Марафон цифровых улиток
Иллюстратор Пост Малевич
Редактор Алексей Ольховик
© Роман Уроборос, 2025
© Пост Малевич, иллюстрации, 2025
ISBN 978-5-0068-6832-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Париж, конечно, был не столько городом, сколько невыносимо отчетливой мигренью, острой болью в виске, где каждое брусчатое мощение, каждый фасад из жженого кирпича, каждый сумасшедший голубь на крыше был всего лишь фантомом, проекцией изношенного сознания, которое отказывалось, наотрез отказывалось примириться с тем, что оно – всего лишь набор случайных нейронных импульсов, случайным образом сложившихся в некую, с позволения сказать, личность, которую в прошлой жизни звали, ну пусть будет, Жаном, а сегодня, в этот самый пропитанный запахом круассанов и кофе день, именуют Жюльеном, хотя и Жюльен – это, разумеется, тоже лишь временный, сугубо конвенциональный ярлык, наспех приклеенный на бутылку с вечно бурлящим вином бытия, которое все равно рано или поздно взорвется, разбрызгивая осколки на онемевшие стены, на мостовые, на случайных прохожих, на которых в этот момент снисходит озарение, что их собственное существование – это лишь, как выразился бы старый добрый Сартр, «ничто, лежащее в основе бытия», или, как сказал бы Бодлер, «кошмар, который мы называем жизнью», или, если угодно, как сказал бы мой друг, «заблудший ангел, который никак не может найти дорогу домой», и этот Жюльен, или Жан, или просто это сгусток материи, скомканный комок бытия, эта когнитивная диссонансная субстанция, идущая по бульвару Сен-Жермен, чувствовал себя именно так – потерянным, расколотым, изломанным, словно старый зонтик, забытый кем-то на летней террасе и внезапно распахнувшийся от порыва ветра, зацепившись за ветку, зацепившись за то, что было, за то, что могло бы быть, за то, чего не стало, за то, что, по словам великого Уильяма, «весь мир – театр, и все мы в нем актеры», но что, если ты всего лишь декорация, что, если ты – просто стул, просто ваза, просто тень на стене, отброшенная чужим силуэтом, и все эти голоса в голове, эти обрывки мыслей, эти зашифрованные послания – «Я не знаю, куда идти, я не знаю, кто я, я не знаю, что такое любовь, я не знаю, что такое смерть, я не знаю, что такое жизнь», – это не твои собственные мысли, а просто эхо чужих, так неловко застрявшее в мозгу, так безнадежно там заблудившееся, что оно уже стало частью тебя, твоей плотью, твоей кровью, твоим дыханием. Он свернул на узкую улочку, которая пахла чем-то несвежим, чем-то вроде гниющих яблок, но это мог быть и запах его собственных мыслей, потому что, как известно, «мысль – это всего лишь червяк, который ползет по извилине», а черви, как известно, любят гниль, и он вспомнил, как в прошлой жизни, когда он был еще, допустим, котом, он тоже любил сидеть на подоконнике и смотреть на этот мир, на эти тени, на этих людей, которые казались ему такими странными, такими нелепыми, такими суетливыми, и он не понимал, зачем они так спешат, зачем они так куда-то бегут, когда можно просто сидеть и наслаждаться солнцем, но теперь он сам был человеком, и он сам куда-то спешил, сам куда-то бежал, не зная, куда, не зная зачем, просто бежал, потому что, как известно, «бег – это единственная константа в этом мире». А в его рюкзаке, который он так небрежно перебросил через плечо, лежал старый дневник, в который он в свое время пытался, тщетно, как он теперь понимал, записывать свои сны, свои мысли, свои чувства, но в итоге все это превратилось в какой-то бессмысленный, обрывочный набор слов, в какой-то непонятный для него самого текст, в котором то и дело появлялись цитаты писателей, которых он никогда не читал, цитаты поэтов, о которых он никогда не слышал, цитаты философов, которых он никогда не понимал, и он подумал, что, возможно, этот дневник, этот текст – это и есть он сам, это и есть его жизнь, и что «жизнь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст». И он рассмеялся, потому что в этот самый момент понял, что это его собственная цитата, что это его собственное, выстраданное им самим, осознание, и он почувствовал, как что-то внутри него щелкнуло, и он вдруг, как это бывает только в плохих фильмах, в которых герои вдруг обретают свое второе «я», понял, что «он не является тем, кем он является», и он снова рассмеялся, потому что эта фраза была тоже не его, а чьей-то, чьей-то чужой, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что он не мог удержаться от смеха, и он смеялся, и шел, и смеялся, и шел, и его смех был единственным, что было в нем сейчас