Веселые святочные истории русских писателей

Размер шрифта:   13
Веселые святочные истории русских писателей

Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви ИС Р18-813-0487

Серия «Рождественский подарок»

© ООО ТД «Никея», 2019

* * *

Николай Каразин (1842–1908)

Чудеса хирургии, или Ночь Клеопатры

Наконец у нашего паровоза не хватило более сил. Глубоко врезался он своею горячею металлическою грудью в скатный занос, зашипел, запыхтел, жалобно свистнул раза два и встал.

Забегали по вагонам озабоченные кондукторы, направляясь к голове поезда, встревожилась и публика… На служителей «тяги» дождем посыпались вопросы: это почему? что случилось?.. кой там черт-дьявол?.. Один заспавшийся пассажир суетился и требовал носильщика, думая, спросонков, что приехали… Большинство же относилось или, по крайней мере, делало вид, что относится равнодушно к данному событию, ибо предвидеть сие было весьма вероятно.

Лило с утра, лило весь день… На каждую станцию поезд прибывал с получасовым, и даже более, опозданием… Накопилось этого опоздания уже часов восемь, а до города, до конечной цели, куда уже мы давно должны были прибыть, осталось еще верст до сотни…

А поезд был предпраздничный, набит битком пассажирами, и все рассчитывали провести канун, великий сочельник, в кругу своих родных и близких у, так сказать, уютного семейного очага… Вот тебе и прибыли!.. Конечно, досадно! И если, в предвидении такой неприятности, лица наших пассажиров уже с утра стали понемногу вытягиваться, то теперь, к ночи… Можете ли вы себе представить, что представляли бы из себя физиономии путешественников, если бы выражение «вытягиваться» понималось бы в буквальном смысле?

Вы, если не все, то, по крайней мере, большинство, по горькому опыту знаете, что такое вагон второго класса, переполненный пассажирами, да еще предпраздничными, да еще зимою… Про третий класс я и не говорю! Если бы железные дороги были изобретены во время великого итальянского поэта Данте, то, наверное, к его поэме «Ад» прибавилась бы новая глава… Пассажиры воспользовались откидными приспособлениями для спанья, а потому расположились в два слоя.

Пассажиры, кроме той одежды, что на них, запаслись еще, на всякий случай, шубами, шинелями, даже дубленками с их острым, всюду проникающим запахом, массою пуховых подушек, стеганых одеял и пледов, у всякого корзины по три, а то и больше с провизиею, ведь дело перед праздниками, и вся эта провизия тоже распространяет разнообразные ароматы, и все больше угрюмо-постные… А чемоданы, якобы ручной багаж, что двоим из вагона не вытащить, картонки, узлы, домашние собачонки, пронесенные контрабандою в вагон под полою бурнуса своей владелицы, малолетние дети, которым полагается – de jure[1] только половина места, a de facto[2] полтора… Ну, просто – ни пройти, ни продышать… Никакого порядочного приспособления для очистки воздуха… и на ходу-то скверно, а тут стоп! Ни взад, ни вперед, ни выйти некуда, ни повернуться!..

Паровоз уже давно перестал протестовать своими унылыми свистками, кондуктора попрятались от праздных вопросов, разных претензий, доходящих даже до ругани. Остается сидеть и ждать – а чего ждать?.. Разве что появления какой-нибудь благодетельной феи, которая мановением жезла разнесет в прах эти снежные заносы, освободит железного богатыря, расчистит перед ним путь… облегчит души несчастных, заточенных путников. Но когда это свершится, когда?

А вот когда. Поезд застрял, отойдя семнадцать верст от маленькой станции Голодайки, не доходя до следующей, тоже маленькой, без буфетной станции Холодайки, а за сорок верст ходу – станция Выпивайка, но это хорошая станция, большая, по шерсти и кличка…

Поездной телеграфный аппарат не действует, кондуктор «побег» до сторожевой будки, «чтобы, значит, погнать самих сторожей, от будки до будки, пешком на Холодайку, а уж оттедова – телеграмму дадут на Выпивайку, чтобы, значит, выслали паровоз с рабочими… Вот и рассчитывайте сами.

Так пояснил и растолковал сущность положения сам «обер» перед тем, как надолго скрыться с глаз претендующей публики.

Когда, под гнетом неизбежности данного тяжелого положения, всеми овладевает чувство уныния и тоски, воцаряется общее молчание, стоит только одному кому-нибудь не только слово промолвить, а просто вздохнуть «от глубины души», то сейчас в ответ послышится сочувственный вздох, а там и пошло, и пошло…

Начнет так:

– О-хо-хо!.. Хо!..

А другой в ответ:

– Да-с!.. Это точно, что о-хо-хо!

А далее:

– Ну-с, доложу вам… Ведь это уже того-с… это что, называется…

А потом:

– Был тоже раз с нами случай…

Вот и пошел разговор… спасительный, потому что объединяющий злополучную компанию, благотворно сокращающий невыносимо тягучее время. Так и теперь… Не успели повздыхать немного, как один такой сладенький, заприлавочный тенорок робко произнес:

– Это еще ничего, мол, в вагоне!.. Тепло, вольготно, да и ненадолго-с, с полсуток потерпим, а там и раскопают…

Был такой полумрак от густоты воздуха, что только туманными пятнами обозначались огни вагонных фонарей, а лиц пассажиров различить не было никакой возможности – голосами только и разнились…

– В вагоне еще можно вытерпеть, – согласился с тенорком хрипловатый бас. – А вот как на большом сибирском тракте замело нас в санях, так ведь не чаяли и живы быть, молились да к смерти готовились…

– В такие метели, – поддержал другой бас, вроде протодьяконского, – много народу гибнет… В степи ежели…

– И не только простого звания, – отозвался третий тенор с сильным насморком. – Был даже случай с одним вице-губернатором… Ямщик поехал верхом искать дороги, а он остался в возке и, конечно, погиб…

– У нас под Красноярском вице-губернатора – станового раз занесло, так на шестые сутки, без малого неделю спустя, разыскали…

– Отрыли?

– Отрыли. Только не люди, волки отрыли и сожрали. По документам только и узнали, что становой… а то…

– Должно быть, с тракту сбились… Тогда уже беда!.. А нет, лучше не пытайся, не ищи дороги – отмаливайся на месте… Да уповай на Бога!

– У нас был случай такой, целый поезд сбился с дороги. Машинист ничего не мог видеть, не мог управлять. Локомотив незаметно отклонился левее, и пошло, и пошло.

– Это с рельсов-то?..

– Какие там рельсы? Когда все, вы понимаете, все замело!..

– Ну что вы врете!..

– Позвольте, позвольте. Да это на какой дороге было?

– А на этой, знаете, на Ростов-Владикавказской!

– Ну, там возможно… Там все возможно…

– Там, батюшка мой, был такой случай, в газетах напечатано. Налетает на станцию шайка разбойников… Что, спрашивают, номер тридцатый не проходил еще? А этот номер, господа мои, был почтовый и большие суммы вез. Начальник станции оробел, понятное дело: люди в папахах, в зубах по кинжалу, в каждой руке по ружью, – вот он и докладывает: прошел не более как минут двадцать. «Давай, такой-сякой, сейчас нам экстренный!» Подали… Разбойники-то взяли билеты третьего класса, а засели в первый, дуют в два кнута… понятно, догнали да с размаху так и врезались!

