдались смерти, а в моем теплится жизнь, и даже не одна, а две.

Она попыталась встать, но порыв ветра вновь повалил ее на землю. Поскольку буря не утихала, Луиса еще полежала лицом вниз, измученная, обессиленная, чувствуя под собой ледяной бугор, ставший причиной падения, и завидуя владельцу этого иссушенного голодом остова, едва прикрытого лохмотьями. Он покинул этот несчастный мир, и она жаждала того же.

Она закрыла глаза, молясь о том, чтобы обморок затуманил разум, а бред перенес ее в более уютные края. Пусть хотя бы на миг; пусть лишь в воображении. Однако никакое помрачение, обморок или бред не помогали ей исполнить это единственное желание. Наоборот: живот пронзила резкая боль, да с такой силой, что на мгновение Луиса испугалась, не угодила ли в нее молния.

– Если бы Всевышний не забыл о своей покорной служанке, он бы послал ко мне Дозор хлеба и яиц, – вздохнула она, одной рукой придерживая выпуклый живот, а другой опираясь на покойника, чтобы встать.

Ночной патруль Святой инквизиции и Королевского братства убежища и милосердия, широко известный как Дозор хлеба и яиц, был горячо любим мадридцами. Со времени его основания в 1615 году трое членов братства по ночам обходили город, заботясь о бедняках. Они раздавали несчастным теплую одежду, предоставляли им места в ночлежках братства и, главное, подкармливали тем, за что удостоились своего прозвища: краюхой хлеба и двумя яйцами. Они же подбирали немощных, умиравших на улицах, а заодно и слабоумных, что вели беседы с ночными тенями. Одних отправляли в лазарет, других в сумасшедший дом в Сарагосу: несмотря на множество монастырей, церквей и благотворительных заведений, в городе не было пристанища, где мог обрести покой пришедший в расстройство разум.

К несчастью для Луисы, в ту ночь судьба, казалось, не желала облегчать ее страдания. Дозор, которого она ждала с таким нетерпением, не появлялся, дитя, которое обитало в ее вздувшемся животе, настойчиво рвалось наружу, а сама она не решалась обратиться в больницу. Беременную незамужнюю нищенку ожидала самая печальная участь. Правила были беспощадными: у нее приняли бы роды и отняли ребенка, затем обвинили бы ее в распутстве и отправили в Галеру, женскую тюрьму, где отбывали наказание воровки, ворожеи, сводни, бродяжки и прочие нечестивицы.

За преступницами присматривали монахини, которые заботились о том, чтобы направить своих подопечных на христианский путь. Это имело своеобразный вид: стремясь показать доброту Бога, они подвергали несчастных люциферовым мукам.

В то время как послушные женщины-заключенные бороздили эти злополучные моря, терпя тяготы, как все мореплаватели, мятежницы пытались плыть против ветра, но к добру это не приводило – и те и другие оказывались на одном и том же берегу покорности.

Стоило сказать монахиням, что «голод не способствует духовным упражнениям», или сморозить другую глупость в том же роде, как те ожидаемо приходили в волнение. Облаченные во власяницу смутьянки по нескольку недель проводили в келье без окон, соблюдая строжайший пост и подвергаясь бичеванию, после чего возвращались в загон кроткие, как овечки, и безоговорочно следовали правилу Абеляра: я держу при себе то, что думаю.

Полная решимости не оказаться в этом ужасном месте, Луиса месяцами скрывалась от альгвасилов. Ее вера в Божье милосердие пошатнулась, однако она всей душой стремилась избежать соответствующих уроков, да еще в такой школе. Даже если роды разорвут ее внутренности, она примет помощь только от тех, кто не поволочет ее в ад, но позаботится о ней, а затем позволит уйти, – от Дозора хлеба и яиц.

Она напряженно вглядывалась во тьму, пытаясь высмотреть какое-нибудь убежище, но безуспешно. Ничего подходящего видно не было. Кроме фонарей, подсвечивавших двери богатых усадеб, да свечей в молитвенных нишах, встроенных в фасады отдельных зданий, никаких источников света в Мадриде не имелось. Днем все было проще, но с наступлением сумерек город окутывала кромешная чернота.

С трудом пробираясь сквозь тьму, Луиса оказалась на Пуэрта-дель-Соль, «Площади ворот солнца», и в это мгновение ее снова скрутила жесточайшая схватка.

В отчаянной попытке ускользнуть от настоящего она цеплялась за прошлое и вспоминала рассказы матери о том, что когда-то на этой площади, название которой давно стало пустым звуком, действительно были ворота, обращенные на восток, откуда вставало солнце; оно было изображено и на самих воротах, что, вероятно, и породило такое название.

Захлестнутая воспоминаниями о прошлом, едва ли не более мучительными, нежели схватки, Луиса снова пустилась в путь и вскоре поравнялась с фонтаном Буэн-Сусесо в начале улицы Алькала́, однако по причине ремонта фонтан был отключен, и она в сотый раз за день пробормотала проклятие.

Умирая от жажды, она направилась к фонтану Каньос-дель-Пераль. Объяснить это можно было лишь помрачением рассудка, вызванным нестерпимой болью: никто в здравом уме не выбрал бы этот фонтан среди многих других, которые были лучше и, что еще важнее, ближе. Каньос-дель-Пераль располагался в конце улицы Ареналь, и расстояние, которое Луисе предстояло преодолеть, совершенно не оправдывалось качеством воды – мутного, грязного бульона, годного лишь для нужд ближайшей прачечной. Внутренний компас Луисы, должно быть, работал так же скверно, как и способность различать вкус, поскольку она шагала уже долго, а фонтана ей так и не повстречалось.

Луиса в изнеможении вытерла пот, который, несмотря на стужу, насквозь пропитал ее никчемную одежду. На ней была сорочка, некогда белая, и корсаж из грубой, но прочной ткани, выдерживавшей напор растущего живота. Дырявая, обтрепанная юбка скрывала колени, но не щиколотки, сокровенную деталь женской анатомии, которую приличная сеньора никогда не выставляет на всеобщее обозрение, однако Луисе не удавалось этого избежать: округлявшийся живот приподнимал подол, придавая ей непристойный вид.

Сначала она пыталась одергивать подол или спускать юбку на бедра. Еще она надевала вязаные чулки, которые так часто можно было видеть на бедняках: грубая пряжа стойко отражала нападки непогоды. Однако естественный ход событий сводил на нет ее усилия. Подол юбки упорно рвался к небесам, чулки были измочалены так же, как она сама, а вдобавок Луиса ходила босиком, и ее попытки соблюсти приличия выглядели недостойно и жалко.

Через несколько месяцев она сдалась. Отсутствие всякого человеческого достоинства, огромное пузо, заметное даже слепому, печать отверженности на лбу – если подумать обо всем этом, какая разница, обнажены ее ноги или нет? Вместо юбки или чулок их прикрывал густой слой грязи, прилипший к коже, как плесень к камню, – покров целомудрия, непроницаемый для чужих взоров.

