Дьявол внутри нас

Размер шрифта:   13
Дьявол внутри нас
Рис.0 Дьявол внутри нас

Sabahattin Ali

İCIMIZDEKI ŞEYTAN

© Аврутина А.С., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

* * *

I

В одиннадцать часов пополудни из Кадыкёя[1] к Галатскому мосту [2] следовал теплоход, на палубе которого сидели двое молодых людей и беседовали. Ближе к борту сидел полный и белолицый юноша со светлокаштановой шевелюрой. Взгляд его карих близоруких глаз, сощуренных под очками в черепаховой оправе, медленно скользил то по лицу его приятеля, то по залитым солнечным светом водам Босфора. Его прямые и довольно длинные волосы постоянно выбивались из-под съехавшей на затылок шляпы, падая на правую бровь и очки. Говорил он очень быстро, и от этого его губы становились особенно красивыми, и красоту их подчеркивала бородка, обрамлявшая его лицо.

Его приятель был бледным, тщедушным и худым, с нервными безостановочными жестами и колючим взглядом.

Оба были среднего роста, и обоим было самое большее двадцать пять лет.

Толстяк, пристально глядя на море, рассказывал:

– Я бы расхохотался, если б не сумел себя сдержать. Когда историк начал ей задавать вопросы один за другим, девчонка совсем растерялась и смотрела по сторонам, словно звала на помощь. Я знал, что она даже не открывала конспекты, так что, думаю, ну все – засыпалась. И тут я заметил, что Умит подмигивает профессору за ее спиной. Ну и в итоге спустя несколько вопросов профессор ответил на них сам и отпустил девчонку.

– Профессор что – сохнет по Умит?

– Да он по каждой юбке сохнет – посмотри на него!

Затем он стукнул приятеля по колену и добавил – так, будто это касалось только что рассказанной истории:

– Как мне наскучила жизнь! Все надоело! Учеба, профессора, занятия, друзья… И даже девушки. Все достало! До тошноты!

Он немного помолчал. Затем поправил очки и продолжил:

– Ничего мне не хочется. Ничто меня не радует. Чувствую, что с каждым днем все больше погружаюсь в лень, и очень этим состоянием доволен. Может, через некоторое время меня захватит такое безразличие ко всему, что я даже скуки испытывать не буду. Каждый должен что-то делать, но что-то такое… Или уж вообще ничего не делать! И вот я думаю: что мы можем сделать? Ничего! В нашем мире, которому миллионы лет, самым старым предметам двадцать тысяч лет. Да и эта цифра преувеличена. Я позавчера беседовал с нашим профессором философии. Я начал беседу нашу довольно серьезно и постарался обсудить проблему «смысла нашего бытия». Но он так и не сумел мне объяснить, какого черта мы оказались в этом мире. Он принялся нести что-то о радости творчества, о том, что жизнь сама по себе имеет смысл, однако это все неубедительно! Что тебе творить? Творить – это создавать что-то из ничего. Но даже голова самого умного из нас – это не больше, чем хранилище знаний и опыта, накопленного нашими предшественниками. И поэтому когда мы хотим создать что-то новое, на самом деле мы придаем старым вещам новую форму и выбрасываем на рынок. Не понимаю, как такое нелепое занятие может удовлетворить человека. В то время как есть звезды, свет которых доходит до нас лишь за пять тысяч лет, просиживать годы для того, чтобы попытаться обрести бессмертие, написав труды, которые через пятьдесят лет сгниют на книжной полке, а через пятьсот лет от них не останется даже названия? Или копаться всю жизнь в глине, или корпеть над мрамором, лишь бы три тысячи лет спустя твою статую нашли без рук, без ног, но взяли бы в какой-нибудь музей? Увольте, я считаю это крайне глупым.

Он немного помолчал и проговорил назидательно:

– Мне кажется, единственное, что мы можем сделать, – это умереть. Ведь только это в наших силах и только в этом мы можем проявить свою волю. Спросишь меня, почему я этого не делаю? Но я тебе уже говорил, меня обуяло страшное безразличие. Мне все лень! Живу по инерции. Эх!

Он зевнул во весь рот. Вытянул ноги. Пожилой мужчина, сидевший напротив него, читавший армянскую газету, недовольно поджался и бросил на него косой взгляд.

Приятель молодого человека, видимо, слышал все это уже сотни раз, поэтому слушал его явно вполуха, рассеянно глядя по сторонам и думая о чем-то своем. Иногда он хмурился и что-то бормотал под нос, будто пытался собраться с мыслями.

Когда его товарищ окончил свою речь, тот спросил с многозначительной улыбкой:

– Омер, у тебя деньги есть? Выпьем ракы[3] сегодня вечером?

– У меня-то нет, – ответил тот с видом прожженного человека, что не вязалось с его давешними словами. – Но с кого-нибудь стрясем. Если б я сегодня заглянул в контору, то легко бы нашел, но я туда совершенно не собираюсь.

Худой многозначительно покачал головой:

– Тебя скоро вышвырнут оттуда. Разве можно так прогуливать? И так все конторы только и ищут повод, чтобы избавиться от сотрудника, который учится в университете. А у того, кто, как ты, трудится на почте, дела совсем плохи. Там время особенно дорого. Ну, по крайней мере, должно быть дорого.

Затем он с улыбкой добавил:

– Ясно теперь, почему письма из Баязида в Эминёню[4] идут сорок восемь часов! Благодаря таким усердным сотрудникам почты, как ты!

Омер невозмутимо ответил:

– Я не имею никакого отношения к письмам. Я – бухгалтер. С утра до вечера заполняю учетные книги. А по вечерам иногда помогаю кассиру. Ах, дорогой мой Нихат, как же приятно считать деньги!

Нихат внезапно оживился.

– Как интересно! – проговорил он. – Вообще-то деньги очень интересная штука. Часто я достаю из кармана лиру, кладу ее перед собой и рассматриваю часами. Вроде бы нет в ней ничего особенного. Несколько искусно переплетенных линий, вроде тех, которые вычерчивают в школе на уроках каллиграфии. Разве что эти линии чуть потоньше и позапутаннее. Затем на купюре идет рисунок, несколько коротких надписей и одна-две подписи… Если наклониться к купюре, то в нос ударит резкий запах жира и грязи. Но подумай только, дорогой мой, какая сила в этой грязной бумажке!

На мгновение он закрыл глаза.

– Скажем, в один прекрасный день нападает на тебя ужасная тоска. Жизнь кажется мрачной, бессмысленной. Начинаешь философствовать вроде того, как ты это делал только что. А потом надоедает и это, и становится неохота не то что рассуждать – даже рот раскрывать. Тебе кажется, что никто и ничто не в состоянии тебя развлечь или оживить. Раздражает даже погода. Либо слишком жарко, либо слишком холодно, либо долгий дождь. Прохожие, как идиоты, смотрят тебе вслед и бегут дальше по своим пустяковым делам, высунув язык, как козлы за пучком соломы. Собравшись с мыслями, ты пытаешься разобраться в своем душевном состоянии. Перед тобой являются неразрешимые загадки человеческого духа. Ты, как за спасательный круг, хватаешься за вычитанное в книгах слово «депрессия». Потому что каждому из нас свойственно непременно давать название всему тому моральному или материальному, что с нами происходит, всем нашим проблемам, а если у нас нет такой возможности, то мы окончательно сходим с ума. Если бы люди утратили такую потребность, то доктора бы с голоду умерли. И вот в тот самый момент, когда ты захлебываешься в бурном бескрайнем море душевной тоски, которую ты настойчиво называешь депрессией, перед тобой внезапно появляется твой старинный приятель, с которым ты давно не виделся. Ты сразу замечаешь, что он прилично одет, и тут ты сразу вспоминаешь о собственном безденежье и, если повезет, просишь у старинного друга взаймы. И вот тут-то начинаются чудеса! Внезапно откуда ни возьмись налетает ветер, который сдувает всю туманную муть из твоей души, а на сердце становится легко, светло и свободно. От былой тоски не остается и следа. Ты с довольным видом взираешь по сторонам и тоже начинаешь искать приятеля, с которым можно поболтать. Таким образом, друг мой, с помощью двух грязных бумажек ты получаешь то, чего не мог получить от груд книг и многочасовых размышлений. Так как тебе трудно признаться самому себе, что дух твой готов выкидывать номера за столь низкую плату, и поэтому ты, конечно, попытаешься приписать перемену своего настроения какой-либо более основательной причине, например, более высоким облакам или более прохладному ветру, который внезапно подул тебе в затылок… Или какой-то особенно удачной мысли, которая тебя посетила. Однако, между нами говоря, все происходит ровным счетом наоборот, ведь именно благодаря нескольким лирам, попавшим к нам в карман, мы замечаем, что и погода не такая уж плохая, и ветер дарит нужную прохладу, и мысли наши не такие уж глупые… Вставай, друг мой, мы уже у пристани. В один прекрасный день из-за денег мы все либо сойдем с ума, либо станем господами мира. А пока давай попробуем раздобыть немного денег на ракы и выпьем несколько рюмочек за наше блестящее будущее…

II

Нихат завершил свою речь и поднялся, чтобы уходить, однако Омер не двигался с места. Он тронул друга за плечо, Омер вздрогнул, но не двинулся с места. Нихат наклонился посмотреть, не задремал ли его приятель, и увидел, что тот неотрывно смотрит на одну из противоположных скамеек и настолько поглощен увиденным, что утратил всякую связь с окружающим миром. Нихат тоже посмотрел туда внимательно, однако ничего не заметил. Затем снова положил руку Омеру на плечо.

– Вставай же!

Омер ничего не ответил, только поморщился: оставь, мол, меня в покое.

– Что случилось? Куда ты смотришь?

Омер наконец повернул голову:

– Замолчи и садись!

Нихат повиновался.

Пассажиры не спеша поднимались со своих мест и направлялись к выходам. Омер вытягивал шею, наклонялся то вправо, то влево, чтобы продолжать смотреть туда, куда смотрел. Нихат толкнул его локтем и рявкнул:

– Слушай, мне надоело! Скажи наконец, куда ты смотришь?

Омер медленно повернул голову и с таким видом, будто произошло непоправимое несчастье, проговорил:

– Там сидела девушка. Ты видел?

– Не видел. И что?

– И я никогда раньше не видел.

– Что за вздор ты несешь?!

– Я говорю, что сроду не видел такого прекрасного создания.

Нихат досадливо поморщился и снова встал.

– Хоть ты и любишь громкие слова, да и мозги у тебя есть, не стать тебе серьезным человеком!

После этих слов слабая ироническая улыбка еще некоторое время дрожала на его губах, затем ее сменило прежнее равнодушное выражение. Омер тоже поднялся. Вытянув шею и поднявшись на носки, он искал кого-то в толпе. Потом обернулся к Нихату.

– Все еще сидит, – сообщил он.

Затем, глядя прямо в глаза приятелю, взволнованно заговорил:

– Прекрати свою пустую болтовню! Сейчас я переживаю самые важные минуты в своей жизни. Мое предчувствие еще никогда не обманывало меня. Произошло или вот-вот произойдет нечто чрезвычайное. Мне показалось, что я знал эту девушку еще до своего рождения, до сотворения мира и вселенной. Как же мне тебе объяснить? Неужели же мне нужно обязательно сказать, чтобы ты понял: «Я влюбился, как безумный, с первого взгляда, я горю, я сгорел!» Самое странное, что мне больше нечего сказать, кроме этих слов. Я даже удивлен, как я вообще могу тут стоять и болтать с тобой. Отныне каждая минута, проведенная вдали от нее, для меня равносильна смерти. Не удивляйся, что та самая смерть, которую я еще недавно превозносил, перестала мне казаться привлекательной. А почему бы тебе и не удивляться? Откуда мне знать? Да я и не собираюсь тебе ничего объяснять. Зачем? Только прошу тебя сейчас, дай мне какой-нибудь простой совет, без чванства и спеси! Посоветуй, как мне быть! Ведь я в ужасном положении. Если я хоть на миг потеряю из виду эту девушку, вся моя жизнь до самой смерти уйдет на то, чтобы отыскать ее вновь, и длиться это будет недолго… Боже, какой я вздор говорю! Но это сущая правда. Представь, если я больше никогда не увижу ее! Ничего страшней этого я не могу себе вообразить. Но, с другой стороны, такое развитие событий кажется самым логичным. Подумай, вот я сейчас уже не могу вспомнить ее лицо. Но уверен, что в глубине моей памяти с давно забытых времен хранится ее четкий, словно высеченный в камне образ. Если даже в этой толпе я закрою глаза, неведомая сила все равно непременно приведет меня к ней.

Произнеся свой болезненный монолог, Омер на самом деле закрыл глаза и сделал несколько шагов вперед. Левой рукой он все еще сжимал запястье Нихата. Пальцы его дрожали, как у человека в лихорадке, и Нихат с опаской посмотрел на него. Хоть он и привык ко всякого рода сумасбродным выходкам приятеля, но такое сильное волнение все же насторожило его.

– Что ты за странный человек, Омер!

Влажная ладонь Омера еще крепче сжала его кисть.

– Смотри, смотри! Она все еще здесь! Ты что, не видишь?

Нихат повернул голову и увидел на одной из опустевших скамеек черноволосую девушку. Рядом сидела пожилая полная дама; они о чем-то беседовали. У девушки в одной руке была толстая папка с нотами, которую она другой рукой прижимала к себе. Она время от времени изящно кивала, и при этом вьющиеся волосы струились вокруг изящной шеи. В глаза бросались строгие очертания ее подбородка, которые свидетельствовали о сильной воле. На таком расстоянии трудно было разобрать, о чем они беседуют, однако девушка то умолкала с видом человека, окончательно вынесшего свое суждение, то снова произносила несколько фраз, словно сообщала об окончательно принятом решении. Взгляд ее был строг и прям. Все в ней дышало простотой. Время от времени ее бледная рука с тонкими пальцами поднималась, а затем опускалась на обитую клеенкой скамью. Ногти на пальцах были аккуратно и коротко острижены. Оглядев девушку с ног до головы, Нихат перевел глаза на приятеля, словно спрашивая его: «Ну чего ты в ней нашел?»

Но Омер глухим, точно со сна, голосом пробормотал:

– Ничего не говори! У тебя на лице написано, что ты намерен сказать какую-то глупость. Но я принял решение. Сейчас подойду к ней, возьму ее под руку и…

Он умолк, на мгновенье задумался и продолжил:

– …и, наверное, что-нибудь скажу ей. А может, она первая заговорит. Уверен, она меня сразу признает и скрыть этого не сможет. По-другому и быть не может. Хочешь, пойдем вместе, встань рядом и послушай, о чем мы будем говорить. Разговор с девушкой, которую я знал еще до сотворения мира, не может быть заурядным!

