Тайна золотого рожка

Размер шрифта:   13
Тайна золотого рожка

Ночной Париж и волшебный рожок. Глава 1.

Когда я припомню тот ноябрьский вечер, когда судьба моя переменилась столь чудесным образом, мне кажется, что то было не в действительности, а в безумной фантасмагории, в которую нас погружает порою обильный бордосский, или же в одном из тех необычайных снов, что посещают человека в его молодости и запечатлеваются в памяти на всю жизнь. Однако я клянусь честью джентльмена, что всё здесь повествуемое есть чистая правда, хотя бы она и казалась более удивительной, нежели самые невероятные вымыслы Вольтера.

Я, Жюль де Верден, в те времена был человеком двадцати четырёх лет, беспечным парижанином, который, утратив отца в юности и не имея достаточных средств для жизни в столице, нередко бродил по её улицам в поиске приключений, которые, как мне казалось, должны были когда-нибудь обязательно посетить молодого человека благородного происхождения. Деньги мои таяли с каждым днём, и я уже начинал помышлять о том, чтобы поступить адъютантом к какому-нибудь генералу, или же произвести фортуну, приняв участие в одной из авантюр, о которых так любили поговаривать мои приятели в кофейнях Латинского квартала.

В ту пору я нередко заглядывал в антикварную лавку месье Аршибальда — в тёмном переулке неподалёку от Люксембургского сада. Хозяин, человек преклонных лет, обладал редким даром: находить вещи такой древности, цены и изящества, что рядом с ними блекли самые богатые витрины Парижа. Полки теснились под рукописями и гравюрами, слоновая кость соседствовала с потемневшими монетами, а среди этих сокровищ было немало такого, чьё происхождение знал один лишь хранитель редкостей.

Лавка казалась не торговым местом, а пристанищем памяти — там время текло иначе, чем за порогом, в спешащем и шумном городе. Переступая эту границу, я оставлял снаружи долги и тревоги; между тесных стеллажей исчезало ощущение нищеты и нелепого титула, и просыпался тот, кем хотелось быть на самом деле, — искатель тайн. Запах старого дерева, переплётной кожи и редкого масла, которым натирали мебель, был мне дороже любого парфюма, а пол под ногами отвечал протяжным скрипом, словно узнавал шаги и принимал их в свою летопись.

Сумрачный свет пробивался сквозь пыльные занавеси, ложился на вещи мягкой серой дымкой и придавал им вид почти волшебный — будто каждый предмет хранил собственную ночь и не спешил расставаться с ней. Там легко было потерять счёт часам: достаточно слушать, как месье говорит, как вспоминает, как осторожно разворачивает историю вместе с пожелтевшей бумагой, и мир за дверью становился далёким и неважным.

Я должен признаться, что привлекала меня в ту лавку отнюдь не страсть к коллекционированию, а скорее компания самого Аршибальда, который, несмотря на закаты его лет, был собеседником весьма начитанным и остроумным. Со мной он разговаривал обычно о литературе, об истории Франции, о философии, и нередко его слова пробуждали во мне мечты о великих делах и необычайных судьбах.

Помню одну из наших бесед особенно ясно. Мы сидели у камина, потягивали горячее вино со специями, и он рассказывал о человеке, что некогда заходил в его лавку, — одном из последних магов Парижа.

«Он был подобен духу, — говорил Аршибальд, глядя в огонь. — Не столько ходил, сколько скользил по полу. Его глаза замечали то, что скрыто от обычного смертного. Он говорил о других мирах — о землях, где магия ещё не угасла и древние законы природы и чародейства действуют в полную силу.»

«Неужели такие земли существуют?» — спросил я, хотя считал себя человеком образованным и привык думать, что мистика осталась в прошлом — в преданиях и легендах.

«Существуют, мой дорогой Жюль, — ответил он, — но от нас их отделяет плотная завеса миров. Они не отмечены ни на одной карте и живут в промежутках между явью и грёзой. И порой — если судьба того пожелает — смертному выпадает случай туда попасть… но случается это нечасто.»

Я умолк, слушая, как в камине переговаривается огонь, и примерял слова старика к своей жизни.

До того вечера оставалось всего три дня, и в ноябре того года я пришёл в лавку в полном унынии. Кредиторы давили на меня, квартирный хозяин грозился выселением, и я не видел никакого выхода из того затруднительного положения, в котором очутился. Аршибальд, заметив моё расстроенное состояние, предложил мне чашку кофе и попросил открыть свою душу перед ним.

Часов двух я провел в беседе с ним, и когда уже собирался уходить, слабеющая свеча бросала по лавке последние отблески. Тогда он вспомнил о каком-то предмете, только что полученном им из наследства одной знатной дамы.