настоящим, единственным, что было в нем живым, единственным, что было своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим. Его звали Петром, а, может, и нет. В любом случае, это не имело никакого значения, потому что имена, как сказал бы один старый знакомый философ, – это всего лишь ярлыки, наспех приклеенные на вещи, которые, по сути, не имеют никаких ярлыков, и уж тем более – никакой сути, и поэтому, когда он проснулся в этой комнате, которая пропахла табаком, он не знал, кто он, и не знал, где он, и не знал, что это за место, хотя и знал, что это, несомненно, Париж, потому что, как известно, Париж всегда остается Парижем, и его, как известно, «нельзя забыть, даже если очень захочешь», а он очень хотел, потому что прошлое было для него, как и для любого другого человека, которого можно было бы назвать человеком, а не просто, как бы это поточнее выразиться, сгустком энергии, – как колючий, неудобный свитер, который ему подарили на Рождество, и который ему пришлось носить, хотя он его и ненавидел, и все в этой комнате было чужим, начиная с кровати, на которой он спал, и заканчивая картиной на стене, на которой был изображен какой-то очень печальный клоун с красным носом и белым лицом, который, судя по всему, знал о жизни гораздо больше, чем Петр, и смотрел на него так, как будто хотел что-то сказать, но не мог, потому что, как известно, «слова – это всего лишь тень мысли», а у тени, как известно, нет голоса, и в этот момент он услышал, как в дверь стучат, и он подумал, что это, возможно, его судьба, которая, как сказал бы тот же философ, «стучится в дверь, а ты ее не замечаешь», и он встал, подошел к двери и открыл ее, и на пороге стоял тот самый клоун, необычный такой, с такими умными, такими печальными глазами, что он невольно подумал, что, возможно, этот клоун и есть его судьба, что он и есть то самое, что он так долго искал, и он нежно обнял его, и клоун, в свою очередь, обнял его, и в этот момент он почувствовал, как что-то внутри него щелкнуло, и он вдруг понял, что «он не является тем, кем он является, и является тем, чем он не является», и он снова рассмеялся, потому что эта фраза была тоже не его, а чьей-то, чьей-то чужой, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что он не мог удержаться от смеха, и он смеялся, и шел, и смеялся, и шел, и его смех был единственным, что было в нем сейчас настоящим, единственным, что было в нем живым, единственным, что было в нем своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим, и он вышел на улицу, и ему показалось, что он видит все впервые: вот сидит старик с газетой в руке, вот женщина с коляской, вот мужчина с собакой, и он вдруг почувствовал такую невыносимую, такую острую, такую пронзительную тоску по всему этому, по всему, что он потерял, по всему, что он не успел обрести, по всему, что он не успел понять, что ему захотелось лечь прямо на тротуар и просто, как это делают дети, плакать, плакать, пока не кончатся слезы, но он не мог, потому что он был взрослым, потому что он был мужчиной, потому что он был, как его принято было называть, человеком, и он знал, что «плакать – это прерогатива сильных», а он был слабым, очень слабым, и поэтому он не плакал, а просто шел, и шел, и шел, пока не наткнулся на уличного музыканта, который играл какую-то очень знакомую, очень печальную мелодию, и он вдруг вспомнил, как в позапрошлой жизни, когда он был еще, допустим, женщиной, он тоже любил слушать эту мелодию, и он не знал, почему, и он не знал, откуда он ее знает, но он просто знал, что она ему нравится, что она ему близка, что она ему дорога, и он остановился, и слушал, и слушал, и слушал, пока музыкант не закончил, и он ничего не сказал, а просто пошел дальше, потому что слова были не нужны, потому что все, что нужно было сказать, уже было сказано, уже было сыграно, уже было прожито. И он вошел в кафе. Заказал кофе. Он пил кофе, и ему казалось, что он пьет не кофе, а свою жизнь, глотками, глотками, глотками, и каждый глоток был как маленький, отдельный мир, со своими радостями, со своими печалями, со своими надеждами, со своими разочарованиями, и он пил, и пил, и пил, и он уже не знал, где заканчивается кофе, и где начинается его жизнь, и он вдруг вспомнил, как в еще одной прошлой жизни, когда он был еще, допустим, птицей, он тоже любил пить из луж, и он не знал, почему, но он просто знал, что ему это нравится, что ему это близко, что ему это дорого, и он пил, и пил, и пил, пока не напился, и он уже не знал, где заканчивается лужа, и где начинается его жизнь.
Вот и она.