Дополнением к убогой одежде была ветхая накидка на плечах, которая не согревала, но, по крайней мере, прятала позднюю беременность.

От яростного укола в животе Луиса снова замерла на месте, резко согнулась, и в этот миг так же внезапно загудели церковные колокола.

– Куда же меня занесло? – растерянно пробормотала она: звон раздавался совсем близко. – Почему я слышу колокольный звон, а не журчание воды в фонтане?

Вглядевшись в тени и рассмотрев очертания церкви Сан-Хусто-и-Пастор, Луиса поняла: вместо того чтобы двинуться по Ареналь, она устремилась по улице Калье-Майор, пересекла площадь Сан-Сальвадор и вышла на небольшую площадь под названием Кордон.

Недоумевая, как можно было так сильно сбиться с пути, она вновь почувствовала сильнейшую схватку и в отчаянной попытке подавить болезненный стон прикусила губы. Кричать было нельзя. Город наводняли подозрительные субъекты, один из них мог ее выследить… она поспешно заковыляла дальше. Нельзя ничем себя выдавать, особенно сейчас, когда девять ударов колокола объявили об окончании дня и улицы будто вымерли.

Рыночные прилавки разобрали, на дверях лавок повисли замки. Те, кто объявлял новости, расписывал мучения ввергнутых в ад грешников, завлекал покупателей криками «Самые вкусные в городе каштаны!» – глашатаи, проповедники, коробейники и торговцы каштанами – разошлись по домам.

Роскошные экипажи нашли приют в каретниках возле богатых особняков; жулики расселись за столами в тавернах, готовясь превратить украденные кошельки в сытный ужин, а картежники переместились в игорные дома, продолжая партии, начатые под церковными сводами.

Исчезли богомольцы, алхимики, швеи, лакеи, горничные, мелочные торговки, знатные дамы, няньки, кавалеры, оруженосцы, пажи, монахи и бесконечное множество других персонажей всех мастей, которые днем заполняли улицы. Собаки, кошки, петухи, куры, индюки, воробьи и остальная фауна, привыкшая к свободному выгулу, испарилась, будто ее и не бывало. Все разошлись по домам, а бездомным еще на одну луну досталась лишь зимняя вьюга.

Поглощенная мучительной чередой схваток, которые к тому времени сменяли друг друга почти непрерывно, Луиса с трудом брела вперед. Она пыталась уменьшить свои страдания, делая вдохи и выдохи в такт шагам, но это не приносило ни малейшего облегчения. Коснувшись дрожащими руками груди, она нащупала образок Кармельской Богоматери, подаренный отцом.

– Господи, помоги! – в отчаянии застонала она. – Помоги мне, или я не выдержу.

Почти ползком добралась она до площади Пуэрта-Серрада. Луиса не удивилась отсутствию привычной толчеи. Обильный снегопад не способствовал прогулкам под открытым небом, и обитатели площади нашли себе места поприятнее. Она поступила бы так же, будь у нее хоть какое-то укрытие.

В любом случае ее не слишком волновало, сколько народу повстречается ей на пути. Все ее внимание было поглощено недавно открытым фонтаном Дианы, который возвышался в центре площади и, помимо архитектурных достоинств, предлагал вкуснейшую воду отменного качества.

Она перегнулась через парапет и прильнула губами к струе. Язык обожгло холодом, но она мысленно возблагодарила строителей этого фонтана: вода действительно была великолепной.

Утолив жажду и немного успокоившись, она еще раз обдумала свое положение и пришла наконец к выводу, что ей нужна помощь. Мучения были невыносимыми, и она уже готова была отправиться в больницу, в Галеру или в саму преисподнюю, лишь бы их облегчить.

Яростный порыв ветра оборвал течение ее мыслей и сбил с ног. Пытаясь не обращать внимания на непрекращающиеся схватки, она воспользовалась остатками мужества, чтобы доползти до какого-то дома и прижаться к стене. Ей хотелось остаться там, но она боялась потерять сознание, а потому не позволяла себе устроиться поудобнее.

Внезапно тишину разорвал крик:

– Поберегись!

На Луису обрушился поток твердых и жидких нечистот. Не в силах поверить, что ее постигло очередное бедствие, бедняжка, отплевываясь, упала на колени, оказалась в вонючей луже и разрыдалась.

Но несмотря на смятение, благоразумие твердило ей, что надо переместиться в другое, более безопасное место, иначе можно получить вторую порцию фекалий. Она собрала всю свою волю и, пошатываясь, вернулась к фонтану.

Она уже собиралась умыться, когда вокруг все поплыло. Закружилась голова, она упала, и теплый сумрак на мгновение заключил ее в свои объятия. Она уже не ощущала боли, а заодно голода, усталости и холода. Наступил блаженный всеобъемлющий покой.

Но это длилось недолго. Вскоре ей пришлось открыть глаза и встать. Надо было торопиться, пока не стало слишком поздно. Однако ноги не слушались. Воля отказала ей, потребовав забыть об осторожности и погрузиться в сладкую бездну. Неспособная сопротивляться, она подчинилась.

Здравомыслие покинуло ее, она свернулась калачиком в мягком пуху небытия, расслабилась и уснула.

* * *

Сдав в Инклусу последнюю стопку чистого белья, Сатурнина побрела домой.

Она была прачкой, а еще галисийкой: довольно распространенное сочетание в Мадриде, потому что большинство женщин с севера оседали в прачечных вдоль Мансанареса, втирая разбитые мечты в камень реальности. Они терли дни напролет, надеясь на осуществление хотя бы одного из тех желаний, с которыми направились в столицу, но все было тщетно. Давние мечты становились все более хрупкими, а камень – все более твердым.

Шел ли дождь, дул ли ветер, обжигал ли щеки мороз, палило ли солнце – на ранней заре Сатурнина брела к Сеговийскому мосту и спускалась к реке. Выкопав в песке ямку, так что получался отдельный небольшой водоем, она погружала в него колени, ставила стиральную доску и сгибалась в три погибели. Так она встречала новый день и зачастую так же его провожала. Многие другие прачки, подобно ей, с рассвета облепляли берег. Некоторые обслуживали какой-нибудь один монастырь или частный дом, другие сами выбирали себе клиентов, и Сатурнина до крайности ценила эту возможность, ведь она принадлежала к последней разновидности, предпочитая работать на себя, а не на хозяина.

Однако и это не сулило ни радости, ни свободы. Скудная поденная работа, предполагавшая постоянную борьбу за существование, отбирала все силы, и, поскольку голод не признавал никаких доводов, кроме звяканья монет в кармане, Сатурнине приходилось обстирывать всех своих нанимателей, и, нравилось ей это или нет, делать это ежедневно. К тому же ей доставалось самое малопривлекательное белье. Обычной ее клиентурой были Общая больница, Приют отверженных, а также Антона Мартина, Латина и Инклуса. Все эти заведения выдавали ей не обычное белье, на котором спали члены семьи или религиозной общины, а обгаженные простыни, пропитанные рвотой сорочки, тряпки, источавшие удушающие миазмы, или кровавые бинты, которые снова и снова использовались для ухода за больными, пока не превращались в ветхое и никчемное тряпье.