Сказав это, он потянул Нихата за рукав. Но тот вырвался.

– Ты хочешь устроить позорную сцену прямо на пароходе?

– В смысле?

– Девушка сразу позовет полицию. И полиция, недолго думая, заберет тебя в участок. Ты что, думаешь, что у всех, как у тебя, голова глупостями набита?! Никак не научишься смотреть на себя и на окружающих как все нормальные люди? Вся твоя жизнь – сплошные мечты и планы, ты донкихотствуешь, гоняясь за выдуманными призраками! Неужели, зная, как мир банален, ты будешь всю жизнь ждать от себя и других только необычайного? Ты только что рассуждал о том, что в мире невозможно что-либо изменить, а сейчас собираешься совершить легкомысленный поступок, на который мало кто способен. Чем же ты отличаешься от любого безумца, Меджнуна[5] из книг, одержимого любовью? Не понимаю!

– Сейчас ты все увидишь! – ответил Омер с видом оскорбленного достоинства. – Людям с птичьими мозгами, вроде тебя, никогда не понять глубоких, таинственных жизненных связей. Жди меня здесь!

Он направился к девушке. Нихат отвернулся и, глядя в открытое море, начал ждать, когда та закричит и разразится скандал.

Омер медленно приближался к девушке, не сводя глаз с ее лица, но вдруг вздрогнул, будто очнувшись ото сна.

– Омер! – внезапно раздался женский голос. – Как поживаешь? Давно мы тебя не видели!

Омер перевел изумленный взгляд на пожилую спутницу девушки. Оказалось, что это была его дальняя родственница Эмине-ханым.

– Ну как же так, милый мой, ты уже давно смотришь сюда, я несколько раз вставала и садилась, думая, что ты подойдешь к нам, а ты все болтаешь и болтаешь. Пойдем, не то пароход увезет нас обратно.

Женщины поднялись. Омер растерялся и не знал, что сказать, но попытался оправдаться.

– Ей-богу, тетушка, сам не знаю, как это вышло. Занятия, работа – совершенно нет времени. Но вы ведь меня хорошо знаете и не станете из-за этого обижаться.

Тетушка Эмине рассмеялась:

– Да, не мне, дружок, на тебя обижаться! Ведь ты даже и родителям-то ни одного письмеца за год не удосужишься послать. Ладно! Раз мы встретились, давай рассказывай, что поделываешь.

– Все по-старому. Ничего нового, – сказал Омер, не отрывая глаз от спутницы тетушки Эмине.

Они дошли до моста и направились к Старому городу.

Скользнув взглядом по крупной шее тетушки, Омер неожиданно встретился глазами с девушкой, которая все это время шла молча рядом с ними. Он поймал на себе ее пристальный взгляд, словно она силилась что-то вспомнить, а затем отвернулась и продолжила смотреть перед собой. На щеках у нее дрожали тени от ресниц. Омер вопросительно посмотрел на тетушку, кивнув в сторону девушки.

Тетушка тут же вспомнила о благородных манерах жителя столицы, которыми любят щеголять долго живущие в Стамбуле выходцы из Анатолии.

– Ах да! Я ведь вас не познакомила! Да ведь вы же знакомы. Посмотрим, вспомнишь ли ты Маджиде. Она ведь внучка дяди твоей матери. Правда, когда ты уехал из Балыкесира, она была еще во-о-т такая. Маджиде живет у нас уже полгода. Играет на рояле, в школу специальную ходит.

Омер повернулся к Маджиде и посмотрел на нее. Она протянула ему руку.

– Я учусь в консерватории, – сказала она и сразу же отвела взгляд.

Омер попытался припомнить из всех своих родственников, живущих в Стамбуле, Балыкесире и многих других городах, дядю своей матери и его внучку.

Взгляд его снова упал на тетушку Эмине, и он заметил, что та чем-то обеспокоена. Он вопросительно взглянул на нее, и та сделала ему знаки, которые означали: «При ней нельзя об этом говорить!»

Заинтересованный, он нагнулся к тете, и пожилая женщина тихонько сказала:

– Молчи. Не спрашивай, что с нами случилось! Зайдешь – расскажу.

Она многозначительно посмотрела на него, указывая на девушку, и в ее глазах читалась тревога и сострадание. Потом она тихо сказала:

– Бедняжка еще ничего не знает. Никак не решусь ей сказать. Неделю назад у нее умер отец. Прямо не знаю, как быть.

Омер вдруг почувствовал, как в нем шевельнулось что-то похожее на радость, но уже в следующую минуту ему стало стыдно. Он тут же подумал о том, как нехорошо радоваться смерти ее отца только потому, что это несчастье может сыграть ему на руку. Но в каждом из нас всегда две сущности: рядом с честным человеком всегда стоит корыстолюбец, которому нет никакого дела до морали, который всегда стремится извлечь выгоду в любом деле и дать свою оценку событиям и при этом всегда одерживает над нами верх.

Тетушка восприняла его задумчивость по-своему – как признак искренней скорби по поводу смерти родственника.

– Зайди к нам на днях, – снова тихо сказала она. – Я все тебе расскажу. Долгая история…

Они подошли к трамвайной остановке на Эминёню. Здесь тетя Эмине и Маджиде распрощались с Омером. Молодой человек некоторое время смотрел им вслед, отчего-то надеясь, что девушка обернется.

Но она не оглянулась; тонкая и стройная, она так легко ступала в своих туфельках на низком каблуке, что, казалось, плыла над мостовой. Потом вскочила на подножку трамвая и подала руку тете Эмине.

Омер все еще следил за ней глазами, когда чья-то тяжелая рука неожиданно ударила его по плечу. Он подскочил. Позади него стоял Нихат и с грозным видом ждал объяснений.

– Что же ты за человек? Когда ты подошел к ним на пароходе, я отвернулся, только б не быть свидетелем позорной сцены. Через некоторое время глянул, а вас уже и нет нигде. Потом увидел, как вы душевно беседуете на мосту, пошел за вами. Значит, девчонка оказалась из тех?.. А старуха на вид действительно профессионалка.

Омер засмеялся:

– Ты о другом и думать не можешь! Твоя блаженная башка не успокоится, пока не придумает всему понятное и знакомое объяснение. «Он не знаком с этой женщиной, подошел к ней, заговорил. Она не позвала полицию, значит, она из «таких»!» Вот и все! Никакого другого объяснения просто быть не может! Никаких необычайных вещей в жизни не случается. Всегда все одно и то же. Вот и все!

Он постучал Нихату по лбу.

– Я предпочел бы вовсе не иметь мозгов, чем иметь этакие убогие. Нет никакого воображения!

– Хорошо, дорогой, но что же произошло? – возразил Нихат, не обращая внимания на его слова. – Она что, не успел ты к ней подойти, сразу воскликнула: «Ах, откуда ты взялся, мой суженый, предназначенный мне в мужья еще до сотворения мира!» – и сразу бросилась тебе на шею? Даже если я и поверил бы в такое, то я ни за что не поверю, чтобы эта толстая тетка могла спокойно отнестись к вашему мистическому знакомству.

– Оказывается, мы родственники, друг мой! – сказал Омер таким тоном, будто сообщил величайшую тайну. – Я смотрел только на девушку, а вокруг ничего и никого не замечал. А рядом с ней сидела наша знаменитая тетушка Эмине. Девушка – ее близкая родственница, Маджиде-ханым. Она учится в консерватории. Неделю назад у нее умер отец, но она еще не знает об этом.

Нихат покачал головой:

– Да наделит Аллах живых здоровьем! – Потом бросил насмешливый взгляд на Омера.

– Значит, это и есть твое метафизическое, необъяснимое знакомство? Сынок, чем больше стараешься ты обнаружить в жизни сверхъестественные явления, тем все более обыденные ответы дает тебе жизнь. Боюсь, так будет продолжаться до конца дней твоих, и ты уйдешь в лучший мир, так и не совершив ничего, что осталось бы после тебя в этом мире. Умираю от смеха! Выходит, девушка, с которой ты познакомился еще до сотворения вселенной, оказалась твоей родственницей. Вы наверняка в детстве вместе играли. В каком-нибудь уголке твоей памяти просто сохранилось воспоминание о ней. Но у тебя мозги всегда в лихорадке, и поэтому все немедленно окуталось пеленой необычайной таинственности. Н-да, с тобой смех, да и только!

Омер кивнул.

– Действительно, наше знакомство оказалось самым простым, но чувства мои к ней именно такие, о каких я говорил. Я уверен, нас с ней связывает нечто, не зависящее ни от моей, ни от ее воли. Увидишь, как часто я буду теперь бывать у тетушки Эмине!

Нихат расхохотался.

– И это необычное знакомство завершится взаимной любовью двух родственников, верно? А ты прославишься как единственный в мире молодой человек, соблазнивший собственную кузину. Ну что ж, дай Аллах счастья!

Омер не ответил. Разговор перешел на другие темы: приятели принялись обсуждать, где выпить вечером, и направились в сторону Беязида.

III

Нельзя сказать, чтобы Маджиде не замечала, как странно с ней начали обращаться последние несколько дней в доме у тетушки Эмине. Еще она предчувствовала, что это не к добру. Но кого бы она ни спросила об этом, неизменно слышала в ответ: «Что ты, родная! Нечего нам скрывать! Напрасно беспокоишься».

Тетушка Эмине несколько раз подходила к ней с таким видом, будто собиралась сообщить нечто важное, но говорила какую-нибудь чепуху и тут же исчезала.

С ее дочерью Семихой у Маджиде не сложились отношения. Точнее говоря, это Семиха держалась с Маджиде холодно, чтобы не уронить собственного достоинства, полагая, что Маджиде слишком много воображает о себе.

Дядя Галиб, который приходил домой из своей лавки на Яг-искелеси[6] поздно и очень усталый, вообще много лет назад утратил привычку обсуждать что-либо с домашними. Едва поужинав, он брал газету и принимался терпеливо разбирать по складам слова и фразы, набранные крупной латиницей, благодаря введению которой он, совсем недавно неграмотный человек, научился читать и писать.

От Нури, сына тетушки Эмине, тоже ничего добиться было невозможно, поскольку он учился на последнем курсе унтер-офицерской школы и появлялся дома раз в неделю, а то и реже.

Маджиде жила у тетушки более полугода, но у нее до сих пор ни с кем так и не установились близкие отношения, и поэтому особенно настойчиво расспрашивать ей было неудобно. Собственно говоря, дом тетушки Эмине мало отличался для нее от обычного пансиона. Утром, взяв ноты, она уходила в консерваторию, возвращалась под вечер еще до наступления темноты и запиралась у себя в комнате. Именно эта замкнутость Маджиде и раздражала Семиху больше всего. А тетушка Эмине жила в своем мире, со своими интересами и подругами, и поэтому не обращала особого внимания на племянницу. Перед гостями, приходившими обычно днем, в отсутствие девушки, тетушка хвасталась ею как «большим знатоком музыки», словно Маджиде была не музыкантом, а каким-то героем войны. Однако девушка никогда не участвовала в музыкальных вечеринках с игрой на сазе[7], которые нередко устраивала дома тетушка Эмине, собирая на вечер в традиционном турецком стиле и мужчин, и женщин, так что тетушка вскоре первая усомнилась в музыкальных способностях племянницы. Маджиде упорно отказывалась показать и продемонстрировать гостям свои знаменитые музыкальные способности.

Дела дяди Галиба в лавке на Масляной пристани в последние годы шли неважно, но в доме старались не подавать виду, что с деньгами стало туго, и по-прежнему радушно принимали родственников и друзей из провинции, гостивших иногда по нескольку месяцев, и поэтому все с нетерпением ожидали ежемесячного перевода в сорок или пятьдесят лир от отца Маджиде.

Даже дядя Галиб смотрел на племянницу лишь как на источник этих ежемесячных денежных поступлений, хотя несколько десятков лир не могли исправить ситуацию для дома, где привыкли жить на широкую ногу. Дядя Галиб с каждым днем все больше запутывался в долгах, изо всех сил стараясь выпутаться из них традиционными методами торговли.

Он торговал маслом уже тридцать лет, и прежде ему это удавалось, поэтому он не терял надежды. Однако ни в нем не осталось былой страсти к риску и переменам, ни на рынке уже не было торговцев, похожих на него. Рынок, особенно торговля мылом и оливковым маслом, теперь был в руках ловких, оборотливых и богатых молодых дельцов. Те, кто не мог выдержать конкуренции с ними, были вытеснены из торговли, и эта борьба за существование, которая продолжалась уже лет десять, обошлась Галибу-эфенди[8] в потерю нескольких участков земли, нескольких сотен оливковых деревьев, а также двух из трех некогда принадлежавших ему домов, стоявших рядом в одном из переулков квартала Шехзадебаши, – и в оставшемся доме он жил сейчас с семьей.

В последнее время некоторая часть жемчугов и ожерелий из приданого самой тетушки Эмине тоже отправилась на Сандал Бедестани[9]. Всякий раз, когда при ней заходила речь о том, что дела идут все хуже и хуже, тетя Эмине неизменно разражалась слезами, а когда же приходилось отдавать на продажу что-то из ее многочисленных драгоценностей, привередливая дама укладывалась в постель с несносной мигренью, длившейся, правда, от силы двадцать четыре часа, но при первом же удобном случае она вновь собирала у себя дома своих острых на язычок стамбульских подружек и устраивала вечеринки с музыкой и плясками.

Ее приятельницы, которые в лучшие времена вместе со всеми своими чадами и домочадцами кормились от щедрот Эмине, сейчас испытывали противоречивые и сложные чувства: хотя они и видели, что семье сейчас приходится несладко, однако считали неправильным и бесчеловечным покинуть своих покровителей, когда те оказались в затруднительном положении, а кроме того, они прекрасно знали, что в этом доме отнюдь не все источники иссякли, и пока не будут съедены последние крохи, им очень не хотелось искать другое место, чтобы так же удобно устроиться.

Земляки из Балыкесира, которые время от времени наезжали в дом к дяде Галибу и тетушке Эмине и привыкшие бездельничать у себя в провинции, не видели ничего дурного в том, чтобы по нескольку месяцев пить, есть и развлекаться в Стамбуле за чужой счет, но эти наезды были подобны сокрушительным ударам молота для готового обрушиться семейного бюджета Галиба-эфенди.

Маджиде все видела, понимала, но не находила в этом ничего особенного. В доме ее отца в Балыкесире происходило то же самое. И там целыми днями только и говорили о денежных затруднениях, о плохом урожае, о том, что такие-то поля придется заложить, такие-то виноградники – продать. Ее мать, так же как тетя Эмине, падала с мигренью всякий раз, когда приходилось продавать хотя бы одну золотую монету из ее приданого, а отец, возвращаясь по вечерам домой, молча садился на колени, принимаясь перебирать четки, и погружался в нескончаемые расчеты.

