Башня. Новый ковчег-6

Размер шрифта:   13
Башня. Новый ковчег-6

Пролог

В воздухе медленно порхали стрекозы. Одна из них зависла прямо над лицом, слышно было лёгкое стрекотание тонких, невесомых крыльев, похожее на звук старой шлифовальной машинки, что стояла в школьных мастерских. Сквозь опущенные ресницы Гриша наблюдал за стрекозой, мелкие чешуйки на крылышках насекомого напоминали застывшие перламутровые капельки или блёстки. От отражающегося в них света слегка слезились глаза. В другой раз он бы непременно поймал стрекозу, чтобы засунуть потом Варьке за шиворот (хотя нет, Варьке неинтересно, Варька стрекоз не боится, сама их ловит), но сейчас было лениво. Солнце, не по-сентябрьски тёплое, мягко касалось Гришиного круглого озорного лица, золотило и без того выгоревшие за лето волосы и брови, добавляло веснушек на щеках и чуть вздёрнутом носу. Гриша почувствовал, что сон вот-вот сморит его, и встрепенулся – он сюда не спать пришёл.

Гриша мягко перекатился со спины на бок ближе к краю обрыва, сел, опустил босые ноги в воду. В этом месте их речка делала поворот, образуя небольшую заводь. Вода здесь хорошо прогревалась и в жаркие летние дни становилась такой тёплой, что ребятню приходилось выгонять на берег насильно. Впрочем, выгонять особо было некому – летом самая страда, все взрослые на работе, – поэтому с начала июля вплоть до середины августа, а иногда и до сентября, как в этом году, берега их Кедровки были усеяны детворой, и раскалённое марево воздуха звенело детскими голосами.

Сам Гриша в заводи, конечно, не купался. Западло с малышнёй всякой в лягушатнике барахтаться. Они с пацанами гоняли на велосипедах вверх по течению на восточный край Города, к которому примыкал Рабочий посёлок. Там жили в основном те, кто работал на АЭС. Оттуда уже видна была Башня – уродливым серым исполином высилась она над зелёными макушками раскинувшейся тайги, утыкалась в небо, застревая в ярко-белых, похожих на плотную перину облаках.

Вместе с поселковыми они купались рядом с Илюшинской лесопилкой. Здесь Кедровка была не такой широкой, как в Городе, зато быстрой, стремительной, злой – поселковые говорили, что выше начинаются пороги. На порогах Грише бывать ещё не доводилось, да он вообще мало где бывал. Ну в Башню их возили на экскурсию от школы не так давно, да только что он там не видел, стоит себе эдакая железобетонная дура, осколок истории (Башня Гришу интересовала слабо), а вот пороги – это вещь. На пороги бы Гриша сгонял, но отец узнает, точно убьёт. Он и в посёлок-то особо ездить не позволял, но тут Гриша его разрешения сильно и не спрашивал. Меньше знает, крепче спит – так говорила Варька, повторяя, по всей видимости, мудрость своего родителя, и вот тут Гриша был с Варькой полностью согласен.

Вода мягко щекотала ноги, и Гриша испытал острое желание раздеться и искупнуться. Сейчас, когда здесь никого из мелких не было, чего бы и не окунуться разок. Он быстро скинул с себя одежду, бросил её рядом с валяющимися тут же в траве старыми разношенными сандалиями. Сандалии Гриша не любил, летом предпочитал гонять босиком, забирая песок грязными ногами и поднимая фонтаном дорожную пыль, но сейчас мама заставляла надевать, придумала ерунду какую-то, земля холодная, а отец, как водится, её поддержал. Потом немного подумал, снять трусы или нет, но махнул рукой – успеет ещё обсохнуть, и с разбега бултыхнулся в воду. Вода, тёплая у берега, но на глубине уже достаточно прохладная, обожгла разогретую на солнышке кожу, и Гриша, по-взрослому фыркнув, быстро заработал руками и ногами. Проплыв несколько метров и привыкнув к воде, он перевернулся на спину и лениво раскинулся звездой, закрыл глаза, подставив обгоревшее лицо солнцу.

Долго в воде он, однако, не выдержал, сентябрь брал своё, пришлось вылезать на берег.

На берегу Гриша тут же пожалел, что не взял с собой что-нибудь обтереться. Вода всё же была холодной, да ещё, как назло, солнышко, которое до этого жарило, как июльское, скрылось за тучкой, дунул прохладный ветерок, и Гриша мигом покрылся гусиной кожей.

Он старательно попрыгал на одной ноге, вытрясая воду из ушей, интенсивно помотал мокрой головой, как собака, потом уселся на траву и вспомнил о своей заначке. Собственно, ради этого он сюда и притащился, ну и так… наедине побыть.

Заначка была спрятана в небольшом тайнике, вырытом у корней старой ивы. Говорили, что эта была первая из посаженных ив и походу единственная. Остальные не прижились, а эта окрепла, уцепилась корнями за берег реки, наклонилась над водой, словно любуясь своим отражением в прозрачном зеркале тихой заводи. Гриша откинул рукой ветки и листья, которыми был укрыт тайник, разгрёб сухую рыхлую землю и выудил небольшой деревянный ящик – его Гриша спёр на Илюшинской лесопилке. В ящике было два отделения, побольше и поменьше, в большом лежали аккуратно сложенные листы тонкой бумаги, серые, чуть шероховатые на ощупь, а в маленьком был грудой насыпан измельчённый табак. Гриша вынул один из листов, осторожно, чтобы не порвать, разложил на плоском, как тарелка камне (камень тоже лежал в тайнике), высыпал две щепотки табачной смеси на бумагу и принялся крутить самокрутку. Дело это было небыстрое и требовало определённой сноровки и терпения, Гриша даже язык от усердия высунул и, пока крутил, согрелся уже окончательно. И после, довольный собой и своей работой, вернулся на берег, не на траву, где бросил одежду, а на пятачок речного пляжа, растянулся на мелком нагретом солнцем песке и закурил, блаженно щурясь.

Табак приходилось прятать здесь от отца. Отец не просто сам не курил и не переносил табак на дух, он боролся с ним и боролся особенно рьяно – и в Городе, и в Рабочем посёлке, и даже на заимках в тайге, словом, всюду, куда могли дотянуться его руки. Увы, эта вредная привычка, образовавшаяся чуть ли не в первый год, когда люди стали выходить из Башни на поверхность, строить первые дома, засеивать поля и пашни, крепко завладела многими. Отец пробовал запрещать (а Гришин отец много чего мог запретить), отводил под табак специально охраняемые плантации, даже требовал совсем отказаться от выращивания этой культуры, но кажется (Гриша особо не вникал, конечно), насовсем отказаться было нельзя – листья табака использовались для изготовления лекарств, а с лекарствами у них всё ещё был дефицит. Никакие вводимые отцом меры не действовали, народ продолжал выращивать табак на своих огородах, для себя и на продажу, а городские и поселковые мальчишки устраивали ночные рейды на плохо охраняемые приусадебные участки.

Конкретно за этим табаком Гриша лазил в огород к Дудикову. У Дудикова был хороший табак, крепкий, а вот жена злая – даром что толстая, но воришек ловила только в путь, а поймав, больно хлестала по голым ногам пучком свежей, острой крапивы, – и собака такая же. Злая, в смысле, а не толстая. Собаку Гриша месяц прикармливал и столько страданий ради этого вынес, специально к Розе Моисеевне на уроки музыки для этого дела ходил, не за музыкой конечно (нужны больно Грише были эти гаммы), а за котлетками. Из чего там Роза Моисеевна свои котлетки делала, фиг знает, но старый дудиковский пёс, худой, полуоблезлый, за них душу готов был продать.