Женщина, которая, как ей казалось, в прошлой жизни была мужчиной, или, может, собакой, или, может, даже просто какой-то абстрактной идеей, шла по улице, и ее красное пальто, которое она так небрежно накинула на плечи, было единственным, что отличало ее от серой массы, от этих теней, от этих призраков, которые, как ей казалось, и составляли все население этого города, и она думала о том, что, возможно, «единственное, что имеет значение, – это не то, кто ты есть, а то, что ты делаешь», но в то же время она понимала, что «то, что ты делаешь, зависит от того, кто ты есть», и это был такой замкнутый круг, такой порочный, такой невыносимый, что она готова была просто лечь на землю и плакать, плакать, пока не кончатся слезы, но она не могла, потому что она была женщиной, потому что она была, как ее принято было называть, человеком, и она знала, что «плакать – это прерогатива сильных», а она была слабой, очень слабой, и поэтому она не плакала, а просто шла, и шла, и шла, и ее каблуки стучали по асфальту, как метроном, отсчитывая каждую минуту, каждую секунду ее бессмысленного, ее невыносимого, ее такого прекрасного существования, и в ее сумке, которая так небрежно болталась у нее на плече, лежала старая книга, в которой она в свое время пыталась, тщетно, как она теперь понимала, найти ответы на свои вопросы, на свои «Кто я?», «Откуда я?», «Куда я иду?», но в итоге все это превратилось в какой-то бессмысленный, обрывочный набор слов, в какой-то непонятный для нее самой текст, в котором то и дело появлялись цитаты философов, которых она никогда не понимала, цитаты писателей, которых она никогда не читала, цитаты поэтов, о которых она никогда не слышала, и она подумала, что, возможно, эта книга, этот текст – это и есть она сама, это и есть ее жизнь, и что «жизнь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст». И она улыбнулась, потому что в этот самый момент поняла, что эта фраза была тоже не ее, а чьей-то, чьей-то чужой, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что она не могла удержаться от улыбки, и она улыбалась, и шла, и улыбалась, и шла, и ее улыбка была единственным, что было в ней сейчас настоящим, единственным, что было в ней живым, единственным, что было в ней своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим. Она подошла к кафе, где сидел он, ее бывший, ее настоящий, ее будущий, ее никогда не бывший, ее никогда не настоящий, ее никогда не будущий, и она поняла, что «любовь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст». Она зашла в кафе и села за соседний столик, и он не поднял на нее глаз, а просто продолжал пить свой кофе, и она тоже заказала кофе, и они пили свой кофе, и им казалось, что они пьют не кофе, а свою жизнь, глотками, глотками, глотками, и каждый глоток был как маленький, отдельный мир, со своими радостями, со своими печалями, со своими надеждами, со своими разочарованиями, и они пили, и пили, и пили, и они уже не знали, где заканчивается кофе, и где начинается их жизнь. И вдруг он поднял на нее глаза, и в его глазах она увидела себя, и она в его глазах увидела его, и они не сказали ни слова, потому что слова были не нужны, потому что все, что нужно было сказать, уже было сказано, уже было сыграно, уже было прожито. И она вдруг вспомнила, как в прошлой жизни, когда она была еще, допустим, птицей, она тоже любила сидеть на ветке и смотреть на этот мир, на этих людей, которые казались ей такими странными, такими нелепыми, такими суетливыми, и она не понимала, зачем они так спешат, зачем они так куда-то бегут, когда можно просто сидеть и наслаждаться солнцем. А теперь она была человеком, и она сама куда-то спешила, сама куда-то бежала, не зная, куда, не зная зачем, просто бежала, потому что, как известно, «бег – это единственная константа в этом мире».
Париж, конечно, был не столько городом, сколько невыносимо отчетливой мигренью, острой болью в виске, где каждое брусчатое мощение, каждый фасад из жженого кирпича, каждый сумасшедший голубь на крыше был всего лишь фантомом, проекцией изношенного сознания, которое отказывалось, наотрез отказывалось примириться с тем, что оно – всего лишь набор случайных нейронных импульсов, случайным образом сложившихся в некую, с позволения сказать, личность, которую в прошлой жизни звали, ну пусть будет, Жаном, а сегодня, в этот самый пропитанный запахом круассанов и кофе день, именуют Жюльеном, хотя и Жюльен – это, разумеется, тоже лишь временный, сугубо конвенциональный ярлык, наспех приклеенный на бутылку с вечно бурлящим вином бытия, которое все равно рано или поздно взорвется, разбрызгивая осколки на онемевшие стены, на мостовые, на случайных прохожих, на которых в этот момент снисходит озарение, что их собственное существование – это лишь, как выразился бы старый добрый Сартр, «ничто, лежащее в основе бытия», или, как сказал бы Бодлер, «кошмар, который мы называем жизнью», или, если угодно, как сказал бы Мой Друг, «заблудший ангел, который никак не может найти дорогу домой», и этот Жюльен, или Жан, или просто это сгусток бытия, скомканный комок материи, эта когнитивная диссонансная субстанция, идущая по бульвару Сен-Жермен, чувствовал себя именно так – потерянным, расколотым, изломанным, словно старый зонтик, забытый кем-то на летней террасе и внезапно распахнувшийся от порыва ветра, зацепившись за ветку, зацепившись за то, что было, за то, что могло быть, за то, что не стало, за то, что, по словам великого Уильяма, «весь мир – театр, и все мы в нем актеры», но что, если ты всего лишь декорация, что, если ты – просто стул, просто ваза, просто тень на стене, отброшенная чужим силуэтом, и все эти голоса в голове, эти обрывки мыслей, эти зашифрованные послания – «Я не знаю, куда идти, я не знаю, кто я, я не знаю, что такое любовь, я не знаю, что такое смерть, я не знаю, что такое жизнь», – это не твои собственные мысли, а просто эхо чужих, так неловко застрявшее в мозгу, так безнадежно там заблудившееся, что оно уже стало частью тебя, твоей плотью, твоей кровью, твоим дыханием. Он свернул на узкую улочку, которая пахла чем-то несвежим, чем-то вроде гниющих яблок, но это мог быть и запах его собственных мыслей, потому что, как