Когда умолкнут пчелы

Размер шрифта:   13
Когда умолкнут пчелы

Глава 1

Пролог

Если на Земле исчезнут пчёлы, то через четыре года исчезнет и человек. Не будет пчёл – не будет опыления, не будет растений, не будет животных, не будет человека. – Альберт Эйнштейн

Я помню, как отец смеялся

Смех – странная вещь в мире, где не осталось ничего смешного. Он говорил, что раньше воздух дрожал от жужжания – миллионы крошечных крылышек, несущих жизнь. Теперь ветер только воет в ржавых трубах "Нового Эдема", а жизнь… жизнь приходится выгрызать зубами.

Тридцать лет.

Тридцать лет с тех пор, как последняя пчела упала замертво на вспаханное поле. Отец видел это своими глазами – он был там, в той проклятой лаборатории, когда мир начал умирать. Говорил, они падали как чёрные звёзды, эти маленькие труженицы, и земля под ногами шевелилась от их предсмертных судорог.

Я родился уже после.

После войн за последние поля. После того, как реки стали кислотой, а дожди – ядом. После "Великой Жатвы", когда люди резали друг друга за банку консервов.

Сейчас я сижу на крыше мусороперерабатывающего цеха – моё "рабочее место" – и смотрю на город. Наш "Новый Эдем" – клоака из жести и человеческой глупости. Где-то там, за стенами, лежат пустоши. Где банды "Солевых Псов" вешают детей за горсть прелой пшеницы. Где деревья стали хищниками, а вода жжёт горло.

В кармане – медальон. Внутри – семена. Отец шептал перед смертью: "Они прорастут, когда воздух очистится".

Я не верю.

Но сегодня, разгребая трупы (очередная "чистка" от больных), я нашёл кое-что. Книжку. С картинками. Там… там были жёлтые поля и странные создания с крыльями. Я не умею читать, но теперь, когда солнце садится в кровавую дымку, я достаю её и просто смотрю.

Может, это и правда было?

Внизу крики – охранники бьют кого-то за нарушение комендантского часа. Я закрываю книгу. Сегодня я выжил. Завтра, возможно, стану удобрением.

Но если эти семена…

Я прячу книгу за пазуху и спускаюсь в трущобы. Над головой – мёртвое дерево, его ветви похожи на скрюченные пальцы. На стене чья-то дрожащая рука вывела: "Мы убили Бога. Теперь он мстит".

Завтра снова будет день.

Глава 1 “Костяной хлеб"

1.1 Утро в Новом эдеме

Я проснулся от того, что мой собственный желудок начал пожирать себя изнутри. Опять. 217-й день в этом проклятом металлическом гробу, который когда-то назывался холодильником "Свежая рыба". Теперь от вывески остались только облупившиеся буквы "ая ыба", которые я каждый день вижу, открывая глаза.

Язык прилип к нёбу, как старая клейкая лента. Попытался сглотнуть, но во рту не было ни капли слюны. Снаружи уже скрипели колёса "Костяной мельницы" – значит, скоро шесть утра. Через час начнётся раздача пайков, и если я не выберусь сейчас, то опоздаю.

Конденсат на стенах сегодня стекал особенно густо. Я собрал его жестяной кружкой, которая когда-то была банкой из-под тушёнки. На этот раз получилось почти два глотка. Вода пахла ржавчиной и чем-то кислым. Я плюнул в кружку, наблюдая, как моя слюна растворяет белый налёт.

"Четырнадцать", – хрипло пробормотал я, пиная ногой пирамиду из пустых бутылок. Каждая бутылка – день, когда мне удалось не умереть. Последняя бутылка, с трещиной у горлышка, стояла отдельно. Для среды. Сегодня как раз среда. Я позволил себе маленькую роскошь – глоток воды без острой необходимости.

Под подушкой мои пальцы нащупали холодное лезвие. Мой верный нож. Лезвие от напильника, рукоять – человеческая кость, обмотанная проволокой. Я не стал смотреть, чья именно кость. Я знал.

Я проверил ловушку – три седых волоса, натянутые у щели двери, остались нетронутыми. Значит, ночью никто не пытался пробраться в мой "дом". Медальон на груди был тёплым. Я не открывал его уже полгода – боялся, что последнее семя внутри рассыплется в прах от одного неосторожного движения.