Гришина просьба обучаться игре на пианино поставила маму в тупик, а отец недоверчиво посмотрел, но не найдя, к чему прицепиться – Гриша сделал самое честное лицо, на какое был способен, – вздохнул и сказал:

– Ведь опять, Гришка, ты чего-то замыслил, по глазам вижу, а чего, взять в толк не могу.

– Я, может, хочу быть как Паганини, – с вызовом в голосе ответил Гриша, на что отец даже закашлялся, а, прокашлявшись, сказал:

– Дурак ты, Паганини скрипачом был, – и махнул рукой. А Варькин родитель, присутствующий при этом разговоре, вообще неприлично заржал и теперь при каждом удобном случае называл Гришу не иначе, как Паганини.

В общем в итоге Гришины уроки музыки отец оплатил, и Гриша, умытый, причёсанный и в чистой рубашке, три раза в неделю ходил на мучения: сначала мучился за пианино, а потом за столом – Роза Моисеевна всех своих учеников потчевала обедом с котлетками, приговаривая при этом, что «никто не навещает старую одинокую еврейскую женщину». Котлетки Гриша, пользуясь плохим зрением Розы Моисеевны, тырил, ловко засовывая в карманы брюк.

Мучения Гришины закончились внезапно. В одну из сред – Гриша уже расшаркивался на пороге, прикрывая руками топорщившиеся карманы штанов, – объявился дядя Слава, Розы Моисеевны сын. Дядя Слава отозвал Гришу в сторону и проникновенно сказал:

– Не знаю, стервец, сколько в тебя может влезать маминых котлет, но судя по её дифирамбам, что она поёт о тебе каждую среду, ты, брат, просто фабрика по их переработке. Мне, конечно, не жалко, но тебя ж паразита мне в пример ставят и столько же котлет стараются впихнуть. А такими темпами я скоро либо помру, либо растолстею, и меня жена бросит. А я, Григорий Палыч, сильно не хочу в брошенных мужьях ходить. Потому мой тебе совет: дуй отсюда, и чтобы духу твоего в доме моей мамы больше не было.

В ласковом голосе дяди Славы чётко нарисовалась угроза, и Гришу два раза просить не пришлось. К тому же и дудиковский пес был уже вполне прикормлен, и следующей ночью Гриша беспрепятственно проник в заветный огород и так хорошо там отоварился, что и долг Лаптю, то есть Лопатину, вернул, и себе табака насушил. И теперь ему надолго хватит, может, даже до зимы. Только тайник новый искать надо – как снег выпадет, отсыреет табачок и всё.

С тайником, конечно, была беда. Гриша сначала дома своё сокровище хранил, так всё организовал, что комар носа не подточит, даже мама ничего не нашла, хотя и подозревала, беседу с ним провела о вреде курения. Только дома ведь не покуришь, приходилось бегать куда-нибудь, а как табак выносить? В карманах? Да если бы отец нашёл в его карманах хоть одну табачную крошку – прибил бы сразу, не раздумывая. Ребята постарше Гришу, конечно, научили маленькие пакетики с табаком под манжеты и воротник подшивать, Гриша так и делал, пока однажды на Кирилла, мужа сестрицы, не напоролся.

По-глупому причём всё вышло. Кирилл его даже не дома, а на улице поймал, преградил путь, весело прищурил глаза и растянул в усмешке губы:

– Куда намылился? Опять на лесопилку?

– Тебе-то чего? – огрызнулся Гриша. – Куда хочу, туда и хожу. Ты мне не отец.

– Значит, курить побежал с Лаптем, – Кирилл пропустил мимо ушей выпад про отца.

– Че это сразу курить? – Гриша встал в позу. – Хочешь, карманы покажу?

И, не дожидаясь ответа Кирилла, тут же с готовностью вывернул карманы.

– Нафиг мне твои карманы, – засмеялся Кирилл. – Иди давай сюда.

И как только Гриша подошёл, ловко обыскал и манжеты, и воротник – ничего не пропустил, как знал, где искать.

– А в следующий раз за враньё ещё и по шее получишь, – пообещал ему Кирилл напоследок.

В общем, будь Гриша поумней и поменьше хами, всё и обошлось бы, а так – выдал себя с головой. Хорошо хоть Кирилл его отцу не сдал, с отцом у Кирилла тоже были свои отношения – сложные, как говорила мама.

Но тайник пришлось перепрятать.

За спиной затрещал кустарник. Гриша вскочил на ноги, предварительно сунув недокуренную самокрутку в песок, и тут же выругался. Раздвинув густые ветки, пригибаясь, на полянку вылезла Майка.

– Чего припёрлась? – Гришей овладела досада за так бездарно погубленную самокрутку. – Вообще, не видишь что ли, тут люди в одних трусах.

– Ну так оденься, – невозмутимо отозвалась Майка, прошла к тому месту, где кучей лежала Гришина одежда, подняла штаны и кинула ему. Эту девчонку было ничем не пронять.

– Отвернись! – потребовал Гриша.

Майка закатила глаза, но всё же отвернулась, и Гриша принялся торопливо натягивать штаны на мокрые трусы, грязные от налипшего на них речного песка.

– Готово! – Гриша снова плюхнулся на то место, с которого только что поднялся, запрокинул покрасневшее лицо к солнцу. Майка тут же присела рядом с ним.

Какое-то время они просто молчали. Майка нашарила рукой сухой прутик и задумчиво выводила на песке узоры, а Гриша, чуть скосив глаза, наблюдал за ней. Смотрел на её гладкую, блестящую косу, длинную, почти до самой талии, на розовую мочку уха с бирюзовой капелькой-серёжкой, на летний сарафан, по подолу которого рассыпались вышитые пятнышки незабудок – Майка, как и он, никак не могла смириться с наступающей осенью. Солнце золотило лёгкий пушок на Майкиных загорелых руках, а на правой коленке коричневела уже подсохшая корка, след от падения с велосипеда. Всё это Гриша видел уже тысячу раз: и прямую чёлку, упавшую на лоб, и острое плечо с врезавшейся в кожу тонкой бретелькой сарафана, и след от колечка на безымянном пальце (Варькин подарок, Майка проносила его всё лето, пока Варька, за что-то разобидевшись на подругу, не отобрала его назад), но всё равно продолжал смотреть и при этом отчаянно изображать равнодушие и независимость.

С Майкой теперь всё было сложно, не как раньше.

Ещё каких-то пару месяцев назад Гриша катал Майку на багажнике своего велика, и она звонко хохотала ему в ухо, обхватив его за талию горячими тонкими руками, они обирали вместе черёмуху, объедаясь вязкими кисло-сладкими ягодами до оскомины, сбегали от Варьки, когда та чересчур доставала их своими идеями, а потом вдруг всё изменилось.

Во всём виноват был Лапоть, который как-то вечером сказал будто бы невзначай:

– А Майка Мельникова красивая.

И Гриша понял, что да – красивая, очень красивая, и сразу всё запуталось и стало непросто. И уже нельзя было, как раньше, посадить Майку на багажник велосипеда или залезть вместе на черёмуху и пугать оттуда криком и смехом проходивших мимо людей (пугал Гриша, а Майка хохотала), да что там – просто наедине и то стало невозможно находиться.

Эта внезапно открывшаяся Майкина красота явилась для Гриши полной неожиданностью, и он не знал, что с этим делать. Иногда он гляделся на себя в зеркало, сам не понимая, зачем. Разглядывал своё круглое, конопатое лицо, светлые, торчащие в разные стороны вихры, облупленный нос, с которого тонкой плёнкой сходила сгоревшая кожа. Мама, заметив это, однажды что-то сказала отцу, а тот, странно посмотрев на Гришу, ответил:

– Думаешь? Да ну нет, рано ещё.