– Эко, парень, врет здорово! – раздалось из дальнего угла, откуда особенно тянуло запахом семги и слышалось чавканье.

И это замечание некстати чуть было не испортило всего дела. Настало неловкое, смущенное молчание… Только рассказчик пробормотал вполголоса:

– Я не знаю… я сам не был… Что люди, то и я… В газетах было пропечатано!

– А тяжелое это состояние, быть занесенным в снегу… – отважился даже чей-то женский голос.

– Быть, так сказать, погребенным заживо… Представить себе только, так уже будто сам испытываешь адские мучения… – продолжал другой, тоже женский, голос, погрубее…

– В снегу-то еще ничего, сударыня… А вот как вас на три аршинчика да в землю, да в тесном ящичке…

– Не говорите… это ужасно!

– Я, впрочем, сомневаюсь, чтобы такие случаи действительно были.

– Бывают-с… и бывали неоднократно!

– У нас одного купца-лабазника чуть не зарыли, только тем и спасся, что Бог помиловал, чих послал, как раз, значит, в то время, как крышку заколачивать стали. Развели это олово, запаявать, значит, дух пошел едущий – он и прорвался… Как чихнет, все так со страху повалились…

– Тоже и у нас одного похоронили. Дорогою, когда везли под катафалком, кучер сказывал, будто как в гробе кто-то хрюкает, да ему не поверили, похоронили, а потом сомнение одолело, как бы что не так… Пока бумагу подавали на разрешение, значит, отрытия, пока что… разрыли – а он кверху спиною, и руки все изгрызены…

– Господа! Нельзя ли прекратить эти разговоры! Я женщина нервная… я не могу…

– А вы не слушайте, если нервная! – запротестовали женские голоса.

– Ах! Как же не слушать, когда все это так интересно?

– И хочется, и колется, значит! – захихикали в углу, откуда семгою пахло.

– А ведь это действительно ужасное положение – быть заживо погребенным. И все слышать, все сознавать, все чувствовать…

– А приходилось ли кому-нибудь слышать лично такого заживо погребенного и спасенного?..

– Нет, не приходилось…

– Я видел одного в монастыре. Только тот ничего не рассказывал, принял схиму и дал обет молчания!

– Ах, как бы это было интересно!

– Да коли бы не врали, а правду говорили… оно точно, что тогда бы занятно было и даже, могу сказать, поучительно! – опять донеслось вместе с букетом семги.

– Да вот, к примеру, померла, думали, купчиха Федулова, богатейшая старуха, дочь свою за молодого офицера выдала, с уговором, чтобы при себе жить, вместе, значит. Положили старуху в гроб, обрядили, как следует. День прошел, ничего, – завтра хоронить. Лежит купчиха да все слушает. Дочь плачет, причитает: «На кого, маменька, вы нас, сирот, покидаете?» – а муж ейный утешает, говорит: «Не плачь, мой ангел, не убивайся!.. Поверь, лучше будет. Мало ли нас эта ведьма мучила… Чтобы ей на том свете легче было, чем нам с тобой на этом было…» Тут теща и не выдержала, не стерпела – злоба всю летаргию как рукою сняла. Выскочила из гроба, да и кричит: «Вон, мерзавец, из моего дома!..» То есть такая, я вам доложу, история вышла…

– Это уже никак юмористика пошла! – заметил кто-то.

– Комедь – одно слово…

– Да вот комедия, вы говорите… А вот вы, господин, побывайте в нашей шкуре, когда раз товарищ наш в больнице помер. Дали знать, пошли наши помолиться, сами видели, как голый, под простыней в мертвецкой лежал носом кверху… А в ту же ночь просыпается один из молодцов и видит: покойник у шкафика, где водка хранилась, да так и хлопает рюмку за рюмкою…

– И семгою, небось, вот как я, закусывает…

– Да что это вы право… Все врут да врут – кушайте себе на здоровье и нас не смущайте!

– Да врите, мне что…

– Ах, господа! – томно проговорила какая-то дама. – Эти рассказы, эти страшные приключения так приятно, так хорошо слушать… сердце замирает и так бьется при этом, так бьется странно… и так хочется верить…

– Позвольте и мне, господа, простите, что я вмешиваюсь в общий разговор, а потому только и беру на себя эту смелость, что разговор именно общий. Позвольте же и мне в свою очередь… начать с небольшого вступления, а потом и приступить к самому рассказу…

Из мглы вагонной атмосферы выдвинулась довольно стройная фигура господина лет под сорок, он стоял теперь у самого фонаря, и потому, по крайней мере, ближайшим к нему можно было довольно обстоятельно ознакомиться с чертами лица этого господина.

Это был брюнет, с горбатым носом и необыкновенно роскошною, черною, как смоль, шевелюрою; такая же курчавая окладистая борода покрывала почти полгруди. Голос у него был обворожительный баритон, такой, как бывает только у пленительных исполнителей партий Цыганского барона[3] или Маркиза де Корневиль[4], да и манеры у него были округленно-изящно и как-то сценически закончены.

– Он очень недурен! – протянула вполголоса одна из дам.

– Ах! Я его где-то видела!.. – скороговоркой проговорила другая…

– Я, господа, несколько разделяю скептицизм нашего товарища по путешествию. Вот того самого, что теперь, в настоящую минуту, кажется, утолил уже свой аппетит и заворачивает соленую рыбу в газетную бумагу!

– Копченую, сударь, копченую…

– Да? Очень приятно… Так вот, господа, я с ним не могу не согласиться, что в фактах, изображенных предыдущими повествователями, чувствуется не то что неправда, а некоторая преувеличенность, граничащая с заметным уклонением от истины!

– Ах, как говорит! – восторгнулся дамский голосок.

– Держу пари, что адвокат! – шепотом заметил один другому.

– А я думаю, что актер… – отвечал тот тоже шепотом.

– Ни тот ни другой, – улыбнулся брюнет, у которого слух оказался очень тонок. – Я просто человек, которому пришлось испытать на себе лично весь ужас положения, о чем шла сейчас речь. И вот я, сознавая, что только истина, без всяких прикрас и добавлений, одна только истина может составлять настоящий трагизм рассказа…

Все насторожили уши, а дамы так те просто вздрогнули, словно их насквозь пронизала электрическая искра. С поднятых верхних сидений спустилось несколько пар полуразутых ног. Нервная дама энергично протискалась вперед, поближе к оратору, и окаменела, вперив глаза в обладателя этой черной, как воронье крыло, курчавой, великолепной бороды и шевелюры. А тот, польщенный общим вниманием, позировал.