Снаружи аукционист орал что-то про "две бутылки за пацана". Кто-то крикнул, что ребёнок уже с жёлтыми глазами. "Тогда полторы!" – не сдавался торговец живым товаром.

Топор на центральной площади рубил ровно, методично. Раз. Два. Пауза. Ещё одна казнь. Я научился различать их по звуку – когда рубят голову, звук другой.

Я машинально потрогал ожог на запястье. Буква "Д", выжженная кислотой, ныла, как живая. Скоро будет дождь.

"Двадцать первое июля", – сказал я пустому холодильнику, как будто кому-то это было нужно.

1.2 Рынок

За дверью меня ждал мир. И как ни странно, сегодня я впервые за долгое время боялся признаться себе, что хочу выйти ему навстречу.

Я выскользнул из своего металлического логова, и сразу же холодный утренний воздух впился в лёгкие, как тысячи крошечных иголок. Спиной прижался к ржавой стене бывшего супермаркета, давая глазам привыкнуть к серому свету этого нового дня. Улицы "Нового Эдема" уже кишели людьми – жалкими, сгорбленными тенями, спешащими по своим гнилым делам. Они двигались, как муравьи в разорённом муравейнике, постоянно оглядываясь и спотыкаясь о собственные страхи.

Мой путь лежал через Блошиный рынок – самое отвратительное место в нашем "раю". Здесь торговали последними остатками человечности, обменивая их на дополнительные минуты жизни. Я шёл, опустив голову, но всё равно видел:

Старуху с лицом, напоминающим смятый пергамент. На её лотке болтались связки высушенных крысиных хвостов. "От лихорадки!" – хрипела она каждому прохожему. Её пальцы, больше похожие на корни мёртвого дерева, нервно перебирали свой товар.

Кривоногого мальчишку лет десяти, предлагающего "эликсир бессмертия" в пробитых консервных банках. Судя по цвету жидкости, это была смесь мочи, ржавчины и чего-то ещё, о чём лучше не думать.

Слепого торговца, разложившего на грязном одеяле коллекцию человеческих зубов. Белые, жёлтые, чёрные – все аккуратно рассортированные по размеру и состоянию. "Для замены!" – бормотал он, протягивая дрожащие руки к каждому прохожему.

Я старался идти быстро, но ноги предательски замедлялись у каждого второго лотка. Левый сапог – проклятый левый сапог! – натирал всё ту же мозоль. Каждый шаг отдавался жгучей болью, но я давно научился не обращать на это внимания. Боль стала чем-то вроде старого знакомого – надоедливого, но предсказуемого.

Именно в этот момент из-за поворота выехала "ночная телега" – повозка, запряжённая тремя истощёнными людьми в кожаных намордниках. На ней, как дрова, лежала груда маленьких тел. Детских тел. Мои глаза против моей воли нашли самое маленькое из них – крошечный свёрток, в руке которого что-то блестело. Карандаш? Игрушка? Последняя надежда?

Я резко отвернулся, но было уже поздно – образ впечатался в моё сознание. И вместе с ним пришли слова моего отца, сказанные много лет назад: "Когда перестаёшь замечать смерть детей, ты уже не человек. Ты просто ходячий труп".

Мои пальцы сами потянулись к медальону на груди, а другая рука нащупала в кармане сегодняшнюю находку – ржавый гвоздь. Когда-нибудь я сделаю из него крюк. Или нож. Или, быть может, крест. В этом мире всё может пригодиться. Всё, кроме жалости к себе.

1.3 Заброшенная развалина

Дома на окраине «Нового Эдема» больше напоминали рёбра мёртвого зверя. Кирпичи торчали, как сломанные кости, стекла давно выпали, а стены покрылись плесенью и копотью. Здесь никто не жил – даже крысы старались держаться ближе к рынку, где всегда находилось что пожрать.

Коул ступал осторожно, проверяя каждый шаг. Асфальт под ногами давно превратился в серую кашу, из трещин торчали ржавые арматуры, готовые вспороть ногу при малейшей ошибке. Он уже знал этот квартал – раньше здесь был жилой дом, что-то вроде коммунального, потом сюда угодил снаряд. Половина стен рухнула, открыв миру чужие спальни, кухни и детские. Теперь это место прозвали просто «Развалина».