И они оба рассмеялись.

Чего рано, Гриша так и не понял.

– Курил? – спросила наконец Майка, чуть наморщив нос.

– Тебе-то чего? Сдавать побежишь?

– Дурак ты, Гриша, – грустно сказала Майка и, ещё немного помолчав, добавила. – Я у вас только что была. К Павлу Григорьевичу ходила.

– Зачем это? – встрепенулся Гриша.

Майка по-взрослому вздохнула. Так вздыхала мама, когда Гриша показывал ей свой дневник – ну, там-то обычно не было чему сильно радоваться.

– Ты на уроках спишь что ли, Савельев? Забыл, нам по истории задали сделать проект. Я выбрала Башню. Твой папа обещал мне рассказать…

– Башню? – перебил её Гриша. – Ты выбрала Башню? Вот скукотища. Это будет самый скучный проект за всю историю человечества! – резюмировал он и откинулся на спину, заложив руки за голову.

Гриша действительно так считал. Последнюю экскурсию в Башню он едва вынес. Бесконечные коридоры, отсеки, закутки, стеклянные двери, мутные лампы, старый лифт с лязгающими дверями – кто-то из девчонок даже завизжал, когда двери наконец захлопнулись, и лифт, резко дёрнувшись, потащился наверх, – всё это наводило тоску и скуку вместе с тонким и неприятным голосом сопровождающей их тётки. Как там её звали? Ольга Юрьевна? Елена Юрьевна? Гриша не запомнил.

Но самым удивительным было то, что в Башне до сих пор находились люди. Все они в основном жили на Поднебесном уровне, и там ещё было ничего по сравнению со всем остальным, но тоже так себе – те же коридоры, квартиры без окон, вялые лимонные деревца в кадках. Гриша никак не мог понять, как можно обменять их Кедровку, сосны, подступающие к Рабочему посёлку, смолистый запах лесопилки, осенний холодный дождь и мокрый мартовский снег, ветер, залезающий за воротник, и солнце, оставляющее на плечах ожоги, которые мама вечерами мазала тонким слоем густой белой сметаны – как можно обменять всё это на бетонные стены? Как? Чем дольше они ходили по этим коридорам, тем больше сжималась Гришина душа, превращаясь в маленькую чёрную точку, и развернулась только на самом верху, в Орлином гнезде.

Он знал, что так назывался кабинет отца – Ника, сестра, рассказывала, – и это было единственное место во всей этой долбанной Башне, где хотелось расправить крылья и взлететь. Взлететь ввысь, к звёздам, к солнцу. И он не удержался, подошёл к прозрачной стене, положил ладони и прижался щекой, ощущая жар нагретого стекла.

– Ну что, видел небо? – спросила его потом Ника.

– Видел, – ответил Гриша. – Только оно там стеклянное.

– Будешь про этих писать? – спросил он у Майки, опять скосив на неё глаза.

– Про кого – этих?

– Ну про тех, кто до сих пор там живёт, в Башне. Про сектантов.

Гриша не знал, что такое «сектанты», просто слышал, как отец однажды так сказал в сердцах Майкиному отцу: «Живут там, как в норе, носа высунуть боятся, сектанты чёртовы!» и пригрозил отключить им электричество. Но не отключил, конечно, хотя сам Гриша, будь он на месте отца, так и сделал бы. Мигом бы вылезли тогда все эти сектанты на волю, увидели, как тут замечательно, и назад бы уже точно не захотели.

– Нет, не про них. Чего про них писать, – Майка презрительно дёрнула плечом. – Я про историю буду писать. Как Башню создавали, кто, как там всё было устроено.

– Тоска, – не сдавался Гриша. – Писать надо про будущее, а не про прошлое.

– Дурак. Без прошлого нет будущего.

Она наклонилась, щёлкнула его по лбу, но не удержалась и упала. Как-то странно так получилось, что губы её скользнули по его губам, Гриша почувствовал сладкий запах лесной смородины, инстинктивно обхватил девочку за плечи, но Майка оттолкнула его, откатилась в сторону и тоже легла на спину, почему-то тяжело и отрывисто дыша.

Они оба молчали.

Что было в голове у Майки в этот момент, Гриша не знал, а сам он думал про поцелуй (непонятно, это уже по-настоящему или так) и почему-то про Кедровку, про их Город, который построил отец, и про тех людей в Башне, которые ничего в своей жизни не видели, кроме стеклянного неба.

– Понимаешь, Гриш, мне ведь там тоже не нравится, в Башне, – сказала наконец Майка. Гриша думал, что она уже совсем не заговорит больше. – У меня там сразу клаустрофобия начинается.

– Чего начинается?

– Ну клаустрофобия, а, да неважно.

Майка поднялась, откинула за спину свою густую тёмную косу, а Гриша подумал, что надо будет спросить у мамы, что это такое – клаустрофобия. Майка любила всякие заумные словечки, а объяснять не любила, и Гриша каждое новое Майкино слово нёс маме, часто перевирал безбожно, но мама всегда догадывалась и терпеливо растолковывала.

– Но как было обойтись без Башни? – Майка смахнула жучка, ползшего по руке. Жучок расправил изумрудные крылышки и взмыл вверх. – Никак. Башня была необходима.

– Ежу понятно, что необходима. Иначе бы все утонули, а так спаслись…

– И не только для этого, – Майка строго посмотрела на него.

– Ну не только. Ещё для этого, как его… чтоб произведения искусства сохранить, – изрёк Гриша глубокомысленную сентенцию. Про произведения искусства Роза Моисеевна говорила.

– И не только, – на Майкином лбу появилась упрямая складка. – В Башне люди сохранили наработанные веками технологии, методики клонирования и воссоздания исчезнувших видов по ДНК, там были генетические лаборатории, огромный семенной фонд. Причём ты в курсе, что хранящиеся семена растений были нескольких видов? Были специальные, модифицированные с учётом быстрого роста и приживаемости на солёной почве. Их и сажали в первую очередь. А иначе ничего бы этого, – Майка обвела вокруг себя рукой. – Ничего бы не было. Ни Кедровки твоей любимой, ни деревьев, ни травы, ни стрекоз, которых вы с Варькой ловите. А Павел Григорьевич, между прочим, запретил ловить. А вы… вы ловите!

Майка сердито отвернулась, и Гриша почувствовал себя виноватым.

Конечно, Майка была во всём права.

Сейчас Город, соединённый с Башней узкоколейкой, вдоль которой тянулись столбы ЛЭП, уже был похож на настоящий город, но первые три года, после того, как ушла большая вода, люди методично и упорно промывали, обрабатывали и дренировали почву, засеивая её семенами и восстанавливая экосистему. Дома тогда ещё не ставили, жили во времянках, маленьких, пластиковых вагончиках, летом в них было жарко, а зимой холодно, потому что электричество экономили. В такой вагончик к отцу приехала мама. Приехала в начале ноября, с двухлетним Гришей на руках, закутанным по самый нос в пуховое одеяло.

– Папа даже ахнул, когда нас увидел, – улыбаясь и косясь на отца, рассказывала мама. – Замахал руками, закричал, чтобы я немедленно завтра же назад в Башню уезжала. А я сказала, ну уж нет. Или вместе или никак.

Гриша в красках представлял себе этот момент. Отец орёт, а орал он всегда знатно, кому как не Грише это знать, а мама упёрлась и ни в какую – мама это умела. Она вообще была единственным человеком на земле, перед которым отец пасовал, никто другой и ничто другое сдержать его не могли.