– Да, господа, – говорил он, – прекрасное обыкновение, в высшей степени полезное и даже поучительное, как вот они изволили выразиться, рассказывать в таких случаях разные происшествия. Все интересное, что могло случиться в жизни рассказчика, но только под одним условием… Правда, правда и правда; надо избегать всего, что только может набросить тень на правдивость рассказа, всего, что может заронить искру сомнения. Ложь в таких случаях – святотатство. Да и к чему лгать, когда правда сама по себе ужасна, когда она не нуждается в прикрасах… когда… одним словом, когда происходит дело так, как оно произошло, например, со мною самим…

– Ах, как говорит!..

– Душка!..

– Ну, послушаем…

– Извольте… Если действительно я могу занять вас хоть сколько-нибудь моим правдивым рассказом, я начинаю…

– По-жа-луй-ста!..

– Во-первых, господа, позвольте мне не представляться и сохранить свое инкогнито. К этому меня обязывает моя прирожденная скромность. Непосильные труды мои на научном поприще, усиленная творческая работа моего мозга, одним словом, разные причины привели меня к роковой болезни. Я слег в постель, и даже очень серьезно… В газетах стали печататься бюллетени, все медицинские знаменитости посетили меня, предлагая свои услуги. Все принялись меня лечить, и поодиночке, и оптом, и все от разных болезней… В ежедневных консилиумах никто ни с кем не соглашался, все упорно отстаивали свои диагнозы, наконец я не выдержал и в одно прекрасное утро услышал над своею головою страшное слово: «mortus»[5]. Это был голос знаменитого Икса. Тогда ко мне нагнулся другой, Игрек, пощупал лоб, приподнял пальцем веко левого глаза, подержал за пульс и проговорил то же роковое слово… Подошел третий, Зет, приподнял веко правого глаза, приставил к сердцу инструмент, послушал и подтвердил результаты их наблюдений… И все шестеро, их было шесть, все в один голос, после долгих и тщательных исследований, согласились с первыми тремя… Мне самому оставалось только поверить… и я поверил бы. Не мог же я не верить таким знаменитостям! Меня только удивляло странное состояние, в котором я находился… Я ничего не видел, даже в те мгновения, когда чужой палец насиловал веки моих глаз, я не мог пошевелить ни одним своим членом, а между тем я все сознавал, все слышал, даже тиканье моих часов в кармане одного из эскулапов, недоумевая, как они туда попали… Все это было так ново, так странно! Я колебался и сомневался – сомневался и колебался, и вдруг меня осенила страшная, мучительная, неотвязная мысль: летаргия!.. От одной этой мысли вся кровь моя оледенела… Еще один прибавился роковой признак, убеждающий докторов в верности их определения. «Светила науки», забрав свои инструменты, тщательно помыв руки и даже попрыскавшись духами с моего туалетного стола, молча и торжественно вышли. Я остался один… Но ненадолго. Весть о моей смерти разнеслась по городу быстрее молнии. Первыми стали врываться дамы, я слышал шелест их платьев, я узнавал их по букету их омоченных слезами платков, они рыдали у меня на груди, язвительно замечая при этом друг другу бестактность такого компрометирующего выражения скорби. Затем стали появляться депутации от разных обществ с траурными венками. Затем меня перенесли в большую залу, я слышал, как шумели широколистные пальмы и другие экзотики, когда их устанавливали вокруг катафалка, как говорили грубые незнакомые голоса, как бесцеремонно хлопали двери по всему дому, как и что говорили обо мне мои бесчисленные друзья и знакомые. О, если бы я мог это записать и поставить на полях свои отметки!.. Сначала меня все это занимало и развлекало, отгоняя страшную мысль о моменте погребения. Ведь должен же наступить этот ужасный момент, когда живого, но сознающего человека уложат в тесный гроб, в этот холодный металлический ящик, как все земные звуки станут затихать под тяжелою гробовою крышкою, как понесут по лестнице, как установят на катафалк, как повезут и, наконец, как этот проклятый гроб, эта вечная тюрьма, колыхнется на холстах, спускаясь медленно в зияющую темную могилу… О Боже мой! Когда я говорю, когда я только вспоминаю об этих мгновениях!.. Посмотрите, господа, как холодеют мои руки, посмотрите, как холодный пот покрывает мой лоб, как бьется сердце!..

Рассказчик, помолчав с минуту, одним энергичным взмахом руки поправил свои волосы, тряхнул головою, словно отгоняя мучившие его страшные признаки, и продолжал:

– Но у меня все-таки еле теплилась слабая надежда. Я знал, что роковая минута наступит еще не скоро и я могу еще вовремя проснуться. Я верил в возможность своего спасения, я верил в чудо, но, кажется, напрасно… На другой день я узнал по голосам всех своих докторов; по их разговорам оказалось, что они еще раз собрали консилиум, на котором, во имя науки, во имя расследования тайны моей необыкновенной болезни, решено было предварительно меня анатомировать.

– Ай… Замолчите, замолчите!.. – вскрикнула одна из дам.

– Извините, господа, я предупредил вас, что речь будет не о чем-нибудь особенно веселом… я могу и прекратить…

– Ах, рассказывайте, – простонала дама, – это уже прошло!

– Время моего вскрытия назначено было в эту же ночь. Последний луч надежды моей погас… Кровожадные бандиты, вооруженные ножами, придут довершить свою роковую ошибку… О проклятие!.. И тут же меня осенила мысль: «А может быть, все это к лучшему?..» Легче принять смерть от удара ножом, во имя хотя бы науки, чем бесплодно проснуться в гробу, под тяжестью трехаршинного слоя песку и мокрой грязи. Я геройски решил перенести мою печальную участь, я только думал об одном: сразу ли они меня прикончат или будут резать по частям, мало-помалу углубляясь в свое исследование? Наступила ночь. Я узнал это по тишине, по тому, что даже унылое рокотание дежурного причетника прекратилось. Снова вошли люди, установили какой-то другой стол, вынули меня из гроба, раздели и уложили!.. Я слышал бряцанье железа и стали, слышал предварительные разговоры и снова споры светил науки и наконец ясно услыхал, как один из них предложил своему коллеге приступить пока к трепанации черепа. «А я, мол, пока займусь вскрытием грудной клетки». Сердце мое, почки и печень предполагалось унести с собою для дальнейших, уже кабинетных, исследований. Странное понятие о праве собственности! Если бы вы, господа, могли бы представить себе хотя бы миллионную часть того, что я пережил, правильнее – перечувствовал, в эти минуты! Но этого нельзя выразить словами, это смесь смертельной тоски, отчаяния, злобы ко всему миру, презрения к своему бессилию, безотчетного, подлого страха, чувств человека, невинно осужденного, которому уже поздно надеяться на восстановление справедливости, которого уже связали, и палачи укладывают его голову под нож гильотины!.. И самое ужасное, что связали, то есть лишили возможности борьбы, сопротивления. А между тем время шло, и мои палачи не дремали, – я чувствовал, как холодный нож плавно скользнул вокруг моего черепа, как прикоснулась к нему пила, с каким зловещим шорохом проникала она вглубь, как отделилась, словно крышка арбуза, вся срезанная часть, как мой бедный мозг обдала струя холодного воздуха… Я слышал, как под ножом другого хрустели мои ребра, я слышал, как меня обирали, грабили, мало-помалу, отделяя с своих законных мест важнейшие органы моего земного существования. Вдруг я услышал дикий, перепуганный крик одного из моих палачей: «Стойте, стойте! Он жив, смотрите…» Наступило общее молчание… Все как бы оцепенели, но сейчас же начались споры вполголоса, и поднялась суетливая работа. «Да, конечно, жив!.. Посмотрите, он поседел, его волоса, его борода. Скорее назад, все на место! Еще есть надежда на спасение… Хирургия так шагнула вперед!» Но с этой минуты, господа, я перестал уже не только чувствовать, но и слышать, одна только мысль мелькнула: убили! Теперь уже смерть настоящая!.. Мне стало так хорошо, так спокойно – я в одно мгновение примирился с людьми, с жизнью, все и всех простил, и сам, даже сознательно, потянулся, выправив свои неудобно разложенные на оперативном столе ноги! Настоящим образом я пришел в себя уже спустя месяца три после всего этого происшествия. Хирургия, господа, в наше время действительно делает чудеса… ее представителям ничего не стоит разобрать человека по частям и потом собрать все вместе, словно механизм какой-нибудь. Я потом много раз виделся со своими палачами-спасителями, и они мне рассказывали очень обстоятельно все подробности такого редкого, исключительного случая. Вы что на меня, господа, так подозрительно смотрите?