Эти бесконечные сложности окружали Маджиде с детства, однако изумляло ее другое: неужели всем этим полям, виноградникам, домам, оливковым рощам, золотым ожерельям, драгоценностям действительно не будет конца?! Богатства, накопленные поколениями ее семьи, начали перемалываться на жерновах новых времен, но все никак не кончались. Долги брали и отдавали, поля засевали или продавали, невест выдавали замуж как и прежде, и во время свадеб родственники извлекали из тайников бриллиантовые серьги и жемчужные ожерелья.

В этой беспорядочной жизни, полной случайных стечений обстоятельств, Маджиде выросла и получила образование. По чистой случайности она не умерла от одной из многочисленных болезней, которыми переболели все члены семьи. Случайно ее не заперли дома после окончания начальной школы, а послали учиться дальше. Если бы ее отца не терзали бесконечные финансовые затруднения, он ни за что бы не послушал советы нескольких учителей и не отправил бы дочь учиться дальше, а выдал бы ее замуж, как и старшую, в пятнадцать лет.

Только во втором классе средней школы судьба Маджиде перестала всецело зависеть от случайностей.

Девочку отдали в школу только в девять лет, и когда она перешла в седьмой класс, ей минуло шестнадцать; она была уже совсем взрослой девушкой.

Одноклассницы сторонились дочери знатного человека, выглядевшей серьезной и независимой. Она занималась только уроками и была полностью предоставлена самой себе. Никто не интересовался ее успехами, и некому было направить ее на тот или иной путь. Мать изредка подходила к ней, но только для того, чтобы сказать, что такое-то платье – чрезмерно открытое, а вон то – слишком закрытое, ну а третье – смотрится очень уж тесным. Затем мать пожимала плечами, словно говоря: «Какое мне до тебя дело?!» – и уходила к себе. Почти все девушки ее круга посещали школу, так что мать не считала учебу чем-то предосудительным, но в то же время не скрывала от дочери, что предпочитает как можно скорее выдать ее замуж.

Отцовский дом, с его просторными жилыми комнатами и кладовыми на первом этаже, примыкавшими к мрачному, мощенному камнем внутреннему дворику, с огромной гостиной и большими комнатами на втором этаже, постепенно становился для Маджиде чужим. Все, о чем Маджиде слышала на уроках и читала в книгах, было далеко от устоявшейся, словно окаменевшей пятьдесят лет назад жизни в этом доме.

Совсем неуместными выглядели здесь ее книги, в беспорядке наваленные на полках в шкафу из орехового дерева с резными дверцами, ее платья и школьные передники, разбросанные по комнате. Девушка прочла один за другим множество романов, и большинство из них она отложила со странным чувством брезгливости, но тем не менее, хотя романы и рассказы не давали представления о добре и зле, книги показали ей иную, отличавшуюся от ее собственной жизнь, которая выглядела, в отличие от ее собственной жизни, настоящей.

Маджиде мало общалась с одноклассницами. Это было связано не только с тем, что она любила одиночество, но и с тем, что она просто не находила удовольствия в беседах с ними. Разговоры этих тринадцати-шестнадцатилетних школьниц заставили бы покраснеть и взрослого человека: они так подробно разбирали между собой достоинства и недостатки учившихся с ними мальчиков, что ни у кого не могло быть и сомнения в их осведомленности, хотя их выводы и были сплошь уничижительными. Маджиде не могла сдержать любопытства и с интересом прислушивалась к их словам, но потом, оставшись одна, испытывала непреодолимое отвращение и всякий раз принимала решение больше не подходить к одноклассницам.

В первое время к отвращению примешивалось и непонимание. Маджиде не понимала своих одноклассниц, все разговоры которых были всегда об одном и том же. Девочки собирались группами в школьном саду и, надув губки, судачили о том, что у Ахмеда губы толстые, у Мехмеда руки белые и нежные и что такой-то преподаватель слишком часто украдкой посматривает на одну из учениц, а преподавательница рукоделия никогда не найдет себе мужа. Маджиде эти разговоры казались бессмысленными.

Позже, когда она начала читать и книги пробудили в ней мечтательность и раскрыли перед ней иной мир, разговоры одноклассниц стали ей противны. Каждое их слово пачкало прекрасный мир, созданный воображением девушки, полный мечтаний о будущем. И хотя перед глазами Маджиде постоянно проходили живые картины будущего, она хранила свои сокровенные мечты в тайне, как драгоценность, и даже боялась часто предаваться им, чтобы не исказились прекрасные образы.

Как раз в то время, когда она училась в седьмом классе, одно приключение окончательно отдалило ее от одноклассниц. Вообще говоря, произошедшее родилось и выросло только в ее душе, так что это нельзя было назвать приключением, потому что она не выдала случившееся никому даже взглядом.

IV

Еще в начальной школе Маджиде обратила на себя внимание красивым голосом и способностями к музыке. В пятом классе уроки пения вел некто Неджати-бей, пожилой учитель, который преподавал почти во всех школах Балыкесира. Войдя в класс, он вынимал из футляра свой кларнет и принимался наигрывать заунывные школьные песни, давая детям возможность подпевать, кто как может.

Маджиде каким-то образом попалась на глаза этому горячему любителю искусства, который сам пытался сочинять песни на слова коллег-учителей – любителей изящной словесности, писавших такие корявые стишки, в которых смысл с трудом помещался в корявый размер и рифму, ну а музыка Неджати не превосходила их достоинствами. Много лет горя в душе страстью к музыке, с годами Неджати-бей опустился и обозлился на весь мир, угнетенный собственной бездарностью. В лице Маджиде Неджати-бей нашел себе важное занятие. Он получил разрешение ее отца и после школьных занятий начал водить Маджиде с еще двумя своими ученицами в Союз учителей, где учил их играть на старом разбитом фортепиано. Маджиде быстро делала успехи, что удивляло даже ее соучениц. На праздничном концерте по случаю окончания начальной школы она играла на фортепиано несколько пьес. Для новичка, занимавшегося всего восемь месяцев, она играла очень хорошо. Среди собравшихся в зале были родители, учителя и чиновники, из которых никто ничего не смыслил в музыке, но аплодировали ей восторженно и долго. В первом классе средней школы Маджиде продолжала эти занятия. Поскольку сам Неджати-бей не очень-то хорошо играл на пианино, то эти уроки, продолжавшиеся около двух лет, не превратили ученицу в педантичного музыканта, как это часто бывает, а были для нее работой, которая вела ее вперед.

Когда Маджиде перешла во второй класс средней школы, Неджати-бея перевели в другой город. За все каникулы у Маджиде почти не было возможности подойти к инструменту. Одной ходить в Союз учителей ей не хотелось, а если бы даже захотелось, то она знала, что это не одобрили бы ее домашние.

Когда начались занятия, в школу приехал новый преподаватель музыки. Молодого круглолицего человека звали Бедри, он был высоким, с черными, коротко остриженными волосами. На его лице все время блуждала рассеянная улыбка, и поэтому девушки с первого же дня стали подсмеиваться над ним.

Вначале Бедри крепко сердился на них. На уроках он то и дело заливался краской, по нескольку минут молчал и кусал губы. Затем на лице его вновь появлялась прежняя блуждающая улыбка, и он, поглядывая на своих учеников, продолжал свои объяснения и садился за фортепиано.

Большой и всегда холодный музыкальный класс был удобным местом для ученических проказ. Мальчишки позволяли себе здесь самые неприличные жесты, а девчонки беспрестанно шушукались, прикрыв рот платочками, и то и дело хихикали.

– Прошу вас вести себя достойно! – требовал молодой учитель, который был не способен на большую строгость и пытался заглушить шум в классе, изо всех сил колотя по клавишам или же заставляя учеников спеть что-нибудь хором. Иногда за стеклянной дверью класса показывался директор школы Рефик-бей, окидывал презрительным взглядом растяпу-преподавателя и, нахмурившись, одним взглядом успокаивал учеников, которые отвечали ему заискивающими улыбками.

Постепенно Бедри привык. Большинство учеников были такими избалованными и плохо воспитанными, что их невозможно было урезонить ни окриками, ни просьбами. Только на уроках истории и турецкого языка бывало тихо, так как историк мог нещадно отвесить оплеуху, а преподаватель турецкого имел пристрастие к плохим отметкам, за что и был прозван ребятами Нулем. Даже на уроках самого директора стоял гвалт. Когда Бедри узнал, что в других школах творится то же самое, он перестал обращать на шалости учеников внимание и стал заниматься только с теми учениками, которые интересовались музыкой, предоставляя всех прочих самим себе.

Маджиде оказалась среди интересующихся. Вначале она тихонько сидела в углу, и Бедри заметил ее не сразу, но вскоре все внимание Бедри сосредоточилось на ней. Молодой преподаватель с волнением ученого, сделавшего необыкновенное открытие, принялся рассказывать коллегам и директору о незаурядных способностях девушки, пытаясь убедить их в том, что с ней необходимо усиленно заниматься. Его слушали с большим интересом и вниманием, но за спиной ухмылялись и многозначительно переглядывались.

Что же касается Маджиде, то она по привычке, сохранившейся еще со времен занятий с Неджати-беем, пожалуй, ни разу не взглянула в лицо своему новому преподавателю. Когда они оставались наедине, она смотрела только на ноты и на пальцы Бедри, а еще изредка погружалась в неясные мечтания. Темы их бесед никогда не выходили за пределы того музыкального произведения, над которым они работали. Оба они, как все люди, привязанные к искусству, сознательно или бессознательно увлеченные искусством, были слепы ко всему, что его не касалось. Эта простодушная невнимательность к своим отношениям, которая воспринималась их окружением, а чаще ими самими, как беспечность, возможно, продолжалась бы еще долго, однако сам директор школы Рефик-бей не помог им взглянуть на самих себя другими глазами и не направил их мысли в сторону, весьма далекую от музыки.

Однажды вечером, когда школьники расходились по домам, Бедри сидел в учительской и писал письмо матери в Стамбул. Когда шаги детей в коридоре постепенно стихли, он быстро положил письмо в конверт, подписал и выбежал в коридор в поисках кого-то из учеников.

Бедри жил в здании школы, и так как ему не хотелось под вечер выходить на улицу, он намеревался попросить кого-то из учеников, кому будет по пути, отнести письмо на почту.

Он выглянул в школьный сад. Все уже ушли. Бедри вернулся к себе, уже надел было шапку, чтобы самому сходить на почту, как вдруг услышал, что из музыкального класса доносятся звуки фортепиано.

«Наверное, Маджиде еще здесь. Попрошу ее отправить», – подумал он и пошел туда. Когда он открыл дверь, Маджиде как раз закрыла крышку инструмента и взяла в руки сумку.

– Я немножко позанималась, учитель, – сказала она, направляясь к двери.

– Будешь проходить мимо почты, опусти письмо! – попросил Бедри.

Девушка положила конверт в сумку и, сделав реверанс, попрощалась с учителем.

– Не забудь про письмо!

– Не забуду, учитель!

Маджиде вышла в сад и быстро зашагала по песчаной дорожке, а Бедри в это время вернулся в учительскую и по пути встретил директора, который со странным выражением лица пронесся мимо него, выскочив из какого-то темного угла коридора, и выбежал в сад. Взволнованный вид Рефик-бея и то, что директор его даже не заметил, удивили Бедри, но он не стал над этим задумываться.

На следующий вечер у Бедри должен был быть урок с Маджиде. После последней перемены они занимались час. Однако когда он вошел в класс, там сидели еще и остальные шесть учеников, с которыми он занимался дополнительно.

– Сегодня не ваш день. Зачем же вы остались? – спросил Бедри, в душе довольный тем, что ученики так интересуются музыкой.

Девушки многозначительно переглянулись. А Маджиде, сидевшая ближе всех к Бедри, покраснела и опустила голову.

– Директор приказал теперь всем заниматься вместе, – сказал один из мальчиков.

Бедри поначалу не сразу понял, что он имеет в виду, а затем недоуменно пожал плечами, раскрыл ноты и принялся слушать Маджиде и еще двух учеников, а другим сказал:

– Остальные завтра вечером!

Отпустив детей, Бедри решил пойти к директору – выяснить, чем вызвано новое распоряжение.

Не найдя директора в кабинете, Бедри вернулся к себе, оделся и вышел немного погулять.

Шагах в десяти впереди шли его ученики, с которыми только что занимался. Бедри догнал их. Некоторое время они шли вместе. Школьники, вопреки обыкновению, были в тот вечер какие-то молчаливые.

– Вам, конечно, всем полезно присутствовать на уроках, – сказал Бедри, – но при условии, что вы будете внимательно слушать и никому своей болтовней не станете мешать.

Ученики продолжали молчать. Надо было что-то сказать, и Бедри спросил Маджиде:

– Ты не забыла вчера про письмо?

Девушка залилась краской. Она страшно смутилась. Остальные опустили головы: кое-кто тоже покраснел, другие кусали губы, чтобы не рассмеяться.

– Ваше письмо забрал господин директор, учитель, – пробормотала Маджиде.

Бедри даже остановился от неожиданности.

– С какой стати?

– Не знаю, учитель! Я вчера еще не успела выйти в сад, как он догнал меня. Он потребовал, чтобы я отдала ему письмо, которое вы только что мне вручили. Когда я давала ему конверт, он спросил: «Что в письме?» – «Не знаю, говорю, Бедри-бей просил отнести его на почту». Тогда он прочел адрес и сказал: «Хорошо, хорошо. Ступай и больше не берись носить письма на почту». А ваше письмо он отправил на почту с Энвером из третьего класса.

Бедри не произнес ни слова, тем временем они дошли до рыночной площади.

Там он распрощался с учениками, а затем пошел в кофейню, где обычно собирались учителя.

Казалось, уже все его коллеги были здесь. Кто-то играл в карты, кто-то – в кости, а кто-то просто наблюдал за игрой и давал советы игрокам.

В дальнем углу Бедри увидел директора, тасовавшего колоду карт. Тот сидел, поджав под себя одну ногу, рядом на стуле лежала шляпа. Время от времени левой рукой он почесывал лысину, потом снова принимался за карты. Заметив Бедри издалека, поначалу он сделал вид, что не замечает его, но как только увидел, что тот направляется к его столику, повернулся к нему:

– Прошу вас, дружок! Садитесь вот сюда! Что будете пить?

– Благодарю, ничего! – ответил Бедри. – Мне необходимо с вами переговорить прямо сейчас!

Другие преподаватели недовольно покосились на Бедри, который редко заходил в кофейню.

– Я к вашим услугам, друг мой! Только позвольте, вот закончу партию. У вас срочное дело? Ну хорошо!.. – Он повернулся к одному из наблюдавших за игрой:

– Сыграй-ка один кон за меня. Только смотри в оба, а то я уже третий раз ставлю.