Отец был помешан и на строительстве, и на расширении тайги. Начиная с ранней весны и до поздней осени, он находился в вечных разъездах, не щадил ни себя, ни людей, заставляя двигаться всё дальше и дальше, засеивая и засаживая новые территории, и то, что сегодня тайга раскинула своё зелёное море даже не на десятки, а на сотни, а может и тысячи километров, была заслуга отца. Его кожа задубела на ветру, почернела от загара, который не сходил даже зимой, волосы пахли хвоей, руки землёй, а рубашка потом, и не было для Гриши запаха родней чем этот.

Лес отец берёг как зеницу ока, разрешения на постройку деревянных домов выдавал неохотно и только для небольших, одноэтажных. Дома в два и три этажа строили из кирпича (спасал глиняный карьер, обнаруженный в первые годы после переселения из Башни), браконьеров ловили и штрафовали нещадно, а за третье нарушение либо ссылали назад в Башню, либо отправляли на солончаки – там освоение земель шло медленно и требовало больших усилий. Поработав на солончаках несколько месяцев, можно было вернуться в Город – из Башни назад дороги не было, оттуда отец отказывался принимать наотрез. И по мнению Гриши, это было самое страшное наказание.

Их Город не был похож на города из допотопных фильмов. В нём не было сверкающих небоскребов, сияющих витрин, разноцветных уличных кафе и стремительных как майские жуки автомобилей, отражающих глянцевыми боками мелькающие неоновые вывески. Вместо этого были похожие друг на друга кирпичные дома в центре и небольшие, опоясанные огородом деревянные избы на окраинах, грунтовые дороги, по осени превращающиеся в грязь, в которой застревали немногочисленные машины – тяжёлые грузовики, маленькие тесные автобусы и редкие служебные автомобили, шофёры которых считались едва ли не значимей тех, кого они перевозили. Стёкла низких, почти до пола, окон магазинов летом покрывались толстым слоем пыли, а зимой, наглухо закрытые деревянными ставнями, зарастали сугробами в человеческий рост. И всё же это был их Город, большой, неказистый, растянувшийся на несколько километров вдоль Кедровки, с раскинувшимися на севере производственными цехами – огромной территорией, где безраздельно царствовал старый Величко, который постоянно ругался с отцом.

И хотя Город был живой и не стоял на месте, стремился ввысь и вширь, он уже становился тесен. Он жал, как жали старые ботинки, которые мама доставала Грише с чердака с первыми ночными заморозками, и уже находились юные горячие головы, которые ходили к отцу целыми делегациями, разворачивали перед ним самодельные карты и вдохновенно доказывали о необходимости двигаться на восток, на запад, на юг… да неважно, на самом деле куда, лишь бы идти и идти вперёд.

Отец хмурился, но это была не та хмурость, когда он злился или бывал недоволен – глубокая складка на лбу говорила о том, что отец что-то старательно просчитывает, прикидывает, – и однажды вечером он сказал, как будто бы самому себе:

– Вот что. Идти надо на запад. На Енисей.

Никто толком не знал, сохранилась ли эта река после потопа, потому что изменилось многое. Самому Грише слабо верилось, что Кедровки, например, до потопа не существовало, но Митя Фоменко, школьный товарищ сестры, утверждал, что так и было, даже карты Грише показывал. Мите Гриша верил, потому что Мите верили Ника и Кирилл. Но самое главное: ему верил отец, причём не просто верил, а, приняв решение идти на запад, отправил Митю во главе экспедиции, наказав найти Енисей. И Митя его нашёл.

Он вернулся назад, заросший густой курчавой бородой, с брызгами весёлого, детского счастья в светлых, летних глазах, от него пахло костром и грибами, а на фотографиях, что он привёз с собой, с достоинством нёс свои воды красавец Енисей.

– А тайга, какая там тайга, Павел Григорьевич! – не скрывал своего восторга Митя. – А ведь это уже не наша, не рукотворная. Это сделали ветер и земля.

– Ну а что ты хочешь, – отвечал отец. – Жизнь своё возьмёт.

И глядя на фотографии небольшого посёлка, притулившегося у подножья невысоких гор, уже думал о чём-то своем, и в серых отцовских глазах гулял шальной и юный ветер.

До Енисейска, так назвали посёлок, наладили водный путь. Кедровка вниз по течению оказалась вполне судоходной, и по ней теперь отправляли баржи, гружённые под завязку оборудованием и материалами. Назад баржи везли камень, пробы грунта и скальных пород.

Гриша бредил Енисеем. Он снился ему по ночам, огромный и бескрайний, катящий свои волны на юг, к новым неизвестным землям. Он являлся к нему днём, и Гриша вдруг застывал посреди игры – воображение раскидывало перед ним глубокую синь с прожилками отражающихся в воде облаков и горы, поросшие серым редким кустарником, как на Митиных фотографиях. И хотя Гриша никому про это не говорил, свято храня тайну внутри себя, она, видимо, всё равно так или иначе выплёскивалась из него, вырываясь наружу то неосторожным словом, то опрометчивым вопросом.

Первой догадалась Варька, у которой было чутьё на такие вещи, а, догадавшись, она насела на Гришу, уговаривая его непременно бежать на Енисей. Собственно, уговаривать долго не пришлось – Варька, где прямой стремительностью, где изворотливой хитростью (как в ней это уживалось – загадка) могла покорить любую крепость. И Гриша под её напором сдался.

Пол-лета они готовились. На лесопилке добыли бракованные доски для плота, Варька договорилась – она умела договориться, наверно, с кем угодно. Бечёвки для связки Гриша притащил из дома. Варька заготовила провиант. Майку, посовещавшись, решили с собой не брать.

День для побега выбрала Варька.

– Отправляемся в День Памяти, – заявила она. – Утром потолчёмся среди народу, засветимся, на митинг сходим, отца твоего послушаем. Главное, чтобы нас побольше людей увидело. А потом на плот и отчалим. Увидишь, на реке никого не будет. Точно тебе говорю.

Спорить с Варькой было бесполезно, хотя в Грише всё противилось.

Нет, бежать на Енисей он хотел, но только не в День Памяти, самый большой и самый значимый праздник для всех, а для Гришиного отца особенно. В этот день вспоминали всех, кто погиб в Последнем Восстании, которое было ещё в Башне, когда власть захватил псих Ставицкий. Отец, понятное дело, толкал речь. Мама и Ника всегда плакали. Даже насмешливый Кирилл был серьёзен, и иногда и у него глаза подозрительно краснели. Этот праздник, торжественный и грустный, Гриша любил. И рассказы о том, как всё происходило, тоже. И надо же, чтобы Варьке приспичило бежать именно в такой день.

– Трусишь? – шипела Варька, и в её зелёных, как заводь, глазах плескалось презрение.

– Не трушу. Но не в этот же день!

– А потом поздно будет. И случая удобного может не представиться.

Насчет удобного случая Варька была права, конечно, вот только иногда в жизни есть вещи не менее важные, чем Енисей. Гриша это точно знал…

Праздник всегда растягивался на два дня. Но если первый день был торжественным, полным речей, песен и радости, которая с каждым годом всё отчётливей и выпуклей прорывалась сквозь дымку скорби и грусти, то на второй день все словно затихали. Праздник уходил с улицы в дома, в семьи – общее горе и общая радость разносились по крупинкам, по отдельным сердцам, распадались на миллион маленьких капель и незримо связывали людей единой крепкой нитью.

На второй день ходили на кладбище.

Обычай этот возник в Городе вместе с самим кладбищем, которое как-то само собой образовалось на Южной окраине и с каждым годом всё больше и больше наступало на лес, подпирающий Город, вдаваясь в него острым клином.