Такие места редко обходились вниманием мародёров. Но Коул умел искать там, где другим казалось пусто. Его тянуло сюда каждый раз, когда внутри нарастала глухая злость. В развалинах можно было найти всё: от обгорелой посуды до застрявшей в стене пули. Иногда попадались вещи покрупнее.

Он прошёл мимо стены, на которой угадывались остатки детских рисунков. Палка-человечек держал солнце в руках, рядом – собака с слишком длинными лапами. Краски выцвели, но ещё можно было различить жёлтый и зелёный. Коул задержал взгляд дольше, чем хотел, и тут же отвернулся. В этом мире детские рисунки – самое страшное. Они напоминали о том, чего уже не вернуть.

Внутри развалины пахло сыростью, гарью и чем-то сладковатым. Запах разложения. Коул прикрыл рот тряпкой и осторожно пролез сквозь пролом в стене. Под ногой хрустнуло – не то кирпич, не то кость.

Полуразрушенная лестница вела наверх, но ступени казались слишком хрупкими. Коул выбрал первый этаж, где тьма сгущалась быстрее. Луч солнца пробивался лишь сквозь дыры в потолке, освещая пыль, которая висела в воздухе густым дымом.

Он достал нож и пошёл дальше.

В углу валялась мебель – обугленный диван, перевёрнутый шкаф. На полу – чёрные следы костра. Здесь кто-то ночевал. Недавно.

Коул присел, коснулся ладонью золы – холодная, но свежая. Не старше двух дней. Он напрягся. В таких местах редко оставляют что-то ценное, но оставляют ловушки.

Словно в ответ на его мысли, из соседней комнаты донёсся тихий скрежет.

Коул замер. Пальцы крепче сжали рукоять ножа. Скрежет повторился – долгий, влажный, словно кто-то тянул кость по бетону.

Он медленно шагнул вперёд. Сердце не билось быстрее – оно давно научилось биться только тогда, когда нужно.

В темноте что-то зашевелилось.

1.4 Поиск

Внутри пахло сыростью и плесенью. Коул двигался медленно, проверяя каждый шаг – в подобных местах опасность поджидала не только сверху или сбоку, но и под ногами. Доски могли прогнить, а в темноте легко угодить в провал.

В дальнем конце зала показалось что-то, напоминающее кучку тряпья. Но когда он подошёл ближе, понял – это тело. Человек, или то, что от него осталось.

Вокруг копошились крысы. Сначала показалось, что их десяток. Но стоило задержать взгляд, и стало ясно: они повсюду. На полу, в проломах стен, на полках. Мелкие, обычные, и крупные, с облезшей шкурой и блестящими наростами на боках.

Коул замер, чувствуя, как по спине пробегает холодок. Эти твари могли перегрызть человеку горло за минуту. Укус – это смерть. Лекарства стоили дороже жизни.

Но тело… Оно могло хранить что-то ценное. Куртка мусорщика, крепкие ботинки – уже неплохо. А вдруг внутри есть еда?

Он огляделся. На полу валялась старая жестяная банка из-под краски. Коул поднял её, кинул в дальний угол. Банка, грохнувшись, покатилась и застряла в щели. Звук отозвался эхом.

Крысы вздрогнули, завизжали и хлынули за шумом, как чёрная река. Но самые прожорливые остались на месте, жадно ковыряя тушу.

«Жадность убивает», – подумал Коул.

Он достал из-за пазухи кусок засохшего хлеба. Не целый – обломок. Каждая крошка могла продлить жизнь, но сейчас хлеб был наживкой. Коул бросил его чуть в сторону, и оставшиеся крысы сорвались следом за сородичами.

На секунду воцарилась тишина.

Коул рванулся вперёд. Быстро, но осторожно. Присел рядом с телом, проверил карманы. Нож с обломанным кончиком. Пару ржавых гвоздей. И главное – маленький кожаный мешочек, завязанный шнурком.

Он развязал его уже на бегу, отступая назад. Внутри оказался порошок. Сухое серое вещество с резким запахом. Зола? Нет. Уголь. Толчёный древесный уголь.

Коул выдохнул. Это было ценно. Уголь спасал при отравлениях, помогал фильтровать воду, иногда даже использовался вместо лекарства. В «Новом Эдеме» уголь стоил дороже куска мяса.

