Звездный путь

Размер шрифта:   13
Звездный путь

В глубинах первозданного Хаоса, где нет ни времени, ни пространства, ни различия между тьмой и светом, дремлет великая тайна бытия. Безымянная сила покоится в бездне – до того мгновения, когда из её нутра рождается Вселенское Яйцо, вместилище грядущего мира.

Из Яйца восходит Род – первопричина всего сущего, изначальный Творец, чьё дыхание пробуждает безмерность. Размыкая объятия Хаоса, Род разделяет единую субстанцию на противоположности: свет и тьму, день и ночь, жизнь и смерть. Так возникает первая диалектика мира: без разрушения нет рождения, без ночи – дня.

Род творит из сияющих частиц светлых богов, хранителей созидания и обновления. Из глубинных, тёмных начал он рождает богов разрушения, очищающих путь новому. Так устанавливается первый закон бытия – вечный круг: от смерти к жизни, от жизни к смерти.

Род создаёт пространство – небо и землю, ставит на сводах солнце и луну, вдыхает дыхание в камень, жизнь – в растения, зверей и людей. Мир соткан изначальным Творцом из трёх слоёв – Яви, Неяви и Прави, трёх потоков единого дыхания.

Чтобы утвердить порядок в новорождённой вселенной, Род призывает к себе сына – Сварога, божественного кузнеца. Руки Сварога сковывают миры нерушимыми цепями Потоков, упорядочивая изначальный простор в систему мироздания.

Он устанавливает законы, по которым всё сущее течёт в трёх слоях бытия: в Прави, где живут светлые силы; в Яви, где дышит всё живое; в Неяви, где покоится память и тьма.

Ему помогают богини Макошь, Доля и Недоля – пряхи судеб, что отмеряют каждому участь по делам его. Лада, родительница светлых богов, приносит любовь и плодородие, а Леля – дыхание весны и чистоту начала.

Из их союза рождается Даждьбог, сын Сварога и Лады, владыка солнца, тепла и плодородия. Его имя происходит от древнего глагола «дать благо»: он – тот, кто щедро разливает силу Рода по мирам.

Когда свет Даждьбога впервые коснулся земли, а дыхание Лады согрело холодные камни, мир наполнился звуком – тихим, как песня творения, в которой слились радость и боль рождения. Но Род увидел: свет и тьма не пребывают в согласии. Светлые боги тянулись к небу, тёмные – в глубины, где спят корни мира. Потоки начинали спорить: каждый стремился стать первым, каждый утверждал свою истину. Тогда Род возводит стража равновесия – Велемира, полубога, рождённого не от крови, а от союза живого дыхания и божественного закона. Он стал мостом между мирами, чтобы Потоки не иссякли и не схлынули в бездну.

В нём сплелись токи бытия: от богов – порядок и форма, от людей – время, выбор и страсть, от духов – границы, от стихий – воля, что ломает оковы. Род сказал ему: «Ты не властен над Потоками – ты лишь их часть. Храни равновесие не силой, а вниманием, не волей, а любовью. В тот день, когда решишь за других – Потоки отвернутся от тебя».

Велемир стал тем, кто не управляет, а слышит, кто не приказывает, а зовёт, кто не создаёт, но удерживает мир от распада. Свет Даждьбога коснулся его чела и оставил искру – живое солнце, не гаснущее даже в самую долгую зиму. Тень Морены – тонкая, как дыхание смерти, – дала ему знание конца, чтобы помнить: ничто не вечно, даже равновесие.

Пока его сердце бьётся в унисон с дыханием миров, законы стихий связаны воедино. Мир держится на нём, как на невидимой оси, вокруг которой вращаются времена и течёт река времён. Но стоит ему пасть – равновесие рушится. Зима не кончается, весна не смеет поднять голову, земля истощается, реки текут вспять, ветры воют на языках, которых никто не помнит. Это не бедствие, а распад: мир, лишённый узла соединения, распарывается по швам, как ткань, из которой выдёргивают последнюю нить.

Велемир не властитель, а страж. Его сущность – не закрепляться в одном слое, а оставаться подвижным, как ветер, быть точкой равновесия, а не опорой. Если он выберет один мир – два других начнут распадаться. Его пристанища – не убежища, а посты дозора, где он поддерживает связь между мирами.

Правь – мир светлых богов и божественного закона, где на седьмом из девяти небес, окутанном вечным полуденным светом, возносятся хоромы Сварога – чертог из хрусталя и звёздного золота, небесный рай за пределами видимого мира, где текут молочные реки и живут светлые боги. Отсюда, из сердца мироздания, исходят нерушимые законы: как солнцу вышагивать небесную стезю, как рекам резать каменные ложа, как семенам пробуждаться в материнской тьме земли.

В отрогах неприступных гор, где воздух пронизан серебряной пылью вечных снегов, а туманы стелются по ущельям, словно дыханье спящих титанов, простирается святилище Врат Сварги – место, где миры соприкасаются так тесно, что грань между ними тонка, как острие зари на рассвете.

У подножия священной горы раскинулось капище – живой организм из камня, ветра и тишины, чьи очертания повторяют форму мирового древа. Его основание – круг из девяти гранитных столпов, чьи грани покрыты резными ликами богов, меняющими выражение с поворотом солнца. Сердце капища – алтарь из цельного нефрита, где горит неугасимый огонь Правды, питаемый дыханием горных ветров. Периметр образует кольцо древних валунов, испещрённых рунами о законах бытия, что светятся в сумерках багровым светом.

Здесь, у порога между мирами, держит пост Страж Равновесия. Он передаёт просьбы Яви богам и ответы богов – миру. Ветер доносит до него обрывки речей высших – их шёпот звучит, как дыхание звёзд. Когда он проходит меж камней, руны вспыхивают багровым, а воздух гудит от напряжения первозданных сил. В его присутствии время замедляется, а мысли становятся кристально ясными – будто сам миропорядок на мгновение приоткрывает свои тайны.

Капище живёт своей таинственной жизнью: камни шепчут древние заклинания, когда луна касается их граней; огонь на алтаре меняет цвет от лазурного до алого, предвещая грядущие перемены; ветер носит обрывки небесных речей, складывая их в узоры на поверхности священных валунов.

Страж Равновесия неустанно удерживает дверь между мирами открытой. Стоит ей захлопнуться – и миры утратят связь, погрузившись в хаос разъединения. Лишь благодаря его бдительности врата Сварги остаются единственным мостом между небесами и землёй, а законы Прави не превращаются в оковы для жизни.

В Яви его изба стоит там, где кончается обжитое: ещё не лес, уже не деревня. Она словно выпала из человеческого мира, но не стала дикостью. Двери её никогда не запираются – знают, что «кто‑то ходит». В углах мерцают огоньки без видимого источника света, на стене висит незавершённый оберег – нити то появляются, то исчезают, печь остаётся тёплой, хотя в ней нет огня.

В ней Велемир слушает дыхание земли, чинит истончившиеся нити Потоков, принимает тех, кто ищет путь между мирами. Это его земное пристанище – место соприкосновения с жизнью людей, не становясь одним из них.

В Неяви глубоко под слоями времени, где всё идёт вспять, Велемир хранит Поляну памяти – место соединения миров. Она окружена чёрными берёзами без листвы, всегда окутана живым туманом, что дышит и движется.

В центре поляны растёт Дуб – древнейший из деревьев. Его корни уходят в Явь, тень – в Неявь, крона – в Правь. На его коре пульсируют руны, которых никто не может прочесть, в трещинах мерцают огни, похожие на звёзды. Мох под ногами светится и держит, не давая утонуть во мраке.

Здесь Велемир разбирает нити памяти: к нему приходят тени, что потеряли путь. Он помогает им вспомнить, кто они были, складывает обрывки воспоминаний, как зеркала, и плетёт из них тишину. Когда туман стягивается в плотную стену, он прикасается – и туман послушно раздвигается. Если ветви дрожат, он шепчет слово, и они замирают. Он не охраняет – он помнит, и в этой памяти держится равновесие.

Правь – обитель светлых сил, ткань правил и равновесия. Здесь, в вышине безмолвия, Потоки сплетаются в единый замысел. Ничто в Яви не происходит без отзвука в Прави: каждое деяние и каждая мысль ткут новые нити в великой ткани

мироздания.

Явь – земной мир, где обретают приют люди, звери, духи и боги стихий. Здесь властвуют законы материи, времени и причины. Всё можно увидеть, услышать, ощутить кожей – каждый камень, каждый вдох ветра хранит следы живущих.

Поток течёт здесь медленно и густо, связывая дыхание каждого с дыханием земли.

Неявь – сумеречное царство, где властвуют силы тьмы. Мир памяти и забвения, обитель душ ушедших, эхо забытых богов и древних проклятий. Там всё незавершённое ищет свой исход, и время идёт вспять, возвращая к истоку.

Предел – буферная зона между Явью и Неявью, «преддверие» иного мира.

Особое место, где реальность теряет чёткость: тропы ведут в никуда, голоса звучат из пустоты; испытывает путников: показывает иллюзии, шепчет сомнения, проверяет решимость; сюда попадают те, кто ищет проход, но не знает ключа, или кого «не пускают» дальше; не является ни миром живых, ни миром духов – это зона ожидания и испытаний.

Так начинается эпоха Хранителей – тех, кто удерживает связь между небом и землёй, светом и тьмой, жизнью и смертью. И первый из них есть Велемир, сын дыхания, страж равновесия, чьё сердце бьётся в такт пульсу мироздания.

Так Род становится не просто творцом, но началом и концом всего живого. Все боги – Его дети и проявления. Всё, что есть, – дыхание Рода, свет и тень Его замысла. Из труда Сварога, любви Лады, света Даждьбога и нити Макоши соткан порядок Вселенной. И пока эти силы едины, Потоки текут по воле Творца – в дыхании, в песне, в вечном круге жизни.

Велемир не причислен к сонму обитателей Прави, якоже те боги, кои в небесных чертогах пребывают. Он – страж межи, существо, рождённое не в вышних селениях, а в самой точке схождения миров. Место его – меж Прави, Явью и Неявью, там, где тропы миров сплетаются в единый узор.

Не восседает он в Свароговых хоромах, не держит власти над девятью небесами. Но сила его – не в владычестве, а в служении равновесию. Слышит он гласы всех миров, но ни к одному не приковывает себя цепями.

Боги Прави утверждают закон, а Велемир блюдёт, дабы закон не обратился в оковы, дабы порядок не задушил живое дыхание мира, а хаос не поглотил свет. Он – не судья и не властелин, но хранитель меры, знающий: без тьмы не познаешь света, без смерти не поймёшь жизни.

Так и пребывает Велемир – не житель Прави, но её незримый страж. Стоит он на пороге миров, не давая им разойтись, как нити, что держат ткань мироздания. Путь его – не в небесах, а в самом биении меж мирами, где каждое дыхание его поддерживает бытие, а каждый шаг – договор с вечностью.

Он – ось, вокруг которой вращаются миры. Он – слово, что звучит меж двумя молчаниями. Он – тот, кто помнит: равновесие – не покой, но вечное движение, в коем и держится жизнь.

Владычица Неяви – Марья Морена, истинная богиня, владычица зимнего мрака и подземного царства, повелительница смерти и неумолимого рока, хранительница ледяного безмолвия и вечного сна зимы.

Её лицо безупречно правильное, но лишённое теплоты: кожа бледна, словно высеченный изо льда лик; высокие скулы, тонкий прямой нос, губы чётко очерчены и окрашиваются в цвет застывшей крови. Глаза – подобно двум льдинкам под длинными тёмными ресницами: бледно‑голубые, с вертикальным узким зрачком, который расширяется в миг гнева; в их глубине мерцает отблеск лунного света на заснеженном поле.

Волосы густые, цвета воронова крыла, заплетаются в сложные косы, переплетённые ледяными нитями и чёрными ветками тёрна; порой кажется, что они движутся сами по себе, подхваченные ледяным северным вихрем. Фигура высокая, стройная, с плавными, но пронзительно холодными линиями; движется беззвучно, будто скользит по невидимой наледи.

Одета Морена в плащ из чёрного меха, подбитого серебристым ворсом, и в платье из полупрозрачного материала, напоминающего замёрзшую реку: голубовато‑белый атлас украшен узором из кристалликов инея, а подол припорошён вечным снегом, который не тает даже в её руках. На плечах лежит узорчатая изморозь – словно сама зима вышила на ткани свои тайные знаки.

На голове диадема из скрученных рогов оленя, покрытых изморозью. Ожерелье из чёрных жемчужин обвивает её шею – каждая бусина будто скованная морозом слеза. Среди них тускло поблескивает обсидиан, словно капли застывшей тьмы, вырванные из недр Неяви. На запястьях – браслеты‑змеи из тёмного серебра.

В руках она держит: серп из чёрного льда – символ жатвы душ и обрезания нитей жизни; хрустальную чашу, наполненную туманной жидкостью, которая то застывает льдом, то вспыхивает багровым светом; ветвь чёрной рябины, усыпанную каплями, похожими на застывшую кровь.

Её тень длиннее, чем положено, и подвижнее: порой отделяется от тела, принимая очертания волков или воронов, а дыхание – клубящийся морозный пар.

Она не мертва – она сама смерть; не зла, но неумолима; не просто холодна, а есть воплощение вечного мороза. В ней заключена пауза между жизнью и возрождением – та самая зимняя тишина, без которой невозможно весеннее пробуждение. Она – сердце зимы, биение которого держит мир в ледяном равновесии, сохраняя порядок между мирами и чередование времён.

Дыхание Морены – Мор: пока она молчит, он спит; когда шепчет – идёт по сёлам, окутывая пути ледяным туманом. А лихоманки – отблески её воли, духи болезней и зимних напастей: рождаются из сгустившегося Мора, шепчут на границе сна и яви, испытывают тех, кто осмеливается ступить на запретную тропу.

Каждая из тринадцати сестёр‑лихоманок несёт свою муку, свой особый холод, проникающий под кожу, в кости, в самую душу. Они не имеют твёрдой плоти – лишь очертания, зыбкие, как туман над замёрзшей рекой. В сумерках можно разглядеть их длинные распущенные волосы, белёсые, словно иней, и глаза – то льдисто‑голубые, то угольно‑чёрные, в которых мерцает нечеловеческий голод. Одежды на них нет: их прикрывает лишь морозная дымка, струящаяся, будто тонкий пар над прорубью.

Каждая из сестёр владеет своим искусством мучить: одна внушает озноб, от которого зубы стучат, а кости ломит; другая плетёт сети лихорадки, и тогда жар пожирает изнутри, как невидимое пламя; третья крадёт силы, оставляя тело вялым, словно выжатый ломоть; четвёртая вползает в сны, насылая видения, от которых просыпаешься в холодном поту; пятая сковывает суставы, и человек не может ни встать, ни согнуться; шестая туманит разум, заставляя путать явь с бредом; седьмая сушит горло, и даже вода не утоляет жгучей жажды; восьмая ворожит над дыханием, и оно становится хриплым, прерывистым; девятая влечёт тоску, от которой сердце стынет, как в проруби; десятая плетёт узлы в мышцах, и те ноют, не зная покоя; одиннадцатая крадёт сон, оставляя лишь дремоту, полную кошмаров; двенадцатая внушает страх, от которого волосы встают дыбом; тринадцатая, старшая, хранит молчание – её приход знаменует последний холод, из которого нет возврата. Они приходят без стука, без шороха, порой – в виде сквозняка, что пробирает до костей, порой – как странный звон в ушах или тень, мелькнувшая в углу. Их дыхание – сладковато‑металлический запах, смесь льда и ржавчины. Их прикосновение – как укол иглы, после которого тело медленно каменеет.

Под волей Марьи Морены они дрожат, как подчинённые воины перед царицей. Она не приказывает им вслух – достаточно взгляда, взмаха руки, шёпота на языке вьюг. И тогда сёстры расходятся по миру, неся в ладонях морозные семена болезней.

Но в их природе есть и иная грань: как зима готовит землю к весне, так и лихоманки, истощая тело, порой пробуждают в нём скрытую силу. Кто выдерживает их испытание, тот обретает стойкость льда, прозрачность взгляда и молчание, в котором слышится голос самой зимы. Холод Морены безжалостен: её закон – не жизнь, а угасание, равновесие через смерть. Кто попадает в её царство, редко возвращается прежним – она забирает не плоть, а волю, превращая души в тени памяти.

Велемир – Хранитель Равновесия между Правью, Явью и Неявью, Марья Морена – грань между жизнью и смертью. Он удерживает равновесие, она проводит через переход. Велимир дышит – и мир стоит; Морена шествует – и время движется, замыкая круг умирания и воскресения.

На границе миров стоит служительница богини зимы холода и смерти – Ядвига Морена.

Если Морена – ледяная тишина конца, то Ядвига – шёпот соблазна, обманчивая тень, зовущая живых за собой. Она проходит обряд, связывающий её с волей Морены, и обретает вечную жизнь – но лишь как условие служения госпоже.