Отбеливание гор засаленных и загаженных вещей требовало от нее истового труда и такого количества часов, проведенных в скрюченном и согбенном положении, что она уже не помнила, как некогда выглядели ее руки. Они стали ободранными и опухшими, утратили природную форму – совсем не то, что прежде.

Так называемая независимость била и по ногам: отстирав и выполоскав грязные тряпки, Сатурнина взбиралась на отвесные берега, таща за собой плоды своего труда. Несмотря на усталость, ей и в голову не приходило прибегнуть к услугам носильщиков. Эти ребята, которые за полреала готовы были загрузить товар в плетеную корзину и отнести куда скажут, с радостью пришли бы на помощь, но Сатурнина им не доверяла, потому что содержимое корзины лишь в редких случаях добиралось до пункта назначения в целости и сохранности. Кроме того, слишком уж дорого доставались ей четыре жалкие монеты, чтобы жертвовать плутоватым бездельникам хотя бы одну из них. Вдобавок члены этой гильдии чаще всего не отличались ни силой, ни выносливостью, и, отдав полреала, она бы в итоге вынуждена была тащить и корзину, и носильщика.

Возвращаясь в тот вечер домой, она думала о поджидавшем ее горшочке с тушеной капустой и треской. Трапеза была скудной, но жалованье не позволяло ничего другого, особенно в зимние месяцы. Чахлое солнце, если и выглядывало из-за туч, едва пригревало, а выстиранное белье, если не замерзало вовсе, сохло целую вечность, так что клиенты получали его позже. Меньше белья – меньше денег, и с октября по март дневной заработок был таким же тощим, как она сама. В эти месяцы она позволяла себе лишь немного каши на завтрак и две луковицы на обед – скуднейшую трапезу, в сравнении с которой скромная тушеная капуста, приготовленная на ужин, казалась царским кушаньем.

По пути Сатурнина обманывала голодное брюхо, посасывая кусочек черствого хлеба, найденный на обочине, затем провела рукой по юбке, подбирая крошки: каждая была бесценным орудием в войне с голодом. В кармане чуть слышно звякнуло, она не выдержала и чертыхнулась. Вкалывая от зари до зари, она надрывала себе спину, а заработанного не хватало даже на то, чтобы заморить червячка.

Кляня злосчастную судьбу, а также непрекращающуюся снежную бурю, она покрепче затянула платок на голове, укуталась в плюшевый плащ, поддернула шерстяные гамаши и беспокойно, но беспомощно осмотрела свои эспадрильи. К ее разочарованию, они были до того изношены, что подошва едва держалась, а чинить их уже не имело смысла.

Если убогий заработок не позволял ей даже разнообразить ежедневную пищу, добавляя к луковицам дольку чеснока, что уж говорить о починке гардероба.

Смирившись с мыслью о том, что в конечном счете ей придется бродить по Мадриду босиком, она пересекла площадь Конде-де-Барахас и, дойдя до Пуэрта-Серрада, заметила какой-то продолговатый тюк на плитках возле фонтана Дианы.

Вообразив, что перед ней мертвец, она приготовилась поступить так, как обычно поступают простые люди: обыскать его и забрать то, что несчастному больше не пригодится. Сначала исходившая от тела вонь заставила ее поморщиться, но затем она решила не привередничать и улыбнулась в предвкушении добычи. Возможно, день закончится тем, что ей повезет и она разживется чем-нибудь ценным, тем, что хоть немного утолит ее голод.

Увы, стоило пламени фитиля осветить темный предмет, как она различила лежавшую без сознания беременную женщину, и ее гастрономические фантазии улетучились. Однако Сатурнина не растерялась. Сунув под нос девице палец и убедившись, что та дышит, она завернула ее в мантию, взвалила на свои могучие плечи и, погасив фитиль, чтобы освободить руку, двинулась в путь. Дорогу она знала наизусть, и свет ей не требовался.

Она пересекла площадь Себада и свернула на улицу Толедо, официальную епархию приезжих, хулиганов, выпивох и проституток, где происходило столько потасовок, что поблизости всегда околачивались альгвасилы. Не желая никого встречать по пути или отчитываться в том, где она подобрала свою добычу, Сатурнина ускорила шаг, невозмутимо вдыхая тяжелое зловоние, исходившее от бойни и заполнявшее улицу. Она привыкла к нему, и кроме того, перекинутая через ее плечо девица пахла ненамного лучше.

У Толедских ворот Сатурнина остановилась перед полуразрушенной хижиной. Глинобитное строение пришло в полную негодность, на крыше зияли десятки пробоин, забитых соломой, жук-точильщик сгрыз ветхие рамы двух окон, а шаткая калитка не помещалась в предназначенный для нее проем. Замедлив шаг, Сатурнина толкнула ее с такой силой, что халупа задрожала.

Она вошла в единственную комнату и направилась к тюфяку у дальней стены, где сладко похрапывал ее муж Грегорио. Внезапное появление благоверной не заставило его пробудиться, в отличие от оплеухи, которую она ему отвесила.

Сатурнина рывком стащила мужа с кровати и уложила на его место незнакомку. Накрыв женщину одеялом из чертовой кожи, она сунула ей под нос горшок с капустным рагу.

Луиса мгновенно пришла в себя и растерянно огляделась. Покосившись на изъеденные жучком деревянные балки под крышей, она догадалась, что очутилась отнюдь не во дворце, а закопченный фонарь на столе подтвердил ее подозрения. Такие фонари, спутники нищеты, были обычным источником света в бедняцких домах.

Картину довершали стены, покрытые пятнами от сырости; замусоренный пол, оконные проемы, затянутые вощеной бумагой, которая защищала от сквозняков – не слишком успешно. Ставни были открыты, а за решетками, выкрашенными в синий цвет, как во всяком бедном доме, простиралась ночь.

У входной двери стояли два стула и старый сосновый стол. Под ним лежали две сумы: в одной хранился лук, в другой – черствые куски ржаного хлеба, который покупали обладатели тощих кошельков, поскольку лишь знатные люди могли позволить себе платить непомерно высокую цену за белый пшеничный хлеб.

В углу помещался кедровый шкаф с плетеными корзинами, вложенными одна в другую, но, к сожалению, все они были пусты, не считая одной, где лежал горох; неподалеку стоял щербатый ночной горшок с естественными жидкостями, терпеливо ожидая десяти часов вечера – после этого разрешалось выплескивать отходы на улицы города. Однако мало кто следовал закону: местные жители щадили свои двери и голосовые связки, выбрасывая нечистоты в окно с коротким возгласом «поберегись!», да к тому же делали это за пределами установленного времени.

