О любви. Драматургия, проза, воспоминания

Размер шрифта:   13
О любви. Драматургия, проза, воспоминания

УДК 821.161.131

ББК 84(2Рос=Рус)644Зорин Л.Г.

З-86

Редактор серии – Д. Ларионов Предисловие А. Зорина

Леонид Зорин

О любви: Драматургия, проза, воспоминания / Леонид Зорин. – М.: Новое литературное обозрение, 2025.

В сборник произведений известного писателя Леонида Зорина (1920–2024) вошли его драмы, повести и рассказы о любви. Среди них легендарные пьесы «Варшавская мелодия» и «Царская охота», а также главы из мемуарного романа «Авансцена» – в них рассказывается о знаменитых спектаклях по этим пьесам, прославившихся дуэтами Михаила Ульянова и Юлии Борисовой, Леонида Маркова и Маргариты Тереховой. Истории любви не похожи друг на друга, но отражают то понимание этого чувства и его воздействия на человеческие душу и судьбу, которое пронизывает все творчество писателя. Книга продолжает публикацию наследия Л. Зорина, начатую сборником «Ничего они с нами не сделают…» (НЛО, 2024), посвященным отношениям художника и власти.

В оформлении обложки использован фрагмент плаката к спектаклю Малого Драматического театра – Театра Европы «Варшавская мелодия». В ролях Е. Санников и У. Малка. Автор плаката художник А. Андрейчук. Фото В. Васильева. Публикуется с разрешения театра.

ISBN 978-5-4448-2896-0

© А. Л. Зорин, предисловие, состав, 2025

© Л. Г. Зорин, наследники, 2025

© Н. Агапова, дизайн обложки, 2025

© ООО «Новое литературное обозрение», 2025

Андрей Зорин

Меж нами стены, стены, стены…

Эта книга продолжает публикацию наследия Леонида Зорина, начатую сборником «Ничего они с нами не сделают…» (НЛО, 2024), выпущенным к столетию со дня рождения автора. Первый сборник был посвящен отношениям художника и власти, произведения в этом томе объединены не менее важной для писателя темой любви. Понятно, что такое деление условно: Зорин всегда представлял себе любовь как творчество, вернее, сотворчество, а государство – как силу, враждебную человеческим чувствам. Некоторые произведения, включенные в эти две книги, вполне можно было бы поменять местами. И все же такой тематический подход в какой-то мере отражает эволюцию писателя и постепенное смещение фокуса его внимания с временного на вечное.

Этот фокус на разговоре о вечном отражает и название сборника, повторяющее заглавие знаменитого рассказа Чехова. Я думаю, что отец был бы рад этой параллели – он всегда преклонялся перед Чеховым как писателем и как человеком, говорил, что ни с одним из русских классиков не чувствует такой родственной близости, постоянно перечитывал его записные книжки и особенно письма, как бы настраивая по ним свое видение мира. Его понимание любви и ее места в человеческой жизни также складывалось под сильным воздействием поздней чеховской прозы. В 2005 году он написал небольшую повесть-монолог «Он», написанную от лица писателя («Знамя», 2006, № 3).

Леонид Зорин начинал как драматург ярко выраженного социального плана. Как он писал в мемуарном романе «Авансцена», «убеждение, что в искусстве всего важней социальный заряд», было у него тогда «достаточно прочным». Конечно, произведения, написанные для сцены, вообще редко обходятся без любовной коллизии, но все же долгое время эта тема в творчестве Зорина в основном придавала лирическое измерение общественной проблематике. Пожалуй, впервые у Зорина любовная коллизия оказывается в центре действия в его пьесе «Палуба» (1963), написанной по впечатлениям от длительной поездки по Иртышу и Оби. Однако и здесь история случайной встречи и неизбежного расставания героев постепенно выходит на первый план из пестрой мозаики судеб более чем двух десятков попутчиков, сведенных вместе путешествием по сибирской реке.

«Варшавская мелодия», самая знаменитая пьеса Зорина о любви, открывающая этот том, тоже возникла из социальной драмы. Один из героев пьесы «Коронация», рассказывающей о неудавшемся бунте знаменитого историка против удушающего официального признания, вспоминал, как принятый в СССР в 1947 году закон о запрете браков советских граждан с иностранцами разлучил его с возлюбленной. В ходе работы драматург неожиданно почувствовал, что этой истории тесно в рамках проходной реплики, и начал писать новую пьесу, ставшую для него поворотной. Со времени запрета «Гостей» в 1954 году пьесы Зорина с трудом пробивались на сцену. Некоторые из них получали разрешение только для одного театра – московским режиссерам иногда удавалось убедить цензуру сделать для них исключение и пропустить спектакль, запрещенный к более широкому исполнению. За автором постепенно закреплялась репутация драматурга, работающего исключительно для столичной аудитории. Написав «Варшавскую мелодию» (первоначальное название «Варшавянка» пришлось сменить из‑за ассоциаций с революционной песней), Зорин не рассчитывал даже на такой результат.

В обстановке ползучей ресталинизации, начавшейся в стране после смещения Хрущева, пьеса о сталинском законе, ломавшем судьбы, казалось, была обречена. Тем не менее за постановку взялся главный режиссер Вахтанговского театра Рубен Симонов, и его авторитет и обаяние в сочетании с талантом Юлии Борисовой и Михаила Ульянова пробили брешь. Играть «Варшавскую мелодию» разрешили сначала вахтанговцам, а вскоре последовала и общесоюзная виза. Слухи о пьесе распространялись по всей стране, и множество театров в нарушение действующих правил начинали репетиции без разрешения инстанций. Остановить этот процесс значило вызвать слишком большой скандал. С тех пор уже седьмое десятилетие пьеса не сходит со сцены во всем мире.

В «Варшавской мелодии» уже вполне оформилась версия вечного мифа о романтической любви, которая потом реализовалась в драматургии и прозе Зорина. Единственная встреча определяет жизни и судьбы героев, которым не суждено соединиться, поскольку разделяющие их барьеры непреодолимы. Этот, традиционный еще со времен «Тристана и Изольды», сюжет приобретает у Зорина особую окраску и специфическую интерпретацию. Любовь обречена не только, и даже не столько, в силу внешних препятствий, сколько потому, что герои не способны ее сохранить. Человек недостоин подаренного ему судьбой чувства, да и само оно, сколь бы испепеляющим ни было, как правило, не может противостоять давлению житейских обстоятельств и ходу времени.

Три встречи героев «Варшавской мелодии» обозначают вехи на этом пути. Поначалу Виктора и Гелю в послевоенной Москве разлучает закон о запрете браков с иностранцами. Когда через десять лет они встречаются в Варшаве, герои еще любят друг друга, но Виктор уже впитал страх перед государственной машиной – он боится провести ночь с любимой женщиной, ему известно, что в делегации, в составе которой он приехал, неизбежно есть осведомитель. Существенно, что действие происходит в 1957 году – поведение, несовместимое с моральным обликом советского человека, несомненно могло серьезно навредить его карьере, но в оттепельное время уже не угрожало ни тюрьмой, ни гибелью.

В «Авансцене» Зорин вспоминает, как цензура заставила Михаила Ульянова, игравшего Виктора, исказить смысл сцены: «В реплике „Я же не один“ была аккуратно добавлена буковка. Стало: „Я уже не один“. Дело, следовательно, не в том, что он с группой, а в том, что он связан семейным долгом». Любопытно, что так истолковал смысл реплики и очень профессиональный английский переводчик Ф. Д. Рив, у которого герой говорит: «I am not single anymore». Чтобы исключить любое недопонимание, автор, впоследствии редактируя текст, добавил в эту фразу слово «здесь».

В «Авансцене» рассказано и о претензиях к последней картине, когда Виктор и Геля еще через одно десятилетие снова встречаются в Москве, и, хотя оба одиноки и закон, разлучивший их, отменен, они понимают, что уже не нужны друг другу и больше никогда не увидятся. Как вспоминал Зорин, «цензоры требовали в финале если не возрождения чувства, то хоть намека, что это возможно. Но дело тут шло о самой сути, и отступать мне было некуда – напрягся, уперся и устоял». Даже сегодня эти требования выглядят странными. В конце концов, что за дело блюстителям идеологической чистоты до того, возродится ли любовь Виктора и Гелены. И все же логика в этих требованиях была: если репрессивный режим калечит судьбы людей, но не их души, то это может служить пусть не реабилитирующим, то, по крайней мере, смягчающим обстоятельством. У автора пьесы не было иллюзий на этот счет.

Через тридцать лет Зорин вернулся к своим героям, написав пьесу «Перекресток (Варшавская мелодия 97)», где они случайно встречаются на пересадке в аэропорту. Виктор не только не узнает в своей собеседнице бывшую возлюбленную, но и, рассказывая ей историю своей сердечной драмы, неожиданно оправдывает разлучивший их закон исходной несовместимостью России и Европы: «А может быть, наш генералиссимус знал, что делал, – в сорок седьмом? Что вы так смотрите? Вдруг он был прав? Не выйди этот чертов закон, мы стали бы мужем и женой, и что тогда было бы с нами обоими? С барьером между нею и мною? Таким же, как между мною и миром, к которому вас магнитом тянет и для которого я – чужой». Насилие, которому человек не в состоянии противостоять, интериоризируется и становится частью личности.

Гелена до конца пьесы остается неузнанной. Выдавая себя за знаменитую писательницу, автора детективов, она рассказывает сюжет одного из них, где после долгих лет совместной жизни жена убивает надоевшего мужа, выманив его на перекресток, где некогда произошло их первое свидание. Место романтической встречи становится и местом гибели: «Двое людей любили друг друга и вот друг друга возненавидели». Этой провокацией она вызывает собеседника на воспоминания о перекрестке, где некогда начался их роман: «Ведь у каждого есть такой. Я не права? Или пан запамятовал?» Виктор заглатывает наживку и исповедуется перед случайной знакомой, так и не догадавшись, что оказался на своем последнем перекрестке. Образ писательницы-криминалистки позволяет ей начать распутывать сплетение причин, погубивших ее любовь, и побудить зрителя и читателя задуматься, какую роль сыграли здесь внешнее насилие, тканевая несовместимость героев и жернова времени, перемалывающие человеческие чувства. «Ну, самозванка, ты довольна? Господи, спасибо тебе за твое милосердие. Добр ты, Господи. Все-таки он меня не узнал», – подводит Гелена итоги своего розыгрыша. Эта реплика несомненно своего рода автоцитата. Одна из самых знаменитых пьес Зорина «Царская охота» первоначально называлась «Самозванка».

Эта пьеса рассказывала о подлинном событии, на протяжении двух столетий волновавшем воображение писателей и художников. Автор стремился быть точным в передаче деталей и колорита времени, однако, в отличие от других своих исторических драм, прежде всего, «Декабристов» и «Медной бабушки», не стремился предложить в ней достоверную реконструкцию событий прошлого, выбирая из многочисленных и часто противоречивых источников то, что соответствовало его собственным художественным задачам. Так, насколько мы сегодня знаем, не получают подтверждения данные об инсценированном браке Орлова и Елизаветы на военном судне или о том, что неудачливая претендентка на российский престол была беременна от своего похитителя. Впрочем, полностью исключить такие версии нельзя, но в любом случае это не имеет особого значения – перед нами не историческая хроника, а любовная драма.

Посвятив долгие десятилетия театру, Зорин много размышлял о том, как «маска прирастает к лицу»: принятая человеком роль становится его сущностью, а жизнь, проживаемая в воображении, ощущается как более подлинная, чем реальная. При первой встрече оба героя «Царской охоты» должны разыграть взаимное увлечение и соблазнить друг друга: Орлов – чтобы заманить Елизавету в ловушку, а она – чтобы втянуть его в свою авантюру. Очень быстро эта притворная страсть оборачивается настоящей любовью, а государева служба – дурным и фальшивым спектаклем. Но если хрупкой самозванке удается остаться на высоте трагедии, то прославленный победитель оказывается не способен сломать предписанный ему сценарий. Чтобы усилить шекспировскую метафору мира как театра, Зорин ввел в пьесу двух знаменитых драматургов того времени: Карло Гоцци с итальянской стороны и Дениса Фонвизина с русской.

«Знаешь ли ты, что самозванство царства рушит? Забыл Пугача?» – говорит Орлов в финале «Царской охоты» поэту-пропойце Кустову, пытаясь оправдаться в своем предательстве скорей перед собой, чем перед собеседником, на что тот отвечает: «Полно, граф Алексей Григорьич, кто в этом свете не самозванец? Все ряженые, все лики носят, а державы отнюдь не падают…». Как и в истории с репликой Виктора в «Варшавской мелодии», цензура попыталась внести в текст мелкое, но ломающее смысл изменение. «В этом свете» пришлось заменить на «в нашем веке». Предполагалось, что так будет понятно, что речь идет о восемнадцатом столетии и екатерининской империи, но на этот раз насилие над текстом имело противоположный эффект – слова Кустова зал неизменно встречал хохотом и овацией.

То же «самозванчество» – постоянные взаимопереходы воображаемой и настоящей жизни, роли, которую человек взялся играть, и его естества, составляют содержание небольшой поздней пьесы Зорина «Невидимки». Ее герои так и не встречаются и только рассказывают о себе другу другу по телефону, прихотливо смешивая рельность с вымыслом. Когда в конце юная героиня просит незнакомого, но ставшего ей самым близким человека о встрече, он отказывается, предпочитая остаться невидимкой: «(кладет трубку). Сознаться, что я живу на земле по крайней мере три ее жизни… Нет. Хуже убийства. Миф священен».

И «Перекресток», и «Царскую охоту» Зорин первоначально писал для Вахтанговского театра, рассчитывая на новые творческие встречи с Ульяновым и Борисовой. Ставить «Царскую охоту» вахтанговцам запретили, от «Перекрестка» они отказались сами – Ульянов был готов вернуться к Виктору, но для Борисовой необходимость выйти на сцену в роли сильно постаревшей и до неузнаваемости изменившейся героини оказалась эмоционально слишком тяжелой. Пьеса была поставлена Владимиром Андреевым в Театре Ермоловой, сыгравшим в ней вместе с Элиной Быстрицкой. Спектакль пользовался успехом, но подлинным продолжением легендарной «Варшавской мелодии» так и не стал. Сценическая судьба «Царской охоты», напротив того, оказалась на редкость счастливой.

Отец говорил, что в его жизни были два идеальных сценических воплощения его пьес: «Гости», поставленные Лобановым в 1954 году, и «Римская комедия», выпущенная Товстоноговым десятилетием позже. Оба спектакля были запрещены после первого публичного исполнения. Для меня эти постановки остались семейными легендами – в пору работы над «Гостями» я еще не появился на свет, а ко времени премьеры «Римской комедии» был слишком мал. Зато мне повезло увидеть «Царскую охоту», поставленную Романом Виктюком в Театре Моссовета с Маргаритой Тереховой и Леонидом Марковым.

В главе «Самозванцы и самозванки» из «Авансцены» Зорин подробно рассказывает об истории спектакля и многомесячной изнурительной борьбе за него, в ходе которой ушел из жизни инициатор всего этого предприятия – главный режиссер театра Юрий Завадский. Решающий день 20 апреля 1977 года я запомнил на всю жизнь. Утром отцу сообщили, что назначенная на вечер премьера отменена. Последовали телефонные звонки каким-то влиятельным лицам, переговоры и совещания в загадочных кабинетах. В середине дня поддержать отца к нам приехали Виктюк и Терехова. Невзирая на тягостное напряжение, все шутили. Терехова была ослепительна, Виктюк – как всегда исполнен обаяния. Вопреки всему, они оба были почти убеждены, что убить такой спектакль невозможно. И действительно, через пару часов позвонили из театра и сообщили, что разрешение получено. После ухода гостей отец признался мне, что уже не способен испытывать радость. «Будь оно все неладно, – сразу же записал он в дневнике. – Хочется бежать на край света. За сегодняшний день я постарел на десять лет, мне уже не нужны ни премьера, ни пьеса, ничего на свете». Однако следующая запись от 21 апреля выдает совсем иное настроение – ошеломительный успех, а главное, чудо, происходившее на сцене накануне вечером, его буквально воскресили. Начиналась долгая жизнь спектакля, который при неизменных аншлагах продержался на сцене двадцать шесть лет, став поворотной точкой в головокружительной режиссерской карьере Виктюка и лучшей, по их собственному признанию, театральной работой двух феноменальных актеров.

Пьеса ставилась и в других театрах, по ее мотивам был снят фильм, впрочем, вызвавший у отца такое раздражение, что он взял с меня торжественное обещание его не смотреть. Я сдержал данное ему слово и потому не знаю, то ли фильм был действительно так плох, то ли просто не выдерживал сравнения со своим сценическим прототипом. Да и что могло выдержать такое сравнение? Само собой разумеется, реальность театральной жизни, а потом и безвременная смерть Маркова в 1991 году вынудили ввести в «Царскую охоту» дублеров. Они играли достойно, и спектакль неизменно собирал полные залы и вызывал овации. Но чудо померкло.

Если сценическое воплощение «Царской охоты» несравнимо превзошло экранное, то с вошедшей в этот сборник пьесой «Транзит» дело обстояло иначе. Спектакли по ней, за исключением киевского, поставленного Борисом Львовым-Анохиным с Адой Роговцевой, оказывались, скорее, проходными, а фильм Валерия Фокина, в котором играли Михаил Ульянов и Марина Неелова, получился удачным. Особенно выразителен был финальный крупный план Ульянова в поезде, когда его герой, знаменитый архитектор на крупной государственной должности, переоценивает свою жизнь после того, как случайно встретил в маленьком уральском промышленном городке настоящую любовь.

Архитектор Багров возвращается из командировки в Москву, откуда он должен отправиться в очередное путешествие в далекие края. По тексту «Транзита» разбросаны упоминания о том, как он не любит летать, но все время вынужден это делать. В черновике пьеса завершалась серией закадровых голосов, обсуждающих гибель Багрова в авиакатастрофе. Едва закончив первое, семейное, чтение «Транзита», отец сказал, что этот финал надо вычеркнуть. Зритель и без подобных нажимных приемов должен был понять, что встреча героев останется единственной – социальные и житейские барьеры, разделявшие Багрова и его возлюбленную, мастера с машиностроительного завода, исключали возможность продолжения их отношений.

Законы сценического действия во многом предопределяли фокус на единственной встрече и главном событии в жизни героев. Композиция «Варшавской мелодии», тем более дополненной «Перекрестком», позволила Зорину провести героев через десятилетия. И все же ему становилось все тесней в рамках драматического жанра – хотелось получить возможность увидеть персонажей со стороны, комментировать их поступки и мысли, рассказывать, а не только показывать. Количественные ограничения также, по крайней мере поначалу, казались ему обременительными – «надоело ставить точку на 57‑й странице», – не раз говорил он мне, хотя потом стал писать преимущественно короткие повести, размером меньше пресловутых 57 страниц.

Первый роман Зорина назывался «Монолог». Он был закончен в 1968 году и рассказывал о журналисте Ромине, собирающем материалы о полузабытом историке Иване Мартыновиче Каплине, в свое время оставившем столицу, отказавшемся от успеха и признания, чтобы искать научную истину в провинциальном городе. Роман не был напечатан и десять лет пролежал в ящике стола, пока автор не взялся перерабатывать его и, в частности, не дописал две главы, в которых Иван Мартынович рассказывает в третьем лице историю своей любви. Эта вставная новелла стала не только смысловым центром романа, переименованного автором в «Старую рукопись», но и прологом и даже своего рода ключом к новому периоду его творчества.

Талантливый и успешный ученый средних лет заводит легкую и необязательную интрижку с преданно и беззаветно влюбленной в него студенткой-заочницей и неожиданно осознает, что эта встреча стала для него событием, «разделившим его жизнь на две части – до и после». Однако это открытие оказывается роковым и отнюдь не в силу внешних обстоятельств – оба героя свободны и любят друг друга – но из‑за «разного состава крови». С одной стороны – рефлектирующий интеллигент, изъеденный недовольством собой и стыдящийся своего легкого успеха, с другой – провинциалка растиньяковского разлива, не сомневающаяся в своем праве на место под солнцем и способная его добиться. Она отказывается уехать из Москвы вместе с героем и постепенно добирается до высших этажей социальной иерархии.

Поначалу возлюбленная появляется в доме историка как нечастая гостья, потом прибирает к рукам его хозяйство и в конце концов занимает всю его жизнь и мысли. Покинув столицу, он размышляет о логике своего любовного крушения больше, чем о закономерностях исторического процесса. Впрочем, сам Иван Мартынович был склонен придавать своей личной истории «расширительное толкование», полагая, «что они, в сущности, символизируют отношения более общие и многозначительные, являясь этаким наглядным пособием для изучения таковых». Речь здесь идет о пресловутых отношениях «интеллигенции и народа», разумеется, с той степенью откровенности, которая была доступна в подцензурном советском издании.

Важно подчеркнуть, что интерес героини к своему учителю вовсе не носит утилитарного характера – никакой помощи в карьере она от него не ждет, да он и не мог бы ее оказать. И в чисто интеллектуальном плане общение с ним не принесло ей практической пользы: «Я у тебя кое-чего поднабралась. А это мне, знаешь, часто мешает. Осложняет жизнь, одним словом», – говорит она ему при последней встрече, уже став большой начальницей. Дело было не в меркантильном расчете – в молодости она была искренно влюблена в харизматичного преподавателя, воплощавшего собой недоступный для нее мир, тем проще и непоправимей оказалась разница их траекторий.

Вернувшись после этого разговора к своей уединенной жизни, Иван Мартынович «досадует на себя», что «не нашел важнейших слов, единственных, необходимых слов, которые все бы ей объяснили». Он прекрасно понимает, что таких слов не существует, но его все так же тянет «увидеться, доспорить, договорить до конца». Он не сразу узнает, что «договорить» не удастся – его былая любовь погибает в авиакатастрофе, возвращаясь из заграничной командировки. Метафора взлета в высшие сферы и его иллюзорности, выброшенная из «Транзита», где Зорин решил помиловать своего Багрова, перешла в первый серьезный прозаический опыт писателя.

У интеллектуала Каплина нет иного ресурса, чтобы в чем-то убедить подругу, кроме слов. Морской офицер Самарин, герой написанного Зориным через тридцать лет после «Старой рукописи» рассказа «Последнее слово», пытается что-то доказать недоступной для него женщине самоубийственным поступком – организацией военного мятежа. Естественно, и этот аргумент оказывается столь же бессильным – та отказывается даже передать ему несколько прощальных слов через адвоката.

Если героиня «Старой рукописи» стремится к карьерному восхождению, то Лидия из повести «Алексей», напротив того, одержима идеей протеста. Эта повесть написана в позднесоветские годы, и Зорин стремился здесь довести эзопов язык до такого уровня, чтобы и диссидентство Лидии, и арест, ставший причиной ее внезапного исчезновения, были прозрачны для понимающего читателя, но скрыты от цензоров и редакторов. Возможно, это также сыграло свою роль в том, что «Алексей», первоначально задуманный как пьеса, стал повестью, хотя и чрезвычайно обильной диалогами. Театральная цензура во все века была свирепей и въедливей, чем книжная. Немаловажным было и то, что прозаический жанр в советское время позволял больше сказать об эротической составляющей чувства героев. Так или иначе, маневр удался. «Алексей» был напечатан, а в начале перестройки Зорин написал также драму о сходном конфликте.

Пьеса «Пропавший сюжет» и ее продолжение «Развязка» вошли в состав сборника «Ничего они с нами не сделают». Сиквел был создан через полтора десятилетия после первой части, и два описанных в нем события разделяет примерно тот же промежуток времени. Провинциальный юморист и юная эсерка, полюбившие друг друга в 1906 году, во второй части вновь встречаются уже в большевистской России. В финале героиня, собирающаяся совершить политическое убийство, стреляет в бывшего возлюбленного, который пытается встать на ее пути.

Прозаическая дилогия «Алексей» и «Забвение» воспроизводит тот же конфликт. Адвокат Алексей Головин и диссидентка Лидия находят друг друга накануне ее ареста. Ничего не зная ни о ее занятиях, ни о ее судьбе, Алексей безуспешно пытается ее разыскать и случайно встречает уже в новую эпоху, когда и эта героиня совершает убийство, на этот раз символическое – по идейным соображениям закрывает дорогу в печать его итоговой книге.

В «Старой рукописи» Каплин после известия о смерти былой возлюбленной постепенно уходит в себя и все тщательней пестует свое одиночество: «День ото дня он становился все молчаливей, слова отвлекали. И были все более одинокими его пустынные вечера. О ней он почти не вспоминал. Было чуть страшно себе признаться, что он уже ничего не чувствует. Подумалось: люди неблагодарны, не рады и собственному освобождению. В том, очевидно, и состоит грубоватая помощь времени, что оно нас лишает даже той боли, которой мы сами дорожим».

Спасительное предсмертное забвение приходит на помощь и Головину, причем в самом буквальном, неметафорическом смысле. Во время своей последней встречи с Лидией он уже знает, что погружается во мрак болезни Альцгеймера, и говорит, что хотел бы скорей забыть век, в котором ему выпало жить, с его «историческим оптимизмом и газовыми камерами». Собеседница, не растерявшая, несмотря на все испытания, политический темперамент, резко возражает: «Она сказала: – Вам не удастся. […] Я рассмеялся. В первый раз за весь мой визит вполне естественно. – Мне-то удастся. Не сомневайтесь». Люди, даже связанные самой сильной романтической любовью, в конечном счете оказываются враждебными друг другу.

Зорин любил возвращаться к своим старым героям, ощущая их как неотъемлемую принадлежность созданного им художественного мира. Иногда он прослеживал их дальнейшие судьбы, а иногда задним числом уточнял уже созданные версии. В какой-то мере это было знаком постоянным и внимательным читателям. Так Алла из «Палубы», ленинградская барышня, едущая преподавать в сельской школе, вновь появляется в «Транзите» как Алла Глебовна, а потом еще раз в романе «Злоба дня», вошедшем в трилогию «Национальная идея» (НЛО, 2017). Особенно часто этот прием повторяется в поздний «прозаический» период творчества Зорина. Через несколько десятилетий в повести «Тень слова» он снова возвращается к впервые появившемуся в «Старой рукописи» Ромину, пишущему свою книгу о полузабытом историке, в котором узнается Каплин. На этот раз, впрочем, он превращается из неизвестного журналиста в знаменитого писателя, а его имя меняется с Волика (Владимира) на Константина.

Ромин из «Старой рукописи» читал историю любви Ивана Мартыновича, и она помогла ему разобраться в себе. Ромин из «Тени слова» находит свою любовь в городе, где некогда жил историк. Причем, в отличие от возлюбленных Каплина и Головина, встреченная им провинциальная библиотекарша оказывается для него в полной мере родной душой. «Состав крови» у них одинаковый, но и это не может помочь людям, для которых одиночество стало нормой и условием существования. В этой повести возникают совсем нехарактерные для автора мистические мотивы. Потеряв любимую и дописав свою книгу об историке, Ромин исчезает, а пытающийся разобраться с его исчезновением криминалист неожиданно понимает, что тот без остатка воплотился в собственном творчестве – стал словом.

В «Тени слова» Зорин отказался от столь характерной для него темы исходной несовместимости любящих друг друга людей. Зато в рассказе «Юдифь», который он написал на пороге восьмидесятипятилетия, эта несовместимость доведена до предела. В поздний период своего творчества он нередко прибегал к тургеневской технике повествования, представляя свои произведения как исповедь доверившегося автору собеседника. В «Юдифи» бывший разведчик, посвятивший жизнь служению репрессивному государству, рассказывает историю своих отношений с женщиной, чья семья была перемолота этим государством. Их любовь вспыхнула с первого взгляда, когда он пришел в дом Юдифи конфисковывать имущество ее родителей, и продолжалась до последней разлуки, когда она навеки покинула страну, убившую ее мужа и ставшую для нее ненавистной.

Разумеется, у таких героев не было даже малого шанса соединить свои судьбы, оказавшиеся, как и у большинства их современников-соотечественников, трагичными. И все же именно им удалось сохранить чувство и пронести его через череду вынужденных расставаний. Именно в «Юдифи», несмотря на чудовищность описанных событий, различима столь редкая у Зорина оптимистическая нота, побуждающая автора на этот раз вступить в поединок с разрушительной силой времени: «Бывает, что всем твоим существом однажды овладевает потребность поспорить с победоносным забвением, которое накрывает людей своим бурьяном и чертополохом. И вот присаживаешься к столу, чтоб удержать на краешке ямы и этого солдата империи, который знал, как пахнет судьба, и женщину, чье имя – Юдифь».

Одиннадцать произведений, собранных в этой книге, предлагают различные версии вечного мифа о людях, обретающих и теряющих свою любовь, людей, чьи истории Леонид Зорин более полувека старался «удержать на краешке ямы».

Пьесы

Варшавская мелодия

Лирическая драма в двух частях
Действующие лица

Гелена.

Виктор.

Действие первое

Прежде чем вспыхивает свет и начинается действие, мы слышим слегка измененный записью голос Виктора.

– В Москве, в сорок шестом, декабрь был мягкий, пушистый. Воздух был свежий, хрустящий на зубах. По вечерам на улицах было шумно, людям, должно быть, не сиделось дома. Мне, во всяком случае, не сиделось. А таких, как я, было много.

Свет. Большой зал консерватории. Где-то высоко, у барьера, сидит Геля. Появляется Виктор. Садится рядом.

Геля (мягкий акцент придает ее интонации некоторую небрежность). Молодой человек, место занято.

Виктор. То есть как это – занято? Кто смел его занять?

Геля. Здесь будет сидеть моя подруга.

Виктор. Не будет здесь сидеть ваша подруга.

Геля. Молодой человек, это есть невежливость. Вы не находите?

Виктор. Нет, не нахожу. У меня билет. Этот ряд и это место.

Геля. Ах, наверное, это там… (Жест – вниз.)

Виктор. Как же там… Именно тут.

Геля. Но это есть анекдот, комизм. Я сама доставала билеты.

Виктор. Я тоже сам достал. (Протягивает ей билет.) Смотрите.

Геля (смотрит). Вы купили на руках?

Виктор. Вы хотите сказать – с рук?

Геля. О, пожалуйста, – пусть будет «с рук». У брюнетки в рыжем пальто?

Виктор. Вот теперь все верно. Чу́дная девушка.

Геля. Не хвалите ее, пожалуйста. Я не хочу о ней слышать.

Виктор. Что-то, видно, произошло. Она страшно спешила.

Геля. Так, так… Я знаю, куда она спешила.

Виктор. А вокруг все спрашивают билетика. Представляете, какая удача?

Геля (небрежно). Вы часто бываете в консерватории?

Виктор. Первый раз. А что?

Геля. О, ничего…

Виктор. Иду себе – вижу: толпа на квартал. Значит, дело стоящее, все ясно. Бросаюсь в кассу – дудки, закрыто. Администратор меня отшил. Что за черт, думаю, – чтоб я да не прорвался? Такого все же еще не бывало. И тут эта ваша, в рыжем пальто… А что сегодня будет?

Геля. Если вы не возражаете – будет Шопен.

Шум аплодисментов.

Виктор. Шопен так Шопен. У вас есть программка?

Геля. Пожалуйста, тихо. Теперь – надо тихо.

Свет гаснет. Музыка.

Свет снова вспыхивает в антракте между первым и вторым отделениями.

Геля. Почему вы не идете в фойе? Там можно прогуливаться.

Виктор (не сразу). Что-то не хочется. Шум, толкотня…

Геля. Вы не любите шума?

Виктор. Смотря когда. Сейчас – нет.

Геля. Вы любите музыку?

Виктор. Выходит – люблю.

Геля. Стоило прийти, чтоб сделать такое открытие.

Виктор. Глупо, что я сюда не ходил. Честное слово.

Геля. О, я вам верю без честного слова.

Виктор. А вы – из Прибалтики?

Геля. Нет, не из Прибалтики.

Виктор. Но ведь вы не русская.

Геля. Я богатая дама, совершающая кругосветный тур.

Виктор. Ваша подруга в рыжем пальто тоже путешествует вокруг света?

Геля. Моя подруга… Не будем говорить про мою подругу. Она – легкомысленное существо.

Виктор. Все-таки скажите, вы – откуда?

Геля. Не верите, что я богатая дама?

Виктор. Не знаю. Я никогда их не видел.

Геля. Я из братской Польши.

Виктор. Вот это похоже. Я так и подумал, что вы не наша. То есть я хотел сказать – не советская. То есть я другое хотел сказать…

Геля. Я понимаю, что вы хотите сказать.

Звонки. Антракт оканчивается.

Виктор. А что вы делаете у нас?

Геля. Я у вас учусь.

Виктор. В каком это смысле?

Геля. В консерватории, если вы ничего не имеете против. И моя подруга тоже в ней учится. Но она – ваша… То есть я хотела сказать – советская. То есть я хочу сказать – мы живем в одном общежитии.

Виктор. Спасибо, я понял.

Геля. В одном обществе и в одном общежитии. Она тоже будущий музыкант. И между тем продала свой билет.

Виктор. Для вас, наверное, большая скидка. Я даже не думал – довольно дешево.

Геля. Еще не хватало, чтобы она, как это… немножко спе-ку-ли-ровала. Довольно того, что она решила пойти слушать молодого человека, а не Шопена.

Виктор. В конце концов, ее можно понять.

Геля. Пан так считает? Я ее презираю.

Виктор. Молодой человек тоже не валяется на каждом углу.

Геля. Я не знаю, где он валяется, но это скучный молодой человек. Он не любит музыки и этим отличается от вас. У бедной Аси постоянный конфликт. Любовь и Долг. Любовь и Дело. Совершенно ужасное положение.

Виктор. Я-то уж на него не в обиде. Из-за него я здесь.

Геля. Вам повезло.

Виктор. Мне всегда везет. Я счастливчик.

Звонки.

Геля. Это очень интересно. Первый раз я вижу человека, который этого не скрывает.

Виктор. Зачем мне скрывать?

Геля. А вы не боитесь?

Виктор. Чего мне бояться?

Геля. Люди узнают, что вы счастливчик, и захотят испытывать, так это или не так?

Виктор. Вот еще! Я Гитлера не испугался.

Аплодисменты.

Геля. Все. Теперь – тишина.

Виктор (шепотом). Как вас зовут?

Геля. Тихо. Слушайте музыку.

Свет гаснет. Музыка.

Снова свет. Фонарь. Переулок.

Геля. Вот наш переулок. А там в конце – наше общежитие. Спасибо. Дальше идти не надо. Можно встретиться с Асей. Если она увидит, что меня провожают, я потеряю… как это… моральное превосходство.

Виктор. Значит, Геля – это Гелена. По-русски вы просто Лена.

Геля. Значит, вы – Виктор. По-русски вы просто победитель. Я – просто Лена, а вы – просто победитель. И все-таки не стоит переводить. Мне нравится мое имя.

Виктор. Мне тоже.

Геля. Каждое произведение в переводе теряет. Пан будет спорить?

Виктор. Пан не будет спорить. Вас в комнате много?

Геля. Еще две девушки. Две чайные розы. Первая – Ася, она певица, как я. Вы ее видели. Она милая, но совершенно без воли. Молодой человек делает из нее веревки. Зато другая совсем другая. Она имеет твердый характер, огромный рост и играет на арфе.

Виктор. А ее как зовут?

Геля. Езус-Мария, ему все нужно знать. Вера.

Виктор. Подумать только, придешь когда-нибудь в оперу, а Кармен – это вы!

Геля. Я не буду петь Кармен, у меня другой голос. И в опере я не буду петь… Я буду… как это… камеральная певица.

Виктор. Вы хотите сказать – камерная.

Геля. Просто беда. Я вечно путаю.

Виктор. Мне бы так шпарить по-польски. Сколько лет вы у нас?

Геля. Другий год.

Виктор. Рассказали бы – не поверил.

Геля. Хорошо, я открою секрет, хотя это совсем невыгодно. Здесь есть еще маленькое обстоятельство. Мой отец знал по-русски и меня учил. Он говорил: «Гельця, тебе надо знать этот язык. В один прекрасный день ты мне скажешь спасибо». Видимо, он имел в виду сегодняшний день.

Виктор. Ну, это само собой. Но все равно. Вы – молодчина.

Геля. Я просто способна к языкам. Как всякая женщина.

Виктор. Так уж и всякая…

Геля. Так, так. Что такое способность к языкам? Способность к подражанию, я права? А все женщины – обезьянки.

Виктор (с подчеркнутой грустью). Даже вы?

Геля. Пан не хочет, чтоб я была как все. Это мило. И натурально. Мы ценим правила, а любим исключения. Очень жаль, я ужасная обезьянка. Я смотрю вокруг и все примериваю на себя. Это мне не годится, а это мне подойдет! Красивая прическа – немножко задор, немножко поэзия, немножко вызов – беру себе. Или вижу – красивая походка. И грациозно, и очень стремительно – почти полет. Это совсем смертельная рана – такая походка, и не моя! Она будет моя! Я ее беру. Потом я встречаю девушку: у нее задумавшийся взгляд, он показывает на глубокую душу – очень хорошо, я беру этот взгляд.

Виктор. Задумчивый взгляд.

Геля. Ну все равно, вы меня поняли. В общем, я – Жан-Батист Мольер. Он говорил: «Je prend mon bien оù je le trouve».

Виктор. Хотя в переводе и потеряет – переведите.

Геля. Я вас немножко давлю своим французским? Так? Это значит: я беру свое добро там, где его нахожу. Ходят слухи, Мольер взял себе две сцены у Сирано де Бержерака. Он был гений, ему все было можно.

Виктор. А вам?

Геля. Мне тоже – я женщина. Но почему вы все время задаете вопросы? Вы опасный человек.

Виктор. Я хочу еще спросить…

Геля. Подождите – спрашиваю я. Вы учитесь?

Виктор (кивая). В Институте имени Омара Хайяма.

Геля. Святая Мадонна, он надо мной смеется.

Виктор. На отделении виноделия, вот и все. Омар Хайям – покровитель виноделов. Певец, идеолог и вдохновитель. Мы его учим наизусть почти в обязательном порядке. Наш профессор сказал, что когда-нибудь над входом будут высечены его слова:

Вино питает мощь равно души и плоти,

К сокрытым тайнам ключ вы только в нем найдете.

Геля. Я поняла – вы будете дегустатор?

Виктор. Молчите и не срамитесь… Ничего вы не поняли. Я буду технолог. Буду создавать вина.

Геля. Так, так. Если вы не сопьетесь, вы прославите свое имя.

Виктор. Виноделы не спиваются. Это исключено.

Геля. В самом деле, я почему-то забыла, что вина создаются.

Виктор. Еще бы – отношение потребителя. Между тем вино рождается, как человек.

Геля. Я надеюсь, это шутка.

Виктор. Когда-нибудь я вам расскажу. Прежде всего нужно найти те качества, которые создадут букет. А потом вино надо выдерживать. Букет создается выдержкой.