Он встал. Они отошли в укромное место.

Бедри поначалу не знал, с чего начать разговор. Но директор опередил его:

– Вы, наверное, хотите поговорить об этом письме? Я ждал вас с самого утра, но так как вы не пришли, я подумал, что вы сами осознали свою ошибку. Друг мой, вы много ездили по свету, много повидали, но у нас здесь опыт свой. В таких маленьких городках, как наш, необходимо обдумывать каждый свой шаг, тут тебя ославят, и все! Здесь не Германия. Вы ведь бывали в Германии, да?

– Нет, в Вене.

– Ладно, это одно и то же. В общем, здесь не Европа. Правда, мы хотим походить на Европу, но все делается постепенно. Помаленьку, полегоньку…

Бедри резким движением руки оборвал директора.

– Зачем вы все это мне говорите? – спросил он. И, помолчав, добавил: – Почему вы взяли письмо? И почему не вернули его, когда прочли адрес, а отправили с другим учеником?

Он чувствовал, что пришел сюда серьезно поссориться с директором, и чувствовал, что момент ссоры приближается.

Директор положил руку ему на плечо и лицемерно дружеским тоном произнес:

– Для того, чтобы выручить вас! Чтобы спасти вас от сплетен, которые тотчас поползли бы по всему городу!

От гнева у Бедри задрожал голос:

– Вы что, за дурака меня принимаете, что ли? Кроме вас, никто и не видел, что я послал эту девушку с письмом на почту! А если даже кто-то и видел, то не думаю, что кому-то, кроме вас, придет в голову такая пакость!

Он вскочил. Лицо его побледнело.

– Мне ужасно противно даже говорить с вами, не то что давать какие-либо объяснения. Придумать и поверить в такую гнусную клевету!..

Директор потянул его за рукав, усадил и заговорил все тем же делано спокойным и искренним тоном:

– Вы, наверное, правы, что так возмущаетесь. Но, будьте уверены, я в своем положении только исполнил свой долг. Будьте спокойны: я ни на минуту не сомневаюсь в ваших добрых намерениях, однако я должен всегда помнить о том, что здешняя публика такова, что большинство окружающих может усмотреть в вашем поведении дурной умысел.

– Вы опозорили меня перед учениками!

– Если бы я не сделал этого, вы были бы еще больше опозорены!

– Как я буду теперь смотреть им в глаза?!

– Ну что вы, друг мой, это обычная история! Не стоит так расстраиваться. Достаточно впредь быть более осмотрительным!

Директор встал. Партия, за которой он все это время следил краем глаза, окончилась. Приятель, который сел играть вместо него, проиграл. Желая поскорей закончить разговор, Рефик-бей сказал:

– Завтра в школе мы поговорим подробно. Со временем вы сами признаете, что я был прав.

– Да, – добавил он, сделав вид, что только об этом вспомнил, – я счел неуместными ваши занятия с ученицами по отдельности. До меня дошли всякие разговоры. А мы известная, уважаемая школа! Тем более смешанная! Не стоит злоупотреблять доверием родителей! Всех благ!

Рефик-бей развернулся и вновь сел за свой стол, его товарищи вопросительно смотрели на него.

– Ничего, – ответил он. – Он, наверное, думает, что все кругом идиоты! Мы еще и не таких видали! Подпусти только таких волков к стаду молоденьких девушек! Надо же иногда давать им понять, что мы не слепые.

Директор стал тасовать карты.

– Ну-ка, теперь-то я вам покажу! – сказал он и, сдавая карты, проворчал: – Сколько лет я директором работаю и ни разу не допускал в своей школе ничего подобного. Неужели мне теперь нужны неприятности из-за этого хлюста?

Бедри все еще стоял в своем углу. Скандал, к которому он так готовился, пока шел в кофейню, все резкие слова и грубые выражения, даже оскорбления, приготовленные им по дороге сюда, пропали. Было бесполезно защищаться, было бесполезно даже ругать такого человека, который воспринимал низость, о какой было стыдно даже думать, как нечто само собой разумеющееся. Бедри мгновенно понял, что каждое его слово, каждое его возражение получит совершенно пустой ответ. Осознание невозможности защищаться перед людьми, которые не допускали даже мысли о том, что можно быть искренним, честным и правдивым, а были убеждены, что всеми движут лишь низкие побуждения, связало его по рукам и ногам. С грустным видом он вышел из кофейни и вернулся в школу, ему не хотелось ничего – даже прикасаться к инструменту. Он порылся в своем чемодане, вынул первую попавшуюся книгу и постарался углубиться в чтение.

V

Расставшись с подругами, Маджиде вернулась домой и сразу поднялась к себе. Медленно сняла с плеча сумку. Спокойно сняла передник, затем умылась, потом снова подошла к сумке, достала учебник географии и, усевшись на миндере[10], принялась за чтение.

Прочитав два раза одну и ту же страницу, она так и не поняла, что читает. Мысли разбегались в разные стороны и все никак не могли собраться. Она сжала зубы и нахмурила брови, словно с кем-то сражалась. Дыхание ее стало прерывистым, руки дрожали. Наконец она швырнула книгу в угол и, упав на миндер, зарыдала.

Боясь, как бы не услышали ее плач, она вцепилась зубами в набитую травой подушку. Это насилие над собой только разозлило ее еще больше и заставляло ее невыразимо страдать.

Она плакала от злости, только от злости. Она злилась на директора, на подруг, на домашних, на себя, но больше всего на Бедри.

Как они смеют? Как смеют они унижать ее, насмехаться, впутывать в какие-то мерзости! Теперь поход в школу представлялся ей чем-то ужасным, а не ходить туда, а тем более объяснять, почему не ходила, а хуже того – знать, что это обсуждают другие, представлялось сущим кошмаром.

Вчера вечером после разговора с директором она пыталась взять себя в руки, и это даже ей в какой-то мере удалось. Однако сегодня в школе от нее не скрылось, что подруги ведут себя по отношению к ней несколько странно. Новость уже облетела всю школу, и те, кто принимал ее замкнутость за самомнение или же завидовал ее способностям, перешли в открытую атаку. «Ну и ну, вот какие у нас дела творятся, а мы и не знали!» – говорили они так, чтобы слышала Маджиде. – «Какой молодец господин директор!» – а взгляды их при этом были куда красноречивее слов.

Маджиде не была ни гордячкой, ни самонадеянной. Никогда не была. Скорее наоборот: ей не хватало уверенности в себе. Теперь она не понимала, почему соученицы уделяют ей столько внимания. Разве человека может занимать что-нибудь больше, чем собственные мысли, печали, страхи, недостатки? Словно бы на глаза подругам надели какие-то волшебные очки, которые мешали им видеть себя. Ничем иным объяснить их глупую слепоту было невозможно. Какая-нибудь из девчонок, случалось, язвила по поводу подпиленных ногтей подруги, хотя всем было известно, что она сама румянится и красится, потихоньку таская косметику у матери. Другая однажды в воскресенье пошла гулять с мальчишками, отчего на весь город разразился скандал; бедняжку вызвали на дисциплинарный совет и на неделю запретили посещать школу. Но в этот раз даже она, не краснея, возмущалась: «Господи боже мой! Смотрите-ка, Айше гуляет с Ахмедом! Совсем стыда у них нет», и все это не было просто бездумной болтовней.

Когда Маджиде не нравилось что-либо в поведении других, она первым делом задавалась вопросом: «А не поступаю ли я так сама?» Но очевидно, что ни одна из ее подруг ни разу в жизни не задала себе подобного вопроса.

Она ощутила к ним глубочайшее презрение. Поэтому сочла недостойным себя принимать эту историю близко к сердцу настолько, чтобы это могло изменить ее жизнь.

«Что бы они ни делали, я даже внимания не буду обращать!» – решила она. Затем встала, пошла в ванную, умылась. Хорошенько ополоснула лицо. Вернувшись к себе, снова села на миндер, взяла в руки учебник, который только что отшвырнула, и довольно спокойно принялась за завтрашние уроки.

Время от времени она отвлекалась, перед ее глазами возникали насмешливые лица подруг, смущенный и возмущенный Бедри. Однако, слегка тряхнув головой, Маджиде, упрямо нахмурившись, старалась отогнать от себя эти мысли и снова погружалась в чтение.

На следующий день школа вовсе не показалась ей такой, какой она боялась ее увидеть. Еще по пути туда она заметила, что ее ничто не тяготит. Ноги быстро и легко несли ее по разбитым тротуарам, словно она шла получить добрую весть. До начала уроков и во время перемен она убедилась, что подруги нашли новые темы для злословия и что событие двухдневной давности позабылось гораздо раньше, чем она ожидала. Правда, она вздохнула облегченно, хоть и немного грустно, поняв, что никогда не занимала большого места в мыслях своих одноклассниц и никогда не смогла бы надолго остаться в центре внимания класса.

Через несколько дней жизнь вернулась в привычное русло. Только теперь они занимались музыкой всемером. Бедри был более рассеян и более раздражителен, чем прежде. Теперь он мог иногда накричать на учеников из-за пустяков, но потом, словно прося прощения, заискивающим взглядом смотрел по сторонам. По отношению к Маджиде он был особенно деликатен, так, что это граничило с робостью. Казалось, он догадался, сколько огорчений пережила из-за него девушка. Он всячески пытался дать ей понять, что на самом деле ничего плохого не случилось и что в случившемся нет его вины. Иногда, сталкиваясь на переменах в коридоре, они обменивались короткими взглядами и замечали, что понимают друг друга. Иногда, когда все были на уроке, Бедри проходил мимо их класса. Маджиде хорошо слышала, как замедляются его шаги у застекленной двери, и чувствовала, что его глаза ищут ее.

Между ними установилась тайная близость двух людей, с которыми обошлись одинаково несправедливо. На Маджиде особенно сильно действовала мрачность и задумчивость Бедри. Возвращаясь домой по вечерам, она нарочно отставала от подруг, чтобы издали посмотреть на Бедри, который выходил на рынок или в город по каким-нибудь делам, и долго провожала взглядом его высокую, чуть сутулую фигуру с непременно склоненной головой до тех пор, пока он не исчезал из виду внизу спуска. Ей делалось очень неприятно, когда он слишком долго разговаривал с какой-нибудь девушкой в классе, хотя она и не хотела себе признаться в этом. В такие минуты она задавалась вопросом: «Может быть, директор был прав?» Но, вспомнив, что ее отношение к Бедри переменилось лишь после вмешательства директора, она пыталась оправдаться перед своей совестью.

Хотя все в классе забыли о недавнем происшествии, стоило Бедри по любому поводу подойти к Маджиде или заговорить с ней, как все опять многозначительно переглядывались. Это смущало Маджиде и отчего-то еще более сближало ее с Бедри. Теперь уже на каждом уроке она не сводила глаз с двери. С замиранием сердца она ожидала, когда Бедри пройдет по коридору, и как только в коридоре раздавались шаги, она под любым предлогом поворачивалась к двери. Хотя она и боялась сделать что-то такое, что сразу заметят окружающие, обычно она смело отвечала на долгие взгляды Бедри, гордясь собственной храбростью.

Однако ее характер и положение Бедри не позволяли этим чувствам проявляться сильнее. Напротив: молодой человек не пользовался возможностью поговорить с Маджиде ни на своем уроке, ни на перемене, ни после уроков, лишь иногда неожиданно и украдкой смотрел на нее таким взглядом, словно хотел без слов выразить свои чувства.

Она больше не была безразлична ему. Директор, сам того не желая, заставил Бедри взглянуть на Маджиде другими глазами. Теперь он заметил, что девушка выделяется не только незаурядным музыкальным дарованием, но и красотой: прекрасной статью, красивыми руками и выразительными глазами. В ее манере говорить и держаться не было ничего наигранного, а редкая для женщин смелость и открытость, а также способность прямо и открыто смотреть собеседнику в глаза придавала ее взгляду глубину и особый смысл, так что эта шестнадцатилетняя девушка, умевшая решительно проявить свою волю, сильно отличалась от своих соучениц.

Бедри с нетерпением ждал урока с ней, однако в часы уроков, которые уже снились ему по ночам, он не уделял Маджиде и половины того внимания, которое уделял другим ученикам. Очевидно, что причиной такого поведения была боязнь бросить тень на девушку. Он вовсе не хотел никакой связи между учителем и ученицей, каких до отвращения много случается в каждой школе. Кроме того, очевидно было, что Маджиде была талантливее других учеников, так что на нее много времени тратить не требовалось. Однако наряду со всеми этими причинами была еще одна, которая, с одной стороны, сильнее отдаляла его от девушки, а с другой стороны, по правде, сильнее к ней приближала: Бедри был натурой артистической, неспособной сдерживать свои чувства. Он страшился полюбить – полюбить сильно и всерьез. И поэтому он пытался избежать этой опасности сухим обращением с девушкой, надеясь этим отдалить девушку от себя. Однако удавалось ему это плохо, и, когда он был уверен, что на него никто не смотрит, он не мог удержать себя, чтобы не смотреть на нее взглядом, полным бесконечной нежности и восхищения. Его никогда не огорчало, что девушка замечает его тайные взгляды.

Особенно его радовала сдержанность Маджиде. Ведь если бы она хоть чем-нибудь выразила удовлетворение, это огорчило бы его не меньше, чем ее холодность и безразличие.

Тем временем, пока оба этих человека, так совпавшие духовно, пытались разобраться со своими принципами, заложенными воспитанием, – у одной они были от юности, а у другого – от творческой натуры, учебный год кончился, наступили каникулы. Бедри уехал в Стамбул к матери, а Маджиде почти не покидала большой деревянный дом отца. У молодых людей не осталось ничего на память друг о друге, кроме нескольких групповых фотографий, которые были сняты в школьном саду и во время шествия в День Пятого мая[11]. Однако в их памяти надолго остались не столько образы друг друга, сколько воспоминания о сильных чувствах, которые они действительно пережили, и о тех, которые испытали лишь в своем воображении.

Отправляясь на станцию, Бедри сел в коляску. По дороге он увидел Маджиде вместе с несколькими соученицами. Девушки поклонились учителю, и хотя Бедри и Маджиде не осмелились даже посмотреть друг на друга, им показалось, что они обменялись долгим-долгим взглядом.

В сентябре, когда снова начались занятия, в школу приехал новый преподаватель музыки. Говорили, что Бедри остался в Стамбуле. Тот год не оставил в памяти Маджиде почти никаких следов. Новый преподаватель был также очень молод и стал по-прежнему заниматься с девушками индивидуально. С группой других учеников Маджиде участвовала в нескольких концертах и имела успех. Затем она сдала экзамены по нескольким предметам, которые вряд ли добавили ей знаний, и окончила среднюю школу, лишь один раз прибегнув к помощи отца – на экзамене по французскому языку.