У одной стены виднелся небольшой очаг, который обогревал помещение и поддерживал тепло в единственном котле Сатурнины. В нем она готовила олью-подриду[2] самых разных видов, которые, впрочем, не очень отличались друг от друга, так как скудный набор ингредиентов сводил на нет любые творческие порывы.

С прикрепленной к стене решетки свисали кухонные принадлежности, а также курица. Гнилостный запах, исходивший от убитой птицы, говорил о том, что ее надо выбросить, а не пускать в пищу, однако добрый маринад с уксусом и перцем не только делал жаркое нежнее и придавал ему характерный аромат, но и перекрывал несвежий привкус, вполне вероятно присущий мясу.

На грубой скамье перед очагом устраивались посиделки, которым благоприятствовало тепло тлеющих угольев, но, поскольку сложенные у очага дрова нужно было растянуть на всю зиму, беседа не затягивалась слишком долго или, что было куда разумнее, велась под одеялами.

Несколько живописных полотен на благочестивые темы были призваны скрыть пятна на отсырелых стенах. Вместо того чтобы украшать помещение, они резали глаз своей аляповатостью, но это не имело значения – картины были в каждом мадридском жилище. Дом мог разваливаться на части, однако ни богач, ни бедняк не лишал себя удовольствия похвастаться тем, что владеет лучшей в городе коллекцией живописи.

– Где я? – спросила Луиса у двух пар выжидающих глаз.

– Ты в безопасности, красавица, – ответила Сатурнина с заметным галисийским акцентом. – Я нашла тебя возле Пуэрта-Серрада, ты лежала без чувств, и Бог ведает, где бы ты оказалась, если бы не я. Небось, в женской Галере.

Услышав слово «Галера», Луиса вскочила с кровати и бросилась к двери, бормоча проклятия. Месяцы напролет она водила за нос альгвасилов, а теперь оказалась во власти незнакомых людей со странным выговором, которые, стоило ей прийти в себя, упомянули об этом ужасном месте.

– Куда ты, безумная? – встревожилась Сатурнина. – А ну-ка в постель! Тут не очень тепло, но терпеть можно.

Луиса пропустила мимо ушей ее слова, но ребенок, не желавший начинать свою жизнь посреди заснеженной улицы с небосводом вместо крыши, будто угадал намерения матери и решительно двинулся к выходу.

– Грегорио! – вскричала Сатурнина, увидев лужу у ног девицы. – Что ты, черт возьми, телепаешься? Малыш на подходе. Закрой ставни. Быстро!

– Какой такой малыш? – пробормотал Грегорио, озадаченно почесывая седую шевелюру. – Это малышка. Кричит, как стадо испуганных овец, но это девочка. А лучше сказать, девица.

– Чем площе бубен, тем больше звона! Дай тебе веревку, и ты бы на ней повесился. Как думаешь, что у нее в животе, недоумок? Она беременна, у нее отошли воды, и мы должны ей помочь.

– Что-что отошло? – переспросил Грегорио. – Я не вижу ничего та…

Наконец слова супруги дошли до его сознания, и он в ужасе разинул рот.

– Помочь? Пресвятая Дева! В своем ли ты уме? Ты вправду хочешь, чтобы эта девчонка произвела на свет младенца в нашем доме?

– Она вот-вот родит, и я о ней позабочусь. Если ты готов помочь, захлопни ставни, но если собираешься дрожать от страха, как пес, то не лезь под руку; лучшая помощь – не мешать.

Лежа на полу, Луиса вносила свой вклад в общее смятение, корчась от боли, пыхтя и издавая душераздирающие вопли.

Сатурнина оттолкнула Грегорио, помогла ей подняться и усадила на скамейку поближе к очагу.

– Мне очень жаль, дорогая, – извинилась она, приподняв ей юбку. – У нас нет родильных кресел, которые используют богатые донны. Только этот скромный табурет.

Роды оказались трудными.

Луиса умирала каждый раз, когда тело ее извергало жизнь с очередным толчком. Она плакала, кричала и снова плакала. Цеплялась за скамейку, за образок Кармельской Богоматери, за ноги и мозолистые руки Грегорио, который, стоя у нее за спиной, в ужасе наблюдал за родовыми муками и не менее тяжким трудом появления на свет.

Не зная, что к чему, поскольку ей ни разу не доводилось принимать участие в родах в качестве роженицы или же повивальной бабки, Сатурнина действовала по наитию. Она обмахивала Луису веером, массировала ей живот, дышала в том же ритме и уговаривала ее тужиться.

Наконец младенцу удалось преодолеть узкое ущелье, отделявшее его от мира, и занять в этом мире надлежащее место. Когда Сатурнина перерезала пуповину, связывавшую его с прежним обиталищем, он беспокойно зашевелился, а когда его ударили по ягодицам, разразился безудержным ревом.

– Ну и крепыш! – объявила Сатурнина, поспешно заворачивая его в плюшевое одеяло. – Пухлый и упитанный.

Луиса, распростертая на кровати, куда перенес ее Грегорио, вся в поту и крови, наблюдала за младенцем, и ее глаза сияли от нежности. Мальчик! Как гордился бы ее отец, узнав, что стал дедом такого славного мальчугана!

– Как назовешь его? – спросила Сатурнина.

– Габриэль, – без колебаний ответила она. – Так звали моего отца.

– Хвала небесам! – воскликнул Грегорио, забирая ребенка у супруги и держа его перед собой на вытянутых руках. – Одним солдатиком больше. Капитан Габриэль, добро пожаловать в этот жестокий мир.

– Не пугай его! – упрекнула Сатурнина, забирая визжащего младенца. – Успокойся, касатик. Ты ни в чем не виноват. Я бы тоже испугалась, если бы появилась на свет и увидела перед собой эдакое пугало. Как я бы всем задала!

Она положила малыша на грудь Луисы и укрыла обоих одеялом. Учуяв запах молока, карапуз позабыл о своих невзгодах и потянулся к еде.

Луиса погладила головку младенца, которая еще не выровнялась, и, не в силах сдержать волнение, прослезилась.

Уважая таинство кормления грудью, Грегорио и Сатурнина уселись на скамейку и вполголоса принялись обсуждать случившееся. После непродолжительной беседы они привалились друг к другу и, обессиленные, уснули.

Габриэль увлеченно сосал молоко, а Луиса лила слезы. Но в ее плаче уже не было ни радости, ни облегчения – одна лишь печаль. Луиса всем сердцем желала заботиться о ребенке, но, одинокая и бесприютная, могла принести ему только страдания. Она знала, что́ нужно делать, и мысль об этом разрывала ей сердце.

Когда Грегорио и Сатурнина проснулись, тюфяк был пуст. Мать и сын исчезли, пребывая между растоптанным прошлым и неясным будущим.

2

Молочные братья

Свернувшись калачиком в сосновом кресле, сестра Касильда дремала. Изъеденное молью одеяло укрывало ей ноги, а четки, которые она перебирала, терпеливо ждали новых молитв.

Во сне она озябла. Было холодно, а жаровня, стоявшая возле ног, не согревала воздух, поскольку погасла несколько часов назад, переварив дневную порцию угля.