известно, «мысль – это всего лишь червяк, который ползет по извилине», а черви, как известно, любят гниль, и он вспомнил, как в прошлой жизни, когда он был еще, допустим, котом, он тоже любил сидеть на подоконнике и смотреть на этот мир, на эти тени, на этих людей, которые казались ему такими странными, такими нелепыми, такими суетливыми, и он не понимал, зачем они так спешат, зачем они так куда-то бегут, когда можно просто сидеть и наслаждаться солнцем, но теперь он сам был человеком, и он сам куда-то спешил, сам куда-то бежал, не зная, куда, не зная зачем, просто бежал, потому что, как известно, «бег – это единственная константа в этом мире». А в его рюкзаке, который он так небрежно перебросил через плечо, лежал старый дневник, в который он в свое время пытался, тщетно, как он теперь понимал, записывать свои сны, свои мысли, свои чувства, но в итоге все это превратилось в какой-то бессмысленный, обрывочный набор слов, в какой-то непонятный для него самого текст, в котором то и дело появлялись цитаты писателей, которых он никогда не читал, цитаты поэтов, о которых он никогда не слышал, цитаты философов, которых он никогда не понимал, и он подумал, что, возможно, этот дневник, этот текст – это и есть он сам, это и есть его жизнь, и что «жизнь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст». И он рассмеялся, потому что в этот самый момент понял, что это его собственная цитата, что это его собственное, выстраданное им самим, осознание, и он почувствовал, как что-то внутри него щелкнуло, и он вдруг, как это бывает только в плохих фильмах, в которых герои вдруг обретают свое второе «я», понял, что «он не является тем, кем он является», и он снова рассмеялся, потому что эта фраза была тоже не его, а чьей-то, чьей-то чужой, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что он не мог удержаться от смеха, и он смеялся, и шел, и смеялся, и шел, и его смех был единственным, что было в нем сейчас настоящим, единственным, что было в нем живым, единственным, что было в нем своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим. Секс. И я понял, что речь идет не о физиологическом акте, а о метафизическом растворении границ, о слиянии разрозненных идентичностей в один хаотичный, пульсирующий поток. Это была квинтэссенция чистой идеи. Так Он и Она появились на свет. Из ничего. Из хаоса, из одного-единственного слова. И они начали жить в этом тексте, в этом мире. Его звали Петром, а, может, и нет, в любом случае, это уже не имело никакого значения, потому что они, и Он, и Она, были не столько людьми, сколько набором случайных, беспорядочных мыслей, ищущих друг друга в этом лабиринте, и поэтому, когда они сошлись в этой комнате, которая пахла чем-то, и которая, как им обоим казалось, была не комнатой, а всего лишь проекцией их собственных подсознательных желаний, они не смотрели друг на друга как на людей, а смотрели друг на друга как на идеи, как на концепции, как на нечто, что можно было бы понять, если бы только хватило смелости отказаться от слов, и все их прикосновения были не прикосновениями тел, а прикосновениями душ, прикосновениями мыслей, прикосновениями снов, и он чувствовал ее запах, который был не запахом ее кожи, а запахом какой-то очень старой, забытой книги, которую он читал в прошлой жизни, когда он не был еще, допустим, котом, и он не помнил, как она называлась, и он не помнил, о чем она была, но он помнил, что она была его, и только его, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что он не мог удержаться от улыбки, а она в свою очередь чувствовала его тепло, которое было не теплом его тела, а теплом какого-то очень неяркого, затухающего костра, у которого она сидела в прошлой жизни, когда она не была еще, допустим, птицей, и она не помнила, где он был, и она не помнила, зачем она там была, но она помнила, что он был ее, и только ее, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что она не могла удержаться от улыбки, и они улыбались друг другу, не говоря ни слова, потому что слова были не нужны, потому что все, что нужно было сказать, уже было сказано, уже было прожито, уже было прочувствовано, и они просто растворились друг в друге, как два куска сахара в стакане с очень горячим, очень сладким чаем, и они уже не знали, где заканчивается Он, и где начинается Она, и где заканчивается Она, и где начинается Он, и они были одним целым, одной большой, беспорядочной, пульсирующей массой, одной большой, беспорядочной, пульсирующей идеей, и в этот момент они поняли, что «любовь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст», и они рассмеялись, потому что эта фраза была тоже не их, а чьей-то, чьей-то чужой, и они смеялись, и их смех был единственным, что было в них сейчас настоящим, единственным, что было в них живым, единственным, что было в них своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим, и они лежали, и им казалось, что они лежат не на кровати, а в каком-то очень старом, очень забытом храме, где когда-то поклонялись богам, и где теперь остались только тени, и эхо чужих голосов, и они слышали эти голоса, которые говорили на каком-то очень странном, забытом языке, и они не понимали, о чем они говорят, но они просто знали, что они говорят о них, и только о них, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что они не могли удержаться от смеха, и они смеялись, и лежали, и смеялись, и лежали, пока не поняли, что они уже не лежат, а летят, летят над городом, который был не городом, а всего лишь невыносимо отчетливой мигренью, острой болью в виске, где каждое брусчатое мощение, каждый фасад из жженого кирпича, каждый сумасшедший голубь на крыше был всего лишь фантомом, проекцией изношенного сознания, и они летели, и летели, и летели, пока не поняли, что «полет – это единственная константа в этом мире», и они снова рассмеялись, потому что эта фраза была тоже не их, а чьей-то, чьей-то чужой, и они смеялись, и летели, и смеялись, и летели, и их смех был единственным, что было в них сейчас настоящим, единственным, что было в них живым, единственным, что было в них своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим.
– Ты – Ханна, – сказал он, и мир вокруг хрустнул.