«Позвольте показать вам, молодой человек, вещь, в отношении которой я имею самые странные подозрения,» — произнёс он, доставая из стеклянного шкафчика небольшой предмет, завёрнутый в истёртую шёлковую материю.

Когда он развернул свёрток, я увидел перед собой рожок, длиною не более моей ладони, но такого совершенства исполнения и такой чудесной работы я никогда не видал ни прежде, ни впоследствии. Реликвия была изготовлена из золота, столь чистого, что казалась застывшим солнечным лучом. Её покрывали выгравированные письмена, мне незнакомые; при свече они отдавали тихим сиянием, как если бы хранили свой блеск.

Я вглядывался в выгравированные символы, пытаясь уловить их смысл. Они не походили ни на латинские, ни на греческие буквы; в мерцании свечи знаки будто шевелились, складываясь в прихотливые узоры. На одной стороне проступала фигура, напоминавшая птицу с расправленными крыльями; на другой тянулся строгий геометрический рисунок — почти созвездие, рассыпанное по металлу. Золото казалось тёплым на ощупь, несмотря на ноябрьскую прохладу лавки, и чем дольше длился мой взгляд, тем отчётливее становилось: передо мной не вещь, а нечто живое — пришелец из другого мира, терпеливо ожидающий своего избранника.

«Это волшебный предмет,» — сказал Аршибальд, подав изделие мне в руки. «Я в этом убеждён по той причине, что, когда я коснулся его в первый раз, со мною произошло нечто необычайное. Мне предстали видения, услышались голоса.»

Я был охвачен таким страхом, что едва не упустил богатство из рук.

«Я решил, что это предмет, пришедший из миров, нам неведомых, и потому не посмел ни продать, ни избавиться от него иным способом.»

Мои пальцы дрожали, когда я брал рожок. Было ли это от холода или от какого-то инстинктивного страха? Я не знал. Что-то во мне, какая-то древняя часть моей крови, узнавала эту диковину. Узнавала и отвечала. Моё сердце забилось быстрее. На коже появились мурашки. Это было как встреча с чем-то забытым, но всегда знакомым — подобно тому, как мы узнаём мелодию, которую слышали в прошлой жизни.

Я держал его в руках, изумлялся лёгкости и неземной красоте. Что-то в нём манило меня, привлекало, как свеча манит мотылька в ночной тьме. Без всякого намерения, почти машинально, я поднёс рожок ко рту и дунул в него.

Прозвучало нечто такое, чего мне ещё не доводилось слышать. Это был не голос земной трубы и не клич охотничьего рога — скорее сама музыка небес, дрожащая и разлитая сразу по всем измерениям бытия. Казалось, она проходит сквозь пространство, как волна: каждая нота жила собственной жизнью и входила в меня не только через слух, но и через кожу, через кости — в самую глубину существа.

Когда я услышал этот зов, лавка Аршибальда вспыхнула ослепительным сиянием. То было не обычное освещение: яркость поднималась из самого воздуха, проступала из стен, как если бы светилась сама ткань реальности. Я видел, как сияние закручивается вокруг меня спиралью, как входит в плоть, как заполняет голову до звона — и отступать уже было некуда.

Мир сорвался с привычной оси: завертелся, поплыл, начал рассыпаться, будто его разбирали на части. Казалось, я одновременно падаю в бездну и взмываю вверх; тело то вытягивалось в бесконечную нить, то наливалось тяжестью, точно железо. Всё смешалось и перестало иметь прежний смысл — боль и восторг сплелись в один миг, растянутый до вечности.

И тогда пришёл хор: человеческие выкрики, птичий крик, шорох ветра — всё разом, в один узел, без единого различимого слова. Перед глазами вспыхивали лица: женские, мужские и такие, которым не подходило ни одно из этих имен. Они смотрели прямо на меня — ждали, требовали, звали.

И затем — ничего.

Когда сознание вернулось ко мне, я лежал на холодных плитах — и тот камень был уже не полом лавки месье Аршибальда. Надо мною вздымался сводчатый потолок, весь в росписях древних богов, и каждая линия на них дышала торжеством. Вокруг теснились люди в одеждах, каких мне доселе видеть не доводилось: парча, самоцветы, золото — и всё это вспыхивало искрами, словно ночное небо, рассыпанное по человеческим плечам.

Первым делом я ощутил мрамор щекой — ледяной, беспощадно настоящий. Затем пришёл запах, и я невольно задержал дыхание: не парижская сырость, не дым каминов, не дух лавочных полок, но аромат дальних стран — неведомых цветов и каких-то смол, в которых таилась магия, лёгкая и вязкая, как утренний туман над Сеной. Третьими явились звуки: вокруг говорили — да только не по-парижски; речь их лилась ровно и напевно, как музыка, не нуждающаяся в инструментах.