По вечерам сестра Касильда присматривала за барабаном приюта для подкидышей, известного под названием «Инклуса».

Старики рассказывали, что слово «инклуса» занесли в Град при Филиппе Втором. Некий испанский солдат привез из голландского Энкхёйзена образ Мадонны Мира и преподнес монарху, который, в свою очередь, передал его приюту. Люди нарекли богоугодное заведение «Приютом Девы из Энкхёйзена», но произносили малопонятное название как попало. С годами оно менялось все сильнее, и в конце концов Энкхёйзенская Дева превратилась в почтенную уроженку Мадрида по имени «Мадонна Инклусы».

Расположенный на улице Пресьядос и окормляемый братством Одиночества, приют представлял собой скопление соединенных между собой построек. В одной из них находилась комната с барабаном, специальным приспособлением, куда матери опускали младенцев. Барабан, вделанный в окно, был виден только с одной его стороны. С улицы он выглядел как темное отверстие, справа от которого висел колокольчик. Сверху был фонарь, горевший денно и нощно. Изнутри же барабан загораживала деревянная ставня.

Процедура была проста: звонил колокольчик, монахиня открывала ставню, поворачивала барабан, и подкидыш прощался с привычным миром.

Сводчатый потолок отнюдь не добавлял комнате уюта, поскольку в нем собирались глубокие тени, вызывавшие смутную тревогу.

Ни земляной пол, для большей устойчивости покрытый известью, ни кишевшие повсюду насекомые не украшали общую картину, как и жухлые сырые стены: необожженный кирпич требовал побелки, которую братство не могло себе позволить, внизу виднелась плитка, прежде светлая, но со временем потемневшая и местами обвалившаяся, а повсеместные трещины напоминали судьбу несчастных детей, которые невольно оказались в этой обители скорби.

Удручающую обстановку довершало скудное убранство – гобелены с изображением Богоматери Одиночества, железное распятие и светильник.

Возле барабана стояли три табурета. В углу возвышался письменный стол вишневого дерева, на котором покоились две толстые учетные книги и стояла масляная лампа: она пыталась рассеять сумрак, однако лишь портила столешницу, заливая ее каплями горящего жира, от которых оставались черные круги.

Закрывавшие слуховое окно доски предназначались для защиты помещения от непогоды, но не справлялись с этой задачей: в щели задувал ветер, отчего в комнате становилось еще холоднее, и дощатая заплатка создавала вечные сумерки, не пропуская ни солнечные лучи, ни приносимое ими тепло.

Ночь оказалась необычайно спокойной, – как правило, к одиннадцати часам через проклятый барабан проходили четверо или пятеро брошенных младенцев, однако сейчас колокольчик милосердно хранил молчание, и сестра Касильда не только сберегла силы, но и погрузилась в дремоту, некрепкую, однако весьма желанную.

Три удара молотком раскололи тишину и нарушили непродолжительный сон монахини.

Подобрав ниточку слюны, тянувшуюся из приоткрытого рта, сестра Касильда откинула одеяло, раздавила ногой таракана, встала – пожалуй, чересчур резко – и поморщилась от болезненного хруста костей. Во сне она успела окоченеть и теперь, браня потухшие в жаровне угли, подтянула покров, одернула наплечник, поправила медальон с Божьим Агнцем на груди и, убрав четки в карман хабита, направилась к двери, бормоча проклятия, не приличествующие Христовой невесте.

– Кто там? – ворчливо осведомилась она.

– Брат Бенито из Дозора хлеба и яиц, сестра, – отозвался голос с другой стороны.

– Сколько раз повторять, что младенцев следует класть в барабан? Вам так же сложно соблюдать правила, как и мирянам?

– Мы принесли не дитя, а еду, чтобы утолить голод, который, как мы знаем, изрядно вас терзает. Однако, похоже, вам больше досаждает гнев, нежели голод, а потому мы уходим восвояси.

Монахиня схватила массивный ключ и бросилась отпирать засов. Она действительно прогневалась на нежданных гостей, что нисколько не уменьшило терзавшего ее голода. Отобедав водянистым супом и съев на ужин кусок черствого хлеба, она бросала жадные взгляды на кишащих вокруг насекомых.

– Даже не думайте уходить! И не гневайтесь на меня. Это не мои выдумки, я всего лишь напомнила вам о правилах. В этом нет ничего оскорбительного или предосудительного.

За дверью стоял монах Бенито, а рядом с ним двое кабальеро и четверо подростков. Один юноша держал фонарь, другой корзину со снедью, еще двое кресла, на которых братья переносили неимущих больных. Все семеро были покрыты снегом, насквозь промокли и дрожали так сильно, что милосердная сестра Касильда немедленно посторонилась и пригласила их войти.

Брат Бенито переступил порог последним и отряхнул снежные хлопья, выбелившие его черную широкополую шляпу, старую мантию и сутану.

– Радуйся, Мария Пречистая, сестра, – поздоровался он, не в силах унять стук зубов. – Извините нас за плачевный вид, но буря не утихает, и мы промерзли до костей.

– Неудивительно! – воскликнула сестра Касильда, потирая онемевшие руки: когда она открыла дверь, остатки тепла покинули комнату. – Какую студеную ночь угораздило вас выбрать для благого дела! Поистине, это смерть во имя Господа, сеньоры. Всевышний вознаградит вас за труды и уготовит вам местечко в раю.

– Охотно уступил бы его несчастным, у которых нет крыши над головой. Вот кто готовится перебраться в мир иной, но не во имя Господа, а из-за лютой стужи. Будем надеяться, что после вчерашнего града и сегодняшней вьюги утро выдастся теплым.

– Да будет Всевышний милостив и дарует нам потепление. Еще одна такая луна, и я взмолюсь Вельзевулу, пусть он выделит мне уголок в преисподней, там хотя бы жарко.

– Придержите язык, сестра! – предостерег ее брат Бенито. – Иначе я буду вынужден отлучить вас от церкви.

– Не говорите нелепостей и доставайте кушанья. Я голодна как волк.

По приказу монаха один из его спутников извлек шаблон – деревянную дощечку с отверстием посредине.

– Матерь Божья! – воскликнула сестра Касильда. – Снова балуетесь этой дьявольской штуковиной?

– Сначала вы упрекаете меня в несоблюдении правил, а теперь издеваетесь надо мной, когда я их соблюдаю? – возразил брат Бенито. – Неужто вы признаете лишь те правила, которые удобны вам?

– Эти промеры не удобны ни для кого. Все просто: если яйцо большое, давайте два, а если поменьше, то три, и Бог вам в помощь. Иногда правила лишь мешают, отец.

– Наше братство предлагает ломоть хлеба и два яйца. А два – это два, сеньора, а не три, четыре или столько, сколько вы сочтете уместным. Отверстие шаблона соответствует яйцу, способному заглушить урчание в брюхе, и сделано в соответствии с условием: «Если проходит, то не подходит, а если не проходит, подходит». Яйцо, которое не проходит в отверстие, выдают страждущему, а то, которое проходит, кладут назад в корзину. Подозреваю, вы питаетесь лучше, чем утверждаете, поэтому и позволяете себе придирки.