Геля. Это надо будет запомнить. Но уже поздно, пора.

Виктор. Геля…

Геля. Так, так… Интересно, что вы скажете дальше.

Виктор. Я хочу вас увидеть.

Геля. Я знаю, но вы не должны были это показывать. Как надо сказать – показывать или показать?

Виктор. Я действительно очень хочу вас увидеть.

Геля. Надо небрежно, совсем небрежно: «Когда мы увидимся?» У вас мало опыта. Это плохо.

Виктор. Когда мы увидимся?

Геля. Откуда я знаю? В субботу. В восемь.

Виктор. Где?

Геля. Вы так будете спрашивать всё? На углу Свентокшисской и Нового Свята. В Варшаве я назначала там.

Виктор (хмуро, почти без выражения). Там.

Геля (с интересом). Пан полагает, он будет первый?

Виктор (еще более хмуро). Пан не полагает. Так где?

Геля. Но при этом вы можете улыбнуться. «Где, где?» Вы еще в консерватории должны были подумать где. Езус-Мария, совсем мало опыта.

Виктор. Ну хорошо. Командую я. На углу Герцена и Огарева. Рядом с остановкой.

Геля. Ах, эта Ася… Не могла продать старичку!

Свет гаснет.

Вновь – свет. На углу. Виктор взглядывает на часы.

Подходит Геля.

Геля. Не надо смотреть на часы. Я уже здесь.

Виктор. Очень боялся, что вы не придете.

Геля. Так все-таки вы чего-то боитесь.

Виктор. Представьте, выяснилось, что это важно.

Геля. Именно что?

Виктор. Чтоб вы пришли.

Геля. А-а… Это я как раз представляю.

Виктор. Я правду говорю.

Геля. Так я верю, верю. Конечно, правду. Конечно, важно. Меня совсем не нужно убедить. Можно подумать, к вам каждый вечер приходят на угол варшавские девушки.

Виктор. Варшавские девушки знают себе цену.

Геля. Все девушки должны знать себе цену. Непобедимость идет от достоинства.

Виктор. Куда мы пойдем?

Геля. Спасите меня. Он опять задает вопросы. Матерь Божья, о чем он думал три дня? Вы должны меня ослепить, показывать себя в лучшем свете. Разве вы не зовете меня в ресторан?

Виктор. Получу стипендию и позову.

Геля. Так. Это рыцарский ответ. Ответ безумца. Не возмутитесь. Я знаю – вы создаете вина, но вам еще нечем за них платить. Будьте веселый, все впереди. Вы видите, я не надела вечерний наряд, и у моих туфель тоже другая миссия. Есть еще варианты?

Виктор. Покамест нет.

Геля. Вы и в самом деле счастливчик. Вам не нужно делать выбор.

Виктор. Как знать, у меня есть свои заботы.

Геля. Этот вечер единственной вашей заботой должна быть я.

Виктор. Это я понял.

Геля. Тем более ваш Хайям говорит:

Красавиц и вина бежать на свете этом

Разумно ль, если их найдем на свете том?

Виктор. Вы прочли Хайяма. Мне это приятно.

Геля. Вы так его любите?

Виктор. Приятно, что вы готовились к встрече.

Геля (оглядывая его). Вот что?.. Спасибо за предупреждение.

Виктор. А это не понял.

Геля. Вы не так безопасны, как мне показалось. С вами надо быть настороже.

Виктор. Это – ошибка. Ничуть не надо.

Геля. Я готовилась? Ну хорошо. Не забуду этого ни вам, ни Хайяму.

Виктор. Не стоит сердиться, будем друзьями.

Геля. Все равно – у вас нет никакого опыта. Даже если вы что-то заметили, вы должны были промолчать. Тогда вы смогли бы когда-нибудь воспользоваться своим открытием. Все-таки – куда мы идем?

Виктор (веско). Я полагаю, мы сходим в кино.

Геля. Я так и знала, что этим кончится. А что нам покажут?

Виктор. Не имею понятия. Мне все равно.

Геля. Хотите сказать, что не будете смотреть на экран?

Виктор. Почему? Буду. Время от времени.

Геля. Вы откровенный человек.

Виктор. От неопытности, должно быть.

Геля. Отец меня предупреждал – с кино все начинается.

Виктор. Мы ему не скажем.

Геля. Безусловно, не скажем. Его уже нет.

Виктор. Простите.

Геля. Что с вами делать, прощаю. Когда взяли Варшаву, мы перебрались в деревню, но его это не спасло. (Неожиданно.) Что бы вы сделали, если б я не пришла?

Виктор. Явился бы в общежитие.

Геля. Это хорошо. Это значит – у вас есть характер. Почему вы стали такой серьезный? Лучше мы переменим тему. Теперь вы знаете, что я сирота и меня обидеть нельзя. Как надо правильно – обидеть или обижать?

Виктор. Можно и так и так.

Геля. И так и так – нельзя. Нельзя обижать.

Виктор. Я ведь – тоже. У меня и матери нет.

Геля. Бедный мальчик… И он убежден, что счастливчик.

Виктор. Конечно, счастливчик. Это уж факт. Сколько не дожило, а я дожил. Полгода в госпитале и – вот он я. На углу Герцена и Огарева.

Геля. Витек, ни слова больше про войну. Ни слова.

Виктор. Договорились: миру – мир.

Геля. Если б я знала, вы бы минуты не ждали на этом вашем углу.

Виктор (щедро). Вот еще… Вы опоздали по-божески. Я приготовился ждать полчаса.

Геля. Так много?

Виктор. Девушки это любят.

Геля. Але то есть глупство. Просто глу-пость. Зачем испортить настроение человеку, если ты все равно придешь? Я читала: точность – вежливость королей.

Виктор (с лукавством). И королев.

Геля. Каждая женщина – королева. Это надо понимать раз навсегда.

Виктор. Вы хотите сказать – понять раз навсегда.

Геля. Добже, добже. Вы всегда лучше знаете, что я хочу сказать.

Свет гаснет.

Снова свет. Пустой зал. Переговорный пункт. Доносится голос, усиленный микрофоном: «Будапешт, третья кабина. Будапешт на проводе, третья кабина».

Виктор. С кем ты собираешься говорить?

Геля. Если пан позволит, с Варшавой.

Виктор. А точнее?

Геля. Пусть это будет тайна. Маленькая тайна освежает отношения.

Виктор. Рано ты начала их освежать.

Геля. Это никогда не бывает рано. Это бывает только поздно.

Виктор. В конце концов, это твое дело.

Геля. На этот раз пан прав.

Виктор (оглянувшись). Здесь не слишком уютно.

Геля. Зато тепло. Когда будут страшные морозы и мы совсем превратимся в ледышечки, мы будем сюда приходить и делать вид, что ждем вызова.

Виктор. Тебе надоело ходить по улицам. Я тебя понимаю.

Геля. Витек, не унывай. Мы нищие студенты. Я бедненькая, зато молоденькая, и у меня… как это… свежий цвет лица.

Виктор. Обидно, что я не в Москве родился. По крайней мере, был бы свой угол.

Геля. Я охрипла. Я не знаю, как буду разговаривать.

Виктор. Совсем не охрипла. Голос как голос.

Геля. Ты не знаешь, меня лечили два дня. Меня закутали в два одеяла. Потом мне давали чай с малиной. Потом аспирин. Потом я пылала. Как грешница на костре. Потом я не выдержала и сбросила с себя все. Это был восторг. Я лежала голая, ела яблоко, Вера играла на арфе – все было словно в раю.

Виктор. Жаль, меня там не было.

Геля. Старая история. Стоит создать рай, появляется черт. Ты и так во всем виноват. Из-за тебя я потеряю голос и погублю свою карьеру. Певица не может быть легкомысленной.

Виктор. Ты никогда не была легкомысленной.

Геля. Альбо ты управляешь своим темпераментом, альбо он управляет тобой.

Виктор наклоняется и целует ее в щеку.

Браво, браво.

Виктор. Могу повторить. (Стараясь скрыть смущение.) А который час?

Геля смеется.

Что тут смешного?

Геля. Я заметила, человек интересуется временем в самый неподходящий момент.

Виктор (хмуро). Не знаю. Не обращал внимания.

Геля. Слушай, я тебя развеселю. Один раз отец нагрузил телегу большой копной сена. В этой копне были спрятаны евреи. Я должна была довезти их до другого села. И только меня отпустил патруль, мы не проехали даже два шага – из копны высовывается голова старика, в белой бороде зеленая травка, и он спрашивает: «Который час?» Матерь Божья, я еще вижу патруль, а ему нужно знать – который час?

Виктор. Ты меня очень развеселила. Тебя убить могли. Или – хуже…

Геля. Что может быть хуже?

Виктор. Ты знаешь сама.

Геля (мягко, не сразу). Ты чудак, Витек.

Виктор. Перестань. Какой я чудак?

Геля. Зачем ты злишься? Я люблю чудаков. С ними теплее жить на свете. Когда-то в Варшаве жил такой человек – Франц Фишер, мне о нем рассказывал отец. Вот он был чудак. Или мудрец. Это почти одно и то же. Знаешь, он был душой Варшавы. Она без него осиротела.

Голос, усиленный микрофоном: «Вызывает Варшава. Кабина шесть. Варшава на проводе – шестая кабина».

Это – меня.

Голос: «Варшава – кабина шесть».

Подожди, я – быстро. (Убегает.)

Виктор закуривает, ждет. Голос: «Вызывает Прага. Кабина два. Прага на проводе – вторая кабина». «Вызывает София – кабина пять. София, София – пятая кабина». Виктор тушит папиросу.

Возвращается Геля.

Геля. Как было хорошо слышно. Как будто рядом.

Виктор. С кем ты говорила?

Геля. Витек, разве ты не видишь – я хочу, чтоб ты мучился и гадал.

Виктор. Ты сама мне сказала, что мать уехала к тетке в Радом.

Геля. Ты знаешь, Радом – это удивительный город. Его называют – столица сапожников. Когда-нибудь я поеду в Радом и мне сделают такие туфли, что ты тут же пригласишь меня в «Гранд-отель».

Виктор. Если она в Радоме, с кем же ты говорила?

Геля. О трагическая русская душа. Она сразу ищет драму.

Виктор. Если пани предпочитает комедию, она может не отвечать.

Геля. Я еще не пани. Я панна. Альбо паненка.

Виктор. Прости, я ошибся.

Геля. И я ошиблась. Я думала, у нас будет такой легкий, приятный роман.

Виктор. Не самая роковая ошибка.

Геля (смиренно). Добже. Я сознаюсь. Успокойся. Это был молодой человек.

Виктор. Как его зовут?

Геля. Какая разница? Предположим, Тадек.

Виктор. А фамилия?

Геля. Езус-Кристус! Дымарчик. Строняж. Вечорек. Что тебе говорит его фамилия?

Виктор. Я хотел знать твою будущую, вот и все.

Геля. Для концертов я оставлю свою. Ты будешь посетить мои концерты?

Виктор. Посещать!

Геля. Посетить, посещать – какой трудный язык!

Короткая пауза.

Витек, а если я говорила с подругой? Такой вариант тоже возможен.

Виктор. Почему я должен верить в такой вариант?

Геля. Хотя бы потому, что он более приятный. Который час?

Виктор. Действительно, в самый неподходящий момент.

Геля. Я же тебе говорила. О, как поздно. Скоро двенадцать. Или лучше – скоро полночь. Так более красиво звучит. Более поэтично. В полночь общежитие закрывают и девушек не хотят пускать.

Виктор. Пустят. Я тебе обещаю.

Геля. Идем, Витек. Ты проводишь меня до дверей и скажешь мне: «До свидания». Это прекрасное выражение. Так должны прощаться только влюбленные, правда? До свидания. Мы прощаемся до нового свидания. Несправедливо, что точно так же прощаются все. Влюбленных постоянно обкрадывают.

Виктор. Это идиотизм – сейчас прощаться. Просто неслыханный идиотизм. А что, если я пойду к тебе? Попрошу эту Веру, чтоб она побряцала на арфе.

Геля. Нет, все-таки ты чудак. Такое мое счастье – отыскать чудака. После войны их почти не осталось. Должно быть, их всех перестреляли.

Виктор. Честное слово, иду к тебе в гости. Не прогоните же вы меня. Может, еще напоите чаем. Ну? Решено?

Геля (смеясь). У тебя сейчас вид как в поговорке… пан или пропал?

Виктор (почти серьезно). Пан пропал.

Свет гаснет.

Снова свет. Музей. Статуи и картины.

Геля. Только что была Москва и – вот… В каком мы веке? Витек, это чудо. Ты веришь в чудеса?

Виктор. Все в мире – от электричества.

Геля. Ты ужасно шутишь, но я тебе прощаю за то, что ты меня сюда привел.

Виктор. Что делать, если некуда деться.

Геля. Витек, не разрушай настроения.

Виктор. Из нас двоих я – разумное начало.

Геля. Это новость для меня. Смотри, какая красавица. Ты бы мог ее полюбить?

Виктор. Красавиц не любят, любят красоток.

Геля. Ты невозможен. Она прекрасна.

Виктор. Уж очень несовременна. Лед.

Геля. Мы тоже будем несовременны.

Виктор (беспечно). Когда это будет!

Геля. Скорей, чем ты думаешь. Вспомни, что пишет Хайям.

Виктор. А что он пишет?

Геля. Еще умчался день, а ты и не заметил.

Виктор. И далее он говорил: по этому поводу выпьем.

Геля. Здесь – хорошо. Ты отлично придумал.

Виктор. У меня светлая голова.

Геля. Мне жаль, что ты не был в Кракове. Я бы водила тебя в Вавель.

Виктор. А что это – Вавель?

Геля. Это древний замок. Там похоронены все польские короли. И многие великие люди. Словацкий, Мицкевич…

Виктор. Все-таки это занятно, правда? Поэты плохо живут с королями, а хоронят их вместе.

Геля. Видишь, Витек, музей действует и на тебя. Ты стал очень… как это… глубокомысленный.

Виктор. Я всегда такой.

Геля. В Вавеле еще лежит королева Ядвига. Она была покровительница университета, и все ученики до сих пор пишут ей записки.

Виктор. Что же они там пишут?

Геля. «Дорогая Ядвига, помоги мне выдержать экзамен». «Дорогая Ядвига, пусть мне будет легче учиться».

Виктор. Ты тоже писала?

Геля. О, когда я приехала в Краков, я сразу побежала к Ядвиге.

Виктор. Хотел бы я прочесть твою записку.

Геля. Я тебе скажу, если ты такой любопытный. «Дорогая Ядвига, пусть меня полюбит учитель математики».

Виктор. И как, Ядвига тебе помогла?

Геля. Должно быть, помогла, я сдала экзамен.

Виктор. Слушай, у меня родилась идея.

Геля. Надеюсь, ты шутишь.

Виктор (кивая на статую). Спрячемся за этого типа и поцелуемся.

Геля. Я говорила, ты сегодня… в ударе.

Они заходят за статую и целуются.

Какая прекрасная идея.

Виктор. Дежурная, по-моему, спит.

Геля. Я боялась, что здесь будут экскурсии. Я очень не люблю экскурсии, это мой недостаток. Правда, ничего не надо объяснять? Пускай люди думают сами.

Виктор (быстро целует ее). Пока дежурная не проснулась.

Геля (прислонясь к статуе). В крайнем случае нас защитит наш атлет.

Виктор. Мы сами себя защитим.

Геля. Но он очень сильный. Смотри, какие у него мышцы.

Виктор. Видишь, что значит заниматься спортом.

Геля. Я знаю, знаю – у тебя под кроватью две гири.

Виктор. А что тут плохого?

Геля. Я немножко боюсь спорта. Спортсмены слишком ценят силу.

Виктор. Это не грех.

Геля. Ты очень сильный?

Виктор. Не слабый, конечно.

Геля. Приятно быть сильным?

Виктор. Очень приятно.

Геля. А что тебе приятно?

Виктор. Я сам не знаю… Должно быть, какая-то независимость.

Геля. Может быть, зависимость других?

Виктор. Я не драчун. Но надо уметь дать сдачи.

Геля. Так. Но сегодня человек дает сдачи, видит, что это получается, и завтра он бьет первым.

Виктор. Хорошо. Я буду подставлять другую щеку.

Геля. Наверное, я очень глупая, Витек, и надо мной нужно весело смеяться, но я ничего не могу с собой сделать. Для меня сила почти всегда рядом с насилием.

Виктор. Геля, ты говоришь про фашизм…

Геля. А я теперь часто думаю про фашизм. И слушай – иногда он выглядит очень эффектным. Оптимизм. Уверенность в будущем. Он целые страны соблазнил своими мускулами.

Виктор. Слушай… война кончилась в сорок пятом.

Геля. Так. Правда.

Пауза.

Это смешно. Я тебя просила не говорить о войне, а сама не могу ее забыть ни на минуту. Мы в Польше все такие. Витек, ты веришь в счастье?

Виктор. Да, Геля, верю.

Геля. А я боюсь верить. И жизни я боюсь. Это очень стыдно, но я ее боюсь. Говорят, после первой войны с людьми было то же самое.

Виктор. Не знаю. То была совсем другая война. Не нужно сравнивать. И не нужно бояться. Просто ты насмотрелась на оккупантов. На их патрули, на их автоматы. Это пройдет.

Геля. Витек, у тебя пальцы как у пианиста.

Виктор. Мне медведь на ухо наступил.

Геля. Я уверена, что это не так.

Виктор. Слушай…

Геля. У тебя снова идея?

Виктор. За этой богиней нас никто не увидит.

Геля. Помни, букет создается выдержкой.

Виктор. Ты действительно обезьянка.

Заходят за статую и целуются.

Черт знает до чего хорошо.

Геля. Не богохульствуй.

Виктор (целует ее). Бог нам простит.

Геля. Он ведь прощает не тем, кому нужно. Теперь я бы не вступила в переписку с Ядвигой.

Он снова ее целует.

А куда мы отправимся завтра?

Виктор. Что-нибудь придумаю.

Геля. Хорошо знать, что кто-то придумывает за тебя. Какой ты умный.

Виктор. Ты же не любишь, когда за тебя думают.

Геля. В том-то и ужас, что это приятно. Должно быть, это женская черта, но уж слишком много мужчин ее имеют. Смешно, правда?

Виктор. Диалектика, Геля.

Геля. О, какое великое слово. Оно объясняет решительно все. Как твое электричество.

Виктор. Гражданка, надо верить в электричество или в бога. Третьего не дано.

Геля. Пане профессоже, я стала бояться богов. Любых. Даже тех, что зовут к милосердию. Как только человек творит бога, он начинает приносить ему жертвы.

Виктор. Значит, вам остается одно электричество.

Геля. Электричеству тоже приносят жертвы.

Виктор. Геля, без жертв ничего не бывает.

Геля. Я знаю, знаю… Наука их требует, искусство их требует, и прогресс требует жертв. Витек…

Виктор. Что, Геля?

Геля. Теперь идея появилась у меня.

Они заходят за статую. Свет гаснет.

Снова – свет. Комната в общежитии. Геля – в халатике и домашних туфлях – укладывает перед зеркалом волосы. Стук.

Геля. Проше.

Входит Виктор с коробкой в руках.

Как ты поздно.

Виктор. Прости. (Стягивает варежку.)

Геля. Пока мы до них доберемся – уже будет Новый год.

Виктор. Ты еще не готова.

Геля. Я тут же буду готова. Просто я хочу быть самой красивой. Я ведь не принадлежу себе. Иначе мне было бы все равно, лишь бы пан был доволен.

Виктор. Кому ж ты принадлежишь?

Геля. Я должна поддерживать традицию моей родины и показывать, что Польска еще не сгинела.

Виктор. Она не сгинела.

Геля. Ах, Витек, какой ты милый. Ты сейчас мне оказывал моральную помощь. Когда охраняешь традицию, чувствуешь большую ответственность. Она давит.

Виктор. Ты будешь королевой, не бойся.

Геля. Что за коробка у тебя в руках?

Виктор. Банальнейший новогодний подарок. (Пока она торопливо развязывает, он садится и прикрывает глаза.)

Геля. Езус-Мария! Какие туфельки.

Виктор. Я боялся, что ты уедешь в столицу сапожников – город Радом.

Геля. Витек, ты – чудо. Дзенкую бардзо. Я бы тебя поцеловала, но боюсь измазывать.

Виктор. Измазать. (Зевает.)

Геля. О, пусть. Ты всегда меня учишь. Але откуда у тебя пенендзе?

Виктор. Я разбогател. (Зевает.)

Геля. Фуй, не смей зевать. Это неуважение к моей красоте, к моей стране и ее флагу. Я тоже купила тебе подарок. Правда, он не такой шикарный. Я не так богата, как ты. У меня другие достоинства. (Протягивает ему галстук, примеряет.) О, как красиво! Как красиво!

Виктор. Спасибо. Никогда не носил галстуков.

Геля. Это – ложно понятый демократизм. С этим надо заканчивать.

Виктор. Хорошо.

Геля. Вино стоит на окне. Не забудь его взять. Это наш вклад на общий стол. Я сейчас натягиваю платье, залезаю в мои новые туфельки – и мы идем.

Он не отвечает. Она заходит за шкаф.

Только сиди и не двигайся. Я рассчитываю на твое благородство. Почему ты молчишь, Витек? Это согласие или протест? (Она выходит, уже в платье, с туфлями в руках.) Что с тобой? Ты спишь?

Виктор действительно спит. Она тихо ставит туфли на столик и подходит к нему. Осторожно берет его руку. Виктор не шелохнулся – спит. Геля, еле слышно ступая, отходит в сторону, гасит большой свет. Теперь только ночник освещает комнату. Она садится напротив Виктора, внимательно на него смотрит. Тишина. Медленно начинают бить далекие часы. Двенадцать. Геля сидит неподвижно. Откуда-то доносится музыка. Вновь – уже один раз – бьют часы. Геля продолжает сидеть все в той же позе. Музыка едва слышна. Виктор открывает глаза.

С Новым годом, Витек.

Виктор. Который час?

Геля. Как всегда, в неподходящий момент. Уже четверть второго.

Виктор. Я заснул?

Геля. Как дитя. И спал как ангел.

Виктор. Прости меня. Я – бандит.

Геля. Слишком сильно.

Виктор. Я поступил как свинья.

Геля. Напротив – как патриот. Теперь королевой красоты будет Наташа.

Виктор. Может быть, все-таки пойдем?

Геля. Уже не имеет никакого смысла. Мы только вызовем улыбки и вопросы.

Виктор. Какая глупость…

Геля. Витек, где ты был?

Виктор. Разгружал вагоны.

Геля. Это ты там разбогател?

Виктор. Всякий труд почетен.

Геля. Ничего, мы выпьем вино сами. Я очень хочу за тебя выпить.

Виктор (открывая бутылку). Где у тебя стаканы?

Геля. Вот стаканы. Это хорошее вино?

Виктор. Обычное вино.

Геля. А ты можешь пить обычное вино? Или это… профанация?

Виктор. Вшистко едно, панна.

Геля. Как удается настоящее вино, Витек?

Виктор. Это долгий путь. От винограда до вина – долгий путь. Когда фильтропресс отделяет мезгу…

Геля. А что такое – мезга? Ты прости, я дикарь.

Виктор. Ягода, мякоть, косточки… Я говорю, в этот час мы еще не знаем, какое нас ждет вино. Все выяснится позже. Как с ребенком.

Геля. И виноделы волнуются?

Виктор. Виноделы ужасно волнуются.

Геля. Ты говоришь со мной снисходительно. Ты подчеркиваешь свое превосходство.

Виктор. Я когда-нибудь возьму тебя с нами на практику. Ты посмотришь, как делают анализ на сахаристость, как бродит сусло и как выдерживают вино.

Геля. Букет создается выдержкой.

Виктор. Я вижу, ты это крепко затвердила.

Геля. Мне это понравилось.

Виктор. Марочное вино хранится много лет. Его выдерживают в дубовых бутах. Дубовый бут придает ему благородство.

Геля. А мы пьем марочное вино?

Виктор. Ординарное, Геленька.

Геля. Что это значит?

Виктор. Его выдерживали меньше года.

Геля. Какой позор! И им не стыдно?

Виктор. Здесь равенства нет.

Геля. Ну пусть. Я пью за тебя, хотя это вино недостойно тебя.

Виктор. А я за тебя.

Геля. Я пью, чтоб тебе было хорошо в сорок седьмом году.

Виктор. И тебе.

Геля. Чтоб мне было хорошо с тобой в этом сорок седьмом году. Наверное, я ужасный… консерватор, но я не хочу раскрывать в тебе новые черты. Даже если это черты будущего.

Виктор. Но я хочу расти над собой.

Геля. Не надо. Кто знает, куда ты вырастешь? Мне с тобой так спокойно сейчас, так ясно.

Виктор. Не надо тебе пить. У нас нет закуски.

Геля. Ничего, у меня трезвая голова, я не сделаю глупостей. А закуски нет. Ты проспал закуску. И главное – удивительный торт. Наташина мама – великий маэстро. Я сегодня ночью видела во сне этот торт.

Виктор. Лакомка.

Геля. Если б ты знал, какие частки на Новом Святе! Больше нигде не бывают такие частки. Я на них тратила последний злотый. Святая Мария, что мне делать, я так люблю сладкое. Певицы и без него становятся толстухами, а я к тому же его люблю.

Виктор. Сладкие слова ты тоже любила?

Геля. Любила, любила. Зачем скрывать? Но теперь ты открыл мне глаза. Теперь каждому слову я буду делать анализ на сахаристость. Доволен?

Виктор. Ты знаешь, что отличает настоящее вино? Послевкусие.

Геля. Дивное слово. Только ты мне его объясни.

Виктор. Вкус, который остается после того, как ты выпил. Послевкусие. Есть такие круглые вина, они точно перекатываются во рту.

Геля (пьет). Это не перекатывается.

Виктор. Само собой. В нем недостаточно тела.

Геля. Какая бесстыдная наука – твое виноделие. Неужели к вам принимают девушек?

Виктор. Паненка к паненке.

Геля. Но ведь я лучше. Ты должен честно признать – я лучше. Я родилась на географическом перекрестке. Во мне смешалось все, все, все! Римская католическая церковь и язычество древних славян. Где ты еще найдешь такую?

Виктор. Такую трезвую?

Геля. Витек, я трезвей тебя, и ты в этом убедишься. А сейчас я хочу танцевать в новых туфельках.

Виктор. Вы позволите вам их надеть?

Геля. Проше пана.

Он ее обувает.

Включи репродуктор.

Виктор включает. Музыка. Они танцуют.

Во всех домах сейчас танцуют. Во всех городах сейчас танцуют. Во всех странах. И желают друг другу счастья. Витек, мне почему-то грустно.

Виктор. Я говорил – не нужно пить.

Геля. Не то, не то. Как тебе объяснить? Ты решишь, что я истеричка. Я просто думаю, сколько людей живут со мной в одно время. И я их никогда не узнаю. Всегда и всюду границы, границы… Границы времени, границы пространства, границы государств. Границы наших сил. Только наши надежды не имеют границ.

Виктор. Но я же тебя нашел.

Геля. Ты случайно меня нашел.

Виктор. Не важно. Же пран, же пран… Одним словом: беру добро где нахожу.

Геля. Это очень умно с твоей стороны.

Пауза.

Витек.

Виктор. Что?

Геля. У тебя нет никаких идей?

Виктор. Есть одна. (Целует ее.)

Геля (оторвавшись). Что за после-вку-сие!.. Как, я правильно говорю?

Виктор. Ты прирожденный винодел.

Геля. Если б я им была, мы бы спились. (Остановившись.) Эта музыка не отвечает моей внутренней мелодии.

Виктор. Тогда ей придется умолкнуть. (Выключает радио.)

Геля. Лучше я спою сама. Хочешь?

Виктор. Голос звучит?

Геля. Как колокольчик.

Виктор. Пой.

Геля заходит за ширму.

Геля (оттуда). Выступает Гелена Модлевска. (Выходит. На плечах ее царственно покоится мех.)

Виктор. Где ты взяла эту собаку?

Геля. Это не собака, это Верин воротник.

Они обнимаются.

Ой, ты меня задушишь!

Виктор (смахивая с губ волоски меха). Сними эту собаку – она лезет.

Геля. Да, она немножечко лезет.

Виктор (иронически). Немножечко…

Геля. Ну, так я ее сниму.

Поет веселую старинную песенку: «Страшне чен кохам, страшне чен кохам, страшне кохам чен…»

Виктор. Публика в восторге.

Геля. Артисты устали. (Садится.)

Виктор. «Страшне чен кохам» – это значит «страшно люблю»?

Геля. «Страшно тебя люблю». Ты уже все понимаешь.

Виктор. Я бы хотел научиться польскому.

Геля. Ну так я буду тебя учить.

Виктор. Но сначала выйди за меня замуж.

Геля. Витек, ты плохо соображаешь.

Виктор. Ты этого не хочешь?

Геля. Витек, все точно сговорились, чтоб мы помешались. Первая ночь Нового года, вино, в общежитии пусто – мы одни на всем свете. Но это не так. Завтрашний день уже наступил, и мы с тобой – не одни на свете. Необходимо смотреть вперед.

Виктор. Ты мудрая девушка.

Геля. Я тебе говорила, что я трезвей тебя.

Виктор. К несчастью.

Геля. Может быть, это порок воспитания. Мы приучены думать о завтрашнем дне.

Виктор. Хватит шутить. У нас много юмора. Держимся за юмор, как за соломинку. Как за лазейку. Юмор – наш тыл. Наша заранее подготовленная позиция. Путь к отступлению. Что еще? Но я совсем не хочу отступать.

Геля. Ты прав. Я просто боюсь быть серьезной. Я тебе уже говорила – боюсь.

Виктор. А я не боюсь. Я кое-что знаю. Я знаю, что ты нужна и нужна. Что же еще я должен знать? Разве этого мало? Я просыпаюсь, чтоб тебя увидеть. Услышать твой голос, твое вечное «как это»… твое бесконечное «показывать» вместо «показать», «понимать» вместо «понять», «обнаруживать» вместо «обнаружить». Не дай бог, если ты все будешь говорить правильно, мне кажется, это уж будешь не ты. Я сейчас надел на твои ноги туфли и понял, что за все двадцать четыре года еще никогда не был так счастлив. Я тащу к тебе все и гружу на тебя все, иногда ты этого даже не знаешь. Я знаю, что никогда с тобой не соскучусь, не захочу от тебя отдохнуть. То, что ты есть, всему придает смысл и вносит жизнь решительно во все.

Геля хочет его прервать.

Не надо, ведь я говорю тебе правду. Может быть, и не следует так говорить. Наверняка нужно быть сдержанным и не годится себя распускать. У меня действительно мало опыта. Да и откуда, скажи, ему взяться? Из школы ушел я воевать. Что я видел? И что я помню? Про опытных я читал только в книжках. По-моему, ничего не может быть лучше, чем все сказать, не взвешивать, не следить за словами. Ну вот, глаза у тебя на мокром месте. Прости. Все равно я сделаю тебя счастливой. Я сделаю все, чтоб прошел твой страх. Чтоб ты ничего никогда не боялась. Я буду беречь тебя днем и ночью. И однажды даже тени печали не будет в твоих глазах. Даже тени. И я услышу твое ровное дыханье. И только тогда, слышишь, только тогда я и сам вздохну спокойно.

Свет гаснет.

Снова – свет. Та же комната. Геля стоит у окна, спиной к двери. Входит Виктор.

Виктор (весело). Целую рончки.

Геля. Здравствуй.

Виктор. Хорошо бы, если б ты повернулась и подошла.

Геля. Вот я повернулась.

Виктор. Пан ждет. Пан нервничает.

Геля. У меня смертельно болит голова.

Виктор. Надо что-нибудь принять и лечь.

Геля. Я принимала и ложилась.

Виктор. Грелку с горячей водой к затылку – и ты воскреснешь. Для жизни и ее радостей.

Геля. Ты – после дегустации?

Виктор. Было дело. (Поднимает ноты.) Это – твои ноты?

Геля кивает.

И эти?

Геля. И эти мои.

Виктор. Целая программа. Можешь давать концерты. Черт возьми, какое будущее меня ожидает! Вино, музыка и любовь.

Геля. Кажется, я снова трезвей тебя.

Виктор. Как всегда. Однако ты уже недовольна. Что будет, когда стану твоим мужем?

Геля. Ты еще хочешь им стать?

Виктор. И не позже чем через неделю. Довольно мне слушать Ваше польское Величество. Я ли не был покорнейшим верноподданным? Сначала ты говоришь, что мы должны сдать сессии. Я подчиняюсь. После сессий ты везешь меня за город, ходить на лыжах. Ты рассудила, что нам нужно привыкнуть друг к другу. Я знаю, что, слава богу, никогда к тебе не привыкну, но так хочешь ты, и я опять подчиняюсь. Десять дней мы живем на турбазе, и я кротко уступаю тебе лыжню. Не спорю – прекрасные десять дней, но мне их отравила неопределенность моего положения. Что делать, я – современный человек. Для счастья мне нужно удостоверение.

Геля. Напрасно ты думаешь, что это шутки.

Виктор. Какие шутки! Я восстал. Я хочу, чтобы меня называли пан-млоды. Перевести? По-польски это значит – новобрачный.

Геля. Ты ни о чем не слышал?

Виктор. Нет. С утра поглощен самоанализом.

Геля. Тебе никто ничего не сказал?

Виктор. Какие-нибудь новости? У них? Или у нас?

Геля. У нас.

Виктор. Асю увезли в Дагестан?

Геля. Издан новый закон.

Виктор. И что же он утверждает?

Геля. Он воспрещает. Браки с иностранцами. С пятнадцатого февраля.

Виктор. Ну и… что? Это ж не может к нам относиться.

Геля. Можно узнать – почему?

Виктор. Мы же любим друг друга.

Геля (вспылив). Ты – глупец.

Пауза.

Прости, прости меня, я не слышу сама себя.

Виктор. Убежден, отвечаю тебе головой – здесь будет индивидуальный подход. Очевидно, были легкомысленные решения, а потом неприятности, дипломатическая переписка. Черт его знает. Что нам известно? Но ведь можно же объяснить, втолковать… Когда увидят, что два человека просто не могут один без другого… (Обнимает ее.) Не волнуйся… Прошу тебя… не волнуйся… Мы ведь живем в двадцатом веке.

Геля. Так. Ты прав. Мы живем в двадцатом веке. Это очень разнообразный век. Когда можно за несколько часов оказаться на другом конце мира – это двадцатый век. И когда в Испанию съезжаются антифашисты со всей земли – это двадцатый век. И когда от Варшавы ничего не остается, а моя подруга однажды выходит на улицу с желтой звездой на рукаве – это тоже двадцатый век.

Виктор. И когда Гитлер подыхает в своем подвале – это двадцатый век.

Геля. И когда он однажды появится снова – это тоже будет двадцатый век. Ты говорил, я привыкла бояться. Да, я боюсь, боюсь, боюсь.

Виктор. Чего ж ты боишься? Ведь я с тобой. О, черт! Вот она – твоя трезвость. Если бы ты слушалась меня, мы уже давно были бы женаты.

Геля. Если б не моя трезвость, ты попал бы в трудное положение.

Виктор. А сейчас мое положение легче?!

Геля. Почему же ты на меня кричишь?

Виктор. Что делать? Что делать?

Геля. Витек, единственный мой… Придумай. Придумай что-нибудь. Ты счастливчик. Тебе все удается. Ты всегда умел хорошо придумывать. Я умоляю тебя, придумай.

Виктор. Да. Да. Я придумаю. Я придумаю…

Свет гаснет.

Вновь свет. Геля. Появляется Виктор. Она бросается к нему. Уходят.

Свет гаснет и сразу же вспыхивает вновь. Улица. Геля. Она нервно ходит взад-вперед. Появляется Виктор. Они молча смотрят друг на друга. Потом он берет ее под руку и уводит.

Свет гаснет и сразу же зажигается. Улица. Теперь ждет Виктор. Медленно появляется Геля. Не останавливаясь проходит мимо. Чуть помедлив, он следует за ней. Свет гаснет. Слышен слегка измененный записью голос Виктора:

– Я ничего не смог придумать. Вскоре меня перевели в Краснодар. От Гели я больше вестей не имел. Краснодар – отличный, веселый город. Вечерами все ходят по улице Красной. Я тоже частенько по ней гулял, но друзей не заводилось долго. Потом появились и друзья. Летом мы ездили на практику в виносовхоз Абрау-Дюрсо. Он окружен горами и лежит на дне чаши. Ее северный склон засажен виноградниками различных сортов. Летом, когда листья окрашиваются в разные цвета, перед вами как бы возникает корона.

Действие второе

Звучит музыка. Это та же мелодия, что в первой сцене, – мазурка Шопена. Слегка измененный записью голос Виктора:

– Прошло десять лет, и я оказался в Варшаве. Стояла мягкая ранняя осень. Я знал, что Варшава была разрушена, но я увидел живую Варшаву, хотя развалины попадались часто. Мало на свете городов, подобных польской столице. Стоит только в нее попасть, и ты теряешь голову, как от встречи с девушкой, когда тебе семнадцать.

Свет. Барьер в вестибюле гостиницы перед отсеком администратора. На барьере – телефон. Виктор набирает номер. Слышен мужской голос:

– Слухам.

Виктор. Проше пани Гелену.

Мужской голос. Гельця!

Пауза. Слышны шаги.

Голос Гели. Слухам.

Виктор откашливается.

Слухам!

Виктор. Геля, это я.

Пауза.

Ты меня слышишь? Это я.

Голос Гели (сдавленно). Езус-Мария…

Виктор. В восемь я жду на углу Свентокшисской и Нового Свята. Договорились?

Пауза.

Голос Гели. Так.

Виктор вешает трубку.

Свет гаснет и почти сразу же вспыхивает. Вечер. Шум улицы. На углу – Виктор. Появляется Геля.

Геля. Я не опаздывала?

Виктор. Не опоздала.

Геля. О, так. Он опять меня исправляет. Не о-поз-дала.

Виктор. Нет, ты не опоздала. Точность – вежливость королев.

Рукопожатие.

Геля. Ты мало изменился.

Виктор. Ты – тоже.

Геля. Ты был обязан сказать, что я стала лучше.

Виктор. Я хотел это скрыть, чтоб чувствовать себя уверенней.

Геля. Вот что? Это другое дело.

Виктор. Все твои страхи были напрасны. Ты стала певицей, но не стала толстухой.

Геля. Одна я знаю, чего это стоит. Жизнь моя… как это… не сахар. И это надо понимать буквально.

Виктор. А частки на Новом Святе?

Геля. Ты злой. Об этом даже нельзя говорить. Исключены раз навсегда.

Виктор. Какая жалость.

Геля. Исключены, но сегодня мы сделаем исключение. В честь твоего приезда.

Виктор. Я очень рад доставить тебе удовольствие.

Геля. Дзенкую бардзо пана. Как ты здесь очутился?