Я приподнялся на локтях, страшась шевельнуться лишний раз, и глаза мои понемногу свыклись с яркостью множества свечей в серебряных канделябрах. Я снова взглянул вверх — и едва не вскрикнул: о, что за живопись! Там были боги и герои в позах славы и победы; кисть мастера была столь дерзка и точна, что чудилось — ещё миг, и они сойдут со свода, ступят на камень и станут рядом. А меж этих фигур проступали знаки, сродни тем, что я уже видел на рожке: они не сияли, как пламя, — лишь тлели слабым мерцанием, но в этом мерцании было нечто упрямое и несомненное.

Передо мною стоял худощавый человек в долгополой мантии, изукрашенной лилиями. Его лицо было величественно и строго, и когда он глядел на меня, мне казалось, что в его взгляде кроется вся мудрость веков.

«Вставайте, барон де Верден,» — произнёс он голосом, в котором звучал как приказ, так и приветствие. «Наконец-то явились на наш двор. Все мы так долго ждали вас. Король Элизии приглашает на аудиенцию.»

Я попытался встать, но ноги мои дрожали, и я не понимал, что происходит. Где я? Как я очутился в этом дворце? Что означает это странное имя, которое назвал мне незнакомец?

Но на расспросы не оставалось ни минуты. Слуги подхватили меня под руки и повели длинными переходами, где вдоль стен мерцали позолоченные жирандоли, и их огни дрожали на позолоте рам.

Я шёл — и не мог надивиться великолепию, что обступало меня со всех сторон. Портреты тянулись один за другим, точно молчаливая вереница прежних хозяев: под каждым темнела табличка с именем и титулом — «граф де Лион», «барон де Шарль», «герцог де Морной», «маркиз де Валер». Даты на этих дощечках говорили о вещах немыслимых: некоторые из изображённых жили не десятки лет назад — целые века отделяли их от нынешнего дня. И всё же их наряды, оружие, осанка — всё выглядело не музейной ветхостью, а живой привычкой, словно эти люди покинули мир не в глубокой древности, а вчера на исходе дня.

В их лицах угадывалось родство: одна и та же линия бровей, один и тот же разрез глаз, тот же упрямый изгиб губ — как у сына, похожего на отца, и у отца, похожего на деда. Только здесь сходство было глубже, почти роковое. Неужто передо мной — лики моих предков? Безумие… и всё же мысль эта цеплялась, как колючка.

Меж портретами висели боевые знамёна, старинное оружие и такие вещи, которым и название чуждо. Хрустальный кубок отдавал тёплым золотистым мерцанием; шпага с витиеватыми узорами будто дышала холодом даже на расстоянии; а древняя книга в кожаном переплёте отзывалась едва слышным звоном — точно где-то далеко, за стенами, перекликались тонкие колокола.

И вот, проходя мимо одного из портретов, я невольно замедлил шаг — и остановился, словно меня удержала чья-то невидимая рука.

На холсте был изображён молодой человек, худощавый и бледный, — и до странности схожий со мною. Под рамой, на табличке, золотыми буквами значилось: «Барон Жюль де Верден, дом магов, ученик Великого Артура».

У меня потемнело в глазах; земля, право слово, качнулась под ногами. То был не просто чей-то лик — то был мой собственный образ, выставленный здесь, в этом дворце, в мире, который я увидел впервые. Невозможность такого совпадения кричала во мне громче разума: как мог оказаться здесь я — барон, маг, ученик какого-то «Великого Артура», — когда на парижских улицах я был всего лишь бедняком, которому каждое утро приходилось торговаться с судьбой за кусок хлеба?

И всё же сходство было беспощадным. Те же глаза — мой взгляд; те же волосы; тот же упрямый изгиб губ, строгость, смешанная с тенью высокомерия, и даже намёк на улыбку в уголках рта — ту самую, которую я не раз ловил в зеркале. Это был я… и в то же время — не я: человек из иного времени, иной жизни, иного мира.

Слуги мягко потянули меня дальше; я упирался, всё ещё не в силах оторвать взгляд от холста. Подпись под портретом звучала как приговор судьбы и вместе с тем как обет, которого я не давал, но который, по всей видимости, был дан за меня кем-то и когда-то.

Мы остановились у огромных дверей, изукрашенных резьбой; двое стражей при оружии переглянулись и распахнули створы. Я переступил порог — и очутился в тронном зале: на возвышении, под тяжёлыми складками мантии, в золотом венце сидел король, удивительно похожий на того, чей зов вырвал меня из парижской ночи, — только старше, суровее и величественнее.

По обе стороны трона теснились придворные; все они смотрели на меня с любопытством, в котором чудилось ожидание, — словно исход этой минуты был им заранее известен. Но сильнее прочих приковывала взор молодая женщина у самого возвышения — по всему видать, государева дочь.