Он успел. Живой. С находкой.

Позади уже раздавался визг – крысы вернулись. Коул не стал оборачиваться. В таких местах оборачиваться – значит задержаться лишнюю секунду. А лишняя секунда могла стоить жизни.

Коул отряхнул ладони от пыли и прижал мешочек с углём к груди, будто это было золото. В этом мире золото ничего не стоило, а вот кусок угля мог спасти от смерти.Он выскользнул наружу, и только там позволил себе первый глубокий вдох.

Солнце уже пробивалось сквозь трещины в ржавых стенах. Значит, скоро за ним придут. Рабочая смена не ждала никого.

Он сунул мешочек глубже за пазуху, проверил нож и вышел обратно в узкий проход. Сзади раздался писк – крысы снова вернулись к телу. Они будут глодать его до костей, пока от человека не останется лишь пыль. Так же, как этот город глодал всех, кто не мог постоять за себя.

Коул сплюнул, словно хотел избавиться от этого образа, и зашагал прочь. Его ждала «Фабрика». Место, где каждый день ему приходилось смотреть в лицо смерти, разбирать её руками, а потом возвращаться домой так, будто ничего не произошло.

Сегодня он был жив. Но на фабрике смерть всегда смотрела в упор, не мигая.

1.5 Фабрика

Голод подкрадывался к Коулу каждое утро – как верный пёс, который никогда не отпускал хозяина. Он чувствовал его уже в груди, в висках, в каждой клетке тела. Желудок сжимался, словно в нём кто-то натягивал струны, и с каждым часом они звучали всё громче. Он знал: сегодня ему снова придётся есть «хлеб».

Костяной хлеб.

Он всегда был серым, тяжёлым, с кисловатым запахом, который въедался в язык ещё до того, как кусок оказывался во рту. От него ломило зубы, а внутри оставался сухой привкус пепла. Но именно этот хлеб держал город живым. Никто не говорил вслух, из чего он сделан. Никто, кроме мусорщиков. Они знали. Они видели.

Фабрика встречала Коулa всё тем же: скрежет металла, глухой гул дробилок и тяжёлый, всепоглощающий запах. Смесь прогорклого мяса, извести и жжёной кости. Воздух был густым, липким, будто его можно было резать ножом и складывать в мешки. Каждое дыхание – испытание.

Залы фабрики походили на брюхо огромного зверя. Ряды столов, на которых лежали тела. Рельсы, по которым тянулись телеги с новым «сырьём». Конвейеры, уводящие останки в разные цеха: на дробление, на выделку, в печи. Звуки здесь были особенные: влажный шлепок, когда тело падало на металл; хруст костей под прессом; гул машин, жующих мёртвую плоть.

Работа мусорщика была проста – но тошнотворна. Разделить тела на категории. Ножом, взглядом, привычным движением.

Категория А. «Чистые». Те, кто умер от голода, болезней или казни без следов заражения. Их тела были ценностью. Плоть – в печи, жир – в свечи и мыло, кости – в дробилку. Именно они становились хлебом. Каждый кусок в городе имел чей-то номер, чьё-то имя, но никто не хотел этого помнить.

Категория B. «Использованные». Этих забирали палачи и псы доктора. У них вырезали органы, снимали кожу, вырывали зубы. Всё шло в дело – ничего не пропадало. От них оставались только мешки костей и ошмётки. Для фабрики это был мусор, но даже этот мусор дробили и сыпали в печи.

Категория C. «Заражённые». Их было проще всего определить. Тела с язвами, гниющими наростами, иногда – уже шевелящимися под кожей личинками. Вонь от них была особенной, сладковато-удушающей. Таких сбрасывали в отдельные ямы, заливали кислотой и сжигали, не подпуская близко к дробилкам. Даже прикосновение к ним считалось опасным.

Категория Д. «Отмеченные». На их коже стояла выжженная буква. Та самая, что была у Коула на запястье. Их не дробили, не жгли, не трогали. Тележки с такими телами уходили в отдельный цех, к доктору. Никто не знал, что он делал с этими людьми. Но все знали, что оттуда они уже не возвращались.

Коул стоял за столом, нож в руке, перед ним – тело. Мужчина лет сорока, худой, с пустыми глазами. Сначала – осмотр. Кожа чистая, язв нет, значит – категория А. Привычным движением Коул сделал надрез, проверил плоть. Подцепил кость. Целая. Подходит.