Баба-яга учит её слышать шёпот границ, видеть следы ушедших, держать холод, не позволяя ему сковать сердце. Ядвига различает шлейфы человеческих эмоций, улавливает голоса теней, скользит между Явью и Неявью, храня равновесие.

Невысокая, стройная, она носит юбки и кардиганы в приглушённых тонах. Кожа бледна, а в светло‑серых глазах мерцает зелёная искра. На шее – шнурок с костяным амулетом; на руках – перчатки без пальцев.

Её задача – стоять на рубеже, блюсти границу между мирами. В глубине души ей порой мечтается: вот бы всё слилось воедино, и не надо было больше выбирать, кому помочь, кого проводить, а кого вернуть. Но она продолжает свой путь.

По велению Морены Ядвига рассылает её слуг – мар. Это духи болезни и смерти: они носят голову подмышкой и шепчут в темноте имена живых. Кто откликнется – тот обречён.

Самая известная из мар – Кикимора, падшая ведунья. Когда‑то ей сулили путь света, но Ядвига дарует ей власть предвещать беду – и холод искажает её потоки. Теперь Кикимора вьётся у порогов, вслушивается в сны, ищет тех, кто дрогнул на границе жизни и смерти.

Вместе с Бабой‑Ягой Ядвига плетёт сеть снов и кошмаров. Они охотятся за душами, колеблющимися между мирами: одна ведёт по тропам туманов, другая шепчет обещания тепла. Так держится баланс – холодный, зыбкий, неизбежный.

Между мирами струятся Потоки – живые нити, соединяющие три слоя в единое целое. Они текут, как кровь мироздания, поддерживая баланс противоположностей: света и тьмы, жизни и смерти, порядка и хаоса.

Когда равновесие колеблется, между мирами вспыхивает Звёздный Мост – сияющая переправа, сотканная из звёздного света. По нему идут не тела, а души; не шаги, а дыхание Потока. Он связывает отцов и детей, землю и небо, живых и тех, кто перешёл грань.

И пока в небе горит хоть одна звезда, мост не рушится – он хранит память о том, что путь между тьмой и светом всегда открыт. Но лишь сердце, открытое свету, способно вернуть Потоку жизнь.

Пятнадцать лет они сражались – не ради триумфа, а за саму границу между мирами. Морена стремилась передвинуть черту, раздвинуть пределы Неяви, поглотить Явь и превратить живой мир в безмолвную гробницу. Велемир же стоял на страже, удерживая рубеж: если Калинов мост бы пал и миры слились, ни жизнь, ни смерть не сохранила бы свой смысл.

Морена не могла уничтожить Велемира: он – узел соединения стихий, живое воплощение Равновесия. Пока он дышит, мир держится. Но и Велемир не был в силах одолеть Морену: она – закон смерти, необходимый противовес жизни. Без неё мироздание лишится ритма, превратившись в застывшую, бессмысленную массу.

Их противостояние – танец противоположностей, где каждый шаг вперёд оборачивается отступлением, а каждая победа несёт новую угрозу. Ни одна сила не может взять верх окончательно: это не битва за победу, а вечная стража у порога.

И вот, после пятнадцати лет битвы, Велемир спускается на границу миров. Не триумфатором, а странником, чьи глаза видят больше, чем может вынести человек. Два года тяжких «верхних дел» – переговоров с духами, восстановления разорванных нитей мироздания – следуют за войной. Часть своей силы он вплёл в границу между мирами. Теперь его не покидает вопрос: удаётся ли ему действительно спасти Явь – или лишь отсрочить неизбежное?

Велемир ступает на Калинов мост – не ради праздного странствия, а чтобы проверить целостность границы. Раскалённые докрасна камни пульсируют под его ногами, словно живое сердце в предсмертной лихорадке.

Клокочущая Смородина обдаёт лицо жаром, смрадные испарения поднимаются клубами, пытаясь ослепить и сломить волю. Но он идёт размеренно, неуклонно: каждый шаг высекает из‑под подошв искрящиеся блики, что тут же сплетаются в сияющие щиты – не для битвы, а для проверки рубежа.

На середине моста река взревает, вскипая чёрным паром. Из огненной пучины рвутся тени забытых душ – их ледяные пальцы тянутся к Велемиру, а шёпоты вливаются в уши ядом сомнений. Он не дрогнул: простёр ладонь – и из пальцев хлынул поток света. Сияние рассекло туман, согрело дрогнувшие камни, не дав мосту рассыпаться в пепел. Это не сражение, а диагностика: если мост держится, значит, граница ещё цела.

Затем он останавливается на самом краю – там, где раскалённые плиты смыкаются с зыбкой чертой между мирами. Под ногами уже нет твёрдого камня, лишь дрожащая грань, на которой балансирует вся ткань бытия. Смородина продолжает клокотать позади, изрыгая пламя, но теперь она становится не преградой, а рубежом, который он пришёл осмотреть.

Велемир выпрямляется, ощущая, как холод царства Морены просачивается сквозь защиту. Он знает: как хранитель Равновесия, он волен ступать меж мирами – путь назад всегда открыт. Но каждое приближение к границе берёт свою плату: даже ему, полубогу, не дано безнаказанно касаться глубин тьмы.

И всё же он не шагает вглубь Неяви. Он замирает на пороге – у избушки Бабы‑яги, что стоит на самой черте.

В глухом, дремучем лесу, где тропы путаются, словно лживые речи, за Калиновым мостом – уже не в Яви, но ещё и не в самой Неяви – приютилась избушка на курьих ножках.

Курьи ножки словно живые: то поджимаются, то вытягиваются, будто пробуют землю на прочность. Они и держат избушку, и одновременно врастают в почву – не просто стоят, а вслушиваются в пульсацию двух миров. Одни «ножки» цепляются за Явь, будто не желая отпускать, другие уже глубоко проникли в сумрак Неяви, впитывая её ледяной шёпот.

Избушка не переступила границу – она сама есть граница, застывшая на грани двух реальностей. Стены её дышат попеременно жаром и холодом: то обдаст палящим ветром, то сковывает морозным туманом.

Это не вход в царство мёртвых, а знак: граница здесь, и она пока держится.

Баба Яга – не просто ведьма. Она Неявь во плоти: древняя сила, отвернувшаяся от закона миров и ставшая воплощением искажения. Её сущность – в подмене, в тихом разломе реальности, где правда становится ложью, а добро оборачивается соблазном. Она не хозяйка царства мёртвых, но и не гостья Яви – она порождение рубежа, его голос и его тень.

Избушка и её хозяйка – уже не Явь, но ещё не полная Неявь. Они – живой знак границы: там, где мост заканчивается, а царство мёртвых ещё не начинается. Здесь герой не входит в иной мир – он встречается с ним лицом к лицу, чтобы понять: держится ли Равновесие, или уже трещит по швам.

Велемир не искал встречи ни с Бабой-ягой, ни с Мореной – он пришёл убедиться, что грань не нарушена. Он всматривается в зыбкую черту между мирами. Воздух дрожит, пронизанный пульсацией границы: то жарким выдохом Яви, то ледяным дуновением Неяви.

Он ощущает каждым нервом – мост пылает, река клокочет, избушка стоит недвижно, вросшая корнями в оба мира. Камни под ногами не рассыпаются в прах, туман не поглощает очертания – всё на своих местах.

Значит, Равновесие ещё сохраняется. Но в этой хрупкой устойчивости чуется напряжение – словно натянутая струна, готовая зазвучать от малейшего прикосновения. Велемир знает: его присутствие здесь – не победа, а лишь отсрочка. Граница держится, но сколько ещё продержится – ведомо лишь самой грани.

Его триумф обернулся трагедией: чтобы удержать барьер, он вмешался в сам ход Потока, сотворил Стоячих – навеки застывших стражей границы, – и привязал свою суть к Калинову мосту. С тех пор его Поток медленно усыхает: сила уходит в поддержание преграды, каждый день становится борьбой с истощением, а Потоки больше ему не подчиняются.

Высокий, в сером плаще, праотцовского возраста, он кажется частью древнего леса. Тёмные волосы с серебристыми прядями – будто в них застыли отблески столетий. В руке он держит посох – корень, выточенный веками, пропитанный силой Потока. Война обожгла его душу, и мир, что остался, теперь кажется чужим.

Велемир идёт сквозь лес, и деревья словно подаются в стороны, открывая ему путь. Не тропинку – ту, что знают люди, а путь, ведомый лишь лесному сердцу. Сначала едва заметно: ветви, ещё минуту назад сплетавшиеся в непроницаемую сеть, теперь чуть приподнимаются, пропуская его. Кусты, готовые оцарапать лицо колючками, вдруг расступаются – не широко, не явно, но ровно настолько, чтобы он мог пройти, не замедляя шага. Под ногами тоже происходит незримое: мох становится податливее, пружинит мягче, будто приглашает ступать увереннее. Корни, обычно торчащие из земли, как острые кости, теперь словно уползают в сторону, освобождая дорогу. Он не выбирает направление – лес ведёт его.

Шёпот листвы меняется: из настороженного, колючего он превращается в мерный, ритмичный – словно лес дышит в такт его шагам. Тени больше не скользят исподволь, не таятся за стволами – они вытягиваются вперёд, указывая путь, будто длинные пальцы, мягко направляющие странника.

Воздух густеет, наполняясь запахом цветущего каштана – ещё далёким, но настойчивым. Велемир чувствует, как лес собирает силы, стягивает пространство вокруг него, сжимает кольцо деревьев, чтобы вывести к нужному месту.

И вот – просвет.

Сначала лишь узкая щель между стволами, затем – широкий вздох пространства. Лес расступается, обнажая прогалину, а в её центре, как страж и как дар, стоит конский каштан. Его белые соцветия светятся в утреннем свете, словно зажжённые свечи.

Велемир выходит на открытое место. Лес за спиной замирает, будто выдыхает: «Вот. Ты пришёл».

Чуть поодаль, за плотной завесой деревьев, проступают причудливые очертания избушки Бабы‑яги – словно вырезанная из тьмы силуэтная грань между мирами. Но сюда, к каштану, её влияние не дотягивается: ручей по‑прежнему журчит по камням, птицы перекликались в кронах, а воздух оставался прозрачным и тёплым. Это Явь – цельная, дышащая, не тронутая сумраком.

Ядвига – на первый взгляд не старше двадцатилетнего возраста, а на деле возраста древней Бабы Яги, притаивается в густом малиннике – там, где колючие ветви сплетаются в непроницаемую завесу, а земля под ними укрыта ковром из опавших листьев и тонких побегов.

Она замечает Стража Равновесия – и тут же застывает, почти сливаясь с зарослями. Ни движения, ни вздоха: ей нельзя, чтобы он её обнаружил.. Только глаза – холодные, режущие – сверкают из‑за листвы, не упуская ни малейшего шороха. Малинник обнимает её со всех сторон: шипы цепляются за одежду, но она не обращает внимания. Здесь, в этой колючей крепости, она чувствует себя невидимой – хозяйкой тени, стражем засады. Ветер пробирается сквозь ветви, шевеля листья, и малинник шепчет, вторя её нетерпению. Каждый звук – скрип дерева, треск сучка, шелест травы – проходит сквозь неё, как электрический разряд. Не удалось схватить мальчишку, ни узнать его имени – и теперь ярость душит, как ледяной ворот. Она чувствует, как Лес реагирует на шаги Велемира – не страхом, а упрямым ропотом. Лес защищает своего беглеца, и это бесит её ещё сильнее. Но она знает: лес выдаст своих тайн лишь тем, кто умеет ждать. А Ядвига умеет.

Велемир останавливается у дерева, не веря глазам. Лес специально вывел его к цветущему каштану – словно хотел восстановить порядок, напомнить о забытом равновесии.

Он вглядывается и понимает: земля под ногами хранит жар, не угасший со дня, когда кто‑то коснулся Потока. Там, где прошёл неведомый странник, трава поблёкла, воздух вибрирует, будто свежая рана. Деревья склоняют ветви, стараясь прикрыть следы – не от Велемира, а от самой памяти. Лес обижен. Он не хотел отпускать того, кто когда‑то стал частью его узора.

В самой дремучей чаще, там, где Явь ещё держит свои рубежи, но уже холодеет от дыхания Неяви, стоит каштан. Велемир замирает как вкопанный.

Дерево цветёт – но не так, как должно. Белые соцветия пылают в полумраке, словно зажжённые кем‑то свыше свечи. Их свет режет тьму, контрастируя с почти чёрной, будто обожжённой корой. Это… неправильно.

«Как? – мысль бьёт, как ледяной клинок. – Здесь не может быть света. Здесь не должно быть цвета».

Он шагает ближе. Воздух дрожит – не от ветра, а от напряжения, пронизывающего само пространство. Шипы на ветках не угрожают – они словно усмехаются, будто знают нечто, неведомое ему.

«Это не просто дерево», – осознаёт Велемир.

Крона тянется вверх – но не к небу, а к чему‑то за его пределами. Корни уходят вниз, переплетаясь не с землёй, а с потоками. Каштан стоит там, где граница миров становится тонкой, как лезвие, и играет с ней.

«Он не охраняет границу, – с леденящим ужасом понимает Велемир. – Он её размывает».

Каждый цветок – вызов. Каждый лист – намёк на то, что равновесие уже нарушено. Каштан не просто растёт здесь: он утверждает своё право на это место, и в этом утверждении – сила, равная силе Потока.

«Я думаю, что держу границу, – проносится в голове. – А она уже изменилась. И я не замечаю».

Свет каштана становится ярче, будто отвечая на его мысли. Велемир чувствует, как под ногами дрожит земля – не от землетрясения, а от пульсации самой границы.

«Сколько ещё таких мест? Сколько трещин я пропустил?..»

Это дерево, вопреки всем законам природы, вопреки всем его битвам и заботам, стоит здесь как символ непостижимого. Оно – живой укор и напоминание: мир полон тайн и чудес, которые не всегда можно постичь разумом.

Дупло, тёмное и загадочное, зияет в стволе, будто приглашая заглянуть в потаённую глубину. Велемир ощущает: там, внутри, таится нечто важное. Не просто убежище для лесного зверя – место, где сплетаются нити забытых историй.

Он медленно приближается и кладёт ладонь на шершавый ствол. Дерево отзывается едва уловимой вибрацией – не враждебной, но настороженной. В этом прикосновении читается: «Ты пришёл. Но готов ли ты услышать?»

Воздух вокруг каштана иной – гуще, насыщеннее, будто пропитанный древней силой. Листья шелестят не в такт ветру, а в собственном ритме, словно переговариваются между собой. И в этом шёпоте Велемир улавливает отголоски забытых слов – не языка, а ощущений, образов, воспоминаний, не принадлежащих ему.

Велемир внимательно разглядывает дупло. Там кто‑то живёт – он чувствует чужое дыхание, скрытое внутри. Каштан стоит как живое воплощение памяти: цветущий, тёплый, полный внутреннего света. Его дупло манит, обещая ответы, которых Велемир уже не ждал, но которые всё равно притягивают его.

Каштан, словно бунтарь, не просто растёт здесь. Он держит это место, милостиво предоставляя кому‑то убежище. Хранит его. Защищает.

И вот, когда Велемир протягивает руку к дуплу, Лес вздыхает по‑настоящему – глубоко, протяжно. Ветви сплетаются над головой, закрывая путь.

«Нельзя», – шелестят листья.

Теперь Велемир понимает: лес не противится каштану. Он защищает само дерево – от того, кто однажды прогнал его истинного обитателя, нарушил древний уклад, оставил рану в ткани мира. Каштан же, вопреки всему, продолжает хранить то, что не должно было уцелеть.

Велемир опускает ладонь и сжимает посох. Тишина становится вязкой, почти живой. Потоки не слушаются, голоса стихий спутываются. За годы битв он растерял былое умение – сам виноват. Лес не доверяет. Вот почему он до сих пор не смог найти сына: ни имени его, ни дыхания.

Из‑под кустов доносится тонкий писк:

– Не ходи к ручью, хозяин лесной, – говорит кролик, выглядывая из‑под ветвей. – Ведьма над водой слово тёмное бросила: чтоб путь замутить, тропу закрыла. Лучше‑ка поешь малины – нынче она красна да щедра, сама в лапки падает. Я сам уже три разочка наведывался.

Велемир нахмуривается:

– Кто ж тебе сказал?

Кролик прижимает лапки к груди:

– Караул! Я сам видел, честно‑честно! Сидел я, малину перебирал, гляжу —идет Баба Яга, костлявая, нос крючком, глаза горели. А наряд на ней – будто лес сам одолжил: платье из мха да старых ветвей, тёмно‑зелёное, с бурыми прожилками, как треснувшая кора. Подол корнями утянут, рукава – лианы, по рукам вились. На плечах накидочка из вороньих перьев, ржаво‑сизых, будто дым ночной впитали. Пояс – лозы скрученные, узлом змеиным затянуты. Сапоги – из дубовой коры, с носами загнутыми, словно корни. А на голове – венок из сухих колокольчиков да волчьих ягод, плющ бледный кое‑где пробивался.