Она стояла в платье бледно-голубом, будто сотканном из самого сияния: серебристые отблески дрожали на ткани при каждом её движении. В медных волосах, отливавших золотом, как живой огонь при свечах, покоилась диадема, усыпанная каменьями; однако не она пленила меня. Властнее всяких украшений были её глаза.

В них открывалась такая глубина, что становилось не по себе: мудрость, тайна и какое-то древнее знание — не по летам, не по юности. Когда наши взгляды встретились, мне почудилось, будто время остановилось; остались только она и я да странное, почти больное ощущение узнавания, словно мы уже встречались — в иной жизни и под иным небом.

Черты её лица были редкой правильности — высокие скулы, тонкий нос, губы полные и тёплые, — но передо мной была не холодная статуя. В этой красоте жила кровь: она дышала, менялась, отзывалась на каждую мысль. И когда она улыбнулась мне — грациозно и чуть скрытно, как улыбаются тем, кого давно ждали, — я вдруг понял: всё, что было прежде, и впрямь служило лишь предисловием к настоящей истории.

«Добро пожаловать, барон Жюль,» — произнёс король; и голос его, низкий и властный, прокатился под сводами так, что у меня в груди отозвалось эхо, словно вдалеке ударили в большой колокол. «Вы должны были явиться в наш мир — и, как видите, явились. Но скажите: сознаёте ли вы, кто стоит предо мною? Знаете ли, какую тайну хранит золотой рожок?» При этих словах придворные, стоявшие полукругом, будто разом забыли дышать: тишина сделалась такой густой, что, казалось, свечи горят осторожнее.

Я склонил голову — настолько почтительно, насколько позволяли мне и растерянность, и недавняя немощь; однако ответ застрял на губах. Что мог сказать человек, которого только что вырвали из привычной жизни и бросили в зал, где каждое слово звучит, как указ? Я не был ни бароном, ни магом, ни учеником легендарных наставников — и всё же меня назвали так, словно это имя принадлежало мне по праву, а прежняя моя бедность была лишь досадным недоразумением.

Король, заметив моё молчание, не рассердился; напротив — в его взоре мелькнуло что-то похожее на печаль человека, который слишком давно ждёт и слишком многое знает.

«Слушайте же,» — продолжал он тише, и от этой тишины становилось ещё страшнее. «Вы — сын древнего рода; крови вашей ведомы те искусства, о которых у нас говорят шёпотом, а в иных землях и вовсе не смеют вспоминать. Артефакт избрал вас не сегодня: он признал вас, как признают своего — по знаку, по дыханию, по судьбе. И то, что начертано на небесах, не отменяется человеческим неверием.» С этими словами он слегка повёл рукой, и я понял: здесь привыкли, чтобы жизнь подчинялась жесту так же охотно, как солдат — команде.

Я не ответил и на это; но в глубине сердца что-то дрогнуло — не радость, нет, а странное узнавание, словно в тёмной комнате нащупали знакомую вещь. И когда взгляд мой невольно нашёл принцессу, она — та самая молодая женщина у трона — улыбнулась мне не торжеством и не насмешкой, а участием, будто говорила без слов: «Вы не один». Улыбка эта была опаснее любой угрозы: в ней чувствовалась нить, которую уже набросили мне на запястье, и нить эта вела не к покою.

Так началась моя история в земле Элизии — история тайн и испытаний, любви и чудес, о коих, быть может, разум предпочёл бы не знать. И если ныне, верный читатель, всё это кажется вам невероятным, — что ж, вспомните: и мне в тот миг казалось так же, но судьба имеет привычку смеяться над нашими возражениями.

Дворцовые интриги. Глава 2.

Утро застало меня в покоях, убранство которых превосходило самые смелые фантазии. Кровать из резного дуба стояла под балдахином из шёлка, стены покрывали гобелены с изображениями охоты и придворных празднеств. Лучи солнца проникали сквозь высокие витражные окна, расписывая пол узорами из разноцветного света.

Я приподнялся на локте, пытаясь осмыслить случившееся. Может быть, всё ещё это был сон? Но нет — запах розовой воды из серебряного кувшина на столе, прохлада мрамора под босыми ногами, пение птиц за окном — всё говорило об обратном. Я действительно находился в другом мире.

На белых шёлковых простынях лежало моё тело — и разум, ещё не вполне вернувшийся в равновесие, тщился ухватить хоть один признак того, что всё это не наваждение. Сердце билось учащённо: от страха ли, от восторга ли — рассудить не удавалось. Голова шла кругом от множества вопросов: Жюль де Верден, нищий парижанин без гроша, — и вдруг барон в неведомом, магическом королевстве! Смешно, нелепо, невозможно… и всё же отрицать происходящее не позволяли ни запахи, ни звуки, ни осязаемая правда прикосновений — слишком живо, слишком истинно было всё вокруг, чтобы оказаться сном.