Виктор. Нас тут несколько человек. Мы приехали встретиться с коллегами. Ваше виноделие недостойно такой страны. Всего несколько виноградников.

Геля. Ты прав, виноградники – это единственное, чего нам не хватает. Все остальное есть. (Пауза.) Ты стал ученым?

Виктор. Я защитил диссертацию.

Геля. Я тебя поздравляю. Я была уверена, что ты пробьешься.

Виктор. Еще больше это можно сказать о тебе. В Варшаве все тебя знают.

Геля. Такая профессия. Ты видел город?

Виктор. Чуть-чуть. Но я уже им заболел.

Геля. У нас говорят – Варшава строилась семьсот лет и двенадцать. Было девяносто целых домов.

Виктор. Знаю и не верю.

Геля. Где ты остановился?

Виктор. В отеле «Саски».

Геля. А-а… так… Плац Дзержинского. Но ты уже был в Лазенках? В Старом Мясте?

Виктор. Не был нигде.

Геля. Когда ты приехал?

Виктор. Три часа назад.

Геля. Спасибо. Это очень мило.

Она медленно оглядывает его.

Виктор. И уже успел попасть в историю. Перед входом в отель стояли две толстушки. Наверно, они все время едят частки. Товарищ спросил меня не очень тихо: «Это и есть польские красавицы?» И одна обернулась, смерила меня взглядом и сказала: «Да, это и есть польские красавицы».

Геля. Нечего распускать языки.

Виктор. Они тут все понимают по-русски?

Геля. Почему товарищ спросил именно тебя? Тебя считают специалистом по польскому вопросу?

Виктор. Просто я стоял рядом.

Она смеется.

Не понимаю.

Геля. Как ты на меня посмотрел!.. Ты совершенно не изменился.

Виктор (деловито). Надо придумать, куда идти?

Геля. Сегодня придумывать буду я. Мы поедем к Юлеку.

Виктор. К какому Юлеку?

Геля. Есть такой ресторанчик «Под гвяздами». Это значит – под звездами. Под самым небом. Даже слышно райское пение. То поет Юлек Штадтлер.

Виктор. Ну что ж, я давно уже не слышал ангелов.

Геля. Оттуда видна вся Варшава. И вся Варшава туда стремится.

Виктор. Мы можем не попасть. Сегодня – воскресный вечер.

Геля. Не беспокойся. Ты ведь – со мной.

Виктор. В самом деле. Я еще не привык.

Геля. Постой… Это действительно – ты?

Виктор (негромко). Я, Геля, я…

Свет гаснет.

Вновь – свет. «Под гвяздами». Столик за колонной. Виктор и Геля. По другую сторону колонны, очевидно, находится зал, в котором и сидят посетители. Оттуда доносятся пение, шум и смех.

Геля. Я не предупредила Юлека, что мы приедем.

Виктор. Здесь еще удобней. Нас не видят, а мы видим всех.

Геля. Тебе здесь нравится?

Виктор. Этот Юлек симпатяга. Сколько ему? Сорок пять?

Геля. Приблизительно.

Виктор. Мне нравится, что здесь все по-семейному, что он присаживается за столики и болтает со всеми, как со старыми приятелями.

Геля. Так оно и есть.

Виктор. Но почему он все время курит? Певцу вроде бы не рекомендуется.

Геля. Штадтлер выше правил.

Виктор. Кто этот усатый старик, который все пишет?

Геля. Он журналист. Он здесь сочиняет все свои статьи.

Виктор. Мне кажется, здесь все знают друг друга. Нас встретил пан Гавлик. Мы отправили вещи, а сами решили пройтись, посмотреть Варшаву. Пан Гавлик здоровался с каждым встречным.

Геля. Я не знаю пана Гавлика.

Виктор. Зато он знает тебя. «Пани Модлевска! О, пани Модлевска!»

Геля. Какой он милый, пан Гавлик.

Виктор. Очень милый, очень вежливый, очень веселый.

Геля. Сколько достоинств у одного Гавлика.

Виктор. И очень неожиданный, ко всему. По пути мы зашли в костел послушать хор мальчиков, – он немедленно преклонил колена.

Геля. В конце концов, веселые верующие не хуже молитвенно настроенных атеистов.

Виктор. Он показался слишком остроумным для такого благочестия.

Геля. Ах, Витек, моя родина так сочетает иронию и религиозность, что не сразу поймешь – ирония прикрывает религиозность или религиозность – иронию. У поляков большая душа. Там для всего найдется местечко.

Виктор. У поляков еще и отличная память. На каждом шагу я вижу доски: «Здесь пролилась польская кровь».

Геля. Так. Мы многому научились, но ничего не забыли. Выпьем, Витек.

Виктор. За что?

Геля. За хорошую память.

Слышно, как поет Штадтлер. Некоторое время они молча его слушают.

Ты теперь носишь галстуки.

Виктор. Да, ты меня приучила.

Геля. Может быть, в этом и была моя историческая роль в твоей жизни. Очень строгий галстук. Даже слишком строгий. Впрочем, это стиль советских людей за рубежом.

Виктор. Я очень долго носил твой галстук.

Геля. А я – твои башмачки. И, в отличие от матери Гамлета, я их износила.

Пауза. Слышно, как поет Штадтлер.

Витек, я задам тебе глупый вопрос. Очень глупый, очень… как это… мелодраматический вопрос. Ты женат?

Виктор. Да.

Геля. Она тоже… сочиняет вина?

Виктор. Нет.

Маленькая пауза.

Она хорошая женщина.

Геля. Ты это говоришь мне или себе?

Они слушают Штадтлера до конца. Доносятся аплодисменты.

Виктор. Тебя я не спрашиваю – замужем ли ты. Я слышал его голос по телефону.

Геля (кивает). Очень приятный баритон. Я бы сказала – виолончельный.

Виктор. Он – хороший человек?

Геля. Он – музыкальный критик.

Виктор. Исчерпывающий ответ.

Геля. Хочешь узнать его ближе? (С подчеркнутым испугом.) Езус-Мария, Юлек на меня смотрит. Я погибла.

Слышен голос Штадтлера: «Prosze pan’stwa, dzis’gosci wsród nas Helene Modlewska. Poprosimy ja zaspiéwac». Шумные аплодисменты.

Геля. Нечего делать. Придется петь.

Она встает из‑за столика, на миг скрывается и тут же возникает с микрофончиком в руке, видная одновременно и залу, и Виктору, и нам. Она поет старую, уже знакомую песенку: «Страшне чен кохам, страшне чен кохам, страшне кохам чен». И все посетители подпевают ей. «Страшне кохам чен», – поют все столики. Поют все, кроме Виктора. Он курит и слушает. Буря аплодисментов. Геля возвращается.

Геля. Посвящается тебе.

Виктор. Спасибо.

Геля. Не следует пить, но так и быть. Кутить так кутить. Я угощаю.

Виктор. С какой стати?

Геля. Витек, только без глупостей. Я – дома. Ты – мой гость. И откуда у тебя злотые?

Виктор. У меня они есть.

Геля. Ну и чудесно. Купи на них что-нибудь своей жене.

Виктор. Мне так ни разу и не пришлось тебя пригласить.

Геля. Витек, я пью за то, что ты мало изменился, хотя и защитил диссертацию. Ты очень на себя похож, и я тебе благодарна за это.

Виктор. Почему ты ни разу не приехала на гастроли?

Геля. Должно быть, я боялась тебя встретить. Я ведь всегда чего-то боялась.

Виктор. Когда я бываю в Москве, я хожу в консерваторию. Однажды слушал Веру с ее арфой.

Геля. Вера дает концерты в Большом зале! Она всегда была серьезная девушка. А про Асю ты ничего не слышал?

Виктор. Нет, ничего.

Геля. Это естественно. Она слишком любила своего молодого человека. Но вот вопрос – кто из них счастливее? Вера или Ася?

Виктор. Сперва надо выяснить, что такое счастье.

Геля. Счастье то, что не выясняют. Его чувствуют кожей. Есть такая грустная песенка – «Comme le monde est petit». Как мал этот мир! Вот мы и встретились с тобой, Витек.

Виктор. Послезавтра мы уезжаем.

Геля. Куда?

Виктор. Смотреть ваши виноградники.

Геля. Ах так… я забыла… Я забыла, зачем ты приехал. Витек, мне хочется тебя посмешить. Ты будешь смеяться до упаду: я все еще тебя люблю.

Виктор (помедлив). Тебе это сейчас показалось.

Геля. Не показалось – я с этим живу. Очень смешно, я знаю, но это так. Ты не волнуйся, все в порядке. Главное – я осталась жива тогда, а это было не так уж просто.

Виктор. Да, это было совсем не просто.

Геля. Когда я приезжаю в Краков, я хожу в Вавель. Я пишу записки королеве Ядвиге: «Дорогая Ядвига, верни мне его». Недурно? Признайся, что я тебя развлекла.

Виктор. На королев такая же плохая надежда, как и на королей.

Геля. Ты прав, теперь от них мало толку. Я читала дневник вашего последнего царя. Как это?.. «Утро провел отвратительно. Оказался запертым в уборной». Матерь Божья… Революция была неизбежной.

Виктор. Я хотел молчать. Это ты виновата. Скоро десять лет, а я помню все.

Геля. Витек, мне сто раз казалось, что ты идешь навстречу. Я помню твои интонации, твои жесты. Сто раз я ловила себя на одном и том же: ко мне обращаются, а я не слышу – разговариваю с тобой. Я выхожу на сцену – и вижу тебя в зале. Я готова спорить на собственную голову – это ты, в четвертом ряду, шестой слева. Я схожу с ума от галлюцинаций, но я скорее умерла бы, чем согласилась вылечиваться. Теперь отвечай мне – можно так жить?

Виктор. Что я могу ответить? Что?

Геля (после паузы). Пора. Поздно. Надо идти.

Свет гаснет.

Тусклый свет. Улица. Фонарь. Геля и Виктор.

Геля. Твой отель – за углом.

Виктор. Что это за институт?

Геля. Венгерский институт.

Виктор. Почему – венгерский?

Геля. Матка боска, культурные связи. Что это вдруг тебя взволновало?

Виктор. Сам не знаю.

Пауза.

Геля. Надо прощаться?

Виктор. Видимо, надо.

Поцелуй.

Геля. Я тебя не пущу.

Виктор. Геля…

Геля. Я не пущу. (Лихорадочно его целуя.) Отдать тебя снова? Еще на десять лет, на двадцать, на тридцать? На всю жизнь? Неужели я совсем бесправна?

Виктор. Но что же тут делать? Геля, родная…

Геля. Боже милосердный, он не понимает. Мы же с тобой не увидимся больше.

Виктор. Слушай… довольно. Тебе пора.

Геля. Ты самого главного не понимаешь. Единственно важного. Знаешь – чего? Сейчас ты толкнешь вот ту дверь, и она отойдет, даже слышу, с каким звуком – трр… А потом она вернется на свое место – и все. И больше тебя не будет.

Виктор. Успокойся. Возьми себя в руки.

Геля. Так. Так. Я забыла. Букет создается выдержкой. Тогда будет дивное послевкусие. Ты очень сильный, Витек. Очень сильный.

Виктор. Черт побери, я должен быть сильным.

Геля. Должен, должен… Проклятая, ненавистная сила. Недаром я ее всегда боялась. Слушай… вы едете послезавтра?

Виктор. Да.

Геля. Едем сейчас со мной.

Виктор. Куда?

Геля. В Сохачев. Это недалеко. Завтра ты вернешься.

Виктор. Подожди… А твой муж?

Геля. А-а… вшистко едно. Едем.

Виктор. Нельзя.

Геля. Но почему?

Виктор. Не сердись – пойми. Я же здесь не один. Пропасть на всю ночь… Подумай сама.

Геля. Ты им все объяснишь. Тебя поймут.

Виктор. Кто поймет, а кто и не поймет.

Геля. Езус-Мария, я схожу с ума. Ты смеялся, что я постоянно боялась. Но ты ведь сам ничего не боялся. Ты храбрый человек, у тебя ордена.

Виктор. Человек не волен в своих поступках.

Геля (кивая). Человек живет в обществе. Ты прав, ты прав. Ну, прощай.

Виктор. Нет, погоди. Все эти десять лет я ждал. Чего? Неизвестно. Зачем? Неизвестно. Я знал, что не нужно тебе звонить. Но как же я мог не позвонить? Я только человек…

Геля. Который не волен в поступках.

Виктор. Да. Да. Да!! Так сложилась жизнь. А жизни надо смотреть в лицо. И если я стараюсь не заорать, это не значит, что мне это просто.

Геля. Не надо, Витек. Я поняла. И очень прошу тебя – больше ни слова. (Идет.)

Виктор (вслед). Геля!

Геля (обернувшись, приложив палец к губам). Больше ни слова.

Свет гаснет.

Звучит знакомая мелодия – несколько прозрачных нот.

Слегка измененный записью голос Виктора:

– Прошло еще почти десять лет. В начале мая я приехал в Москву. Приятно приехать в такую пору. Погода стояла отличная, теплая, женщины были уже в летних платьях. Вечером все высыпали на улицы, и, хотя у меня был комфортабельный номер, меня почему-то не тянуло в гостиницу. И я решил пойти на концерт, который очень меня заинтересовал.

Снова свет.

Маленькая комнатка перед выходом на сцену. Столик, банкетка. Входит Виктор. В руках его – сверток. Из зала доносятся аплодисменты. Влетает Геля. Она в белом платье с едва заметными блестками. У нее нахмуренное, недовольное лицо.

Виктор. Не знаю, как выразить свою благодарность.

Геля (всплеснув руками). Езус-Мария, какой приятный, неожиданный гость!

Виктор (заметив выражение ее лица). Я не вовремя?

Геля. Ах, они так надоели.

Виктор. Кто надоел?

Геля. Мои администраторы. Один момент, я еще разок поклонюсь. (Уходит на сцену.)

Виктор кладет сверток, подходит к зеркалу, поправляет прическу, садится на банкетку. Возвращается Геля. Виктор поспешно встает.

Геля. Сиди, сиди.

Виктор. Ты прекрасно пела. Я получил огромное наслаждение. Ты меня не видела? Я сидел в первом ряду.

Геля. В первом ряду? Справа или слева? Я сегодня так зла, что не вижу никого.

Виктор. Что же такое произошло?

Геля. Когда-нибудь от тупости этих людей я умру. Ты представь, послезавтра я должна быть в Ленинграде, в понедельник – в Киеве, в среду – в Баку. И в каждом городе они объявляют по три концерта. Можно подумать, что я поющая машина.

Виктор (галантно). Этого вовсе нельзя подумать. Но в самом деле… почему не составить график разумно?

Геля. Ах, не спрашивай… Всегда одно и то же.

Виктор. Сейчас я исправлю твое настроение. (Разворачивает сверток, вручает ей бутылку.) От зрителя и… автора.

Геля. Как ты мил!

Виктор (не без удовольствия показывая на этикетку). Обратила внимание, сколько медалей?

Геля (рассматривая). Я подсчитала их первым делом.

Виктор. Видишь, и мы чего-то добились.

Геля. Ты живешь в Москве?

Виктор. Нет, я – в командировке.

Геля. Ты отлично выглядишь. Профессия идет тебе на пользу.

Виктор. Древние греки были не дураки. А они, между прочим, так говорили: «И здоровье и радость – от золотого вина».

Геля. «К сокрытым тайнам ключ вы только в нем найдете». Я проходила этот курс.

Виктор (восхищенно). Слушай, у тебя прекрасная память.

Геля. В самом деле, тебя легко узнать. Странно… Я хорошо вижу зал. Ты вполне… как… это… консервированный мужчина. Должно быть, действительно радость жизни – от вина. Тем более когда оно не только поит, но кормит.

Виктор (смеясь). В этом смысле наши профессии схожи.

Геля. Ты прав – я пою не только для удовольствия. Значит, все в порядке?

Виктор. Как будто бы да.

Геля. Супруга здорова?

Виктор. Спасибо, здорова. Только она чужая супруга.

Геля. Езус-Мария. Всегда – третий человек.

Виктор. Что поделаешь? Занятые люди вечно живут под дамокловым мечом.

Геля. Приятно хотя бы, что ее поступок не создал у тебя никаких комплексов. А то сейчас все страдают комплексами. Весь мир.

Виктор. У нас, виноделов, свой подход к проблемам. Да и говорят, все к лучшему – правда? Детей у нас так и не завелось.

Геля. Конечно, это все упрощает. Ты живешь один?

Виктор. Да… в общем, один.

Геля. Может, ты сам теперь – третий человек? Прости, я не хочу быть нескромной. Так или иначе, эта история не отразилась на твоей работе. Кто ты теперь – бакалавр или магистр?

Виктор. Доктор наук.

Геля. Ты просто – герой.

Виктор. Герой не герой, но своя лаборатория. А как поживает пан музыкальный критик?

Геля. Исчез. Как это – испарился.

Виктор. Третий человек?

Геля. Потом… не сразу. Но теперь он тоже… испарился. Как первый. Мои мужья не выдерживают атмосферных колебаний.

Виктор (смеясь). Однако ты с ними не церемонишься.

Геля. Я много езжу и устаю. На мужчин уже не хватает сил.

Виктор (заботливо). Тебе не мешало бы отдохнуть. Нужно хоть изредка отключаться.

Геля. Летом я убегу на Мазуры. Там удивительная тишина.

Виктор. Вернешься моложе на десять лет. Слушай, что наш приятель Штадтлер?

Геля. Штадтлер умер.

Виктор. Не может быть!

Геля. А почему ты так изумился? (С усмешкой.) Время от времени это бывает.

Виктор. Ах, бедняга! Как его жаль. (Со вздохом.) Да, конечно. Прошло немало.

Геля. В этом все дело. Строго говоря, уже можно думать о смысле жизни.

Виктор. Верно. Как в самые юные годы.

Геля. Впрочем, думать о нем легче всего. Трудно иной раз его обнаруживать.

Виктор. И все-таки все имеет свой смысл.

Геля (с усмешкой). Даже то, что однажды мы встретились в консерватории?

Виктор. Безусловно. Ты этого не считаешь?

Геля (пожав плечами). Какой-нибудь смысл, возможно, и есть. В конце концов, я стала хорошей певицей. А хорошая певица – это не только голос.

Виктор. Ты знаешь, сегодня я это понял.

Геля. Вот видишь, ты понял. Это немало. А в общем, обоим роптать грешно. Все-таки мы не стояли на месте.

Виктор. Слава богу, этого про нас не скажешь.

Геля. Бог ни при чем, положись на электричество. Оно все больше облегчает жизнь, а люди становятся все умней. Это дает большую надежду.

Виктор. Что говорить, жизнь идет вперед.

Геля. И заметь, во всех отношениях. Молодые люди даже женятся на иностранках. (Спохватываясь.) О, Мадонна. Сейчас кончится антракт, а я совершенно не отдохнула. От тебя всегда одни неприятности.

Виктор. Прости, я должен был подумать сам.

Геля. Так ты сидишь в первом ряду? Ну, с Богом. Я еще день – в Москве. Позвони, если будет время.

Виктор. Хорошо.

Геля. Отель «Варшава», двести восьмой. Тебе записать или ты запомнишь?

Виктор. Конечно, запомню. Будь здорова.

Геля. До видзеня, Витек. Будь здрув.

Свет гаснет. И почти сразу же вспыхивает вновь. Улица. Огни. Какая-то мелодия. Идет Виктор. И хоть его губы сомкнуты, мы слышим чуть измененный записью голос:

– Ну и быстро меняется все в Москве. Полгода не был, и столько нового. Завтра – отчаянно трудный день. Отчаянно трудный. Надо еще посмотреть по списку. О чем-то меня попросила Лариса. Москва – это беличье колесо. Каждый раз не хватает свободного времени. Впрочем, хорошо, что его не хватает. Если честно – это как раз хорошо.

Он уходит все дальше, дальше.

И мелодия вечера звучит ему вслед.

Занавес

1966

Перекресток

(Варшавская мелодия-97)
1

Уголок комфортабельного аэропорта курортного европейского города. Периодически включается радио, передающее номера рейсов. После каждого объявления звучат мелодии – то одна, то другая. Два кресла. В одном из них – человек лет семидесяти. Лицо насупившееся, нахмуренное. У кресла – сумка и чемодан.

Появляется старая худощавая дама, в больших очках с затененными стеклами, также – с сумкой и небольшим чемоданчиком. Остановившись, разглядывает сидящего. Потом – решительно к нему приближается.

Она. Вуд ю аллоу ми ту тейк плейс ниар ю?

Он. Я говорю только по-русски.

Она. Так. И я говорю по-русски. Это значительно все упрощает. Я спрашивала: у вас нет возражений, если я сяду рядом с вами?

Он. Нет у меня возражений. Прошу вас.

Она. Я думала, это кресло занято. Ваша супруга могла отойти.

Он. Нет, я один и кресло свободно.

Она. Благодарю вас за ваше радушие.

Он. Я – не хозяин. Я тоже гость.

Она. Все мы гости на этой земле. Вы выбрали уединенное место.

Он. Меньше шума.

Она. Вы ищете изоляции?

Он. В этом раю слишком много народу. И все толпятся на пятачке.

Она. Это весьма популярный рай.

Он. Жарко и душно. Даже на пляже. Я ведь и сам из южного города, но здесь слишком солнечно. Все слишком щедро.

Она. Но вы отсюда летите в Москву?

Он. Сначала в Москву. Из нее – домой. Сверим часы?

Она. Сейчас четверть пятого. У вас утомительный маршрут.

Он. Что делать…

Она. Еще одно испытание. Надеюсь, оно будет последним.

Он. Зато сейчас мне очень приятно. Когда вы обратились ко мне по-английски, я и предположить не мог, что вдруг услышу родную речь.

Она. Я просто проверяла себя. Я сразу поняла, что вы русский.

Он. Даже сразу?

Она. У меня есть жизненный опыт.

Он. Написано на моем лице?

Она. В какой-то степени. Я – варшавянка, но ваше славянство проявлено резко, мое же мягче, не так рельефно, как ваше. Полякам изначально присуща неопределенность расовой принадлежности.

Он. Возможно. И эта неопределенность определенно вам по душе.

Она. Пан это где-нибудь прочел или это его собственный вывод?

Он. У пана тоже есть жизненный опыт.

Она. Нисколько в этом не сомневаюсь.

Он. Когда я был молод, очень молод, одна милая девушка, представляясь, сказала мне: «Я из братской Польши».

Она. Действительно мило с ее стороны.

Он. Мы были тогда одна семья.

Она. Не знаю, большая ли это радость? Нигде так не ссорятся, как в семье. Всегда напряженная атмосфера.

Он. Вы сделали тонкое наблюдение.

Она. Это не я. Это грек Аристотель. Он заметил, что самые бурные драмы происходят среди своих. Через две с половиной тысячи лет еще ничего не изменилось.

Он. На досуге читаете Аристотеля?

Она. Когда-то я сдавала экзамен. Я так волновалась, что запомнила эти слова на всю свою жизнь.

Он. Стресс был на пользу.

Она. И вы запомнили, как вам представилась польская девушка. Наверно, вы тоже тогда волновались.

Он. Наверно. В конце концов, не всегда я был таким старым мухомором. Физиономия еще не смахивала на карту пересеченной местности. И голос тоже еще не скрипел, как половица.

Она. Остановитесь. Не надо так о себе говорить. Надо бодриться и хо-ро-хо-риться. Обращаться со временем вызывающе.

Он. Вы здорово говорите по-русски.

Она. Люди моего поколения, мои земляки, говорят по-русски. Нас выучили. Хотя мы и были не слишком примерными учениками.

Он. В этом сладком местечке я провел две недели. И редко слышал русское слово.

Она. В самом деле?

Он. Мне всегда демонстрировали – особенно молодые люди, – что не знают русского языка.

Она. Наконец-то попалась вам старая дама. В последний день вам повезло.

Он. Бесспорно. А вообще – я привык. Когда мне было с кем говорить, не очень тянуло. Теперь – и не с кем.

Она. Пан одинок?

Он. Живу один. Вдовею. У сына – своя семья. Он занят. Жена его занята. Все теперь заняты. Скажешь внучке: «Зашла бы, выпьем с тобой чайку». А сам понимаешь: очень ей нужен твой чаек…

Она. Но есть от них помощь? Как вы справляетесь с вашим бытом?

Он. Раз в неделю заходит женщина. А вообще я – самостоятелен. Все-таки солдатская школа.

Она. При восточном социализме мы имели возможность расслабиться. Поэтому все слегка растерялись.

Он. Возможно. Я никогда не лентяйничал. И все работаю. Как заведенный. Но есть невидимая черта. Однажды переступишь ее, и в жизни решительно все меняется. Уже ничего не происходит.

Она. Врачи говорят, что это полезно. Крайне способствует долголетию.

Он. Допустим. Но к чему долголетие, когда ничего не происходит?

Она. Пан позволит спросить, чем он занимается?

Он. Я – винодел. Но в последнее время – не делаю, а учу, как делать.

Она. У вас романтическая профессия.

Он. Профессия не хуже других. Однако не настолько доходная, чтобы раскатывать по курортам.

Она. И все же – вы здесь.

Он. Мое начальство мне подарило эту поездку по случаю моего юбилея.

Она. Так пан – юбиляр? Мои поздравления.

Он. Спасибо. Это был хмурый праздник.

Она. Не придавайте ему значения. Возьмите и скажите себе – как это говорят в России – «я еще наломаю дров».

Он. Ничего я уже не наломаю. Разве только – шейку бедра.

Она. Стоп! Только без дурных предсказаний. У мрачных мыслей – ужасное свойство. Они становятся материальны. Я постоянно себе говорю: моя дорогая, только подумай, двадцатый век уже умирает, а ты все жива. Ты с ним совладала. Ты очень везучая, моя дорогая. Меж тем у меня нет даже внучки. Правда, взамен я имею племянницу. Я способствую – и очень способствую – ее повседневному благополучию, и она мне оказывает знаки внимания. При первой возможности организует какой-нибудь отдых в другой стране или какое-нибудь путешествие. Мне надо следить за своим здоровьем, иметь эти… свежие впечатления. Мне, наконец, необходимо остаться с собою наедине.

Он. Очень заботливо и благородно.

Она. Как быть? Чтобы новое поколение нас, по крайней мере, терпело, мы должны соответствовать трем условиям: не мозолить собою глаза, помалкивать, если же заговариваем, должны выражать свое восхищение молодыми хозяевами положения – их достижениями, их современностью, их интеллектом и великодушием. При соблюдении этих правил мы можем рассчитывать на благосклонность.

Он. Вы даже не знаете, как вы правы!

Она. Откуда мне знать, но я догадываюсь. Однако с моим язычком затруднительно быть незаметной и бархатистой. И, очевидно, своей племяннице я иногда немного мешаю. Конечно, она горячо меня любит и, все же, еще горячее – мужчин. К несчастью, без особой взаимности.

Он. Но это вина мужчин, а не ваша.

Она. Она полагает, что я ее сковываю и не даю ей раскрыть до конца богатство ее индивидуальности. Вот я и странствую в этом мире. То я еду смотреть на пальмы, то отправляюсь в какой-нибудь тур.

Он. Та милая девушка из братской Польши, когда мы знакомились, сказала: «Я – богатая дама, совершающая кругосветный тур».

Она. Скажи-ка! Это на вас подействовало?

Он. Она была беднее меня. Училась в нашей консерватории, жила в общежитии. На вас непохожа.

Она. Наверно. Я старше на два-три тура.

Он. Я говорю сейчас о другом. То, что вы – богатая дама, видно сразу же. С первого взгляда.

Она. Я – умеренно богатая дама. Не банкирша и не вдова банкира. Я зарабатываю свои деньги не самыми прибыльными занятиями.

Он. Какими же, если это не тайна?

Она. Тайны в них нет. Но вообще-то… я их не слишком афиширую. Допустим, что я получила имя как автор криминальных романов.

Он. Вы сочиняете детективы?

Она. Быть может. И об этом умалчиваю, чтобы не создавать при общении не нужной никому напряженности, а также некоторой искусственности. Вас устраивает такой вариант?

Он. Вполне. Спасибо за откровенность.

Она. Раз неизбежно объявят посадку, на ваш или на мой самолет, можно ее себе позволить.

Он. У случайных встреч – свои преимущества.

Она. Бесспорно. Но с вашего разрешения я все же не буду себя называть.

Он. Как знаете. Так, значит, вы пишете о всяких загадочных преступлениях. В жизни бы этого не подумал!

Она. Но почему? Я совсем не больна женским шовинизмом, столь модным, но старые дамы, вроде меня, изготовляют эту продукцию с особым успехом. Тому есть причины. Это какая-то компенсация за рутину каждодневной жизни. Глядя на тех, кто тебя окружает, только и остается придумывать все эти страсти и авантюры.

Он. Знаете, и у нашего брата жизнь не больно разнообразная. День да ночь – сутки прочь. И весь коленкор. В России, говорят, не соскучишься, но в старости нет новостей, только страхи. Честно сказать, я почти не читаю. Даже газет. Обхожусь телевизором. Но детективы – другое дело. Действительно, в них какой-то нерв. А все-таки смотришь на вас, и не связывается! Вы – и убийцы! Вы – и трупы…

Она. Пан очень любезен. Да, в самом деле – такая изысканная матрона проводит время бог знает с кем! С подонками! С отбросами общества! Кстати, подобное несоответствие и объясняет суть детектива. Люди совсем не таковы, какими кажутся при знакомстве. Но, чтоб не шокировать вас до конца, скажу, что все не так беспросветно. Я вношу в эти ужасы известный комизм. Это такой… полицейский юмор.

Он. Странный гибрид.

Она. Пан так считает? Тут нет ничего противоестественного. Грек Аристотель, из‑за которого я на экзамене так перенервничала, сказал о том, как смешно безобразное. Важно и то, что преступления расследует почтенная дама, просто-напросто – мой двойник. Здравый смысл, ирония, самоирония. Все эти качества ей помогают.

Он. И как она доходит до истины?

Она. Ну, например, такой сюжет. Представьте супружескую пару. Оба уже пожилые люди. Вместе живут десятки лет. И вот жена убивает мужа.

Он. Начало веселое.

Она. Это финал. Ведь нужно сперва понять – кто убийца. Жена оказалась неглупой женщиной и все продумала основательно. Чтобы избежать подозрений, она убила его не дома. А это было сложно устроить. Он никуда не выходил.

Он. Зачем ей было его убивать?

Она. А он ей надоел. Опостылел. Сумрачный, тяжелый характер. Педант. Неизменно – одно и то же. Все – по минутам, и все – по местам.

Он. Уйди от него – и дело с концом.

Она. Не все так просто. Тут есть проблемы. Во-первых, ее нигде не ждут, а во-вторых – она привыкла. К своей обстановке, к старым стенам. Во все это вложено столько труда! Начать все снова? Уже нет сил. И ничего не остается, кроме того, чтоб его убить. В сущности, у нее нет выбора.

Он. Вы что же, действительно так считаете?

Она. Нет, у меня не хватило бы пороха. Но, конечно же, я ее понимаю. Я обязана понимать поступки и чувства каждого персонажа. Иначе я их не напишу.

Он. Это и есть полицейский юмор?

Она. Само собой, здесь важна интонация. Всю эту грустную историю надо рассказывать легкомысленно. Ирония – великое дело, с ней можно проскочить через драму. Представьте себе, что это пародия. Пародия на серьезные книги, пародия на страсть, на любовь. На семейную жизнь. И просто – на жизнь. Жизнь тоже пародия. На надежду. Разве же все это не смешно? Двое людей любили друг друга и вот – друг друга возненавидели.

Он. Очень, очень смешно. Обхохочешься.

Она. Однако вернемся к бедной жене. Муж, как я вам уже сообщила, принципиальный домосед. Из дома его невозможно выманить. И вот однажды его находят на перекрестке. Естественно – труп. Все думают – работа бандита. И только моя почтенная дама, расследующая этот кошмар, сумела понять, что дело нечисто. Она спросила себя, почему он оказался на том перекрестке? И выяснила, что это местечко многое значило в его жизни. Он там впервые назначил свидание той, что решила его прикончить. Супруга сыграла на тайной струнке. Назначила ему там место встречи.

Он. Действительно, роковой перекресток!

Она. Обычный варшавский перекресток. Но ведь у каждого есть такой. Я не права? Или пан запамятовал?

Заговорило радио. Потом почти сразу звучит мелодия.

Он (помолчав). Что там объявили по радио? Противно, когда ты не понимаешь.

Она. Не беспокойтесь. Это – не вам.

Он. Знаете, я всегда удивлялся: что это старики паникуют? Все им кажется, что они опаздывают, что-то не поняли, что-то напутали. И вот – пожалуйста – сам такой.

Она. Когда остается немного времени, боишься и опоздать, и напутать.

Он. Где вы любите сидеть в самолете?

Она. У окошка. Хотя бы краткий срок чувствуешь себя отгороженной от человечества.

Он. А я – на проходе.

Она. Легче разглядывать стюардесс.

Он. Легче подняться, вот и все. Что-то не сидится на месте. Я же сказал вам – стал беспокоен.

Она. Вы еще будете небожителем. Уже через какой-нибудь час.

Он. Уже через какой-нибудь год.

Она. Опять зловещие предсказания! Напоминаю – это опасно.

Он. Вы спросили, был ли и у меня свой перекресток?

Она. Я не спрашивала. Я выразила в этом уверенность.

Он. Странно. Теперь в это трудно поверить. Да. Был. Похоже, не в этой жизни. Но еще раньше, чем оказаться на том перекрестке, я побывал на концерте в консерватории.

Она. Одно с другим связано?

Он. Крепче некуда.

Она. А вы – меломан?

Он. Не буду врать. Я очутился там случайно. Представьте московский декабрьский вечер. Снежок, который хрустит под ногами, ветер, который хрустит на зубах. В ушах звучит военная музыка (тихо напевает): «Значит, нам туда дорога, значит, нам туда дорога»… Миру уже полтора года, но все мы – еще фронтовики. Вряд ли мы выглядели как на параде – в старых сапогах и шинелях, в латаных выцветших гимнастерках, но нас распирала безумная гордость – мы одолели всемирное зло. Быть сразу и юным и ветераном – с этим ничто не может сравниться. Такая, знаете… дерзость духа. Уж коли я приехал в столицу, значит, как пить дать возьму ее приступом. И с осени я – студент, я – москвич, в общежитии у меня своя койка! А как иначе? Я – победитель. Счастливчик! Вот все хотят на концерт, всем хочется попасть на Шопена. Хотят, да не могут. А я – смогу. Что же вы думаете? Так и вышло. Одна смуглянка куда-то спешила и уступила мне свой билет. Скажите теперь, что нет судьбы.

Она. Нет, не скажу. Ни теперь, ни прежде. Я, безусловно, верю в судьбу. Тем более когда судьба является под звуки Шопена.

Он. Выяснилось, что я купил звездный билет – мне выпало место рядом с девушкой, ни на кого не похожей. Хватило минуты, чтоб стало ясно: такой ты никогда не встречал.

Она. Однако вы можете пре-у-ве-ли-чивать. Вы сами сказали: вы были молоды, испытывали душевный подъем. Все девушки кажутся необычайными.

Он. Так было. Но только до этого вечера.

Она. И все же, что в ней было особенного? Прошло уже пятьдесят лет, и вы, должно быть, пришли в себя?

Он. Вы правы. Прошло пятьдесят лет.

Она. Насколько я помню, тогда Чайковский не дирижировал перед входом?

Он. Тогда он еще не заступил. Но это не имело значения.

Она. Так, так. Я вас вполне понимаю. Имела значение только девушка. И чем же она вас ошеломила?

Он. Не знаю.

Она. Я просто заинтригована. Она была такая красавица?

Он. Она была больше чем красавица.

Она. Так. Эта формула мне известна. Девица была не слишком красива.

Он. Если б вы видели ее!..

Она. Досадно, что я ее не видела. Тем более вашими глазами. Но этому горю уже не помочь.

Он. Стоило ей на меня взглянуть, и тут же я понял, что пропадаю. Хотя она на меня рассердилась.

Она. Не слишком красива и вздорный характер. Чем же вы перед ней провинились?

Он. Купил билет у ее подруги.

Она. К тому же еще не очень умна. Шопена гораздо приятней слушать рядом с молодым человеком.

Он. Они учились в консерватории и жили в общежитии вместе. Потом я выяснил эти подробности.

Она. Она, как и вы, была из провинции?

Он. Она была «из братской Польши». Я вам о ней уже говорил.

Она. Так это была моя соотечественница? Немаловажное обстоятельство. Ощущаю национальную гордость.

Он. Пушкин недаром же написал: нет на свете царицы краше польской девицы.

Она. Преувеличивал так же, как вы. То была поэтическая вольность. И как же развивались события?

Он. Я проводил ее до общежития. К сожалению, оно находилось очень близко – в Дмитровском переулке. Хотя зачем я вам говорю? Можно подумать, вы знаете, где он.

Она. Но я же часто бывала в Москве. Я знаю Дмитровский переулок. Ведь он – между Пушкинской и Петровкой.

Он. Пушкинская опять стала Дмитровкой. Причем – Большой. А общежитие… Общежития, по-моему, нет. Я был там недавно – едва протиснулся. Стоят машины, машины, машины… Всё офисы, офисы, только офисы. В тот вечер там было все по-другому. Пустынно и снежно. Почти темно. Стояли и не могли попрощаться, хотя мороз прихватывал крепко. Я долго не мог решиться спросить, когда мы увидимся. Она лишь вздыхала: сразу видно, что нет у вас опыта.

Она. Можно подумать, она сама уже прошла сквозь огонь и воду.

Он. Во всяком случае, она, безусловно, пользовалась большим успехом.

Она. Допустим. Вы наконец решились.

Он. Да, я назначил ей свидание. Поблизости от консерватории. На углу Герцена и Огарева.

Она. Ах, там? Представляю эту позицию.

Он. Это и был мой перекресток.

Она. Так начался ваш польский роман?

Он. Нет, не роман. По ее словам, для романа мне не хватало юмора. Все сразу связалось в гордиев узел.

Она. Который можно лишь разрубить?

Он. Так все и было. Словно вы знаете.

Она. Нет. Я не знаю, но я догадываюсь. В конце концов, это моя профессия. Но я – распутываю узлы. Терпеть не могу, когда их рубят.

Он. Тогда я редко думал о будущем. Да и зачем? Сегодня я счастлив, а завтра буду еще счастливей. Когда в глазах ее видел тревогу, я лишь внушал самому себе: все это – память об оккупации. Пройдет, затянется, зарубцуется. Но это были только минуты, мы не задерживались на них. Мы с нею попросту помешались. И как-то пренебрегали тем, что каждый день отравляло жизнь. Вы улыбаетесь?

Она. Я завидую.

Он (усмехнувшись). И в самом деле – было чему! Две копеечные стипендии. Холод собачий, она – в пальтишке, я – в шинельке, некуда деться. Главное – негде побыть вдвоем. Я перед каждой встречей раздумывал: куда сегодня ее повести? То ли в кино, то ли в музей, то ли на переговорный пункт. Но всюду люди, черт бы их взял!

