ПТСР. Pt. 2
Часть 1: "Эхо взрывов" (Завязка)
Глава 1: Возвращение домой
Осознание, что вернулся привело в ступор.
Я растерялся, не понимая, как дальше идти.
Вокзал встретил меня обыденно. Не было музыки, фанфар.
В кассе девушка без эмоций сообщила, что билетов нет. «Ждите до завтра».
Транзитные города обладают особой силой: они гостеприимны, но не хотят отпускать, пока не переночуешь у них.
Жара быстро спала, но люди в лёгкой одежде шли навстречу по улице.
Я был невидим. Такое бы качество на поле, где ты постоянно под прицелом!
Но здесь ты прозрачен. Люди смотрят сквозь тебя.
В два часа ночи, бродя по городу, я понял, что сил больше нет, и сел на скамейку в парке, в центре города.
– Тебе нужно поспать. У меня есть ночлежка, – сказал кто-то.
Посмотрев, я увидел второго человека в этом городе с лицом без эмоций.
Он удалился, когда я отказался.
Это был местный бомж.
Это был человек.
Переполненный автобус на следующий день довёз меня до ещё меньшего городка.
Я открыл дверь своей квартиры, и меня встретил запах застоявшегося воздуха – тяжёлый, как воспоминание.
Ключ в замке повернулся с трудом, будто не хотел впускать меня обратно в эту жизнь.
Вопросы, которые рождались из ниоткуда, начали множиться, и не было ни одного ответа.
Я стоял на пороге с рюкзаком на плече, в потрёпанной форме, которую не снимал с тех пор, как сдал автомат.
Я не понимал, какую команду нужно выполнять дальше.
Внутри было тихо. Слишком тихо. После месяцев, когда каждый звук мог означать смерть – свист снаряда, треск рации, крик раненого, – эта тишина казалась неестественной. Она давила на уши, как вода на глубине.
Я сделал шаг вперёд, и половица скрипнула под ботинком, который совсем не хотелось снимать. Без них я чувствовал себя беззащитным.
Мне нужна защита.
От кого? Кто тебе угрожает?
Бред. Забудь.
Этот звук ударил в голову, как выстрел. Я замер.
Сердце заколотилось, а пальцы сами сжались, будто искали рукоять автомата, которого уже не было.
У меня не было его под рукой.
Но вокруг – только пыльные полки, выцветшие обои и старый диван, на котором я когда-то спал беззаботно. Когда-то.
Мои модные кроссовки в углу запылились и выглядели такими смешными.
Мои закладки в книгах лежали на своих местах. Но я не помнил, о чём эти книги.
Я бросил рюкзак на пол.
Глухой стук разнёсся по комнате, и вдруг стены начали шептать. Они всегда молчали, а тут захотели поговорить.
Сначала тихо, почти неразборчиво, как ветер за окном.
Но потом шёпот стал громче, и я услышал голоса.
Я зажмурился, пытаясь отогнать эти звуки, но они не уходили. Они лились из трещин в штукатурке, из теней в углах комнаты. Стены оживали, превращаясь в лица, которые я пытался забыть.
Лица, лица, лица…
Их труднее забыть. А нужно ли? Я ничего не знаю…
Я чувствовал себя ребёнком, которого забыли забрать домой из садика.
Стоп, я уже дома.
А что есть дом? Где он? Каковы критерии дома?
Что ты несёшь? Какие критерии? Замолчи.
Так, надо попить воды.
Я открыл глаза. Тишина вернулась, но теперь она была другой.
Она смотрела на меня. Я чувствовал, как взгляд этой пустоты скользит по спине, как холодный палец.
Тишина кричала.
Я прошёл в кухню, открыл кран.
Вода текла ржавыми струями, будто плакала за меня. Я подставил руки, но вместо воды в ладонях оказалась грязь.
Грязь с того поля, где мы лежали под обстрелом, где я видел, как земля впитывает кровь, как жадное чудовище.
Я отдёрнул руки, но грязь осталась. Она липла к пальцам, к запястьям, ползла вверх по рукавам. Я тёр их, тёр до боли, пока не понял, что это иллюзия. Мои руки были чистыми. Слишком чистыми для человека, который вернулся с войны.
Квартира… Разве может она быть защитой?
Тут может быть засада? Может, стоит провести разминирование?
Что ты несёшь?
Стоп. Просто попей воды.
Я сел на стул, который заскрипел, как раненый зверь.