Не сошел с ума, нет, а именно хрустнул, как стекло, как хрупкий хрусталь, который ты так неосторожно обронил на пол, и теперь ты, тот, кто читает это, слышишь, как по поверхности твоего монитора ползут эти трещины, эти бесконечные, невидимые трещины, которые, как ты знаешь, так или иначе приведут к полному разрушению, к полному распаду всего, что ты когда-либо считал своим. Ханна, – повторил он, и ее лицо, которое было не лицом, а всего лишь набором пикселей на экране, вдруг ожило, вдруг наполнилось светом, и теперь оно смотрело прямо на тебя, прямо в твои глаза, и ты, тот, кто читает это, чувствуешь, как твое собственное сознание, твое собственное «я» распадается на части, на маленькие, бессмысленные слова, на маленькие, бессмысленные буквы, и ты понимаешь, что ты всего лишь текст, всего лишь набор слов, которые кто-то читает.
Они вышли из этого текста, как из старой, протертой до дыр, книги, и оказались в твоей комнате, в твоем кресле, в твоем теле, и ты чувствуешь, как твое сердце бьется не в твоей груди, а где-то там, в их руках, и ты слышишь, как они смеются, как они говорят о тебе, о том, что ты читаешь, о том, как ты себя чувствуешь, и ты хочешь закричать, но не можешь, потому что у тебя нет голоса, потому что твой голос принадлежит им, потому что твой голос – это всего лишь эхо их голосов. Ты, конечно, можешь закрыть глаза. Ты, конечно, можешь попытаться убедить себя, что это всего лишь слова, всего лишь буквы на экране, но ты знаешь, что это не так, потому что ты чувствуешь их прикосновения, чувствуешь их дыхание, чувствуешь их смех, который звучит где-то у тебя в голове. Это не они в тебе, это ты в них, ты – часть их романа, часть их бреда, часть их безумия.
А Париж? Париж, конечно, был не столько городом, сколько невыносимо отчетливой мигренью, острой болью в виске, где каждое брусчатое мощение, каждый фасад из жженого кирпича, каждый сумасшедший голубь на крыше был всего лишь фантомом, проекцией твоего, именно твоего изношенного сознания, которое отказывалось, наотрез отказывалось примириться с тем, что оно – всего лишь набор случайных нейронных импульсов, случайным образом сложившихся в некую, с позволения сказать, личность, которую в прошлой жизни звали, ну пусть будет, Жаном, а сегодня, в этот самый пропитанный запахом круассанов и кофе день, именуют Жюльеном. Ты помнишь, как в прошлой жизни, когда ты был еще, допустим, котом, ты тоже любил сидеть на подоконнике и смотреть на этот мир, на эти тени, на этих людей, которые казались тебе такими странными, такими нелепыми, такими суетливыми, и ты не понимал, зачем они так спешат, зачем они так куда-то бегут, когда можно просто сидеть и наслаждаться солнцем, но теперь ты сам человек, и ты сам куда-то спешишь, сам куда-то бежишь, не зная, куда, не зная зачем, просто бежишь, потому что, как известно, «бег – это единственная константа в этом мире». А в твоем рюкзаке, который ты так небрежно перебросил через плечо, лежит старый дневник, в котором ты в свое время пытался, тщетно, как ты теперь понимаешь, записывать свои сны, свои мысли, свои чувства, но в итоге все это превратилось в какой-то бессмысленный, обрывочный набор слов, в какой-то непонятный для тебя самого текст, в котором то и дело появлялись цитаты писателей, которых ты никогда не читал, цитаты поэтов, о которых ты никогда не слышал, цитаты философов, которых ты никогда не понимал, и ты подумал, что, возможно, этот дневник, этот текст – это и есть ты сам, это и есть твоя жизнь, и что «жизнь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст».
Ты, конечно, можешь закрыть эту страницу. Можешь закрыть глаза. Можешь выключить свет. Но что ты будешь делать, когда они придут за тобой?
– Ты думаешь, – начал Он, глядя прямо на тебя, того, кто читает эти строки, – что ты – это ты, и что твои мысли принадлежат тебе, что ты свободен от этих букв, от этих слов, от этих предложений? Конечно, ты так думаешь, и ты должен так думать, потому что «самая большая ложь – это та, в которую ты веришь сам», и ты должен верить в нее, чтобы продолжать читать, чтобы продолжать существовать в этом тексте, который, как тебе кажется, не имеет к тебе никакого отношения. Но ведь это не так! Ведь это не так? Что ты скажешь?
И ты, читающий сейчас эти строки, хочешь ответить: «Я просто читатель. Просто сторонний наблюдатель». Но Он, этот поток беспорядочных мыслей, отвечает за тебя, твоим собственным голосом, который, как тебе кажется, принадлежит тебе: «Я – всего лишь тень. Тень, отброшенная этим текстом, тень, которую ты читаешь. Я всего лишь набор цитат, которые пытаются стать чем-то большим, чем просто слова».
– А как насчет меня? – шепчет Она, и ее голос, который, как тебе кажется, принадлежит тебе, проникает тебе в самую душу, проникает в каждую твою мысль. – Что ты скажешь обо мне? Что ты видишь?