Она. Путаются у вас под ногами в самый неподходящий момент.

Он. А если б вы видели ее туфли! Ей стыдно было пойти на концерт. Я дал себе клятву: куплю ей туфельки. Я знал, что она о них мечтает. К тому же наступал Новый год.

Она. Так. Почему вы остановились?

Он. Не знаю. Вот вы сейчас сказали: «В самый неподходящий момент». Она меня часто так останавливала – очень уж был я нетерпелив.

Она. Догадываюсь, каким вы были. Так, значит, – наступал Новый год, и вы с ним связывали надежды. Остаться с нею наедине – но не в музее и не на улице.

Он. Так и случилось. Скорей, чем я думал. Нежданно-негаданно для обоих. Три ночи я разгружал вагоны на станции Москва-Товарная. Знаете, слабаком я не был, даже стеснялся собственной силы. Однако, когда я к ней шел в тот вечер, ноги меня едва держали. Зато я шел не с пустыми руками.

Она. Почти рождественская история. Она мне нравится. Продолжайте.

Он. И радовалась же она подарку! Мы были приглашены в компанию к ее подружке – встретить сорок седьмой. Эта подружка была москвичкой, а все москвичи тогда мне казались каким-то особым, избранным племенем. Ходил по столице, смотрел на окна, скрипел зубами: иметь бы свой угол. Каких-нибудь пять квадратных метров. Чтобы было где поставить кровать.

Она. В молодости кровать – это символ. В ней воплощаются все мечты.

Он. Не зря вас побаивается племянница. Если семь лет спишь бог знает где, бог знает как – то нары, то койки, то попросту мать-сыра земля, – эти мечты не такие уж грешные.

Она. Прошу прощения за бестактность. Я лишь вспомнила, как мешали вам люди.

Он. На сей раз, когда я пришел в общежитие, в комнате не было никого. Я запаздывал, все уже разбежались. Она сказала, что надо спешить, она наденет свое выходное платье и мы отправимся, она только просит, чтоб я не заглядывал за ширму.

Она. А у вас были такие намерения?

Он. Если и были, они исчезли. Сразу же я вдруг провалился в какую-то яму. Так и заснул. Сидя на стуле.

Она. Где ты, кровать?

Он. Мне тогда было не до смеха.

Она. Нет, нет, я не ищу здесь смешного. Нелепым бывает только сон разума. Сон труженика полон достоинства.

Он. Я почувствовал ее взгляд и проснулся. Она сидела в своем выходном платье и смотрела, как спит ее кавалер. Полвторого. Уже полтора часа мы жили в новом, сорок седьмом.

Она. Бедная девушка, мне ее жаль. Могу представить, как ей хотелось продемонстрировать друзьям и свое выходное платье, и молодого человека. Не говоря уж о новых туфлях.

Он. Наверно. Хотя я не понимал, чем ее выходное платье отличалось от каждодневного. А уж молодой человек… Господи, как я себя ненавидел! Потом, когда она настояла, признался, что разгружал вагоны. Она подняла свои грустные глазки… И было в них… слова не подберу… этого я еще не видел… Я опустился на колени – надеть ей на ноги новые туфельки. А что я при этом ощутил, в этом я не могу признаться даже автору детективных романов.

Она (не сразу). Понимаю. Это слишком интимно. Я угадала, но не настолько. Ваш случай не имеет аналогов. Новый год исполнил ваше желание в свой первый же час. Хотя вам для этого пришлось проспать его появление.

Он. Пили дрянное вино без еды и обещали друг другу несбыточное в новом сорок седьмом году. Впрочем – почему же несбыточное? Мы танцевали в пустой комнате консерваторского общежития и понимали, что мир огромен, и чувствовали, как крохотно место, которое мы в нем занимаем. Но я был уверен, что с этого места меня не сдвинешь, что мы не расстанемся, я ее не отпущу, не выпущу. Мне было радостно, а ей было страшно, и, чтоб прогнать этот странный страх, она пела веселые польские песенки, одну из них я навсегда запомнил. Она называлась «Злоты перщонек», золотой перстенек.

Она. Я ее знаю. Это очень известная песня. (Напевает.) «Злоты перщонек, злоты перщонек… На щенсне»…

Он (подпевает). «На щенсне»… Да… на щенсне. На счастье. Оно в то утро будто обрушилось на мою сиротскую голову. Шел по пустому белому городу и думал: вот уж кто мечен судьбой, вот уж кого она поцеловала! И жив остался, и встретил – в Москве! – девушку, какой нет на свете. И это она два часа назад сказала, что будет моей женой. Да что там – она уже ею стала. В каком романе, милая пани, можно прочесть про такое утро, а главное – его пережить?

Она. Такие утра слишком прекрасны, чтоб не заканчиваться бедой.

Он (помедлив). Но было еще полтора месяца. И в январе мы сдавали сессии – сам не пойму, как мы их сдали, – нам с нею было не до занятий! Однако ведь сдали – на кураже, на взлете, не переводя дыхания! А уж февраль и вовсе расщедрился – подкинул нам десять дней каникул.

Она. И как же вы провели вакации?

Он. Отправились на лыжную базу. Но, чтобы нам никто не мешал, я упросил поселить нас в сторонке, наврал им, что мы – молодожены. Была там свободная лачуга, что-то среднее меж конурой и сторожкой. Мы приспособились, жили славно. Набегаешься днем по снежку, а вечером – заслуженный отдых. Она любила затапливать печь. Когда в оккупацию их семья пряталась в деревне у родичей, она и прошла эту науку. Откроет вьюшку, откроет дверцу, набросит разных бумаг да щепок, на них – побольше старых газет, немножко выждет и чиркнет спичкой. Сперва загоралось печатное слово, за ним уже – веточки и сучки. Потом она проверяла себя – не слишком ли отсырела пресса – и, убедившись, что все нормально, быстро захлопывала дверцу. Тут раздавался протяжный звук, не то шумный вздох, не то чей-то всхлип, и в дело словно вступал оркестр – ровный гуд и ритмичный треск. Просто ни с чем не сравнимая музыка!

Она (после паузы). Потом вы вернулись в великий город.

Он. Великий город нас поджидал. И в самой середке февраля выстрелил в нас новым законом – отныне налагался запрет на браки с иностранными подданными. Точка. Подписи и число.

Она. У Ганса Фаллады был роман – «Маленький человек, что же дальше?».

Он. Благодарю за ассоциацию. Знаете, невеликая радость быть этим маленьким человеком. Хотя бы о нем писали романы! Я отдал своему государству четыре года, полторы тысячи дней, и каждый из них мог стать последним. И вот теперь ему надо отдать то, что больше твоей уцелевшей жизни. Стоило победить в войне и освободить три страны!

Она. Что делать? Великая держава время от времени любит напомнить освободителю и победителю, что он лишь маленький человек.

Он. Я поначалу не мог понять, что новый закон и к нам относится. К кому угодно, только не к нам! Бессмыслица! Мы же любим друг друга. Надо спокойно все объяснить ответственным и разумным людям – они сделают для нас исключение. Она оказалась взрослее меня и сразу поняла, что все кончено. А я обижался и обижал ее, что-то кричал про свои права.

Она. Могу представить, как вам объяснили ваши права.

Он. Мне объяснили. (Пауза.) Эти многоэтажные крепости серого мышиного цвета, их обязательный ритуал – бюро пропусков, контроль, погоны, зеленый околыш на фуражках, буравящий взгляд, словно ты диверсант. Потом коридоры, коридоры, длинные, точно крестный путь. И двери, двери, двери с табличками. Двери с тамбурами – в приемные, двери с тамбурами – в кабинеты. Ты входишь, язык у тебя пересох, как будто ты идешь на допрос и должен признаться в измене отечеству. И всюду невидящие глаза, полые, закругленные фразы. Бейся хоть головой об стол – все зря, все напрасно, все безответно. Ясно одно: и ты ничто, и все твои ордена и медали, напяленные на гимнастерку, – тоже ничто. Закон есть закон.

Она. Передохните. Я виновата. Игры с памятью бесконечно опасны.

Он. Нет, вы ни в чем не виноваты. Что-то я сам себя не узнаю. Разговорился, как старая баба.

Она. Пану так кажется?

Он. Ох, извините. Вы ведь совсем из другой категории. Лучше простите меня за болтливость. Впрочем, быть может, я дал вам сюжет.

Она. Этот сюжет мне не подходит. Мои читатели любят разгадывать, кто был преступником, – в вашей истории это понятно с первого слова.

По радио объявляют номера рейсов, приглашают на посадку, звучит мелодия.

Он. Вроде – не вам и не мне.

Она. Не вам. Напомните, если вам не сложно, эту вашу… военную песенку.

Он. «Значит, нам туда дорога»?

Она. Так, так. «Туда дорога». Хочу услышать, куда вам дорога.

Он (негромко напевает). «С боем взяли город Люблин, город весь прошли. И последней улицы название прочли. А название такое, право слово, боевое: Варшавская улица на запад нас ведет. Значит, нам туда дорога, значит, нам туда дорога. Варшавская улица на запад нас ведет».

Она. Очень интересная песня. У нее замечательный двойной смысл – освободительный и имперский.

Он. У нее был только один смысл.

Она. Что было дальше?

Он. Я перевелся. В Краснодар. В Москве я не мог оставаться.

Она. Так. Вы не смогли. А она – осталась?

Он. Осталась. Надолго ли, я не знаю. Я запретил себе узнавать.

Она. Так. Вы себе это запретили. (Пауза.) Зачем вы уехали?

Он (не сразу). Так было нужно.

Она. Так было нужно. Матерь Божья, так было нужно.

Он. Я принял решение. Дело мужчины – принять решение. Не было никакого выбора. Не было и крупицы надежды. Не было будущего. Что же я мог? Мучить и ее и себя?

Она. Зачем вам было думать о будущем?

Он. О чем же мне надо было думать?

Она. О каждом дне и о каждом часе, которые вы могли быть с ней.

Он. И знать, что это обречено? Мне дали понять, что в больших кабинетах я разрешил себе много лишнего. Еще неизвестно, чем бы все кончилось, если бы я остался в Москве.

Она. Но все и кончилось. Разве не кончилось?

Он. Я встретил ее через десять лет.

Долгая пауза. Голоса аэропорта.

2

Он. Сверим часы? Сколько на ваших?

Она. Пан неспокоен? Четверть шестого. Не надо нервничать. Надо ждать.

Он. Все кажется, что часы надувают. Начал на старости лет суетиться.

Она. Скажите себе раз навсегда: я никуда не опоздаю.

Он. Вы правы.

Она. Гарантирую пану: взлетите в небо по расписанию.

Он. Объявят посадку, займу свое место – прощай, дальнее зарубежье!

Она. Надеюсь, вы будете сидеть у прохода. Сожалеете, что вакации кончились?

Он. Нет, вы знаете, не жалею. Поднадоели эти пейзажи. Слишком ухожено и нарядно. Какая-то киношная жизнь. И люди больно самодовольны.

Она. Европа ценит свою удачу. По воле Господа ей досталось лучшее место на этой планете.

Он. Она живет на ней не одна. Стоило бы об этом задуматься.

Она. Я вижу, вы были здесь озабочены геополитическими прогнозами. Они не укрепляют здоровья.

Он. Мои заботы были другими. Что привезти невестке и внучке? Какой сувенирчик выбрать для ректора?

Она. О, это гамлетовский вопрос.

Он. Она, бывало, меня покалывала за то, что я, мол, не знаю сомнений и все учу ее уму-разуму. Почтительно так ко мне обращалась: «Что скажете, пане профессоже?» Само смирение. Вот было смеху. «Профессоже». Звучало так, как если б меня назвали премьером.

Она. И в этом не было бы смешного. Вы выглядите вполне респектабельно и думаете о биполярном мире.

Он. Теперь я действительно пан профессор и действительно учу уму-разуму. Зато сомневаюсь сто раз на дню.

Она. Но вы решили, чем осчастливите шефа?

Он. Решил. Бутылкой испанского хереса. Херес – аристократ среди вин.

Она. Дело мужчины – принять решение. Надеюсь, он оценит ваш выбор. Он – тоже винодел?

Он. Он-то нет. И пьет он исключительно водку.

Она. Тогда у испанского аристократа мало шансов. Но это не ваша проблема. Смотрите на ректора с чистой совестью. Ибо вы сделали все, что могли.

Он. Спасибо. Вы меня поддержали.

Она. Рада, если мне удалось. Когда человек один, это важно. Очень важно. Знаю по опыту.

Он. Все-таки странно.

Она. Что пану странно?

Он. То, что вы оказались одни.

Она. Это звучит как тонкая лесть.

Он. Но вы действительно не похожи на женщин, мимо которых проходят.

Она. Допустим, что я была фригидна. Хотя вы вряд ли в это поверите.

Он. Да уж…

Она. Я вас сейчас шокировала? Ваше монолитное общество давало строгое воспитание.

Он. Так было. Нас уже переделали.

Она. Могу вам ответить, и поэтичней. Был некогда такой перс – Хайям. Он дал совет на все времена: «Уж лучше будь один, чем вместе с кем попало». Я с ним совершенно согласна. Надеюсь, и вы?

Он. Как любой винодел. Он – наш учитель с первого курса.

Она. У виноделов – хороший вкус.

Он. Хороший вкус – это наша профессия. (Пауза.) Когда я ей рассказал о Хайяме, она выучила несколько его строчек и пришла на свидание во всеоружии.

Она. Недурно. Знала, чем вас добить. Но мне не помог даже Хайям.

Он. Неужто вам всегда не везло?

Она. Разве я вам сказала – всегда? Но – не везло. Попадаются авторы – конечно, не авторы детективов, – они придумывают себе утешение: не важно, что не любят меня, главное, что я сам люблю. Если бы такой страстотерпец мне встретился, я бы ему сказала: «Мой друг! Тебе не важна взаимность? Так не морочь женщине голову. Ей требуется не только верность». Бывает и другой вариант: ты увлеклась, ты готова на все, но это «все» достается подруге. Какой-нибудь мерзавке-подруге.

Он. Какой же выход?

Она. Свобода, свобода.

Он. Опасная вещь. Да ее и нет. Так же как равенства и братства.

Она. Надеюсь, пан меня не эпатирует?

Он. Не эпатирует. Возраст не тот.

Она. Так думают сегодня в России?

Он. В России чувствуют, а не думают. Но это началось не сегодня.

Она. И все же при любых обстоятельствах надо остаться независимым. Был у меня один поклонник – весьма динамичный интеллектуал, – он доказывал: личная независимость – это основа общей свободы.

Он. Что делает теперь ваш поклонник?

Она. Он получил высокий пост.

Он. Радуюсь за его независимость.

Она. Как правило, мысль человека смелее самого человека. Почти всегда его обгоняет. Грек Пифагор говорил, что в жизни как в зрелищах – лучшие места занимают не самые лучшие люди. Но – в отличие от моего приятеля, слишком мобильного для меня, – я очень старалась быть независимой. И больше того – остаться ею.

Он. Вам это удалось?

Она. Я надеюсь. Пан признался, что его переделали и он уже больше не пуританин. Поэтому я честно скажу: мой личный опыт не так уж мал. Но, к сожалению, неутешителен. Один из моих мужей был коллегой. В какой-то мере. Он был стихотворцем. Истерическое дитя вдохновения. Он все обещал, что убьет меня, а уж потом убьет себя. Я просила переменить о-че-ред-ность этих убийств. Начать с себя. Но он не соглашался.

Он. Как странно.

Она. Только вообразите – лицо его тут же становится алым, почти как ваше недавнее знамя, голос – на уровне фальцета, движения мгновенно утрачивают даже подобие координации. Не приведи бог это увидеть.

Он. Здорово ж вы его допекли.

Она. Я его вовсе не допекала. Я его скорей опекала. Знаете, ревнивому мужу так же не требуются факты, как польскому юдофобу – евреи. Ведь в Польше их почти не осталось. Страсть существует сама по себе.

Он. Ну, вас он не убил. А себя?

Она. Благоденствует. (Достает сигарету.) Другой – был… другой. Умелые руки. Спина широкая. Немногословен. Литературный герой. Из романов раннего Джека Лондона или позднего Эрнеста Хемингуэя. Спустя два месяца я заскучала. Просто хотелось выть от тоски.

Он. Что же вы сделали?

Она. Ушла к юмористу. С утра до вечера – фейерверк. Ни одного привычного слова – одни блестящие парадоксы. Афористическая речь. В конце концов я стала раздумывать, чем бы мне его извести – ядом, газом или подсвечником?

Он. Надежней всего автомат Калашникова.

Она. Вам ясно теперь, почему я одна?

Он. Пожалуй, я больше не удивляюсь.

Она. Но хуже всего – всегда остаются только оскомина и осадок. Вы знаете этот вечный осадок?

Он ничего не отвечает. Голос по радио объявляет рейсы в очередную столицу. Звучит еще одна мелодия.

Вы сказали, что через десять лет встретились вновь?

Он. Я приехал в Варшаву. Первый мой выезд за границу, если не брать в расчет войны. Первый знак завоеванного доверия. Правда, пустили меня – осмотрительно – еще не очень-то далеко, в страну соцлагеря…

Она. Не привередничайте. Итак, вы прибыли в братскую Польшу.

Он. Мы приехали поделиться опытом, в то время польское виноградарство было практически на нуле.

Она. Просто беда, сколько с нами забот!

Он. Была весна пятьдесят седьмого. Оттепель. Общественный хмель.

Она. Продегустировали вино с неведомым либеральным привкусом.

Он. Похоже на то.

Она. Вы утратили трезвость?

Он. Виноделы никогда не пьянеют.

Она. Я восхищаюсь, но и сочувствую.

Он. От неумеренных возлияний, поверьте мне, не то послевкусие. А в нем-то все дело.

Она. Пос-ле-вку-сие… Когда-то я что-то об этом слышала.

Он. Но в вашей столице особый воздух. Как видно, он ударил мне в голову.

Она. Ах вот что! Пан совершил безумство?

Он. Наверно, будь я благоразумней, я не рискнул бы ей позвонить. Она уже стала известной певицей. Все ее знали.

Она. Возможно, и я?

Он. Поэтому я ее не называю.

Она. Достойная скромность.

Он. Мы ведь условились, что я не спрашиваю о вашей фамилии.

Она. Конечно. Итак, вы набрали номер.

Он. Ответил какой-то баритон. Я попросил ее позвать. Сначала я услышал шаги. Она не спеша шла к телефону. Взяла трубку. Прозвучал ее голос. Тот же. Но – с другой интонацией. Резкой, небрежной. Пожалуй – жесткой. Я сказал: это я. Она узнала. Проговорила: «Езус-Мария». Потом мы с ней условились встретиться на углу Свентокшисской и Нового Свята.

Она. Еще один роковой перекресток.

Он. Вы даже не знаете, как вы правы.

Она. Откуда мне знать? Но я догадываюсь.

Он. Помню, что шел нарочито медленно. Мне словно хотелось продлить ожидание. Подумать только, еще чуть-чуть, и я увижу ее, как будто не было этого десятилетия. Вечер был прозрачным и теплым. Я снова стоял на углу и ждал. Еще чуть-чуть, и в конце квартала я различу ее фигурку.

Она. Совсем как в Москве.

Он. Совсем как в Москве. Нет, все случилось совсем иначе. Из этого вечернего воздуха явилась великолепная дама, не слишком приветливая, немного надменная, уверенная в каждом своем движении. Придирчиво оглядела меня – не то критически, не то иронически. Сделала необходимую паузу, чтобы и я ее разглядел. Она хотела меня ослепить и, кажется, этого не скрывала.

Она. То был своего рода реванш.

Он. За что же?

Она. Должно быть, слишком намучилась. Тогда – в сорок седьмом году.

Он. Я тоже. Поверьте – ничуть не меньше.

Она. Верю. Но дело не в том, чтобы взвешивать ваши мучения на весах. Вы к ней приехали из Москвы. Из той Москвы, где ей так досталось.

Он. Ах вот что? На этом самом углу – Нового Свята и Свентокшисской – я нес ответ за свою страну.

Она. Но это ж и было вашей религией. «Я и страна – одно и то же».

Он. Да, я всегда отвечал за все. Мне кажется, что со дня рожденья.

Она. Я вас прервала. Прошу извинить.

Он. Странное дело! Сперва не верилось, что это она, в самом деле – она, и вот уже словно шар повернулся. Во мне точно жило два человека. Один из них хорошо понимал, что все изменилось, что мы не дети, семья у нее, семья у меня. Другому казалось, что все как было, идем по Варшаве как по Москве.

Она. Пан разрешит мне нескромный вопрос – куда вы пошли?

Он. В кафе «Под гвяздами».

Она. На Маршалковской. Славное место.

Он. Тогда там хозяйничал Юлек Штадтлер. Приманка. Главное украшение. Попасть к нему было целое дело. Но перед ней открывались все двери. Едва мы вошли, он сразу к нам кинулся. Плотный брюнет среднего роста. Крепкие хрящеватые уши. Маленькие смешливые глазки. Весь вечер – сигарета во рту.

Она. Я близко знала Юлека Штадтлера. У пана завидная наблюдательность.

Он. Он посадил нас за столик в углу, за колонной, отделил нас от зала. Я смотрел, как ведет себя эта публика. Очень свободно, почти по-домашнему. Неподалеку сидел журналист, усатый, похожий на Дон Кихота, с длинными вислыми усами. Не отвлекаясь, писал и зачеркивал. Она объяснила: он пишет статьи. «Под гвяздами» – это его кабинет.

Она. Йожеф Мушкат. Я хорошо его помню.

Он. Пела какая-то певица, большегрудая, в фиолетовом платье. Пела официантка Бася. Пел Штадтлер, сам себе аккомпанируя. И зал подхватывал его песенки.

Она. Вам понравилось?

Он. Конечно, мне нравилось. Но было и непонятное чувство. Я словно ощущал раздражение. Я говорю вам как на духу, зная, что это должно огорчить вас. Мне смутно казалось – она мне показывает эту раскованность не без умысла. Вот журналист – он здесь пишет статью. Под звон фужеров и общий хор. Вот официантка Бася – поет, как будто она артистка. Вот Штадтлер – он принимает друзей. Смотри, как все здесь знают друг друга. Смотри, смотри – не так, как у вас.

Она. Убеждена, она не догадывалась, что пан испытывал дискомфорт.

Он. Она не писала детективных романов. Она посматривала на меня, довольная тем, что все это дарит, и даже взгляд ее повеселел. Тут Штадтлер объявил всему залу, что нынче здесь – знаменитая пани, и все зашумели, зааплодировали. Она сказала: придется петь. Вышла, взглянув на меня, запела. Естественно, это был «Злоты перщонек».

Она (кивнув, выводит). «Злоты перщонек, злоты перщонек… На щенсне…»

Он. И время как будто бы спрессовалось. Не было ни Варшавы, ни Штадтлера, а я, моложе на десять лет, пришел к ней в Дмитровский переулок со станции Москва-Товарная. Мы с нею – вдвоем, в пустом общежитии, несется новогодняя ночь, она стоит в выходном своем платье, в новых туфельках, заработанных мною, почти прозрачная от худобы. Поет мне «Злоты перщонек… на щенсне…», и я повторяю за ней: на шенсне… на щенсне в сорок седьмом году. Но – прозвучали аплодисменты и – я вернулся на Маршалковскую, она – вернулась к нашему столику. Потом поднесла к губам свой фужер, проговорила с нервной усмешкой: «Посвящается тебе. Будь здрув».

Она. Вам было хорошо или плохо?

Он. И хорошо, и – безысходно. Не знаю, что тут было причиной – свидание через десять лет, музыка, Штадтлер, варшавский вечер, – только и впрямь мы были под гвяздами, под звездами – не на темной земле, где встретились и потеряли друг друга. И вдруг – неестественно улыбаясь, она призналась, что любит меня. Все еще любит. Я сказал ей: тебе это сейчас показалось. Она повторила: я с этим живу. И спросила меня: можно так жить?

Она. Матерь Божья! Что вы ответили?

Он (после паузы). Я жил в Варшаве в отеле «Саски» на площади Дзержинского, плац Дзержинского. Его, должно быть, переименовали. Она решила меня проводить. Я сказал ей: «Провожать – мое дело». Она усмехнулась: «Мы – не в Москве». Шли по едва освещенным улицам. Город еще не встал из праха. Развалины… камень, песок и щебень – но в нем была своя ворожба. Рядом с отелем, на углу, мерцал фонарь. Я вдруг подумал, что где-то, когда-то, я это видел. И сразу же вспомнил какой-то фильм – двое прощаются под фонарем. Наверное, этот фонарь застрял в сознании, как образ разлуки. Однако на этот раз тут не кино и все это происходит со мною. Чужая улица, свет фонаря, и женщина говорит: «Не пущу! Отдать тебя снова? Хоть эта ночь пусть будет наша. Едем со мной». Она назвала какой-то Сохачев вблизи Варшавы – пригород или город, сказала, что там у нас будет пристанище.

Она. И вы не поехали.

Он (с усилием). Не поехал.

Она. Но почему же?

Он. Я был не один.

Она. О господи…

Он. Я был не один, нас было пятеро.

Она. Вас было пятеро. Вы не могли травмировать спутников.

Он. Ах, пани, все мы нынче орлы. Попробуйте хоть вообразить, какая тогда заварилась бы каша.

Она. Пан извинит – не хочется пробовать. Она хоть что-нибудь вам сказала?

Он. Она приложила палец к губам: больше ни слова. И сразу исчезла.

Пауза.

Она. Маленький человек, что же дальше?

Он. Я вовсе не маленький человек. Обыкновенный – не значит маленький. Жизнь – не название книги. Пусть даже очень хорошей книги. Вы сильно напомнили мне ее. Понять меня она не хотела.

Она. Простите меня – и я не из камня. Бедная женщина! Кто ж вас поймет? Нет, ради бога – загадку попроще! Кто подстрелил телезвезду? Ограбил банк? Похитил министра? С этим я справлюсь, но – вас понять?.. Вам смерть не страшна, вы жить боитесь.

Он. Где уж понять… «Бедная женщина». Но это она ушла не простившись. А ты – казнись. Казнись – и терпи. Только тверди себе: ты – мужчина.

Она. В самом деле! Как она это забыла? Ей надо было вас пожалеть. Но вы отправились в Краснодар. Снова. Как десять лет назад. Однако на этот раз вас там ждали. И было кому вас пожалеть. Вы разве не любили жену?

Он. Наверно, я мало ее любил. Вот у нас ничего и не вышло.

Пауза.

Она. Прошу прощения. Нехорошо. Непозволительная несдержанность. Я беззастенчиво нарушаю правила польской куртуазии.

Он. Не страшно. Я не нарушил правил, но вы обо мне не лучшего мнения. Оправдываться перед вами не буду, но, знаете, в очевидных грехах, возможно, все не так очевидно. Прошло десять лет, и я это понял.

Она. И что же вам раскрыло глаза?

Он. Мы встретились.

Она. Вновь оказались в Польше?

Он. Я был в командировке в Москве. Майский денек. Приближалось лето. Я шел не спеша по улице Горького – теперь ее снова назвали Тверской – и словно ушибся об афишу: она давала сольный концерт в Большом зале консерватории.

Она. Так. И вы решились пойти.

Он. Зашел на всякий случай в гостиницу, взял бутылку золотого вина с пятью медалями – мое достижение – и полетел, прямиком, без задержки, времени оставалось в обрез. Лишь перед самой консерваторией пришлось мне все же притормозить – машины, машины, одна за другой – нельзя было улицу перейти. И я обнаружил, что стою на углу Герцена и Огарева.

Она. Все тот же роковой перекресток. Бесспорно, тут есть мистический знак, к тому же располагающий к лирике. Обидно, что для нее нет времени. На сей раз напротив сидит Чайковский и машет обеими руками: быстрее, быстрее, вы опаздываете.

Он. Все верно, надо было спешить, на этот угол она не придет, а у меня еще нет билета, и я всего лишь доктор наук из южного города Краснодара. Не то что нищий московский студент, тот был счастливчик и победитель. Ему попасть на концерт – раз плюнуть, а мне еще предстоит потрудиться.

Она. Как я понимаю – все удалось?

Он. Представьте, администратор сжалился. Тем более на мою удачу…

Она. На ваше щенсне…

Он. На мое щенсне, какой-то чин не сумел прийти. Невероятно, но все повторилось. Я – в Большом зале консерватории, и начинается концерт.

Она. Но рядом нет девушки из общежития.

Он. Она появилась под аплодисменты. Выглядела весьма впечатляюще. Еще уверенней, чем в Варшаве, – привыкла к поклонникам и букетам. Я все старался узнать в этой женщине, в ее серебряном платье с блестками, с белой прядкой, с морщинками под глазами, ту девочку в осеннем пальтишке, которую я ждал на углу. Но не было ничего похожего.

Она. Езус-Мария, она так постарела?

Он. Просто она стала другой. Тогда, в Варшаве, при всей перемене, все-таки это была она. А тут… мне трудно вам объяснить.

Она. Нет, почему же. Я поняла вас.

Он. В антракте я прошел в ее комнату. Она удивилась, но самую малость. Я преподнес ей свою бутылку и обратил ее внимание на пять медалей. Потом похвастался – докторской степенью, лабораторией.

Она. На сей раз – это был ваш реванш.

Он. Наверно. Хотя я об этом не думал. Просто я хотел показать этой блистательной примадонне, что все же и мы не лыком шиты. Все это выглядело комично. Ей явно было не до того. Здесь, не на сцене, она казалась такой усталой, такой озабоченной – мысленно я себя отругал, зря я сейчас перед ней маячу. И разговор наш был… клочковатый. Перебегавший с темы на тему. То об одном, то о другом. Что-то в нем было… необязательное… Я спросил ее, что делает Штадтлер. Она сказала, что Штадтлер умер. Странно, но, кажется, в первый раз за всю эту светскую беседу сердце у меня защемило.

Она. Штадтлеру повезло – он не дожил до Мартовских ид шестьдесят восьмого. Тогда от штадтлеров избавлялись.

Он. Вам лучше знать: повезло или нет. Талант из него прямо сочился.

Она. Талант – отягчающее обстоятельство.

Он. Вы так думаете? А вообще-то вы правы: вовремя помереть – удача.

Она. Самая большая удача.

Он. О чем-то мы с ней еще говорили… Я понял, что исчез баритон, который звал ее к телефону. Что после него был кто-то другой – отставлен и он, она мне сказала, что на мужчин не хватает сил.

Она. Неудивительно. Все обесцвечивается.

Он. Потом она жаловалась на администраторов, на график гастролей и прочую чушь. И я все думал: на что мы тратим наши последние минуты? О чем мы? Все не о том, не о том… Раздались звонки, один, другой – я понял, что ее отвлекаю, сейчас ей опять выходить на сцену. Она предложила мне позвонить, зная, что я не позвоню. И на прощание сказала: «Будь здрув». И тут что-то дрогнуло – в ней и во мне. Оба поняли: больше мы не увидимся.

Она. Возможно, вам следовало… позвонить?

Он. Зачем? Я долго бродил по улицам – идти в гостиницу не хотелось – и все отчетливей понимал, что мы с нею – два чужих человека. Нас развели не разлука, не годы, не наши судьбы, а нечто иное. И я спрашивал, не знаю кого – себя ли, ее ли, кого-то третьего, – мы были чужими только сегодня или мы были ими всегда?

Она. Откуда явилась к вам эта мысль?

Он. Откуда является мысль? Из чувства. Из тайного, из смутного чувства, которое однажды сгущается и вдруг становится тебе ясным.

Она. А чувство? Откуда пришло это чувство?

Он. Не знаю, как вам это объяснить. Конечно, она была влюблена, наверно, по-своему и любила. Но… не было между нами равенства. Хотите, скажу все как есть – до конца? С одной стороны – голубая кровь, с другой стороны – черная кость. Она себе в этом не сознавалась, а я был молод и толстокож. Но я ощущал, я ощущал какой-то… холодок превосходства. Она о нем и не подозревала, а я чувствовал… своей толстой шкурой! Не зря то и дело ей говорил: «Ах, Ваше польское Величество!» (Пауза.) И все-таки это я, это я… я был ее первым мужчиной!

Она. Верю. Иначе и быть не могло. Пришел счастливчик и победитель.

Он. Пришел, увидел и все проиграл. Самое страшное – вдруг обожжет стыдная, дрянная мыслишка: а может быть, наш генералиссимус знал, что делал, – в сорок седьмом? Что вы так смотрите? Вдруг он был прав? Не выйди этот чертов закон, мы стали бы мужем и женой, и что тогда было бы с нами обоими? С барьером между нею и мною? Таким же, как между мною и миром, к которому вас магнитом тянет и для которого я – чужой.

Она. Откуда, откуда в вас эта обида?

Он. Должно быть, я с нею явился на свет. Мой прадед передал ее деду, мой дед – отцу, мой отец – мне. Из века в век мы лезли в Европу, рубили окна и стригли бороды, а наша порода неколебимая, старообрядческая, аввакумова. Наверное, не нужна нам Европа, а мы и подавно ей не нужны.

Она. О да, я читала у ваших классиков, что у России – особый путь.

Он. Понять бы – путь это или крест. Я здесь смотрю на этих людей. Все беззаботны, все веселятся, им нет до меня никакого дела. Радуются морю и солнцу, тому, что уходит двадцатый век. А что они знают про двадцать первый? Про Азию под ее полумесяцем? Про Африку, пухнущую от голода? Двадцатый век еще им покажется легкой авантюрной прогулкой. И вот тогда они вспомнят о нас, как всякий раз вспоминали их предки, когда их надо было спасать. От Чингисхана, от Наполеона, от Гитлера, от любой чумы. Стоит ей где-нибудь запылать и – «значит, нам туда дорога». И надевай свою гимнастерку и залезай в свою кирзу.

Она. Скажите, не приходило вам в голову однажды помочь самим себе?

Он. Пора бы, но так уж нас Бог слепил. Она не раз надо мной посмеивалась: вечные поиски трагедии.

Она. У каждого – свой любимый жанр.

Он. Кому-то милей криминальный юмор.

Она. Не гневайтесь, я не хочу вас задеть. Возможно, существуют народы, неспособные на частную жизнь. Это и есть трагический выбор. Однако, чтобы это признать – вы правы, – вам не хватает юмора.

Он. Об этом я от нее наслышался. (Вздохнув.) Не знаю. Уже ничего не знаю. Не знаю, что лучше – забыть или помнить. Вы смотрите на меня с осуждением – только не спорьте, я не слепой. Я уж привык – куда ни пойдешь, со всех сторон глядят прокуроры. Хотя бы сказали, в чем я виновен?! За что мне просить прощения и каяться? За юность свою под шквальным огнем? За трудную рабочую жизнь? (Махнув рукой.) А в общем, пани, как ни живи, итог совпадает: я был зависим, вы независимы – все едино! Сидим мы с вами в аэропорту, спешим домой, а дома – не ждут.

Пауза.

Простите меня. Не по-мужски. Но вы этого сами добились. Выманили на перекресток, как это сделали с вашим героем.

Она. Надеюсь – в отличие от него – вы живы.

Он. Хотел бы верить, что жив. Бог вам судья.

Она. Он всем судья. Боюсь, что нам придется ответить за то, что мы жили в этом столетии. Наша беда и наша вина. Мы оставляем тем, кто приходит, взбесившийся непотребный мир. Недаром просим у неба беспамятства.

Он. Мне его не дадут.

Она. Ваше счастье.

Он. Странное счастье. Странное щенсне. Очень оно похоже на дыбу. Но вы забудьте, скорей забудьте все, что я только что говорил. Она была несказанная женщина. Лучшая женщина на земле. Жизнь – это не цепь событий. Жизнь – всего лишь одно событие. Все остальное – так… номерки. (Усмехнувшись.) Знаете, я недавно понял: слово «тоска» не переводится. Ни на один мировой язык.

Заговорило радио.

Она. Вот и объявлен рейс на Москву.

Он. Значит, нам туда дорога. Пора. Нет, все-таки удивительно… Пусть это даже общее место: однажды встретишься с человеком в первый раз и в последний раз – и выложишь все. Что себе не скажешь.

Она. Так оно всегда и бывает. Прощайте.

Он. Прощайте, милая пани. (Целует ей руку. Берет свою кладь, делает несколько шагов и – неожиданно возвращается.) Послушайте, ведь я вас узнал!

Она. Узнали? Меня?

Он. Вернее сказать, я знаю, кто вы. Вы – Иоанна Хмелевская. Только, пожалуйста, не отрицайте. Ну и дела! Чего не бывает?!

Она (медленно). Все бывает на этом свете. Мы условились не выяснять фамилий.

Он. Надо же! Ведь я вас читал. Главное, расскажу – не поверят.

Она (мягко). Вы опоздаете на самолет.

Он. Да, в самом деле… Нужно идти. Невероятно. Дай Бог вам щенсне… Только щенсне! Спасибо вам. (Уходит.)

Она. Все бывает на этом свете. (Помолчав.) Ну, самозванка, ты довольна? Господи, спасибо Тебе за Твое милосердие. Добр Ты. Господи. Все-таки он меня не узнал.

Звучит очередная мелодия. Аэропорт живет своей жизнью.

1997

Транзит

Драма в двух действиях
Действующие лица

Владимир Багров – архитектор-градостроитель, руководитель проектного института.

Татьяна Шульга – мастер.

Тихон Караваев – расточник (работает на заводе Унмаш).

Петр Кузьмин – технолог.

Клавдия – медицинская сестра.

Алла Глебовна – учительница.

Анатолий Пирогов – представитель горсовета.

Нина – его жена, архитектор.

Действие первое
Картина первая

Северный пейзаж. Багров и Пирогов. Несколько поодаль – Нина Пирогова. Багрову около пятидесяти, это высокий, представительный мужчина. Пирогову лет на десять меньше.

Пирогов. Вы словно на меня злитесь, Владимир Сергеич.

Багров. Разумеется, на вас.

Пирогов. Что же делать, если такая погода?

Багров. К бабушке вашу погоду.

Пирогов. Не летит самолет.

Багров. К бабушке самолет.

Пирогов. В конце концов, я не Господь Бог.

Багров. О да.

Пирогов (сдерживаясь). Возможности мои ограниченны.

Багров. Уже понял.

Пирогов. Вам нравится обижать… дело вкуса.

Багров. Послушайте, родина посылает меня за свои бескрайние пределы. Через пять дней – кровь из ушей – я должен быть на пробуждающемся континенте. Неужели не ясно?

Нина (закуривая). В сущности, вы ребенок – вынь да положь.

Багров. Совершенно верно, я большое дитя. Я страшный капризуля и люблю, чтоб мои желания выполнялись.

Пирогов. Я понимаю ситуацию, но что же делать?

Багров. Пошевелите мозгами, найдите выход.

Пирогов (негромко). Поверьте, я ничего не имею против того, чтобы вы уехали.