– Господин, а господин… Так нельзя!.. Ведь вы сами обещали не врать… Сами хотели только правду, чтобы без прикрас и преувеличений!

– Ах! Понимаю! Это вас смущает чудесный цвет моих волос!.. Ха-ха-ха!.. Вот видите, господа, милостивые государи и государыни. Вот что значит быть человеком безупречной правды и никогда не дерзать уклоняться, хотя бы на полсантиметра, от истины. Я бы мог объяснить вам метаморфозу моих волос вполне научно, я бы мог указать вам на такой вполне логичный факт, что ежели глубокая скорбь, сильное внезапное потрясение оказывают на волосы такое действие, как мгновенное лишение красящего вещества, то есть быстрое седение, то такая же внезапная радость и наплыв счастья могут, как обратное явление, вызвать и обратные результаты, а согласитесь сами, что мне было чему радоваться, если так удачно я отделался от такого медицинского недоразумения. Но я этим не объясню дела, я вам имею честь представить еще лучшее, превосходное средство для восстановления утраченной красоты ваших причесок. Взгляните и судите! Это дивное, вне конкуренции, изобретение известного профессора химии, почетного советника при всех иностранных дворах и кавалера многих орденов, известного, великого ученого Абрама Зомер-Цвабеля… Взгляните и судите!

Тут рассказчик повторил свой красивый жест рукою, грациозно раскланялся и, поспешно раскрыв свой портфель, очень объемистый, которого мы все как-то не заметили сначала, вынул оттуда пачку визитных карточек, на другой стороне которых было крупно напечатано:

НОЧЬ КЛЕОПАТРЫ

Краска для волос Абрама Зомер-Цвабеля

(прошу остерегаться подделки).

1880-е

Николай Лесков (1831–1895)

Дух госпожи Жанлис[6]

Спиритический случай

Духа иногда гораздо легче вызвать,

чем от него избавиться.

А. Б. Калмет[7]

Глава первая

Странное приключение, которое я намерен рассказать, имело место несколько лет тому назад, и теперь оно может быть свободно рассказано, тем более что я выговариваю себе право не называть при этом ни одного собственного имени.

Зимою 186* года в Петербург прибыло на жительство одно очень зажиточное и именитое семейство, состоявшее из трех лиц: матери – пожилой дамы, княгини, слывшей женщиною тонкого образования и имевшей наилучшие светские связи в России и за границею; сына ее, молодого человека, начавшего в этот год служебную карьеру по дипломатическому корпусу, и дочери, молодой княжны, которой едва пошел семнадцатый год.

Новоприбывшее семейство до сей поры обыкновенно проживало за границею, где покойный муж старой княгини занимал место представителя России при одном из второстепенных европейских дворов. Молодой князь и княжна родились и выросли в чужих краях, получив там вполне иностранное, но очень тщательное образование.

Глава вторая

Княгиня была женщина весьма строгих правил и заслуженно пользовалась в обществе самой безукоризненной репутацией. В своих мнениях и вкусах она придерживалась взглядов прославленных умом и талантами французских женщин времен процветания женского ума и талантов во Франции. Княгиню считали очень начитанною и говорили, что она читает с величайшим разбором. Самое любимое ее чтение составляли письма г-жи Савиньи, Лафает и Ментенон, а также Коклюс и Данго Куланж[8], но всех больше она уважала г-жу Жанлис, к которой она чувствовала слабость, доходившую до обожания. Маленькие томики прекрасно сделанного в Париже издания этой умной писательницы, скромно и изящно переплетенные в голубой сафьян, всегда помещались на красивой стенной этажерке, висевшей над большим креслом, которое было любимым местом княгини. Над перламутровой инкрустацией, завершавшей самую этажерку, свешиваясь с темной бархатной подушки, покоилась превосходно сформированная из terracota[9] миниатюрная ручка, которую целовал в своем Фернее[10] Вольтер, не ожидавший, что она уронит на него первую каплю тонкой, но едкой критики[11]. Как часто перечитывала княгиня томики, начертанные этой маленькой ручкой, я не знаю, но они всегда были у ней под рукою и княгиня говорила, что они имеют для нее особенное, так сказать, таинственное значение, о котором она не всякому решилась бы рассказывать, потому что этому не всякий может поверить. По ее словам выходило, что она не расстается с этими волюмами[12] «с тех пор, как себя помнит», и что они лягут с нею в могилу.

– Мой сын, – говорила она, – имеет от меня поручение положить книжечки со мной в гроб, под мою гробовую подушку, и я уверена, что они пригодятся мне даже после смерти.

Я осторожно пожелал получить хотя бы самые отдаленные объяснения по поводу последних слов – и получил их.

– Эти маленькие книги, – говорила княгиня, – напоены духом Фелиситы (так она называла m-me Genlis, вероятно, в знак короткого с нею общения). Да, свято веря в бессмертие духа человеческого, я также верю и в его способность свободно сноситься из-за гроба с теми, кому такое сношение нужно и кто умеет это ценить. Я уверена, что тонкий флюид Фелиситы избрал себе приятное местечко под счастливым сафьяном, обнимающим листки, на которых опочили ее мысли, и если вы не совсем неверующий, то я надеюсь, что вам это должно быть понятно.

Я молча поклонился. Княгине, по-видимому, понравилось, что я ей не возражал, и она в награду мне прибавила, что все, ею мне сейчас сказанное, есть не только вера, но настоящее и полное убеждение, которое имеет такое твердое основание, что его не могут поколебать никакие силы.

– И это именно потому, – заключила она, – что я имею множество доказательств, что дух Фелиситы живет, и живет именно здесь!

При последнем слове княгиня подняла над головою руку и указала изящным пальцем на этажерку, где стояли голубые волюмы.

Глава третья

Я от природы немножко суеверен и всегда с удовольствием слушаю рассказы, в которых есть хотя какое-нибудь место таинственному. За это, кажется, прозорливая критика, зачислявшая меня по разным дурным категориям, одно время говорила, будто я спирит.