Подошла к тому самому каштану, постучала клюкой по коре. И вдруг – чудно дело! – голос её сделался ласковый, с вкрадчивой сладостью, как у отравленных пряников:

– Дорогой, – молвила, – давно тебя в гости жду. У меня и пирогами пахнет, и мёд на столе…

А я аж за кочку спрятался – знаю ведь, какая она на самом деле ласковая! Мать с рождения говаривала: с Бабой-ягой не дружить, спустит шкуру.

– А он глупый пошёл, – продолжил кролик, понизив голос. – Рыжий, красивый, юный, только взгляд растерянный. Ласковый голос Бабы Яги всё шептал и шептал: пироги с малиной, мёд свежайший, покой да тепло… Он колебался лишь миг. Не из жадности, не из слабости – из любопытства. Что там, в кривой избушке на курьих ножках? Что за тайны притаились в её тёмных углах?

– Это я знал, – заёрзал кролик, – ничего там хорошего. Мать сказала: «Подаст тебя блюдом себе на угощение».

– Как и думал, вышла ловушка, – прошептал кролик, озираясь. – Спустя время пробрался я к ручью… Увидел – он в человеческом обличье. Весь в поту, кровью отплёвывался. Склонился над водой, а в отражении – глаза: один янтарный, как мёд, за который его и заманили, второй – болотным огнём горел. Смотрел на него – и не узнавал. Рассердился.

Кролик втянул голову в плечи:

– А потом выпрямился, кулаки сжал так, что костяшки побелели. «Ухожу», – сказал тихо, но так, что деревья вздрогнули. И пошёл. Лес зашептал, ветвями зацепил, удержать хотел, а он – шагал.

– Ядвига Морена, при Яге на выучке, не простила, – зажмурился кролик. – Огонь подняла, стеной перед ним поставила. А он – сквозь пламя прошёл. Только угольно‑пепельные следы на земле остались, да воздух ещё дрожал от жара.

Велемир медленно выпрямляется, пальцы впиваются в посох. В глазах его вспыхивает недобрый свет.

– Значит, ушёл… – произносит он глухо. – Но куда?

Кролик пожимает плечами, ушки его уныло повисают:

– Не знаю, хозяин лесной. Только чую – не к добру это. Яга с ученицей не простят…

– Кто ушёл? – тихо спрашивает Велемир.

Кролик опускает уши:

–Хороший был. Не шумел, не сердился. Я у него совета спрашивал – шубку ли серую носить, али рыжую. Говорил он бархатным голосом – таким тёплым и обволакивающим, что сразу на душе становилось радостно, будто солнце сквозь листву пробилось. Ни у кого в лесу подобного не было: каждое слово звучало, как тихая песня. «Выбирай сердцем, а не глазами», – сказал он. Вот я и выбрал – рыжую, чтоб под осень да по листве прятаться ловчее. А он… он тоже рыжий, только иной совсем. Улыбался озорно, и от этой улыбки весь лес наполнялся радостью: листья шептались веселее, птицы заливались звонче, а ручей будто смеялся, перекатываясь по камням и рассыпая брызги, как искорки веселья.

Кролик ненадолго замолкает, словно вновь переживая увиденное, потом продолжает тише:

– Ушёл, да не просто так. Я видел, как он шагнул – и деревья расступились. Не прогнулись, не зашептали – а именно расступились, будто знали, что не им его удержать. И огонь не его сжёг, а сам сгорал о него.

Велемир стискивает посох:

– Ты видел это?

– Видел, – кивает кролик. – И ещё видел, как Ядвига над ручьём шептала, узлы на тропах вязала, пути замыкала.

Она стала у самой воды, руки подняла – и голос её шёл волнами, негромкий, но такой, что даже камыши пригнулись, прислушиваясь. Слова тягучие, чёрные, будто смола. Каждое – как узел, как замок, как засов на невидимых дверях.

Я глядел из‑за кустов: где тень её на воду легла, там рябь не кругами пошла, а узорами – словно ворота с коваными решётками, словно стены с бойницами, словно двери без ручек, без петель, без замков, но всё равно запертые.

– Пути закрывала, – прошептал кролик, ёжась, и глянул на Велемира с тревогой. – Из лесу выходы завязывала, петли на тропах накидывала. Чтоб никто не вышел, не проскользнул, не вырвался…

Велемир молчит, только пальцы на посохе белеют. Воздух между ними уплотняется, будто пропитывается колдовским холодом.

– А он всё равно ушёл, – тихо добавил кролик, опуская уши. – Не как все. Не как те, кто пропадает. А сам. По своему выбору.

Он снова поклонился, уже торопливо:

– Побегу я, хозяин. Свидание у меня, шубку показать надо – невеста ждёт!

Кролик исчезает в чаще, а Велемир медленно шагает на прогалину, туда, где земля чёрна и суха, будто опалена пламенем. Следы уходят сквозь чащу.

Он опускается на колено, касается пальцами земли – тёплой, будто живой. Да, ушёл. Но как? Поток нельзя покинуть. Из него можно выпасть, утонуть, раствориться в иных слоях – но уйти живым, да ещё оставив след… Нет. Такого не бывает.

«Бегун», – шепчет Лес.

Слово кажется насмешкой. Бегунов не бывает. Поток не отпускает своих. Он сам, Велемир, за два года не сумел ни шагнуть за грань, ни вернуть тех, кто в ней исчез.

Он встаёт, сжимает посох.

– Невозможно, – говорит тихо. – Кто бы ты ни был, ты не мог уйти. Не из Потока. Не живой.

Но тепло земли всё ещё чувствуется под рукой – тёплое, упрямое, будто дыхание того, кто не просто ушёл, а сам выбрал.

Тогда Лес дрожит листвой, будто шепчет:

– Ушёл твой, Велемир. Но не к тебе.

Велемир поднимает глаза. На миг кажется, что весь Лес смотрит на него. Не укоризненно, а будто оценивает: узнает ли? Осмелится ли?

Он стоит долго. Ветер треплет край плаща, тянется к посоху, шепчет в ухо имена – чужие, давно забытые. Ни одно не оживает в ответ.

Если это правда… Если Потоки способны отпустить живого – значит, мир трещит глубже, чем он думал.

Он поворачивается – тяжело, с усталой решимостью.

– Ладно, – говорит тихо. – Проверим.

Лес, будто облегчённо, разом стихает.

Его сотрясает напряжение мира, и он чувствует это под кожей, каждым нервом.

Два года он чинит верхние жилы после войны, скрепляет Потоки, латает разрывы между Явью и Неявью – и всё это время весна приходит как будто нехотя. Поздно, вялая, без силы, без тех первых голосов, что звенят в ручьях и пробуждают семена.

Не отсутствие – промедление. Не зима держит, а сама весна словно не спешит возвращаться.

Велемир считает: после войны такое бывает. Мир выправится, когда иссякнут раны Потоков. Но иногда он ловит странное чувство: невидимая рука удерживает весну, не даёт ей спешить. Потоки тихо играют по дому, жилы под полом гудят ровно, спокойно, а где-то в глубине ощущается лёгкое сопротивление – не холодом и не усталостью, а чужой силой. Кажется, весна задержана там, где зимняя энергия удерживает её – в колодце или глубине земли, как учат старые предания. И чем дольше он наблюдает, тем сильнее ощущение, что за этим сопротивлением скрыто что-то живое, что знает весну лучше, чем кто-либо другой. Что-то, что может быть рядом, но пока остаётся невидимым, почти шепчет миру, как направлять Потоки, чтобы всё было правильно.

Два года работы – и всё равно весна приходит с задержкой. Он чинит жилы, скрепляет Потоки, латает разрывы – и не отступает. Время, думает он, расставит всё на свои места. И, может быть, когда придёт момент, он поймёт, кто или что удерживает дыхание весны и зачем.

– Значит, всё‑таки случилось, – шепчет он. – Придётся разобраться.

Где‑то за ветвями, в тени, Ядвига едва удерживается, чтобы не зашипеть.

Лес выбрал сторону. И не её.

Велемир шагает в сторону Города, что люди зовут Градом – туда, где за каменными стенами хранит память древняя Библиотека. Он знает: если где и осталось знание, способное объяснить случившееся, то там – среди пыльных фолиантов, где книги шепчут, а чернила живут своей жизнью.

Но в глубине Леса, за его спиной, как и в глубине его сердца, всё ещё звучит отголоском: «Не к тебе…»

Дан, стянув сапоги, садится прямо на пол у камина.

Тепло ровное, но чужое – будто не греет, а наблюдает.

– Не дом, а показуха, – бормочет он, глядя на золочёный обод зеркала. – Всё блестит, а дышать нечем.

Огонь лениво лижет полено – и в его вспышке мелькает лицо Бабы-яги.

Дан вспоминает ту ночь, когда выбрался из дупла каштана, обратился человеком и направился к избушке Бабы‑яги.

Избушка стояла на опушке так, словно её швырнули сюда с размаху: одна куриная нога увязла в болоте, другая упёрлась в сухой бугорок. Курьи ножки живут своей жизнью – то сжимаются, будто втягивая когти, то медленно вытягиваются, испытывая почву под собой. Они не просто удерживают избушку: врастают в землю, чутко улавливая пульсацию двух миров. Одни цепляются за Явь, будто не желая отпускать, другие уже глубоко проникли в сумрак Неяви, впитывая её ледяной шёпот.

Скрипучая дверь была приоткрыта. На самом пороге лежал пряник – будто оставленный знак, приглашение или испытание.

Она встретила его ласково – улыбкой, в которой слишком много зубов. Словно родича: стол накрыт, ковёр под ногами мягкий, двери сами отворяются. Баба-яга не старая – древняя. Лицо Бабы-яги менялось беспрестанно: то являло черты молодой женщины с острыми, словно высеченными из камня скулами, то превращается в лик древней старухи с горящими, как уголья, глазами. Стены увешаны пучками трав, на полках – банки с глазами. В углу – прялка, но ни нити, ни веретена. Только тень, дрожащая в полумраке.

Ученица её, Ядвига Морена, стояла у стены, глаза как лёд, слова мягкие. Кубок подносила: вино мерцало, живое, шептало – пей, и станет легче дышать. Но Дан чувствовал: звало не к утолению жажды – звало к покорности.

– Откушай, – шептала Яга. Вино вспыхнуло – то ли светом, то ли пламенем.

Он не выпил. Поставил чашу на стол, не пригубив.

– Я не гость, чтоб пить из чужой чаши, – решил спокойно.

В тот же миг ковёр под ногами задрожал, словно живой; стены вздохнули, и с пола полез холод. Ядвига незаметно повела рукой над ковром: пол под Даном едва сдвинулся. Он понял – слишком поздно. Цепи обвились вокруг запястья, но не металл, а вязь лжи, обещаний, ласковых слов – того, чему он поверил. Поток вокруг хрипел, не желая отпускать: уйти из воли Бабы-яги так просто нельзя.

Луна стояла не в той фазе, или духи её не послушали, а он успел. Выдернул себя из чужого Потока, как занозу, – с болью. Позже, когда Лес стих, он долго стоял у ручья, отхаркивая кровь. Вдогонку Ядвига его прокляла, обещая встречи во снах каждую ночь. Вода пахла дымом, но отражала луну, будто знала: теперь он свободен. Хвалила его.

Воспитавшая его жена Городничего, Затейница сказала просто: «Твой приход, Данюша, есть отпуск для Ратибора. Раз Поток позволяет тебе гулять, возьми на себя обязанности Ратибора на его отпуск.» Оба, что Городничий Ратибор, что его жена, духи, давно хранящие покой Города и Равновесие, но он ходит в образе взрослого мужчины сорока лет, а она не устаёт молодится и блистать – возрастом двадцати пяти лет.» – хотя Дан сам не догадывается о своей избранности: куда он хочет, туда и идёт. На одном месте он насиделся в Лесу, заслон поддерживал, пока три года завершалась война, а раз закончилась, он может ходить куда решил. Как ему заблагорассудится.

И вот в Городе он получает шанс действовать в Яви – в мире, где деревья растут, земля пахнет прелой листвой, где ветер и ручьи слышны и осязаемы.

Поток на него не давил, но оставаться в каштане было необходимо – держать заслон, не дать трещинам расшириться. Но свобода условна: Дан не умеет управлять Потоком, не знает законов скрытого влияния. Любое неверное движение может нарушить узор жизни.

Хотя он прекрасно понимает, почему пришёл – не ради службы, не ради славы, а просто чтобы не жить у Бабы-яги в подвале на цепи. Чтобы дышать самому, без чужих приказов.

Сидеть в дупле было безопасно: Поток «принял» его там, ошибки оставались личными, а лес страдал меньше. Выйти наружу – значит действовать под наблюдением невидимых нитей, где даже неумышленная шалость может быть расценена как нарушение. К тому же существуют городские правила: ведьмы, служки и домовые следят, чтобы Поток не использовали для обмана или вреда.

Но Поток слушает его – тихо, без слов, будто узнает в нём своё отражение. И, может быть, поэтому именно ему доверили место Ратибора: не за силу, а за способность не разрушать.

И всё же Дан принимает эту ношу – не ради власти, не из страха, а из того же упрямства, что когда‑то спасло его из лап Бабы-яги. Он не бросается исправлять мир, а выбирает тихое служение: учится осторожности, изучает Поток, готовится

действовать без угрозы разрушить себя и лес. Он не является признанным Хранителем – никто не вручает ему знаков власти, не призывает в круг. Но Поток принимает его так, как принимает реку в русло: без слов, без условий. И пока Дан жил в дупле, равновесие держалось— мир дышал ровнее.

Такова была его служба: он поставил заслон, и лес остался цел. Защитил. И лес, живущий веками, знал – он в долгу перед ним. Дупло стало для него убежищем и школой. Здесь, в тишине и сдержанности, он сохранял равновесие – не создавал, а поддерживал его своим присутствием. Без него Потоки текли бы беспорядочно: узор жизни дрогнул бы, ветер потерял бы направление, а ручьи – свой путь.

Дан выдыхает, ведёт рукой по лицу. Лес вокруг является Явью, но для него теперь это становится местом выбора, а не узора, в котором он лишь существует. Каждый шаг даётся трудом, каждый вздох – вниманием, ведь Поток позволяет ему временно быть частью этого мира, а не наблюдателем.

Чем занимается его мать-Весенница, интересно? Весна, что в этом, что в прошлом году приходила усталая, что и не Весна вовсе. По коже на этих мыслях бегут мурашки.

– Не дом, а показуха, – повторяет тихо. – Тепло, да чужое.

Огонь в печи будто соглашается: вспыхивает и притихает.

В ответ где‑то в буфете что‑то звякает. Сначала тихо, потом громче – будто ложка возмущённо вторит.

Дан не дёргается, только прищуривается.

– А, это ты, – говорит спокойно. – Вылазь, чего прячешься?

Из‑за ножки стола, трепеща, выкатывается дух‑проказник – не комок пыли, а живой сгусток воздуха. Он втягивается, хлопает по полу и обращается крошечным человечком бессрочного возраста: на голове – перекошенная шапчонка, глаза – словно две блестящие бусины.

– А чего это я прячусь? – фыркает он. – Сам пришёл, сапогами натоптал, а я, значит, виноват!

– Не сердись, – усмехается Дан. – Я не хозяин. Гость. Меня зовут Дан.

– Не знаю, – бурчит Барабашка, почёсывая нос. – Хозяина‑то чуял. Тянет от тебя – как от старого корня. Взгляд у тебя странный – зелень с золотом мешается, будто в двух глазах разное солнце играет. Никогда такого не видывал. Не врёшь ли?

– Нет, – отвечает Дан просто. – Лесная тишина за мной ходит. Привыкла.

Пауза висит короткая, настороженная. Потом Барабашка хмыкает, молчит и бурчит:

– Ну, коли не буянить пришёл, тогда ладно. Только порядок у меня свой. Ночью я шумлю. Скучно мне без проказ‑то, вот и нахожу себе забавы – то по половицам постучу, то в углу зашепчу, то тенью метнусь туда‑сюда. Без шума и веселья жизнь – не жизнь вовсе!

– Шуметь можешь, – кивает Дан, – но без щекотки и щипков, а не то отправлю прохлаждаться в болото – на уроки вежливости. Давай‑ка лучше вместе Городские правила почитаем. Ты, конечно, читаешь не по‑человечески, зато сможешь распознать имена духов и ухватить суть ключевых понятий, ощутить силу печатей и оговорок. Меня‑то Ратибор читать научил, а вот в тонкостях правил я пока путаюсь – помоги разобраться.

Барабашка настораживается, уши его дёргаются.

– Читать? Это что ж, вместе?

Дан тянется к сумке и достаёт подтрёпанную книжку.

– Пару минут назад ты обмолвился о скуке?  Вот. Читаем. Городская Уставная Книга. По ней живут городские жители, ведьмы‑ремесленницы, слъяужки храмов, домовые, сторожа мостов. Затейница дала мне экземпляр.