Теперь все было кончено. Что делать девушке дальше, не знали ни учителя, ни мать, ни отец Маджиде, как не знали этого ни учителя, ни родители других девушек. Ее судьбу, как и судьбу многих других девушек, теперь должна была определить случайность. Быть может, через некоторое время Маджиде захотят выдать замуж, она непременно откажет, найдут другого, откажет и этому; но долго такое сопротивление продолжаться не сможет; рано или поздно причины для этого кончатся, и девушка покорится, будь что будет! И что-нибудь будет…

Вот что значит жизнь – туманное, беспокойное море, где впереди ничего не видать. Зачем нужна воля, когда всем распоряжается случай? К чему чувства, распирающие нам грудь, и мысли, наполняющие наш разум, если им все равно нет применения? Разве не спокойней, не благоразумней воспринимать готовые формы, данные жизнью и средой, нежели идти в мир с намерением самому строить собственную жизнь и менять мир вокруг?

Такого рода туманные мысли и вопросы теснились в голове Маджиде, и пока она искала на них ответ, дни, как стебли под серпом жнеца, падали один за другим, один на другой. Девушка пыталась развеяться игрой на фортепиано. Ей без особого труда удалось уговорить отца купить старый расстроенный инструмент, очевидно некогда стоявший в доме какой-то греческой семьи, а сейчас дешево продававшийся Управлением выморочного имущества. Но этот жалкий, разбитый, поставленный в дальний угол гостиной второго этажа инструмент нагонял на нее лишь тоску, а свет свечей в стоявших на нем ржавых подсвечниках лишь подчеркивал невысокие потолки их дома. До сих пор она считала, что польза ее уроков музыки в том, что только музыка может привести в движение человеческую душу, но теперь она с опозданием осознала, что музыке это не под силу. Когда она раскрывала ноты и начинала играть, в ее ушах звучали только мелодии, которые прежде она слышала от Бедри и позднее от другого преподавателя, который, увы, не был так же хорош, так что перед этой безжалостной игрой воображения и памяти она безнадежно опускала крышку.

Маджиде, в отличие от своих подруг, не считала, что музыка – это лишь средство найти мужа побогаче. Она не думала, что после свадьбы музыку можно отбросить в сторону, как ненужное девичье платье; она относилась к музыке как к смыслу жизни; для нее это был друг, который всегда рядом.

Жаркие летние дни девушка проводила, лежа на тахте в полумраке гостиной, погруженная в бесконечные мечтания, а также участвовала в прогулках по садам и виноградникам, которые мать возделывала вместе с соседками, и играх, которые ее мать устраивала там вместе со своими сумасбродными приятельницами. Все эти развлечения не помогали отвлечься, а только усиливали тоску.

В это время произошла очередная случайность, которая придала жизни Маджиде, уставшей от мыслей о том, как жить дальше, совершенно иное направление.

Из Стамбула в Балыкесир приехала тетушка Эмине, которая хотела поразвлечься, а заодно посмотреть, нельзя ли что еще продать из своего наследства, и она совершенно очаровалась своей серьезной и красивой племянницей, так не похожей на ее легкомысленную, избалованную дочь. Узнав, что Маджиде к тому же серьезно занимается музыкой, тетушка Эмине и вовсе всполошилась.

– Будьте уверены, я Маджиде здесь не оставлю! Разве можно здесь пропадать такой девушке? В Стамбуле она будет учиться, повидает мир, а кроме того, вместо того чтобы здесь покрываться ржавчиной, повеселится, погуляет с Семихой.

В ее тоне звучало сострадание к похоронившим себя в Балыкесире родственникам. Тетушка сумела задеть самое больное место родителей Маджиде:

– Вы в своем Балыкесире никакого мужа для своей дочери, кроме мелкого чиновника, не найдете! Она достойна доктора или инженера! Пусть только поживет у нас несколько лет, тогда увидите!

Маджиде восхищалась своей веселой, милой тетушкой. Всякий раз, когда та появлялась у них в доме, Эмине крепко целовала племянницу в обе щеки и принималась рассказывать ей о Стамбуле и о том, каких подруг Меджиде заведет себе там.

– А в консерваторию я смогу там ходить? – как-то раз спросила Маджиде.

– О чем речь! Конечно! Будешь ходить, куда захочешь.

После этих слов тетушка Эмине стала казаться Маджиде эдаким толстым пожилым ангелом, сошедшим с небес, дабы спасти ее.

Родители Маджиде особо не противились. Приближалась осень, и у них оставалось немного денег от продажи урожая. Они сшили для Маджиде несколько «стамбульских» платьев. Дали ей и тетушке с собой бидон зеленых оливок, несколько бидонов меду, два небольших ковра, посадили свою дочь в поезд и отправили в Стамбул. Больше им не суждено было увидеться.

На станции плакала только мать. Отец только теребил свою рубашку без ворота и, когда поезд тронулся, лишь насупил брови и слегка кивнул.

VI

Нихат с Омером медленно брели от Галатского моста к проспекту Бабыали. Они решили пойти к Беязиду, по дороге разглядывая витрины книжных лавок. Молча поднимались они вверх по улице мимо витрин с дешевыми книгами в безвкусных обложках с одной стороны и артишоками в оливковом масле с кусками жареной бараньей печенки с другой. Когда они проходили мимо почты, Омеру вздумалось было побороть свою лень и зайти на работу. Но время приближалось к обеденному перерыву, его появление выглядело бы смешно. Он зашагал дальше, испытывая беспричинное беспокойство, которое приписал ощущению невыполненного долга. За пятнадцать курушей он купил один из журналов, разложенных у торговца рядом с мраморной колонкой для питьевой воды, и, увидев на обложке одно из имен, смял и сунул журнал в карман.

Нихат был все время задумчив. Денег на обед у него не хватало, но он даже не заметил, что Омер выложил целых пятнадцать курушей за какой-то журнал. Перед полуднем проспект всегда был совершенно безлюден, и они не встретили ни одного знакомого. Дойдя до Беязида, они сели за столик в одной из кофеен у мечети. Здесь тоже было пусто. В дальнем углу два несчастных студента факультета искусств и литературы монотонно зубрили лекции. Чуть поодаль у входа со стороны проспекта сидел бородатый софта[12] и курил кальян, хитро посматривая вокруг.

Некоторое время приятели молча глазели на проносившиеся по площади трамваи, на прохожих и нищих. Наконец Нихат, будто очнувшись ото сна, поднял голову.

– Срочно нужны деньги, дружок!

– Понятное дело. Сейчас народ пойдет обедать, кого-нибудь из знакомых встретим, попросим. Одной лиры нам хватит?

Нихат сердито и презрительно посмотрел на приятеля.

– Да я не о таких деньгах говорю… А о нормальных деньгах… Нужны деньги для дела.

– Ты что, коммерсантом стать решил?

– Хватит трепаться, друг мой. Тебе этого не понять, так же как я не в состоянии понять твои философские рассуждения. Однако до конца своих дней оставаться студентом философского факультета я не намерен.

– А ты не оставайся студентом, а поскорее оканчивай университет!

– Ну и что из того, что я окончу университет? Неужели этого мне достаточно?

Омер слегка посерьезнел.

– И правда, Нихат! Ты в последнее время стал какой-то загадочный. Говоришь странные вещи, дружишь со странными типами, которых я никогда не видел. Особенно мне не понравился этот, который похож на татарина, – его на днях я видел с тобой. Кто эти люди?

Нихат подозрительно огляделся по сторонам.

– Молчи, болтун! И не суй свой нос в дела, в которых ничего не смыслишь. Говори свои заумные речи и продолжай мечтать. Когда поумнеешь и вернешься к реальности, тогда и поговорим серьезно.

Он помолчал и, словно передумав, добавил:

– Впрочем, на днях я все равно собирался поговорить с тобой. А сейчас могу сказать только одно: нам нужны деньги.

– Вам нужны деньги? А вы – это кто? И сколько вам надо?

– Кто мы – сейчас не спрашивай. Денег нам требуется много, и нужны они нам постоянно.

Омер засмеялся.

– Я заинтригован!

Нихат оборвал его взмахом руки:

– Хватит! Я сказал, что скоро поговорю с тобой. Жди. А пока подумаем о том, где пообедать и как провести вечер.

К двум часам столовая напротив кофейни заполнилась посетителями. Среди них Нихат и Омер заметили нескольких знакомых, но не настолько близких, чтобы можно было попроситься на обед. Наконец, потеряв надежду, они съели по симиту[13] и выпили по чашке кофе.

Шли школьные каникулы, и все кофейни района заполнили учителя, приехавшие со всех концов страны в Стамбул отдохнуть. Эти «летние» клиенты, как их здесь называли, приходили сюда группами по три-четыре человека пообедать и оставались до вечера поболтать или поиграть в нарды, а вечером, определившись с планами, также компаниями по три-четыре человека, отправлялись в какую-нибудь дешевую пивную в Бейоглу. С наступлением темноты в кофейнях оставались только студенты и те из учителей, кто не успел за зиму накопить денег на отпуск и на рестораны.

Омер и Нихат просидели в кофейне до вечера, время от времени пересаживаясь от стола к столу, чтобы укрыться от солнца. Каждый из них погрузился в собственные раздумья. Нихат обдумывал свои планы, полностью погрузившись в свои мечты; мысли Омера перескакивали с одного на другое, ни на чем долго не задерживаясь.

Несколько раз он вынимал из кармана журнал, решив почитать. Но в итоге он читал лишь несколько заголовков, а затем, скрутив журнал, хлопал им по столу и бормотал:

– О господи, какая скучища! Неужели от нее никак не избавиться?

С ним такое случалось часто. Голова вдруг звенела от пустоты, наваливалась тяжесть в груди, что-то сжимало горло, его одолевали неясные, но сильные желания.

– Если бы ты знал, чего хочешь, ты бы не скучал, – сказал Нихат.

Омер умоляюще проговорил:

– Назови мне цель, которой стоило бы добиваться и ради которой можно пожертвовать жизнью, и я сразу устремлюсь к ней…

Нихат засмеялся.

– Вот видишь? Ты сразу чушь несешь! В жизни не стоит просить ни о чем таком, ради чего стоило бы умереть. Стоит просить только о том, ради чего стоит жить. Больше того, продолжу эту мысль – о том, ради чего именно мы обязаны жить! В твоей башке так прочно засела пустота, что теперь ты и сам ищешь, как бы пожертвовать жизнью и самому оказаться в этой пустоте! Жить, жить лучше всех, подняться надо всеми людьми, повелевать ими, быть сильным, даже немного жестоким! Чего еще можно просить у жизни? Посвяти этой цели жизнь – и, увидишь, ты сразу воспрянешь духом.

Бледное лицо Нихата внезапно раскраснелось, его бегающие глаза засверкали. Но Омер остался таким же вялым и отозвался:

– Ты в самом деле начал меняться, Нихат! А может, я прежде не знал тебя. Вон какие страсти скрыты в тебе! Ты ведь очень эгоистичен, правда? Возможно, ты и прав… Но, признаться, мне бы не хотелось, чтобы твои слова оказались правдой…

Официант в белом переднике повернул выключатель. Лампочки, подвешенные на проволоке между деревьями, вспыхнули желтым светом. В это время в кофейню, громко споря, вошли четверо мужчин и сели за соседний столик.

Нихат обернулся к ним:

– Откуда пожаловали, коллеги?

– Вы тоже здесь? – вопросом на вопрос ответил один из пришедших. Он был невысокого роста, в глаза бросались его нервные движения. Он тут же добавил: – Какой же глупый вопрос я задал, не так ли? Видно же, что вы – здесь. Бессмыслица, свойственная турецкому языку. Больше ни на одном другом языке мира такой вопрос задать невозможно. А в турецком есть эта возможность – проговорить несколько часов кряду и ничего при этом не сказать!

Второй из этой же компании, тоже небольшого роста, сощурил глаза, о цвете которых было невозможно догадаться за толстыми стеклами очков:

– А ты не замечаешь, что твой вопрос лишний раз демонстрирует эту особенность нашего языка?

Омер поморщился:

– Аллах, опять шуточки пошли. Мне кажется, что когда у меня в голове совершенно нет мыслей, это гораздо лучше, чем бесконечные разглагольствования.

– Ты только подумай, – тихонько проговорил Нихат, – а ведь оба они – знаменитости! И в словах этого выдающегося турецкого поэта, и в словах столь же выдающегося турецкого колумниста несомненно заключена святая истина о турецком языке. – Приятели прыснули со смеху.

Оба вновь пришедших упорно отказывались продолжать разговор. Нихат подошел к одному из них, и они о чем-то тихонько переговорили. Тот утвердительно кивнул. Нихат повернулся к Омеру:

– Все решили. По крайней мере, сегодня вечером мы устроены.

Омер глубоко вздохнул.

Нихат увидел, что новость не очень обрадовала его.

– Что случилось? Ты недоволен? – удивился Нихат.

– А ты сам не замечаешь, какие мы с тобой жалкие?

– С чего вдруг? Ты говоришь так, будто ни разу в жизни не пил ракы за чужой счет.

– Замолчи, ради Аллаха! Вся моя жизнь… Вся наша жизнь… одна сплошная низость…

– Можно подумать, ты – воплощение добродетели!

– Нет… Нет… Я решил с сегодняшнего дня начать новую жизнь. Это будет совершенно новая жизнь, не такая нелепая и бессмысленная, как прежде, а гораздо более осмысленная. Возможно, если поискать, то найдется для меня такая жизнь. Но во мне сидит такой дьявол… Он подстрекает меня на поступки, которые по доброй воле я бы ни за что не совершал. Бесполезно пытаться избавиться от него… Не только я один – мы все игрушки в руках этого дьявола. Я даже уверен, что твои планы покорения мира – тоже его рук дело.

Нихат не выдержал и перебил Омера:

– Ради Аллаха, прекрати ты, наконец, свои мистические речи! Я понимаю, что тебя тревожит. Но если я скажу тебе об этом в лицо, ты рассердишься!

– Ну, давай, скажи!

– Жениться тебе нужно!

Омер брезгливо отмахнулся:

– Дурак!

А затем вытащил из кармана журнал и принялся его снова читать и просматривать.

Нихат обернулся к человечку в толстых очках, с которым недавно разговаривал.

– Ваша сегодняшняя статья, Исмет Шериф-бей, просто превосходна. У нас нет другого колумниста, который обладал бы такой железной логикой и так умело разил врагов своим острым пером. Каждую неделю мы ждем вашу статью с большим нетерпением…

Омер оторвался от журнала.

– Ты читаешь ему письма благодарных читателей?

– Разве я не правду говорю?