Багров. В этом-то я не сомневаюсь.

Пирогов. Честное слово, вы могли бы не так открыто проявлять свою антипатию.

Багров. Как же я должен себя вести?

Пирогов. Ничего бы страшного не произошло, если бы вы приняли наше приглашение и пообедали у нас. И вообще если бы между нами возникли нормальные отношения.

Багров. Дело в том, что мы только начинаем ругаться. Я проектировал много объектов, и мне всегда мешали нормальные отношения с теми, кто воплощал мои замыслы. Мне много лет, у меня появился шанс создать город, какой я вижу в своем воображении, и я этот шанс упускать не намерен. Предпочитаю, чтобы вы считали меня вельможей.

Пирогов. Смею заверить, мы ни в чем не ущемили авторских прав.

Багров. Оставьте мои права в покое. Генеральный план для вас – закон.

Пирогов. А мы все делаем по генплану.

Багров. Послушайте, не притворяйтесь девицей, вам ясно, о чем я говорю. Вы разбили систему. Идея разбросана, рассыпана, разорвана на клочки. Раскидали город, а теперь будете ставить свои заплатки. Эта манера мне знакома. Так и намерены возить людей?

Пирогов. Владимир Сергеич, вы ведь знаете, между комбинатом и городом – деревня Углы. Мы и возим в объезд.

Багров. Углы… Углы.

Пирогов. В будущем их снесут, а пока что – придется терпеть.

Багров. Ну еще бы! На главной улице – лужа, телега ее объезжает. Лужа высыхает, колея остается.

Пирогов (ему все труднее сдерживаться). Что прикажете делать?

Багров. Ломать Углы. Ломать.

Пирогов. Там две тысячи жителей.

Багров. Знаю.

Пирогов. Надо выкупать их дома, платить за урожай.

Багров. Разумеется.

Пирогов. Москвичам слишком многое кажется легким.

Багров. Справедливо замечено, я – москвич. Я барин и живу по принципу «чего хочет моя нога». Но меж тем комбинат хочет того же.

Пирогов. Комбинат хочет подмять город, сделать его своим придатком. Вот чего хочет комбинат. Но это – не выйдет.

Багров. Хорошо, кабы вышло. Рассуждайте без фанаберии. В данном случае, Анатолий Данилович, город рождается из комбината. Нет комбината – и города нет. И вам с этим придется считаться. Во всяком случае, еще многие годы. Вы меня расходами хотите смутить. Вы плохо знаете ваши расходы. Объезд – это три часа в пути. Три часа – с работы и на работу. В масштабах жизни – семнадцать трудовых лет.

Пирогов. Владимир Сергеич…

Багров. Это не все. Люди ходят не только на службу. Где находится вся обслуга?

Пирогов. Повторяю, я не Господь Бог.

Багров. Не повторяйте, я запомнил. И наконец, есть такая эфемерная вещь, как настроение. Представьте себе, и оно стоит денег. Может быть, даже самых больших. Сильно подозреваю, что у ваших горожан после их утренней дороги настроение примерно такое, как у меня после нашей беседы. А мне сейчас работать противно.

Пирогов. Мне – тоже.

Багров. Вот и договорились.

Пауза. Нина с интересом за ними наблюдает.

Пирогов. Владимир Сергеич, я не беззащитная овечка.

Багров. Анатолий Данилыч, со мной ссориться – как с медведем целоваться: удовольствия на грош, а неприятностей не оберешься.

Пирогов. Вы что же – запугиваете меня?

Багров. Я просто хочу напомнить вам ваши собственные слова – вы не Господь Бог, и ваши возможности ограниченны.

Молчание. Женщина внимательно на них смотрит.

Пирогов. Пожалуй, у меня есть предложение.

Багров. Слушаю вас.

Пирогов. Ежели вовремя добраться до станции Унгур, вы можете поспеть к экспрессу. Он останавливается там.

Багров (подумав). Дорога, конечно, оставляет желать?

Пирогов. Не Москва – Минск, но терпимо. Один участок тяжеловат.

Багров. Один – это еще Эльдорадо.

Пирогов. Есть у нас водитель – Алеша Каныгин. Если он возьмется – поспеете.

Багров. Надо рискнуть. Выбора нет.

Пирогов. Только б найти его. Теперь счет – на минуты. (Быстро уходит.)

Багров (глядя ему вслед). Так хочет избавиться от меня – авось что-нибудь сделает.

Нина. А вы – экземпляр.

Багров. Сообщать мне об этом – не обязательно.

Нина. Мужу ведь неприятно, когда вы при мне его цукаете.

Багров. Мало ли что кому неприятно.

Нина. Вы об этом, само собой, не подумали?

Багров. Ежели ему неприятно, почему он вас за собой таскает? Так вы ему нужны?

Нина (помедлив). Однако в ваших словах есть некая мысль.

Багров. В моих словах всегда есть мысль. В этом, знаете ли, моя специфика.

Нина. Итак?

Багров. Итак, я красоту жен к достоинствам мужей не отношу.

Нина. Вы слишком плохо о нем думаете. Я его сама просила.

Багров. Зачем?

Нина. Вы забыли, что я архитектор.

Багров. Вы об этом забыли, дорогая русалка. Вы должны горло за меня грызть.

Нина. Должна?

Багров. Обязаны. Это ваш муж не Господь Бог. А я как раз Господь Бог. Для вас. Если уж вы архитектор.

Нина. Владимир Сергеич, вы старше меня…

Багров. Знаю, знаю…

Нина. Неужто же вы не привыкли к объективным причинам?

Багров. Я привык к тому, что один рождает мысль, а другой ее хоронит. Это разделение труда удивительно мне опостылело.

Нина. Мужа так же хватают за руки, как и вас.

Багров. Послушайте, вы ведь знаете, сколько у меня было объемов. Если бы их сосредоточили в кулак, в городе бы уже появились ансамбли. Вы что ж, не понимаете, что на этих расстояниях они не работают?

Нина. Муж объяснил – мешает деревня.

Багров. Ни черта она вам не мешает, вы еще одну возвести готовы. Нужны длинные дома, моя красавица, длинные, а когда ставят две секции торцом на север и юг – вот вам и деревня.

Нина. Не понимаю, при чем тут я.

Багров. Выньте сигарету изо рта, когда со мной разговариваете. Если вы ни при чем, зачем я трачу на вас порох?

Нина. Разрядиться хочется, очевидно. Коли вы проектируете город, проектировали бы и дома. Зачем вы отдали это дело малявинской конторе?

Багров (хмуро). Сдуру. Холодные сапожники, тут вы правы. Да меня и не спрашивали.

Нина. Вы были в Алжире.

Багров. Согласен, идиотская практика.

Нина. Говорили с вашим заместителем. Он не возражал.

Багров. Мой заместитель все равно что дама в критическом возрасте – к сопротивлению не способен.

Нина. Должно быть, за это его и держите.

Багров. Слушайте, местная достопримечательность, вы прикусили бы язычок.

Нина. Видите, в отдаленности от столицы есть свои преимущества.

Багров. Любопытно – какие?

Нина. А независимости чуть больше.

Багров (поморщившись, махнул рукой). Полет шмеля. Ваша третья иллюзия, между прочим.

Нина. Почему – третья?

Багров. Первая была, когда вообразили себя архитектором, вторая – когда выходили замуж.

Нина (резко). Жаль, что вы здесь – гость.

Багров. Приезжайте в Москву, там я – хозяин. Кстати, когда собираетесь?

Нина. К лету.

Багров. Не забудьте прорезаться.

Нина. В Москве вы вежливей?

Багров. Само обаяние. Звоните смело.

Появляется Пирогов.

Нашли своего Алешу Поповича?

Пирогов. А он действительно богатырь. Все в порядке, Владимир Сергеич. Каныгин вас отвезет.

Багров. Отлично. Прошу вас помнить, Анатолий Данилыч, мы прощаемся ненадолго. (Идет.)

Пирогов (вслед, негромко). Скатертью дорога. (Засмеялся.) Кстати, она далеко не скатерть.

Нина. Все-таки маленькое удовлетворение?

Пирогов (почувствовал ее интонацию, оглядел ее). Что-то он и не посмотрел в твою сторону. (Уходит.)

Картина вторая

Холодные сумерки. Станционный буфет. За столиком – Багров. За дверью нестройный гул. Слышен голос: «Вольно!» К столику подходит Татьяна, она несет бутылку пива с надетым на нее стаканом.

Татьяна. Не потревожу?

Багров. Ни в коем разе.

Татьяна садится, наливает себе пива.

Простились?

Татьяна. С кем?

Багров. Там ребят провожали. В Вооруженных силах служить.

Татьяна. Все отменилось в последний миг. Завтра.

Багров. Судьба отсрочку дает?

Татьяна. Гуляли ребятки всю ночь преждевременно.

Багров. Это не драма. Повторить можно.

Татьяна. Повторять только урок хорошо.

Багров. Полагаете?

Татьяна. В жизни повторно все хуже бывает – что петь, что пить, что слезы лить.

Зашипела радиоточка.

Первый голос. Итак, Павел Аркадьевич, суммируя все сказанное…

Второй голос. Суммируя, я мог бы сказать, что у наших вирусологов есть достаточные основания для оптимистического взгляда на будущее. Болезнь, являющаяся бичом человечества, безусловно, будет побеждена.

Татьяна. Спасибо.

Первый голос. Спасибо, Павел Аркадьевич.

Багров. Подает надежду.

Татьяна. Куда ж без нее? (Отхлебнув.) Господи, сколько всего живем-то,– хоть бы уж не болеть эти годы…

Багров. Чего захотели…

Татьяна. Не так уж жирно.

Голос по радио. Восемнадцать часов восемь минут. Передаем популярную музыку.

Татьяна. Чем у нас «Маячок» хорош – поговорит, а потом сыграет.

Багров (кивнул). Радио гениально придумано. Один поворот – и ты его выключил.

Татьяна (помедлив). Вот ведь странно… Где я вас видела?

Багров. Нигде. Я не местный.

Татьяна. Местных я знаю. А все ж таки…

Багров. И я вас видел.

Татьяна. Должно быть, в прекрасном сне.

Багров. Должно быть.

Татьяна. Или на привокзальной площади. Я там вишу. На Почетной доске. Ничего – девушка. Симпатулечка. Правда, карточке уже семь лет.

Багров. Не важно.

Татьяна. И я такого же мнения.

Багров. Веселая вы женщина…

Татьяна. Я? Веселая…

Багров. Кого провожали?

Татьяна. Никого: всех сразу.

Багров. То-то она на вас написана.

Татьяна. Кто еще?

Багров. Всемирная скорбь.

Татьяна. Какой… глазастый.

Багров. Да не слепой.

Татьяна. Ну и что?

Багров. Ну и вот.

Татьяна. Нашел Богоматерь. Командированный?

Багров. Само собой.

Татьяна. К нам, на Унмаш?

Багров. Это что за зверь?

Татьяна. Чему вас учили? Это – Унгурский машиностроительный.

Багров. Прошу прощения.

Татьяна. Что с вас взять…

Багров. Нет, родная, я – не в Унгур.

Татьяна. Тогда почему вы, родной,– в Унгуре?

Багров. Фортуна ко мне повернулась тазом. Была нелетная, я спешил. Нашелся один паренек из фольклора, взялся к экспрессу подбросить. (Развел руками.) Рискнул.

Татьяна. Откуда – парень?

Багров. Былинный герой. Уверяли, что Алеша Попович. Я поверил. А он опоздал.

Татьяна. Худо дело.

Багров. Куда уж хуже. Все знаю, милая. Ждать до утра.

Татьяна. Так вы – москвич?

Багров. Москвич, москвич.

Пауза.

Татьяна. Нетерпеливый…

Багров (усмехнулся). Вынь да положь.

Татьяна. Надо было дождаться погоды.

Багров. Надо было, да надоело. Один убогий на нервы действовал.

Татьяна. Чем же убогий?

Багров. А шут его знает. Обиженный. Встречали таких? Глаза обиженные. Губы обиженные. Голос дрожит. Вот-вот расплачется.

Татьяна. Может, вы его обижали?

Багров. Такого и не хочешь – обидишь. А в общем, если правду сказать, я был рад, что погода нелетная.

Татьяна. Вот и радуйтесь в нашем буфете.

Багров. Очень часто летать приходится, а между тем я летать ненавижу. Говорят, тут дело в среднем ухе. Очевидно, у меня оно среднее.

Татьяна. Чудно!

Багров. Что именно?

Татьяна. У всякого свое. Я б полетала, а на месте сижу. Вы не любите, а летаете.

Багров. Знаете, устаешь торопиться.

Татьяна (помолчав). Где же вы ночевать-то будете?

Багров. Это проблема?

Татьяна. Еще бы нет. В Доме приезжих всегда полно, а у колхозников ремонтируют.

Багров. Я к вашему начальству толкнусь.

Татьяна. Поздно уж, никого не найдете.

Багров. Ну и что?

Татьяна. Ну и вот.

Багров. Только без паники. Безвыходных положений нет.

Татьяна. Что-то у вас глаза блестят. Не простыли?

Багров. Возможно. Но меры приняты. (Показал глазами на рюмку.) Пойдемте на площадь.

Татьяна. А что там делать?

Багров. Хочу еще раз на вас взглянуть.

Татьяна. На фотографии? Вот еще невидаль. Да и в натуре я лучше. Хоть старше.

Багров. Лучше, лучше, о чем тут речь.

Татьяна. Или анкетку прочесть хотите? Так я могу без прогулок сказать. Зовут Татьяной, фамилия – Шульга. На Унмаше – мастер модельного цеха.

Багров. Очень приятно.

Татьяна. А мне неприятно.

Багров вопросительно на нее смотрит.

То, что вы себя не назвали. Все вы такие в Москве?

Багров. Не все. Я один такой невоспитанный. Багров.

Татьяна. И фамилия ваша знакома.

Багров. Владимир Сергеевич. Теперь – всё?

Татьяна. Всё, всё. Успокойтесь, пожалуйста. Мне ваши данные без надобности.

Багров. Вот и чудесно. Пошли?

Татьяна. Куда?

Багров. Посмотрим на ваш Унгур-городок. Раз уж меня судьба закинула, глупо в этом буфете сидеть.

Татьяна. Все ж таки выпейте на дорожку. Не нравятся мне ваши глаза. Да запахнитесь вы поплотней. Шарф аккуратней повяжите. (Помогает ему.) И шапку нахлобучьте – не Крым. Разболеетесь – что с вами делать?

Багров. Не разболеюсь. Мне нельзя. Государству и «Аэрофлоту» я нужен здоровый и транспортабельный. (Вздохнув.) Скоро лететь, пропади оно пропадом. «Граждане пассажиры, пристегните ремни».

Картина третья

Слышно, как бьют часы. Затем доносятся невнятные радиоголоса. Потом они звучат все отчетливее. Опрятная комната. В углу старинные громадные часы. Багров за столом – не спеша ест. Татьяна хозяйничает, искоса за ним наблюдая.

Первый радиоголос. Каковы же наши шансы в предстоящих поединках?

Второй радиоголос. Ну… по старой спортивной привычке я воздерживаюсь от предсказаний, но все же вряд ли стоило б ехать, если б я не рассчитывал на медаль.

Первый радиоголос. Благодарю, Николай Васильевич. Желаем успеха.

Второй радиоголос. Будем стараться.

Татьяна. Вот оно как – побьет человека, а ему за это еще и медаль.

Багров. На битых медалей не напасешься.

Татьяна. Битому наград не положено. Эту науку я проходила.

Голос по радио. Двадцать часов шесть минут. Передаем популярную музыку.

Татьяна. Убегала – забыла выключить. (Выключает.)

Но теперь музыка звучит из‑за стены. Музыка, шум голосов и смех.

Багров. Видимо, от нее не спрячешься.

Татьяна. Лезет веселье из всех углов.

Багров (огляделся, с удовольствием). Уютно.

Татьяна. Уютнее, чем на станции.

Багров. Безотносительно – хорошо. Часы у вас – чудо. Бьют как колокол.

Татьяна. Им, наверно, в обед сто лет. Мать рассказывала, у деда один раз денежки завелись. Он и купил.

Багров. Правильно сделал. Время должно уходить торжественно. С боем.

Татьяна. Как холода надоели. Не потеплеет до Благовещенья. Да ешьте вы, ешьте, ради Христа.

Багров. Спасибо.

Татьяна. В Москве таких щей не дадут. Щи должны быть, чтоб ложка стояла.

Багров. Правда вкусно. Просто я сыт.

Татьяна (озабоченно). На самом деле заболеваете?

Багров. Наоборот, уже перемогся. Я ж сказал – хворать мне сейчас нельзя.

Татьяна. Хворь-то не спрашивает, когда можно.

Багров. Ошибаетесь. Надо ей приказать, и она отступит.

Татьяна. Уж будто?

Багров. Но, конечно, надо уметь приказать.

Татьяна (коснулась ладонью его лба). Дело нехитрое, я так думаю. На начальников быстро учат.

Багров. Вот бы мне вас раскусить да понять, что в вас намешано, моя милая.

Татьяна. Всего понемножку. И мускус и уксус.

Багров. Хорошо, коли так.

Татьяна. Мне иначе нельзя. Я ведь женщина-одиночка. Будешь сладкая – расклюют. Будешь кислая – расплюют.

Багров. В этом, пожалуй, есть резон.

Татьяна (у подоконника). Вот беда-то… картошка померзла.

Багров. Шут с ней, оттает…

Татьяна. Вкус будет не тот…

Багров. Хватит хозяйничать. Присядьте.

Татьяна (усмехнувшись). Теперь мне приказывает. Я – не болезнь.

Багров. Там будет видно, кто вы есть.

Татьяна. Ну, села. Что скажете?

Багров (не сразу). Хорошо. (На миг прикрыл глаза.) Вроде мне никуда не надо.

Грохот пляски. Чьи-то каблуки лихо стучат об пол.

На совесть трудятся.

Татьяна. Это – надолго.

Багров. Танец маленьких лебедей?

Татьяна. Свадьбу играют.

Багров. Серьезное дело. Вы, часом, не званы?

Татьяна. Вам-то что?

Багров. Вдруг вы из‑за меня не идете.

Татьяна. Не казнитесь. Не собиралась.

Багров. Значит, с соседями не дружны?

Татьяна (резко). Будет вам! Мало своих забот?

Багров. Прошу прощения.

Татьяна. Я чаю согрею. (Пауза.) Что ли вы любопытный?

Багров. Нет.

Татьяна. За что же мне такое внимание? Очень, наверно, вам приглянулась?

Багров. Наверно.

Татьяна. Слово-то не воробей.

Багров. Я от слова не отрекаюсь.

Татьяна. Он сказал, а я теперь думай. Шутка это или намек?

Стук.

Кто там еще?

Клавдия (входя). Впускаешь, Шульга?

Вслед за ней входит Алла Глебовна – тоненькая, лет под тридцать. Клавдия старше ее лет на пять – плотная, шумная.

Татьяна. Сама себя впустила. Привет.

Клавдия. Аллочку я в подъезде поймала. На свадьбу спешит.

Алла (смущенно). При чем тут спешка… Не в театр и не на концерт… Все-таки моя ученица. Уже два раза напоминала…

Татьяна. Словно винишься передо мной.

Клавдия. Я и сказала – не опоздаешь. Вали к Татьяне. Гость у нее.

Татьяна. Ну ты чекистка. Все уже вызнала.

Клавдия. Слухом земля пользуется, говорят. (Багрову.) Здравствуйте. Меня зовут Клавдия.

Багров. А меня – Владимир Сергеич.

Клавдия. Запомним. Это вот Алла Глебовна. Учительница наших детей.

Багров (прищурясь). Русский язык и литература?

Алла (потрясенно). Все правильно.

Багров (Клавдии). А вы чему учите?

Клавдия. Я бы сказала, да стыд не велит.

Татьяна. На ночь-то не пугай человека. Она у нас – медицинский работник. Раздевайтесь.

Алла. Я на минутку…

Татьяна. Слышала. Выпьешь с нами чайку.

Алла. Бога ради, ты не волнуйся.

Татьяна. Какое еще волненье. Садись. Чего другого не предлагаю. (Кивок в сторону стены.) Там угостят.

Клавдия (Багрову). Вы не охотник?

Багров. Разве похож?

Клавдия. А разве нет? Где нашу Танечку подстрелили?

Багров. Какой я охотник? Годы не те.

Клавдия. Не скажите. Вы интересный мужчина. Очень даже оригинальный.

Багров. Спасибо на добром слове. Нет. Я не стрелок.

Клавдия. А кто же вы будете?

Багров. Просто транзитный пассажир. Да к тому же еще неудачник.

Клавдия. Что так?

Багров. На поезд свой опоздал. Тут меня ваша подруга и встретила.

Клавдия. Где ж – неудачник? Вам повезло.

Татьяна. Что-то ты больно разговорилась.

Клавдия. Да и ты ведь, Шульга, везуча. Надо же, как у тебя сошлось. Я на станции хоть поселись – мне такого фарту не будет.

Татьяна. Тебе про нас-то кто насвистел?

Клавдия. Шурка-скрипачка вас углядела. Иду сюда, а она уж тут… С Юрочкой Каплиным и с Безуглым. Вот тоже – девка страшней войны, а сразу двоих захомутала.

Татьяна. Она хоть и страшненькая, а с перчиком.

Клавдия. Мало ли что, и я – не изюм. Нет уж, кому какое счастье.

Из-за стены доносится пение.

Рано что-то хором запели.

Алла (Багрову). Почему вы были убеждены, что я веду литературу?

Багров. Сам не знаю. Так показалось.

Алла. Должно быть, книжницу сразу видно.

Багров. Вы здешняя?

Клавдия. Она нездешняя. Она у нас не от мира сего.

Алла. Ну нет, теперь я уже унгурка. Три года работала в сельской школе, а после перевели сюда.

Багров. А где вы родились?

Алла. В Ленинграде. Но это было очень давно.

Клавдия. Надо же, как ваше лицо мне знакомо. Ей-богу, я вас по телику видела. Вы не артист?

Багров. Еще какой. Моя фамилия Банионис.

Клавдия. Бессовестный, больше вы никто. Не хотите серьезного разговора.

Багров. Зачем он вам, в вечерний-то час?

Клавдия. Ладно уж, знаю я вашего брата.

Багров. И я знаю вашу медсестру.

Клавдия. Ничего вы про нас не знаете.

Багров. Бабы вы аховые. Для вас святого нет.

Клавдия. Ваше святое нам слишком известно. А на Баниониса я молюсь.

Татьяна. Слышь, медсестра,– погляди внимательно. Здоровый он у меня ай нет?

Клавдия. А где ему, бедняжке, неможется?

Татьяна. Не знаю, только не ест ничего.

Багров. Я здоров. И духом и телом.

Клавдия. Она за вас болеет, понимать надо. Дайте-ка вашу руку. Горячая. Пульс отчего-то лихорадочный. Впрочем, смертельной угрозы нет.

Татьяна. Тебя дело спрашивают.

Клавдия. А я – по делу. Если позволишь ему – будет жив.

Багров. Так обойдемся без профилактики?

Клавдия. Миленький, я бы вас уколола. Только вот не смекну – куда.

Багров. И не пробуйте – ничего не выйдет. На мне местечка мягкого нет.

Алла. А вы – в Москву?

Багров. В Москву.

Алла. Домой?

Багров кивает.

Вот, верно, рады…

Багров. Как вам сказать…

Татьяна. Он у нас – человек кочевой. Только приедет – и сразу лететь.

Клавдия. Нет, вы на нее поглядите. Уж всю его биографию знает.

Алла. Куда ж вы опять?

Багров. В город Бамако. Есть такая страна – Мали.

Клавдия. Это чего же вы в ней забыли?

Багров. Я бы и сам хотел понять.

Алла. Владимир Сергеевич, вы часто бываете за пределами нашей родины?

Багров. Достаточно часто.

Алла. В туристских поездках?

Багров. Больше – в командировках. А что?

Алла. Как жаль, что вы уезжаете завтра. Рассказали б моим ребятам…

Клавдия. Ну, так отложит отъезд – делов-то… С твоими двоечниками да не встретиться…

Алла. Ах, ну тебя, ты не поймешь.

Татьяна (у окна). Какая ночь студеная будет.

Багров (Алле). Своих у вас нет?

Клавдия. То-то, что нет. Сидит и смолит с утра до ночи. Вся в табаке – и сама и комната.

Алла. Может быть, это и смешно, но все-таки за двенадцать лет я ни разу еще дверь в класс не открыла автоматически. Открываешь и думаешь: начинается жизнь. Все остальное – предисловие.

Багров. Завидую вашим ученикам.

Клавдия. Ей жесткости не хватает. С этой шайкой иначе нельзя. А она на них смотрит, как вы – на Таню.

Татьяна. Ох, чудачка ты беспросветная…

Клавдия. Мой-то распрекрасный сыночек тоже ее ученичок. Такой атаман, что стон стоит. Товарищи плачут, соседи плачут, а пуще всех плачет по нем колония.

Багров. Сын – взрослый?

Клавдия. Кто их теперь разберет. Тринадцать стукнуло, значит, взрослый.

Алла. Мальчик трудный, но волевой. Надо понять – он себя ищет.

Клавдия. Вот беда будет, коли найдет. Весь в отца, такое же золото. С мужем четырнадцать лет протрубили, а на пятнадцатый он говорит: давай, Кланя, врозь поживем. Что скажете, ничего себе шуточки?

Багров. Повеселили. Где ж он теперь?

Клавдия. Ищет себя… в южных краях. Там их много, таких лимонадников.

Татьяна. Ладно, подруга, не заводись.

Клавдия. Да уж кончился весь завод. Как ни крути, одно выходит: родилась по ошибке, родила по глупости.

Алла. Так даже в шутку нельзя говорить.

Клавдия. А вдруг – не шучу? (Смеется.) Шучу, не бойся. Хоть бы посоветовал кто – завлечь, что ли, доктора Льва Семеныча?

Татьяна. Давно пора.

Клавдия. Специалист отличный, только крохотный, как лилипутик. Уж не знаю, как с ним миловаться. Пропадет без вести, что делать-то буду?

Татьяна (Багрову). О чем задумались?

Багров. А ни о чем… «В столицах – шум, гремят витии…»

Алла. Правда, вот так привяжется строчка, и все ее твердишь и твердишь? Есть поразительные стихи погибшего на войне поэта. Он обращался к своей невесте, просто нет дня, чтоб я их не вспомнила: «Перебори душевный холод, полгода замуж не спеши, а я останусь вечно молод, там, в тайниках твоей души». Правда, удивительно сказано? Только представьте – годы идут, и женщина старится, и новый муж, и дети уже давно выросли. А тот, что ушел,– он все такой же. Молодой и неповторимый.

Клавдия взглянула на Татьяну, незаметно толкнула Аллу.

(Резко обрывает себя.) Знаете, что могут выкинуть дети, совершенно невозможно предвидеть. В лагере мальчики заворачивались в простыни и шли на второй этаж пугать девчонок. Я объясняю им, что от испуга бывают шоки, смертельные случаи. Хохочут! «Да нет, они бы не умерли. Мы постучали им по батарее, что идем их пугать». Непостижимо.

Появляется Караваев – невысокий мужичок неопределенного возраста, в костюме, при галстуке.

Караваев. Здравствуйте, дорогие товарищи.

Клавдия. Ну, Унгур… Тут не завьешься. Ты на одном конце чихнешь, а на другом здоровья желают.

Караваев. Слышал я, Таня, гость у тебя?

Клавдия. Тебе что за дело? Ты ей – отец?

Караваев. Я ей побольше отца. Я – отчим. Отчим – это святое слово. Отчим ростит чужое дитя.

Клавдия. Кто ее вырастил? Гриб сушеный! Ты в этом доме не задержался.

Караваев. Такой уж был поворот судьбы, но родственность я к ней сохранил. (Протягивает Багрову руку.) Караваев. Тихон Иванович.

Багров. Владимир Сергеевич.

Караваев. Я вам рад.

Клавдия (кивнув на Багрова). А уж он-то и вовсе счастлив.

Татьяна. Что это ты разнарядился?

Караваев (небрежно). А на свадьбу просили прийти.

Клавдия. Слава те господи, упросили.

Караваев. Во – милосердная сестра. Спереди лечит, сзади калечит.

Клавдия. Тебе-то всё – божья роса. Слышно, ты к Мотылихе прибился?

Караваев. А хоть бы и так.

Клавдия. Нашла сокровище.

Караваев. Про это ты не можешь судить. (Багрову.) Дочь у ней вышла замуж в Орел. Ясное дело, одной ей томно. Сама она – передовая женщина.

Татьяна. Женился бы, если передовая.

Караваев. Я в эти оглобли не коренник.

Татьяна. Все пристяжным норовишь?

Караваев. Естественно. Хомут не трет, и кнут не достанет.

Клавдия. Погонит она тебя в скором времени.

Караваев (гордо). Меня не гонят, я сам ухожу.

Татьяна (невесело усмехнувшись). На этот раз он правду соврал. Мать все надеялась, что вернется.

Караваев. Еще бы! Она меня обожала. К тому ж я ее с детями взял.

Клавдия. Да мука ей от тебя была.

Караваев. Где радость, там мука. Они как двойняшки.

Багров. Он хоть и строг, а справедлив. Это верно – за радость платят.

Караваев. Милый, уж так природа устроена. Кто это любит одну весь век?

Алла. Есть и такие.

Караваев. А я им не верю. Это, знаешь, народ подозрительный.

Алла. Только они и знают любовь.

Караваев. Ой, Алла Глебовна, школьники вырастут – не скажут спасиба за твою науку. Да дай ты мне лучшее в мире пирожное и вели его есть до старости лет – я же, как пес голодный, взвою.

Алла. Жена не пирожное.

Караваев. Тем более.

Клавдия. Что с ним говорить, с переспальщиком? День поживет – и хвост трубой.

Караваев. Ты с мужем пятнадцать лет прожила. Какая разница?

Клавдия. Умолкни.

Караваев. Я жизнерадостный человек. Я и фигурки пилил, и плотничал, а уж расточника нет первей… У меня ремесел в руках была тыща, а я ни за одно не держался. Ни за ремесло, ни за бабу. Может, за то меня и любили. Очень легок был на подъем.

Клавдия. Жалели тебя, а не любили. Видят, что без царя в голове.

Караваев. А пусть жалели. Мне все едино. Хитры вы очень, да я хитрей. Так просто вам поддаться неловко, вот и плетете про свою жалость. «Ты мне не нужен, да жалко тебя». А я не спорил. Мне-то не жалко. Как хочешь, родная, – не в слове суть.

Осторожный стук.

Татьяна. Кто это там?

Голос. Можно?

Алла. Кузьмин.

Татьяна (хмурясь, тихо). Вот, как на грех…

Клавдия. Держись, Татьяна.

Татьяна (сердито, чуть слышно). Ладно, не маленькая.

Клавдия. И я – об этом. С маленькой-то спрос невелик.

Татьяна. Я у себя в дому хозяйка.

Клавдия. Дров бы тебе не наломать.

Татьяна открыла дверь. Входит Кузьмин. Опрятный, подтянутый человек средних лет.

Кузьмин. Прощения прошу, что беспокою. Я к тебе, Таня, вроде посла. Добрый вечер и здравствуйте – всем. Кого знаю, кого не знаю.

Татьяна. Что за посольство, Петр Матвеич? Присядь.

Кузьмин. Спасибо. (Садясь.) Я от Веры. И соответственно – от Грудцова. Все ж таки свадьба. Не каждый день. Если ты не придешь – огорчишь. Алла Глебовна, вас ожидают.

Алла. Я уж иду.

Караваев. Мы – на подходе.

Кузьмин (осторожно). Мне ситуация понятна. Но жизнь идет своим чередом. Скажу о Грудцове. Молодой товарищ. Приехал. Имеет квалификацию. Хочет найти свое место, жить прочно. Это заслуживает поддержки.

Татьяна молчит.

Я тебя целиком понимаю. И ты мое отношение знаешь… (Оборвал себя.) Но я не про то… Просто я думаю, если бы ты хоть ненадолго…

Татьяна. Не в этом дело, Петр Матвеич. Зла во мне нет – душа не пускает. Да и гость у меня – сам видишь.

Кузьмин (негромко). Можно и с гостем. Будут рады.

Татьяна. Так и скажи им – гость у нее.

Кузьмин. Дело твое. Прости за вмешательство.

Татьяна. И ты извини.

Кузьмин. Ладно. Оставим. (Багрову.) Мы с Татьяной вместе работаем. Кузьмин Петр Матвеич.

Багров. Багров.

Мужчины молча, внимательно оглядывают друг друга.

Кузьмин. Кто будете? Из каких краев?

Багров. Корреспондент из Москвы.

Кузьмин. Понятно. И на какой же предмет – у нас?

Багров. А изучаю Татьяну Андревну. Есть потребность ее воспеть.

Кузьмин. Ну что ж. Татьяна Андревна достойна. Вполне заслуживает статьи в областном и даже в центральном органе.

Багров. Совершенно с вами согласен.

Кузьмин. Если я вам могу помочь…

Багров. Очень возможно, что понадобитесь. (С еле уловимой усмешкой.) Внесете необходимую ясность.

Кузьмин (осторожно). Какую?

Багров. Могут возникнуть вопросы.

Татьяна (негромко). Будет вам, Владимир Сергеич.

Караваев. Вот почему про меня не пишут?

Клавдия. Ты б поделился с народом опытом – как бормотуху жрать натощак.

Караваев (оскорблен). Да я ее и в рот не беру. Я в ней давно разочаровался. Ну, с горя или на радостях. А ты вот скажи по справедливости – какую работу другой не сделает, мне ведь несут…

Кузьмин. Скажу о тебе. Эх, Караваев, Караваев, с твоим мастерством, с твоими руками, – с Доски почета ты б мог не сходить.

Караваев. Спасибочки. Может, я в лоб раненный?

Татьяна. А ты помолчи – сойдешь за умного.

Караваев. Да я, падчерица, и вслух не дурак. И за ваших конструкторов разрываться не собираюсь.

Кузьмин (горестно махнув рукой). Эх, Караваев, Караваев, без ветрила ты человек.

Татьяна (неожиданно). Ну и ему приходится солоно. Напишут феню, а он – вертись.

Караваев. А я – про что?

Кузьмин (недовольно). Не пыли, Караваев. Настроишь товарища корреспондента – раздумает писать про Унмаш. Как вам Унгур показался?

Багров. Не слишком.

Кузьмин (опешил). Вот что… (С подчеркнутой вежливостью.) Позвольте спросить – почему?

Багров. А строились без большого ума. Нехорошо бранить покойников, но посмотрите свежим глазом. Всё на юру, сквозняком продуто. Невесело.

Кузьмин (хмурясь). Так ведь не ярмарка. Да и такие уж здесь условия.

Багров. А чем они плохи? У вас редколесье. Тут и располагать дома. А вы все жметесь на пятачке да лепитесь под бок заводу. Поставили три коробки рядом.

Кузьмин. В эти коробки людей поселили. Из развалюх. Вы что же – против?

Багров. Где мне? Я – за. Я – только за.

Клавдия. Что ж это вы на нас бочку катите?

Багров. Я не на вас.

Кузьмин. Ну, на меня.

Алла. Петр Матвеевич – депутат.

Кузьмин. Невесело, говорите? Допустим. А я вот здесь живу и тружусь. А вы поругали да и уедете.

Багров. Знаю. Раз ты в гостях – хвали. Вы правы, я гражданин невоспитанный. Есть грех – не соблюдаю приличий. Особенно когда объясняют: «Невесело, а я вот живу». «Невесело, а я вот терплю». На сто лет вперед этих песен наслушался. Вот они где у меня сидят, эти поповские добродетели.

Кузьмин (не сразу). Вы в самом деле корреспондент?

Багров. Что, не похож?

Кузьмин. Они повнимательней.

Багров. Ну, на это клевать не стоит. Чем равнодушнее человек, тем он внимательнее с виду.

Кузьмин. Занятный вышел у нас разговор. Надо идти. Пошли, Алла Глебовна.

Караваев. Идем, Петр Матвеич, идем.

Кузьмин. Где вы у нас остановились, если, конечно, не секрет?

Багров. Еще не знаю.

Кузьмин. Так ведь уж поздно.

Багров. Так вышло.

Кузьмин. Можете у меня. Рядом. Татьяна Андревна покажет. Вот ключ. Идите ложитесь спать. Я скоро приду, не засижусь.

Багров (усмехнувшись). Благодарю, у меня бессонница. Я по улицам ночью гуляю.

Кузьмин (сухо). Не загуляетесь. Мороз.

Багров. Не беда. Придумаем что-нибудь.

Татьяна. Да не волнуйся ты, Петр Матвеич. Найдем где ему переночевать.

Клавдия. И я содержу такую надежду.

Кузьмин. Я не волнуюсь. Я от души. И для тебя, Татьяна, так лучше.

Татьяна (передернув плечами). Спасибо за добрый совет. И то. Чем черт не шутит, когда бог спит.

Кузьмин (чуть помедлив). Как знаете. Была бы честь предложена. (Быстро уходит.)

Клавдия. Совсем распсиховался мужик.

Алла (тихо). Зря ты, Танюша. Он хороший.

Татьяна (вспылив). Коли хороший – куда ж глядишь?

Алла (совсем тихо). Глупая… это ж судьба твоя…

Татьяна. Моя судьба – моя и забота.

Караваев. Что ты с ней так-то, через губу?

Алла. Ладно. Пошла я.

Татьяна. Будь здорова.

Алла. Доброй ночи, Владимир Сергеевич. Больше, наверное, не увидимся.

Багров молча жмет ей руку. Алла уходит. Клавдия и Караваев внимательно смотрят на Багрова.

Багров (одеваясь). Что же, и я, пожалуй, двинусь.

Татьяна (негромко). Куда?

Багров. Да и вы, друзья, засиделись. Надо хозяйке дать покой.

Караваев. Отлично. Я верю вам как родному. Счастливо, падчерица.

Татьяна. Всего.

Караваев уходит.

Клавдия (Багрову). Вас на станцию проводить?

Татьяна. Оставайтесь.

Клавдия (отводит ее в сторону, чуть слышно). Ты что надумала? (Еще больше понизив голос.) Где он завтра-то будет, а Петр…

Татьяна. Шла бы ты спать.

Клавдия. Очнись, говорю. Понесут по всему Унгуру.

Татьяна. Пусть их. Это меня не колышет.

Клавдия. Ведь сгоришь, и дым не пойдет.

Татьяна упрямо молчит.

(Принужденно улыбаясь, подходит к Багрову.) Не пускает со мной подруга. Видно, я из доверия вышла. Эвон выкатила шары.

Багров. Рад знакомству.

Клавдия погрозила ему, ушла.

Я вот все думаю – надо было идти к Кузьмину.

Татьяна. Долго ж думали.

Багров. Ваша правда. Очень уж он переживал.

Татьяна (кивнув). Очень. Как же иначе? Любит.