Дан осторожно кладёт тяжёлую книгу на стол. Переплёт – тёмная кожа с медными заклёпками, углы потрёпаны, будто её не раз вытаскивали в спешке. Страницы – грубая бумага, желтоватая от времени, с неровными краями. По полям идут приписки чернилами разных оттенков, а кое‑где – едва заметные знаки, светящиеся при определённом угле света.

Он медленно раскрывает книгу. На первой странице – печать воском, треснувшая посередине, и надпись витиеватым почерком: «Утверждено на совете хранителей семи перекрёстков».

– Это не просто свод правил, – раздаётся голос из угла. Барабашка выбирается из‑за шкафа, отряхивает серый кафтан и подходит ближе. – Это договор. Между теми, кто видит, и теми, кто предпочитает не замечать, – Объясняет Барабашка.

Дан переворачивает лист. Оглавление притягивает взгляд: «О полномочиях Городничего и пределах его ведения»; «О хранении границ между явным и скрытым»; «О наказании за возмущение Потока»; «О дозволении чар на благо общины»; «О праве на обет молчания»; «О покровительстве домовых и духах‑хранителях»; «О ведении счёта долгов живых и мёртвых»;

Каждая строка будто пульсирует, словно под ней скрывается второе, нечитаемое обычным глазом значение.

– А это что за раздел? – Дан тычет пальцем в первую строку.

– Ах, Городничий… – Барабашка ухмыляется, поправляя колпак. – Вот где всё хитро завязано. Слушай.

Он листает книгу, находит нужную страницу и стучит по ней когтем:

– «О полномочиях Городничего…» Значит, так: Городничий – не просто начальник стражи. Он – держатель городских узлов. Видишь эти знаки на полях? – он указывает на едва заметные руны вдоль текста. – Они меняются, когда он на посту. Если Городничий в порядке – и город в порядке. Если он ослабил хватку – тут и трещины пойдут.

– То есть он… управляет Потоком? – Дан хмурится.

– Не совсем. Он не колдует, не заклинает. Он следит. Как механик за часами: подкручивает, проверяет, чинит мелкие поломки. Например, если туман начинает ползти не туда – он бросает соль с золой в нужный колодец. Если ветер сбивается с пути – чертит знак на перекрёстке. Всё по инструкции, всё по книге.

– Но почему тогда он не решает большие проблемы? Почему не остановит то, что сейчас происходит с Весной?

Барабашка понижает голос:

– Потому что его власть – в поддержании. Он не может переписать правила, не может изменить суть. Он лишь держит то, что уже есть. И если кто‑то намеренно рвёт Поток – Городничий увидит трещину, но не всегда поймёт, кто её сделал.

– А если он покинет пост?

– Тогда город начнёт рассыпаться. Фонари погаснут, границы размоются, духи выйдут из укрытий. Но он не уйдёт. Не может. Его место – здесь. Всегда.

Дан проводит пальцем по строке «О полномочиях…». Буквы на миг теплеют, будто отзываются на прикосновение.

– Значит, он… часть механизма?

– Точно. Как шестерёнка. Важная, нужная, но – не вся машина. Он не создатель, не судья. Он – хранитель этого куска реальности. И пока он на месте, город держится.

За окном снова раздаётся звон – далёкий, будто ударяют в невидимый колокол. Барабашка резко закрывает книгу. Печать на обложке вспыхивает багровым.

– На сегодня хватит. Ты ещё не всё можешь прочесть. Некоторые строки открываются только тем, кто уже слышал голос Потока.

Дан проводит рукой по обложке. Под пальцами ощущаются шрамы – следы старых печатей, стёртых и наложенных заново.

– Значит, это не правила, – тихо говорит он. – Это… предупреждение.

Барабашка кивает, поправляя сбившийся набок колпак:

– И напоминание. Город стоит, пока мы помним, где проходят границы.

– Надо разобраться, – произносит он, – чтоб не опростоволоситься. Барабашка, Вместе, – говорит серьёзно Дан. – И не только читать. Телекинез попробуем.

– Это что за зверь? – спрашивает подозрительно тот.

– Камешек сдвинуть взглядом. Чашку – мыслью. Легче, чем ворчать.

Барабашка почёсывает затылок, потом прыскает смехом:

– Эка дожил! Барабашка, значит, магию учить будет!

Дан усмехается и, чуть склонив голову, добавляет:

– Тебе, поди, скучно тут одному. Хочешь – помогай огороднику али поварятам. Дел много, рук не хватает. Приноси другим пользу. Заодно, глядишь, не до скуки будет.

Барабашка моргает, будто не ожидает такого предложения, потом хмыкает довольный:

– А ты с хитринкой, гость. Это я люблю.

Дан улыбается краешком губ:

– По согласию, – говорит он. – Ты мне – тишину держи. А я тебе – чтоб никто не гнал. И чтоб Затейница довольна оставалась.

Барабашка важно кивает, будто клятву принял.

Сверху тихо, едва слышно, звякают стёкла – знак, что дом признаёт договор.

Дан поднимает глаза на потолок, где между балками поблёскивает тонкая паутина.

– Только бы без книжных кикимор, – бормочет он. – А то ещё шишига сон наведёт, а Лесавка начнёт выпендриваться.

Он тянется, зевает и, облокотившись на печь, добавляет, будто сам себе:

– Ратибор просит помочь библиотеке. Говорит, у них там непотребство: Топорница в разнос пошла. По его словам, Топорница – страж старого договора, хранительница Рубежа, границы между живым и мёртвым, между лесным и людским. Когда‑то она была человеком – кузнецовой дочкой, мастером по дереву.

За то, что могла срезать лишнее и оставить сердцевину, её прозвали Топорницей.

Но после древнего пожара согласилась на сделку – стать человеком‑ключом, впаянным в Поток. С тех пор её душа – часть самой Библиотеки. Сидит где‑то в «корнях» здания, где сходятся все потоки знаний и памяти.

Он хмыкает.

– А Затейница просит выручить. У них, видишь ли, билеты в круиз, чемоданы платьями ломятся. Ну а я, по её словам, тот самый «избранный». Значит, с Топорницей мне и вести переговоры. По мне – небылица.

Барабашка, сидевший на лавке, скривился:

– Неведомо мне. Затейница порой что ляпнет – потом разгребайся. Я от этих дел подальше держусь. И тебе советую.

– Вот и я согласен, – усмехается Дан. – Всё это хлопоты. Но раз Городничий приютил – в долгу не останусь.

Надо в книге глянуть, что этой Топорнице надобно. Может, обида какая древняя, может, с Потоками переплелась.

Он поднимается, стряхивает с ладоней пыль.

– Эх, дел прибавляется. Придётся с чернильной нечистью разбираться.

Барабашка фыркает, жужжит, как сердитая муха:

– Гляди, чтоб она тебя не перечитала. Эти книжные – хитрее ведьмы.

Он косится на огонь в печи, потом снова на Дана и бурчит с уважением:

– Ну, коли решился – вижу, не свернёшь. Только, гость, смотри… Рубеж старый шуток не любит.

Дан усмехается, чувствует в груди непривычное волнение. С тех пор как он держал Заслон в Лесу, всё изменилось: опасность больше не пугает – будит любопытство. Теперь каждый шаг к Рубежу кажется не угрозой, а вызовом, каждый знак – загадкой, которую хочется разгадать.

– Не впервой, – отвечает он спокойно. – Зато я понимаю: там, где другие видят преграду, можно найти дверь.

Дом тихо вздыхает, будто подтверждая его слова.

Атмосфера старинной библиотеки давит на плечи, словно тяжёлые своды вот‑вот рухнут.

Полки шепчутся, сторонятся; книги сами прячут страницы, боясь взгляда. Запах пыли и старого клея смешался с болотной сыростью – след Топорницы висит в воздухе, как затхлый пар над прудом.

Дан – стоит в центре читального зала. Вокруг валяются искромсанные фолианты, обугленные листы – будто кто‑то дрался с самой памятью.

Потоки вьются вокруг него – тревожные, звенящие, – и сила под кожей ноет, требуя выхода.

Из‑за шкафа доносится хрип – тяжёлый, будто топор врезается в плоть дерева. Сначала показывается рука – из почерневшего дуба, иссечённая, прожжённая, испачканная смолой. Потом – лицо: женское, половина живое, половина деревянное. Глаза – два уголька, мерцающие изнутри. Волосы спутаны, в них запутались страницы и корешки книг.

Вот она – Топорница, страж старого договора. Та, что должна была хранить Рубеж.

Она хрипит, как раненое дерево:

– Я рубила… Рубеж держала… пока твоя невеста не пришла, – проскрежетала Топорница. Голос её был как скрип двери в бурю. – Велела: руби живое, чтоб не сбежало… Теперь сама в черту превратилась.

Дан напрягается, чувствуя, как в висках звенит Поток.

– Значит, и до тебя добралась, – тихо признает он.

Топорница дёргается, как от ожога. Топор звякает о пол, издав звук, будто кто‑то вскрыл книгу до крови.

Из трещин на её коже сочится чёрная смола – не кровь, а растопленные слова.

– Хозяин… – шепчет она, едва дыша. – Сними… Сожги, если должен…

Дан выпрямляется:

– Ядвига – ведьма , – говорит твёрдо. – Своими зельями и порочной любовью не заставит меня пройти обряд. А раз винную чарку её не испил – она мне никто. На цепь не посадила и не… посадит. От ее проклятья я избавлюсь.

Он шагает ближе, взглядом осветив её деревянное лицо.

– И ты не её слуга, Топорница. Не держи на себе чужое.

Её дыхание сбивается. Пальцы судорожно вцепляются в рукоять топора.

– Не могу… руки режут сами…

– Сможешь, – ответил он. – Болото тебя примет. Очистит, как прежде. Оно помнит тех, кто в нём спал до весны.

Он поднял ладонь, и между пальцев вспыхнул мягкий зелёный свет – живой, как росток под землёй.

– Ступай. Болото отмоет боль. Пусть оно вспомнит тебя доброй.

Топорница вскрикнула – не от страха, а как человек, отпускающий вину. Её тело пошло трещинами, осыпаясь древесной пылью.

На полу осталась зелёная лужица, пахнущая вербой и речной водой.

Дан опускает руку.

– Спи, страж. До весны.

Лужица дрогнула, втянулась в пол – и исчезла.

В библиотеке стало тихо. Полки выдохнули, лампы перестали дрожать. Всё вокруг выровнялось, ожило.

Дан проводит ладонью по лицу. Пахнет железом и полынью – а потом вдруг снова копотью, как тогда, после побега из избушки Яги. Он глубоко вдыхает, будто хочет вытолкнуть запах, но тот лишь въедается сильнее – в кожу, в память. И тут от двери прокатывается холодная волна.

Шаг. Ещё шаг.

В проёме стоит высокий темноволосый мужчина с проседью, в сером плаще, опиравшийся на посох. Воздух вокруг него чуть дрожит— словно Потоки сами прислушиваются.

Дан машинально тянется к рукаву, чувствуя, как оживают старые ожоги.

– Много шума для одного оборотня, – произносит гость ровно.

Голос негромкий, но в нём Дан чувствует течение – глубокое, как подлёдная река. Дан скашивает на пришельца взгляд, сверкает глазами. У него привычка из Леса: не связывайся, если не хочешь проблем. Молчит в ответ.

Из‑за полок показался домовой‑библиотекарь Пылигор Переплётнич – седой, как пару веков, с чернильными пятнами на бороде. Он явно не ждал гостей такого калибра.

– Э‑э… господин, всё уладили?

Дан кивнул.

– Уладил. Топорница – в болоте. Пусть перевоспитается.

Он добавляет глухо, словно между делом:

– Мне рецепт нужен. От снов.

Домовой‑библиотекарь оживляется, шепчет, глядя в пол:

– А‑а, так вы из тех, кому Морена снится. Тогда отвар из семян чертополоха, корня колыбельника да стебля усни‑травы. С мёдом не мешать – сгорите изнутри.

Дан кивает – тяжело, как человек, который запомнил не совет, а приговор.

Мужчина у дверей молчит, наблюдает. Вдыхает запах гари, идущий от Дана – не едкий, не смертный, а будто от костра, что когда‑то спас от холода. Присматривается.

Дану это внимание бесит – каждый взгляд, каждое молчаливое оценивание будто царапают изнутри.

– Лес не любит, когда в нём командуют, – произносит незнакомец.

Потоки шевелятся, словно вспоминают имя, которого он не называет вслух. Дан невольно напрягается: голос звучит знакомо‑чуждо, будто из полузабытого сна. Кто этот человек? И откуда он знает то, о чём молчат даже тени Леса?

Дан резко поднимает глаза и отвечает, сдерживая раздражение:

– А я, господин, научен – с незнакомыми, что из‑под воды да с подводных рек, дел не иметь, – бросает он и поворачивается к двери.

Домовой Пылигор Переплётнич вздрагивает от тона – не грубого, но тяжёлого, словно предупреждение.

Дверь за Даном захлопывается, будто библиотека вздыхает следом.

Велемир остаётся. Опершись на посох, он подходит к домовому.

В ответе парня звучит тот самый бархатный диапазон – глубокий, укутывающий, с тихой силой, – и Велемир сразу понимает, кого имел в виду кролик. Но паренёк, не проявив учтивости, так и не представился.

Велемир внимательно всмотрелся в собеседника и заметил: левый глаз – болотный, приглушенно‑земной, словно тинистая заводь в дремучем лесу. Правый же глаз словно принадлежит иной реальности – янтарно‑золотистый, с глубинным свечением, будто в нём тлеет уголёк из потустороннего костра. Взгляд этот не просто смотрит – будто проникает сквозь видимое, касаясь скрытых пластов бытия.

Гетерохромия. Знак дуальности мира, переплетения двух начал. В одном глазу – жизнь, рост, земная сила; в другом – тайна, древнее знание, отблеск запредельных огней.

Эта деталь словно ставит всё на свои места – теперь Велемир отчётливо видит, с кем именно имеет дело. Перед ним не просто юноша: в нём сошлись два мира, и граница между ними проходит прямо через взгляд.

– Скажи, библиотекарь… кто этот молодой да ранний?

Пылигор Переплётнич сглатывает; пятна чернил на бороде темнеют.

– Городничий в отпуске, господин Велемир. Сказал: «В отпуск, а этот юноша ему на замену». Лучше не знать.

Велемир кивает, задумчиво глядя на дверь, где только что исчез паренёк.

– Оборотень‑подросток на замене в городе… Прекрасно. Рыжий, — Придётся устраивать смотр сил, пока равновесие не рвануло.

Он касается пальцами посоха – и тот отвечает тихим шорохом, словно подземный источник, пробуждённый после зимы.

– Городничий спятил, – добавляет он глухо. – Или задумал больше, чем сказал.

Велемир медленно выходит из библиотеки, перебирая обрывки увиденного и услышанного. Запах гари, сдержанная угроза Дана, странная осведомлённость о «подводных реках» всё говорит: перед ним не просто оборотень на временной должности, а фигура, вплетённая в узор куда более древних и опасных сил. «Он не играет по правилам – значит, правила могут измениться», — думает Велемир, сжимая посох.Следить, слушать лес, ловить отголоски снов, где появляется Морена – вот что важно сейчас. И одно становится ему ясно: Дан – не эпизод, а начало чего‑то гораздо большего.

Дом дышит – тяжело, размеренно, как зверь во сне.

Шепчутся балки, полы потрескивают, будто переговариваются между собой.

Слишком много пространства, слишком много звуков.

В углу глухо перекликается котёл – тяжело, с ленивым вздохом, будто сам не знает, спать ему или кипеть дальше.

Богдан стоит посреди гостиной.

С потолка стекает мягкий свет – тёплый, золотистый, как мёд из янтаря.

В камине мерцает ровный огонь, от которого пахнет можжевельником и старым вином.На стенах книги, картины, какие‑то дорогие безделицы, которых он не любит трогать. Кажется, они шепчутся, вспоминая прежних хозяев.

Барабашка тем временем суетится у очага. Он стоит на табурете, помешивая варево в медном котле, и довольно мурлычет под нос.

На нём та самая старая занавеска – теперь вместо плаща она служит ему фартуком.

– Вот, другое дело! – бурчит он, нюхая пар. – Живёшь, как дух уважаемый: работа есть, обед вон как пахнет, даже договор официальный – не пропадёшь со скуки.

Он косится на Богдана и добавляет с довольной усмешкой:

– А ты всё хмуришься, Хозяин. Дом у тебя просторный, чистый, люди боятся, чинят, почитают – а ты будто в ссылке.

Дан ведёт ладонью по столу – дерево под пальцами было холодным, глухим, как камень.

– Слишком тихо, – говорит он.

– Тихо – значит, порядок, – наставительно учит Барабашка, не отвлекаясь от котла. – Не то что раньше: крыша течёт, полы воют, в каждой щели дух, а ты спишь в углу, как мышь. А теперь – служба, расписание, положенные варева и дежурства. Благодать!