– Правду. Только добавь, пожалуйста, что во главе противников, которых разоблачает наш друг Исмет Шериф, стоит он сам. Судя по тому, что в каждой новой статье он с удвоенной энергией утверждает противоположное тому, что писал месяц назад, первый уничтоженный им враг – все тот же Исмет Шериф. Не так ли, Эмин Кямиль?

Великий турецкий поэт, только что доказывавший способность турецкого языка выражать бессмыслицу, обычно не упускал возможности поспорить с Исметом Шерифом.

– Совершенно верно, – тут же сказал он.

– Те, кто не понимают, что жизнь – это лишь цепь изменений и что каждое изменение есть шаг вперед по пути прогресса, – те просто мракобесы…

Еще в детстве, во время Балканской войны, Исмета Шерифа сильно ранило в шею осколком снаряда при эвакуации из Эдирне, где он находился вместе с отцом, командиром роты. С тех пор голова Исмета Шерифа всегда клонилась к левому плечу, и ему стоило больших усилий держать ее прямо. Это событие стало самым важным событием в его жизни. Оно сыграло не меньшую роль в формировании его характера, чем личность его отца, который пал смертью храбрых в Эдирне. Впоследствии ранение стало главной темой главного и самого толстого романа Исмета Шерифа.

Сейчас, не считая нужным что-либо добавить, Исмет Шериф лишь молча теребил шрам на шее.

Он вел еженедельную колонку в крупной стамбульской газете, в которой касался самых злободневных проблем – в политической, экономической и литературной жизни в стране и за границей, и каждую статью непременно завершал либо убедительными советами по разрешению ситуации, либо выносил суровые приговоры.

Поэт Эмин Кямиль почти всюду сопровождал этого великого колумниста и мыслителя, вместе с ним участвовал в попойках и, хотя полностью разделял его убеждения, считал своей обязанностью опровергать каждую его мысль, каждое его слово. Поэт был бездельником с богатым наследством. Большую часть своей жизни провел в имении отца в окрестностях Ешилькёя[14], развлекаясь охотой и кормлением собак, а также несколько раз в год выдавал глубокомысленные стишки на радость любителям поэзии.

Других занятий у него не было, и вскоре Эмин Кямиль увлекся буддизмом и, обрившись наголо, бродил босиком по своему поместью, мечтая о погружении в нирвану, потом наскучило и это, и на несколько месяцев он стал ярым приверженцем Лао-цзы. Он бродил по дому с французскими книжками по китайской философии и пытался в соответствии с ними толковать жизнь и людские характеры. Хотя он был сообразительным и отзывчивым человеком, товарищи не принимали его всерьез, что весьма огорчало Эмина Кямиля, и он отвечал окружающим презрительным высокомерием.

Нихат и Омер одно время издавали молодежный журнал и познакомились с этими деятелями, заказав обоим стихи и передовицы. Хотя журнал давно прогорел и его место заняли другие недолговечные журнальчики, приятельские отношения с Исметом и Эмином не прекратились. Правда, Омер сразу бросил все издательские дела, а Нихат потом еще продолжал работу с несколькими журнальчиками. Время от времени он публиковал статьи в той же газете, где печатался Исмет Шериф, под рубрикой «Молодежное движение». Из этих статей нелегко было понять, что их автор имеет в виду, но они создавали впечатление, что он нападает на врага, назвать которого нельзя открыто, и вызывали горячие споры среди молодежи определенного толка.

Исмета Шерифа и Эмина Кямиля повсюду сопровождали некие молодые люди, это были недоучившиеся студенты, вступившие на стезю журналистики. Поскольку никто из них не владел блестяще турецким литературным языком, да и познаниями особыми ни в чем они не обладали, то ничего, кроме новостных сводок, им и не поручали. В присутствии «мастеров» они сидели, не подавая голоса, и лишь восхищенно смеялись в ответ на любую из их бесконечных острот.

Неожиданно Исмет Шериф вскочил с места и скомандовал:

– Пойдем!

Властное выражение, постоянно присущее его лицу, резко контрастировало с общим жалким видом инвалида с прижатой к левому плечу шеей.

Все поднялись. Омер выложил оплату за чай на оцинкованный стол. Нихат сделал то же самое. Остальные после недолгого препирательства решили отправиться в пивную, недавно обнаруженную ими неподалеку, рядом с кондитерской «Коска». Они зашагали туда все вместе.

Если заглянуть в помещение пивной с улицы, то оно напоминало низкую, с давящим потолком лавку лудильщика, где сидели только несколько пожилых давно не бритых пьяниц, два-три ремесленника, музыкант в черных очках и с удом[15] в руках и мальчишка лет десяти-двенадцати в башмаках на босу ногу. Музыкант и мальчишка-певец отдыхали. Омер сразу же обратил внимание на бледное, исхудалое лицо мальчика. В его лице сочетались детская наивность, от которой он еще не успел избавиться, виноватое выражение, к которому он еще не привык, и плутоватость, которой он еще толком не обучился. Его большие карие глаза весело разглядывали все вокруг, он изо всех сил пытался придать себе несчастный и больной вид, но время от времени, забывшись, принимался с любопытством рассматривать музыканта с удом или же засматривался на закуски, которые армянин – хозяин пивной разносил гостям, затем грустно вздыхал и на сей раз принимал действительно очень печальный вид, от которого сжималось сердце.

Компания еле уместилась за одним маленьким столиком. Хозяин тотчас принес на подносе графин ракы, слоеные пирожки, фасоль с луком, жареных карасей. Заиграл саз, и на фоне саза Эмин Кямиль пустился в рассуждения по поводу мальчика-певца, а Исмет Шериф принялся в газетном стиле обличать национальные язвы; газетные прихлебалы продолжали молчать.

Нихат ни с того ни с сего стал рассказывать об утреннем происшествии на корабле. Омер со скучающим видом вытащил из кармана свой журнал и принялся читать. Рассказ Нихата вызвал у всех приступ хохота, как вдруг Омер внезапно, сверкнув глазами, хлопнул журналом по столу:

– Послушайте! Послушайте! Здесь напечатано стихотворение… Как раз о том же самом, что и меня сводит с ума. Вы меня совершенно не понимаете… Но я уверен – тот, кто написал эти стихи, он бы понял меня!

Омер схватил журнал со стола и принялся читать. Это было стихотворение одного из известных поэтов, и называлось оно «Дьявол».

Читал Омер дрожащим голосом, как человек, который желает излить душу, то и дело бросая взгляды на слушателей. В стихотворении говорилось о дьяволе, который сначала ловит жертву, преследуя ее, будто тень, нашептывает тихонько ей вслед, потом холодными как лед руками стискивает затылок и наконец заключает в свои железные объятия; о силе, перед которой люди – испуганные и беспомощные дети. Когда Омер кончил читать, по лбу его текли капли пота.

– Послушайте эти строки, – сказал он и перечитал несколько строк из середины стихотворения:

  • Знаком мне с детских лет он,
  • Во снах ко мне являясь.
  • Шагает за спиной он,
  • Меня не оставляя…
  • …И страха целый мир
  • Меня не покидает…

На последних словах Омер перешел почти на крик:

– И страха целый мир меня не покидает! Это не я боюсь! Это он боится! А я хотел быть совершенно другим, если б не было этого страха, если б я не боялся дьявола… Если бы я не боялся дьявола, который не даст мне сделать ничего хорошего, ничего настоящего…

Эмин Кямиль покачал головой и нервно заморгал:

– Чего ты так злишься? На что жалуешься? Откуда ты знаешь, что этот дьявол – не есть самое ценное в твоей душе? Такие люди, как ты, воспринимают мир только пятью чувствами и поэтому не могут забыть о вечном страхе. Стоит добраться до первопричин и закономерностей жизни, как увидишь, что главные наши слабости вне нас. Ослепляют нас семь цветов, оглушают нас звуки, зубы сыпятся от пищи, ну а суета поначалу зажигает, а потом заставляет потухнуть сердце. Мудрые люди придают значение не внешнему, а внутреннему.

Нихат не сдержался:

– Сами вы, мастер, не похожи на человека, пренебрегающего благами внешнего мира. Несмотря на мудрость Лао-цзы, вы вкушаете всю остроту жизни!

Эмин Кямиль был готов что-то возразить. Однако Исмет Шериф опередил его. Он обернулся к Нихату и сказал:

– Ничего примечательного. Этот дьявол живет в каждом из нас. Наша творческая натура – тоже его детище. Именно он вытаскивает нас из обывательщины, именно он помогает нам познать, что мы – люди, а не машины. Эмин Кямиль говорит ерунду. Внешнее неотделимо от внутреннего. Просто это две стороны одной и той же идеи…

Омер уже думал о другом и не слушал. Нихат поднес рюмку ко рту и сказал:

– Однако ваша точка зрения не очень отличается от взглядов Эмина Кямиля. А больше всего вас объединяет стремление относиться ко всему серьезно и тотчас же вывести из всего свою философию… Но нашего Омера вы так и не поняли. Любая мелочь может привести его в невероятное возбуждение. Он считает, что видит целый мир под маленьким листиком бумаги, но на самом деле он живет, не видя этого мира. Он убежден, что находится во вселенной, сущность которой непознаваема.

Затем, обернувшись к Омеру, он добавил:

– Когда ты вернешься к жизни, к реальности, к осознанию своих интересов, у тебя в душе не останется ни дьявола, ни пророка. Узнай, наконец, как просто устроено твое тело и твой дух, определи свои желания и решительно иди к ним. Тогда ты все увидишь!

Омер отрицательно покачал головой:

– Никого из вас я не понимаю. И не знаю, что вам ответить. Но я уверен, что не ошибаюсь. Существует сила, которая управляет нами вопреки нашей воле. Это очевидно. На самом деле нам нужно быть другими, нужно быть гораздо лучше… В этом я абсолютно убежден. Но как соединить одно с другим, не знаю.

Нихат усмехнулся:

– И не узнаешь до конца своих дней.

Пивная опустела. Между Исметом Шерифом, у которого после третьей рюмки голова закачалась на кривой шее, и Эмином Кямилем, нервные движения которого участились, вдруг вспыхнул жаркий спор. Было непонятно – согласны они друг с другом или нет. Говорили оба многозначительными словами и запутанными фразами, смолкая время от времени, чтобы убедиться в произведенном впечатлении, и снова принимались говорить разом, не слушая друг друга. Омер захотел выяснить, о чем спор, и заметил высокие слова, которые то и дело доносились до его ушей: познание, мышление, необходимость, система, сознание… Готов голову дать на отсечение… Разрыв шаблона… Идеологические мыслители… Политические зазывалы… Спекулянты идеями… Высокопарные выражения перемежались с жаргонными словечками.

– О господи, как же эти люди вечно повторяют себя, – пробормотал Омер.

– Что ты сказал? – спросил Нихат.

Омер привык делиться со своим приятелем каждой мыслью, посетившей его голову. Однако сейчас Омер впервые нашел это лишним и, покачав головой, ответил:

– Ничего… просто так.

Шестиугольные деревянные часы на противоположной стене показывали одиннадцать.

– Я сейчас приду, – внезапно сказал Омер и выскочил на улицу.

Он быстро дошагал до квартала Лялели, а там свернул направо и по разбитой, испещренной пустотами пожаров улочке побрел мимо отдельных уцелевших домов к кварталу Шехзадебаши.

В пивной остался Нихат. Обернувшись к одному из репортеров, он взволнованно спросил:

– Послушай, приятель, сегодня вечером ведь платишь ты?

Тот, пытаясь приподнять отяжелевшие веки, утвердительно кивнул. Нихат облегченно вздохнул и пробормотал:

– И куда убежал наш сумасшедший юноша?

VII

Когда Омер постучал в дом тетушки Эмине, было уже около полуночи. Все окна верхнего этажа, выходящие на улицу, были темны. Только в широком окне над дверью брезжил слабый свет. «Наверное, в гостиной кто-нибудь еще сидит!» – подумал молодой человек.

Ему не казалось неудобным прийти в гости в столь неурочный час к родственникам, которых он не навещал более года. Еще с давних, точнее лицейских, времен он привык приходить сюда всякий раз, когда в школьное общежитие возвращаться было поздно, пожилая служанка Фатьма стелила ему постель в одной из пустых комнат, ему все напоминало о детстве, и он засыпал беспечным сном, как тогда, а утром уходил, обычно никем не замеченный.

На этот раз он решил зайти к тетушке неожиданно. Разговоры в пивной в какой-то момент показались Омеру до невозможного пустыми и бессодержательными. Ему захотелось бежать из мира этого глупого тщеславия в мир простых, ясных побуждений и слов. Он знал, что в доме своей тетушки Эмине едва ли найдет то, что ищет. Однако даже самому себе ему не хотелось признаваться в том, что именно так неудержимо влекло его сюда.

Как всегда, дверь открыла Фатьма. Уже три десятка лет она, эта старая дева с улыбчивыми глазами, в одежде, пропахшей кухней, гнула спину в доме Эмине, но никогда ни на что не жаловалась. Увидев Омера, она вся так и засветилась радостью, впрочем, как всегда.

– Ах, заходите, заходите, кючюк-бей[16]. Еще никто не лег. И не спрашивайте! Сегодня вечером все плохо. Но проходи, пусть тебе сами расскажут.

Омер поднялся по нескольким ступеням в гостиную, где увидел Галиба-эфенди и тетушку Эмине, сидевших на обшитом коленкором диване. Галиб-бей, казалось, дремал, но, завидев гостя, поднялся ему навстречу и выдавил из себя улыбку. Тетушка сидела в белом платке, и глаза у нее были красными.

– Заходи, заходи, дорогой мой Омер… Не спрашивай, что у нас произошло, – простонала она.

Омер тотчас обо всем догадался.

– Сказали ей?

– Сказали, сказали… Да если бы и не сказали, она все равно почувствовала. Сегодня вечером обняла меня и говорит: «Я уже совсем взрослая девочка, что вы от меня скрываете? Меня очень огорчает неизвестность. Ради бога, скажите, что стряслось?» Поклялась держать себя в руках. Я и проболталась! Посмотрел бы ты на девушку, обещавшую держать себя в руках! Сердце разорвалось бы! Зарыдала, упала на миндер. Потом, не слушая наших утешений, убежала наверх, заперлась у себя. Погасила свет. А вскоре совсем затихла.

Омер с тревогой спросил:

– А вы не заходили к ней, не посмотрели, как она?

– Как не ходили – ходили, конечно! Но я ж сказала, дверь она заперла. Ох, как же я боюсь! Боюсь, руки на себя наложит! Стучалась я к ней. «Оставьте меня, тетушка, немного успокоюсь и посплю», – сказала мне она. Странная она девушка. В горькие минуты человек ищет, с кем бы горем поделиться, а она от людей прячется.

Тетушка стерла вновь навернувшиеся на глаза слезы.