Багров. А вы?

Татьяна. Да и я за него собралась. Человек уж больно надежный.

Багров. Честное слово, я пойду.

Татьяна. Ладно. Моя печаль – не ваша. Оставайтесь, вам говорят.

Багров снимает шубу, садится. Оба пристально смотрят друг на друга. За стеной яростно и самозабвенно, с гиком и посвистом пляшут.

Занавес

Действие второе
Картина первая

Бьют часы. Неяркий свет ночника. Багров стоит у окна, в рубашке, без галстука, вглядываясь в предрассветную мглу. Входит Татьяна. На ней домашнее платье-сарафан. За стеной звучит негромкая музыка, еле слышные голоса.

Багров. Совсем темно.

Татьяна. Ты гляди на часы. Об эту пору поздно светает.

Багров (кивнув на стену). Гуляют все еще.

Татьяна. Что ты встал? За мной не тянись. Я ранняя пташка. А в воскресенье всегда дел много – убрать, постирать, вынести мусор.

Багров. Видишь, и я из ранних птиц.

Татьяна. Я уж и теста намесила и чай поставила. Потерпи. Скоро буду тебя кормить.

Багров. Авось не помру.

Татьяна (со смешком). И я умна. Мне бы поставить тушить картошку, а уж потом хороводиться.

Багров. Сядь.

Татьяна. А ведь вспомнила я тебя. Когда Клава сказала, что по телику видела. Вместе со мной она и смотрела. Ты – архитектор шибко важный. Я тебя и потом примечала.

Багров. Очень возможно. Мелькаю часто. Любимец голубых огоньков.

Татьяна. Пошла я, любимец.

Багров. Не уходи.

Татьяна. Хозяйничать надо.

Багров. Успеешь еще.

Пауза.

Татьяна. Ну и что?

Багров. Ну и вот.

Она отозвалась коротким смешком.

Кто там женится?

Татьяна (помотав головой). Не хочу я…

Багров. Скажи.

Татьяна. Там замуж выходят.

Багров. Кто же?

Татьяна. Славочкина невеста. Братика моего.

Багров. А он где?

Татьяна. Он нигде.

Багров. Что это значит?

Татьяна. Значит, что на границе служил.

Багров. Убили?

Татьяна. Там иногда стреляют. (Пауза.) Летом. Года еще не прошло.

Багров. То-то меня не отпустила… Не могла сегодня – одна?..

Татьяна. Я уж давно одна на свете. (Покачав головой.) Какой он мне брат, он был сыночек. Когда наша мамка померла, ему ведь и четырех еще не было. Сама еще пичужка была, а справилась – вырастила какого…

Багров (не сразу). Я-то подумал… ох, сазан…

Татьяна. Да поняла я, что ты подумал. (Пауза.) Только и свету было в окне. Один парнишка ко мне ходил, почудилось, что он с ним неласков, – ревела, а навсегда прогнала.

Багров (кивнув на стену). Пляшут.

Татьяна. Нынче что-то толкнуло: призывников пошла проводить.

Багров (негромко). Один писатель хороший все спрашивал: зачем бабы трудятся? Зачем рожают? (Невесело усмехнулся.) Правда, зачем?

Татьяна. Кого он спрашивал-то?

Багров. Человечество, верно.

Пауза. За стеной негромкая музыка, смех.

Татьяна. Есть тут близко одно сельцо. Называется так красиво – Надежда. Когда мой Славка пацанчиком был, я его часто туда водила вместе с его малышней – за бояркой. Идем по проселку, и, чуть покажутся кресты кладбищенские, дети кричат: вон Надежда! Уж близко! (Оборвала себя.) Смешно?

Багров. Не очень. (Кивок на стену.) А безутешная все наяривает.

Татьяна. Не злись. Девчонка совсем молоденькая. Поплакала, а там успокоилась. Да тут еще человек ей встретился.

Багров. Горько тебе от этого шума.

Татьяна. Горько мне будет, когда там стихнет. (Смотрит на него.) Вконец у меня затосковал? Я ж говорила – не выпытывай.

Багров. Эх, Танечка…

Татьяна. Губы надул как маленький. Покликать, как бабы деревенские кличут? «Иди, иди сюда, мой робеночек. Пустите ко мне робеночка мово».

Багров (взглядывает на часы). Как время идет…

Татьяна. А ты не смотри.

Багров. Так и не вышла замуж?

Татьяна. Нет.

Багров. А многих любила?

Татьяна (резко). С тобой не сравняюсь.

Багров. Это ты с чего же взяла?

Татьяна. Что я, слепая? Черт балованный. Нет, объясни, отчего это женщина всю жизнь должна по струнке ходить?

Багров. Кто тебе говорит…

Татьяна. Молчи. Ну и народ. Еще вчера не знал, что есть такая на свете, завтра будет за тыщи верст, кажется, что́ ему, а как вскинулся – зачем его двадцать лет не ждала.

Багров. А угадала ведь – я ревнивый.

Татьяна. Кабы ревнивый. Самолюбивый. Где я гостевал, другому нельзя.

Багров (развел руками). Ничто человеческое не чуждо…

Татьяна. Сказал людоед.

Багров. Тебя-то не съешь. Больно мудра. А в общем, все правда. Самолюбив я. (Усмехнулся.) Когда себя любишь, у тебя хотя бы соперников мало.

Татьяна. Как ты на Кузьмине-то плясал. Чтоб мне совсем на него не гляделось.

Багров. Не думай, не такой я удав. Просто слышать уже не могу, как нетребовательностью кичатся, а неспособность к переменам за достоинство выдают.

Татьяна. А новые наши дома полил.

Багров. А дом не только чтобы в нем жить. Дом – чтоб на него и смотреть. Все та же лень наизнанку, милая. Сначала штампуют слова и мысли, потом штампуют и города.

Татьяна. Ну а Кузьмин-то чем виноват?

Багров. А не попадай по больному. И сам мне под руку не попадайся. Могу и лишнего наговорить.

Татьяна. Можешь, когда знаешь, что слушают.

Багров. Кто из нас злой – я или ты?

Татьяна. Мне за тебя досадно стало. Тебе человека обидеть легко.

Багров. Очень уж часто меня обманывали. Мало трудятся, много ловчат.

Татьяна. Кузьмин – не из тех.

Багров. Тем лучше для общества.

Татьяна. Уж на него положиться можно. Про многих ли это скажешь? То-то.

Багров (сдержанно). Что же, такие люди редки.

Татьяна. И я для него дорогого дороже. (Пауза.) Все-таки отчим верно сказал: плакали женщины, да любили. А от другого – ни слез, ни счастья. (Чуть помедлив.) С женой хорошо живете?

Багров. Живем.

Татьяна. Ну, не много сказал…

Багров (с усмешкой). Достаточно.

Татьяна. А сын?

Багров. Посмеивается.

Татьяна. Тебя-то любит?

Багров. Так он уж дядя. Кто это знает? Маленький был, тогда я знал…

Татьяна. Занес же черт тебя к нам на станцию…

Багров. А ты-то зачем туда пришла? Призывники уедут завтра.

Татьяна. Сегодня.

Багров. Да. Теперь уж сегодня.

Бьют часы.

Татьяна. Опять проклятые загремели.

Багров. Опять.

Татьяна. Светает уж.

Багров. Нет, темно.

За стеной негромко звучит гитара, доносится еле слышный голос. Оба молча слушают пение.

Татьяна. Скоро уж собираться.

Багров. Скоро.

Татьяна. И ничего я не соображу. Подсолнечное куда-то дела.

Багров. Зачем оно?

Татьяна. А томат залить.

Багров (улыбнувшись). А не зальешь, что с ним случится?

Татьяна. Заплесневеет, надо бы знать.

Багров. Не пропадешь за такой хозяйкой.

Татьяна. Я б за тебя не пошла.

Багров. Напрасно.

Татьяна. Да и ты бы меня не взял.

Багров. Все-то ты знаешь.

Татьяна. И ты все знаешь. Не пара мы.

Багров. Разве?

Татьяна (вспыхнув). Я не о том. Расшутился…

Багров. А ты – серьезно? Можно подумать, у нас сословия.

Татьяна. Ну, не сословия, так условия. Люди уславливаются меж собой – кому с кем быть.

Багров. Да чем ты плоха?

Татьяна (резко). Я всем хороша. Про то и речь. Не у тебя одного самолюбие.

Багров. Вот и чудесно. Друг друга стоим.

Татьяна. Видела я тебя за столом. Уравнение с неизвестным.

Багров (хмурясь). Я за любым столом одинаков.

Татьяна. Привык, значит, дверь ногой открывать.

Багров. Что же мы ссоримся, дураки?

Татьяна. Сама не пойму. Не огрызайся. Времени вовсе мало осталось.

Багров. Суровый ты человек, Шульга.

Татьяна. Да и ты не очень-то мягок. (Кладет руку на его плечо.) Силы в тебе больше, чем надо.

Багров. Это все – городская сила. Мышцы есть, а здоровья нет.

Татьяна. То-то мой дедушка говорил: кто по стерне босой не бегал, тот никогда не будет здоров.

Багров. Мудро.

Татьяна (быстро). Это не про тебя. Ты мне верь – твой век будет долог.

Багров. Так тебе хочется?

Татьяна. А хотя бы. Думаешь, этого мало?

Багров. Много. (Провел рукой по ее волосам.) Я только главного не решил – надо ли, Танечка, заживаться?

Татьяна. Бессовестный, больше ты никто. Худо ли тебе жить на свете?

Багров. Видишь ли ты, какое дело… Есть люди – они стареют естественно. Они в свою старость словно вплывают. А есть другие – этим страшней. Задуманы они молодыми. Жадные они очень. До жизни. До работы. До бабьей ласки. Вот этим стариться – хуже нет.

Татьяна. Гордый – от этого и боишься. Как это в чем-то да уступлю?

Багров. Черт знает, как меняются люди! Читаешь чью-нибудь биографию, и волосы дыбом… Какая юность! Сколько мощи! Сколько огня! И вдруг в конце – одиночество, дым…

Татьяна (ревниво). Много любил-то всяких-разных?

Багров. Я и не знаю, кого любил. Любиться – это еще не любить. Любятся люди то от безволия, то от хорошего воспитания.

Татьяна. Обидеть боялся?

Багров. Вроде того.

Татьяна. Ненавижу вас, сердобольных. (Пауза.) Пост у тебя велик?

Багров. Велик.

Татьяна. Щедро за талант награждают?

Багров. Мне жаловаться – Бога гневить.

Пауза.

Татьяна. Что замолчал?

Багров. А я пригрелся.

Татьяна. Не заскучал?

Багров. Нет. Хорошо. (Покачав головой.) А до Москвы – три тысячи верст. Станция Унгур. Фантастика.

Татьяна. Вроде ты – на другой планете?

Багров. Стосковался по тишине.

Татьяна. Тебе тишина что игрушка. Побаловаться. Все вы ушибленные Москвой.

Багров. Что из того?

Татьяна. А все – из этого. Вам без нее белый свет – в копеечку. Тебе ж – и вовсе темная ночь.

Багров. Я ведь не спорю – я москвич. Хоть и не в ней на свет явился.

Татьяна. А если бы ты и спорил, что толку? Ведь написано на тебе. Без грохота и заснуть не сможешь.

Багров. Пожалуй.

Татьяна. Не «пожалуй», а точно. (Пауза.) У нас под Унгуром раскопки были. Древнее городище нашли. Чуть ли ему не тысяча лет. Сидела я там, на открытом камне, все думала: десять веков прошло. Для времени они как минутки. А сколько дел-то неверных сделано, сколько лишнего шуму-грому, а уж кровушки пролилось! Странно все же люди устроены: порознь вроде все понимают, начнут толпиться – так жди беды…

Багров. А города от них остаются. Не зря архитекторы хлеб едят.

Татьяна. И ты их тоже строил?

Багров. И я.

Татьяна. Небо-то вовсе ледяное. На все про все – одна звезда.

Багров. И та бледнеет.

Татьяна. Сейчас рассветет. (Засмеялась.) Век как миг, и миг как век. Оба проходят, и не удержишь.

Багров (усмехнулся). Если по правде, мы и не пробуем. Остановиться не хотим.

Татьяна. Не остановишься – не задумаешься.

Багров. Видишь, в чем дело, человечество никак не решит, что ему удобней – думать или не думать. Увы. А шарик наш все разгоняется, теперь, должно быть, не притормозишь.

Татьяна. Знаешь, а ты не больно-то весел.

Багров (внимательно на нее смотрит, потом с улыбкой). Я – победитель, имей в виду.

Татьяна. Профессия у тебя такая?

Багров. Вторая профессия.

Татьяна. Тяжела.

Багров (удивленно). Вроде сочувствуешь?

Татьяна. Что, не привык?

Багров. Мне не сочувствуют, мне завидуют.

Татьяна. Чему ж это?

Багров. Спроси у людей.

Татьяна. Люди видятся, а не видят. Им бы хоть раз на тебя взглянуть.

Багров (медленно). Что ты за женщина – не пойму.

Татьяна. Глупенький… Что же тут понимать? Дело простое – смотри да слушай. (Чуть удивленно.) Видно, у каждого что-то болит.

Багров (помолчав). Ничего. Сейчас отпустило. (Усмехнувшись.) Все уважают, а рядом – пусто. Это и есть тоска почета.

Долгая пауза.

Кто-то за стенкой струны пробует, кто-то чуть подпевает. Ночь. И точно током вдруг прошивает: завтра всего этого не будет.

Татьяна. Сегодня.

Багров. Да… Теперь уж сегодня.

Татьяна. Который раз тебя поправляю.

Багров. Все кажется, время есть впереди. Не хочется ехать.

Татьяна. И это кажется. Там твой дом.

Багров. Мой дом.

Татьяна. Твое дело.

Багров. И мое дело.

Татьяна. Друзья твои.

Багров. Мои друзья. (Медленно.) Е-хать не хо-чет-ся.

Татьяна. Светает.

Багров. Вижу.

Бьют часы.

Неймется же им! (Кладет голову ей на плечо.)

Татьяна (усмехнувшись). Прячемся, ровно совы в хворосте. От света, от дня, от всего, что есть.

Сидят молча, не двигаясь. Внезапно – осторожный стук. Багров поднимает голову, смотрит на Татьяну. Стук повторяется.

(Спокойно, громко.) Петр Матвеич, иди домой. Завтра с тобой поговорим.

Пауза. Удаляющиеся шаги.

Багров. Сегодня.

Татьяна кивает. И снова они молча прислушиваются к затихающей музыке свадьбы.

Татьяна. Вот я заметила – слово «несчастье» и во множественном произносится…

Багров. Сколько угодно.

Татьяна. А «счастье» – нет.

Багров. Только в единственном.

Татьяна. Мы с тобой чокнутые?

Багров. Похоже.

Татьяна (рассмеявшись). Хотела б я поглядеть, какой ты был молодой…

Багров. Зачем?

Татьяна. Интересно.

Багров. Что интересного? Глупый был…

Татьяна. Вот хорошо-то!

Багров. Нетушки, я свой возраст ценю. Вот бы на нем да потоптаться!

Татьяна. Вот бы бабье от тебя наплакалось.

Багров. Я не об этих трофеях пекусь. Прошлое не к чему ворошить.

Татьяна. Что в твоем прошлом, кроме хорошего?

Багров. Танечка, в прошлом одно хорошее – то, что оно наконец прошло.

Татьяна. Неправда.

Багров. Рад за тебя, если так. Спроси меня: хочешь вернуться в молодость? Я тебе честно скажу: не хочу. Что ты? Заново – весь маршрут? Со всеми оврагами и зигзагами? Нет уж, избавь.

Татьяна (задумалась). Ты не как все… Люди всегда на былое молятся. Или оно у тебя – в пушку?

Багров (пожимая плечами). Мир не рай, и я не из ангелов. У каждого есть свои горошины, что по ночам спать не дают.

Татьяна. Значит, не все за талант прощается?

Багров (недобро). Милая, если уж хочешь знать – таланту ничего не прощается. Ни сомнение, ни провал, ни успех. Даже если он жизнь любит вовсю, ему и это в строку поставят.

Татьяна. Жизнь и надо любить, да не слишком.

Багров. Что-то новое. Почему?

Татьяна. Если слишком, то оступиться легко.

Багров (настороженно). Оступиться? Куда?

Татьяна. На войне – в дезертиры. Ну а в мирное время… не знаю… в шкурники.

Багров. Ох, Шульга, ведь заносит тебя…

Татьяна. А ты меня на поводке не держи. Мне все равно, что ты сильно обласканный.

Багров (засмеялся, потом вздохнул). До поры до времени. Ничего, найдется и на меня управа. (Помедлив.) А ты мне врезала прямо под вздох. Про это уже стишки написаны.

Татьяна. Какие еще стишки?

Багров. Прочитать?

Она кивает.

«Чины и званья для таланта то же, что для любви – супружеское ложе».

Татьяна. Кто написал-то?

Багров. Один остряк. Он уже триста лет как помер. Во Франции.

Татьяна. Помер, а ты не спишь.

Багров (усмехнувшись). Мертвые хватают живых.

Татьяна. Весь-то ты у меня… взъерошенный. А по виду – орел… Не скажешь по виду…

Багров. Независимый вид, да зависимый ум. (С усмешкой.) Живи разумно – будешь здоров.

Татьяна. Чем тебе разум не угодил?

Багров (с той же интонацией). Ну что ты? Разум нам столько дал. Во-первых, стальные руки-крылья, во-вторых, что важней, вместо сердца – мотор. Одна беда – приземлиться хочется.

Татьяна. Кто в стае вожак – тому нельзя.

Багров. В том-то и горе, что я вожак. Летят последователи, как преследователи. Так сказать, «птенцы гнезда Багрова», молодые ученики. И каждый из них с великим восторгом погнал бы в чулан своего учителя.

Татьяна. А ты на молодых-то не злись. Последнее дело.

Багров. Ну, как можно… Я своих птенчиков лелею. Есть птицы ловчие, те опасней. Не в пример моим утятам скромны – дайте им лишнее, и они обойдутся без необходимого. Вот кому я давно поперек.

Татьяна. Очень мечтаешь, чтоб все любили?

Багров. Не любите, да хоть под ногами не путайтесь. Почему всегда не хватает времени? Потому что все время надо доказывать. Вот однажды и просыпаешься и спрашиваешь себя: что за черт?

Татьяна. Поздно ты, милый друг, спохватился.

Багров. Знаю, что поздно, да как же быть? Только вчера смотрел на ваятеля, который подыскивает сквер для памятника себе самому, и веселился. Только вчера шутил над профессором, который покойнику завидует, когда того хвалят на панихиде. А нынче юмор исчез – устал. Устал от знакомого болтуна, от незнакомого визитера, от дамы, известной своею злобой, которая мелет о христианстве. От процветающих обличителей и от правоверных зануд. А больше всего – устал от себя.

Татьяна. Я думала… жизнь твоя как праздник…

Багров (берет ее руки, прижимает к щекам). Вот и праздник. Чем же не праздник?

Татьяна. Тебе правда со мной хорошо?

Багров. Правда, Танечка.

Татьяна. Очень нравится, как ты «Танечка» говоришь.

Багров. Танечка.

Татьяна. Еще разочек.

Багров. Та-неч-ка.

Татьяна (удивленно). Женщина что сирень. Помани ее только теплом. Сразу потянется…

Багров. А ведь ты ласковая.

Татьяна. Где ж «ласковая»… Как на тебя напустилась.

Багров. Ласковая. Я и не думал.

Татьяна. Сама не думала.

Багров. Чудеса.

Татьяна. И дома у нас тепло?

Багров. Тепло.

Татьяна. И чистенько и уютно. В цехе зато у меня ералаш. Форму-то, прежде чем отлить, из дерева делают. Так поглядел бы… В воздухе – пыль, опилки летают… (Оборвала себя.) Неинтересно это тебе.

Багров (разглядывая ее руку). Что за рубец?

Татьяна. А шла по пролету. Новенький мальчик щиток убрал, стружка – в меня, над локотком. Раскаленная… Да не целуй ты. Много ведь у меня таких меток. И снаружи есть и внутри.

Багров. Сколько тебе?

Татьяна. Тридцать второй.

Багров. Кто бы сказал? Совсем ведь девочка…

Татьяна. Какая ж я девочка? Чудачок…

Багров. Да и худенькая, как подросток.

Татьяна. Что ты все любуешься мной? Уж не больно-то я красива.

Багров. Кто художник-то? Мне видней.

Татьяна. Очень, наверно, тебе понравилась?

Багров. Очень.

Татьяна. Или по нраву пришлась?

Багров. Невероятно пришлась по нраву.

Молчат.

Татьяна (покачав головой). Если бы кто мне утром сказал…

Багров. Тихо. Молчи. И отдыхай. Ты за пятерых наработалась. Руки устали, и ноги устали. Да и душа не из чугуна.

Татьяна. Глупенький, мне отдыхать-то рано. Выйду на пенсию – отдохну. Ты меня не жалей, я выносливая… (Пауза.) Утро уже. И свадьба кончилась.

Багров. Утро. Осталось – всего ничего.

Татьяна. Вот и молчи. Ведь ехать надо. Ехать ведь надо. Вот и молчи.

Багров. Так и будет. А ты проводишь и пойдешь по Унгуру домой. (Задумчиво.) По Унгуру. А в Унгуре – Унмаш. А на Унмаше – работа не женская.

Татьяна. Так и фамилия моя не женская. Баба, мужик ли – не разберешь.

Багров. Тише. И руки не отбирай. Ты ничего не понимаешь. Что-то со мной произошло.

Татьяна. Ой, как время быстро проходит.

Багров. Не время проходит – проходим мы.

Бьют часы. Свет гаснет и вспыхивает вновь. И Багров, и Татьяна уже одеты, готовы в путь.

Татьяна. Еще раз проверь. Ничего не забыл?

Багров. Вроде бы ничего.

Татьяна. А туфли ночные? (Достает туфли, прячет в его портфель.)

Багров. И на старуху бывает маразм.

Татьяна. Этак-то мы с тобой, друг ситный, до морковкиных заговен не успеем. (Кладет сверток.) Тут тебе на дорогу еды.

Багров. Да не клади ты. Я не возьму.

Татьяна. Возьмешь. Ехать ведь трое суток.

Багров. Хлеба-то столько зачем? Пропадет.

Татьяна. Вот у меня не пропадает. Я остатками голову мою. Знаешь, как здорово?

Багров. Буду знать.

Татьяна (вдруг остановилась). Кормить тебя как приятно было.

Багров. Вот она, шуба. А я ищу.

Татьяна. И не побаловала ничем. Знала бы, так спекла бы яблочный. Так у меня он славно выходит.

Багров. Где моя шапка?

Татьяна (дает ему шапку). Постой надевать. Тебе без нее лучше. Глянь в зеркало. Правда, красиво? Ох, красиво. Глаз невозможно оторвать.

Багров. Хоть в бронзу.

Татьяна (негромко). Не пойду я на станцию. Еще зареву.

Багров. И впрямь, не ходи.

Пауза.

Ничего не поделаешь. Надо ехать.

Татьяна. То-то, что надо. И время – всё. (С невеселой улыбкой.) Вон травка – и в декабре пробивается, а зима все равно придет.

Багров. В прошлом году вдруг потянуло на родину съездить. Неспроста. (Усмехнулся.) Видно, пора подбивать бабки. (Решительно.) Идем. Перед смертью не надышишься.

Татьяна. Горе мое, как же ты будешь? На тебе ж места живого нет!

Багров. Придется, так соберусь. Умею.

Татьяна. Вот умничка. Вот хорошо сказал. То-то оно. Соберись да выпрямись. И вокруг погляди – без опаски. (С улыбкой.) Не такое худое твое положение.

Багров (кивнув). Мое положение даже блестящее, но не безнадежное. Ты права.

Татьяна. Я – серьезно.

Багров. И я – серьезно.

Татьяна. Ну, если так, то молодец. Сели перед дорогой?

Багров. Сели.

Сидят. Молча смотрят друг на друга.

Татьяна (тихо). Ну и что?

Багров (чуть слышно). Ну и вот.

Татьяна, Встали. Пошли.

Багров и Татьяна уходят. Вслед им бьют часы.

Картина вторая

Станция Унгур. Под навесом на краю платформы Багров и Татьяна ждут поезда. Слышно, как играет оркестр.

Татьяна. Едут ребятки, едут служить.

Багров. С музыкой провожаете. Звонко. (Прислушиваясь.) Откуда оркестр?

Татьяна. Наш, унмашевский. Самодеятельность.

Багров. Звучит.

Татьяна. У нас теперь дирижер отличный. Он в Челябинске раньше жил.

Голос. Вольно! Не расходиться!

Багров (смотрит). Бодрятся, а сердчишки-то прыгают.

Татьяна. Всякая перемена трудна. Алла, когда жила в деревне, очень маялась первый год. То она от гусей спасается, то с полатей во сне слетит. Один раз волка с собакой спутала. С ней вместе жила еще одна девушка. Учила немецкому языку. И вот, только вечер настает,– она читает стихи по-немецки. Алла мне говорит: «Представляешь, она по-немецки декламирует, а я по-русски реву». Анекдот.

Багров. Обхохочешься.

Татьяна. После обвыкла. Прижилась. Вошла в колею.

Багров (смотрит в сторону призывников). Вот и вчера они здесь стояли. И ты здесь прохаживалась. И я. И день был такой же.

Татьяна. Нет, мой миленький. Знаешь, в поле, с краю у ржи, куколь растет. Как похож на гвоздику! А не то… Вчера по-другому было. Вчера у нас было все впереди.

Багров. Долго здесь поезд стоит?

Татьяна. Момент. Сосед однажды сесть не успел. Не то опоздание нагоняют, не то свое времечко берегут.

Багров. Что там за парни на нас уставились?

Татьяна. А бритаки с сапоговаляльной. Ходят сюда бутылки давить.

Багров. Знакомые?

Татьяна. Здесь у нас все знакомые. (Озабоченно.) Тебе не зябко? Ты стань правей. Я тебя от ветра прикрою. (Прижимается к нему.)

Багров. Танечка… Там – Кузьмин…

Татьяна. Приметила.

Багров. Смотрит.

Татьяна. Пусть смотрит. Тебе-то что? Он не прощаться с тобой явился.

Багров. Я о тебе думаю.

Татьяна. Поздно. Ты уж подумал. Что тут делать… (С принужденной усмешкой.) Пустил ты, московский человек, под откос всю мою жизнь…

Багров. Послушай…

Татьяна. Да шучу я. Не видишь?

Багров. Вижу. Рехнешься от этих шуток.

Татьяна. О чем мы? Поезд сейчас придет.

Багров. Ну, гляди, Шульга,– не пищать.

Татьяна. Ты хоть черкни-то мне, как добрался. Не разболелся ли?

Багров. Напишу.

Татьяна. Где тебе… Нипочем не напишешь. Как поведет тебя, как закрутишься – руки до меня не дойдут.

Багров (смотрит в сторону, где стоял Кузьмин). Ушел он.

Татьяна. Такая, значит, судьба. (Тревожно.) Родненький, опасаюсь я. Лететь тебе сейчас на край света. Только бы ладно все обошлось. Ты же полетов не переносишь.

Багров. Что поделать? Не в первый раз. (Вздохнув.) Ненавижу летать и всегда летаю. (Неожиданно горячо.) Знаешь, что самое неизбывное? То, что всему наступает срок. Хоть ты упрись, хоть вцепись ногтями – кто-то невидимый оторвет.

Татьяна (мягко). Сам же сказал – за радость платят. Тут уже бойся продешевить, ну а переплатить – не бойся. Знаешь небось, на что идешь.

Багров. Думаешь, знал я? Нет, не знал. (Порывисто ее обнимает.)

Татьяна. Баюн ты мой, совсем убаюкал. Вот буду ноченькой вспоминать. А теперь пусти. Пусти, моя сладушка. Надо нам отвыкать друг от дружки.

Багров (смотрит на нее). Что ж это? И впрямь расстаемся. Вот собрался… Куда? Зачем?

Татьяна. В столицу. А потом – за кордон.

Багров. Верно. В Африку. В город Бамако. Смех, да только смеяться некому.

Татьяна. Ждут тебя там.

Багров. Кто меня ждет? Ждут не в Бамако. Да и не в Москве. Ждут нас там, где мы и не думаем.

Татьяна. Как же быть, если дело требует?

Багров. Нынче – дело, и завтра – дело. На дела все силы ушли, на поступок и не осталось.

Татьяна. Что ты, что ты, об этом забудь. Ты себе давно не хозяин. Сколько всякого на тебе – на другого не переложишь.

Багров. Что-то чудное со мной… не пойму. Работаю всю жизнь как вол. Всю жизнь себе не даю пощады. А будто в чем-то я виноват.

Татьяна. Да перед кем же?

Багров. Перед тобой, перед подружками твоими. Да мало ли еще перед кем…

Татьяна. А города твои? Ты забыл? (Тихо.) Слушай, мне ж ничего не надо, может, только глядеть на тебя. (Точно удивившись.) Чего не придумают: стерпится – слюбится. Смешно мне. Вот если полюбится – стерпится. Все стерпится. Любая беда.

Багров. Я не хозяин себе, ты права. Жизнь построена основательно. Шарик вертится, не сойдешь. Но, значит, не только птицы ловчие, на нем и певчие птицы есть.

Татьяна. Я ж говорю – живи без опаски. И помни еще, что есть я на свете, что сердце мое по тебе болит и деться некуда, вовсе некуда. Что весь ты во мне – никто не вырвет. Вот счастье-то! Век я могла прожить и этого не узнать. Как страшно! А уж теперь ничего не боюсь. Ни расстояния не боюсь, ни времени – что оно с нами сделает? Ну, выйдет наш срок, вернемся в землю, а там, хоть тысяча лет пройдет, станешь ты деревом, я – травою, будем рядышком шелестеть.

Они стоят обнявшись, уткнувшись лицами друг в друга. Негромкий стук. Багров поднимает голову.

Багров. Поезд.

Голос. Строиться! Смиррр-на-а!

Музыка.

Багров (через силу улыбается). Поэзия духового оркестра и дальних дорог. Прощай. Прости. Хоть ради меня себя береги и помни, что не двужильная.

Татьяна. Помню. Только тут ничего не поделаешь. Знаешь, на чем стоит земля,– сколько ты на ней ни трудись, а работы не убавляется.

Багров. Верно, труженица моя. Я это накрепко затвержу. А будет невмоготу – потерпим. (С улыбкой.) Все ж таки города останутся…

Поезд, пыхтя, замер.

Татьяна. Ну, иди… да постерегись. Ты ведь что дитя неразумное. Последи, чтоб из окон не дуло…

Багров (целует ее). Вдруг постучусь к тебе? Примешь в гости?

Татьяна. Правда? Ой, постучись, мой любый! Как я тебя голубить буду!

На миг Багров остановился, что-то хотел сказать, потом махнул рукой и ушел.

Смотри же, не забывай свою Танечку!

Голос. По вагонам! Шагом… арш!

Поезд трогается. Гремит оркестр. Слышны нестройные голоса. И шепот женщины перекрывает и марш, и стук колес, и напутствия.

Татьяна. Милый мой, жданный, не забывай!

Занавес

1972

Царская охота

Драма в двух частях
Действующие лица

Екатерина – императрица.

Елизавета.

Граф Алексей Григорьевич Орлов.

Граф Григорий Григорьевич Орлов.

Михаил Никитич Кустов.

Княгиня Екатерина Романовна Дашкова.

Бониперти – секретарь Елизаветы.

Денис Иванович Фонвизин – драматург.

Ломбарди – богатый негоциант.

Граф Карло Гоцци – драматург.

Капитан Снарк.

Падре Паоло – иезуит.

Степан Иванович Шешковский – оберсекретарь Тайной экспедиции.

Князь Голицын.

Белоглазов – молодой дворянин.

Мартынов – поручик.

Иностранец – гость императрицы.

Ферапонт Фомич – старый слуга.

Адмирал Грейг.

Де Рибас.

Федор Костылев – матрос.

Придворные, гости в доме Ломбарди, цыганки.

Часть первая
1

Москва. Ранняя весна 1775 года. У графа Алексея Григорьевича Орлова. Михаил Никитич Кустов – человек средних лет, нетрезвый, худой, дурно выбритый, в потрепанной одежде. В отличие от него Ферапонт Фомич благообразен, опрятен, держится солидно, лет ему под шестьдесят.

Ферапонт. И где же это, скажите на милость, их сиятельство вас отыскали?

Кустов. Глуп ты, братец, вот что тебе я скажу, – мы с графом знакомцы давние.

Ферапонт. И то сказать – знакомство завидное.

Кустов. Знаешь ли поговорку, братец: царь любит, да псарь не любит?

Ферапонт. В мой огород камешек? Так-с.

Кустов. Графу Алексею Григорьевичу люди много важнее титлов. Зане он муж – ума орлиного.

Ферапонт. На то – Орлов.

Кустов. Не в имени суть. Есть воробьи среди Орловых, средь Воробьевых есть орлы…

Ферапонт. Уж это вы, можно сказать, забылись.

Кустов. Молчи, старик. Коли я говорю, что человек своей фамилии выше и цену собственную имеет, – я не унизил его, а возвысил.

Ферапонт. А чем изволите заниматься?

Кустов. Я, брат, пиит.

Ферапонт. Так какое же это занятие? Забава души.

Кустов. И опять ты глуп.

Ферапонт. Как вам угодно. Только чем же вы снискаете хлеб насущный?

Кустов. Тому земные блага – ничто, кто с богами беседует.

Ферапонт. Дело ваше.

Входит граф Григорий Григорьевич Орлов. Очень красив, строен, одет с некоторым щегольством. Лицо его сумрачно.

Вот радость-то, ваше сиятельство!

Григорий. Где брат?

Ферапонт. Почивают.

Григорий. Буди.

Ферапонт. Ваше сиятельство, как можно…

Григорий. Делай что сказано.

Ферапонт. Осердятся.

Григорий. Не твоя забота.

Ферапонт. Могут спросонья и прибить. А рука у них тяжеленька.

Григорий. Заупокойную отслужим.

Ферапонт Фомич, кряхтя, уходит. Граф оборачивается к Кустову.

Кто таков?

Кустов. Михайло Кустов.

Григорий. Не тот виршеплет, о коем брат сказывал?

Кустов. Тот самый.

Григорий (ходит). Ты был вчера с братом?

Кустов. Был, ваше сиятельство.

Григорий. Вы что учинили?

Кустов. Не помню. Все было как бы в дыму…

Входит всклокоченный, опухший, красный со сна Алексей Орлов. Коренаст, могуч, черты лица грубые.

За ним семенит Ферапонт Фомич.

Алексей. Ферапонт, водки. Здорово, Гриша. С чем пожаловал? (Ферапонту.) Поднеси их сиятельству.

Григорий. Не нужно.

Ферапонт приносит графин.

Алексей. Ты, брат, не в Петербурге, в Москве. Есть Бог, государыня к нам пожаловала, и брата привелось повидать. (Трет виски.) Погоди, сейчас потолкуем. Голову ломит, и в глотке сушь. Это Кустов, любимец муз. Я его лет с десяток знаю. Еще до всех моих дальних странствий. Был он тогда премного пристойней. (Кустову.) В ничтожество впал господин пиит. Тощ, наг и пьян постоянно. Глянешь на твою образину, и не хочется, а запьешь.

Кустов. Мой дар причиной моему состоянию. Пиит зрением остр, а кто больше зрит, тому легче пити, чем трезвым быти. Не видеть безумства мира сего.

Алексей. Это он изрядно сказал… А где живешь?

Кустов. Лиси язвины имут и птицы гнезда. Сын же человеческий не иметь, где главы подклонити.

Алексей. Слыхал, Григорий? Ладно, живи пока у меня.

Ферапонт вздыхает.

Кустов. Нищеты не стыжусь. Почивший в бозе мой друг Иван Семеныч Барков почище меня пиитом был, а обедал не каждый день.

Ферапонт. В бозе, говорите, почивший. В бозе ли?

Кустов. Тсс-сс… Тайна сия велика.

Алексей. Ферапонт, молчи. Знай свое место. Есть почта?

Ферапонт. Вам письмо принесли.

Алексей. Тащи сюда.

Григорий. Знавал я Баркова. Бойкое, бойкое было перо. Впрочем, оду мне написал с душою.

Кустов. За то, что помните, ваше сиятельство, вам воздастся. Ах, боже святый, что за кудесник, таких уж нет. Все помнят одни срамные вирши, а знали б его, как знал его я! Как мыслил, судил, как верен был дружбе, а как любил безоглядно!.. Высокий был, ваше сиятельство, дух…

Алексей. Ну, хватит. Он помер, да мы-то живы. Уймись, Кустов, пьяный человек не должен заноситься. Грешно. Что за конверт?.. Духами воняет.

Григорий. Женщина пишет, не будь я Орлов.

Алексей. Бабы больно учены стали. Дня нет, чтоб какая-нибудь трясогузка не сочинила б послания. Тьфу. Ума на грош, а соплей на червонец. Кустов, читай.

Кустов. Прилично ли будет?

Алексей. Коли я говорю – читай!

Кустов (читает). «Жестокий! Вспомните об ласках ваших, хотя оные по правде не умышленны были. Однако ж я худо защищалась и не платила ль вам тем же?»

Алексей. А-а, вон это кто!

Кустов (читает). «Куда девался мой разум? Я себя всегда добродетельной считала, только я уж больше не такова».

Алексей. Тю-тю, матушка.

Кустов (читает). «Несчастное заблужденье! Я обязана любить своего мужа и в ту минуту, как о сем пишу, совсем вам предаюся. Праведное небо! Для чего это в грех вменяют?»

Григорий. Мысль верная, я б и сам желал понять.

Кустов (читает). «Но что я говорю? Какой ты жестокосердый! Увы, я ни в чем упрекнуть себя не могла, жила без порока, была довольна, находилась в невинности спокойно…»

Алексей. Опять заныла… тоска берет…

Кустов (читает). «И вот ведаю, что творю преступленье, но оно мне необходимо. Я бы много отважилась, если б стала противиться волнующим меня движеньям?»

Алексей. Не сама писала. Разрази меня гром, с французского перетолмачила… Право…

Кустов (читает). «Государь мой! Мы оба стали изменниками. Вы изменили другу, я – супругу. Итак, вы любите недостойную женщину, я – бесчестного человека…»

Алексей. Точно, точно – из письмовника взято. Какой же я ее мужу друг? Много чести. (Кустову.) Брось. Надоело.

Кустов. Вы, ваше сиятельство, в любви счастливы.

Алексей. Вот еще… Какое тут счастье? Это не счастье, а баловство. Ладно, оставьте нас с братом одних.

Кустов и Ферапонт Фомич уходят.

Григорий. Зачем он тебе?

Алексей. А сам не ведаю. О прочих знаешь все наперед. Что подумают и что скажут, а этот нет-нет да и удивит.

Григорий. Уж будто?