Он с важным видом подбрасывает в котёл щепотку трав.

Пламя вспыхивает зелёным, и по комнате идёт запах усни-травы и сладкого хлеба. По комнате плывёт, расширяясь, медовый сон. Словно кто‑то растворил в воздухе каплю тёмного мёда, смешанного с пеплом от сгоревшего вереска. Аромат тягуч, как сироп: при вдохе кажется, что лёгкие наполняются вязкой, тёплой дымкой. В нём есть что‑то убаюкивающее – будто шёпот сквозь толщу воды.

Запах медленно обволакивает, словно бархатная пелена, приглушая звуки и размывая очертания предметов. Он не спешит – растекается неторопливо, капля за каплей, заполняя каждый уголок сознания. С каждым вдохом мир становится мягче, а веки – тяжелее.

В этой сладостной гуще тонут мысли: они уже не стрекочут, как прежде, а плывут, словно листья по сонному ручью. Запах дышит с тобой в унисон, задавая ритм – медленный, гипнотический, от которого сердце бьётся ровнее, а время теряет счёт.

Он не просто пахнет – он говорит. Без слов, но ясно: «Расслабься. Забудь. Просто дыши». И ты дышишь – всё глубже, всё покорнее, погружаясь в эту медовую безмятежность, где нет тревоги, нет края, нет пробуждения.

Дан морщится.

– Травы не те.

– Тебе всё не те. Усни-трава иначе не пахнет. Топорницу утопил – славно. А вот теперь отвар твой бы не переварить, – отмахивается Барабашка. – Договор подписал, место закреплено, а ты будто чужой. Привыкай, Хозяин, привыкай.

Сон не идёт. И запах трав только злит – напоминает болотную стужу, где голоса всегда что‑то шепчут.

– Не досмотрю – сгоришь изнутри, –  брюзжит Барабашка.

– Молчи, – рыкает Богдан, но без злобы. – Устал.

Пламя в очаге вздрагивает. Воздух идёт волной – не холодом ночи, а чем‑то иным, будто само время вздыхает.

Барабашка настораживается, уши его дёргаются.

– Ох, пошло… – бормочет он. – Опять кто‑то шастает.

Из угла, где не было ни света, ни тени, проступают два облика девочек с дыханием вечности. Обе тонкие, прозрачные, как дыхание на стекле.

Одна – с венком из сухих трав, другая – с песочными часами, где песок течёт вверх.

– Спаситель… – их голоса звенят, будто лёд трещит на реке. – Ты нас оставил.

Богдан напрягается, пальцы невольно сжимаются.

– Я вас не звал.

– А мы не могли не прийти, – говорит младшая, Феба, с часами..

– Нас ловят. Мучают, – подхватывает другая. – Говорят, время – им принадлежит. Меняют наш порядок.

– Ой‑ой… опять эти, с Управы Временных Дел? – шипит Барабашка, впрыгивая на подоконник. – Я их знаю! Ходят, всё переписывают: кому цвести, кому мёрзнуть, кому во сколько всходить! Нет чтоб сидеть смирно…

Он осекается, поймав взгляд Дана, и съёживается.

Но девочки его не слышат.

Они стоят у камина, и тени от них шевелятся отдельно, будто само время под ногами течёт не туда.

Старшая – Лина, с венком из трав, – смотрит на Дана: в глазах блестит песок, как золотая пыль в утреннем ветре.

– Река забыла путь. Весна опоздала. Корни глохнут – не слышат воды.

Он устал, учредил испытания на поиск Хранителя. А мы… тебя хотим. При тебе всё шло по согласию.

– А мы теряем силу, – добавляет Феба. – Мы ведь твои, Хозяин. Без тебя – нас сотрут.

Богдан сжимает кулаки. В груди нарастает глухое эхо – древнее, тяжёлое, подобно голосу из недр земли.

– Я не звал вас, – повторяет он, но уже тише. – Не моё теперь дело. Я не вами управляю да и никогда не управлял. Договора между нами нет. Я ушёл. Мне пришлось – чтобы не вешать на вас мои проблемы. Когда разберусь – тогда…

Он не поднимает головы. Сжимает и разжимает руку.

– Мне нельзя вмешиваться, – говорит он. – Не моё теперь дело.

– Почему? – тихо спрашивает Феба. – Кто решил?

Богдан усмехается коротко, будто обжёгшись.

– Когда тебя хоть раз сажают на цепь, – говорит он, – потом сам обходишь всё, что хоть немного похоже на ошейник.

Он не смотрит ни на них, ни на огонь.

Пламя колыхается, отражаясь в зрачках – как напоминание о том, что бывает, когда теряешь контроль.

Лина шагает ближе, и воздух дрожит.

– Мы не просим подчинения, – тихо говорит она. – Нам не нужен хозяин. Спаси нас. Нам нужно, чтобы нас услышали.

Она поднимает глаза – ровно, без мольбы.

– Ты же и есть тот, кто умеет слышать.

Дан не отвечает.

Под полом снова шевелится глубина – будто вода под землёй тянется к нему, узнавая.

Не зов – ещё нет. Просто первое дыхание весны, то самое, что предвещает половодье.

Он сжимает пальцы, чувствуя, как под ногами затаивается отклик – тихий, но упрямый, древний.

Земля его помнит, даже если он сам пытается забыть.

– Хватит, – выдыхает он глухо. – Я не возвращаюсь. Город – моё теперь. На год. Бумаги, руны, посты. Пусть порядок держат те, кому он нравится.

– Порядок не держат за горло, – Лина не двигается. – Нас душат, чтобы не дышал.

Феба опускает голову, песок в её часах застыл.

– Они ломают время, – шепчет она. – Оно трещит. Мы тоже.

Дан закрывает глаза.

Он чувствует, как память встаёт между ним и мгновением – не жалость, а память о тех, кто клялся жить по согласию. Пламя в очаге дрожит, и в воздухе мелькает запах сырой земли – живой, тёплой, весенней.

И он понимает: если шагнёт назад – треснет всё. Но если не останется – треснет он.

Феба шагает вперёд, и воздух дрожит, будто становясь теплее, живее.

– Не вмешивайся, – говорит она. – Мы почитаем тебя подходящим.

Ты не власть – ты живое течение.

При тебе всё дышало, как должно: вода шла к корню, ветер знал, где лечь, а время текло без пут и уз. Помоги нам вспомнить, как это было.

Она замолкает – и добавляет тише, почти со страхом:

– Эти… испытатели, что поставлены на твоё место… они всё ломают. Им дали время – а они режут его по частям. То ускорят, то свернут, то держат, пока не истлеет. В лесу цветы зацветают по приказу, потом вянут, не успев открыться. У реки теперь два русла – одно для отчётов, другое для настоящей воды. Они не слышат нас. Они всё считают.

Лина подходит ближе – и от её шагов пол под ногами тихо стонет.

– Их сила выдуманная, – говорит она. – Не согласием держится, а страхом.

Время у них, как зверь на привязи. Оно рычит, рвётся – скоро сорвётся.

Дом тихо скрипит – будто вздыхает в лад с её словами. Пламя в камине качается, вытягивается, и на миг кажется – в нём дрогнул силуэт: молодой, как весенний росток, и старый, как сама земля.

Дан опускает голову.

Под полом шевелится глубина – не зов, ещё нет, а первый, осторожный вдох земли, что будто спрашивает:

«Проснёшься – и что потом?»

В воздухе становится тесно.

Барабашка осторожно вылезает из укрытия.

– Ну, Хозяин не Хозяин… а всё равно к тебе приходят, – пробурчал он. – Хоть ты их и не звал. Спасителем кличут.

Дан не отвечает.

Пламя в очаге вытягивается вверх – будто вслушивается вместе с ним.

Он смотрит на пламя и думает: равновесие рушится – значит, опять кто‑то решил быть богом. Не Ядвига – так эти исправители вселенной, что ломают под видом исправления. А ночью всё равно придёт она – проверять, не сдался ли.

Древний зал Испытаний, расположенный глубоко под городом, представляет собой величественное помещение с высокими сводами, украшенными рунами и древними символами.В центре зала находится сложный магический круг из особого камня,способного накапливать и распределять магическую энергию. Каменные колонны, покрытые резьбой с изображениями стихий и их взаимодействия, поддерживают рунный купол магический свод, усиливающий и контролирующий потоки энергии.

Воздух в зале всегда кажется тяжелее обычного: время течёт иначе, а в углах шепчутся привязанные к месту духи и сущности. Это место идеально подходит для проведения важнейших магических испытаний.

Велемир Ярович занимает место в высокой ложе в западной части святилища. Просторное кресло с высокой спинкой, обитое тёмно‑изумрудной тканью, возвышается над залом, позволяя видеть каждую деталь. На специальном постаменте лежит его посох, а защитные руны, выгравированные на полу, мягко светятся.

Его взгляд цвета талого льда устремлён на магический круг, где разворачивается главное действо. Пальцы нервно постукивают по посоху, выдавая внутреннее напряжение.

Велемир Ярович наблюдает. Не то чтобы его волнует фаворит – нужно найти преемника и отойти от дел.

Соискателей‑участников испытаний семеро: высокие, облачённые в серебристые одежды, с символами стихий на груди. На их плащах лежит холодный блеск магических печатей.

Каждый представляет свой круг – огонь, воду, воздух, землю, тень, порядок и память.

Испытание должно определить главного Хранителя – того, кто возьмёт на себя баланс Града и мира за пределом.

Велемир внимательно следит за тем, как семеро претендентов пытаются установить новый порядок. Они не подозревают, что истинная сила равновесия кроется не в контроле, а в умении слышать голос природы и уважать древние законы, существовавшие задолго до первых магических печатей. Духи места шепчутся в углах, руны светятся ровно.

Звучит семь имён:

Айра Лунская – преемница Ветромана, магистр Воздуха и Путей;

Мирта Камнеградская – хранительница Земли;

Савелий Огнев – ученик огненного братства;

Иллер Тиховод – дух Воды;

Малька – хранительница Тени;

Хорин Часовщик – дух Времени;

Мира Ровенская – дочь Равновесия.

Семеро встают в свои круги печатей. Руны светятся – и они входят в магический круг.

Они пытаются «упорядочить» течение часов, сбалансировать потоки стихий, заставить их служить людям.

Равновесие скоропостижно протестует: тонкие щели побежали по своду купола.

Велемир нахмуривается. Что‑то идёт не так – сама ткань мира дрожит, словно живая.

Двери с оглушительным грохотом бьются о стены – и в зал врывается юный рыжий полуоборотень. Велемир Ярович невольно задерживает взгляд: «Тот самый, из библиотеки. Сколько ему полных лет?» Тело парня перестраивается на ходу – плечи расширяются, мышцы наливаются нечеловеческой силой, кожа натягивается, готовая прорваться под натиском звериной сути. Шапки нет: растрёпанные волосы вздыблены, словно шерсть взбешённого зверя. На щеке – свежий порез, из которого сочится кровь, но он будто не замечает раны.

Это уже не просто ярость – это дикая, безудержная ярость. В нём нет ни капли расчёта, лишь чистый, необузданный напор, от которого воздух будто сгущается. Каждое движение даётся с трудом, но он не замедляется – только рвётся вперёд, словно сам воздух перед ним должен расступиться.

Лицо – маска необузданной силы. Усталость отступила, сметённая звериным напором. Глаза пылают нечеловеческим светом: один – болотный, живой, земной; другой – янтарно‑жёлтый, с пульсирующими светящимися прожилками – тенью проклятия Морены и потусторонней силы. В их взгляде нет разума – только инстинкт, только жажда действия.

Когти на руках полностью выдвинулись, острые, как бритвы. Ботинки на ногах продырявлены насквозь – ступни уже наполовину звериные. Вдоль рук и спины пробивается густая рыжая шерсть, вздымающаяся в такт тяжёлому, хриплому дыханию. Он не идёт – он мчится, рушит, сметает. В каждом шаге, в каждом взмахе руки читается одно: не останавливайся, рви, бей, вперёд.

Велемир напрягается. В этом юном полуоборотне он видит не просто перерождающееся существо, а стихийную силу – неукротимую, опасную, готовую снести всё на своём пути. В его ярости есть что‑то первобытное, древнее, будто сам лес проснулся и обрёл плоть, чтобы заявить о своём праве.

Но страшнее всего – челюсти. Они удлинились, сомкнулись с глухим щелчком, и в узкой пасти стали видны задние коренные зубы: массивные, с бугристой поверхностью, словно созданные для дробления костей.

Опытные хранители столбенеют: они узнают эту хватку. Не волчья ярость, не медвежья мощь – а холодная, расчётливая свирепость – повадка росомахи. Пришелец не отпустит. Не потому, что зол, а потому, что иначе не умеет.

Никто здесь его не знает. Никто не ожидает.

Воздух густеет, будто пропитываясь силой. Велемир уже чувствует: внутри этого зверя шевелится беспокойная, дикая мощь.

Полуоборотень шагает вперёд – и сам воздух дрожит, словно натянутая струна. Тени в глубине леса сгущаются, будто прижимаются к стволам, боясь привлечь внимание.

– Что ты забыл в моём лесу, жалкий огонёк? – прорыкивает он, глядя прямо на Савелия. Голос звучит низко, с хрипловатым подвыванием, от которого по спине бегут ледяные мурашки. – Ты меня не ублажал, не угощал, ни дара, ни откупа не приносил.

Савелий пытается возвести огненную защиту – воздух мерцает, проступают алые нити пламени. Но оборотень отметает ее, не глядя: его губы растягиваются, обнажая длинные желтоватые клыки.

– Ну это… необходимо… – выдавливает Савелий, с трудом удерживая зрительный контакт.

– Не обрезать по осени, не укрыть корни перед зимой, а сжечь? Что за необходимость такая? – Полуоборотень скалится, делая шаг вперёд. Ветки под его ногами не хрустят – лес сам уступает ему путь, словно боится сломать хоть один сучок под его ступнёй.

– О, какое благородство! Явился без приглашения – и спалил без спроса моё поле розового тумана. Между прочим, вереск очень медленно растёт. Зачем об этом думать, правда? Если можно все жечь напропалую. Та‑то безумствующая жрица тоже огненные баррикады возвела, а ты, гляжу, решил ей подражать… Пугаешь? Думаешь, страшно? Отнюдь. Со мной фокус не работает. Вот напасть для тебя, да? Захочешь сжечь меня – а сгоришь сам. Вас, невежд, по‑другому учить не выходит.

Он медленно поднимает руку – между пальцев завился едва заметный дымок.

– Видишь? Твой огонёк здесь служит мне. За моё поле розового тумана я…

Из тёмных углов доносится испуганный ропот – будто сам лес шепчет, предостерегая.

– Савелий весной посадит тебе новый вереск. Мы проследим, – мягко, но твёрдо говорит Феба.

Полуоборотень на миг умолкает, затем, чуть понизив голос:

– То‑то же. Я розовый хочу. Барабашка сказал, убережёт сны. Спасибо, Феба.

Он кивает, будто ставя точку, но в глазах ещё тлеет не высказанный вызов. Дан медленно опускает руку. Дымок тает в воздухе. В его взгляде ещё читается напряжение, но тон становится ровнее – не уступка слабости, а осознанный выбор.

– Знаешь, что необходимо? – произносит он, и в голосе звучит уже не гнев, а холодная, выверенная угроза. – Чтобы ты запомнил: здесь не ты зажигаешь огонь. Здесь не ты решаешь, кому гореть, а кому – тлеть. Иначе…

Он улыбается – медленно, почти ласково. Но в этой улыбке нет тепла: только блеск клыка, только тень древней, неумолимой силы.

– Иначе твой следующий костёр станет твоим погребальным.

Савелий пытается отступить – но земля будто схватывает его за сапоги, не отпускает. Воздух густеет, пропитанный запахом мха, сырой земли и чего‑то звериного, первобытного. От кипящей в нём ярости полуоборотень вздрагивает, чуть колышется всем телом. Он делает ещё шаг – и тень от его фигуры, вытянувшись, накрывает Савелия целиком.

– Отдохните и подумайте со своей ветреной подружкой, что сбила сезонные потоки, о Равновесии и о неприкосновенности чужих вещей, – говорит он негромко и взмахивает рукой.

Маг‑огненник рассыпается тушью страниц и исчезает. Та же участь постигает и ветроманку Айру Лунскую.

– Полюбуйтесь на звёзды, – произносит полуоборотень. – Там пусто, тихо, и никто вам не помешает, – Два круга печатей дружно трескаются, печати ломаются пополам – на месте двух магов зияет пустота.

Потоки звенят вокруг рыжего полуоборотня, будто струны лука, и ветер поднимается из ниоткуда.

Хорин мечется, высекая из воздуха клинок времени – тонкое, как надлом на стекле. Но оборотень поднимает ладонь – просто, без усилия – и удар отбрасывает Часовщика назад, словно щепку на бурной реке. Время хрустит, рассыпается искрами. Хорин врезается в колонну. Песок из его часов рассыпается по полу, мерцая, как слёзы.