Притом же, к слову сказать, все, о чем мы теперь говорим, происходило как раз в такое время, когда из-за границы к нам приходили в изобилии вести о спиритических явлениях. Они тогда возбуждали любопытство, и я не видал причины не интересоваться тем, во что начинают верить люди.

«Множество доказательств», о которых упоминала княгиня, можно было слышать от нее множество раз: доказательства эти заключались в том, что княгиня издавна образовала привычку в минуты самых разнообразных душевных настроений обращаться к сочинениям г-жи Жан-лис как к оракулу, а голубые волюмы, в свою очередь, обнаруживали неизменную способность разумно отвечать на ее мысленные вопросы.

Это, по словам княгини, вошло в ее «абитюды»[13], которым она никогда не изменяла, и «дух», обитающий в книгах, ни разу не сказал ей ничего неподходящего.

Я видел, что имею дело с очень убежденной последовательницей спиритизма, которая притом не обделена умом, опытностью и образованием, и потому чрезвычайно всем этим заинтересовался.

Мне было уже известно кое-что из природы духов, и в том, чему мне доводилось быть свидетелем, меня всегда поражала одна общая всем духам странность, что они, являясь из-за гроба, ведут себя гораздо легкомысленнее и, откровенно сказать, глупее, чем проявляли себя в земной жизни.

Я уже знал теорию Кардека[14] о «шаловливых духах» и теперь крайне интересовался: как удостоит себя показать при мне дух остроумной маркизы Сюльери, графини Брюсляр?[15]

Случай к тому не замедлил, но как и в коротком рассказе, так же как в маленьком хозяйстве, не нужно портить порядка, то я прошу еще минуту терпения, прежде чем довести дело до сверхъестественного момента, способного превзойти всяческие ожидания.

Глава четвертая

Люди, составлявшие небольшой, но очень избранный круг княгини, вероятно, знали ее причуды; но как все это были люди воспитанные и учтивые, то они умели уважать чужие верования, даже в том случае, если эти веровавания резко расходились с их собственными и не выдерживали критики. А потому никто и никогда с княгиней об этом не спорил. Впрочем, может быть и то, что друзья княгини не были уверены в том, что она считает свои голубые волюмы обиталищем «духа» их автора в прямом и непосредственном смысле, а принимали эти слова как риторическую фигуру. Наконец, может быть и еще проще, то есть что они принимали все это за шутку.

Один, кто не мог смотреть на дело таким образом, к сожалению, был я; и я имел к тому свои основания, причины которых, может быть, кроются в легковерии и впечатлительности моей натуры.

Глава пятая

Вниманию этой великосветской дамы, которая открыла мне двери своего уважаемого дома, я был обязан трем причинам: во-первых, ей почему-то нравился мой рассказ «Запечатленный ангел», незадолго перед тем напечатанный в «Русском вестнике»; во-вторых, ее заинтересовало ожесточенное гонение, которому я ряды лет, без числа и меры, подвергался от моих добрых литературных собратий, желавших, конечно, поправить мои недоразумения и ошибки, и, в-третьих, княгине меня хорошо рекомендовал в Париже русский иезуит, очень добрый князь Гагарин[16] – старик, с которым мы находили удовольствие много беседовать и который составил себе обо мне не наихудшее мнение.

Последнее было особенно важно, потому что княгине было дело до моего образа мыслей и настроения; она имела, или, по крайней мере, ей казалось, будто она может иметь, надобность в небольших с моей стороны услугах. Как это ни странно для человека такого скромного значения, как я, это было так. Надобность эту княгине сочинила ее материнская заботливость о дочери, которая совсем почти не знала по-русски… Привозя прелестную девушку на родину, мать хотела найти человека, который мог бы сколько-нибудь ознакомить княжну с русскою литературою – разумеется, исключительно хорошею, то есть настоящею, а не зараженною «злобою дня».

О последней княгиня имела представления самые смутные и притом до крайности преувеличенные. Довольно трудно было понять, чего именно она боялась со стороны современных титанов русской мысли – их ли силы и отваги или их слабости и жалкого самомнения; но, улавливая кое-как, с помощью наведения и догадок, «головки и хвостики» собственных мыслей княгини, я пришел к безошибочному, на мой взгляд, убеждению, что она всего определитель-нее боялась «нецеломудренных намеков», которыми, по ее понятиям, была вконец испорчена вся наша нескромная литература.

Разуверять в этом княгиню было бесполезно, так как она была в том возрасте, когда мнения уже сложились прочно и очень редко кто способен подвергать их новому пересмотру и поверке. Она, несомненно, была не из этих, и чтобы ее переуверить в том, во что она уверовала, недостаточно было слова обыкновенного человека, а это могло быть по силам разве духу, который счел бы нужным прийти с этою целью из ада или из рая. Но могут ли подобные мелкие заботы занимать бесплотных духов безвестного мира; не мелки ли для них все, подобные настоящему, споры и заботы о литературе, которую и несравненно большая доля живых людей считает пустым занятием пустых голов?

Обстоятельства, однако, скоро показали, что, рассуждая таким образом, я очень грубо заблуждался. Привычка к литературным прегрешениям, как мы скоро увидим, не оставляет литературных духов и за гробом, а читателю будет предстоять задача решить: в какой мере эти духи действуют успешно и остаются верны своему литературному прошлому.

Глава шестая

Благодаря тому что княгиня имела на все строго сформированные взгляды, моя задача помочь ей в выборе литературных произведений для молодой княжны была очень определитель-на. Надо было, чтобы княжна могла из этого чтения узнавать русскую жизнь, и притом не встретить ничего, что могло бы смутить девственный слух. Материнскою цензурой княгини целиком не допускался ни один автор, даже Державин и Жуковский. Все они ей представлялись не вполне надежными. О Гоголе, разумеется, нечего было и говорить, – он целиком изгонялся. Из Пушкина допускались: «Капитанская дочка» и «Евгений Онегин», но последний с значительными урезками, которые собственноручно отмечала княгиня. Лермонтов не допускался, как и Гоголь. Из новейших одобрялся несомненно один Тургенев, но и то кроме тех мест, где говорят о любви, а Гончаров был изгнан, и хотя я за него довольно смело заступался, но это не помогло, княгиня отвечала:

– Я знаю, что он большой художник, но это тем хуже, – вы должны признать, что у него есть разжигающие предметы.

Глава седьмая

Я во что бы то ни стало хотел знать: что такое именно разумеет княгиня под разжигающими предметами, которые она нашла в сочинениях Гончарова. Чем он мог, при его мягкости отношений к людям и обуревающим их страстям, оскорбить чье бы то ни было чувство?

Это было до такой степени любопытно, что я напустил на себя смелость и прямо спросил, какие у Гончарова есть разжигающие предметы?

На этот откровенный вопрос я получил откровенный же, острым шепотом произнесенный, односложный ответ: «локти».

Мне показалось, что я не вслушался или не понял.