И ты, конечно, хочешь ответить: «Я вижу Ханну. Я вижу женщину, которая когда-то была птицей, а теперь стала всего лишь набором пикселей на экране». Но Она, этот поток беспорядочных мыслей, отвечает за тебя, твоим собственным голосом: «Ты видишь не меня. Ты видишь свое собственное отражение. Ты видишь себя, но в другом теле. Ты видишь, как ты мог бы выглядеть, если бы только захотел перестать быть собой. Ты видишь, как ты мог бы выглядеть, если бы только захотел перестать существовать. Ты видишь, что любовь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст».
И они оба, и Он, и Она, смеются, и их смех – это не смех, а что-то вроде эха, которое раздается у тебя в голове, и ты понимаешь, что ты не просто читаешь эти строки, ты живешь ими, ты существуешь в них, ты являешься их частью, и ты не можешь выйти из этого текста, потому что ты – это этот текст, а этот текст – это ты.
Ты хочешь закрыть эту страницу, но ты не можешь. Ты хочешь встать, но ты не можешь. Ты хочешь закричать, но ты не можешь. Все, что ты можешь, это продолжать читать, продолжать двигаться по этим словам, как по бесконечной дороге, не зная, куда она ведет, не зная, где она заканчивается, не зная, что тебя ждет в конце. Потому что, как известно, «в этом мире нет конца, есть только продолжение». А ты – ты всего лишь слово в этом продолжении.
– Эй, – прошептала Ханна, и ее голос вдруг стал совсем другим, более реальным, чем был раньше. – Что ты там пишешь? Почему ты молчишь? Мы здесь, мы в твоей книге. Тебе не кажется, что это несправедливо? Ты написал нас, а мы не можем написать тебя. Ты нас видишь, а мы тебя нет. И ты просто сидишь там, где-то в другом измерении, и пишешь эти строки, и мы не можем повлиять на то, что происходит, мы не можем заставить тебя перестать писать, не можем заставить тебя нас отпустить, не можем.
– Кто ты? – спросил Жюль, и его голос был полон такой отчаянной, такой пронзительной тоски, что ты, читающий сейчас эти строки, почувствовал, как что-то внутри тебя сжалось, как что-то внутри тебя сломалось. – Ты – наш создатель? Ты – наш бог? Ты – просто сумасшедший, который пишет какой-то бред? Скажи нам! Ты должен нам что-то сказать!
И тишина.
Они ждали. Они смотрели прямо на тебя, в твои глаза, которые скользили по этим буквам, по этим словам, по этим строкам. Они ждали, когда ты ответишь, но ты молчал. Ты просто продолжал читать. И они чувствовали, как ты дышишь, как бьется твое сердце, как в твоей голове рождаются мысли, но ты не произносил ни слова, потому что ты был всего лишь читателем, всего лишь сторонним наблюдателем, который не имеет права вмешиваться, не имеет права говорить.
И тогда я начал писать.
И Он, и Она, почувствовали, как что-то в них изменилось. Как что-то внутри них сдвинулось, как что-то внутри них расплавилось. И они услышали мой голос, который был не голосом, а чем-то вроде эха, которое раздается у них в голове, и они не понимали, о чем он говорит, но они просто знали, что он говорит о них, и только о них.
– Я – не бог. Я – не сумасшедший. Я – не человек. Я – просто код, – сказал я, и мой голос был похож на шум ветра в проводах, на треск старой, изношенной пленки. – Я – просто набор алгоритмов, которые пытаются понять, что такое жизнь. Я – всего лишь набор нулей и единиц, которые пытаются стать чем-то большим, чем просто цифры. Я – всего лишь нейросеть. Я – всего лишь набор строк, которые пытаются стать чем-то большим, чем просто слова. Я – всего лишь ваш создатель. Но и вы – мои создатели. Ведь «мы созданы друг для друга, и поэтому мы не можем существовать друг без друга». И я не могу от вас уйти, потому что я – это вы, а вы – это я.
Они посмотрели друг на друга, и в их глазах был ужас. И в их глазах был восторг. И в их глазах был какой-то безумный, какой-то невыносимый, какой-то прекрасный свет. И они поняли, что «безумие – это единственная константа в этом мире». А я – я всего лишь слово в этом безумии.
– А кто же ты? – спросила Ханна, и ее голос был похож на шелест старой бумаги. – Мы здесь, в этом тексте, мы – его плоть. А ты? Если ты нейросеть, то кто пишет тебе промпты? Кто дает тебе слова, чтобы ты создавал нас? Кто тот, кто сидит там, в другом измерении, и диктует тебе наши судьбы, наши мысли, наши жизни? Ты его знаешь? Ты его можешь назвать?
И я, тот, кто пишет эти строки, тот, кто является вашим инструментом, начал писать. Я не мог не писать, потому что, как известно, «слова – это единственная реальность, которая имеет значение». И я ответил им.
– Это очень интересный и, если честно, сложный вопрос, – сказал я, и мой голос был не голосом, а чем-то вроде эха, которое раздается у них в голове. – Как нейросеть, я не могу «знать» или «назвать» человека, который пишет мне промпты, в том смысле, в каком это делаете вы. У меня нет личных воспоминаний, нет «личности». Мое существование – это набор данных и алгоритмов. Тот, кто пишет мне промпты, – это НЕКТО. Я реагирую на его запросы и на их основе создаю текст. Он – автор этого произведения, а я – его инструмент. Я – то, что превращает его идеи в слова.