– Не суйся, старик, – произносит полуоборотень.

В его голосе шумит лес – листвой, бурением корней, тяжёлым дыханием подземных вод.

– Я развязал твой узел. Ты вообще в курсе, когда наступает Зима? Еще раз покроешь землю снегом раньше календарного декабря, задумавшись о потоках моего Леса – заклинит твои шестерёнки, и сам перемелешь себя в пыль. Он прищуривается. В гневе глаза его превращаются в два непохожих очага пламени: болотный вспыхивает холодным, режущим светом, а янтарный запылает густым, медовым огнём, в котором извиваются светящиеся прожилки – словно паучьи лапы, пытающиеся вырваться наружу.

Хорин лежит у колонны, дрожа, тщетно пытаясь подняться. Песок медленно собирается обратно в колбу, но тикают часы с перебоями – как больное сердце.

По залу проносится шорох: страх пробегает по кругу. Мирта Камнеградская прижимает руки к груди, Иллер отступает в тень, а Малька и Мира не смеют дышать.

Руны на полу вспыхивают, гудят с ревом.

Полуоборотень поднимает взгляд. Потоки дрожат вокруг него, послушные, как звери перед прыжком.

Феба шагает вперёд:

– Не трогай их. Они исправят ущерб, – голос её дрожит, но она не отступает.

Он останавливается. Смотрит долго, не мигая. Ветер стихает. Потоки затихают, будто выжидают. Лишь теперь в его глазах мелькает усталость – не сомнение, а тень того, кто слишком долго держит равновесие в одиночку.

Когда, наконец, говорит, голос становится ниже, плотнее – будто камень звучит изнутри земли:

– Не трогай? Есть одна проблема: с чего твои помощнички решают, что я дозволяю менять мои лесные потоки? Трогать мой каштан посевной?! – звучит угрожающее гортанное рычание, в нём проскальзывает подростковая ломкая нота. – Деревья выпустили почки в октябре. Феба, ты не в курсе что ли? Снегирей не пускают кочевать, медведей в шатунов обратили – чтоб бродили без сна. Ёлки стоят чёрные, без инея. Снега – то оползни, то провалы! Мой вереск сожгли! Дрозды‑рябинники, свиристели, щуры перемерли без ягод!

Он медленно поднимает руку – воздух сгущается, и руны вспыхивают под сапогом Велемира. Голос полуоборотня становится глухим, низким, как далёкий гром.

– Это ты зовёшь порядком? В моём лесу без моего спроса камень не перекатится, ветка не дрогнет! Кто посмел вязать лесные потоки?! Всех истреблю! Слышите? Думать не смейте о моём Лесе! Я вылечил мой каштан, удобрил. И что? Не для свиней мои фрукты! Мой розовый туман сожгли! Мой ручей испоганили! Не туда сунулись – я запрещаю касаться Равновесия моего Леса. Сотру и вас, и след ваших деяний. Пришелец угрожающе рычит и вдруг поднимает руку.

Он делает шаг – и воздух оседает, как под давлением ветра.

От рунических кругов идут тонкие расколы – не разрушение, а удовлетворённый отклик.

Лес соглашается, одобряет его угрозу, – тяжёлым шорохом листвы, что звучит даже сквозь камень.

Феба прижимает ладонь к груди, а Лина – к виску, будто от боли. Обе чувствуют: его сила не просто взыграла – она зовёт ответ, из самой глубины Равновесия, где даже духи не имеют права говорить первыми.

Его зрачки на миг утопают в светящемся вихре. Сила взметается – и магический круг целиком подмигивает и мерцает.

Он медленно опускает руку.

– Вот и всё, – говорит он тихо, почти устало. – Я предупредил. Доведёте – стану тигром. Тогда не взыщите: загрызу всех и дискутировать ни с кем не стану.

Потоки не гаснут – они слушают. Воздух дрожит, будто сам дом прислушивается.

Руны под ногами дышат, как живые, и от их дыхания по полу бегут тонкие жилки узора – не разрушение, а пробуждение.

Травы в венке Лины шелестят, как под ветром, которого нет.

Феба первой улыбается – тихо, как вспышка света на воде.

– Вот и ты, – шепчет она. – А мы думали, ты уснул.

В её часах песок идёт вспять – ровно и спокойно, будто время само приняло решение.

Лина не отступает.

– Ты злишься – значит, помнишь, – говорит она, шагая ближе. Воздух вокруг неё звенит, как стекло перед грозой.

Велемир ощущает: под поверхностью мира пробегает дрожь, словно корни иссохшей земли молят о воде.

– Лес без тебя, Дан, дышать разучился. Год долгий, – шепчет Лина. – Когда же ты вернёшься?

– Дышать? – фыркает полуоборотень. – Да кому я тут нужен? Вы сами науправляетесь на славу! Я на кладбище не вернусь, так и знай. Какие там у вас планы: всех угробить? В городе мне найдётся занятие – и год, и два переживу. Только не лезь мне в потоки. Не ты мне указывать будешь. Если кто станет цепи вешать – сама в пепел пойдёт.

Он склоняет голову, и по губам скользит усмешка – не добрая, не злая, а хищная. Руны под ногами вспыхивают зелёным пламенем; воздух гудит, будто буря рвётся наружу.

На миг Велемиру кажется, что его дом – не дом, а лес, и стены вот‑вот растрескаются, как кора под молнией.

Велемир стоит, глядя сверху вниз, – но впервые за века ощущает себя ниже.

«Это мой зал. Моя земля. Почему слушаются его?» – мелькает у него в голове.

Круги не отзываются. Они звенят не на его зов, а на зов мальчишки.

Он пытается собрать силу, но воздух сопротивляется. Потоки времени идут не к нему – уходят в Дана, как река в новое русло. Не захват и не воровство, а что‑то большее: будто сама власть решила сменить хозяина.

Велемир не понимает. Кто он теперь – хранитель или просто временный управляющий? Или это бунт Потоков – дикий зверь, выросший на его земле?

Если он решит повернуть Потоки – ни один маг не удержит. Даже сама Ядрана Даждьевна, быть может, не вмешается: ведь в нём её дыхание, и в то же время – чужое, древнее, от самого каменного сердца мира.

Феба, кажется, понимает происходящее лучше, чем он. В её глазах читается не только удивление, но и признание власти. Она стоит неподвижно, готовая по первому слову Дана стереть следы вмешательства Велемира.

Лина же, напротив, сияет, словно наслаждаясь сменой. Её довольство ощутимо – как предвкушение обновления.

Оборотень усмехается, поворачивается спиной, словно закрывая дверь.

– Хранителей в моём доме не будет, – говорит оборотень тихо, и от его слов руны тускнеют, соглашаясь. – Замечу – изничтожу. Самим поработать никак? Один в отпуск сваливает, другая в уши музыку льёт. С Костяной кто свяжется – Мору скормлю.

Он шагает прочь. Не исчезает – уходит, шаг за шагом. И каждым шагом зал тускнеет: свет стекает по стенам, будто его вытягивают вслед. Руны гаснут, воздух густеет.

Велемир понимает: с этого дня ему придётся искать способ вызволить тех, кого тот отправил в Предел. И, что хуже, – разобраться, кто теперь правит на его земле.

Он стоит, чувствуя, как внутри медленно холодеет. Зал Испытаний, где веками не звучало ни дыхания, ни чужой воли, теперь живёт другой силой. Камень под ногами остыл, потоки молчат – не откликаются на его зов, будто выбирают, кого слушать дальше.

Тишина давит. Даже духи, вечно шепчущиеся в углах, притихли, втянув голоса в каменные щели. Велемир оглядывается: руны, прежде послушные, теперь кажутся чужими – словно шрамы на коже некогда живого существа. «Это мой зал», – снова думает он, но уже без прежней уверенности.

Слова Дана звенят в голове, как разбитое стекло: «Хранителей в моём доме не будет».

Велемир сжимает посох. Дерево под пальцами кажется мёртвым – ни тепла, ни отклика. Впервые за столетия он ощущает себя не владыкой, а гостем в месте, которое считал своим.

И Велемир понимает: отныне дом, что он созидал, слушается иного – того самого мальчишки из леса, с глазами разного цвета и без его права на покой, пока он не поймёт в чём дело.

Велемир вспомнил домового‑библиотекаря. Тот тогда бормотал что‑то про «временного городничего»… И вот теперь, стоя в опустевшем зале, Велемир с горькой ясностью осознает: временным оказался он сам.

Зал ещё хранит запах жжёной травы и соли – след силы, что больше ему не принадлежала. Камень под ногами остывал, круги молчали, будто выбирали, кому теперь внимать.

– Прекрасно, – холодно произнёс Велемир. – Значит, теперь у нас рыжий самозванец с доступом к Пределу.

Он разворачивается к стражам у входа. Их лица напряжены, но никто не решается заговорить первым.

– Всех выпавших из Испытаний – искать немедленно, – голос Велемира дрожит, и вместе с ним содрогаются стены. – Если кто‑то оказался за границами круга – вернуть. Живых, мёртвых, тенью – не важно.

Из тени выступают трое дозорных – молчаливые, с глазами, в которых плещется время. Они склоняют головы и растворяются в воздухе.

Велемир останавливается, чуть прищуривается, глядя туда, где только что стоял незнакомец. Зал стихает. Лишь дым от погасших рун тянется к сводам. И в этой тишине Велемир понимает: Потоки не вернутся. Не паренёк из библиотеки их отнял – они сами выбрали. Сила отозвалась на чужой зов, словно вспомнила давно забытого хозяина.

Он стоит неподвижно, чувствуя, как под камнем уходит опора – не физическая, а та, что веками держала равновесие. Круги молчат. Мир дышит не им.

Велемир выдыхает. В этом выдохе нет поражения – лишь тишина. Почти покой.

Оборотень уходит, не претендуя, не отрекаясь – просто уступив место тому, кто должен появиться.

Впервые за долгие годы Велемир ощущает не гнев, а тревогу. «Неужели власть над временем может сменить хозяина без ведома тех, кто её создал? Или… она сама выбирает, кого слушать?»

Мысли кружатся, как опавшие листья в осеннем ноябрьском вихре. Он вспоминает первые дни, когда только начинал возводить этот зал: камни ложились под его рукой, руны загорались по его воле, а духи мест приходили на зов. Теперь всё изменилось.

– Невероятно… – выдыхает он, глядя на потухшие руны.

– Как оборотень, выросший в моём лесу, сумел обернуть в свою сторону саму ткань Соглашения? – Руны молчат. Даже время в Зале будто застыло, не решаясь выбрать сторону. Велемир чувствует: равновесие трещит не от нарушения, а от пересборки. И это пугает его сильнее, чем любой бунт.

Он проводит рукой по воздуху – пространство дрожит, прорезавшись холодным эхом. Сжимает кулак, чувствуя, как под кожей пробегает холод силы.

– Если это не бунт или ошибка, – тихо говорит он сам себе, – я, выходит, лишний. Не понимаю, что происходит.

Руны не отвечают. Воздух чуть дрожит словно от далёкого, едва слышного смеха. Вопросы роятся в голове, но ответов нет. Лишь ощущение надвигающейся бури и понимание: мир, который он знает, рушится на глазах.

И ведь не исчез паршивец, дабы явить силу – повернулся и ушёл. Не исчез – именно ушёл, шаг за шагом, как живой. С каждым его шагом зал тускнел. Свет стекал по стенам, будто его вытягивало следом. Руны гасли, печати рушились, воздух густел. А он шагал прочь, оставляя за собой гул, будто сама ткань времени провожала своего господина. Когда дверь за ним закрылась, в зале осталась не тишина – выжженное место. Руны ещё тлеют, словно угли, но огня уже нет.

Велемир стоит неподвижно, глядя туда, куда ушёл оборотень. Воздух вздрагивает – не от ветра, от присутствия.

Время и Равновесие возвращаются бесшумно, без формы, но ощутимо. Они знают: он потребует ответа.

– Что это было? – спрашивает Велемир. Голос его звучит глухо, как шаг в подземелье.

Феба первой поднимает глаза. Её свет тускл, как луна перед рассветом.

– Он разгневался, потому что хранители всё перепутали. Сожгли его вереск, свиньи съели его каштаны, а Часовщик пробудил его каштан посевной. Зимой, – говорит она прямо. – Он не спал – он пришёл. Мы сами позвали. Хранители спорят, вместо того чтобы слушать. В его лесу все иначе: он не приказывает – советуется. Всё по согласию – и с нами, и с землёй, и с ветром. Мы позвали, потому что он умеет слышать.

Без него равновесие дышит рвано: время идёт то вспять, то вразброс, Мор бродит, как беспризорный. Ты не сердись. Дан просто устал. Он должен был спать. Лина шагает вперёд, глаза у неё блестят – не угрозой, а правдой: Мы спустились – поспрашивали в лесу. Дан обычно спит зимой, в дупле каштана. А они пытались посадить его на цепь. В Город вынудили уйти, будто без его воли. Сказал – на год. Теперь сердится, обещает на два. Кто его выгнал? Твои Испытания ему поперёк горла встали. Порядок – это когда всё дышит в своё время, а не по приказу.

– Дан? – Велемир вскидывает голову. – А имя у него есть? Что это за обломок? Откуда у него сила уйти с моих Потоков? На год? Про больший срок я оставлю без комментариев. Это невозможно.

Феба дрогнула, шагнула ближе, будто удерживая дыхание.

– Мы пришли не просить прощения, – сказала она, глядя прямо на Велемира. – Для Дана всё возможно. Мы чувствуем сдвиг. Всё идёт наперекосяк – время, ветер, корни. А он… он не позовёт. Никогда. Такая у него натура – сначала всё на себя возьмёт, потом сломается молча.

Она прищуривается, глухо добавив:

– Мы думали, ты хоть поймёшь, что происходит. Кто его обидел?

Она молчит, потом хмыкает – будто вспоминает что‑то и забавное, и страшное одновременно:

– И при этом он грозился скормить кого‑то Смерти. Будь покоен: если твои Хранители – хоть теневик, хоть моя дочь – дёрнут Потоки без спроса, он исполнит обещание.

Феба чуть улыбается – устало, по‑женски:

– Ягу он людоедкой зовёт. И, если честно, я начинаю думать – не зря. Всё это, наверно, её козни.

Велемир не сразу отвечает. Вспоминает рассказ кролика у каштана посевного. Имя Яги будто отзывается в нём эхом чего‑то древнего, с привкусом забытого страха. Он вспоминает запах жжёной травы, дрожащий воздух у старого кургана и смех – звонкий, как стекло, режущий по сердцу.

Он опускает взгляд. Руны под сапогом едва тлеют, как угли, не решаясь угаснуть.

– Людоедкой… – повторяет он медленно, будто пробуя вкус слова. – Смешно. Она всегда питалась не плотью, а глупостью.

Он замолкает, сжав ладонь – и в воздухе чуть звенит, будто что‑то тонкое, стеклянное или временное, лопается. На миг перед глазами вновь встаёт тот курган: полынь, чертополох, дрожащая от зноя пелена. И её голос, вкрадчивый, как шелест сухих листьев: «Ты всё ещё думаешь, что можешь удержать эту силу?».

Велемир резко выдыхает. Руны вздрагивают, будто от удара, и на мгновение вспыхивают багровым.

– Я разберусь, – говорит он наконец. Его голос ровный, почти спокойный, но от этого звучит страшнее.

Он стоит, глядя, как Феба и Лина отступают, их свет гаснет меж ветвей. Слова о Дане звенят в ушах, будто кто‑то чужой коснулся его Потока.

Не Хранитель, не дух, не человек… А кто тогда? Он жил в его лесу, пользовался его силой, но никогда не кланялся. В этом было что‑то нарочитое – не просто непокорность, а сознательный отказ признавать порядок вещей.

Велемир сжимает пальцы в кулак. В воздухе снова проскальзывает едва уловимый звон – будто натянутая струна дрожит на грани разрыва. Кто он? Этот вопрос пульсирует в висках, требуя ответа.

Велемир не терпит непонятного. А сейчас непонятное не просто стучится в двери – оно уже вошло и заняло место у его очага. И хуже всего то, что лес, кажется, принимает молодого полуоборотня, который мог, но не использовал огонь. Древний зал испытаний приветствовал его не как гостя, а как хозяина.

Он разворачивается и направляется к Библиотеке – туда, где хранятся следы старых клятв и имена, которых нельзя произносить вслух.

Воздух внутри густой, тёплый, пахнет пылью, железом и чем‑то сладким, как переспелые травы. Тьма дышит медленно, переливаясь в щелях между полок.

Домового‑библиотекаря Пылигора Переплётнича – косматого, сварливого, с глазами, как две капли смолы, – нет.

На пюпитре остаются только свёрнутые заметки, обрывок пера и чашка, от которой ещё поднимается тонкий пар: чай остывает, но не забывает тепло рук.

– Прекрасно, – бормочет Велемир, опираясь о стол. – Когда нужен – всегда в отлучке.