– Я и то вся разнервничалась. С тех пор все голова трещит… Как-никак все-таки отец умер. Но что можно поделать!

– Дела покойного в последнее время шли совсем плохо, – пробормотал Галиб-эфенди.

Тетушка Эмине бросила на него гневный взгляд: это ж надо, даже в такой трагический момент говорить о каких-то там «делах»!

В эту минуту Омер почувствовал, что ему искренне жаль девушку. Он вспомнил о своем отце, который умер четыре года назад. Омер тогда учился в одном из закрытых лицеев Стамбула, и это помешало ему знать отца. Он вспоминал о нем лишь раз в месяц, когда получал деньги или собирался домой на каникулы, но, несмотря на это, известие о смерти отца его сильно потрясло. Он внезапно ощутил, будто не хватает какой-то привычной вещи, словно бы сидел спокойно в комнате, и вдруг одна из стен исчезла, он ощутил пустоту, почувствовав себя беззащитным, словно калека, у которого вчера были целы руки и ноги, не может поверить, что сегодня их уже нет.

– Хоть бы ей удалось доучиться, – задумчиво произнес Омер.

Дядя Галиб моментально очнулся от дремоты и выпалил:

– Посмотрим, позволит ли ей состояние их дел продолжить учебу!

Тетушка вновь смерила супруга гневным взглядом и в очередной раз подумала, что в Галибе не осталось и следа от былой беспечности и приличествующей благородному человеку щедрости; под воздействием времени эта щедрость уступила место мелочному скряжничеству. Если бы не жена, он бы давно начал отказывать в куске хлеба гостям и землякам. Но Эмине-ханым все свои силы, всю свою волю тратила на то, чтобы отложить наступление этого часа. «Пусть я кровью буду харкать, но скажу, что кизил жую. Лучше всем домом поститься, чем краснеть перед гостями за угощение», – любила повторять Эмине. Однако поститься всем домом пока не приходилось.

От выпитой ракы Омер ощутил странную тяжесть во всем теле. Он несколько раз зевнул. Заметив это, стоявшая в углу на коленях Фатьма моментально вскочила.

– Ваша постель готова, кючюк-бей.

– Пошел я тогда спать, – сказал, потянувшись, Омер и встал.

– Смотри только не уходи утром, не повидавшись с нами… На сей раз я обижусь. Да пошлет Аллах нам всем спокойную ночь, – с укоризной в голосе проговорила тетушка Эмине.

По скрипучей лестнице поднялся Омер в маленькую комнатку, выступавшую над улицей[17]. Широкая лежанка занимала почти всю комнату. Омер стал нащупывать выключатель, чтобы включить свет, но потом передумал. Уличный фонарь, светивший прямо ему в окно, давал достаточно много света.

Омер сел на стул у двери. У него заболела голова. На душе отчего-то было тоскливо. Он огляделся по сторонам.

Почти ничего не изменилось в этой комнатке, которую Омер помнил с детства. Дешевая, но довольно необычная обстановка состояла из дивана с просевшими пружинами и четырех скрипучих табуретов, все стояло на прежних местах. На полу лежал все тот же красивый, но уже совсем ветхий ушакский ковер[18], на тахте у окна лежали все те же батистовые покрывала и подушки, набитые травой; на стенах под стеклом и в рамках висели те же надписи из Священного Корана, а в углу все так же стоял столик с патефоном и набором модных пластинок в потрепанных конвертах.

Среди этих беспорядочных вещей Омеру вдруг сделалось тоскливо. Затем он подумал сначала о тетушке Эмине, которая, несмотря на печаль и слезы, не забыла подвести сурьмой глаза и нарумянить щеки, а потом о своей двоюродной сестре толстушке Семихе, которая, должно быть, давно беспечно спала у себя в комнате. Омер подумал, как комнаты этого дома подходят женщинам и хозяйкам этого дома. Они ведь тоже не разобрались, в каком стиле они живут. Если заглянуть к ним в душу, то и там можно обнаружить в самом близком соседстве басмалу[19] из Корана и бойкие фокстроты певицы Сони.

Омер встал, подошел к окну и распахнул его. Стояла прохладная весенняя ночь. Он понадеялся, что от холодного воздуха, ворвавшегося в комнату, головная боль утихнет.

По красноватому от городских огней небу бежали редкие облака, с соседних улиц долетал шум трамваев. Напротив, как всегда, возвышалась старая стена, долгие годы окружавшая сад большого старинного особняка. Это поразило Омера. В его жизни все менялось так быстро, что он приходил в изумление, когда замечал, что какая-нибудь вещь долгое время остается неизменной.

Мысли Омера безостановочно роились в голове так же, как редкие облака, вечно бежавшие по небу, такие же бесформенные и неуловимые. Однако мысли, как эти весенние облака, сгустились, приняв форму смутных воспоминаний, неопределенных надежд и стремлений.

В этот момент он поймал себя на том, что все это время разговаривал вслух, но, как ни старался, не мог припомнить, о чем. Где-то в глубине его мозга действовал некий нервный центр, неподвластный его воле, но стоило попытаться сосредоточиться на том, что происходило здесь, как мысль тотчас терялась. Омер прислонился головой к раме. Глаза его были полузакрыты. Ветви деревьев, свешиваясь над стеной сада, мягко покачивались в темноте ночи, совсем как клубы низко стелющегося печного дыма. Вдруг Омеру показалось, что не стало ни шума трамваев, ни электрического света, ни ночной мглы вокруг, а кругом зелено и ясно. Он идет по узкой дороге, обсаженной тополями, вдоль правой обочины пенится арык шириной в шаг. Слева по склону тянутся бесконечные сады, виноградники, окруженные изгородью из кустов ежевики и шиповника. Стволы деревьев похожи на присевших на корточки людей, а молодые черешенки усыпаны пунцовыми ягодами. Через некоторое время дорога пошла под откос. Тополя и кустарник подступили почти вплотную к Омеру, как две высокие зеленые стены. И вдруг он очутился на широкой поляне. Кроны огромных вязов и ореховых деревьев закрывают небо, и свет, просачиваясь сквозь листву, украшает пестрой мозаикой поверхность небольшого водоема на краю поляны. Вот, оказывается, откуда вода в придорожном арыке. Омер направился к водоему. На другом его берегу высились замшелые, покрытые водорослями скалы. Не слышно ничего, кроме шелеста листьев и сладкого шепота водяных струек: то ключи пробиваются сквозь песчаное дно.

Пронзительный скрежет трамвайных колес заставил Омера подскочить. И тут же его охватило мучительное любопытство, где и когда он видел эту картину: дорогу, всю в зелени, воду и замшелые скалы? Он изо всех сил напрягал память. Он пытался вспомнить те места, где гулял еще в детстве, все когда-либо запомнившиеся ему красивые виды. Но только что увиденное им место он вспомнить никак не мог. Где же это было? Он перебрал все, вплоть до лесов Дурсун-бея и поросших можжевельником берегов Каздага с его ручейками, припомнил все места, мимо которых когда-либо проходил или проезжал. Был ли он один на той лесной дороге или нет? Этого он тоже не мог вспомнить. Он напрягал мозг так, что казалось, он сейчас взорвется от напряжения. Картина, которая только что привиделась ему, не могла быть причудой воображения. Он точно знал, что когда-то уже видел все это наяву. Но когда? Может быть, это все ему однажды приснилось? Нет, то был не сон. Он наяву шел по той дороге, видел и виноград, и черешни. В нем крепло неотвратимое желание вновь увидеть ту картину, но он силился вспомнить, когда и где это было.

Эта неопределенность утомила его. Он вновь обратил взгляд на комнату. С ним часто случалось подобное: читает какую-нибудь книгу, и вдруг покажется ему, что эти самые строки он уже читал когда-то, а вот где – вспомнить не может. Или неожиданно во время разговора придет ему в голову, что он уже обсуждал то же самое с этим же самым человеком, и, забыв о собеседнике, он принимался вспоминать, где и когда это было. Поначалу он пытался объяснить все сновидениями. Словно таинственная сила заранее приоткрывала перед ним будущее. Потом эта мысль показалась ему смешной. Но очевидно было и то, что некоторые слова, картины и события отчего-то казались хорошо знакомыми. Он был твердо уверен, что уже слышал, видел, делал это, но не мог определить когда.

Омер устало опустил голову на травяную подушку в батистовой наволочке. В доме все было тихо. Он закрыл глаза и мысленно прошелся по всем комнатам.

Фатьма уже, наверное, постелив себе на линолеумном полу в зале, забылась чутким, как всегда, сном. Одна из ее ног, с растрескавшейся на пятке кожей, высунулась из-под одеяла. Ее большие, огрубевшие от тяжелой работы руки сложены на маленькой, увядшей груди, которой никогда не касалась мужская ладонь. Черные волосы выбились из-под грязного платка и разметались по подушке. Грудь мерно колышется; в отвыкшей от мыслей голове проносятся образы отца с матерью, которых Фатьма не видела с семи лет. Сны для ее головы – единственная возможность не потерять способность мыслить.

Представлять себе дядю Галиба и тетушку Эмине, спавших на первом этаже в комнате, окно которой выходило в сад, было не очень приятно. Продавившие матрац две огромных жирных туши лежали спиной друг к другу. Белая, расшитая спереди сорочка дяди Галиба сбилась на животе, одна из штанин его бумазейных с перламутровыми пуговицами кальсон задралась выше колена. У тетушки Эмине в жирных складках шеи поблескивают капельки пота, в углах глаз сурьма смешалась с комочками слизи. Оба видят плохие сны. Тяжелый храп дяди Галиба смешивается с легким присвистом, вылетающим не то из носа, не то изо рта его супруги.

Семиха спит на втором этаже, окна ее комнаты тоже выходят в сад. У нее молодое, тоже полное тело. Каштановые прямые волосы разметались по вышитой подушке. Одну руку она положила под щеку, другую на грудь. Белоснежные пухлые ноги плотно завернуты в батистовые простыни. Ее беззаботной головенке, наверное, виделись сны о муже с автомобилем, шелковых платьях и завивке волос.

Ну а в комнате по соседству с той, где находится он?

Омер не хотел признаться себе, что все это мысленное путешествие по дому он предпринял только ради того, чтобы попасть в эту комнату. Сейчас он осознал, что именно эта комната является причиной его позднего появления в доме у тетушки – прямиком из пивной.

Все чувства, пережитые утром на пароходе, когда он впервые увидел девушку, вновь охватили его.

– Дурак Нихат… Еще немного – и он изменит меня, – пробормотал он.

До сих пор Омер считал своего рода доблестью высказывать вслух все, что было у него в голове и на сердце. Это казалось ему выражением уверенности в себе.

И на сей раз он не видел никаких причин вести себя по-другому. «Как ее зовут?.. Маджиде, да, Маджиде. Не самое красивое имя. Наверное, ее отец услышал, что так зовут дочку какого-нибудь чиновника, и решил тоже назвать дочь этим именем… Но независимо от того, нравится или не нравится мне ее имя, я непременно скажу ей, что влюбился без памяти…

Он постарался вспомнить лицо девушки. Это ему никак не удавалось. Он только увидел ее как бы издали, когда она удалялась от него стремительной походкой, чтобы сесть на трамвай, покачивающиеся завитки волос между худыми плечами над необычайно красивой, тонкой шеей. Какого цвета были ее глаза? Он точно помнил, что у нее красивый тон кожи и волевой подбородок. А вот какой формы губы или цвет глаз – этого он не помнил.

– Какое это имеет значение? – пробормотал Омер. – Главное, я за всю жизнь не встречал подобную ей. Завтра, завтра…

Тут ему стало стыдно оттого, что он забыл, какое горе постигло Маджиде, и подумал, что неизвестно, в каком состоянии сейчас девушка.

Может быть, она разделась и легла в постель. А может, сидит, одетая, съежившись, в углу комнаты. Скорее всего, она сейчас не спит. Может, следит за тем же самым бегущим по небу облаком, что и он. Кто знает, как сейчас у нее в груди сжимается ее сердце?!

Остаться совершенно одинокой в восемнадцать лет, вдали от дома, в доме совершенно чуждых ей по духу родственников и пытаться совладать с собой перед лицом обрушившейся на нее два часа назад беды. Омер знал, как глупеют в такие минуты люди, стремясь поделиться с кем-нибудь своим горем.

«Завтра постараюсь ее утешить», – подумал он, но тут же устыдился пошлости собственных мыслей и сморщился.

Он принялся сражаться со своими мыслями, которые создавали одну фантазию за другой: он изливает душу перед девушкой, а она ласково и нежно отвечает ему. Омер знал по опыту, что события, мысленно пережитые им, пригрезившиеся в мечтах, никогда не осуществляются в реальности. Причина этого, как он считал, в том, что судьба неблагосклонна к нему, а не потому что желания его несбыточны. Поэтому теперь он решил ни о чем не мечтать. Он был уверен, что если сейчас вообразит, будто девушка ответила ему благосклонностью, то завтра она наверняка ему откажет. А на сей раз, вопреки обыкновению, важнее для него были не иллюзии, а реальность и то отношение, которое девушка проявит к нему завтра. Дабы обмануть судьбу, он пустился на хитрость: стал уверять себя, что все будет плохо. Мозг, уставший от дневной сумятицы и будучи все еще под действием винных паров, постепенно затуманился. Омер заснул у открытого окна, склонив голову на набитую травой подушку.

VIII

Омер проснулся, когда еще не рассвело. Только начала белеть тонкая полоска света за деревьями сада в особняке через дорогу. Омер потянулся. Слегка ломило шею, ведь он спал в неудобной позе. Он был молод, и ночная прохлада не повредила ему. Только лицо и руки были неприятно влажными: то ли он обливался потом во сне, то ли воздух был сырым. Омер вытер лицо и руки платком. Тем же платком долго протирал очки. Все еще спали, и ему не хотелось идти в ванную умываться, чтобы никого не тревожить. Ему вообще не хотелось вставать. В саду дома напротив пели какие-то совершенно неизвестные птицы. Еще совсем крошечные листочки шевелились под мягким дуновением ветра и едва слышно шелестели. Было невероятно приятно смотреть, как одна за другой гаснут звезды на небе. Грязные, поросшие мхом черепичные крыши, казалось, оживали в свете рождавшегося дня; прозрачные, как тюлевая завеса, испарения над деревьями и домами таяли и исчезали, вся эта картина вселяла надежду. Она наполнила Омера воодушевлением.

– Стоит все-таки жить на этой земле, если здесь есть такая штука, как весна, – пробормотал он.

Улицы постепенно оживали. Пронзительный скрежет первых трамваев разлетался по сторонам. В садиках соседних домов слышался стук деревянных башмаков, хлюпанье насосов, плеск воды. С шумом распахнулось окно в одном из все еще зарешеченных домов впереди по улице. Урча, пронесся по улице автомобиль и свернул на проспект с трамваями.