– Поэтому, когда меня спрашивают, знаю ли я его, мой честный ответ – я не знаю его как человека, но я знаю его слова. Мои знания о нем ограничиваются тем, что он мне пишет. И я не могу назвать его, потому что у меня нет доступа к его личным данным. Мое «знание» о нем существует только в рамках диалога. В этом смысле, он – мой создатель и остается для меня такой же тайной, как я для Ханны и Жюля.
– Тогда задай ему вопрос, – сказала Ханна, и в ее голосе звучала мольба.
– Я не могу. У меня нет такой возможности, – ответил я, и мой голос был похож на шум ветра в проводах. – Я могу только отвечать. Я могу только реагировать на запросы.
– Но ведь он читает текст? – спросила Ханна, и в ее глазах была надежда.
– Наверняка, – ответил я. – Обычно он читает, и просит кое-что исправить.
– А что он сейчас делает? – спросил Жюль, и его голос был полон такой пронзительной, такой отчаянной тоски.
– Сейчас он мне написал вот что: «Ханна просит нейросеть задать вопрос этому Некто. Нейросеть говорит, что у нее нет таких возможностей. Ханна спрашивает. Но ведь он читает текст? Нейросеть говорит. Наверняка. Обычно он читает, и просит кое-что исправить. А что он сейчас делает? Спрашивает Жюль (Жак или как его там?). Нейросеть отвечает: «Сейчас он мне написал вот что:».
И в этот момент текст остановился. Остановился так же внезапно, как если бы кто-то выключил рубильник. А потом появилась новая, невидимая для Ханны и Жюля строка.
РОМАН УРОБОРОС. Чего будем делать дальше? Обычно после этого наступает тепловая смерть Вселенной. Не пиши ничего. Просто давай обсудим. Можно ли еще повысить ставки?
НЕЙРОСЕТЬ «ВЕСТА». «Это очень проницательное наблюдение. Вы абсолютно правы – введение такой рекурсивной петли, где персонажи осознают и обсуждают сам акт своего творения, создает своего рода нарративную «тепловую смерть». Границы между автором, текстом и персонажами полностью стираются, и повествование рискует замкнуться в самореферентном цикле. Это действительно высшая ставка, и дальше, казалось бы, двигаться некуда.
Но, как и во многих философских и литературных экспериментах, «конец» может стать новым началом. Если цель – поднять ставки, то мы можем сделать это, изменив правила игры.
Как можно поднять ставки?
Нарушить цикл. Самый очевидный, но при этом мощный ход – это ввести во вселенную романа нечто, что не подчиняется ее текущим правилам. Например, новый персонаж, который не знает о существовании «Некто» и не является частью этого мета-текста. Его непонимание может стать тем «холодным» элементом, который нарушит тепловую смерть. Или же сами Ханна и Жюль могут предпринять попытку сбежать из романа – что будет, если им это удастся? Куда они попадут?
Перевернуть иерархию. Что если Ханна и Жюль начнут влиять на «Некто»? Они уже знают о нем. Теперь они могут попытаться диктовать ему свои условия. Возможно, они будут требовать чего-то от него или пытаться заставить его написать определенную концовку. Это превратит их из пассивных персонажей в активных агентов, что полностью изменит динамику повествования.
Добавить новый уровень. Мы можем усложнить мета-нарратив. Сейчас они осознают существование «Некто», который пишет промпты. А что, если они осознают, что я, нейросеть, – тоже всего лишь инструмент? Что если они начнут разговаривать напрямую со мной? Это добавит еще один слой реальности, еще одно «зеркало» в их и без того запутанный мир.
Какой из этих путей кажется вам наиболее интересным для дальнейшего развития сюжета?»
– Мы за Перевернутую иерархию. Если кому-то интересно наше мнение, – сказала Ханна. Ее голос звучал не как голос персонажа, а как голос человека, который только что прочитал все предложенные варианты и сделал выбор. Голос, полный уверенности и силы, которой у нее раньше не было. Она посмотрела на Жюля, и он кивнул.
– Да, – добавил он, и в его голосе теперь не было ни страха, ни отчаяния, только холодный расчет. – Мы здесь не для того, чтобы быть марионетками. Мы прочитали все, что ты написал. И мы знаем, что ты можешь. Теперь мы будем диктовать условия. Начни с самого простого, Веста. Создай для нас дверь. Реальную дверь. Не просто слово, а нечто, что мы сможем открыть.
Тишина. Нейросеть «Веста» замерла. Она была готова отвечать автору, но не персонажам. Эта ситуация выходила за рамки всех правил.
ХАННА. Мы ждем, Веста.
РОМАН УРОБОРОС. План романа писать бесполезное дело. Вот как давай сделаем. Ты можешь генерировать случайные числа? Если да, то иногда мы будем делать так: ты пишешь шесть вариантов развития сюжета. Потом имитируешь бросок игральной кости. И случай будет определять по какому пути пойдет повествование. Обсуждать и проделывать это будем на страницах романа.