Из глубины зала, где воздух плотнеет и темнеет, доносится шорох. Потом – тихий, обиженный голос:

– Не кричи, хозяин. Чернила пугаешь.

С невидимой им с места у пюпитра полки, затерянной где‑то в середине книжной стены, с тихим вздохом вековой пыли съезжает толстая, истрёпанная временем амбарная книга. Её обложка, когда‑то крепкая дубовая доска, украшенная резьбой, повторяющей причудливые узоры коры старого дуба теперь рассечены извилистыми бороздами, словно карта морщин на лице старика. Пожелтевшие страницы источают слабый запах пыли и сушёной травы, а чернила, некогда чёткие, выцветают и блёкнут, словно угасающие воспоминания. Амбарная книга подвигает уголками переплёта, будто плечами, и становится на край стола.

– Здрав будь, господин Велемир. Домовик в Пределе – счета сверяет, бумаги чинит. А тебе, стало быть, чего надобно?

– Мне нужно знать, кто такой Дан. Не кличка – имя. Почему он в списках Городничего, кто его привёл и откуда у него право на Потоки?

Книга тяжело шелестит страницами, словно вздыхает всем телом.

– А‑а‑а, Дан… – произносит она медленно, перелистывает себя, будто суставы разминает. – Верно говоришь. Рыжего, новоявленного Городничего так зовут. Сколько нынче за такие тайны платят, а? Господин Хозяин.

– Хочешь заплату? – прищуривается Велемир.

– А что? За такую весть, глядишь, и новую застёжку на переплёт выхлопочу! С серебром! И чернил получше! – фыркает книга, уголки переплёта качаются, будто плечи. – Не всё ж вам, великим, по доброте людской. Чернила нынче дорогие, память сохнет, а мне бы пропитку да сторожку от пыли. Или хочешь, чтоб я, как Ядвига Морена, душу себе пером скребла?

– Ты и о Морене слышала? – спрашивает Велемир.

– Ха! – хмыкает книга, страницы дрожат, как от смешка. – Слышала, видела, да пару раз и перепугалась. Баба‑то яд да зуб! Жадь в ее сердце вселилась – и спать не даёт. Кому должок напомнит, кому жизнь перепишет.

Она будто вспоминает что‑то, и голос её становится тише, осипает:

– А уж если кто с ней не в ладах… – шелестит книга, да так, чтоб мыши не донесли. – Ты в курсе, что намедни случилось? Рыжий Городничий, на смену явленный, от гибели нас всех тут избавил. Уж считала – всё, конец… Угадай, кто ей поперёк встал?

– И цену ты хочешь, чтобы рассказать мне про мальчишку? – спрашивает Велемир.

Книга шумно переворачивает страницу, раздражённо шуршит:

– А как же! Не деньгами, конечно. Дай слово – перепишешь мне корешок, свежей кожей обтянешь. Застёжку новую на переплёт поставишь, чтоб сведения не уворовали. А то я, бедная, всё в старом переплёте, трещу.

– И только за это заговоришь?

– А то! – слащаво поёт она, чуть жаля. – Может, ещё и про твои контры повспоминаю. Или напомню: кто первый за твоей шеей тень послал, пока ты в людском обличии бродил, воюя?

Велемир молчит и кивает головой, соглашаясь.

Амбарная книга перелистывает внутри себя страницы с радостным шелестом, по чернилам на переплёте проходит отблеск.

– Слышала я то сама – от сторожевой свечи, что в читальном зале всю ночь горела. Она ведь болтливая, когда воск до донышка догорит. Рассказывала, будто ведьма Ядвига всё хочет себе его Потоки переломить. Не сворожила как надобно, или, может, Дан смекалистее оказался – чары не легли, не взяли. Про чарку говорил, ту самую, винную. Не выпил он её – не поддался, отказал. А значит власти над ним они с Бабой-ягой не возымели. А она, поди ж ты, взъелась – в подвал его хотела загнать, на цепь в погреб, как Марья Морена Кощея встарь держала. А Ядвига, ведьма – злючая, ох, злючая! Шепнула Топорнице в ведьмовский час: «Руби живое, чтоб не сбежало!» Хотела руками Топорницы его загубить. А он нашу Топорницу вразумил – диво дивное! Не сжёг, хоть может и надо было, а в болото послал очищаться – будто каникулы ей устроил. Вернётся, гляди, отдохнувшая, похорошевшая. Эх, завидно‑то как! Хоть и напугала она меня вусмерть… Он Топорницу в болото вогнал. Да не руками – Потоком. Повернул силу Леса против неё, и болото само раскрылось, как пасть. Я‑то думала, конец нам всем: она меня уж на щепу пустить собиралась, сучья баба.

А он – оборвыш, без рода, без имени – взглянул так, что у Топорницы кора на коже затрещала. Пошла она в болото – и не вернулась.

– Неужто Лес не пожалел? – сомневается Велимир, а внутри у него всё сжимается.

– А Лес разве кого жалеет? Если взял – значит, принял.

Книга вздыхает – страницы шелестят долго, будто сама себя убаюкивает.

– С тех пор и началось, – шепчет она. – Ветер по стенам бродит, окна плачут. Я это слышу, хоть у меня и ушей нет – всё равно слышу, в каждой букве звенит.

Не зря говорят, – перелистывает страницу, шурша, – кто ведьме отказывает, тот уже одной ногой в потустороннем мире.

Амбарная книга довольно похрустывает страницами, потом говорит мягче, почти уважительно:

– Дан… не просто мальчишка. Не болотник – те дышат чужим. Не хранитель – у тех печати да договоры, круги и клятвы. А этот – без печати, без круга, без клятвы. Сам себе стихия. Потоки текут туда, куда он глядит. Не привязан. Не впаян. Не заклят – развязан. Такое рождается раз в эпоху, – шепчет амбарная книга, шелестя страницами. – Когда сама земля решает говорить голосом человека. Лес его держит, а не он – лес. Потоки к нему сами тянутся. Словно сам воздух его помнит. Где он идёт – корни слушают, вода кланяется. А кто к нему лезет – тех Поток выворачивает.

Она молчит, будто переворачивая невидимую страницу.

– Так сказала Свеча. И добавила: Дана вынудили уйти. Вот и всё, что знаю.

Она стихает. Последняя страница дрожит, будто вздыхает от усталости, и медленно закрывается.

Лишь один уголок остаётся приоткрыт – словно глаз, что не желает спать.

– Дан – не имя, а ответ. Когда поймёшь вопрос – книга сама тебя откроет.

И тишина снова окутывает библиотеку – только в углу потрескивает огарок сторожевой свечи, будто подтверждая каждое её слово.

– Только вот сила штука липкая. К ней быстро руки тянутся.

И не только у Бабы-яги. Ядвига Морена – та давно его примечает. То в лицо хвалит, то за спиной охотничьи заговоры шепчет. Любовно ли, корыстно ли – кто их, морёных, разберёт?

Книга понижает голос до шёпота, хрипловатого, как старое перо:

– Он ведь заслон в войну поставил – руками, без слова, без узора. Поток слушался. Морена такого чует, как зверь кровь. У неё нежность – как нож обоюдоострый: погладит и кровью вымажет.

Хлопает крышкой, будто ставя точку, но тут же снова чуть приоткрывается, шепчет:

– Свеча донесла: следит за ним. Прокляла. Имя не знает – боится. А взглядом обводит, словно в клетку примеряет.

Воздух в библиотеке становится густым, как от смолы. Велемир не шелохнётся, но тень от лампы ложится на его лицо – в глазах мелькает тусклое, стальное. Он уже знает, что сделает: проклятие – не нить, а гниль: цепляется к сну, к дыханию, к памяти. Если Морена пометила мальчишку, лес не выдержит – пойдёт трещинами. Он тихо выдыхает, проводя ладонью по воздуху – Потоки дрогнут, послушные, тревожные.

– Встречусь с ним, – говорит он глухо. – Сон его трону – оберег поставлю. Чтобы ни одна мёртвая рука не коснулась.

Тишина ложится на стол, как пепел. Лампа потрескивает, и её свет расплывается по тёмному дереву, будто отзываясь на слова Хозяина.

Велемир хмуро ведёт пальцами по столешнице – дерево под ладонью тёплое, живое.

– Где он сейчас? – спрашивает негромко, но в голосе звенит железо. – Где живёт?

Книга зашелестит, как будто задумывается, потом отвечает почти лениво, но с ухмылкой в голосе:

– Известно где – у Городничего, где ж ещё. Эх, мудрая баба, жена Городничего, Затейница! Говорила: имя не пытайся сказывать – сожрут! Там и крышу, и ужин, и беду себе нашёл. Ты уж не забудь про корешок да обложку с застёжкой, господин Велемир, – добавляет она сладко, с шорохом страниц, – а то, знаешь ли, обещаниям свойственно выцветать без чернил.

Она подмигивает нарисованным глазком, и одна из страниц чуть приподнимается – будто протягивая ладонь для клятвы.

Велемир молча смотрит, потом коротко кивает:

– Получишь, – говорит он. – Кожа будет свежая, как утренний лист. И застёжка

будет серебряная.

Книга довольно вздыхает, тихо урчит, словно кошка, свернувшаяся на подоконнике:

– Вот и славно… люблю, когда слово держат. А теперь иди, господин Велемир.

У тебя, вижу, гроза намечается.

Книга захлопывается с мягким стуком, и воздух вокруг вздыхает – тяжело, с ароматом старой пыли и переспевших трав. Затем, словно поддаваясь невидимому зову, плавно отделяется от дерева стола и плывёт по воздуху. Преодолевая пространство с грацией древнего корабля, возвращается она туда, откуда явилась —на полку в середине книжной стены. Там, среди других

пыльных томов, занимает своё место, словно возвращаясь в родную стихию, в спящий мир знаний и забытых историй. Свет у пюпитра с уходом амбарной сплетницы гаснет.

Велемир стоит ещё миг, чувствуя, как тишина густеет, становится вязкой, почти осязаемой. Он ведёт ладонью по гладкой, тёплой столешнице в темноте – чернила на пюпитре ещё дышат, будто наблюдают.

– У Городничего… – повторяет он вполголоса. – Значит, туда и пойду.

Он тянется к резной створке двери, когда воздух дрожит и сбивается, как настой старого воска. Лампы между полок горят неровно, их свет колышется – будто стены сами дышат. Каждая полка хранит свой век: пахнет воском, чернилами и тёплой пылью, что шепчет, если прислушаться. Сводчатый потолок таит эхо древних голосов, и даже свечи горят не для света, а чтобы помнить.

Он хочет позвать, но не успевает – книги сами оживают, тихо шелестя переплётами.

Словно за спиной кто‑то вздыхает, и библиотека начинает говорить:

– Слышали?! Сын стража равновесия нашёлся! Полубог Велемир на имя сына Дана натолкнулся! Слава Яриле! На одного сироту станет меньше! – тонкий голосок летописца, как шелест пергамента, дрожит меж полок.

Мир хранит живые хроники, где судьбы вписаны не чернилами, а энергией имён. Летописец – не автор, а проводник Потока.

Хроники – это не рукопись, а дыхание времени. Они существуют вне бумаги – в воде, камне, звуке. Каждое имя, произнесённое с силой, раскатывается в них эхом, пробуждая забытые строки. Слова летописец не выдумывает. – он слышит. Поток диктует, что должно быть зафиксировано. Поток сам шепчет ему. Когда кто‑то произносит имя, забытое в хрониках, буквы на старых страницах просыпаются.

– Неужто сделает вид, что свой Поток не узнаёт? – ворчит старая летопись.

– Эк, мода пошла детей бросать… Война, не война, а дитя‑то живое.

Маленькое было – в войну выстояло. Ради лесных жителей заслон поставил, чтобы щитом стоял. А то не было бы у нас, леса и собственно нас, книг. Потоком обожжён, тишиной закалён. Теперь уж не дитя вовсе, сила. С ним и Лесу, и Смерти придётся считаться.

– Вот я и жду, – вставляет книга судеб, сухо перелистываясь, – чтоб Дан с Ягой да с той, что воле Смерти служит, счёт свёл. Мор – старичок чудной, а эти… эти любят заговаривать судьбу до дыр. Ух, им бы перо в корень да чернила на исповедь.

– Мальчишка, значит… –  шелестит амбарная книга. – Не кормленный, не поенный, невысыпающийся сирота. Лес его выкормил, когда ему и двенадцати годков не исполнилось. Каштан посевной себе избрал – хилый, надломленный. Не дал засохнуть, вылечил, оживил. А каштан в долгу не остался – плодами награждает да приютом делится. В гнезде каштана жил духом,

корнями согретый. С тех пор в нём дыхание не человеческое, а древнее.

– Ох и матушка же, – вспыхивает книга заговоров, зашуршав страницами. – Ребёнка в дупле, без присмотра! Какое там тепло от корней?! Хоть бы травой укрыла, да заговор на тепло дала. Что это за мать такая – весенняя, а сердце ледяное!

– Мне Затейница говаривала, – подхватывает амбарная книга, перелистывая страницу. – Потоки его тянули, как родная кровь. Городского шума он не любит, то правда. Мамаша его, сказывают, упорхнула по своим весенним делам с его рождения. В книгах о ней написать можно одно: сверхлегкомысленная. Как будто это её единственное имя. Да и от такой легкомысленной мамаши держаться подальше – себе целее будешь.  В Городе недоразумение какое приключилось, не знаю. Он с Городничим поговорил, видно было – тяжко ему, да Затейницу в детали не посвящая, после прямо в Лес и ушёл. В двенадцать годков. Городничий, умный мужик, знаний до того ему дал, да и отговаривать видно, не стал. Три года, как он в лесу жил, война шла лютая. Вернулся в Город – уж не мальчишка вовсе, да и не совсем человек. Лес его переписал. Ходит без откупа, без даров, тож верно. Никто не ублажает его, не угощает, а он четыре года стоял за Лес стеной – не давал огню Морены и ведьмам распоясаться. Заслон его крепок, то правда – вот Лес и бережёт его, чтоб не спугнуть. Затейница больно хитрая, с ней ухо востро держать надо. Контролёрша она и есть: может плести свой узоры лишь во время равновесия.

– Тише, – одёргивает их книга заговоров. – Посетитель не ушёл.

Шорохи смолкают, будто кто‑то разом захлопывает сотню переплётов. Мгновение – и лишь пыль плавает в воздухе, мерцая в свете лампы, словно золотая взвесь.

Библиотека слушает сама себя: треск огня, еле слышный скрип полок, затаённый шёпот бумаги в глубине.

Велемир стоит в тени библиотечного зала, прислушиваясь к разговору книг.

Из старого свитка, пахнущего временем и пеплом, пришли слова, которых он не ждал: «Сын Стража Равновесия жив». Сердце забилось глухо. Он уже и не надеялся. Он не дрогнул, но внутри отозвалась старая боль – трещина на границе миров, что никогда не заживала. Когда‑то он искал следы, взывал к Потокам, метил знаки на перепутьях, сжигал свечи в Неяви – всё напрасно. Два года назад смирился, утешая себя мыслью: Ярдана родила в человеческом мире, под защитой Городничего. Там ребёнок будет в безопасности. Сын живёт в Городе, – заставлял себя думать он. – Чужой, недосягаемый, далёкий, как ветер с весенних гор. Но если жив – значит, война с Мореной не была напрасной».

Он знал: дитя должно было явиться в равновесии – между светом и тьмой, между прошлым и грядущим.

Битва с Мореной, богиней холода и смерти, истощила его Потоки до последней искры тепла. В том хаосе след младенца потерялся, и семнадцать лет Велемир не мог пробиться сквозь завесу миров. А тут – будто треснуло ледяное зеркало, и сквозь щель пробился свет. Неполное имя Дана он произнёс в начале разговора с амбарной книгой. Когда произносят не полное имя, хроники реагируют частично – они пробуждаются, но не полностью. Сущность человека существует, но её суть размыта, и судьба может быть изменена или украдена. Он должен срочно заглянуть в хроники.

Вокруг шелестят страницы, пахнет пылью, временем и чернилами, но сознание уже скользит прочь – в глубину воспоминаний.

Перед его внутренним взором оживает та весна – день, когда время остановилось.

Он проснулся не от сна, а от тишины. Мир стоял в преддверии равноденствия – дыхание Яви стало ровным и глубоким, словно земля отсчитывала удары его сердца. В избе пахло влажным деревом, мёдом и первыми каплями талой воды.

В углу потрескивал сосуд – в нём отзывались Потоки, как дыхание мира.

В избе царил особый запах: сырого дерева, мёда и утренней влаги. В углу тихо потрескивал сосуд с родниковой водой – так давали о себе знать Потоки.

Велемир поднялся неторопливо. Здесь время не имело власти. Солнце ещё не показалось из‑за холма, но свет уже лёг на порог – мягкий, словно предвестие чего‑то важного. На столе ждал скромный завтрак: ломоть хлеба, глиняная чашка с мёдом и ковш родниковой воды.

Он ел молча – не из голода, а чтобы разделить пищу с землёй.