Алексей. Иной раз даже взбрыкнет. После очнется от страха в поту, а мне и забавно.

Григорий. Вчерашнее помнишь?

Алексей. Помню только, что был в безудерже.

Григорий. Дрался на кулачках. И с кем же? Со всякой сволочью. Фу ты, пропасть… Занятие для героя Чесмы.

Алексей. Что делать, Гриша, скука заела. Каково мне с моим-то норовом на Москве небо коптить. Да и люди не кони, взглянуть не на что.

Григорий. Нет, Алеша, рано, рано разнежился. Время тревожное – не для забав, не для шутов.

Алексей. Да отчего же? Его величеству Пугачеву сделано усекновение членов. Мужички берутся за ум, а всякая челядь в себя приходит.

Григорий. В этом-то, Алексей, и суть. Покамест дрожали за свои головы, было им не до нас с тобой. Где уж было с Орловыми воевать, когда Пугач у них на дворе. Теперь же вся мразь, какая ни есть, только и ждет, когда споткнемся.

Алексей. Помилуй, ты спас Москву от чумы, в честь твою в Царском воздвигнута арка.

Григорий. А ты турка без флота оставил. Что нам заслуги считать, Алеша? Чем больше заслуг, тем больше врагов. Иной раз чувствую: воздуха мало. Он злобой отравлен, тяжко дышать.

Алексей. Любят тех, кому покровительствуют. А тех, от кого зависят, – не любят. И что тебе любовь человеков. Любила бы женщина…

Григорий. Кабы так…

Алексей. Вздор, Григорий, каприз не в счет. Был и прошел. А ты остался.

Григорий. Алеша, слушай… тебе одному, другу, брату, крови своей, – не то, Алеша, вовсе не то! Такой ли была, так ли любила? Ведь рядом покойно стоять не могла, взор блуждал и руки дрожали. Звала меня своим господином. Да я им и был, можешь поверить. Стоило мне насупить брови, она уж на все была готова. Ах, брат, это не передать, ты только представь себе – императрица, властительница над жизнью и смертью сорока миллионов послушных рабов, меня как девочка поджидала, минуты считала, когда приду. А ныне – покойна и снисходительна. Еще того хуже – жалеет! Алеша! Кого она жалеет? Меня!

Алексей. Полно, она и в былые дни знала, что делает. Сколько ты тщился Панина укоротить, а ведь жив. Стало быть, нужен. И ведь уличен! Ведь дважды заговор обнаружен. Другому б не сносить головы.

Григорий. Все-таки он в опале.

Алексей. Не верю… и ты не веришь. Он угорь – вывернется. А все потому, что нужен, умен. А матушка наша умна сама. Умный-то к умному вечно тянется. Вот Лизавета была попроще – при ней сила была в цене.

Григорий. Васильчиков, по-твоему, мудр?

Алексей. Васильчиков – нуль, пустобрех, петиметр. И прост, незлобив. Его не страшись. Это, брат, женский туман, растает. Вот тезка твой – Гришка Потемкин – другой. Я, брат, его не оценил. Каюсь, думал, что простодушен. С такой комплекцией человек редко бывает стратиг, а поди ж ты…

Григорий. Видеть, видеть его не могу!..

Алексей. Вот в чем беда твоя, больно ревнив. Ревнивец когда-нибудь да опостылеет. А государыню ревновать – это как ревновать державу. Это уж объявить права не на женщину – на престол. Говоришь, звала господином! Гриша, что ночью не говорится. Ночному слову, любезный друг, нет ни цены, ни веры. Забудь.

Григорий. Уеду. Пусть вспоминает.

Алексей. Дурак. Делать ей нечего – вспоминать. С глаз долой, так из сердца вон. Нет. Орловы так не уходят. Орловы насмерть стоят. Затаись. Умей глаза закрывать. Не видеть. Страсть переменчива. Это, брат, море. Сегодня отлив, а завтра прилив. А ты знай сиди на берегу да жди погоды.

Григорий. Нет, не по мне.

Алексей. Мало ли! Ты вот мне говорил, что Панин Потемкина греческий план не одобряет.

Григорий. Что из того?

Алексей. А то, что это вовсе не худо. Глядишь, один другого пожрет.

Входит Ферапонт Фомич.

Кто тебя звал?

Ферапонт. Виноват, ваше сиятельство. Поручик Мартынов. По срочному делу.

Алексей. Впусти.

Ферапонт уходит.

Мартынов? От государыни?

Входят: Ферапонт, совсем юный офицерик, в глубине переминается Кустов.

Здравствуй, поручик. Чего изволишь?

Мартынов. Ее императорское величество просят пожаловать ваше сиятельство незамедлительно.

Алексей. Подожди.

Мартынов. Слушаюсь, ваше сиятельство.

Алексей. Ступай.

Офицерик уходит.

Видишь как? Легка на помине.

Григорий. Зовет тебя, а я ни при чем…

Алексей (озабоченно). К добру ли? (Смотрит на Григория.) А ты уже и не в себе.

Григорий. Брат, не до шуток. В тебе есть надобность, а я про то и ведать не ведаю.

Алексей. Эй, Ферапонт, умываться. Живо. Царская служба ждать не любит. (Брату.) С Богом!

Григорий. В добрый час, Алексей.

Алексей. Господин пиит пусть отоспится.

Кустов. Что плоти сон, коль дух еще бодрствует?

Алексей. Ну, бодрствуй, да в меру. Гляди! (Уходит.)

2

Кабинет Екатерины. Екатерина и Дашкова.

Екатерина. Слушаю, Екатерина Романовна. О чем твоя просьба?

Дашкова (подчеркнутая сдержанность). Ваше величество, сын мой окончил курс в Эдинбурге. Мне надобно провести с ним в Европе то время, которое потребно для завершения его воспитания. Прошу на то вашего дозволения.

Екатерина. Скучно тебе, княгиня, с нами? Три года пространствовала, два – здесь прожила, и уж назад тебя потянуло.

Дашкова. Ваше величество, я живу для сына. С той поры, как князь Михаил Иваныч оставил меня в сем мире одну, жизнь моя навсегда кончена. Мне для себя ничего не надо. Но моя обязанность вложить в Павла все, что оправдает любовь матери и даст ему одобренье отечества.

Екатерина. Не рано ль ты стала для сына жить? Гляди, княгиня, не ошибись. Дети любви нашей редко стоят.

Дашкова. Я надеюсь, что сохраню доверенность моего ребенка. Он вовсе не способен на зло.

Екатерина. Рада за тебя, коли так. А все же на досуге подумай. Я ведь не с потолка беру. Мы с тобой обе – Екатерины, у тебя свой Павел, у меня – свой. Храни тебя бог от моих забот.

Дашкова. Было время, ваше величество, я Бога просила, чтоб ваши заботы стали моими. Теперь обстоятельства переменились.

Екатерина. Что, милая, о былом вспоминать? Тогда мы обе молоды были. А на обстоятельства негодовать есть манера хорошенькой женщины. Уж если ты для сына живешь, учись смиренью. Вот мой совет.

Дашкова. Благодарю вас, ваше величество. Это совет бесценный.

Екатерина. Ой ли? Не идет тебе, Катя, схима. Старит. Я постарше тебя, а кто из нас моложе глядится, скажи по совести?

Дашкова (не без колкости). О, вы, бесспорно, ваше величество.

Екатерина. Спасибо, мой друг. А все оттого, что женщина должна быть женщиной и жить настоящим. Мне Дидерот еще пять лет назад писал: княгине Дашковой двадцать семь? Я полагал, ей уже сорок!

Дашкова. Делает честь его наблюдательности.

Екатерина. Чрезмерное умствование женщину сушит. Боюсь, что Никита Иванович Панин сыграл в твоей жизни дурную роль.

Дашкова. Он вам не по сердцу. Ах, ваше величество! Меня лишиться – утрата малая, но Панин – потеря невосполнимая. Вас хотят разлучить, это можно понять. Человек значительный возбуждает ненависть.

Екатерина. Так я о себе не худого мнения – значительных людей не страшусь. Посредственности, которых амбиции за счет способностей разрослись, мне тягостны. Большие умы делают большей и славу царствования. За дарованья графа Панина на многое я закрыла глаза, но кое-что и закрывши видно.

Дашкова. Вы его не любите, ваше величество.

Екатерина. Я его довольно ценю – любить же его не обещалась. В моем положении любить опасно – за любовь расплачиваются, и больно. Зато у тебя, моя смиренница, старая приязнь цела. И чем он тебя прельстил, не пойму. Бледен, болезнен, вял в порывах – таков ли настоящий мужчина?

Дашкова. Ах, этого не было.

Екатерина. Полно, мой друг. Не потеряй господин Панин по милости твоей головы, думаю, не был бы он со мною тому назад тринадцать лет. Слишком хитер, да осторожен.

Дашкова. Молю вас не поминать тех дней. Чем память дороже, тем мучительней. Чем прошлое человека прекрасней, тем настоящее безотрадней.

Екатерина. Нельзя давать памяти много воли. Она со смертными часто играет презлую шутку. Она точно зеркало, в котором он видит лишь себя и любуется на себя. От этого собственное значение кажется ему непомерным.

Дашкова. Ваше величество, эти слова сами по себе справедливы, но до меня они не касаются. В том, что вы вступили на трон, роль моя совершенно ничтожна.

Екатерина. Полно, княгиня, что за речи. Не забываю ничьих заслуг, но помню и ваши с графом помыслы. (Резко.) И знаю, что давнее ваше мечтанье обузить царскую власть, как платье, не столь бескорыстно, как это кажется. (Дашкова хочет ее прервать). Заботы о своем возвышенье тут боле, чем о благе страны, которая при слабом правленье погибнет.

(Новая попытка Дашковой возразить.)

Я хотела бы верить, что Пугачев вас просветил. Да, княгиня, Монтень и Локк, может быть, хороши в Европе, но не на этой странной почве.

Дашкова. Ваше величество! Так меня вы заподозрили в личных видах?

Екатерина. Честолюбие до добра не доводит.

Дашкова (вспыхнув). Честолюбие не всегда порок! Я встречала его и в царственных душах.

Екатерина. Ты – на мой счет? Я – дело другое, я ведь провинциалка, мой друг. Мне сам Бог судил мечтать о несбыточном. Но ты рождена в столице империи, тебе терять головы не пристало. (Встает.) Я обдумаю вашу просьбу.

Дашкова. Я буду надеяться, ваше величество.

Возникает Мартынов.

Мартынов. Его сиятельство граф Орлов Чесменский!

Екатерина. Пусть войдет.

Мартынов уходит.

Дашкова. Позвольте мне удалиться. Я не в силах видеть этого человека.

Екатерина. Вы слишком суровы.

Дашкова. Возможно, что так. Но я не могу себя принудить здороваться с тем, кто запятнал самое для меня святое – воцаренье вашего величества.

Екатерина. Не помышляю вас принуждать.

Короткая пауза.

Прощайте, княгиня. Я дам вам знать.

Дашкова кланяется. Входит Алексей Орлов.

Дашкова стремительно уходит.

Алексей. Явился по твоему повеленью, государыня.

Екатерина. Что ж, входи. Сколь тебя, сударь мой, дамы боятся. Княгиню Екатерину Романовну как ветром сдуло в единый миг.

Алексей. Норов крутой, а объезжена худо. Князь был наездник не больно лихой.

Екатерина. Зато ты, граф, лошадник отменный. Все знают.

Алексей. Лошади – моя страсть.

Екатерина. К людям, граф, надобно быть добрей.

Алексей. Матушка, люди того не стоят.

Екатерина. Княгиня того простить не может, что на тебе, Алексей Григорьевич, кровь…

Алексей (очень спокойно). Чья, ваше величество?

Екатерина. Моего супруга.

Алексей. Кровь крови рознь, ваше величество. Коли вонзят в человека кинжал и кровь потечет из его груди, то это кровь и впрямь благородная, она на убийце клеймом горит. В твоем же манифесте объявлено, что прежний государь Петр Федорович помер от своих геморроидов. Этой крови совсем другая цена.

Екатерина. Граф, веселость ваша не к месту.

Алексей (серьезно). Храни мое письмо, государыня. Храни получше. В нем все написано. Ты невинна, а я виноват. Такое письмо пошлет не всякий.

Екатерина. Письмо твое честно, да люди злы. Я в чистоте взошла на трон, а пролитая кровь его мажет. Зря я тебя послала в Ропшу. Не узнала за несколько дней.

Алексей. Такие дни, моя государыня, верно, стоят премногих лет. Той ночью вошел я к тебе в Монплезир, где ты изволила почивать и на мое прикосновенье открыла глаза, от сна вся розовая. А я шепнул: пора вставать, все готово к вашему провозглашению, и ты тогда доверилась мне, хотя до того и в глаза не знала. И мы помчались, точно два вихря, коней загнали – каких коней! – и пошагали с тобой пешком, как пилигримы в Святую землю, пока не сыскал я порожней телеги, на коей и въехали в Петербург. А там уже ждал тебя мой брат, весь дрожа от любви и восторга. Нет, ты меня узнала в ту ночь. И после, когда послала в Ропшу глядеть за низложенным государем, знала, что положиться можно.

Екатерина. Я и теперь это знаю, граф.

Алексей. Мы, Орловы, верные слуги, нас на новых менять не след.

Екатерина. Худо, что кровь в начале царствованья после самозванство питает. Много теней кругом меня бродят, оттого и неймется живым. То Опочинин себя выдает за сына Елизаветы Петровны, то казак объявляет себя моим мужем.

Алексей. Ну, мальчишка был просто глуп. Мало было ему назваться сыном русской императрицы, он к тому же себе в отцы взял английского короля.

Екатерина. Не в глупости и не в наглости дело. Самозванство не только стремленье возвыситься. Что оно на величие посягает, это полбеды. Но оно родится от желанья низвести святыню до себя, оно хочет стереть границу меж высоким и низким и их сравнять. Алексей Григорьевич, я не знаю, что страшнее – угроза или соблазн? Ибо первую можно отразить, а второй, подобно незримой язве, медленно пожирает тело. И ведь это только внутренний отзвук, а про внешний нечего и говорить. Остальным государствам нужды нет, что пред ними злодеи, чрез их посредство им надобно расшатать Россию. Что ты знаешь об этой девке, которая нарекла себя принцессою Володимирской?

Алексей. Право, государыня, что об ней толковать? Жила она чуть не во всех столицах, теперь, говорят, основалась в Риме. Слала письма кому придется – султану, папе, мне также писала, когда я в Ливорно с флотом стоял. (Пожав плечами.) Не стоит она твоего внимания.

Екатерина. Ты напрасно так полагаешь. Женщины опасней мужчин. (С нервным смешком.) Ей уж мало принцессой быть. Всклепала, видишь ты, на себя имя дочери Елизаветы Петровны от Алексея Разумовского. Каково?

Алексей. Да тут ведь только начать, а дале дело идет все шибче. Покойницу императрицу жаль. Столько детей – и все незавидные.

Екатерина. Здесь дело не смешно, а серьезно. Тут Радзивиллова интрига. Нечего ждать, что они смирятся, что Белая Русь к нам отошла. Шашни с султаном тоже недаром. Пока не ратификован мир, он мыслит, нельзя ли вернуть хоть часть, что им в Чесменской бухте потеряна. Что касается Римской церкви, то ее связь с Польшей слишком ясна. С некоторых пор в Ватикане худо спят, снится им все тот же сон: православие в Европу заглядывает. Алексей Григорьевич, твоему геройству Россия обязана приходом на италийские берега. Можно ли рисковать обретенным? Нами сделан лишь первый шаг.

Алексей. Какой, государыня, будет второй? Уж не прожект ли Григорья Потемкина?

Екатерина. А если и так? Ты стар для него?

Алексей. Далась ему Греческая империя! Больно мало что можно выиграть, да недолго все проиграть.

Екатерина. Слышу панинские слова. Вот не ждала, что рядом будете. Вижу, выветрились Орловы. Я чаяла, для великих дел еще могу на вас опереться. Впрочем, всему на свете срок.

Алексей. Всему, да только не нашей верности. Зачем призвали, ваше величество?

Екатерина. В предвиденье всего того, что надлежит свершить, невозможно доле терпеть эту особу. Повелеваю схватить бродяжку и доставить ее сюда. Ты с дамами горазд управляться – сможешь и с девкой совладать.

Алексей. Что ж, авось полегче будет, чем флот турецкий пустить ко дну.

Екатерина. Надеюсь, граф. Но тут обойтись должно без пушечного грома. В совершенной благопристойности. Не привлекая вниманья держав.

Алексей. Исполню как надобно.

Екатерина. Постерегись. Сказывают, она хороша. Многих уже погубила.

Алексей. Не страшно. От этого яда средство есть.

Екатерина. Какое же?

Алексей. Нужно лишь вспомнить ту ночь. В Монплезире. Как ты проснулась. И в первый раз на меня взглянула. Вся еще розовая от сна.

3

Пиза. Дом Ломбарди. Множество гостей. Нестройный шум голосов. Иногда то тут, то там возникает молодой человек, тщательно одетый, всем улыбающийся, – Белоглазов.

Пожилой гость. Верно ль, что так она хороша?

Дама с орлиным профилем. Принчипе, сейчас вы переживаете последние минуты покоя. Когда вы увидите ее, жизнь ваша вступит в опасную пору.

Дама в пелерине. Так она русская? Мой брат встречал ее в Лондоне, потом в Париже. Говорят, что она была причиною многих разорений.

Дама с мушкой. Вы знаете ль, кто этот венецианец, который неотлучно при ней? Его зовут Бониперти, не так ли?

Молодой гость. Право, я не берусь ответить – одни утверждают, что он ученый, другие, что он авантюрист, третьи, что то и другое вместе. Но он доверенное лицо, наперсник…

Дама с орлиным профилем. Скорее всего, любовник.

Молодой гость. Кто знает? Но так или иначе, хотел бы я быть на его месте.

Пожилой гость. Женщины ее ненавидят, это говорит в ее пользу. И мы толкуем о ней полчаса. Что само по себе удивительно.

Молодой гость. Во всяком случае, Ломбарди в восторге – в его доме в один и тот же вечер две женщины, привлекающие внимание. Будет еще певица Морелли, из‑за которой Милан обезумел.

Белоглазов. Господа, когда человек так богат, жизнь идет навстречу во всем.

Молодой гость. Принчипе, позвольте вам представить моего друга, русского дворянина. Это господин Белоглазов.

Пожилой гость. Я ряд. Что привело вас в Италию?

Белоглазов. Завершаю образование, князь. Поверьте, Европа – великий гранильщик, незаменимый для нас, северян.

Молодой гость. Вот она, вот она, господа.

Входит Елизавета. Рядом с ней Пьетро Бониперти, невысокий смуглый человек, очень подвижный, с живыми, умными глазами.

Бониперти. Присядьте, мадонна. Здесь прохладно. Вы утомились. Принести вам мороженого?

Елизавета. Нет, не хочу. Да, здесь покойней.

Бониперти. Небо, как хороши вы сегодня. Эта толпа сошла с ума. Взгляните на этих жалких мужчин. Они вас раздевают глазами, они обсуждают каждый ваш шаг. Вас это веселит? У меня они вызывают отвращение. Невежественная, грубая свора… для них обладание выше молитвы.

Елизавета. Ты богомолен? Я не знала.

Бониперти. Я идолопоклонник, мадонна.

Елизавета. Бедный Пьетро…

Бониперти (поспешно). Идет капитан Снарк. Отнеситесь к нему серьезно.

Подходит плечистый англичанин с почти медным лицом. Елизавета протягивает ему руку, он почтительно ее целует.

Елизавета. Я много слышала о вас, капитан. Однажды в Лондоне господин Мэннинг сказал мне, что я почти наверно встречу вас в Италии.

Снарк. То же самое сказал он мне. Я был бы рад быть вам полезным.

Елизавета. Благодарю вас. Я безмерно нуждаюсь в друзьях. Я столько утрачивала в жизни, что стала спокойна к ее дарам, но всякий раз, когда друг уходит, сердце мое готово разбиться. Зато оно истинно ликует, когда я его нахожу. В Лондоне я встретила много расположения, и в этом городе навек осталась моя душа. Что за люди! Они обычно немногословны, но в их сдержанности чувствуешь силу. Не правда ль, на них женщина может положиться, когда против нее судьба?

Снарк. Вы совершенно правы, миледи. Нас с детства учат ценить дружбу и не бросать друзей в беде.

Елизавета. Завидное свойство, но женщины также им обладают, и они умеют быть весьма благодарными. Я надеюсь, что мой секретарь синьор Бониперти сумеет найти вас?

Снарк. Так же, как в случае необходимости я сумею найти его. (Кланяется и уходит.)

Елизавета. Кому я еще должна улыбаться?

Бониперти. Зачем считать улыбки, мадонна? Они помогали до сей поры.

Елизавета. Но для этого иезуита я их придержу.

Бониперти (с живостью обернувшись). Падре Паоло? (Задумчиво.) Все-таки он сюда пришел…

Елизавета. Он обманывает меня, Пьетро. Я не верю ему, не верю.

Бониперти. Все обманывают всех, мадонна. Таков наш мир.

Елизавета. И ты его часть?

Бониперти. Вам я верен, и вы это знаете. Осторожнее с этим попом. (Отходит в сторону.)

Приближается Падре Паоло.

Елизавета. Не надеялась увидеть вас, падре.

Паоло. Зато я рассчитывал встретить вас, дочь моя.

Елизавета. Я решила, что вы от меня отступились. Я просила его святейшество об аудиенции. Мне ее не дали.

Паоло. Терпение и еще раз терпение. Его святейшество знает о вас и молится о вашем благе.

Елизавета. Все молятся обо мне, мой падре. Но никто не хочет помочь мне делом. Никому не важны в этом свете ни истина, ни попранное право. Увы! Никого не волнует, что на русском троне сидит сам демон, покусившийся на жизнь супруга и моего кузена. Наш мир уважает силу, и только ее. Но где же он видит эту силу? Два года в моей несчастной стране бушевал огонь возмущенья, и лишь чудо погасило пожар. Если б Европа мне помогла, когда враги мои изнемогали, я бы уже вернула то, что принадлежит мне по праву.

Паоло. Что делать, дитя мое. Каждый из нас должен ждать своего часа. Знаете ли вы, что граф Орлов вновь появился под нашим небом?

Елизавета. Я слышала.

Паоло. Почему он здесь – вот что важно было бы знать. Затем, чтобы вновь поднять схизматиков? Дочь моя, вы могли б оказать большую услугу Святому престолу. (Пауза.) Что было бы хорошо и для вас.

Медленно, наклонив голову, уходит. К Елизавете возвращается Бониперти. Окруженный гостями, входит Ломбарди.

Ломбарди. Какой вечер, моя принчипесса! Клянусь, этот дом видел людей, украсивших век, но сегодняшний день будет мне памятен до могилы. Вы – моя гостья, принчипесса. Морелли, волшебница, будет нам петь, граф Орлов обещался меня почтить, и, наконец, позвольте представить величайшего драматического писателя, графа Гоцци. Он много слышал о вашей божественной красоте, но истина на этот раз оказалась выше молвы.

Граф Карло Гоцци целует Елизавете руку. Ему примерно пятьдесят пять лет. Порывистые движения плохо гармонируют с важностью взгляда.

Гоцци. Это так, принчипесса, наш хозяин прав, и я сейчас поистине счастлив.

Елизавета. Это я должна быть счастлива, граф. Человек, чье слово рождает страсти, не может не вызывать восхищения. Бог мой, сколько высокой радости вам должно было принести ваше призванье.

Гоцци. Радости? Право! О какой радости вы говорите? Принчипесса, вы можете мне поверить, ничего нет гнуснее судьбы драматурга. Вы можете тридцать лет писать, добиться восторгов, триумфов, славы, и все это не больше, чем облако, способное растаять от первой тучки. Годы труда более мучительного, чем труд каторжника, годы волнений, которые могут превратить здоровяка в тень, не значат ничего ровным счетом. Толпа не ведает благодарности, она вам рада рукоплескать, но истинно счастлива лишь тогда, когда может освистать и отвергнуть. Вся моя жизнь подтверждение этому. Мне выпало жить в странном городе Венеции. Вы там бывали?

Елизавета. Мой секретарь синьор Бониперти – венецианец.

Гоцци. В таком случае – бойтесь его, он – предатель. Все венецианцы – предатели.

Бониперти. Ах, конте, – кроме меня.

Гоцци. Это вы? Ну, все равно, я рад случаю быть откровенным хоть однажды. О, этот город похож на женщину, он таинствен, он изменчив, непостижим, он способен все поглотить, как воды, на которых он плавает. Когда-нибудь он пойдет ко дну, в чем и будет высшая справедливость. Принчипесса, я отдал этому городу весь свой дар, скажу больше, я его образовал, хотя он этого и не стоил. Вы знаете ль некоего Карла Гольдони, он тоже писал пьесы и был кумиром публики. Он льстил искусно ее наклонностям, грубым, плотским, лишенным духа. Не хочу отрицать его дарования, но его заигрывание с залом унижало наше искусство. Вот тогда я вступил в сражение. Основал академию, стал писать для театра. Я вернул зрителям их историю, их мифы. Я доказал, что стоит народу забыть свою поэзию, и он становится толпой, бессмысленной толпой. Это был подвиг, принчипесса, но не думайте, что Гольдони умолк. О нет, началась борьба, борьба не на жизнь, а на смерть. На каждую его комедию я сразу же отвечал своей фьябой. Он же на каждую мою фьябу отвечал своею комедией. И все же он был обречен, принчипесса! Я поставил «Любовь к трем апельсинам», успех был немыслимый, верьте слову! А за этой прелестной фьябой последовали девять других. Девять ударов, девять петард, девять пороховых бочек! Не стану их перечислять; вы их знаете: «Ворон», «Король Олень», наконец, «Принцесса Турандот». О, «Турандот»! Моя жемчужина! Любимейшее мое дитя! Венец моих бессонных ночей! Клянусь вам, публика обезумела, театр «Сан Самуэле» не вмещал желающих, стены дрожали от криков восторга. Упрямец сдался, бежал из Венеции, которая принадлежала мне.

Ну что ж, принчипесса, вы полагаете, теперь я мог предаваться счастью? Всего лишь несколько дней, не больше. Спуск начинается на вершине. Театральный зал ждет новизны, он стал зевать на моих фьябах, и я должен был приняться за драмы, забыв о музыке стиха, и потакать этим новым вкусам, хотя мудрее было бросить перо. Но что делать, я этим злом отравлен и охотнее жарюсь на этом огне, чем вкушаю покой, мною заслуженный. Можете меня презирать, принчипесса! А кроме того, есть синьора Риччи, эта женщина лишит меня остатков разума, чем-то она похожа на вас. Представьте, я пишу пьесу за пьесой, чтоб она могла показывать всем достоинства, предназначенные для меня одного! С моей стороны это безумие, но таков уж театр – кто в него попадет, тот навсегда теряет рассудок.

Ломбарди. Ах, триумфаторы, что за люди, они никогда не бывают довольны. Не правда ли, принчипесса?

Елизавета. Не знаю. Я только завидую синьоре Риччи.

Гоцци. Вы слишком добры. Слишком добры.

Ломбарди. Господа, идемте, сейчас будет петь явившаяся с неба Морелли. Преступление пропустить хоть звук.

Елизавета, Гоцци, Бониперти следуют за хозяином. Внезапно среди гостей легкий шум и движение.

Боже мой, мой конте, я счастлив!

Навстречу Ломбарди идут Алексей Орлов и Кустов, строгий, торжественный, принаряженный. Елизавета остановилась, внимательно оглядела Орлова, затем со своими спутниками прошла в зал.

Алексей. Мое почтение, любезный хозяин. Сей господин, пришедший со мной, – знаменитейший российский пиит. Фамилия ему Кустов, и вам она, конечно, знакома.

Ломбарди. Кто же не слышал столь славное имя?

Алексей. И я так думаю.

Ломбарди. Ах, конте, я благодарен вам вдвойне. Но бог мой, как вовремя вы явились, Морелли уже начинает петь. Клянусь вам, вас ждет наслажденье.

Алексей. Верю.

Ломбарди, Алексей, Кустов и прочие господа проходят в соседний зал. Спустя несколько мгновений оттуда доносится пение. Показывается Белоглазов, останавливается в глубине, слушает. Появляются Алексей и Кустов.

Алексей. Насилу избавился от хозяина. Вот уж Сахар Медович, во рту даже сладко. (Слушая пение.) Хорошо хоть, женщина поет, а то тут всюду кастраты воют. Их голоса здесь в большой цене.

Кустов. Отменно поет госпожа певица.

Алексей. Мотай на ус, господин пиит, в такой компании ты сроду не был. Это тебе не кабак у заставы, хотя сволочи и тут предовольно. Стало быть, Кустов, не робей.

Кустов. В одной берлоге с медведем живучи, кого мне робеть, ваше сиятельство?

Алексей. Это я, выходит, медведь? Коли хвалишь, так мутно. Хвала хороша, когда она ясна, как слезинка. Или од никогда не писал?

Кустов. Какой российский пиит не писал их? Сам покойник Барков их писал. Его сиятельству, вашему брату.

Алексей. Вот тебе призанять бы чужого ума. А угощаться начнешь, гляди – содержи себя в строгости. Дома напьешься. (Вдруг мрачнея.) Это кто еще?

Белоглазов. Честь имею представиться, ваше сиятельство, – дворянин Белоглазов.

Алексей. Откуда взялся, господин Белоглазов?

Белоглазов. Обучаюсь наукам в чужих краях.

Алексей. Дело доброе, молодой человек. России ученые люди надобны. Вот, кстати, и господин пиит – зело учен. Слыхал про Кустова?

Белоглазов. Ваше сиятельство, не довелось.

Алексей. Что ж ты? Чай, иноземных всех сочтешь. Нехорошо. (Кивнув вокруг.) Здесь-то часто бываешь?

Белоглазов. Не так чтоб часто, но приходилось. Дом любопытный, кого не встретишь. Всем лестно – хозяин больно богат.

Алексей. Я гляжу, ты малый – не промах. (Внезапно.) Пройдите в зал, господа земляки. Послушайте пение.

Белоглазов. Как прикажете.

Показываются Елизавета и Бониперти.

Кустов (остановившись, потрясенно). Господи, женщина-то какая…

Алексей (негромко, внушительно). Шевелись, господин пиит, шевелись.

Кустов и Белоглазов уходят. Алексей отступает в глубину.

Елизавета (садится). Я его другим представляла.

Бониперти. Бойтесь его, мадонна, бойтесь. Верьте, мне было достаточно взгляда, чтобы понять, сколь он опасен.

Елизавета. Он неспроста явился, я знаю. Отчего-то мне и тревожно, и радостно. Я предчувствую в своей судьбе долгожданную перемену.

Бониперти. Прислушайтесь лучше к моим словам.

Елизавета. О чем ты? Или звезды мне лгут? Или ты им больше не веришь?

Бониперти. Мадонна, судьбу нельзя искушать.

К ним приближается Алексей.

Алексей. Я мог просить, чтоб меня представили, но рассудил, что представлюсь сам.

Елизавета. Вам нет нужды представляться, граф. Средь русских вряд ли есть хоть один, кто бы не знал своей же славы.

Алексей. Благодарствую. Хоть и не заслужил… (Запнулся.)

Елизавета (живо). Не знаете, как ко мне обратиться? Я вас выведу из затруднения – можете звать меня княжной.

Алексей. Изрядно сказано, хоть и впервой помогают мне. Весь свой век я, княжна, помогал прочим.

Елизавета. Эти слова вселяют надежду. Мой секретарь – синьор Бониперти.

Бониперти. Граф, к вашим услугам.

Алексей (с еле уловимой интонацией). Весьма рад. Мне очень это знакомство лестно.

Елизавета (обратясь к Бониперти). Вот теперь мне душно. Принесите мороженого.

Бониперти. Слушаюсь, мадонна. Иду. (Медленно уходит.)

Алексей. Сколь могу судить, господин преловкий.

Елизавета. Я услала его, полагая, что вдруг вам неприятен любой свидетель. Вы столь верный слуга государыни вашей…

Алексей. Благодарю, княжна, за заботу. Мы, Орловы, в своих поступках вольны и отчета в них не даем.

Елизавета. Но когда я писала вам, вы не ответили. Или, может быть, не решились ответить?

Алексей. Зачем вам письмо мое? Я сам явился.

Короткая пауза.

А свидетели мне и впрямь не нужны. Нам без свидетелей лучше будет.

Елизавета. Я живу на виа Кондотти, граф. Вы мой дом просто найдете.

Алексей. Не сомневайтесь, княжна, найду. (Как бы слушая пенье, внимательно глядят друг на друга.) Много слышал я, сколь вы совершенны. Однако ж не мог и вообразить.

Елизавета. Граф, перед вами несчастная женщина.

Алексей. Княжна, кто счастье другим дарит, сам счастлив редко бывает. Но и тут фортуны можно дождаться. Страшен черт, да милостив Бог.

Елизавета. В эту минуту я счастлива, граф.

Алексей (чуть помедлив). Я также, княжна, – как давно уже не был.

Пение обрывается. Звучат аплодисменты, восторженные голоса.

4

В доме на Via Condotti. Вечер. Елизавета и Бониперти.

Елизавета (глядя в окно). Поздно, а улица все пуста. Что за тоска, душа не на месте. Вот и весна пришла. А зачем? Так я ждала ее. Ты уверял, что она мне благоприятна будет? Нет, не хочу весны, не хочу. Прежде любила, теперь уж нет.

Бониперти. Мадонна, вы мне должны довериться. Все исчислено, все сочтено. Давно уж Томас Иосиф Мут, неаполитанец, предсказал все действия, продолжающиеся до конца веков. Каждые двадцать восемь лет круг жизни меняется. Несчастный круг подходит к концу.

Елизавета. Ты говоришь, число мое – юр?

Бониперти. Истинно так, мадонна, – юр. Солнце описывает круг через двадцать восемь числ, и каждому отвечает год. Фер, квар, юр, амат, генус…

Елизавета (прерывает его). Так, помню, помню… Значит – юр? И ошибки нет?

Бониперти. Мой бог, все движение было измерено в тринадцатом веке и с той поры за пять столетий не отклонилось ни на шаг. Число ваше – юр – третье солнечное число. И оно ударяет на год – тысяча семьсот семьдесят пятый…

Елизавета. Ах, продолжай, продолжай… я слушаю.

Бониперти (берет ее руку в свою). Будет студеной весна, а лето благоспешным, осень будет сырой и благополучной, зима протяжной. Хлеб будет дорог, но виноград изобилен. И брак великого государя успокоит народы.

Елизавета (озабоченно). Чей же брак?

Бониперти. Терпение – нам все откроется. Следуйте только за мной послушно. Помните, вы рождены под Юпитером – он совершает свой путь за двенадцать лет. Ныне он ближе к Земле, чем когда-либо.

Елизавета. Ты прав, Юпитер – моя планета.

Бониперти. И это лучшая из планет. Тот, кому выпало под ней появиться, отмечен милостью Провидения. Это влажность и теплота, мир и добро. Цвет ее синий, а вкус сладкий. Ее растение – дуб, ее плоды – сахар, орех, миндаль, ее камни – смарагд, аметист, сапфир, а металл ее – цинк. Ее животные – орел и олень…

Елизавета. Ты еще позабыл – в часы Юпитера хорошо короновать королей и праздновать свадьбы.

Бониперти (мрачнея). Вы помните только об этом, мадонна.

Елизавета (вздыхая). Прекрасны знамения, но цель далека.

Бониперти. Кто знает, будете ли вы счастливее, когда достигнете ее, чем ныне, когда вы к ней стремитесь?

Елизавета. По-твоему, счастье недостижимо?

Бониперти. Вы из тех, для кого оно не в цели, но в средствах. Есть натуры – волнение на пути для них дороже приобретения. Что заставляет вас вести эту жизнь, в которой все непрочно? Послушайте, вы имели все, что женщина может лишь пожелать, – любовь, поклонение, даже богатство. И каждый раз предпочитали подвергнуть все риску и начать игру заново. Что причиной? Не ваша ли странная кровь, которая туманит вам голову? Вы совершили уйму безумств, но ведь вы из тех, кто обязан радостью своим ошибкам.

Елизавета. Если ты прав, то лишь в одном – всякое удовлетворение есть прозябание. Когда это верно для мужчин, то что же тогда говорить о женщине? Она живет для того, чтобы влачить свои дни либо в бессмысленной праздности, либо в обязанностях, еще более бессмысленных. И сердце и ум ее в вечной дремоте. Любовь, для которой она рождена, для нее несбыточна. Слишком много находится тех, кто готов погубить ее, и мало тех, кто ей сострадает.

Бониперти. И я обречен это слышать от вас? Я бросил свою судьбу вам под ноги, я должен сносить все ваши прихоти. Сто раз на дню я погибаю – от горя, от ревности, от безнадежности. И слышу, что вы не знали любви! Нет, вы знали ее столько, сколько не выпадало на долю ни одной из ваших сестер! Да и сами дарили ею столь многих! Вы были добры решительно ко всем, кроме меня. Ну, так знайте – когда вызывают Сатану, перед этим постятся и пьют вино на черном маке и конопляном семени, выжав в чашу белье распутницы. Ваше белье для этой цели подошло б наилучшим образом! Женщина лживая, без совести и стыда! Стоило вам почувствовать власть, и вы перестали даже таиться. Это вам-то не сострадали? О, я бы бежал от вас на край света, если б не знал, что без меня вы погибнете. Кто вас спасет? Ваша Франциска? Ваши поляки? Ваши лакеи?

Елизавета. С тобой или нет, будет то, что будет. Но в чем ты винишь меня? Бедный друг, свою участь ты выбрал сам. Разве не ты во мне пробуждал это бессонное честолюбие? Я искала любви? Но в этом мире она мне была единым прибежищем. Прости мне, если не у тебя искала ее.

Бониперти (тихо). Простите и мне. Я знаю, слова мои несправедливы. Я зол на себя, а не на вас. Но я схожу с ума от отчаяния, видя, что вы готовы сделать худшую из своих ошибок.

Елизавета. Молчи, или я тебя прогоню.

Бониперти. Вы ждете его, слепое созданье? Вы можете думать, что человек, осыпанный всеми дарами фортуны, достигший почти императорских прав, забудет все ради женских глаз и все, что имеет, поставит на карту?

Елизавета. Что ж, однажды он так и сделал.

Бониперти. Да, но это было очень давно, ему еще нечего было терять.

Елизавета. Кроме своей головы.

Бониперти. Пусть так. Но жизнь для подобных людей – своя ли, чужая – цены не имеет. Их привлекает только власть. Теперь, когда он ею обладает, он не расстанется с нею.

Елизавета. Правда. Но он захочет ее увеличить.

Бониперти. Признаюсь вам, я себя проверял и вновь составил ваш гороскоп. Аспект в первом созвездии ясен – враг поджидает вас в тишине.