– Хорошо, – смирилась сестра Касильда. – Тогда за дело. Чем раньше начнете, тем скорее закончите.

– Начинай, Луписинио, – приказал брат Бенито подручному, державшему наготове корзину с едой.

Юноша принялся измерять яйца. Первое прошло через отверстие; второе тоже не выдержало испытания; третье сперва застряло, но в итоге проскочило, четвертое так же беспрепятственно переместилось на другую сторону.

– Я возьму все четыре, – объявила сестра Касильда, нетерпеливо протягивая руку.

– Ведя себя непочтительно, останетесь ни с чем, – предупредил брат Бенито. – Если желаете получать дары сего братства, подчиняйтесь нашим правилам. В противном случае мы уйдем, договорились?

– Договорились, отец, договорились, только смилуйтесь, умоляю вас. При виде такого изобилия ваша покорная слуга забывает о любезностях и всем прочем.

– Терпение – высшая добродетель, сестра. Продолжай, Луписинио.

Юноша снова взялся за шаблон, но после дюжины негодных яиц сестра Касильда вновь потеряла самообладание:

– Либо вы сузите отверстие, либо вам придется перерезать всех кур в королевстве за то, что обманули ваши ожидания.

– Не слушай ее, – обратился брат Бенито к Луписинио, озадаченно смотревшему на него. – Мы, состоящие в милосердном Дозоре хлеба и яиц, соблюдаем его заветы, в том числе наипервейший: если яйцо проходит, то не подходит…

– …А если не проходит, подходит, – дерзко подхватил подручный, подражая гневному тону сестры Касильды. К вящему неудовольствию брата Бенито, трое других подручных разразились смехом. – Потеряв столько времени и сил, мы выучили ваш припев наизусть, хозяин.

– Пусть ни одно не сгодится, верно, сеньоры? – пошутил один из дворян. – В этом случае все лишние яйца достанутся нам.

Брату Бенито пришлось еще поворчать, а слуге – сделать еще несколько попыток, прежде чем два яйца, ко всеобщей радости, наконец застряли в шаблоне.

– Ну что, много карапузов за сегодняшний вечер? – спросил монах, протягивая сестре Касильде яйца вместе с ломтем мягкого хлеба.

– Ни единого, и пусть эта удача не оставляет нас. – Монахиня молниеносно схватила снедь и с такой же быстротой принялась ее уплетать. – А на вашу долю, полагаю, подобное блаженство не выпадает. Ваши ночи не бывают спокойными, особенно в такие зимы, как нынешняя.

– Увы, так оно и есть. Мадрид погряз в нищете, мы стараемся облегчить его страдания, но тщетно. Каждую луну мы помогаем множеству нуждающихся, а назавтра оказывается, что накануне не сделано ничего. Подметаем пустыню, да и только.

– В мадридской пустыне стало гораздо меньше песка с тех пор, как Дозор хлеба и яиц начал сметать его день за днем, отец. Ваши старания вовсе не тщетны.

– Между вершинами и равнинами пролегает бездонная пропасть, и ваш покорный слуга не в силах ничего исправить. Тут нужда, там беда. Стоит подумать о деньгах, которые наши господа расточают на безделки вместо того, чтобы спасти десятки жизней, как меня охватывает отчаяние.

– Говорите прямо: деньги, которые расточает Алькасар, – пробормотала сестра Касильда с набитым ртом и слизнула крошки желтка, налипшие в уголках губ. – Вот кто действительно сорит деньгами направо и налево.

– В последнее время все средства уходят на эскулапов и снадобья для короля. Похоже, его сразила какая-то лихоманка: он чувствует себя прескверно.

– Посмотрим, даруют ли нам парки и мойры монарха поприличнее, чем это ничтожество в короне, – презрительно фыркнула сестра Касильда.

Двое кабальеро и четверо слуг понимающе усмехнулись.

– Сестра! – возмутился брат Бенито, бросил испепеляющий взгляд на своих почтенных спутников и отвесил юнцам по затрещине. – Неужто вы желаете смерти ближнему своему?

– Ближнему? Между этим трутнем и мной общего только то, что мы оба молимся одному Богу. И то как посмотреть! Когда молится он, на него сыплется чистоган, а когда молится ваша смиренная сестра, ей достаются одни подкидыши. Служит небось Люциферу, вот и пожинает драгоценности да звонкую монету. А что, я могу и повторить: надеюсь, мы скоро избавимся от этого исчадия ада.

– Боже, что я слышу! Король умирает, а вы изрыгаете хулу в его адрес? Куда девалось ваше христианское милосердие?

– Христианское милосердие – для кого? Для сонма невинных младенцев, которых ежедневно приносят в эту обитель забвения, или к восседающему на троне упырю, который потворствует их появлению, купаясь в деньгах вместе с шайкой своих прихлебателей? Для первых у меня достаточно христианского сострадания, отец, но не требуйте его для обитателей Алькасара – за них я молиться не стану. Пусть подавятся своим золотом! Вот уж задаст им Всевышний, когда придет их очередь давать ответ. А мы меж тем должны объяснять нашим подопечным, почему одни транжирят деньги, а другие довольствуются смирением. Непостижимы пути Господни, а значит, смеется тот, кто смеется последним.

– Сестра Касильда! Заткнитесь, или я доложу настоятельнице о вашем поведении.

– Как вам угодно! Тот, кто смеется последним, просто не понял шутки, вот что она вам ответит.

Спор был прерван звоном колокольчика, висевшего рядом с барабаном.

– Слышите? – воскликнула сестра Касильда, вновь погружаясь в насущные заботы. – Я готова сколько угодно сочувствовать его идиотскому величеству, лишь бы настала ночь, когда проклятый колокольчик ни разу не зазвенит!

* * *

Измученная родами Луиса вернулась на Пуэрта-дель-Соль.

Вокруг было пусто, площадь окутал такой глубокий сумрак, что не просматривались даже очертания домов. Валил снег, порывы ветра не утихали, так что она направилась к одному из зданий и укрылась на крыльце, съежившись и прижав к себе младенца. Ослабевшая, сломленная, она разрыдалась, не в силах понять, как рай во мгновение ока может превратиться в ад.

Овдовев, ее мать вышла замуж за мужлана, верного адепта религии «вино и бабы», который в первую же брачную ночь провел свой первый кровавый ритуал. Он увечил ее тело и истязал душу; нескончаемые побои не прекращались до ее отбытия на погост.

Пока мать глотала желчь, Луиса смаковала мед, поскольку у нее появился возлюбленный, завидный ухажер, который всячески угождал ей и ублажал ее слух сладостными речами. Он обещал ей брачные узы, благополучное будущее и путь, усеянный розами без шипов. Девица поверила ему.