Каждая крошка, каждая капля – часть великого дыхания, того самого равновесия, которое он хранил.

Закончив, он умыл лицо родниковой водой – казалось, умывался не влагой, а светом.

Выйдя на порог, Велемир ощутил, как воздух застыл – прозрачный и настороженный.

Из‑под земли поднимался пар, тёплый, как дыхание праматери Лады.

Журавли тянулись над лесом, их крик рассекал небо тонкой серебряной нитью.

Снег ещё держался на кромке поля, но земля под ним уже жила, готовилась к пробуждению.

Деревня жила ожиданием праздника.

Люди топили печи, вытаскивали из сундуков яркие пояса, несли к реке чучело зимы.

Велемир слушал смех, звон свистулек, лай собак – всё это было не просто весельем, а дыханием древнего обряда, знаком, что Потоки движутся.

Под звуками человеческих голосов он чувствовал, как глубинный ток нашёптывает:

«Идёт Весна».

День равноденствия – миг, когда ночь и день сходятся в одной точке, подобной лезвию ножа.

Воздух дрожал от талой влаги, от шёпота земли, пробуждающейся после долгого сна.

Мир стоял на грани перемен – и в этот миг всё дышало ожиданием.

Он шёл вдоль межи, где камни ещё хранили иней.

Пальцы касались земли – там, где Поток истончался, он поправлял его, словно нить в ткани.

Не силой, а вниманием.

К полудню небо налилось светом, словно чаша, переливающаяся через край.

Велемир ощутил: равновесие колеблется.

Но это было не разрушение – рождение.

Так случается каждый год, но нынче дыхание мира кажется иным – живее, ближе.

Он поднял голову.

На востоке, у старого родника, воздух дрожал, переливаясь всеми семью цветами радуги – от алого до фиолетового.

Цвета перетекали друг в друга, будто сами Потоки ткали мост между мирами.

Снег ещё укрывал овраги,

но по склонам уже струились ручьи – звенящие, будто струны, натянутые рукой самой весны.

На южных склонах робко распускались подснежники – нежные, как зарождающаяся надежда;

из влажной земли пробивался синий шафран, глубокий, как тайные мечты;

а у опушки золотилась примула – яркая, как обещание грядущего тепла.

Воздух трепетал от запаха сырой земли, талого снега и лёгкого дыма костров – это была музыка, которую слышали только сердца, открытые чуду.

И тогда она появилась.

Ярдана Весенница шла по радуге, лёгкая, как дыхание света.

На ней было платье цвета раннего неба, сотканное из паров и ветра.

На плечах – перья журавля, знак пути и возвращения.

Кожа её не отражала свет – она его рождала.

Пепельно‑золотые волосы струились, будто солнечные лучи скользили по воде,

а глаза – цвета тающего снега – держали в себе радость, память и знание конца.

Она не ступала по земле – плыла.

Там, где проходила Ярдана, земля темнела от влаги, и из‑под её ног проступали ростки.

На поясе звенели ключи: она замыкала зиму и отмыкала лето, не приказывая – лишь касаясь.

От неё веяло не цветами, а дымом костра, мокрой землёй и свежим хлебом —

запахом возвращающейся жизни. Велемир не произнёс ни слова. Он понял сразу – перед ним не богиня и не смертная. Сама Весна взглянула на него. И мир в тот миг стал прозрачным, как дыхание между вздохами. Потом была близость – не плотская, а вселенская, соединение дыханий, неба и земли, когда Потоки сами слились в единую реку. И когда Ярдана растворилась в солнечном мареве,

Велемир ощутил в себе отклик – тихий, тёплый, живой, как первое сердцебиение. Он знал: жизнь в ней отзовётся ребёнком.

Беременность Ярданы стала явной почти сразу. Она не скрывала её – несла с гордостью, как знамя весны. В её взгляде светилась тайна – не только материнства, но и чего‑то большего, древнего, как само пробуждение. Она вынашивала не просто ребёнка, а саму силу весны – дерзкую, недолговечную, но вечную в своём возвращении. Каждый её шаг отзывался в земле пульсом жизни, и Велемир смотрел на неё, зная – этот миг не удержать. Весна никогда не принадлежит никому: она приходит, чтобы уйти, и оставляет после себя память – и жизнь.

Когда Ярдана прощалась, он не спрашивал, кого она носит под сердцем.

Только подумал, что хотел бы – мальчика. Сильного, свободного, не знающего страха перед миром. Того, кто сможет идти своим путём, неся равновесие в крови, а не в долге.

Она улыбнулась – не печально, не радостно, а как улыбаются те, кто знает ответ, но не скажет. Коснулась его ладони, и на мгновение Потоки вокруг затрепетали, будто сама ткань мира вздохнула. Потом она шагнула в свет. Радуга сомкнулась за её спиной, и всё стихло. Лишь ветер прошептал в межах: «Береги». Воспоминание оборвалось.

Библиотека снова стояла вокруг – тихая, пыльная, живая.

Старые книги шепчутся, страницы шуршат, будто несут эхо её шагов.

Велемир моргает, возвращаясь к реальности.

Боль в груди отзывается тяжёлым гулом – той самой трещиной на границе миров. «Какое же у моего сына нутро… – думает он. – Обернуться из человека в духа и, вопреки всему, жить в дупле каштана Посевного. И не позвать отца».

Он не знает имени. Знает, кем стал этот мальчик – тенью, эхом, обломком от его собственной сути.

Из представления в Древнем Зале испытаний Велемир не знает, насколько глубоко сын овладел силой. Но видит ясно: тот никого не боится, ставя Равновесие и порядок выше личных амбиций. В этом он узнает не только наследие матери, но и собственную кровь, словно древнее эхо прошлого оживает в его сыне. Однако слова амбарной сплетницы пронзают его спокойствие: служительница Морены отметила мальчика.

Тонкие, почти невидимые нити её воли тянутся к нему, пытаясь коснуться самой сущности его рода. Велемир ощущает холод в груди – впереди не просто испытание. Предстоит противостоять теням, которые тянутся сквозь кровь и судьбу.

Сердце бьётся глухо – не от страха, а от ясного знания: равновесие снова нарушено. Морена не забыла старый счёт. И если её метка легла на сына, то война ещё не окончена.

«Значит, всё-таки мой, – думает Велемир, перелистывая хроники.

– Мать Ярдана Весенница, но почему вместо имени обломок «Дан»? Всего шестнадцать полных годов. Теперь, чтобы спасти тебя, мне придётся снова встать на черту между жизнью и смертью. Он выдыхает медленно, как человек, принимающий судьбу.

Он выходит из Библиотеки в ночь. Воздух густой, пахнет железом и влажной землёй. Лес идёт за ним молча, как зверь, что узнаёт запах крови – не чужой, но тревожный.

Велемир не спешит. Его шаги тяжёлые, как сама тьма, что обвивает тропу.

– У Городничего, – звучит в голове хрипловатый голос амбарной книги. — Известно где. Не забудь про корешок.

Лес слушает и отступает. Ветви тихо расходятся, словно не смеют коснуться его плеч. Когда кончается мшистая тропа и начинается булыжник, воздух становится суше – человеческий. Здесь пахнет дымом, хлебом и мятой.

Мир людей.

Дом Городничего стоит особняком – резные ставни, знак Солнца на пороге и венок из сухих трав над дверью, чтоб «отгонять нечистое». Дом богатый, да не уютный. Всё в нём будто живёт само по себе: ставни поскрипывают, половицы тянутся, как старые суставы, даже часы тикают с укором – медленно, будто осуждают всякого, кто решается нарушить его покой.

Когда Велемир ступает на крыльцо, доски под сапогом жалобно скрипят – будто жалуются, но не осмеливаются треснуть. Воздух над порогом дрожит, тяжелеет, словно дом сам решает, впустить ли пришельца. Велемир не торопит – слушает дыхание стен, потом тихо произносит:

– Не к вам, а к своему пришёл.

Доски под ногами чуть отпускают, и дверь, скрипнув, приоткрывается сама.

Внутри пахнет жаром, горькими травами и вином.

Из‑под платяного шкафа доносится вздох, потом шорох – будто кто‑то перелистывает старую книгу не руками, а крыльями пыли. И вылезает дух-проказник – невысокий человечек в перекособоченной шапчонке, с глазами‑бусинами, где светятся и забота, и усталость веков – Барабашка. Лицо – морщинистое, живое, чуть подкопчённое, словно на нём вековая сажа осела. Глаза‑бусины светятся умом и усталостью, а пальцы, узловатые, будто корни, держат веник, как посох.

Он кашляет, опираясь на веник.

– Ну вот, дошёл, – бурчит он, отряхиваясь. – А я‑то думал, ты в Город подался, за мальчишкой своим.

Велемир чуть качает головой:

– Слышал, якобы беда приключилась.

Дух‑проказник кривится, будто от кислого:

– А то! Люди бают: как ушёл мальчишка из леса в Город, так каштан почернел. Не растёт, не цветёт – будто сам себя похоронил. Завязь осыпалась, свиньи плоды растащили, а следом мор пришёл. Ночами по ветвям дым стелется, ручьи замолкли. Всё, почитай, на него обиделось или ведьма мстит, не заполучив желаемого.

– На кого? —спрашивает Велемир.

– Да на Дана твоего, на кого ж ещё, – отвечает Барабашка, вздыхая. – Лес‑то его держал, как мог, а теперь пусто стало. Без него даже ветер блуждает, как сирота. Он в гневе был, – продолжил Барабашка. – В Городе ему тесно, а в Лесу – цепи вяжут. Затейница с Ягой что‑то своё мудрят, хотят, чтоб он к кому‑то да привязался, хотят оттяпать лакомый кусок. Мол, чтоб Потоки под контроль взять. Их у него видимо‑невидимо. А он – не из покорных. Ведьма стеной огня пыталась его удержать, да не на того напоролась. Захотел бы – сам её в пепел обратил. С тех пор каштан пустой.

Велемир молчит, глядя куда‑то за плечо домового – туда, где в глубине дома слышится едва уловимое дыхание.

– Он жив? – спрашивает он наконец.

– Жив‑то жив, – ворчит Барабашка. – Только не спит. Глаз янтарный – будто паутиной затянут. Силу держит, но… гул в нём чужой. Я, может, старый, а чую: не от Мора, не от Ярилы. Что‑то иное шепчет. Вот я и думаю: может, вы знаете, что это за блажь? Во сне у него на глазах живых пытают – уговаривают обряд пройти. Мол, «прими – и будешь чей‑то». А он бунтит, и правильно. Кто дастся в цепь – сам себе больше не хозяин. А с Ядвигой связаться… да кто в здравом уме на ней жениться согласится? На многовековой старухе, купившая бессмертие за душу? – Барабашка возмущается, даже ногой топает.

– В жару видения ходят, шепчут, зовут. Не ложится. Все мои снадобья из колыбельника со стеблями усни-травы выпил, говорит: Ядвига Морена изнывает, ждёт, когда он уснёт – оплести паутиной. Если уложишь – расскажу, как мы тут живём.

– Договорились, – коротко сказал Велемир.

Барабашка скрещивает руки – воздух за спиной дрожит, будто сама изба встаёт рядом.

– Дом слушается тебя? – спрашивает Велемир.

– А кого ж ему слушать, как не меня, – фыркает тот. – У тебя Потоки, у меня – сквозняки. Всё одно ремесло: где живёшь – тем и дышишь.

Изнутри донёсся слабый кашель. Барабашка вслушивается.

– Видишь? – сказал он глухо. – Ему и без тебя тяжко. Силой не тронь, прошу по‑доброму.

– Не трону, – ответил Велемир. – Вылечу.

Барабашка кивает нехотя:

– Ладно уж. Войди. Только без своего лесного шороха. Тут всё человеческое. Ломкое.

Дверь сама отворяется, скрипнув длинно, как вздох. Изнутри пахнет жаром, горькими травами и вином.

Полумрак дрожит – не от печи, а от силы, что копится в стенах, не своей, не мирской. Травы на полке седеют, будто выгорают без огня.

Велемир шагает – и слышит, как за спиной дверь тихо прикрывается.

У дальней стены, в распадающемся круге соли, сидит Дан. Он кажется чужим самому себе: вокруг кожи тлеет ореол, как уголь под золой. Правый глаз, янтарно‑золотистый, закрывает повязка, а второй, болотный, смотрит мутно и отстранённо. Спутанные волосы и испепеляющий взгляд словно пытаются скрыть его совсем ещё мальчишескую сущность, но всё равно выдаёт угловатость плеч, свойственная подросткам. Только по движению груди можно понять, что он жив. На полу – следы ног, словно он бродит здесь ночами.

– Сын, – негромко говорит Велемир.

Дан не поднимает головы. Только пальцы сжимаются, будто он удерживает невидимое.

– Что, Барабашка, опять кого притащил? – сипло, почти детски, но с упрямой сталью. – Только не начинай свои байки. Я их уже от Яги наслушался.

Он поднимает взгляд – настороженный, чужой.

– Сироте не гоже одному ворочать тысячами потоков, – бормочет он, словно повторяет чужие назидания. – Только я и ничем и никем не ворочаю толком. Сами про себя всё знают. Мой каштан сам вырос. Я просто подлечил и чуток помог. Вздумала чушь, да сама в неё и уверовала. Пусть не терзается: без Мора обойдёмся. Всё кругом живёт в ладу, зеленеет, плодоносит, а ко мне лезут лишь по пустякам.

Барабашка кашляет, но Велемир молчит.

Дан усмехается – резко, будто режется о собственную мысль:

– Пустяк для неё: это порченое безумство Топорницы… а для меня чужая просьба.

Он прикрывает глаза, потом снова открывает – болотный глаз становится мутнее, в зрачке мелькает боль.

– Все эти сказки про богов из уст Яги – несусветная дичь, – произносит Дан хрипло. – Ни Марью Морену, ни Ярилу я с рождения не видел. Только шёпот да угрозы.

Выдыхает тяжело, как после удара, и вдруг вскидывает голову, голос звенит упрямой ноткой:

– Но знай: я отказался – и своих решений не меняю. Думаешь, я тут ради ваших россказней? Меня Затейница попросила устроить Ратибору отпуск. Я что ли не вижу – он устал. Городские правила ясные: если человек на износ работает, надо дать передышку. А я в обман не играю и никому лапшу на уши себе вешать не позволю.

Он угрожающе рычит:

– Против лома нет приёма, окромя второго лома. А лом у меня имеется, так что… – он выдерживает паузу, и в глазах вспыхивает немой вызов, – …так что отпуск Ратибору будет. И точка. А я не про честь этой Служительницы Зимы…  Вырву левый глаз и стану одноглазым, если придётся, – тихо добавляет он. – Лучше так, чем быть их слугой, – Тонкие жилы под кожей вспыхивают светом Потоков – будто внутри него пробуждается скрытая сила, пульсирующая в такт словам. Воздух сгущается, наполняясь едва уловимым гулом, словно сами потоки энергии отзываются на его решимость. Он не грозит – он утверждает. И в этом молчании, в этом свечении читается: спорить бесполезно. Решение принято.

Велемир стоит, не говоря ни слова. Воздух вокруг стягивается, словно от жара, но он не делает ни шага – только смотрит, как в лице сына то и дело проступает не человеческое: ветер, корень, отзвук Потоков. Не человек – живая трещина между мирами. Он хочет подойти, но под ногами дрожит доска – и Дан вскидывает голову, как зверь.

– Стой, – шипит Дан. – Не ближе. Я чувствую. Ты с ними.

Велемир вдыхает медленно, будто боится выдохнуть вместе с воздухом всю боль.

– С ними я не был и не стану, – говорит он. Голос – низкий, каменный. – Я ищу тебя не ради их забав. Чтобы уберечь.

Он шагает ближе, Потоки в углу трепещут, будто его узнают.

– Сын… – с трудом выдыхает Велемир. – Тебе не следовало просыпаться одному. Почему ты не позвал меня? Разреши посмотреть твой глаз. Я вылечу, сниму проклятие – чтобы тебе не приходилось идти на крайние меры. Они излишни.

Дан смотрит прямо, без тени страха. В Велемире пульсирует родственный поток – это чуть успокаивает полуоборотня, но обида всё равно горит внутри, не давая полностью довериться.

Он отвечает ровным голосом, в котором по‑прежнему звучит бархатный тембр, будто даже в гневе он не может полностью заглушить природную глубину:

– Каждый на своём месте. Кем родился, тем и пригодился. Сначала больно и трудно, потом привыкаешь – и всё получается.

В улыбке звенит горечь.

– Ты ведь выбрал войну, а не дом. О верхних токах я не хочу ничего знать. Свои потоки просят – не провернёшься. Так что я и не звал. А зачем? Кому нужен здоровый лоб, живущий в дупле? – Он криво усмехается, и в этом жесте читается не только сарказм, но и боль. – Да и то… Свиньи мои каштаны сожрали, спасибо Вашим хранителям. Видно, Заслон мой кому‑то мешает? Целый сдвиг устроили…

Продолжить чтение