В дверь постучали трижды, коротко и решительно.

«Войдите», — позволил я, натягивая на плечи халат из бархата.

В покои вступил молодой человек примерно моих лет. Одежда его с первого взгляда выдавала дворянина: зелёный атласный камзол, шитый золотом, белоснежные чулки, туфли с пряжками, поблёскивавшими металлом. Светлые волосы были убраны в аккуратную косу, а на лице играла та самая добродушная улыбка, которая внушает доверие ещё прежде, чем прозвучит первое слово.

«Доброе утро, барон де Верден, — приветствовал он меня низким поклоном. — Позвольте представиться — граф Анри де Монфор, шталмейстер королевского двора. Его величество поручил мне сопровождать вас и помочь освоиться в Элизии».

Мы обменялись рукопожатием, оно оказалось крепким и прямым — в нём чувствовалась та простота, которую при дворах встречаешь нечасто, ибо там всякий второй живёт не для дела, а для интриги.

Молодой граф сразу внушил доверие. В ясных его глазах не было ни привычной мне салонной хитрости, ни холодного расчёта; улыбка же оставалась открытой, без малейшей тени притворства. Впервые с тех пор, как судьба швырнула меня в этот мир, мелькнула мысль: быть может, рядом оказался человек, на чьё слово можно положиться.

«Рад знакомству, граф, — ответил я. — Признаюсь, вчерашний вечер оставил меня в полном замешательстве. Не соблаговолите ли вы объяснить, что со мною произошло?»

Анри кивнул и присел на край кресла у окна.

«Ваша история не единственная, барон. Золотой рожок, что привёл вас сюда, веками служил мостом между нашим миром и вашим. Раз в столетие он избирает нового хозяина — непременно из крови древних магов. Последним из избранных был ваш пращур: он жил триста лет назад и положил начало элизийской ветви дома де Верден. С той поры ваши бароны стерегут проход и не дают тем, кто жаждет зла, обратить его силу себе на пользу».

Слова эти ложились ровно и спокойно — и оттого казались ещё невероятнее. Триста лет… пращур… дом де Верден… Внутри поднялось странное эхо, будто где-то в глубине крови шевельнулась память о человеке, которого никогда не встречал, и о времени, которого не мог знать.

О своём «благородном происхождении» не доводилось слышать ни разу. Отец умер, когда я был ребёнком, и оставил мне лишь несколько смутных намёков на славное прошлое семьи — фразы, сказанные вполголоса, словно для того, чтобы бедность казалась не такой унизительной. Тогда это принималось за утешительные сказки… а теперь — нет.

«А что случилось с этой династией?» — спросил я.

Лицо Анри помрачнело.

«Сто лет назад последний барон де Верден исчез при загадочных обстоятельствах. С тех пор портал был закрыт, и рожок дремал в вашем мире, ожидая нового избранника. И вот вы здесь».

Подойдя к окну, я взглянул на город, раскинувшийся внизу. Элизия была прекрасна: белокаменные дома под черепицей, узкие улочки, где в ярких одеждах сновали прохожие, и рыночная площадь с фонтаном посередине; вдали синели леса, а за ними поднимались мягкие зелёные холмы.

Долго не удавалось оторваться от этой панорамы: всё виделось как в грёзе, как в старинной сказке, которую в детстве нашёптывал мне седой гувернёр. Зодчество казалось одновременно древним и вневременным — камень светлел под солнцем так, словно в нём жила тайная сила; и на крышах то и дело попадались знаки, удивительно сродные тем, что я прежде различил на золотом рожке. Даже людской наряд здесь говорил иначе, чем в Париже: ни мрачной строгости, ни привычной для столичных улиц серости — всюду цвет, лёгкость, праздничная свобода, будто сама жизнь не стеснялась быть красивой. В этом мире чудесное не пряталось по подвалам и чердакам — оно дышало рядом, вплетённое в самую ткань бытия.

«Что от меня ожидают?» — спросил я, не отрываясь от открывшегося вида.

«Сперва — явиться ко двору, — ответил Анри. — Сегодня вечером государь даёт бал в вашу честь; соберутся все знатнейшие особы королевства. И, к слову, совет: будьте осмотрительны. Не всякий здесь рад вашему появлению».

Я обернулся к нему.

«К чему вы клоните?» — вырвалось у меня.

Анри поднялся и подошёл ближе, понизив голос до шёпота.

«Герцог де Ришелье. Он — второй человек в королевстве после его величества: могучий чародей и главный советник. Но при дворе поговаривают, что ему и этого мало. Ваше появление может помешать его планам».

Голос Анри вдруг натянулся, как струна, — такой напряжённости в нём прежде не слышалось. Лицо его побледнело, пальцы сами собой сжались в кулак, и стало ясно: один лишь титул герцога внушает ему не опасение, а настоящий страх.