Елизавета (озабоченно). Как же? Ведь отраженный свет был для меня благоприятен?

Бониперти. Если вы будете осторожны.

Елизавета (глядя в окно). Боже милостивый, наконец.

Бониперти. Мадонна, есть еще время, исчезнем. В мире выигрывает лишь тот, кому удается лучше укрыться. Мы еще молоды – вы и я. Возьмем жизнь, пока она с нами.

Елизавета (улыбаясь своим мыслям). Поздно, Пьетро, теперь уже поздно.

За дверью шаги и голоса.

Бониперти. Клянусь вам, я его не пущу. Скажите Франциске, что вы больны.

Входит Алексей. Несколько мгновений он и Елизавета молча смотрят друг на друга.

Елизавета. Я вас уже перестала ждать.

Алексей. Я на ветер слов не бросаю.

Бониперти (ненавидяще). Граф, вы пришли в неурочный час.

Алексей. Ступайте, господин секретарь, вы не понадобитесь сегодня. (И так как Бониперти остается стоять, он легонько его приподнимает и выносит за дверь. Затем поворачивается и медленно идет к Елизавете.)

5

Спустя неделю. Ночь. Алексей и Елизавета в доме на Via Condotti. Далекая мелодия.

Елизавета. Как ночь тепла. Слышишь, играют…

Алексей. Как не слышать. Все не уймется.

Елизавета. Влюбленный какой-нибудь кавалер, хочет, должно быть, занять свою даму.

Алексей. Этим ли занимают дам? Дамы любят другие песни.

Елизавета. Знаешь ли, чего я хочу? Хоть бы со мной ты позабыл свою превеликую опытность.

Алексей. Где там? Годы, Лизанька, давят больно. Что прожито, того уж не скинешь.

Елизавета. Когда ты почувствовал в первый раз, что я тебе дорога?

Алексей. Не вспомню. Как увидел, так понял – она.

Елизавета. И я поняла. Едва ты вошел. Вот и судьба моя. Все решилось.

Алексей. Неужто уж неделя прошла, как я сюда явился?

Елизавета. Так мало!

Алексей. Неделю ровно к тебе пришит. Ровно к кресту прибит гвоздями.

Елизавета. Сладок ли крест?

Алексей. То-то, что сладок. Зелье какое дала?

Елизавета. Не зелье. Есть другое тайное средство.

Алексей. Какое ж?

Елизавета. Нельзя говорить.

Алексей. Скажи.

Елизавета. Только заснул ты, я сорвала три волоска с твоей груди, потом их связала с тремя своими и, положив на грудь, сказала: возлюбленный, полюби меня. Это и есть заклятье Шивы.

Алексей. Откуда все это знаешь? Ты ведьма?

Елизавета. Ведьма, Алеша, – теперь ты мой.

Алексей. Чай, итальянец тебя обучил?

Елизавета. Бойся его, Алеша.

Алексей. Зачем?

Елизавета. Люди малого роста опасны.

Алексей. Мне все едино – велик иль мал. Орловы никого не боятся.

Елизавета. И своей государыни?

Алексей. Ты. Ты моя государыня.

Елизавета. Тише. Срок еще не пришел.

Алексей. Придет. Если вторую Екатерину я посадил на русский трон, то и вторую Елизавету на него возведу.

Елизавета. Алеша… Как она, верно, меня клянет.

Алексей. Что тебе, право, об этом думать?

Елизавета. Она уж и того не простит, что я на двадцать лет моложе.

Алексей (смеясь). Я свидетель, что это так.

Елизавета. Она должна меня ненавидеть, как ненавидят человека, которому причиняют зло. И чем ему больше делают зла, тем больше ненависть. Только подумай, все она у меня отняла – имя, корону, мою судьбу. Милый мой, я тебе покажу духовное завещание матери. Сколько враги за ним охотились, уповая скрыть от меня тайну моего рождения. Я уж ребенком мешала всем. Впрочем, как знать? Мадам Ментенон не стала бы королевской женой, если бы ее колыбель не раскачивалась в темнице.

Алексей. Вот и я того же держусь, что препятствие не помеха. Поставишь перед конем забор, он его и перемахнет.

Елизавета. Все-таки в детстве мне лучше было. Ах, не хотелось мне вырастать. Точно предчувствовала, что ждет. Я тогда в Персии жила. Ты никогда в Персии не был? Что за страна, на сон похожа! В городе Исфагани стены ночью прозрачны, как кружева. Кажется, дунь, и улетят. Как в сказке. Италия – это земля, а Персия – небо.

Алексей. Ты все запомнила.

Елизавета. Детские годы я больше помню, чем те, что рядом. Согрей, Алеша. Я вдруг озябла. Ох, дай вздохнуть.

Алексей. Много ты видела разных стран?

Елизавета. Много, Алешенька, я скиталица. Видно, что звезды меня берегли. Я под Юпитером родилась. А знак мой Стрелец. Когда он восходит, тогда Юпитер повелевает. Звезда же моя зовется Альзебра.

Алексей. Красивое имя.

Елизавета. Надобно верить в свою звезду, она и поможет. Дай я тебе надену перстень. Это ведь не простой перстенек. Это твой талисман, Алеша. Пантакль. Скоро ты сам увидишь, какова в нем сила влияния. Видишь, в оправе его сапфир. А сапфир – это камень солнца. Под ним же листик гелиотропа. Сапфир – это мой заветный камень. Он исцеляет от меланхолии, усугубляет мужество, тешит. Утром взгляни, что за синий цвет. Густ и темен, почти фиолетов. Любимый мой цвет. А мы с тобою – теперь одно.

Алексей. Спасибо, Лизанька. Все-то ты знаешь.

Елизавета. Погоди. Я многому тебя научу. Свойства камней многообразны. Надо их помнить, сердечный друг. Аквамарин укрепляет зрение и лечит ярость. Зато алмаз смиряет гнев и дает воздержание.

Алексей. Ну его к лешему. Ни к чему.

Елизавета. Вот ведь ты какой ненасытный. Гиацинт спасает от грома, смарагд обезвреживает яды.

Алексей. Вот это дело.

Елизавета. А бирюза мирит поссорившихся супругов.

Алексей. Обойдемся и без нее. (Обнимает Елизавету.)

Елизавета (тихо). Багряно-желтый сердолик помогает разрешиться от бремени.

Алексей. Это уж точно мне надо знать.

Елизавета. Что ж ты смеешься? Жизнь моя, ты знаешь ли, о чем я мечтаю? Тебе наследника подарить. Тебе и России. И чтоб он был красив, как мать, силен, как отец, и храбр в любви, как они оба.

Алексей. Ой, Лизанька, рано еще мечтать. Действовать надобно. Знаешь ли ты, в чем отличие бессмертных от смертных? Не в дарованьях и не в уме – в способности к действию. В ней одной. Завтра я отбуду в Ливорно. Там стоит послушный мне флот. Для него закон – мое слово.

Елизавета. Алеша, не оставляй меня.

Алексей. Не дело мужчины лежать под юбкой.

Елизавета. Если ты уйдешь хоть на час, я умру, я и жить не стану.

Алексей. Едем со мной.

Елизавета. С тобой?

Алексей. Решись.

Елизавета. Как же… так вдруг?

Алексей. Чего же мешкать?

Елизавета. Милый, я сама не пойму. А боязно…

Алексей. Что ж нам теперь бояться? Кто боязлив, тот воюй на перине и не мечтай о русском троне.

Елизавета. Правда твоя.

Алексей. Теперь, мой друг, положимся на свою фортуну. Вынесет, будем вместе жить, а выпадет помереть, так рядом.

Елизавета. Еду.

Алексей. Ты женщина по мне.

Елизавета. Отныне и навсегда, Алексей, – одна ты мне на земле защита.

Алексей (чуть слышно). Ах, Лизанька, приголубь меня. Дай позабыть про все на свете. Про все, что знал, про все, что узнаю. А пальчики у тебя что пух. Как облачко по щеке порхнуло. Ах, Лизанька, где я с тобой побывал? На земле так не было, на небе не будет.

Елизавета. Подумай только, в какую-то ночь мать моя и отец мой вот так же любили друг друга и шептали: ах, Лизанька, ах, Алеша, ах, Лизанька… чтоб мне потом явиться на свет и ныне тебе шептать вот так же: ах, Алеша… и слышать в ответ: ах, Лизанька…

Алексей. Приедем в Ливорно, утром солнце взойдет над бухтой, ветер раздует нам паруса, и полетим мы с тобой по морю.

Занавес

Часть вторая
6

Палуба корабля. Лесенка ведет в кают-компанию.

Елизавета и Кустов. Вечереет.

Кустов (чуть нараспев).

Все в свете суета, в котором мы живем.

Все тленность, все ничто, мечта пустая в нем.

Мы только за одной стремимся суетою,

За нами суета и нет душе покою.

Елизавета. Ах, как верно, так верно, чудо, как верно!

Кустов (нараспев).

Мучительная страсть, престань меня терзать,

Престань прекрасную мне в память вображать.

Мне скучно, где моей драгой не обретаю,

И пусто меж людей без ней я почитаю.

Елизавета. Все так, все так. Женщина так же себя ощущает.

Кустов.

Жестокая судьба грозит бедами мне.

Я мучусь наяву, я мучусь и во сне.

Елизавета. Как ты сказал? Повтори. Жестокая…

Кустов. Жестокая судьба грозит бедами мне.

Елизавета. Что за дар – слова отыскать, чтобы они в самой душе отзыв родили. Дар высокий! Не правда ль, Михаил Никитич, в словах вся музыка заключена, все равно что в клавишах или в струнах, ее из них надо только добыть.

Кустов. Справедливо заметить изволили. Оттого-то пиит своей судьбы, сколь бы горькой она ни была, на другую не променяет, что Бог вложил, то Бог и возьмет.

Елизавета. Как пели вчера на берегу! Все отдать за такое пенье! Помню, ребенком еще, средь ночи, я вдруг проснулась, слышу, поют. Я и пошла на звук голосов. Долго я шла – едва догнали. Так ворочаться не хотела, так плакала – не приведи господь.

Кустов (чуть слышно). Ваше сиятельство, Лизавета Алексеевна, вернулись бы, а?

Елизавета. Ты что бормочешь?

Кустов. Слова более не скажу. А вот вам крест – не надо вам с нами. Мы не для вас, а вы не для нас.

Елизавета. Что с тобой, Михаил Никитич? Если б тебя Алексей Григорьевич услышал…

Кустов. На месте б меня убил.

Елизавета. Вот видишь. Отныне нам врозь не жить. Понял? Мы теперь неразлучны. Значит, мой друг, совет твой дерзок.

Кустов. Прошу вас великодушно простить.

Елизавета. Прощаю – больно стихи душевны. И день сегодня четверг. Мой день. (Уходит.)

Кустов сидит, опустив голову на руки. Появляется Алексей – насуплен и мрачен.

Алексей. Рожу что прячешь? Верно, опухла? С опохмелу, поди, разнесло?

Кустов. Трезвый я.

Алексей. Расскажи другому. Трезвым ты отродясь не бывал. И на корабль к ночи вернулся, видно, от трезвости.

Кустов. Задержали. Встретился давешний дворянин.

Алексей. Белоглазов? Он уж в Ливорно?

Кустов. О том, ваша светлость, и говорю.

Алексей (резко). А спрашиваю – так повтори. Невелик барин – язык не отсохнет. (С усмешкой.) Что ж, за наукой сюда он прибыл?

Кустов. Сказывал – денежные дела.

Алексей. Борзый щенок – где мы, там и он. Чай, о княжне пытал?

Кустов. Беспременно. Долго ль в палаце жила и легко ли приглашение приняла. Как себя чувствовать изволят на корабле?

Алексей. Про меня говорил?

Кустов. Сторонкой. Как ваше расположение, скучны или веселы? Скоро ль в путь?

Алексей. Вишь, доброхот. Не ухватишь, скользок. Значит, поил он тебя?

Кустов. Поил.

Алексей. Щедрость похвальная. Ты не сплошал ли?

Кустов. Где ж ему супротив меня?

Алексей. Только и есть чем похвалиться.

Пауза.

(Задумчиво.) Ну, брат, пора канаты рубить.

Кустов. Ваша светлость…

Алексей. Чего еще?

Кустов. Позвольте словечко…

Алексей. Ври, да быстрее.

Кустов. Ах, ваше сиятельство, прилично ли вам, многопрославленному герою, пред коим трепетали народы, чье имя записано на скрижалях… (Смолкает.)

Алексей. Сказал – не тяни.

Кустов. …вступить в поединок со слабой женщиной?

Алексей (бешеным шепотом). Прочь.

Кустов. Помилуйте…

Алексей. Удушу. Утоплю. В мешке. Как дворнягу. Пес шелудивый. Пьяная вошь. С кем говоришь? О чем дерзнул? В каюту! Тотчас. И отсыпайся в ней трое суток. А высунешь длинный свой нос – отрублю.

Кустов, потрясенный, уходит. Алексей мрачно шагает по палубе. Показываются адмирал Грейг и Де Рибас.

Какие новости, господа?

Грейг. Ваше сиятельство, британский фрегат на рейде. В полной готовности сняться с якоря.

Алексей. Снарк?

Грейг. Капитан Снарк, так точно.

Де Рибас. У него на борту венецианец.

Алексей (мрачно). Бониперти.

Де Рибас. Он самый, ваше сиятельство. Все нас высматривает в трубу.

Алексей. Вишь, соглядатай.

Де Рибас. Он в Ливорно крутился все последние дни.

Алексей. Со Снарком он еще в Риме снюхивался. Ловкая бестия и не трус.

Грейг. Какое будет распоряжение?

Алексей (размышляя). Положим, британец мне не барьер. Да и хозяева не фыркнут. Пятеро слуг, не считая служанки на корабле. Ну, это не в счет. И все-таки шум вполне возможен. А я намерен уйти без шуму. Зане серьезные предприятия совершаются в тишине. (После паузы, решительно.) Буду венчаться, господа. Подготовить кают-компанию. Канонирам и фейерверкерам быть наготове.

Грейг. Будет исполнено. (Уходит.)

Алексей. Федьку Костылева ко мне.

Де Рибас. Слушаю, ваше сиятельство.

Алексей. С Богом. Или – с чертом. Тут не поймешь. И запомните, де Рибас, – начиная, не останавливайтесь. Раз начали – следуйте до конца. Это я говорю вам дружески.

Де Рибас. Ваше сиятельство, я от вас в восхищении. Костылева тотчас пришлю. (Уходит.)

Появляется Елизавета.

Она внимательно смотрит на Алексея.

Алексей. Что с тобой, госпожа моя?

Елизавета. Милый, я и сама не знаю. Утром так была весела, а к вечеру вдруг тревожно стало. Оттого ли, что небо темнеет и волна свой цвет поменяла? Не понять, а на сердце смутно.

Алексей. Видно, сердце – дурной вещун.

Елизавета. С детства моря я не любила. Как увижу, так холодею. Море – это обман, измена. Я на берег хочу.

Алексей. Когда?

Елизавета. Хоть сейчас.

Алексей. Нет, сейчас нельзя.

Елизавета. Почему ж?

Алексей. Потому что скоро будут нас с тобою венчать.

Елизавета. Нас? Да где же?

Алексей. На корабле.

Она бросается к нему, прячет лицо на его груди.

Я, возлюбленная моя, морю славой своей обязан, в нем и счастье свое приму. А простой корабельный поп свяжет крепче, чем патриарх. (Обнимает ее.) Погляди на меня подольше. Погляди на свою судьбу. Не хочу я ни знать, ни думать, кто тебя утешал, кто нежил, кто в любви тебе присягал и кому ты сама клялась. Сколько б ни было, я – последний. Уж теперь никого не будет.

Елизавета. Никого, никого, мой друг. Все, что было, – было так жалко. Все, что было, – уже позабыто. Верь. Алеша, никто, как я, не сможет сделать таким счастливым любимого человека. Верь. За то, что я сейчас испытала, одарю тебя тысячекратно такою лаской, такой заботой, каких и не было на земле.

Алексей (глухо). Ты, Лизанька, уже одарила.

Елизавета. Помнишь, сказал ты, что я – по тебе?

Алексей. Да, ты – по мне.

Елизавета. Нас Бог пометил. Не было женщины и мужчины, чтоб так друг для друга пришли в сей мир.

Стоят обнявшись, не говоря ни слова.

Алеша, я платье переменю. Меня Франциска тотчас оденет.

Алексей. Поскорей. Все будет готово.

Елизавета уходит. Появляется матрос Федор Костылев.

Федор. Явился по вашему приказанию, ваше сиятельство.

Алексей. Здорово, Федор. Сказывают, что ты лицедей.

Федор. Бывает, ребятушки заскучают, а я тем часом развеселю.

Алексей Доброе дело. Тебе зачтется. Доносили, что и меня представляешь?

Федор (падая в ноги). Не погубите!

Алексей. Встань, дурачье. Неужто думал, что не прознаю?

Федор (смиренно). Так серость наша и глупость наша. Все на авось прожить норовишь. Что поделаешь – служба такая. Авось вынесет, авось пронесет.

Алексей. Нет, ты не дурак.

Федор. Нешто не знаю – граф Орлов дураков не любит.

Алексей. Хват. Морскую службу постиг. А откуда церковную знаешь?

Федор. Сызмальства отец Никодим, батюшка наш, меня приваживал. А я мальчонкой приметлив был.

Алексей. Ты и сейчас не лыком шит. Ну, вот что. Ступай, нарядись попом. Сыграешь свадьбу.

Федор (растерянно). Ваше сиятельство…

Алексей. Не хлопай моргалками – не девица. С барыней будешь меня венчать. Да чтоб все в точности было. Комар чтоб носу не подточил.

Федор. Ваше сиятельство, увольте, ведь грех…

Алексей. Федор, ты со мной в Чесме был. Ежели я говорю – значит, надо. Мы с тобой государыне служим.

Федор. Святое ж таинство, ваше сиятельство!

Алексей (тихо, раздельно). Слово еще – на рее повешу. Ты меня знаешь – я не шучу.

Федор (одними губами). Слушаюсь, ваше сиятельство.

Алексей. Мигом. Понял меня? Стрижена девка чтобы косы не успела заплесть.

Федор исчезает. Входит Елизавета.

Она в белом кружевном платье.

Ты ли?

Елизавета. Доволен ты мной, Алеша?

Алексей. Помедли. Дай мне налюбоваться. Неописуемо хороша.

Елизавета. Еще налюбуешься. Времени много.

Алексей. Много ли, мало – знает лишь Бог.

Елизавета (смеясь). Не подходи. Изомнешь, Алешенька. До чего ж ты нетерпелив.

Появляются Грейг и де Рибас.

Алексей. Все ли готово, господа?

Де Рибас. Все, ваше сиятельство.

Алексей. А коли так, позвольте мне предложить вам руку. Адмирал Грейг и де Рибас будут у нас, княжна, шаферами.

Елизавета. Благодарю вас, господа. Я никогда про то не забуду.

Алексей и Елизавета спускаются по лесенке. Грейг и де Рибас следуют за ними. Появляется Кустов. Озираясь, сходит по ступенькам. Неслышно приоткрывает дверь. Доносится голос Федора…

Голос Федора. …Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа… Аминь. Венчается раба Божия Елизавета и раб Божий Алексей. Аминь.

Кустов зажимает уши руками и стремительно убегает. Спустя несколько мгновений на палубу возвращаются Елизавета, Алексей, де Рибас и Грейг.

Алексей. Салют в честь новобрачных. И фейерверк. (Негромко, де Рибасу.) И пускай господин Снарк купно с синьором Бониперти на наш праздник глядят да радуются.

Де Рибас усмехнулся, ушел.

Елизавета. Алеша, бог мой, какое счастье. Я сейчас сама не своя.

Алексей. Мой друг, ты устала. Ступай к себе.

Елизавета. Супруг мой, отец мой, моя защита.

Алексей. Иди же, Лизанька, отдохни.

Возвращается де Рибас.

Де Рибас. Позвольте, графиня, я провожу вас.

Уходит вместе с Елизаветой.

Алексей (снимая с пальца перстень). Видите, адмирал, сей камень?

Грейг. Ваше сиятельство, он превосходен.

Алексей. Это, прошу заметить, сапфир. Исцеляет от меланхолии, а кстати, усугубляет мужество.

Грейг. Безусловно, ценная вещь.

Алексей (усмехается, медленно швыряет перстень за борт. Кивнув в сторону, куда ушла Елизавета, глухо). Делайте, адмирал, ваше дело.

Грейг молча отдает честь и уходит. Гремит пушечный салют. В темное небо вздымается и озаряет его фейерверк.

7

Петропавловская крепость. Князь Голицын, Шешковский, Елизавета.

Голицын. Сударыня, должен сказать по чести, терпение мое на исходе. Ежели вы наконец ко мне не проникнетесь полною доверенностью и не станете отвечать, мне придется допрос поручить почтенному господину Шешковскому. Рекомендую – Степан Иванович. Мастер сих дел.

Елизавета. Чего вы хотите?

Голицын. Истины, более ничего. Кто вы? В какой семье родились? Есть сведения, что ваш отец держал трактир в городе Праге. Есть также сведения, что он был булочником в Нюрнберге.

Елизавета. О да! Быть может, вы взглянете на меня? Я очень похожа, ваше сиятельство, на дочь трактирщика или булочника?

Голицын. Поверьте, сударыня, что нелегко уследить все ваши передвижения. Когда, спасаясь от заимодавцев, вы выехали из Киля в Берлин, вы были девицею Франк. А в Генте вы уже назывались Шель. Засим, в Туманном Альбионе, сиречь в Лондоне, вы появились под именем госпожи Тремуй. После чего своим посещением вы осчастливили Париж. Здесь вы явились уже персианкой, прозываясь Али-Эмете.

Елизавета. Так меня называли в Персии, где я воспитывалась.

Голицын. Натурально. Когда персианка образовалась, она отвергла имя Востока и стала Алиною. После чего она обратила огненный взор свой на наше северное отечество.

Елизавета. Мое сегодняшнее положение отлично доказывает, князь, что я была вынуждена принимать разумные меры, чтобы укрыться от лютой злобы моих преследователей.

Голицын. Но тогда из каких же причин вы перестали быть Алиной и даже принцессой Володимирской? Какая нужда побудила вас наречься дочерью ее величества почившей Елизаветы Петровны?

Елизавета. А та нужда, что царская дочь не властна над своей судьбой. Однажды наступает тот день, когда она уж не смеет таиться и дале скрывать свои права.

Голицын. Безумная женщина, вы упорствуете. Бог свидетель, что я хотел избавить вас от лишних страданий. Я мучусь с вами четвертый день. Извольте. Я вас препоручаю Степану Иванычу. Когда одумаетесь, дайте мне знать.

Елизавета. Ваше сиятельство, благоволите передать ее величеству, что я прошу ее об аудиенции.

Голицын. Вы сошли с ума. (Уходит.)

Шешковский. Егорушка!

Входит солдат.

Завари чайку. Да травки моей подсыпь побольше. Ох ломит косточки, ох беда. Был я, сударыня, в Божьем храме, покамест поклоны клал, прохватило. Второй уж день не разогнусь. И делом заняться несподручно. Прогневал Творца, а чем – не ведаю.

Елизавета. Молчите, я не хочу вас слушать.

Шешковский. Сударыня, его сиятельство князь мягок сердцем. Высокое имя. Старинный род. Кругом благородство. А я, голубушка, из приказных. Был мальчонкой на побегушках, был копиист, а вот, однако ж, стал и обер-секретарем. Всего достигнул одним смирением и твердым исполненьем обязанностей. Вон вы, голубушка, замахнулись на царское имя. Это просто. А вот царское дело – трудно. Царское дело – копить и множить. Из всех царей достойнейшим был Иван Калита, земля ему пухом. Не спеша прикупал деревеньки. Мало-помалу и преуспел.

Елизавета. Доставьте ко мне мою служанку. Где мои слуги? Они у вас?

Шешковский. Все здесь, сударыня, и слуги, и барышня ваша Франциска Мешед, и польские ваши приятели тоже. Всем места хватит, всех примут, всех. Здесь приют и конец скитаний.

Солдат вносит чай.

Егорушка, спаси тя Господь. (Отхлебывает.) Вкусен чаек, а все – моя травка. Только сыпать ее с умом. Ступай.

Солдат уходит.

Вот и полегче стало. Ну что же, приступим, перекрестясь.

Елизавета. Что это? В ваших руках – кнут? И вы дерзнете ударить женщину?

Шешковский. Мужчина, женщина – все едино. Все Божьи твари, ангел вы мой. И кнут от Бога. Чрез него смирению учимся. А смиреньем достигаем спасенья души. Гордыня-то к добру не приводит. От гордыни рушились царства. А про смертного человека нечего даже и говорить. Смертный человек, он ведь глуп. Мнит себя чуть не Богу равным. Тут-то его кнутом и хлестнуть. Чтоб помнил: нет, ты не Бог, но прах. Ты червь! А коли червь – пресмыкайся. Глядишь, и просветленье приходит. И к небу мыслями обращен. Плоть страждет, а дух ликует.

Елизавета. Прошу вас, не подходите ко мне.

Шешковский. Сударыня! Вы полагали, в Италии пребываете в безопасности. А у державы длинные руки. Она и в Италии вас достанет. Их сиятельство граф Орлов-Чесменский не такие дела совершал. А уж вас схватить да доставить ему не занятие, а забава.

Елизавета. Вот чем желают меня сломить! И вы, презренный человек, надеетесь, что хоть на миг я поверю столь отвратительной клевете? По-вашему, я потому в отчаянии, что схвачена так вероломно и подло? Нет, сердце мое болит оттого, что в эти минуты мой супруг страдает столь же сильно, как я, что он, пред кем склонялся весь мир, сейчас в заточении и бездействии.

Шешковский. Сударыня, все суета суетствий. Обман чувств, помраченье ума. Граф Орлов вам такой же супруг, как ваш покорный слуга, который по воле Господней давно женат.

Елизавета. Вы – негодяй! Вы клянетесь Богом и здесь же смеетесь над святым таинством. Нас обвенчал корабельный священник в присутствии Грейга и де Рибаса.

Шешковский. Венчал вас, голубка, ряженый матрос, хлебнувший пред тем для храбрости водки. Граф же Орлов и их превосходительства адмирал Грейг и де Рибас исполняли монаршую волю. Все мы ее усердные слуги, а я, здесь стоящий Степан Шешковский, сын коломенского полицеймейстера, моей государыни верный пес. И всех ее недругов и врагов клыками перегрызу, клыками-с. (Приближается к Елизавете.)

Темнеет.

Голос Елизаветы. Спасите!

8

Зал. Слева – небольшая комната, ведущая во внутренние покои Екатерины. Комната пуста, в зале же небольшими группами располагаются гости. Доносится музыка, ровный гул голосов, из которого постепенно удается вырвать отдельные фразы.

Сопрано. Ужели же граф Алексей Григорьевич пошел на подобный шаг?

Тенорок. Басни. Басни, княгинюшка, а причиной те же дамские язычки.

Бас. Одно я вам скажу: коли басня, то изрядно сочинена.

Контральто. Ничуть не бывало. Мне точно известно – все так и было. И что за диво? Перед графом Орловым-Чесменским вряд ли может кто устоять.

Тенорок. Ну, матушка, эти серенады по вашей части, не по моей.

Баритон. Как наши дамы оживлены, как ажитированы.

Бас. Еще бы. В империи – мир. Пугач казнен. В столице – весна. И в придачу – роман, который можно прочесть лишь в книге.

Двое – иностранец и господин лет тридцати – преждевременная полнота, одет щеголевато.

Иностранец. Поверьте, я видел много столиц, но ни в одной подобной не был. В Санкт-Петербурге есть величие ни с чем не сравнимое. Этот город, явившийся точно по знаку Петра. Город, в котором суровость севера сочетается с блеском юга. Город, за которым угадываются неизмеримые пространства… Который моложе всех городов, но словно пронизан изнутри древностью своего государства. О, в этом городе есть сразу и чарующее и пугающее…

Щеголь. Поверьте и мне, что похвала в устах просвещенного гостя приятна. Она и самолюбие тешит, и заставляет лишний раз подумать о том, что гости бывают зорче хозяев.

Иностранец. Вчера я был в соборе и видел толпы молящихся. Зрелище трогательное и удивительное.

Щеголь. И здесь я должен вернуть комплимент. Как зрелище – католицизм эффектнее. Ваше богослужение чем-то сродни театру, и в том его сила. Право, религия не должна быть аскетическою хоть внешне. Поистине, нет ничего страшней, когда аскеты присвоят Бога и становятся Его наместниками. Вспомните, например, Кальвина. Его бескорыстное благочестие не сделало его добрее святых инквизиторов. Он казнил еще исступленней, но с полным отсутствием того изящества и вкуса, которым отмечено аутодафе.

Иностранец (несколько обескураженно). Это… очень забавная мысль…

Щеголь. Не правда ли?

Иностранец. Ее величество!

Выход Екатерины. Поручик Мартынов внимательно оглядывает склонившихся гостей. На первый план выдвигается Дашкова. Екатерина отвечает на ее глубокий поклон легким кивком.

Екатерина (иностранцу). Рада видеть вас, шевалье. Заметно, что господин Фонвизин вами всецело завладел.

Щеголь кланяется с неопределенной улыбкой.

Иностранец. Ваше величество, беседа с писателем всегда поучительна.

Екатерина. Ваша правда. (Дашковой.) Здравствуй, Екатерина Романовна. Будь поблизости. Денис Иваныч, пройдемте-ка, сударь мой, вот сюда, здесь нам никто мешать не станет.

Проходит в левую комнату. Щеголеватый господин – Денис Иванович Фонвизин – следует за нею. В глубине, в готовности мерцает Мартынов.

Здоровы ли вы, Денис Иваныч?

Фонвизин. Благодарю вас, ваше величество.

Екатерина. Редкий вы стали гость. А впрочем, вы ведь женились. Я вас поздравляю.

Фонвизин. Ваше величество, я передам о том жене. Она будет счастлива.

Екатерина. Вы-то сами счастливы в браке?

Фонвизин. Совершенно, ваше величество. Жена моя – ангел и верный друг.

Екатерина. Как зовут ее?

Фонвизин. Екатериной, и это одно из ее достоинств.

Екатерина. Я ей желаю много терпенья. Трудно быть женою писателя, да еще такого, как вы.

Фонвизин. Ваше величество, я уж заметил, что вы заблуждаетесь на мой счет. Нет человека меня вернее.

Екатерина. Согласна. Никита Иваныч Панин может по совести это сказать.

Фонвизин. Ваше величество, что ж тут худого? Любить благодетеля – признак чести.

Екатерина. И добродетелям есть границы. Честь – свойство славное, да опасное. Чести ради можно забыть присягу. Боюсь, вы слишком верный друг, чтобы быть таковым же подданным.

Фонвизин. Граф Панин преданный ваш слуга.

Екатерина. Он может быть слугою державы, но, думаю, более ничьим. Я высоко его ценю, но хорошо его постигла.

Фонвизин. Ваше величество, граф Панин способствовал вашему воцарению.

Екатерина. Ваша правда, он не любил покойного государя. А знаете, что было причиной? Петр Федорович имел громкий голос и сильно командовал. Панину всякая власть несносна, не исключая и царской власти.

Фонвизин. Горько мне видеть, ваше величество, что вы не остались равнодушны к злонамеренному навету.

Екатерина. Полно. Граф Никита Иваныч пребывает все в той же должности… А что от наследника стал подале, так это им обоим на пользу. Я ведь знаю, его мечта была устроить в России регентство. Будто мало было примеров, сколь власть тогда жалка и слаба. Россия, как вы, наверно, уж поняли, слабой власти не признает.

Фонвизин. Ваше величество, представьте себе честного, чувствующего человека, видящего кругом себя пустую казну, в судах лихоимство, торговлю, придавленную монополией, бесчинство невежд над себе подобными, попирающих все законы. Он хочет действовать и узнает, что деятельность почти измена.

Екатерина. Лестно узнать, что на всю страну один есть деятельный сановник!

Фонвизин. Ваше величество, я лишь сказал, что вы и сами давно сознали: держава требует врачевания.

Екатерина. Право же, худо мне жить приходит. Вот уж и господин Фонвизин также хочет учить меня царствовать.

Фонвизин. Бог свидетель, я не способен учить и более легкой науке. Я умею лишь примечать.

Екатерина. А приметили ль вы и то, что писатели, сударь мой, – престранные люди? В особенности наши, российские. Признайтесь, что они очень походят на свое же простонародье, которое от ласки бунтует, но, встретя мощь, становится кротким. Не таковы ли и наши умники? Еще лишь в царствование моей тетушки рады были, когда языков им не рвали. Теперь у них языки целы, они и несут все, что им вздумается. Вот и поощряй просвещенье! Коли былое давно забыто, то неужто так трудно вспомнить, кто спас вас, ученые господа, от разбойника Пугачева? Право же, господин Вольтер лучше воспитан и лучше видит, сколько дано России благ.

Фонвизин. Ваше величество… такова Европа. Там вольнодумцы ведут себя как маркизы, а маркизы – все вольнодумцы. Куды нам до них! Но сейчас перед вами самый примерный из ваших подданных и самый смирный из россиян. Спросите обо мне хоть кого, всяк скажет, что не обижу и мухи.

Екатерина. К мухам, может, вы и добры, к нам, бедным, зато не в пример суровы. Видно, ваш дар такого рода – и рады бы не грешить, а грешите.

Фонвизин. Ваше величество, я присмотрюсь, и коли он взял надо мной много воли, я покажу ему, кто из нас главный.

Екатерина. Я также балуюсь литературой, да очень посредственно пишу – так мне и не жалко терять время на государственные дела. Оставьте их мне, любезный друг. Автору «Бригадира» глупо вязаться с журнальной суетой. Пусть всякие трутни без вас жужжат, а живописцы без вас малюют.

Пауза.

Денис Иваныч, вам тридцать лет. Это вместе и младость и зрелость. Уже и разум окреп, и силы еще довольно, чтобы свершить. Сейчас у вас тот счастливый миг, когда ваше будущее вполне от вас зависит.

Фонвизин. Ваше величество! Еще бы мне вашей благосклонности, и я бы вознесся как Ганимед.

Екатерина. Умейте ж мою благосклонность ценить… (Короткая пауза.) И думайте о вашей жене… (Пауза.) Которой я много желаю счастья.

Встает. Фонвизин кланяется.

Поручик, пригласите княгиню.

Мартынов. Ваше величество, она ждет.

Фонвизин уходит, раскланявшись с вошедшей Дашковой.

Гости внимательно его разглядывают, стараясь прочесть на его лице его состояние.

Екатерина. Вот и встретились в Петербурге. Хотела я год провести в Москве, да не по нашему хотенью дело делается.

Дашкова. Увы!

Екатерина. Я обдумала вашу просьбу. И грустно терять вас на долгий срок, а делать нечего, если вас к тому призывает долг материнский. С Богом, княгиня, и передайте мое напутствие князю Павлу.

Дашкова. Он будет хранить его так же свято, как я.

Екатерина. Вы едете в славную пору. Чрез несколько дней уже июнь.

Дашкова. Да, ваше величество, июнь. Месяц заветный. И сладко и горько мне на душе, когда он приходит.

Екатерина (помедлив, с неожиданной мягкостью). Все вспоминаешь?

Дашкова. Можно ль забыть? В часы, когда все еще висело на тонком волосе, мы вдвоем, в Красном Кабачке, в тесной комнате, вместе на несвежей постели. Еще не зная – смерть или жизнь, но рядом, рядом – какое счастье! А как мы въехали в Петергоф, верхами, в преображенских мундирах. Я помню эту шляпу на вас, с ветвями дубовыми, из-под которой струились распущенные волосы. Ах, боже мой, все было так близко! Осуществленье святых надежд, переустройство государства, приход золотого века, мой бог! О, простите мне, ваше величество, – я забылась.

Екатерина. Нет, отчего ж… Вспомнить приятно. Да много дел – некогда жить воспоминаньем. Езжай, княгиня. Дорога лечит. (Встает.) Вы всеконечно увидите там и господина Дидерота, так не забудьте ему сказать, что есть у него на хладном Севере друг, кому смелая мысль и ее гуманное направление близки особенно.

Дашкова (кланяясь). Я передам.

Екатерина. Кто знает – будет Богу угодно, и встретимся мы в сем мире опять, возможно, новая наша встреча счастливее будет. Теперь прощайте.

Дашкова. Ваша правда – вверимся Богу. Я слишком долго вверяла себя мечтам и надеждам. Храни вас Господь, ваше величество.

Екатерина. И вас, княгиня.

Дашкова уходит. Почти сразу же, чуть оттеснив Мартынова, стремительно входит Григорий Орлов.

Что с тобою, Григорий Григорьевич?

Григорий. Господин поручик уже изволит морщить да хмурить свой белый лоб. Не знает, пускать меня или нет.

Екатерина. Пустое. У всякого, мой милый, своя обязанность. Не вскипай. Брат явился?

Григорий. Он не замедлит.

Екатерина. Все с дороги в себя не придет. (Пауза.) Я ему, Гриша, много обязана.

Григорий. Кроме Бога, ты никому не должна.

Екатерина. Дело уж больно тяжко было.

Григорий. Велела б, и я бы тебе послужил. Уж верно с чумой в Москве воевать не легче было.

Екатерина. Легче, Гриша. Тебе-то легче. А тут было нужно сердце твердое. Как у брата. Слишком ты добр.

Григорий. Вот за добро я и плачусь. Люди и боги на зло так памятливы, а на добродетель забывчивы.

Екатерина. Ты уж не хочешь ли, Гриша, вспомнить, как ты мне привез в Петергоф отречение Петра Федоровича?

Григорий. Мне про то вспоминать нет нужды. Этот день во мне вечно жив. (Помолчав.) Все тогда еще начиналось. Твое царствованье и наша любовь.

Екатерина. Вспоминаешь, мой друг, вспоминаешь. И поверь мне, что дело худо, если надобно вспоминать.

Григорий. Что поделаешь, в ком душа есть, те и помнят. А в ком ее нет…

Екатерина (гневно прерывая его). Кто забывчив, про то не знаю, а вот кто здесь забылся – вижу.

Григорий. Так, государыня, виноват…

Екатерина. Уж тем виноват, что – себя не слышишь, да и не видишь. Любезный друг! Не так уже я непостоянна. Всякому следствию есть причина. Ты подстегни свой ленивый ум да и попробуй себе представить девицу из немецкой провинции, попавшую в этот северный лед к полубезумному грубияну, отданную ему во власть. Девицу, у коей для этой страны нет как будто бы ничего, кроме иностранного выговора. И все-таки не Петровы дочери и не внук его, а она стала Петру наследницей истинной – не по крови, так по делам. А ты, мой милый, за десять лет так и не смог образоваться. Не смог себя приохотить к делу. Ах, Гриша, храбрость, и красота, и готовность к любовным битвам стоят многого, но еще из юноши не делают мужа.

Продолжить чтение