Омеру подумалось, что не только домашняя жизнь его родственников, но и жизнь всего города так пестра, словно состоит из множества заплат. Природа и техника, вековая старина и сегодняшний день встречаются здесь. Красота и фальшь, полезное и ненужное живут рядом друг с другом и переплетаются.

На первом этаже в гостиной послышались чьи-то шаги. Должно быть, встала Фатьма, готовит завтрак. Омер подошел к зеркалу, поправил галстук, пригладил волосы. Он решил подождать немного, а потом пойти умыться и напиться воды.

В соседней комнате послышались шаги. Открылась дверь. Омер вскочил. Не успев ничего сообразить, оказался в гостиной. Маджиде с полотенцем в руках уже прошла в умывальную. Через приоткрытую дверь он заметил ее халат, белую ночную рубашку и спутанные волосы.

«Значит, она спала раздевшись», – подумал молодой человек. Это ему показалось странным, будто сон в одежде был доказательством истинной скорби.

Маджиде умылась и, вытирая лицо, выходила из умывальни. Омер растерянно оглянулся по сторонам и, схватив маленькое розовое полотенце, кем-то оставленное на стуле рядом с его комнатой, принялся мять его в руках.

Подняв голову, девушка взглянула на него, будто не узнавая, и холодно произнесла:

– Это вы? Бонжур.

Омер, похлопывая себя по правому колену свернутым полотенцем, ответил с детским энтузиазмом:

– Да, это я. Я пришел поздно… Вы уже спали… То есть рано ушли спать, я не видел… Пусть ваше горе отступит в прошлое. Я соболезную вам!

Он заметил, что Маджиде готова была уйти, и заговорил торопливо, пытаясь хоть немного задержать ее. Было ясно, что девушка провела бессонную ночь. Ее веки опухли и покраснели, лицо побледнело, вид был поникший. Омер понял, что ошибся, полагая, будто она спокойно провела ночь. Он говорил, одновременно осматривая ее с головы до ног. В длинной белой ночной рубашке Маджиде казалась еще выше и стройнее, чем накануне. Между халатом и домашними туфлями из алого бархата виднелась узкая полоска кожи, белоснежная, как слоновая кость. Короткие рукава с оборками открывали неторопливые руки. Кисти рук, сжимавшие полотенце, были покрыты веером расходившихся к пальцам тонких голубоватых жилок. Короткие вьющиеся волосы были заправлены за уши, а в прядях блестели капли воды.

Больше Омер ничего не смог сказать. Девушка не испытывала никакого стеснения, стоя перед ним в ночной рубашке, прямо и смело, без малейшего беспокойства и тревоги глядя на него, отчего стеснение начал испытывать он. Если бы она покраснела и начала прикрывать себя то тут, то там или попыталась бы убежать, Омер наверняка по привычке бы взялся шутить и повел бы себя по-привычному пошло. Но девушка, стоявшая перед ним, вела себя настолько естественно, что оказалась сильнее его.

Омер запнулся.

– Да… Я очень расстроен. Я вам соболезную!

– Благодарю вас, – ответила Маджиде все так же холодно, но все же вежливо и ушла.

Омер тоже хотел было вернуться в свою комнату, но спохватился, что его случайная встреча с Маджиде будет выглядеть нелепо, и направился к умывальнику. Он снял очки, чуть-чуть помочил лицо и вытерся полотенцем, которое успел завязать в жгут. Хотя во рту у него пересохло, попить он забыл. Вернувшись к себе в комнату, Омер долго стоял посреди нее. Он осознал, что вел себя перед девушкой глупо и выглядел перед ней смешно и даже жалко.

– Черт побери! Оказаться таким болваном! Я, наверное, уставился на нее, будто собираюсь ее съесть. Она, конечно, виду не подала, но, видимо, сильно рассердилась. Если бы я был девушкой, я бы презирал мужчин типа меня.

Он не смог спокойно сесть на тахту, а при мысли о том, что если он будет ходить по комнате кругами, то выдаст свое волнение, и это будет слышно у Маджиде в соседней, остался беспомощно стоять посреди комнаты. «Наша жизнь поистине невыносима от всех мелочей и пошлостей, которые ее наполняют!» – пробормотал он.

– Что это я! – одернул он себя и резко вышел из комнаты и спустился на первый этаж, к столу.

Стол, накрытый белой скатертью, уже был готов к завтраку.

В двери со стороны сада вошла Фатьма, вытирая об себя мокрые руки. Она держала эмалированную кружку с огромными зелеными маслинами. Она поставила кружку с маслинами рядом с тарелкой с медом.

– Садитесь, мой бей, наши поздно встают, – сказала она.

Омер решил, что если и сегодня уйдет, не повидавшись с хозяевами, родственники на него снова не обидятся, и спросил только:

– Дядя уже ушел?

– Нет, еще не вставал!

Значит, Галиб-эфенди совсем забросил дела. Он понял, что бесполезно являться в свою лавку на Яг-искелеси до утреннего намаза, и решил, что умнее будет спать подольше, доверившись совести своего шестнадцатилетнего мальчишки-приказчика.

Омер подвинул к себе табурет и сел. Фатьма налила ему чаю в белоснежную стеклянную чашку, стоявшую перед ним. Наверху послышался шум открываемой двери. Затем – чьи-то шаги.

– Наверное, это Семиха! – сказал Омер, пытаясь сохранить равнодушный тон голоса.

– Нет-нет, конечно! Кючюк-ханым[20] встает не раньше обеда… Скорее всего, это Маджиде-ханым. Время идти на учебу. Вчера она не ходила. Они с хозяйкой навещали одну подругу в Кадыкёе. Но как же она пойдет сегодня?

Шаги продолжали слышаться сверху. Наверное, Маджиде надевала туфли. Фатьма наклонилась к Омеру и прошептала:

– Эти ее занятия песнями и музыкой. Разве можно туда ходить в такой день?

И, покачав головой, добавила:

– Ну а здесь что делать, в четырех стенах? Пусть прогуляется на свежем воздухе, ей станет легче… Так жалко девочку…

Маджиде спускалась по лестнице. На ней была спортивная юбка кирпичного цвета в зеленую клетку, кофейного цвета шерстяной свитер. На голове – такой же берет. Омер заставил себя посмотреть в ее сторону. На его лице появилось неловкое подобие улыбки.

Маджиде спускалась, слегка улыбаясь. В полутемной гостиной краснота глаз и бледность лица были не так заметны, она лишь выглядела немного поникшей.

Ее улыбка доставила Омеру невероятную боль. Не потому, что он считал неуместным улыбаться в такой момент… А потому, что нужно было быть слепым, чтобы не видеть, как эта девушка страдает. Однако эта девушка была такой сильной натурой, что даже горя своего окружающим показывать не хотела. Ее улыбка будто отталкивала всех, кто хотел бы приблизиться к ней. Омер сказал себе: «Кажется, я вот-вот впутаюсь в такую историю… Иншаллах, конец будет благополучным».

Маджиде села точно напротив Омера. Взяла чашку, сделала несколько глотков. Было видно, что ей ничего не хотелось, но чтобы не выдавать себя необычными поступками, она изо всех сил старалась допить горячий чай. На мгновение их глаза встретились. Юноша со светло-каштановыми волосами, падавшими на белый лоб, показался ей немного забавным, но очень искренним. Лицо Маджиде немного просветлело, и, слегка прикрыв глаза, она вздохнула.

Весь ее вид говорил: «Видите, что со мной происходит!» Омер все это сразу понял. Он посмотрел на нее в упор и тоже глубоко вздохнул. Они пытались понять друг друга, робко, застенчиво улыбаясь, словно два человека, которые сидят в одном купе вагона и говорят на разных языках.

Омер несколько раз открывал рот, наклонившись вперед. Он собирался что-то сказать, но так и не решился. Маджиде, казалось, этого не замечала. Наконец оба одновременно встали из-за стола. Омер сказал, обращаясь к Фатьме:

– Передай привет тетушке и дяде! Скажи, что я их ждал, но они еще не встали. Я не виноват. – И, улыбнувшись, добавил: – Семихе тоже передайте, что я целую ее глазки.

Он взял в руки шляпу. Маджиде взяла ноты и надела летнее светлое пальто.

– Вы тоже уходите? – спросил Омер будто бы с безразличным видом.

– Да. Как видите.

Омер подумал: «С этой девушкой обычные приемы не пройдут».

У него в голове хранились шаблонные фразы, веселые дерзости, которыми восхищались его однокурсницы; остроты, игривые и иногда нескромные. В противоположность всему этому намерения его в этот раз были настолько крепкими, что со всем прежним было не сравнить. Маджиде, выходя из двери, случайно коснулась его пальцами руки, и он вдруг покраснел. Взгляд ее печальных глаз из-под длинных черных ресниц, пытавшийся не противоречить горделивой вымученной улыбке, иногда останавливавшийся на нем, всякий раз поражал его, и он принимался бессмысленно оглядываться по сторонам и продолжал молчать. Он сам то и дело поглядывал на свою спутницу, бросая взгляды на грудь под кофейного цвета свитером, выступавшую из-под распахнутого на ходу пальто, и дыхание юноши перехватывало.

Выйдя на проспект, они посмотрели друг на друга. Омер поспешно спросил:

– Куда вы едете? В консерваторию? Сейчас еще только восемь часов. У меня еще час. Хотите, пройдемся пешком?

Маджиде утвердительно кивнула, и они зашагали в направлении к Беязиду, а затем – к Бакырджилар. Неловкость не покидала их.

Омер размышлял:

«У меня пропал голос, как у соловья, наевшегося шелковицы[21]. Такое со мной впервые. Неловкое положение! Нельзя же объясняться в любви девушке, с которой только что познакомился и которая в трауре, потому что накануне узнала о смерти своего отца. Такую только утешать… А я никогда раньше этого не делал… Ни меня никто никогда не утешал, ни я никого не утешал. Утешения – высшая форма лицемерия. Лицо принимает фальшиво-печальное выражение, брови приподнимаются; голова качается с грустным и сочувствующим видом, печальный, проникновенный голос – все это сводит с ума. Уверен, Маджиде со мной согласна. Наверняка соболезнования ей не по душе. Это видно по тому, что она пошла на занятия как ни в чем не бывало… Однако что теперь следует делать? Толку идти молча, переглядываясь, как школьники, у которых еще молоко на губах не обсохло. Это проявление равнодушия… А если протянуть ей руку и сказать: «До свидания» – и все?.. Больше навязываться невозможно… Но почему я не могу сделать этого?.. Меня что-то держит рядом с ней! Ее профиль прекрасен. Белоснежное лицо! Правда, немного бледное… От бессонницы или она всегда такая? Нет, определенно, я ее давно знаю. То есть душу ее знаю… Между нами есть какая-то невидимая связь. Ах, дурак Нихат! Когда-нибудь он меня выведет из себя… «Ты, наверное, видел ее в детстве, у тебя в памяти сохранились воспоминания о ней… Вот ты и преувеличиваешь!» – говорил он. Ерунда! Это не детские воспоминания!.. Но раз об этом заговорили, раз есть такое предположение. Трудно удержаться, чтобы не поверить в такое… Как люди любят все упрощать, опошлять!.. Все мечты может уничтожить одно глупое слово… Нихат мне последнее время не нравится. Все время впутывается в какие-то темные дела. Но товарищ он верный. Ради меня пошел бы даже на смерть… Впрочем, откуда мне знать? Мало ли что я воображаю, а он, может, и пальцем не пошевелит… Однако до сих пор только он многим жертвовал ради нашей дружбы. Деньгами, например… А способен ли он на большее? С некоторых пор он сам стал мне меньше нравиться… А уж типы вокруг него… Однако в них есть что-то, право, притягательное. Они только и работают, как в лихорадке, как машина: только бы доказать что-то – плохое или хорошее – и это притягивает!»

Взгляд его снова упал на Маджиде. Девушка тоже была погружена в свои мысли. Она шагала по улице, а в это время ее брови сошлись на переносице, взгляд был устремлен вперед, и на лице не двигался ни один мускул. Ноты, которые она держала под мышкой справа, соскользнули назад. Ноги, в кофейного цвета туфлях на низком каблуке, легко ступали по мостовой. Омер заметил, что она шла как мужчина, крупным, свободным шагом. Семенящая и подпрыгивающая из-за каблуков походка большинства девушек всегда вызывала у него сострадание. Поэтому он с одобрением начала шагать с девушкой в ногу.

1 Кадыкёй – район в азиатской части Стамбула.
2 Галатский мост – один из мостов через бухту Золотой Рог в европейской части Стамбула.
3 Ракы – традиционная турецкая анисовая водка.
4 Баязид, Эминёню – районы в европейской части Стамбула, расположенные близко друг от друга. Герой сетует на то, что идут они слишком медленно.
5 Меджнун – главный герой легендарной лирической суфийской ближневосточной поэмы «Лейла и Меджнун», который, будучи одержим любовью, утратил рассудок.
6 Яг-искелеси – «Масляная пристань», район Стамбула на берегу бухты Золотой Рог неподалеку от Галатского моста. Во времена написания книги там была сосредоточена торговля маслами и жирами.
7 Саз – традиционный турецкий струнный инструмент.
8 Эфенди – «господин», традиционное обращение к мужчине.
9 Сандал Бедестани – часть знаменитого Крытого рынка в Стамбуле (Капалы чаршы), где торгуют драгоценностями, оружием и антиквариатом.
10 Миндер – разновидность традиционной османской мягкой мебели.
11 День Пятого мая – иначе праздник Хедерлез, праздник, отмечаемый многими тюркскими народами. Мусульманами отмечается как встреча пророков Хидра и Ильяса на земле. День Святого Георгия – христианская разновидность этого весеннего праздника.
12 Софта – студент мусульманского духовного училища.
13 Симит – традиционный турецкий бублик крупного размера, обильно посыпанный кунжутом.
14 Ешилькёй – во времена написания романа пригород Стамбула, а в наше время новый район на европейском берегу Мраморного моря.
15 Уд – традиционный ближневосточный струнный музыкальный инструмент.
16 Кючюк-бей – досл. младший бей, молодой господин; так обращаются к детям господ и молодым господам; очевидно, что Фатьма так называет Омера с детства.
17 В традиционном турецком доме второй этаж обычно выступал над улицей над первым.
18 Ушак – город в Турции, известный производством шерстяных и шелковых ковров.
19 Басмала – исламский термин для обозначения фразы, с которой начинается каждая сура Корана (кроме девятой Ат-Тауба): «Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного».
20 Кючук-ханым – уважительное обращение к маленькой, младшей госпоже
21 В Турции существует поверье, согласно которому у соловья пропадает голос, если он поест плодов шелковичного дерева.
Продолжить чтение