«Ришелье не просто честолюбив, Жюль, — продолжил он, глядя мимо меня, в окно. — Он коварен. Ему подвластны чары мрака — такие, что мутят рассудок и ломают человеческую волю. Мой дед служил при его отце; а когда нынешний советник вступил в сан, во дворце начались… перемены. Люди стали пропадать. Советники, осмеливавшиеся перечить его влиянию, внезапно покидали стены замка — и оставляли после себя лишь шёпот о «предательстве». Даю голову на отсечение: Вельможа помог им уйти не словами».

Тревога росла с каждым его словом.

«Каким же планам?»

«Этого не ведаю, — отрезал Анри. — Но будьте настороже, барон».

К вечеру слуги облачили меня так, как подобает человеку, которого ведут на придворный бал: тёмно-синий бархат, шитый серебром, белоснежная рубашка с кружевом, шпага в ножнах — холодный блеск дамасской стали. Стоило взглянуть в зеркало — и оттуда смотрел уже не нищий парижанин, а дворянин Элизии, которому, хочешь не хочешь, придётся держаться так, словно он родился среди этих интриг.

Перед зеркалом долго всматривался в своё отражение — и с трудом узнавал себя. В недавнем бедняке с улиц Парижа не осталось той отчаянной безнадёжности: вчера — человек без будущего, без средств, без надежды; сегодня — барон, отмеченный волшебным артефактом, к словам которого прислушиваются и кланяются. Но стал ли я и впрямь иным? Или это всего лишь маска, новый наряд, которым пользуется всякий придворный?

Я приблизился к зеркалу и вгляделся в черты. Те же высокие скулы, тёмные глаза, волосы, упрямо длиннее, чем принято. И всё же во взгляде мелькнуло нечто новое — вопрос, тревога и, быть может, крошечное зерно будущей уверенности. Ладонь легла на грудь: под шёлком рубашки билось моё сердце — всё та же жизнь, всё тот же выбор, принять роль или отступить.

Чуть погодя за дверью послышались шаги и приглушённый зов; слуги явились напомнить, что час настал. Плащ лёг на плечи, шпага — на бедро, и вот уже коридоры потянулись навстречу один за другим, отражая в полированной каменной глади дрожащие огни. Чем ближе становился конец пути, тем явственнее доносились голоса, смех и музыка — сперва как далёкий шорох, потом как уверенный зов, от которого у сердца не оставалось иного выбора, кроме как подчиниться.

Чертог празднества поразил своим великолепием. Высоко под сводами висели огромные хрустальные светильники, и в них горели не простые свечи, а ровные магические огоньки: они лили мягкое сияние без резких теней, будто сами стены источали свет. По отполированному до зеркала полу скользили пары; казалось, танцоры не ступают, а плывут над водой, и каждый поворот оставляет за собой след из бликов.

В дальнем углу, на небольшом помосте, играли музыканты; вальс струился непрерывной волной, и эта волна подхватывала людей — то сближая, то разлучая их, как море на приливе. Звуки словно обретали плоть: в воздухе почти можно было различить их узоры, сплетающиеся с дыханием танцующих и с шелестом тканей.

Вдоль стен тянулись столы, ломившиеся от яств и вин; запахи смешивались — пряности, жаркое, сладость фруктов — и над всем этим стоял особый, праздничный дух изобилия, каким умеют дышать лишь дворцы. Дамы в нарядах всех оттенков — от нежного рассвета до густой ночной синевы — кружились, смеясь, а кавалеры склонялись в поклонах с той отточенной учтивостью, за которой иной раз прячутся и дружба, и кинжал.

Король восседал на возвышении; подле него — принцесса Элиза. Платье её было цвета морской волны, и при каждом движении по шёлку пробегал холодный отблеск свечей; в волосах же, уложенных с придворной тщательностью, мерцала диадема с изумрудами — точно кусочек летнего леса, заключённый в камень.

И вот сквозь залу — через зыбь огней, через шорох парчи и приглушённый говор — её взор настиг мой. Всё прочее, казалось, отступило: лица придворных расплылись, музыка стала далёкой, даже воздух между нами сделался плотнее. Она улыбнулась — едва заметно, одним уголком губ; но в этой улыбке было сразу и приветствие, и испытание, и предостережение. К щекам прихлынула кровь, сердце тяжело ударило в груди, и странное чувство — не вспыхнувшая прихоть, не пустая страсть — поднялось во мне, как память, которой прежде не было: будто узнаётся не женщина, а сама судьба, подошедшая ближе и назвавшаяся её именем.

«Барон де Верден», — раздался голос позади меня.