Отец с утра успевал сбегать на работу – выходных для него почти не существовало, – но к обеду уже был дома, переодевался, перекусывал чуть ли не на ходу, и они все вместе отправлялись к той могиле.

Она была среди самых первых, а, может, даже самой первой – небольшой, огороженный низенькой оградкой холмик с простым деревянным крестом. Отец подкрашивал оградку взятой из дома краской, а мама рыхлила землю и пропалывала низенькие кустики жёлто-красных бархатцев. Гриша помогал отцу. Они почти ничего не говорили, только иногда мама бросала что-нибудь типа:

– Паша, надо бы поправить немного крест.

А отец согласно кивал, и было в этих простых словах и действиях что-то очень правильное, вековое, что-то такое, что примиряет с горем и утратой, всё ещё острой, несмотря на прожитые годы.

Однажды Гриша, будучи ещё совсем маленьким, спросил, для чего они ходят сюда. Он подкапывал детской лопаткой цветочные кустики, старательно, как показала мама. Отец разогнулся, смахнул заляпанной краской рукой упавшие на лоб волосы.

– Понимаешь, – помолчав, проговорил отец. – Пока живёшь – торопишься, спешишь, думаешь, что успеешь ещё всё сказать человеку, всё важное, значимое, откладываешь слова на потом, и вдруг наступает момент, после которого никакого «потом» уже нет и никогда не будет. И тебе остаётся только одно – приходить сюда и надеяться, что тебя услышат. Приходить, чтобы сказать то, что при жизни не успел. И что сказать был должен.

Гриша хотел возразить, что отец же ничего не говорит, молчит только всегда, открыл рот, но так и не произнёс ни слова. Понял: отец говорил с тем, кто смотрел на них со старой фотографии на кресте, не словами – отец говорил сердцем.

– А я знаю, вы с Варькой на Енисей хотели удрать, – сказала вдруг Майка. Не обиженно даже сказала, а как-то спокойно, но Гриша всё равно вздрогнул, рывком поднялся, сел.

– Ну не сбежали же.

– Не сбежали, – эхом отозвалась Майка.

Они и правда с Варькой не сбежали. Плот начал тонуть, едва они отплыли от Города. Кое-как им удалось добраться до берега, и всё бы ничего, вот только, пока они сушились у разведённого костра, громко ругаясь друг с другом и выясняя, кто же виноват в крушении плота, на краю опушки мелькнула чья-то тень. Варька утверждала, что это Дудикова жена.

Гриша ожидал, что Дудикова жена, если это была она, донесёт на него родителям в тот же вечер, но никто не пришёл, и Гриша стал уже думать, что всё обойдётся. Он даже почти убедил себя в этом. Только вот Майка…

– А ты откуда узнала?

– Догадалась. Видела, как вы с Варькой плот мастерите.

Майка улыбнулась, и Гриша с облегчением выдохнул. Значит, не Дудикова жена сказала, значит…

– Гришка!

От знакомого звонкого голоса заложило уши. На полянку, проламывая кусты, ввалилась Варька. Растрёпанная, с поцарапанной щекой.

– Гришка, атас! Твой отец всё узнал. Орёт, как потерпевший. Сейчас здесь будет.

Гриша вскочил на ноги. Майка вслед за ним. Он и сам уже слышал раздающиеся вдали крики. Громовой отцовский голос не узнать было трудно. Ещё пара минут, и отец будет здесь.

– Чёрт! – он посмотрел на девчонок. Можно было бы, конечно, убежать, но смысл. Рано или поздно отец его найдёт. Из-под земли достанет. Гриша вздохнул и решился. – Варька, ты давай, вали к себе. Майке ничего не будет, она ни при чём, а про тебя я скажу, что я сам тебя подбил. Поняла? Давай, дуй отсюда.

Варька фыркнула и тряхнула растрёпанной головой.

– Чёрта с два я отсюда уйду! – и в зелёных Варькиных глазах заплясали весёлые чертенята.

Глава 1. Кир

Сон отступил как-то сразу.

Кир резко вынырнул из зыбких и невнятных образов, которые кружились в его сознании. Слава богу, на этот раз обошлось без кошмаров, хотя и приятным сон тоже назвать было нельзя – от него осталось какое-то щемящее, тревожное послевкусие. С минуту он лежал неподвижно, вглядываясь в темноту, расступающуюся перед робким светом одинокого ночника, потом перевёл взгляд на часы – старенький электронный будильник с большими и яркими цифрами на экране, обшарпанный, заслуженный, с плохо припаянными контактами, он отключался от сети при любом неловком движении – и удивился, надо же, как рано. Можно поспать ещё минут сорок. Осознав это, Кир снова закрыл глаза, попытался погрузиться обратно в сон, но скоро понял, что выспался. В голову настойчиво лезли мысли о том, что хочется пить, да и туалет посетить не мешало бы, и как Кир не старался ещё хоть недолго подремать, всё было тщетно. Он вздохнул, рывком поднялся, опустил ноги на пол, нащупывая обувь, не нашёл, встал так, босиком, и, едва сделав шаг в сторону туалета, естественно споткнулся о вынырнувший откуда-то ботинок. Потеряв равновесие, Кир вцепился в край стола, ойкнул от боли, пронзившей перебинтованную ладонь, затряс рукой, смахнул что-то со столешницы – в полумраке он даже не понял, что, – и тут же в голову, которая до этого была тяжёлой и пустой, вместе с болью вернулись воспоминания о суматошных событиях вчерашнего дня.

Утечка в паровой, горячий вентиль, за который он так опрометчиво схватился руками, орущий на него Савельев с перекошенным от гнева лицом, странные слова Анны Константиновны, сказанные ею в медсанчасти, когда она делала ему перевязку «вы так с ним похожи». Неловкие извинения Бориса Андреевича – ты на Пашу, Кирилл, не сердись, ему сейчас нелегко.

Странный день промелькнул калейдоскопом, и Кир не очень понимал – гордиться ли ему теперь собой (как там назвала Маруся его выходку? подвиг?) или лучше забыть, как старался он забыть большинство идиотских поступков в своей жизни.

Дойдя до уборной и справив нужду, Кир остановился у раковины и тупо уставился на свои перебинтованные руки. Ему не мешало бы принять душ, но как? Повязки же намокнут. Может, снять их вообще? Ну их, только мешают. Он принялся неуклюже разматывать – получалось плохо. Узел был завязан так, что как Кирилл не пытался подцепить его ногтями, ничего у него не выходило – только ещё больше затянул. На миг в голову пришла идея разбудить Гошу, он даже выглянул из туалета обратно в комнату, но натолкнувшись глазами на блаженное Гошино лицо (его сосед спал, как младенец, только что не причмокивал во сне), Киру стало совестно – пусть спит, он и сам как-нибудь справится. Кирилл ухватился зубами за узел на правой руке, как за наиболее неподдающийся, потянул на себя и тут же резко остановился. Вот он дурак! Анна Константиновна же велела прийти утром на перевязку.

Он вспомнил, как она ловко и сосредоточенно бинтовала вчера его ладони – Кирилл таких высот, работая в больнице, конечно, не достиг, хотя у него тоже неплохо получалось, – и, закончив, сказала привычным строгим голосом:

– Завтра с утра на перевязку. Обязательно. Здесь всегда есть кто-то, круглосуточно. Так что перебинтуют.

Это было уже после того, как она его за Савельева поблагодарила. Или до? Кирилл совсем запутался.