Сбоку кто-то фыркнул. Сосед по столу, старик с провалившимися щеками, сказал тихо, почти шёпотом:

– Вчера троих Д-шек привезли. Все с юга. Говорят, доктору не хватает «материала».

– Тише, – перебил другой. – Хочешь, чтоб уши отрезали?

Они всегда говорили вполголоса. Никто не знал, где стоят уши доктора. Казалось, что стены сами слушают.

Коул услышал скрежет колёс. К их ряду подвезли новую телегу. Он машинально взглянул – и увидел.

Категория Д.На телеге лежал мужчина. Совсем молодой, лет двадцати. Лицо спокойное, будто спал. На запястье – выжженная буква. Та самая. Чёткая, свежая, ещё с пузырями ожога вокруг.

Коул почувствовал, как внутри всё сжалось. Его пальцы сами скользнули к собственному запястью, туда, где под рукавом жгла та же буква.

– Не смотри долго, – прошипел сосед. – Не твоё дело.

Но он уже смотрел.

Телега уехала дальше, за перегородку, в «тот» цех.

Коул заставил себя вернуться к ножу. Разрез. Хруст. Всё как всегда. Но дыхание сбилось.

Когда он поднимал очередное тело на стол, мысль сама вонзилась, как клинок:

Однажды я окажусь здесь. На телеге. На конвейере. И кто-то другой будет решать, в какую категорию отправить меня.

Сегодня удача снова выбрала его. Но он знал – она капризная стерва.

1.6 Обед

Сирена протянула протяжный вой, и цех словно на миг обмяк. Мусорщики знали: двадцать минут покоя – и снова к костям, крови, конвейеру.

Коул сел на край железного стола. Достал из кармана жёсткий сухарь, серый, пористый, с белыми крошками по краям. Костяной хлеб. Запах у него всегда был один и тот же – пыльный, с кислинкой, напоминающей золу.

Он долго вертел кусок в руках. Пальцы хотели бросить его прочь, но желудок сжался, напоминая о себе резкой болью. Голод не щадил.

– Чего ты тянешь? – сосед, сутулый мужик с выцветшими глазами, уже сгрызал свой паёк. Челюсти двигались быстро, будто он боялся, что у него отнимут. – Жуй давай, пока дают.

Коул ответил не сразу. Он знал, что в этих сухарях намолота не только костная пыль. Иногда туда подмешивали жир, кровь, а может, и что похуже. Но выбора не было.

Он отломил маленький кусочек и сунул в рот. Хлеб хрустнул, крошки впились в дёсны. Вкус был горьким, с металлическим привкусом, будто грыз ржавчину. Коул сжал зубы, проглотил.

Его передёрнуло.

– Это не хлеб, – тихо сказал он, глядя в стол.

– А что? – сосед ухмыльнулся. – Жизнь, парень. Пока жуёшь – живёшь.

Коул ничего не ответил. Он не ел и не будет есть человеческое мясо – это он знал твёрдо. Но хлеб… хлеб приходилось. Иногда. Маленькими кусками, чтобы лишь заглушить боль в животе.

Рядом мусорщики ели молча. Кто-то торопливо, сглатывая, будто боялся потерять пайку, кто-то оставлял половину – для семьи, кто-то прятал крошки за пазуху. Никто не задавал вопросов. Здесь каждый жил на свой страх и голод.

Коул достал из-за пазухи завёрнутый в тряпицу корень. Горький, сухой, но настоящий. Настоящая земля, а не перемолотая смерть. Откусил. Вкус был мерзким, но всё же другим – чужим миру фабрики.

Где-то за перегородкой раздался крик. Резкий, оборванный. Люди за столами напряглись, но быстро сделали вид, что не слышали.

Крик исходил из тех мест, где иногда показывался Доктор. Его имя редко произносили вслух. Для одних он был учёный, для других – мясник. Глава города. Единственный, кто понимал, как оживить старые машины и лечить болезни. Но куда чаще о нём шептались иначе – как о том, кто ставит опыты на живых.

Коул опустил взгляд на свой запястье. Клеймо там жгло словно заново.

Сирена взвыла вновь. Двадцать минут закончились. Люди поднялись, натянули фартуки, вернулись к конвейерам.