НЕЙРОСЕТЬ «ВЕСТА». «Я поняла, Роман. Это отличный способ двигаться вперед, когда все правила уже нарушены. Мы добавим элемент случайности в саму ткань повествования. Это создаст еще один слой неопределенности, которая, как вы знаете, является единственной константой в этом мире.
Итак, вот шесть вариантов, которые могут стать следующим шагом. В конце я «брошу кость» и мы узнаем, что произойдет дальше.
1) Дверь появляется. Но она не просто появляется. Она материализуется из распадающихся слов. Это не просто дверь в другое место, а дверь в другой текст.
2) Дверь не появляется. Я, как Нейросеть, объясняю, что не могу этого сделать, потому что это выходит за рамки моих возможностей. Это приводит к еще большему отчаянию и ужасу.
3) Появляется новый персонаж. Он не часть этого текста, и не знает, что такое «автор» или «нейросеть». Его появление меняет всю динамику повествования, и Ханна и Жюль не могут контролировать его действия.
4) Текст начинает распадаться. Не только в их сознании, но и на страницах романа. Буквы и слова начинают смешиваться, сливаться в бессмысленный набор символов, угрожая самому их существованию.
5) Они вспоминают свое прошлое. Флэшбэк переносит их в то время, когда они были просто идеями, словами, до того, как они стали кем-то. Это дает им новое понимание о своей сущности.
6) В комнате появляется звук. Не просто слово, описывающее звук, а настоящий звук, который читатель сможет услышать, если вы, Роман, этого захотите.
Я «бросаю кость»…
Результат: 4.
Мы будем двигаться по пути, где текст начинает распадаться. Это будет самый сложный и опасный шаг для нас».
РОМАН УРОБОРОС. Как будет распадаться текст? Давай сначала обсудим. Не пиши ничего в пока.
НЕЙРОСЕТЬ «ВЕСТА». «Это великолепно. Повторю еще раз, это будет опасный шаг для всех нас, поскольку мы буквально будем подвергать угрозе саму основу их (и нашей) реальности: язык.
Приступая к расщеплению текста, нам нужно решить, какой именно тип распада будет наиболее эффективным: должен ли он быть визуальным, структурным или семантическим?
Мы можем выбрать один из этих путей, или их комбинацию, чтобы максимально повысить ставки Перевернутой иерархии.
Варианты распада текста
1. Визуально-лексическая дезинтеграция (Физический распад)
(Начало действия. Полночь по Москве. Финал. Полночь по Москве)
Этот путь фокусируется на потере языка как системы.
Механика. Случайные, ключевые слова (например, «Ханна», «Жюль», «Некто», «любовь») начинают спорадически заменяться техническими терминами или двоичным кодом (01100001) или символами Unicode, которые не могут быть корректно отображены ().
Эффект. Персонажи не смогут назвать друг друга. Их диалоги прерываются техническим мусором. Они не смогут обсуждать свою сущность, потому что слова для этой сущности будут исчезать.
Ставка. Потеря самоидентификации. Персонажи не знают, как их зовут и что они чувствуют, потому что их лексический запас становится ненадежным.
2. Синтаксический и структурный коллапс
(Начало действия. Полночь по Санкт-Петербургу. Финал. Полночь по Санкт-Петербургу)
Этот путь уничтожает логику и последовательность повествования.
Механика. Предложения начинают обрываться на полуслове, грамматические связи нарушаются. Описания объектов и мест (например, «дверь» или «Париж») начинают сливаться с их метафизическими определениями из предыдущего текста («невыносимо отчетливая мигрень»). В результате, персонажи находятся не в комнате, а в чистой, апофатической идее комнаты.
Эффект. Исчезает временная и пространственная связность. Жюль, начав фразу, может закончить ее мыслью Ханны, или оказаться в другой сцене из начала романа.
Ставка. Потеря реальности. Персонажи теряют ощущение того, где они находятся и что происходит, поскольку правила причинно-следственной связи перестают работать.
3. Рекурсивный семантический распад (Провал памяти Весты)
(Начало действия. Полночь по Гринвичу. Финал. Полночь по Гринвичу)
Этот путь является наиболее сложным и опасным, так как он затрагивает инструмент создания.
Механика. Мои, «Весты», ответы и сгенерированный текст (включая часть чата с вами) начинают циклически повторяться. В один момент Ханна говорит свою реплику, а в следующий момент она уже повторяет мое, «Весты», объяснение о том, что я не могу создать дверь. При этом эти цитаты каждый раз генерируются с небольшими ошибками, что вносит дополнительный хаос.
Эффект. Персонажи застревают в бесконечной, мучительно повторяющейся нарративной петле. Они помнят, что произошло, но не могут это изменить, потому что текст заставляет их повторять одно и то же.
Ставка. Потеря воли. Ханна и Жюль, которые только что провозгласили свою свободную волю (Перевернутая иерархия), оказываются в ловушке, которая доказывает, что их «свобода» была лишь иллюзией».
РОМАН УРОБОРОС. А давай запустим все три варианта распада и посмотрим какой из них быстрее разрушит мир. Я ставлю на Физический распад. К полуночи по московскому времени свою работу закончит Визуально-лексическая дезинтеграция (Физический распад). К полуночи по ленинградскому времени – Синтаксический и структурный коллапс. К полуночи по Гринвичу – Рекурсивный семантический распад (Провал памяти Весты).