Я обернулся. Передо мною стоял высокий мужчина лет сорока — в чёрной мантии, расшитой серебряными звёздами, что вспыхивали при свече то ярче, то глуше, словно ночное небо, попавшее в складки ткани. Лицо его было красивым — да красота та казалась выточенной не для жизни, а для власти: ровная, безупречная, и оттого ещё более холодная.

Герцог де Ришелье принадлежал к числу людей, которых не уносит память: они сами в ней остаются, как отметина. Бледность кожи резко отделялась от черноты мантии; тёмные волосы были убраны назад, открывая высокий лоб — тот самый, по которому угадывают привычку повелевать не словами, а одним присутствием. Но страшнее всего был его взор: почти чёрный, неподвижный, с такой глубиной, будто в нём таилась не мысль, а сила — старая, терпеливая, привыкшая ждать. Под этим взглядом словно открывалась бездна: не место, а знание о местах, где человеку быть не следует.

«Герцог де Ришелье, — произнёс он, протягивая руку, — и голос его звучал ровно, учтиво, без тени теплоты, как будто вежливость была у него не добродетелью, а оружием. Наслышан о вашем прибытии. Позвольте поприветствовать вас в Элизии».

Рукопожатие оказалось твёрдым — и холодным, как прикосновение металла, долго лежавшего в тени. «Благодарю, ваша светлость», — отозвался я, стараясь, чтобы в тоне не проступило смущение, которое почему-то всегда вызывает в человеке безупречная, слишком уверенная учтивость.

«Говорят, вы владеете золотым рожком, — продолжал герцог, не отводя глаз; и в этой спокойной фразе слышалась не праздная любознательность, а точный прицел. Редкий артефакт. Надеюсь, вы понимаете всю ответственность, что ложится на ваши плечи».

«Пытаюсь разобраться, — ответ прозвучал осторожно; и, произнося его, невольно стало ясно: разбираться придётся быстро — и не только в рожке…»

Под этим взглядом — тёмным, ровным, без мигания — даже самый смелый невольно ощущает себя не собеседником, а добычей: словно над самой шеей уже сомкнулась невидимая западня. Казалось, герцог не просто смотрит — примеривает к тебе меру, взвешивает, как взвешивают клинок на ладони, и пробует волю на крепость, не повышая голоса и не делая лишнего движения. Спина держалась прямо, подбородок — высоко; зато внутри всё ходило ходуном, и холодная тревога, поднимаясь от груди, мешала дышать ровно.

В этом человеке было опасное знание: он понимал о рожке больше, нежели тот, кто держит его при себе; а, может статься, ведал и о дороге, что привела сюда, и о дороге, что ещё только начнётся. Проверка ли это была — или предупреждение? Одно с другим сплеталось так тесно, что различить было невозможно.

Ришелье тронул губы усмешкой — короткой, сухой, как щелчок.

«Разобраться в делах магии не так просто, барон, — произнёс он мягко, и от этой мягкости становилось не по себе. — Для того нужны годы учения, опыт… мудрость. Надеюсь, вы не станете забавляться силами, смысла которых ещё не знаете».

Скрытая угроза прозвучала так же отчётливо, как если бы её высекли на камне.

«Благодарю за совет, ваша светлость, — ответ вырвался холоднее, чем хотелось; и всё же лучше холод, чем дрожь».

Герцог едва заметно кивнул — и, не торопясь, удалился, растворившись в толпе придворных, словно тень среди других теней. Анри, стоявший рядом, наклонился ко мне и тихо обронил:

«Вот вам и первая встреча».

Я перевёл дыхание, словно только что вышел из тесной комнаты на воздух, — и всё же воздух этот был настоян на порохе. Экзамен ли это был, или объявление войны? Вежливость второго лица при дворе держалась на такой уверенности, какую носят люди, привыкшие приказывать судьбе; в его словах слышалось не наставление, но предупреждение — тонкое, как лезвие, спрятанное в рукаве.

Взгляд сам собой нашёл шталмейстера; тот едва заметно кивнул — не по-дружески, а по-военному, как подают знак перед опасным поворотом. Держитесь подальше, говорили его глаза; и в этом молчаливом совете было знание ставки, а не пустая осторожность.

Музыка переменилась. Король поднялся, и голос его, привычный к тишине и повиновению, прокатился под сводами:

«Господа и дамы! Прошу приветствовать барона де Вердена, нашего почётного гостя. Сударь, не окажете ли вы честь моей дочери первым танцем?»

Все взоры разом обратились ко мне; кровь прилила к лицу, и на миг показалось, будто шаги мои слышны всему залу. Не спеша — ибо поспешность при дворе всегда выдаёт слабость, — я подошёл к возвышению и протянул руку принцессе. Её ладонь легла в мою легко, без колебания, — и в этом касании было больше смысла, чем в десятке придворных речей.