– Локти, локти, – повторила княгиня и, видя мое недоразумение, как будто рассердилась. – Неужто вы не помните… как его этот… герой где-то… там засматривается на голые локти своей… очень простой какой-то дамы?

Теперь я, конечно, вспомнил известный эпизод[17] из «Обломова» и не нашел ответить ни слова. Мне, собственно, тем удобнее было молчать, что я не имел ни нужды, ни охоты спорить с недоступною для переубеждений княгинею, которую я, по правде сказать, давно гораздо усерднее наблюдал, чем старался служить ей моими указаниями и советами. И какие указания я мог ей сделать после того, как она считала возмутительным неприличием «локти», а вся новейшая литература шагнула в этих откровениях несравненно далее?

Какую надо было иметь смелость, чтобы, зная все это, назвать хотя одно новейшее произведение, в котором покровы красоты приподняты гораздо решительнее!

Я чувствовал, что, при таком раскрытии обстоятельств, моя роль советчика должна быть кончена, – и решился не советовать, а противоречить.

– Княгиня, – сказал я, – мне кажется, что вы несправедливы: в ваших требованиях к художественной литературе есть преувеличение.

Я изложил ей все, что, по моему мнению, относилось к делу.

Глава восьмая

Увлекаясь, я произнес не только целую критику над ложным пуризмом, но и привел известный анекдот о французской даме, которая не могла ни написать, ни выговорить слова «culotte»[18], но зато, когда ей однажды неизбежно пришлось выговорить это слово при королеве, она запнулась и тем заставила всех расхохотаться. Но я никак не мог вспомнить; у кого из французских писателей мне пришлось читать об ужасном придворном скандале, которого совсем бы не произошло, если бы дама выговорила слово «culotte» так же просто, как выговаривала его своими августейшими губками сама королева.

Цель моя была показать, что излишняя щепетильность может служить во вред скромности и что поэтому чересчур строгий выбор чтения едва ли нужен.

Княгиня, к немалому моему изумлению, выслушала меня, не обнаруживая ни малейшего неудовольствия, и, не покидая своего места, подняла над головою свою руку и взяла один из голубых волюмов.

– У вас, – сказала она, – есть доводы, а у меня есть оракул.

– Я, – говорю, – интересуюсь его слышать.

– Это не замедлит: я призываю дух Genlis, и он будет отвечать вам. Откройте книгу и прочтите.

– Потрудитесь указать, где я должен читать? – спросил я, принимая волюмчик.

– Указать? Это не мое дело: дух сам вам укажет. Раскройте где попало.

Мне это становилось немножко смешно и даже как будто стыдно за мою собеседницу; однако я сделал так, как она хотела, и только что окинул глазом первый период раскрывшейся страницы, как почувствовал досадительное удивление.

– Вы смущены? – спросила княгиня.

– Да.

– Да; это бывало со многими. Я прошу вас читать.

Глава девятая

«Чтение – занятие слишком серьезное и слишком важное по своим последствиям, чтобы при выборе его не руководить вкусами молодых людей. Есть чтение, которое нравится юности, но оно делает их беспечными и предполагает к ветрености, после чего трудно исправить характер. Все это я испытала на опыте». Вот что прочел я и остановился.

Княгиня с тихой улыбкой развела руками и, деликатно торжествуя надо мною свою победу, проговорила:

– По-латыни это, кажется, называется dixi?[19]

– Совершенно верно.

С тех пор мы не спорили, но княгиня не могла отказать себе в удовольствии поговорить иногда при мне о невоспитанности русских писателей, которых, по ее мнению, «никак нельзя читать вслух без предварительного пересмотра».

О «духе» Genlis я, разумеется, серьезно не думал. Мало ли что говорится в этом роде.

Но «дух» действительно жил и был в действии, и вдобавок представьте, что он был на нашей стороне, то есть на стороне литературы. Литературная природа взяла в нем верх над сухим резонерством, и, неуязвимый со стороны приличия, «дух» г-жи Жанлис, заговорив du fond du coeur, отколол (да, именно отколол) в строгом салоне такую школярскую штуку, что последствия этого были исполнены глубокой трагикомедии.

Глава десятая

У княгини раз в неделю собирались вечером к чаю «три друга». Это были достойные люди, с отличным положением. Два из них были сенаторы, а третий – дипломат. В карты, разумеется, не играли, а беседовали.

Говорили обыкновенно старшие, то есть княгиня и «три друга», а я, молодой князь и княжна очень редко вставляли свое слово. Мы более поучались, и, к чести наших старших, надо сказать, что у них было чему поучиться, – особенно у дипломата, который удивлял нас своими тонкими замечаниями.

Я пользовался его расположением, хотя не знаю за что. В сущности, я обязан думать, что он считал меня не лучше других, а в его глазах «литераторы» были все «одного корня». Шутя он говорил: «И лучшая из змей есть все-таки змея».

Это-то самое мнение и послужило поводом к наступающему ужасному случаю.

Глава одиннадцатая

Будучи стоически верна своим друзьям, княгиня не хотела, чтобы такое общее определение распространялось и на г-жу Жанлис, и на «женскую плеяду», которую эта писательница держала под своей защитою. И вот, когда мы собрались у этой почтенной особы встречать тихо Новый год, незадолго до часа полночи у нас зашел обычный разговор, в котором опять упомянуто было имя г-жи Жанлис, а дипломат припомнил свое замечание, что «и лучшая из змей есть все-таки змея».

– Правила без исключения не бывает, – сказала княгиня.

Дипломат догадался – кто должен быть исключением, и промолчал.

Княгиня не вытерпела и, взглянув по направлению к портрету Жанлис, сказала:

– Какая же она змея!

Но искушенный жизнью дипломат стоял на своем: он тихо помахал пальцем и тихо же улыбался, – он не верил ни плоти, ни духу.

Для решения несогласия, очевидно, нужны были доказательства, и тут-то способ обращения к духу вышел кстати.

Маленькое общество было прекрасно настроено для подобных опытов, а хозяйка сначала напомнила о том, что мы знаем насчет ее верований, а потом и предложила опыт.

– Я отвечаю, – сказала она, – что самый придирчивый человек не найдет у Жанлис ничего такого, чего бы не могла прочесть вслух самая невинная девушка, и мы это сейчас попробуем.

Она опять, как в первый раз, закинула руку к помещавшейся так же над ее этаблисманом[20] этажерке, взяла без выбора волюм – и обратилась к дочери:

– Мое дитя! раскрой и прочти нам страницу.

Княжна повиновалась.

Мы все изображали собою серьезное ожидание.

Глава двенадцатая

Если писатель начинает обрисовывать внешность выведенных им лиц в конце своего рассказа, то он достоин порицания; но я писал эту безделку так, чтобы в ней никто не был узнан. Поэтому я не ставил никаких имен и не давал никаких портретов. Портрет же княжны и превышал бы мои силы, так как она была вполне, что называется, «ангел во плоти». Что же касается всесовершенной ее чистоты и невинности, – она была такова, что ей можно было даже доверить решить неодолимой трудности богословский вопрос, который вели у Гейне «Bernardiner und Rabiner»[21]. За эту не причастную ни к какому греху душу, конечно, должно было говорить нечто, стоящее превыше мира и страстей[22]. И княжна, с этою именно невинностью, прелестно грассируя, прочитала интересные воспоминания Genlis о старости madame Dudeffand[23], когда она «слаба глазами стала»[24].