Кир вернулся в комнату и начал торопливо одеваться. Верхний свет он зажигать не стал, чтобы не разбудить Гошу, кое-как натянул штаны, чертыхаясь вполголоса – они едва сошлись на талии, а ширинку он и вовсе застегнул с превеликим трудом. Ерунда какая-то, что он растолстел за ночь что ли? Правда, в чём дело, Кир сообразил довольно быстро: впопыхах он схватил Гошины штаны. Можно было, конечно, снять и найти свои, но Кирилл рассудил иначе. Пока он будет переодеваться, неловко орудуя перебинтованными руками, больше времени пройдёт, а так, он быстренько сбегает туда-обратно, Гоша даже проснуться не успеет.

Стараясь не обращать внимания на тесные штаны, Кир напялил рубашку – вроде бы свою, – кое-как справился с пуговицами, повязка мешала, и выходило ужасно медленно, и выскользнул за дверь. Вернее, сначала ему пришлось искать ключи – педантичный Гоша, у которого всё должно было быть по правилам, запер дверь на ночь.

Этого Кир не понимал – к чему и, главное, от кого тут запираться. Что здесь воровать: казенную одежду, обшарпанную мебель или их видавший виды будильник, который каждое утро надрывался так, что его на Поднебесном ярусе, наверно, слышно было? Но Гоша был бы не Гошей, если бы, вернувшись вечером в комнату, он оставил бы дверь открытой. Скорее мир бы перевернулся. Но дверь была заперта, Гоша спокойно спал, и мир всё ещё стоял на месте. А ключи Кир нашёл на столе под ворохом бумаг.

Оказавшись за порогом, Кир машинально запер дверь – не оставлять же товарища спать в незапертой комнате в самом деле, – сунул ключи в нагрудный карман рубашки и зашагал по сонному пустому коридору в сторону медсанчасти.

– Можно? – Кир толкнул дверь, на которой была пришпилена отпечатанная на принтере пластиковая табличка «Медсанчасть», и заглянул в комнату.

Там за столом, положив седую голову на руки, дремал Егор Саныч. При звуке его голоса он вздрогнул, поднял на Кира усталые глаза.

– Кирилл? – он удивленно моргнул, но тут же его морщинистое лицо расплылось в доброй улыбке. – Пришёл, герой? Ну заходи давай, чего застыл на пороге.

Кир прошёл в кабинет, присел на край кушетки, не сводя глаз с доктора, а тот, поднявшись со своего места, приблизился к стеклянном шкафу и принялся доставать оттуда бинты, марлю и какие-то баночки.

– Наслышан-наслышан о твоём подвиге, вся станция уже в курсе. Анна Константиновна предупредила, что тебе надо будет сделать перевязку.

Егор Саныч стоял спиной, лица Кир не видел и мучительно соображал, говорит старый доктор серьёзно или шутит. Потом решил, что всё-таки шутит, тем более, когда Егор Саныч обернулся, на его губах по-прежнему играла улыбка. Кир даже выдохнул с облегчением: если бы старый доктор начал его хвалить и восторгаться, это был бы явный перебор.

– Ну, раз явился, давай-ка посмотрим заодно и шрам после операции. Приляг на кушетку, – скомандовал Егор Саныч.

– Да нормально всё, – запротестовал Кир, но больше так, для проформы. Ослушаться он Егор Саныча не посмел, растянулся на кушетке, а тот, расстегнув рубашку и оторвав пластырь, начал аккуратно ощупывать уже почти затянувшуюся рану.

– Хвалят тебя, наверно, все? – неожиданно спросил Егор Саныч. – Ну-ну, лежи не дёргайся, герой. Знаю, что хвалят, и не зря в общем-то. Ты – молодец. И раны твои, я смотрю, хорошо заживают. Раньше говорили – как на собаке. Шрам совсем затянулся, я его сейчас обработаю на всякий случай, и пластырем можешь его больше не закрывать.

– А руки? – спросил Кир. – Долго мне ещё с этими повязками ходить?

– Руки посмотрим. Ты мне лучше скажи, рёбра-то болят, небось?

Рёбра у Кира болели. Правда в последнее время он перестал обращать внимание на тупую нудящую боль, привык к ней, сросся. И только когда сильно уставал под вечер, рёбра напоминали о себе.

– Не болят, – на всякий случай соврал Кир.

– Ну, конечно, – Ковальков усмехнулся и тут же нажал пальцем Киру на грудь. Кир от неожиданности охнул. – Что ж ты, Кирилл, всё время врёшь? Не болят, как же. Как маленький, честное слово. А пора бы и повзрослеть. Мы вчера с твоим отцом как раз говорили о тебе. Он же гордится тобой, парень, и правильно гордится. Есть чем. Ты ж нас всех и с карантина тогда вытянул, и вчера вот…а врать так и не перестал. Что ж делать-то с тобой, а?

Отец гордится? Кир с удивлением переваривал то, что сказал доктор. Наверно, из всего услышанного со вчерашнего дня, это было самым невероятным.

– Вы говорили с моим отцом? – переспросил Кир.

– Говорил. Когда вчера вечером по станции пронеслась эта новость, я как раз его встретил в коридоре. Тогда он мне про тебя и рассказал.

– Какая новость? Про утечку в паровой?

– Да нет, про утечку раньше все знали. Я про то, что связь наладилась.

– Какая связь? – удивился Кир.

– Как какая? Ты не знаешь, что ли? – Егор Саныч отошёл от Кира к столу. – Вставай, садись сюда, посмотрим на твои руки.

– Не знаю я ничего. Я спать рано лег, – Кир сел на кушетке, наспех застегнул рубашку. – А какая связь, Егор Саныч?

– Ну, какая… с полковником этим, Долининым, который наверху. Он там целое сопротивление организовал. Так что, судя по всему, скоро блокаде нашей конец, не сегодня-завтра начнётся контрпереворот. Наверху уже всё готово.

– А Ника? – замирая от волнения, спросил Кир. – Ника Савельева?

– Ника? Господи, Кирилл, как же ты меня своей Никой замучил. Вконец достал. Ну откуда мне знать? Давай-ка лучше садись сюда, я ожоги твои обработаю.

Кирилл плюхнулся напротив Егора Саныча, протянул ему перевязанные ладони. Доктор разрезал бинты, быстрым и резким движением сдёрнул повязку. Кир тихонько вскрикнул.

– Сиди смирно, – приказал Ковальков и почти уткнулся носом в ладони Кира, близоруко разглядывая ожоги.

– Егор Саныч, не, ну правда. Наверняка же что-нибудь говорили. Она же в заложниках была. Егор Саныч, миленький, – Кир умоляюще заглянул старому доктору в глаза.

– Ну что-то говорили. Вроде, в безопасности она. Подробностей мне не докладывали. Да не дёргайся ты, погоди… Так-так, а и ничего твои ожоги выглядят, я думал – хуже будет. Сейчас мазь наложу, ну а потом повязку. Денёк-другой придётся походить перебинтованным, завтра утречком заглянешь сюда…

– Точно в безопасности? Её освободили? Она где? – Кир пропустил мимо ушей, что там Егор Саныч бормотал про ожоги. Он пытался прочитать по лицу старого доктора, правду тот говорит или нет. – Егор Саныч, но они же не могут ничего начинать, пока Ника в руках этого урода, её же могут убить! Значит, её освободили?

– Да уймись ты! Дай повязку наложить! – прикрикнул на него Егор Саныч. – Говорю же, подробностей я не знаю.

Услышанная новость буквально сбила Кира с ног. Он её даже толком не осознал, не успел переварить, но его уже как будто что-то толкало изнутри – не сиди, вставай, действуй! Это было ровно то, что всегда заставляло его сначала делать, а потом думать, из-за чего он вечно вляпывался в истории, за что ругал себя потом, постфактум, ругал последними словами, но, когда похожая ситуация возникала снова, он опять раз за разом повторял те же ошибки, наступая на грабли и в кровь расшибая лоб.