В тот день, когда умерла ее мать, Луиса утратила невинность. Потеряв мать, она оказалась во власти жестокого отчима, а вскоре узнала горькую правду: роз без шипов не бывает.

Несколько месяцев она оплакивала свою горькую долю в объятиях воздыхателя, но, когда их безоблачный роман принес плоды и у нее во чреве затеплилась новая жизнь, прохиндей дал деру, оставив ее в самом плачевном состоянии.

Как-то утром отчим избил ее до полусмерти, она не на шутку перепугалась и решила спастись бегством. Собрав пожитки, столь же жалкие, как и ее положение, попрощавшись с родным домом, который больше не был таковым, унеся с собой сотни воспоминаний о невозвратимой семейной жизни, она оказалась в мире, населенном теми, кто никогда не смеется: то было погружение в неведомую ей пучину лишений и нищеты.

Она ночевала среди крыс и, когда голод пересилил отвращение, принялась ими питаться. Молила о милосердии, тоскуя о вчерашнем дне, когда она одаривала просителей, и ненавидя день сегодняшний, который заставлял ее саму протягивать руку. Научилась убегать от альгвасилов, бояться Галеры и предпочитать любой зловонный угол тюремной камере. Познала настоящий голод и холод, от которого замерзали даже мысли.

Впадая во все более глубокую апатию, она смирилась с тем, что постепенно умирает, луна за луной, а между тем существо, зародившееся в ее чреве, упорно хотело жить.

Хныканье Габриэля вернуло ее в настоящее. Она посмотрела на сына блестящими от нежности глазами. Сердце умоляло ее не покидать ребенка, но поступить иначе она не могла.

В сторону богадельни двигалась процессия – несколько человек с фонарями. Она безошибочно определила, кто эти четверо юношей с корзинами, за которыми следуют священнослужитель и двое мирян.

– Долго же я вас ждала! – пробормотала она, щелкнув языком. – Хорошо яичко к празднику.

Понимая, что надо сделать это прямо сейчас, иначе ей не хватит смелости покинуть Габриэля, она сняла образ Кармельской Богоматери, подаренный отцом. На мгновение она почувствовала себя безоружной. Она была уверена, что образок оберегает и направляет ее, и всегда носила его на шее: даже самые жестокие приступы голода не заставили ее обменять медальон на еду. А потому, стоило ей расстегнуть цепочку, как она почувствовала себя совершенно беззащитной и будущее окрасилось в черный цвет.

Но выбора не было, поскольку речь шла о сыне, и в сложившихся обстоятельствах это было наименьшее, что она могла для него сделать. Поэтому она презрела свои страхи и намотала цепочку с медальоном на запястье мальчика, что далось ей с трудом: пальцы дрожали, слезы застилали ей глаза, сердце колотилось так яростно, что его стук отдавался в висках.

Затем она встала, побрела в нужном направлении и вскоре оказалась на улице Пресьядос, что вела к Инклусе. Там она поцеловала Габриэля в последний раз и положила в барабан.

– Прощай, малыш. Да хранит тебя Пресвятая Дева Кармельская. Благодарю тебя, мое сокровище, бесконечно благодарю, ведь, прижимая тебя к груди, я впервые за много месяцев не чувствовала холода.

Обливаясь слезами, она позвонила в колокольчик, затем повернулась и исчезла в ночи.

* * *

Сестра Касильда услышала звон, возвещавший о появлении ребенка, поспешно распрощалась с гостями и направилась к барабану.

Выйдя за порог, брат Бенито заметил мелькнувшую тень и, предположив, что перед ним незадачливая мать, подхватил фонарь и корзину с продуктами, после чего отправил остальных домой. Не в силах смириться с тем, что женщина отказалась от собственного ребенка, он последовал за ней, дабы предложить ей менее губительную сделку.

Он шагал быстро, но осторожно, не только из-за озябших ног, но и из-за того, что твердо решил не упасть на обледенелой мостовой. К счастью, Луиса тоже страдала от холода, а заодно и от других невзгод, не менее мучительных, так что доброму священнику не потребовалось много времени, чтобы ее догнать.

– Постойте, – проговорил он, задыхаясь. – Не бойтесь. У меня нет недобрых намерений. Я брат Бенито из Дозора хлеба и яиц.

Удивленная его внезапным появлением, Луиса остановилась и попыталась подавить рыдания, чтобы скрыть обуревавшие ее чувства. Правда, это было лишним: слезы, заливавшие ей лицо, быстро превращались в льдинки, которые в первую очередь свидетельствовали о дурной погоде, а не о ее печали.

– Все хорошо, отец. Ночь выдалась ненастной, но как-нибудь дотянем до утра.

– Нужно хотя бы немного рассеять мрак. К тому же за вами тянется кровавый след.

Ничего не подозревавшая Луиса уставилась сначала на мостовую, а затем на подол юбки в надежде, что кровь принадлежит не ей, однако липкий ручеек в самом деле вытекал из ее промежности, и она едва не выругалась. Напрасно было думать, что ткань скроет позорные следы одиноких родов: предательский след тянулся за ней все это время.

Слишком потрясенная, чтобы признаться в очевидном, она принялась все отрицать:

– Эта кровь не новоиспеченной матери, но готовой зачать девицы, отец.

– Как бы не так! Я священник, а не болван. Я собственными глазами видел, как вы скорбно стояли у барабана, куда положили новорожденное дитя, С какой же стати мне думать, что мать испарилась и вместо нее глубокой ночью, в разгар бури здесь оказались вы, оставляя за собой следы, говорящие о зачатии?

– Так оно и было, – покорно согласилась Луиса, не сводя глаз с корзины с едой. – Не хочу показаться нахальной, но я предпочитаю работать челюстями, а не языком. Что у вас в корзинке? У меня во рту давно не было ничего съестного.

– Как вас зовут? – осведомился брат Бенито, протягивая ей ломоть хлеба и два яйца.

– Кого это волнует?

Луиса взяла съестное. Очевидно, она успела забыть, как приятно пережевывать пищу, так как наскоро глотала ее, почти не пуская в ход зубы.

– Меня, например. Я хочу вам помочь.

– Вы и так помогли – подкормили меня.

– Скажите хоть, как назвали мальчонку. Вряд ли вы успели его окрестить, и скорее всего, положили в барабан без всяких знаков и указаний.

– Повторяю вам, я не видела никакого мальчонку.

– Известно ли вам, что сие богоугодное заведение дает своим подопечным не самые благозвучные имена? – спросил брат Бенито, не обращая внимания на ее отговорки. – Вряд ли монахини долго корпят над выбором имени. Обычно называют по святцам. Посмотрим: сегодня первое февраля, день святого Цецилия, святого Пиония, святого Сигеберта, святого Трифона, святого Рауля, святого…

– Не дай Господь так издеваться над моим сыном! – воскликнула Луиса, но тут же осознала, что дала маху: ее бесчестие очевидно, а значит, придется сдаться. – Не спорю. Мое кровотечение вызвано родами.