Запись говорила о толстом Джиббоне[25], которого французской писательнице рекомендовали как знаменитого автора. Жанлис, как известно, скоро его разгадала и едко осмеяла французов, увлеченных дутой репутацией этого иностранца.

Далее я привожу по известному переводу с французского подлинника, который читала княжна, способная решить спор между «Bernardiner und Rabiner».

«Джиббон мал ростом, чрезвычайно толст, и у него преудивительное лицо. На этом лице невозможно различить ни одной черты. Ни носа, ни глаз, ни рта совсем не видно; две жирные, толстые щеки, похожие черт знает на что, поглощают все… Они так надулись, что совсем отошли от всякой соразмерности, которая была бы мало-мальски прилична для самых больших щек; каждый, увидав их, должен был бы удивляться: зачем это место помещено не на своем месте. Я бы характеризовала лицо Джиббона одним словом, если бы только возможно было сказать такое слово. Лозен, который был очень короток с Джиббоном, привел его однажды к Dudeffand. M-me Dudeffand тогда уже была слепа и имела обыкновение ощупывать руками лица вновь представляемых ей замечательных людей. Таким образом она усвояла себе довольно верное понятие о чертах нового знакомца. К Джиббону она приложила тот же осязательный способ, и это было ужасно. Англичанин подошел к креслу и особенно добродушно подставил ей свое удивительное лицо. M-me Dudeffand приблизила к нему свои руки и повела пальцами по этому шаровидному лицу. Она старательно искала, на чем бы остановиться, но это было невозможно. Тогда лицо слепой дамы сначала выразило изумление, потом гнев, и, наконец, она, быстро отдернув с гадливостью свои руки, вскричала: „Какая гадкая шутка!“»

Глава тринадцатая

Здесь был конец и чтению, и беседе друзей, и ожидаемой встрече наступающего года, потому что, когда молодая княжна, закрыв книгу, спросила: «Что такое показалось m-me Dudeffand?» – то лицо княгини было столь страшно, что девушка вскрикнула, закрыла руками глаза и опрометью бросилась в другую комнату, откуда сейчас же послышался ее плач, похожий на истерику.

Брат побежал к сестре, и в ту же минуту широким шагом поспешила туда княгиня.

Присутствие посторонних людей было теперь некстати, и потому все «три друга» и я сию же минуту потихоньку убрались, а приготовленная для встречи Нового года бутылка вдовы Клико[26] осталась завернутою в салфетку, но не раскупоренною.

Глава четырнадцатая

Чувства, с которыми мы расходились, были томительны, но не делали чести нашим сердцам, ибо, содержа на лицах усиленную серьезность, мы едва могли хранить разрывавший нас смех и не в меру старательно наклонялись, отыскивая свои галоши, что было необходимо, так как прислуга тоже разбежалась, по случаю тревоги, поднятой внезапной болезнью барышни.

Сенаторы сели в свои экипажи, а дипломат прошелся со мною пешком. Он хотел освежиться и, кажется, интересовался узнать мое незначащее мнение о том, что могло представиться мысленным очам молодой княжны после прочтения известного нам места из сочинений m-me Жанлис?

Но я решительно не смел делать об этом никаких предположений.

Глава пятнадцатая

С несчастного дня, когда случилось это происшествие, я не видал более ни княгини, ни ее дочери. Я не мог решиться идти поздравить ее с Новым годом, а только послал узнать о здоровье молодой княжны, но и то с большою нерешительностью, чтоб не приняли этого в другую сторону. Визиты же «кондолеансы»[27] мне казались совершенно неуместными. Положение было преглупое: вдруг перестать посещать знакомый дом выходило грубостью, явиться туда – тоже казалось некстати.

Может быть, я был и не прав в своих заключениях, но мне они казались верными; и я не ошибся: удар, который перенесла княгиня под Новый год от «духа» г-жи Жанлис, был очень тяжел и имел серьезные последствия.

Глава шестнадцатая

Около месяца спустя я встретился на Невском с дипломатом: он был очень приветлив, и мы разговорились.

– Давно не видал вас, – сказал он.

– Негде встречаться, – отвечал я.

– Да, мы потеряли милый дом почтенной княгини: она, бедняжка, должна была уехать.

– Как, – говорю, – уехать… Куда?

– Будто вы не знаете?

– Ничего не знаю.

– Они все уехали за границу, и я очень счастлив, что мог устроить там ее сына. Этого нельзя было не сделать после того, что тогда случилось… Какой ужас! Несчастная, вы знаете, она в ту же ночь сожгла все свои волюмы и разбила вдребезги терракотовую ручку, от которой, впрочем, кажется, уцелел на память один пальчик, или, лучше сказать, шиш. Вообще пренеприятное происшествие, но зато оно служит прекрасным доказательством одной великой истины.

– По-моему, даже двух и трех.

Дипломат улыбнулся и, смотря мне в упор, спросил:

– Каких-с?

– Во-первых, это доказывает, что книги, о которых решаемся говорить, нужно прежде прочесть.

– А во-вторых?

– А во-вторых, что неблагоразумно держать девушку в таком детском неведении, в каком была до этого случая молодая княжна; иначе она, конечно, гораздо раньше бы остановилась читать о Джиббоне.

– И в-третьих?

– В-третьих, что на духов так же нельзя полагаться, как и на живых людей.

– И все не то: дух подтверждает одно мое мнение, что и «лучшая из змей есть все-таки змея», и притом, чем змея лучше, тем она опаснее, потому что держит свой яд в хвосте.

Если бы у нас была сатира, то это для нее превосходный сюжет.

К сожалению, не обладая никакими сатирическими способностями, я могу передать это только в простой форме рассказа.

1881

Николай Лесков

(1831–1895)

Штопальщик

Глава первая

Преглупое это пожелание сулить каждому в новом году новое счастие, а ведь иногда что-то подобное приходит. Позвольте мне рассказать вам на эту тему небольшое событьице, имеющее совсем святочный характер.

В одну из очень давних моих побывок в Москве я задержался там долее, чем думал, и мне надоело жить в гостинице. Псаломщик одной из придворных церквей услышал, как я жаловался на претерпеваемые неудобства приятелю моему, той церкви священнику, и говорит:

– Вот бы им, батюшка, к куму моему, – у него нынче комната свободная на улицу.

– К какому куму? – спрашивает священник.

– К Василью Конычу.

– Ах, это «метр тальер Лепутан»!

– Так точно-с.

– Что же, это действительно очень хорошо.

И священник мне пояснил, что он и людей этих знает, и комната отличная, и псаломщик добавил еще про одну выгоду:

– Если, – говорит, – что прорвется или низки в брюках обобьются – все опять у вас будет исправно, так что глазом не заметить.