Он и сейчас бы рванул, но Егор Саныч, нарочно или бессознательно сдерживая его, продолжал неспешно обматывать бинт вокруг ладони.

Кирилл с трудом дождался, когда Ковальков закончит процедуру. Подорвался, едва врач завязал узел, чуть не опрокинул стул, на котором сидел.

– Да аккуратнее! Совсем ненормальный!

Последние слова доктора настигли Кира уже в коридоре, куда он выскочил, ошалевший и растерянный. Что теперь делать, Кирилл не знал. Того, что сказал Егор Саныч про Нику, ему было явно недостаточно. «Вроде бы в безопасности». А если не в безопасности? Тогда что?

Кир сделал несколько шагов по коридору и опять остановился.

Кто может знать про Нику? Гоша? Нет, вряд ли, откуда. С Гошей Кир вообще тему Ники старался не поднимать. Савельев? Этот, разумеется, знает. Но… не бежать же к нему? От мысли, что придётся говорить с Савельевым, которого он последний раз видел там, у паровой, когда тот орал на него при всех, Кир вздрогнул. Нет уж, обойдёмся без Савельева. Кто ещё? Литвинов? Дружок его? Этот да, этот всегда про всё в курсе. Вот только видеть его у Кира тоже не было никакого желания. Вчера встречались, хватит.

Он вспомнил, как Борис Андреевич, опершись о дверной косяк, стоял на пороге их с Гошей комнаты и смотрел почему-то не на него, а на Марусю. И лицо у него было такое, странное что ли и грустное. И глаза… Кирилл привык видеть в зелёных глазах Литвинова собранную жёсткость и иногда жестокость, или насмешливое глумление, которое зачастую подкреплялось обидными словами, но вчера в них было что-то другое… горечь, сожаление, Кир так толком и не понял, что. И Маруся тоже… Стоп! Маруся! Ну конечно же! Мария Григорьевна, сестра Савельева! Вот кто точно знает про Нику. Кирилл даже подпрыгнул на месте. Она и про Нику всё ему может рассказать и шуточки дебильные отпускать не будет, как Литвинов. Или орать как Павел Григорьевич.

Где живет Мария Григорьевна, Кир знал. Позавчера, закончив смену, они до общежития шли вместе, и Кирилл запомнил номер её комнаты – семьдесят седьмой, две семёрки, счастливые цифры. И сейчас она ещё должна быть дома, вряд ли так рано убежала на работу. Хотя Гоша упоминал, что они сегодня реактор что ли собираются запускать – все уши ему этим реактором прожужжал. Но если Кир поторопится, то наверняка успеет. И, приняв такое решение, Кирилл бегом припустил в сторону Марусиной комнаты.

Разогнавшись, Кир не успел притормозить у дверей с двумя счастливыми семёрками и по инерции ввалился в комнату. Конечно, будь дверь заперта, ему вряд ли бы это удалось, но Мария Григорьевна, видимо, Гошиной педантичностью не отличалась, и, как и Кирилл, считала, что никто её здесь не украдёт.

– Мария Григорьевна, это я, Кирилл. Извините, что так рано, – выдохнул Кир и осёкся.

До него только сейчас дошло, что он опять натворил. Ворвался в комнату в общем-то малознакомой молодой женщины, которая в эту самую минуту, может быть, где угодно: в постели, в душе, она может быть неодета, может быть не одна. Кир покраснел.

– Мария Григорьевна, извините, – повторил он, чувствуя себя последним дураком.

На его счастье, комната была пуста. На одной из кроватей, небрежно задёрнутой покрывалом, валялась форменная куртка. Шума воды из ванной тоже не доносилось. Наверно, Киру следовало бы уйти, вернуться к себе, разбудить Гошу, посоветоваться с ним – если Мария Григорьевна уже убежала на работу, то Гоша вполне может проводить Кира до БЩУ или как там правильно называется то помещение, где Мария Григорьевна работает днём, – и Кир, скорее всего, так бы и сделал. Он уже взялся за ручку двери, как вдруг из коридора послышались голоса. От неожиданности Кир замер. Один из голосов, несомненно, принадлежал Марусе, но и второй Киру был отлично знаком.

– Я не знаю, Борис Андреевич, что вам показалось вчера. У нас на восемьдесят седьмом, где я выросла, говорили: когда кажется – креститься надо.

Голос был резким, даже злым. Кир мысленно чертыхнулся. Мало того, что, зайдя сюда и увидев его, она подумает невесть что, так она ещё и не одна. А с этим…

– Может хватит уже, Марусь? – голос Литвинова раздавался совсем близко, видимо, они стояли у самой двери. – Ну что ты, как ребёнок, в самом деле. Я же вижу…

– Видите, кажется… определитесь уже, Борис Андреевич. И хватит меня преследовать. Думаете, если я один раз дала слабину, то победа уже у вас в кармане?

– Дала слабину? Это теперь так называется?

– Да как хотите это называйте. Но то, что мы с вами один раз переспали, ровным счётом ничего не значит.

Когда Кир понял смысл сказанного, его лицо, с которого и так не успел сойти румянец, запылало ещё больше. Они тут что, совсем все рехнулись? Сначала Савельев с Анной Константиновной – память услужливо подсунула ему ту сцену, когда он припёрся ставить Павлу Григорьевичу капельницу и увидел их вдвоём, в постели. Теперь и того хлеще. Литвинов и Маруся?! Маруся?

Дверь стала приоткрываться. Мария Григорьева продолжала что-то гневно говорить, но Кир уже не вникал в смысл слов. Его живое воображение тут же нарисовало сцену, где ему, как обычно, отводилась роль последнего дурака, и ноги сами понесли его к шкафу. Кир быстро открыл створку, бесшумно просочился внутрь и затаился между развешенной одеждой, прижавшись к стенке и стараясь не дышать.

– …значит, вот так это выглядит? Значит, я тебя преследую? Что ж… понял, не дурак, больше не подойду, не волнуйся. Докучать не буду!

– Очень буду вам признательна, Борис Андреевич!

Хлопок закрываемой двери. Тихие шаги. Они поссорились, и Литвинов ушёл – догадался Кир. А ему что теперь делать? Выскочить из шкафа с криком «сюрприз!»? Поняв, что снова загнал себя в идиотское положение – хуже некуда, Кир не придумал ничего лучше, чем затаиться.

Маруся тем временем, судя по звукам, присела на кровать, и Киру даже показалось, что она то ли вздохнула, то ли всхлипнула. Потом он снова услышал шаги, звук наливающейся воды.

А если ей сейчас понадобится что-то в шкафу, запоздало подумал Кир. Переодеться, например. Он даже не мог представить, как она отреагирует на его появление. Будет орать и ругаться, как непременно сделал бы её брат? Или начнёт издеваться и насмешничать, как Литвинов? Кир не знал, что хуже.

Пока он размышлял, опять раздались шаги, а потом до Кира донёсся стук закрывшейся двери и звук запираемого замка. Маруся ушла.

Выждав несколько томительных секунд, Кир осторожно приоткрыл шкаф, убедился, что комната пуста, вылез на свет божий, всё ещё не веря, что так легко отделался, быстро подошел к двери. И тут до него дошло.

Звук запираемого замка!

Его заперли!

Маруся заперла его в комнате!