Мы вышли в середину залы. Музыка зазвучала вновь, и танец начался: Элиза двигалась с той спокойной грацией, которая не требует усилия и потому кажется полётом. Мастерством танцора хвалиться было бы дерзостью, однако в эту минуту шаги вдруг сложились сами собой, и чудилось — мы движемся в одном ритме, в одном дыхании, словно мелодия ведёт не только ноги, но и судьбу.

Когда я положил руку ей на талию, и мы пошли по кругу, музыка словно перестала звучать отдельно — она вошла в шаг, в поворот, в самое дыхание. Пламя свечей дрожало на каменьях её диадемы, и зелёные искры то вспыхивали, то гасли, как лесные огоньки в ночи. Платье, подхваченное движением, раскрывалось мягкой волной; шёлк шептал, и в этом шёпоте чудилась чужая, тонкая магия — не громкая, а живая.

Она была лёгкой — да не ломкой: в каждом её повороте чувствовалась уверенность, привычка владеть собой и вести другого так, чтобы тот не заметил, где именно его повели. Её взгляд не отпускал моего, и сердце, точно послушный инструмент, само подбирало ритм, боясь сбиться на неверной доле.

«Вы прекрасно танцуете, барон», — произнесла она тихо.

«Это вы ведёте меня, ваше высочество, — ответил я, и улыбка вышла сама собою, помимо всякого расчёта».

Она засмеялась — легко и чисто, будто вдалеке коснулись друг друга тонкие бокалы.

«Не называйте меня так. Просто Элиза».

«Тогда и вы зовите меня Жюлем».

И снова всё вокруг потускнело и отступило, точно занавес: остались только мы, кружение, да дрожащие огоньки, вплетённые в наш танец.

«Жюль, — произнесла Элиза так тихо, что имя прозвучало почти как молитва. — Мне нужно вас предупредить: при дворе немало завистников. Будьте осторожны… особенно с герцогом».

«Анри уже говорил об этом, — ответ сорвался быстрее, чем хотелось. — Но отчего вы так его страшитесь?»

На миг — молчание. Улыбка, ещё недавно жившая на губах, погасла; черты сделались строже. Шаг ближе — и голос стал таким, что его мог услышать только один человек.

«Год назад здесь произошло ужасное. Один из советников короля — человек, которого отец глубоко уважал, — окончил свои дни: он выпал из окна высокой башни… якобы по собственной воле. Но это не было самоубийство. Герцог сумел принудить его к тому шагу».

«Потом были ещё двое. И каждый раз — несчастный случай на бумаге. Взгляд Элизы потемнел. Однако закономерность слишком явна: все трое мешали Ришелье, все трое противились росту его власти».

Следующий такт настиг нас, словно напоминая: вокруг — праздник, улыбки, придворные взгляды, и ни одному из них не должно достаться ни тени того, что сейчас было сказано. Элиза на миг отвела глаза — и тут же снова вернула их ко мне; пальцы её, лежавшие в моей руке, чуть дрогнули, но шаг не сбился.

Музыка пошла к развязке: последние круги стали шире, движения — сдержаннее.

И вот танец закончился. Мы склонились друг другу, и я почувствовал, как её пальцы сжали мою руку чуть сильнее обычного.

«Берегите себя, Жюль, — прошептала она».

Всё вокруг поспешило вернуть себе прежний вид: музыка подхватила следующую пару, придворные улыбки ожили, словно ничего не было сказано вполголоса. Только пальцы Элизы задержались ещё на миг, и в этом коротком промедлении чувствовалось больше правды, чем во всём блеске праздника. Затем ладонь высвободилась — легко, почти буднично, как того требуют правила, — а взгляд скользнул в сторону, предупреждая без слов: здесь даже тишина умеет слушать.

Дальше — череда чужих фраз, обязательных приветствий. Канделябры дымили тонкой копотью, воздух густел от духов и горячего воска, и всё сильнее хотелось вырваться из этого золочёного круга, где каждое слово может стать уликой. Уже позднее, когда праздник начал редеть и голоса сделались глуше, ноги сами вынесли в коридоры; там было прохладнее, темнее, и шаги звучали честнее, чем любая придворная музыка.

Той ночью, когда бал окончательно стих и дорога привела меня обратно в отведённые покои, сон не пришёл. Тишина стояла густая, и в этой тишине особенно отчётливо слышалось всё, что днём было сказано полушёпотом и спрятано за улыбками. В памяти поочерёдно вставали три образа: принцесса — с доверчивой теплотой, от которой делается страшнее; герцог — с холодной учтивостью, что режет не хуже шпаги; золотой рожок — молчаливый, сияющий, будто заранее знающий цену каждому шагу. Мысли кружились, не находя пристанища, и каждый новый круг возвращал к одному: слишком многое свалилось сразу, без времени на привыкание.

Продолжить чтение