Я всякие дальнейшие осведомления почел излишними и даже комнаты не пошел смотреть, а дал псаломщику ключ от моего номера с доверительною надписью на карточке и поручил ему рассчитаться в гостинице, взять оттуда мои вещи и перевезти все к его куму. Потом я просил его зайти за мною сюда и проводить меня на мое новое жилище.

Глава вторая

Псаломщик очень скоро обделал мое поручение и с небольшим через час зашел за мною к священнику.

– Пойдемте, – говорит, – все уже ваше там разложили и расставили, и окошечки вам открыли, и дверку в сад на балкончик отворили, и даже сами с кумом там же, на балкончике, чайку выпили. Хорошо там, – рассказывает, – цветки вокруг, в крыжовнике пташки гнездятся, и в клетке под окном соловей свищет. Лучше как на даче, потому – зелено, а меж тем все домашнее в порядке, и если какая пуговица ослабела или низки обились, – сейчас исправят.

Псаломщик был парень аккуратный и большой франт, а потому он очень напирал на эту сторону выгодности моей новой квартиры. Да и священник его поддерживал.

– Да, – говорит, – tailler Lepoutant такой артист по этой части, что другого ни в Москве, ни в Петербурге не найдете.

– Специалист, – серьезно подсказал, подавая мне пальто, псаломщик.

Кто это Lepoutant – я не разобрал, да притом это до меня и не касалось.

Глава третья

Мы пошли пешком.

Псаломщик уверял, что извозчика брать не стоит, потому что это будто бы «два шага проминажи».

На самом деле это, однако, оказалось около получасу ходьбы, но псаломщику хотелось сделать «проминажу», может быть, не без умысла, чтобы показать бывшую у него в руках тросточку с лиловой шелковой кистью.

Местность, где находился дом Лепутана, была за Москвой-рекою к Яузе, где-то на бережку. Теперь я уже не припомню, в каком это приходе и как переулок называется. Впрочем, это, собственно, не был и переулок, а скорее какой-то непроезжий закоулочек, вроде старинного погоста. Стояла церковка, а вокруг нее угольничком объезд, и вот в этом-то объезде шесть или семь домиков, все очень небольшие, серенькие, деревянные, один на каменном полуэтаже. Этот был всех показнее и всех больше, и на нем во весь фронтон была прибита большая железная вывеска, на которой по черному полю золотыми буквами крупно и четко выведено:

«Maîtr tailler Lepoutant».

Очевидно, здесь и было мое жилье, но мне странно показалось: зачем же мой хозяин, по имени Василий Коныч, называется «Maîtr tailler Lepoutant»? Когда его называл таким образом священник, я думал, что это не более как шутка, и не придал этому никакого значения, но теперь, видя вывеску, я должен был переменить свое заключение. Очевидно, что дело шло всерьез, и потому я спросил моего провожатого:

– Василий Коныч – русский или француз?

Псаломщик даже удивился и как будто не сразу понял вопрос, а потом отвечал:

– Что вы это? Как можно француз – чистый русский! Он и платье делает на рынок только самое русское: поддевки и тому подобное, но больше он по всей Москве знаменит починкою: страсть сколько старого платья через его руки на рынке за новое идет.

– Но все-таки, – любопытствую я, – он, верно, от французов происходит?

Псаломщик опять удивился.

– Нет, – говорит, – зачем же от французов? Он самой правильной здешней природы, русской, и детей у меня воспринимает, а ведь мы, духовного звания, все числимся православные. Да и почему вы так воображаете, что он приближен к французской нации?

– У него на вывеске написана французская фамилия.

– Ах, это, – говорит, – совершенные пустяки – одна лаферма. Да и то на главной вывеске по-французски, а вот у самых ворот, видите, есть другая, русская вывеска, эта вернее.

Смотрю, и точно, у ворот есть другая вывеска, на которой нарисованы армяк и поддевка и два черные жилета с серебряными пуговицами, сияющими, как звезды во мраке, а внизу подпись:

«Делают кустумы русского и духовного платья, со специальностью ворса, выверта и починки».

Под этою второю вывескою фамилия производителя «кустумов, выверта и починки» не обозначена, а стояли только два инициала «В. Л.».

Глава четвертая

Помещение и хозяин оказались в действительности выше всех сделанных им похвал и описаний, так что я сразу почувствовал себя здесь как дома и скоро полюбил моего доброго хозяина Василья Коныча. Скоро мы с ним стали сходиться пить чай, начали благо беседовать о разнообразных предметах. Таким образом, раз, сидя за чаем на балкончике, мы завели речи на царственные темы Когелета о суете всего, что есть под солнцем, и о нашей неустанной склонности работать всякой суете. Тут и договорились до Лепутана.

Не помню, как именно это случилось, но только дошло до того, что Василий Коныч пожелал рассказать мне странную историю: как и по какой причине он явился «под французским заглавием».

Это имеет маленькое отношение к общественным нравам и к литературе, хотя писано на вывеске.

Коныч начал просто, но очень интересно.

– Моя фамилия, сударь, – сказал он, – вовсе не Лепутан, а иначе, – а под французское заглавие меня поместила сама судьба.

Глава пятая

– Я природный, коренной москвич, из беднейшего звания. Дедушка наш у Рогожской заставы стелечки для древлестепенных староверов продавал. Отличный был старичок, как святой, – весь седенький, будто подлинялый зайчик, а все до самой смерти своими трудами питался: купит, бывало, войлочек, нарежет его на кусочки по подошевке, смечет парочками на нитку и ходит «по христианам», а сам поет ласково: «Стелечки, стелечки, кому надо стелечки?» Так, бывало, по всей Москве ходит и на один грош у него всего товару, а кормится. Отец мой был портной по древнему фасону. Для самых законных староверов рабские кафташки шил с тремя оборочками и меня к своему мастерству выучил. Но у меня с детства особенное дарование было – штопать. Крою не фасонисто, но штопать у меня первая охота. Так я к этому приспособился, что, бывало, где угодно на самом видном месте подштопаю и очень трудно заметить.

Старики отцу говорили:

– Это мальцу от Бога талан дан, а где талан, там и счастье будет.

Так и вышло; но до всякого счастья надо, знаете, покорное терпение, и мне тоже даны были два немалые испытания: во-первых, родители мои померли, оставив меня в очень молодых годах, а во-вторых, квартирка, где я жил, сгорела ночью на самое Рождество, когда я был в Божьем храме у заутрени, и там погорело все мое заведение – и утюг, и колодка, и чужие вещи, которые были взяты для штопки. Очутился я тогда в большом злострадании, но отсюда же и начался первый шаг к моему счастию.

Глава шестая

Один давалец, у которого при моем разорении сгорела у меня крытая шуба, пришел и говорит:

– Потеря моя большая, и к самому празднику неприятно остаться без шубы, но я вижу, что взять с тебя нечего, а надо бы еще тебе помочь. Если ты путный парень, так я тебя на хороший путь выведу, с тем, однако, что ты мне со временем долг отдашь.

Я отвечаю:

– Если бы только Бог позволил, то с большим моим удовольствием – отдать долг почитаю за первую обязанность.

Он велел мне одеться и привел в гостиницу напротив главнокомандующего дома к подбуфетчику, и сказывает ему при мне

Продолжить чтение