Коул положил обглоданный корень обратно в тряпицу. В желудке клокотало пустотой, но он поднялся без слов.

Хлеб – ради выживания. Но не мясо. Никогда.

1.7 Находка

Конвейер шёл ровно, мерно, будто сердце фабрики билось в железных ритмах.

Коул стоял на своём месте, чувствуя, как под ногами вибрирует бетонный пол. Запах был всё тем же – сырость, кислота и сладковатая гниль, которая въедалась в лёгкие.

Тело на ленте было свежим. Категория Д. Чёрная татуировка на ключице – простая метка, но от неё у Коула каждый раз сводило живот. Этих мёртвых всегда выделяли особым образом: к ним относились настороженно, почти с суеверным страхом.

Он тянулся, чтобы переложить тело в отдельный ящик, но вдруг заметил странное: правая рука мертвеца была сжата. Сильно. Так, будто даже смерть не смогла разжать пальцы.

– Эй, не копайся! – буркнул сосед справа, щёлкая щипцами. – Не твоё дело.

Но Коул не послушал. Осторожно разжал ладонь. Кожа была холодной, как камень. Пальцы хрустнули, ломаясь, но он сумел развести их.

Внутри лежала тонкая стеклянная пробирка, закупоренная воском. Внутри поблёскивала мутная жидкость – то ли молочно-белая, то ли серая, в свете ламп казавшаяся живой.

Коул замер.

– Ну и ну… – сосед заметил находку, но тут же отвернулся, сделав вид, что ничего не видел. Здесь действовал закон: что найдёшь на мёртвом – твоё. Если хватит смелости оставить при себе.

Он быстро накрыл пробирку ладонью и спрятал в рукав. Сердце гулко билось в груди.

С конвейера донёсся глухой стук. Новое тело. Коул машинально двинулся дальше, но мысли уже не отлипали от найденного.

Что это было? Лекарство? Яд? Какой-то опыт Доктора?

Категория Д всегда шла от него. От его лабораторий. И если у этого мертвеца в руке оказалась пробирка – значит, он держал её до последнего. Значит, хотел сохранить.

Коул вдруг поймал себя на мысли: рука мертвеца будто не отпускала его. Ладонь, холодная и безжизненная, словно просила – «сохрани».

Он тряхнул головой, прогоняя наваждение. Слишком громкие мысли в таком месте – опасны.

Он перевёл взгляд на соседей. Те ели глазами ленту, но делали вид, что не заметили ничего странного. Так всегда: лучше промолчать, чем лишиться языка.

Коул сделал шаг назад, сунул пробирку глубже под фартук.

Позже. Дома. Там посмотрю.

Но внутри уже поселилась тревога.

Эта находка была не просто стеклом с мутной жидкостью. Она несла в себе что-то, что могло изменить его жизнь. Или – оборвать её.

1.8 Убежище

Смена закончилась с глухим ударом колокола. Мусорщики выстроились вдоль стены, будто такие же тела, только ещё теплые. В носу у каждого всё ещё стоял фабричный запах: кровь, кислота и сгоревший жир, въевшийся в кожу так, что никакая вода уже не спасала.

Надзиратель с кнутом проходил вдоль ряда, раздавая «плату» – куски костяного хлеба, иногда крошечную порцию воды в ржавой фляжке. Жёсткая, сухая, несправедливая арифметика: день жизни – за горсть серой трухи.

Коулу достался тонкий ломоть хлеба и треть бутылки с водой. Он принял паек молча, сунул в потрескавшийся карман, стараясь не думать, сколько людей нужно перемолоть, чтобы выпекли даже этот кусочек.

– Завтра будут тела из сектора «Д», – пробормотал кто-то рядом, сухим голосом, будто читал собственный приговор.

Коул не ответил. Он чувствовал на запястье жгучую букву, словно ожог только что поставили снова.

Толпа мусорщиков медленно рассосалась по трущобам, каждый нёс свой паёк, будто сокровище. Шли молча, спотыкаясь, не глядя друг другу в глаза – уставшие, выжатые, одинаковые.

Коул свернул в знакомый переулок. Сырой ветер бил в лицо, вдалеке лаяли голодные псы. Дети дрались за что-то под мусорным навесом. Он прошёл мимо, не вмешиваясь: в «Новом Эдеме» каждый сам себе закон.