– Правда? – пошутил брат Бенито, довольный своей маленькой победой. – Удивительно! Никогда бы не подумал.

– Очень забавно, отец, – угрюмо пробормотала Луиса. – Но я настаиваю: моего сына зовут не Цецилием и не Пионием. Его имя – Габриэль Гонсалес. И в барабан он попал вовсе не без знаков и указаний. У него есть образок Кармельской Девы. Она защитит его, поскольку я сама не сумею.

– Очень даже сумеете, – возразил брат Бенито. – В Инклусе вечно не хватает кормилиц. Правда, надо соответствовать кое-каким требованиям. Например, ребенок должен быть рожден в браке – удача, которой вы, скорее всего, не изведали. Монахини примут вас с радостью. Вы будете кормить Габриэля и всех, кого вам дадут, а взамен получите кров и стол. Не стану обманывать: кров убог, а стол скуден, но это больше того, чем есть у вас сейчас.

Луиса нахмурилась в нерешительности. Ее прельщала возможность растить своего ребенка, но она с подозрением относилась к монахам. Что, если сейчас ей посулят приют, а потом обвинят ее в распутстве и отправят в Галеру?

– Пусть все остается как есть. Габриэлю лучше жить вдали от меня. Мне нечего ему дать.

– У вас есть вы сами, а это главное для него. Грудному младенцу нужна только мать.

– Грудному младенцу нужен завтрашний день, на который трудно надеяться со мной.

– Подумайте хорошенько. Отказ от ребенка – не единственный выход.

– Ничто другое мне не подходит. Не настаивайте, отец. Я не сдамся. Прошу, сообщите сестрам имя ребенка. Его зовут Габриэль Гонсалес, он не принадлежит к христианской церкви и родился всего несколько часов назад у Луисы, глупышки, пропавшей из-за собственной доверчивости и падающей в темную пропасть, куда я отказываюсь тащить его.

– Что ж, будь по-вашему, – горько вздохнул брат Бенито. – Так я и поступлю.

– От всего сердца благодарю вас за трапезу, щедрость и сострадание. Знайте, что я лишь сегодня поведала о своих бедах Дозору хлеба и яиц, ибо мне нелегко в них признаваться. Прощайте.

– Подождите минутку. Вы бледны, истекаете кровью, а буря не утихает. Если вы в самом деле доверяете милости моего братства, позвольте мне проводить вас в Приют отверженных.

– Я доверяю вашему братству, отец, но не приюту. Да и что я там забыла? Туда принимают подкидышей, которые по достижении семи лет покидают Инклусу.

– Туда берут и бедных рожениц. Позвольте мне пойти с вами. Я буду рядом до тех пор, пока не прекратится кровотечение, а затем найду для вас убежище в обители нашего братства.

– В этом нет надобности, – возразила Луиса, убежденная, что ни монах Бенито, ни всемогущий Бог не смогут помешать эскулапу из Приюта отверженных сообщить о ней властям, после чего ее отправят в Галеру. – Не беспокойтесь. Со мной все будет хорошо.

– Блуждание во тьме, да еще в таком ужасном состоянии, может окончиться очень скверно. Нас могут арестовать, и все равно позвольте сопроводить вас в лазарет.

– Арестовать? С какой стати?

– Беседа монаха и женщины на улице глухой ночью наводит на мысль о торговле плотью, а это преследуется законом.

– Тогда возвращайтесь домой и позаботьтесь о себе, – встревожилась Луиса. – А я пойду. Не беспокойтесь, отец. Но если вы желаете заступиться за меня перед Всевышним, попросите его прислать ко мне черного ангела, чтобы тот покончил с моей жалкой жизнью. Не хочу больше страдать. Прощайте, и еще раз благодарю вас.

С этими словами она отвернулась от монаха и, презрев его благочестивые увещевания, неверным шагом побрела прочь, оставляя за собой прихотливую кривую – красную на белом.

– Господи, как бы я ни старался, мне недостает твоей мудрости, – размышлял брат Бенито, когда девица скрылась за завесой из белых хлопьев, испещрявших темноту. – Позаботься о ней, ибо усилия твоего жалкого раба ни к чему не привели.

Он печально побрел назад в Инклусу, сообщил сестре Касильде имя Габриэля и отправился на честно заработанный им отдых.

* * *

Стоило брату Бенито и Луисе исчезнуть, как от стены одного из домов отделился темный силуэт. Застывший подобно каменному изваянию, он все это время прислушивался к их разговору в ожидании, когда они обсудят свои дела и разойдутся.

Алонсо Кастро подошел к барабану понуро и неуверенно, как человек, направляющийся к месту, посещение которого не входило в его планы и тем более не принадлежало к числу его желаний. Стоя перед дверью, он осматривал барабан, ежась от отвращения. Зрелище было настолько отталкивающим, что даже спавший у него на руках Диего, родной брат Алонсо, почувствовал его дрожь, проснулся и беспокойно заворочался.

Алонсо принялся укачивать его, моля небеса, чтобы младенец не зашелся плачем, хотя он и сам едва сдерживался. Его собственные слезы были не менее горькими, однако не сопровождались всхлипами и не привлекали ничьего внимания. А крики младенца услыхала бы вся округа. К тому же его было бы не унять. У малыша имелись для этого причины. Он давно не ел и время от времени отчаянно возмущался. Затем, измученный напрасным криком, вновь погружался в сон, и благодаря этому кратковременному забытью ни священник, ни девица не заметили братьев.

Виной их бедственного положения была не бедность, но злая судьба.

Диего не походил на отпрыска нищенки, рожденного в голоде и нужде. В нем угадывался благополучный младенец, которого внезапно лишили привычной пищи.

Такое же впечатление производил и Алонсо. Его одежда носила следы долгого пребывания на улице, но хубон[3] из тонкого шелка, бархатная ропилья[4] и панталоны из дорогой шерсти наводили на мысли о былой роскоши. Самым же примечательным было вот что: хотя костюм сидел на нем как влитой, непромокаемый плащ, сапоги из кордована[5] и шляпа с такими широкими полями, что лицо полностью утопало в их тени, были явно с чужого плеча. Эти три вещи ранее принадлежали другому человеку – настоящему гиганту, учитывая их необыкновенные размеры.

– Успокойся, братец; скоро ты утолишь свой голод, – прошептал Алонсо малышу; его голос дрожал не только из-за невыносимого холода, но и из-за мучительного чувства поражения, которое сдавливало горло, едва позволяя говорить. – Я проклинаю себя за этот подлый поступок. Ради всего святого, не рви мне душу! У меня нет другого выхода. Если ты останешься со мной, ты умрешь, и я… не… не переживу твоей смерти.

Услышав его прерывистый шепот, Диего, казалось, понял, что происходит, и, будто желая хоть сколько-нибудь утешить брата, протянул ручонки и коснулся его лица. Скорее всего, он сделал это неосознанно, а может, им двигала самая неподдельная привязанность – та, которую д�

Продолжить чтение