Всё ещё не в силах поверить в такой поворот, Кир взялся за ручку, попытался выйти. Идиот, какой же он идиот. Записной придурок, угодивший в очередную ловушку. Он даже объяснить никому толком ничего не сможет, ни Марусе, ни всепонимающему и всепрощающему Гоше, а уж если до Савельева дойдёт…

Кир нервно задёргал ручку, с силой навалился плечом на дверь – бесполезно. Пластик был очень прочным, сделано на совесть, что и говорить. Кирилл в изнеможении опустился на корточки, прислонился спиной к запертой двери и от безысходности несколько раз с силой ткнулся затылком. Где-то на задворках сознания опять всплыла мысль про Гошу Васильева. Гоша проснётся, увидит, что его нет, может, забеспокоится. Может…

Сидеть было неудобно, сзади как будто что-то давило, мешало, какая-то вещь в заднем кармане тесных брюк. Кир встал, сунул руку в карман и выудил ключ. Оторопело посмотрел на него, потом, машинально похлопав себя по груди, полез в нагрудный карман рубашки. Теперь он держал в руках два ключа – оба ключа от их с Гошей комнаты, – и чувствовал, как к горлу подступает нервный смех.

Здравствуйте, разрешите представиться. Я – Кирилл Шорохов. Моё второе имя – умственно отсталый идиот.

Кир застонал и крепко сжал руки в кулаки, чувствуя, как больно впиваются в забинтованные ладони острые бородки ключей.

Глава 2. Оленька Рябинина

Оля Рябинина опаздывала.

Вина в этом лежала целиком и полностью на новой горничной, которую мама наняла неделю назад. Эта дурёха вечно всё путала. Вот и сегодня: костюм был не готов, вернее, готов, но не тот – вместо строгого тёмно-серого, выгодно подчёркивающего Оленькину талию, в гардеробной её ждал чёрный брючный костюм, который стройнил, но был уж очень заурядным, Оля в нём походила на училку начальных классов, не хватало только очков и унылого пучка на голове. Дело, конечно, могли спасти замшевые туфли с элегантной серебряной пряжкой, но они были отданы в чистку. Если бы Олиным гардеробом занималась Нина, старшая горничная, ничего бы этого не было, но Нину мама прочно прибрала к своим рукам, а Оленьке досталась эта, как там её… Олеся, Оксана – имя новой горничной никак не хотело держаться в памяти.

Оля вспомнила нервные утренние сборы и поморщилась. Чёрный костюм был с негодованием отвергнут – я вам, что, на похороны иду? – равно как и идиотский зелёный, и придурочный розовый – ты мне ещё жёлтый предложи, дура! – и Оленька в итоге чуть не разрыдалась, но дело спасла Нина. Она появилась внезапно, словно выросла из-под земли, выгнала эту Олесю-Оксану, и буквально через пятнадцать минут на Оленьке было надето премиленькое жемчужно-серое платье с чуть присборенными рукавами и пышной юбкой.

– Идеальный наряд для первого рабочего дня в приёмной министра административного сектора, – Нина сухо улыбнулась, копируя мамину улыбку. – И намного лучше того тёмно-серого костюма.

Оленька, крутясь перед зеркалом, теперь и сама это видела – лучше, намного лучше, и как она сама не додумалась выбрать это платье…

Олины каблучки звонко стучали по полу, отскакивая весёлым эхом, и сама Оля, уже позабыв о досадном утреннем недоразумении, улыбалась безоблачной улыбкой. То, что она опоздает, её не сильно волновало: разве кто-то посмеет с казать ей хоть слово, ей, без пяти минут первой леди.

Первая леди.

Мама сказала, что раньше так называли жён правителей государств, и Оля, немного поразмыслив, решила, что это звучит не только красиво, но и величественно. Первая. Она – первая. А все остальные – вторые: и Маркова, которая сейчас начнёт строить из себя её начальницу, и бывшая подружка Вера Ледовская, и липовая принцесса Ника Савельева, и красавица Анжелика Бельская, и даже мама. Все они вторые. Всегда вторые. После неё, Ольги Андреевой, первой леди, жены Верховного правителя.

До исполнения мечты оставалось совсем чуть-чуть, каких-то три недели. Мама настояла на том, что надо дождаться совершеннолетия, и Сергей Анатольевич, задумчиво покивав головой, согласился. Оля, конечно, подозревала, что дело тут совсем не в морали (да и кому она сдалась, эта мораль), – просто мама, помешанная на безупречности и на желании произвести на всех небывалое впечатление, катастрофически не успевала со свадебными приготовлениями. Она и сегодня убежала ни свет ни заря: то ли в очередной раз согласовывать меню в ресторане, то ли к декоратору и дизайнеру – маме категорически не нравился цвет стен в малом зале, где планировалось проводить церемонию бракосочетания, они плохо гармонировали с цветом платья невесты.

Платье. Оленька блаженно зажмурилась.

Если бы её бывшие подружки, Вера с Никой, видели это платье, они бы удавились от зависти, потому что не удавиться было нельзя (Оля, как и любой другой человек, охотно примеривала на других свои собственные чувства и эмоции). Описать это платье было невозможно, все слова меркли перед сверкающим произведением искусства, коим этот наряд безусловно и являлся. После мучительно-долгих примерок, – а иногда приходилось выстаивать перед портнихами (их было трое, трое тех, кто трудились над созданием этого шедевра) по полчаса и даже больше – Оленька утешала себя картинами предстоящей свадебной церемонии. Вот она появляется в малом зале, укутанная лёгкой дымкой фаты. Отец торжественно и строго ведет её к жениху, и они шествуют по красной дорожке (нет, не красной, дорожка будет голубой с едва заметными серебристыми звёздами), мимо гостей, склонившихся в подобострастном поклоне, которые хотят, но не могут скрыть свои завистливые взгляды, и лёгкий шепот восхищения веером раскидывается над ними.

Представляя себе всё это, Оля почему-то воображала своего отца высоким и подтянутым, в парадном военном кителе, а рядом с церемониймейстером стоял не сморщенный Сергей Анатольевич, а Алекс Бельский собственной персоной, в ослепительно белом костюме и с такой же ослепительно-белой улыбкой.

Увы, вместо милого и застенчивого Алекса ей предстояло выйти замуж за невзрачного, уже начинающего лысеть господина Ставицкого-Андреева, который был некрасив, зануден и мал ростом, носил несуразные очки, и у которого вечно потели руки – Оле всегда страстно хотелось вытереть свои ладони после того, как её жених до них дотрагивался. И не просто выйти замуж, но и разделить супружеское ложе, родить наследника и, возможно, даже двух или трёх. То, что от этой части брака отвертеться у неё не получится, она уже поняла – именно о наследниках Сергей Анатольевич говорил чаще и охотнее всего.

– Ничего страшного, справишься. Все женщины с этим справляются, – говорила мама, и Оленька ей верила.

Она справится, а Алекс… никуда от неё Алекс не денется. Кто ж добровольно отказывается от такого счастья?

Задумавшись и пребывая во власти сладких грёз, Оленька и сама не заметила, как почти добралась до приёмной Марковой.

Пару дней назад в учебке объявили, что стажировки, прерванные последними событиями, возобновляются, зачитали новое распределение по отделам. Оленька слушала вполуха, и так было понятно, что как прежде, на административном этаже, который находился на Облачном уровне, она стажироваться не будет – по статусу ей теперь такое не положено, – и ничуть не удивилась, услышав свою фамилию среди тех, кого отправили на самый верх, на Надоблачный, в секретариат административного сектора при кабинете министра. Хотя «тех» звучало слишком громко, список избранных ограничивался двумя фамилиями: её и Веры Ледовской, и это Олю не сильно обрадовало.

Увы, Вера Ледовская была, пожалуй, единственным человеком, кто не выказывал Оле должного уважения и почтения. Оленьку Рябинину это и задевало, и удивляло. Она не по�

Продолжить чтение