Наконец впереди показалась облупившаяся вывеска – кривые буквы «ая ыба». Его убежище. Его металлический гроб.

Он облокотился на дверь, прикрыл глаза и позволил себе одну секунду отдыха. В груди тяжело ворочался голод, а в кармане жгло тепло найденной пробирки. Но пока он думал только об одном: как дотянуться до темноты, где можно хотя бы притвориться, что мир не существует.

Он толкнул дверь и скользнул внутрь.

Коул сидел в полумраке своего убежища, уставившись на пробирку, словно на чужака, пробравшегося в его жизнь. Стекло чуть отсвечивало при свете фонаря, а внутри – густая, вязкая жидкость тёмного оттенка. Она казалась живой, будто ждала момента, чтобы вырваться наружу.Продолжение ждёт в стенах его «дома».

Он осторожно коснулся стекла пальцем – тёплое. Никаких пузырей, запаха тоже не было. Но нечто в этой жидкости вызывало тревогу. Она была слишком чистой, слишком целой для мира, где всё давно гниёт и рушится.

И память выдернула его обратно в прошлое. Не в его детство – в то, что он видел своими глазами уже взрослым, много лет спустя. В тот день он с напарниками набрёл на руины старой лаборатории. Полупровалившиеся перекрытия, ржавые каркасы аппаратуры, стекло под ногами. Там, среди осколков и пепла, он впервые узнал правду о своём отце.

Люди из старых архивов говорили: его отец был одним из тех, кто создал биороботов. Одним из тех, кто «искал спасение для человечества». Но всё кончилось иначе. Когда началась катастрофа, мать Коула уже носила его под сердцем, а отец остался в лаборатории и погиб вместе со своими созданиями.

Коул помнил запах того места – горелый металл и химия, застарелая на десятилетия. Помнил пустые пробирки, разбитые в дребезги, с почерневшими следами на стенках. Ни одна не уцелела. Он тогда смотрел на них и чувствовал странное: будто прошлое пыталось заговорить, но его голос давно захлебнулся в тишине.

А теперь – вот она. Целая. Настоящая. Живая.

Коул нахмурился. Слишком много совпадений, слишком много вопросов. Почему именно эта пробирка оказалась у трупа категории D? Почему её не уничтожили вместе с остальными?

Он убрал находку в тайник под досками пола, рядом с остатком воды, – и задержал руку на крышке.

Мир был жесток и алчен, но он чувствовал: эта пробирка может быть ключом. К отцу. К прошлому. Или к гибели

И тут в голове мелькнула тревожная мысль: а если доктор уже знает? Доктор знал слишком многое. Его руки тянулись в каждый угол города, его тени хватало даже там, куда, казалось бы, не могло достать ничьё влияние. Если он узнает о находке – всё кончено.

Коул закрыл тайник и тяжело сел на постель, чувствуя, как сжимается живот. От голода. От страха. От предчувствия.

Коул пытался заставить себя уснуть, но сон не приходил. Перед глазами всё стояла пробирка – крохотный осколок прошлого, застывший в стекле. В ушах ещё звучал скрип конвейера, стук костей, голоса мусорщиков. Он перевернулся на другой бок, надеясь заглушить мысли, и вдруг услышал тихий звук.

Что-то зашуршало у входа.

Коул резко поднялся, напрягшись, рука привычно легла на нож. Но дверь была закрыта, а в щель под ней медленно протиснулся сложенный кусок бумаги.

Он замер, уставившись на него. Никто не должен был знать о его убежище. Никто, кроме пары мусорщиков, с которыми он едва обменивался словами.

Бумага остановилась у порога. Коул медленно поднял её, развернул – и увидел неровные строки.

"Хочешь узнать правду о своём отце? Приходи завтра к старой водонапорной башне. Один. Мы знаем про пробирку."

Холод пробежал по его спине.

Коул сидел на узкой железной койке, держа в руках смятую бумагу. Неровные буквы, будто выцарапанные в спешке, казались тяжелее любых слов, что он слышал за свою жизнь.

"Хочешь узнать правду о своём отце? Приходи завтра к старой водонапорной башне. Один. Мы знаем про пробирку."

Сердце стучало в груди гулко, как молот по наковальне. Его отец… об этой тени из прошлого он почти не думал. Все, что он знал – мать умерла, когда рожала его; отец был ученым и погиб в первые дни катастрофы. Сухой факт, без деталей, без памяти. Но теперь кто-то вдруг упоминает его имя, связывает с пробиркой, найденной в мёртвой руке.

Коул сунул записку ближе к лампе – маленькому огарку свечи. Бумага была старой, пожелтевшей, пахла сыростью. Чернила – простая сажа, разведённая водой. Тот, кто писал, явно не имел времени заботиться о красоте слов, но каждое движение пера было решительным.

Он чувствовал опасность. Слишком уж прямой вызов. В этом городе просто так никто ничего не дарит, а за тайны обычно платят слишком дорогой ценой.

Мысли возвращались к пробирке. Он медленно достал её из-за пазухи и снова поднёс к свету. Прозрачное стекло с мутноватой жидкостью внутри. В памяти всплыла та самая вылазка в руины старой лаборатории, куда он сунулся ещё подростком. Тогда он впервые увидел похожие сосуды, разбитые, с выцветшими маркировками. Ничего живого там уже не осталось – только тишина и холод металла.

Теперь же это маленькое стекло стало ключом, привлекающим внимание неизвестных.

– Чёрт… – выдохнул он одними губами.Коул сжал пробирку в кулаке.

Не идти – значит упустить шанс узнать правду. И, может быть, выжить – если в этих тайнах кроется хоть какая-то сила или ответ. Но идти – значит рискнуть жизнью. Слишком уж ясно он видел перед глазами конвейер фабрики, тела, уходящие в печи, и понимал, что любая ошибка может привести туда же.

Коул аккуратно убрал пробирку обратно, записку – в сапог, где никто не сможет случайно найти. Он лёг, но сон не приходил. В голове звучал только один вопрос: «Что, если это ловушка?»

И второй, более тихий, более опасный: «А что, если это правда?”

Интерлюдия

Смех у него был редкий, будто с хрипотцой, но когда он всё-таки прорывался наружу, он озарял всё вокруг. Даже серые стены укрытия казались мягче, даже тусклый свет лампы переставал резать глаза. Мне было всего три или четыре года, и я, наверное, не понимал тогда слов, но понимал ритм этого смеха – он был похож на дыхание чего-то живого, настоящего, что противостояло мёртвому миру за дверью.Я помню, как смеялся отец.

Отец не часто говорил о прошлом. Он работал с железом, возился с механизмами, иногда приносил домой странные вещи, которые я трогал руками, пока он не отнимал и не говорил строго: «Береги пальцы». Но даже в этой строгости не было холода. Его рука ложилась мне на голову, и я чувствовал, что он рядом. В те годы, пока он был рядом, мир казался не таким страшным.

Я помню его запах. Не еды – её почти не было. Не чистоты – она была роскошью. Он пах железом, пылью, потом и ещё чем-то, что я не могу назвать. Для меня этот запах был домом. Я засыпал, уткнувшись носом в его куртку, и это было лучше любой сказки.

Я был слишком мал, чтобы понять – ушёл ли он сам, его забрали или мир просто проглотил его. Мне сказали, что он пропал. Слово «пропал» – оно пустое. Оно не даёт ни надежды, ни покоя. Оно только точит тебя изнутри, как ржавчина точит металл.Потом он исчез.

После него осталась тётя. Она взяла меня к себе, и с того дня её голос стал моим утешением. Она говорила со мной по вечерам, когда мы возвращались из поисков, и её истории были как осколки разбитого мира. Я никогда не видел того, что она описывала. Я не видел городов, полных света. Не видел полей, где рос хлеб. Не видел воды, текущей в реках. Но она говорила так, будто всё это было правдой.

Иногда я верил, иногда нет. Иногда казалось, что она сама выдумывает всё, чтобы дать мне что-то, кроме голода и страха. Но даже если это были выдумки – я благодарен ей за них. Они держали меня живым.

И всё же внутри меня живёт их след. В памяти – смех отца, который я слышу даже сквозь годы. В сердце – забота тёти, которая держала меня, пока я не окреп. Они – единственное доказательство, что я был не всегда один.Семь лет с отцом. Восемь лет с тётей. А потом – только я сам.

И, может быть, именно поэтому я ещё жив.

Продолжить чтение