Перед глазами стояла та самая квартира, но теперь она выглядела иначе. Стены начали искривляться, будто кто-то сжимал их невидимыми руками.
Потолок опускался, превращая комнату в бункер. Я слышал, как где-то вдали раздаются взрывы, хотя знал, что это невозможно. Это просто моя голова. Мой разум, который отказывается отпускать войну. Я закрыл лицо руками, пытаясь вдохнуть глубже, но каждый вдох был пропитан запахом пороха и смерти.
Голоса, голоса, голоса…
И вот тогда я понял: я вернулся домой, но дом не вернулся ко мне.
Может, это не я был? А может, это не я сейчас? Так кто сидит здесь? Кто внутри меня?
Дом, мне нужно с тобой познакомиться.
Он стал чужим, как и я сам. Только чужим по отношению к кому?
Я больше не тот, кем был до войны.
Тот парень, который смеялся с друзьями, мечтал о будущем, строил планы – он остался там, под обстрелом, в окопах, в криках. А я… я – лишь оболочка, набитая осколками воспоминаний. И эти осколки режут меня изнутри каждый раз, когда я пытаюсь сделать шаг вперёд.
Я встал и подошёл к окну. На улице уже шёл дождь, и казалось, что не было вчерашнего летнего дня и солнечных дней.
Как всё быстро меняется. А может, это так и должно быть?
Ты задаёшь много вопросов.
Капли стучали по стеклу, как пули по каске.
Я смотрел на серый город, на людей, которые спешили куда-то под зонтами, и думал: как они могут жить так, будто ничего не произошло?
Они шли по своим делам. По делам, которые важны для них.
Будто войны нет, будто она не оставляет следов?
И я не знал, что хуже: их равнодушие или моя боль, которая не даёт мне стать одним из них.
Я отвернулся от окна. В комнате снова было тихо, но я знал, что это ненадолго. Голоса вернутся. Тени вернутся. И мне придётся научиться жить с ними. Или хотя бы выживать. Потому что война закончилась только на карте. Внутри меня она продолжается. Каждую минуту. Каждый вдох.
Я стоял у окна, глядя на дождь, который барабанил по стеклу, и чувствовал, как время застыло. Каждая капля, падая, словно отсчитывала секунды, которые я потерял там, на войне. Я пытался вспомнить, каково это – просто смотреть на улицу, не высматривая угрозу в каждом движении, не ожидая, что за углом раздастся взрыв. Но мой разум отказывался отпускать эти привычки. Я видел, как мужчина в чёрной куртке быстро перешёл дорогу, и мои мышцы напряглись, как будто он мог нести в руках не зонтик, а оружие. Я заставил себя отвести взгляд, но сердце всё ещё стучало, как пулемётная очередь.
Я вернулся к дивану и сел, пытаясь найти хоть что-то знакомое в этой комнате, что могло бы заземлить меня, вернуть в реальность.
Мой взгляд упал на старую фотографию на полке. На ней были я и моя сестра, ещё дети, улыбающиеся на фоне летнего поля.
Я помнил тот день: запах травы, жужжание пчёл, смех. Но теперь, глядя на это фото, я не чувствовал ничего, кроме пустоты.
Мальчик на снимке был чужим. Я его не знал. Он смеётся.
Его глаза, полные жизни, смотрели на меня с укором, как будто спрашивали: «Что ты с собой сделал? Где я, тот, кем ты был?» Я протянул руку, чтобы взять рамку, но пальцы замерли на полпути.
Я боялся, что, если коснусь её, изображение растает, как мираж, или, хуже, превратится в нечто иное – в кадр из другого времени, где вместо поля будет выжженная земля, а вместо улыбок – крики.
Я отдёрнул руку и сжал кулаки. В комнате снова стало душно, хотя окно было приоткрыто. Воздух казался густым, как дым после артиллерийского удара.
Я вдохнул, и в горле застрял привкус пепла. Я знал, что это невозможно, что это всего лишь моя голова играет со мной, но ощущение было таким реальным, что я начал кашлять. Каждый кашель отдавался в груди, как удар, и я вдруг почувствовал, как пол под ногами задрожал.
Я упал на колени, вцепившись в край дивана, и закрыл глаза, пытаясь убедить себя, что это не война, что я дома. Но когда я открыл глаза, комната исчезла.
Вместо стен вокруг меня раскинулось поле. То самое поле, где мы держали оборону в последнюю неделю перед моим отъездом.
Небо было чёрным от дыма, земля – изрытой воронками, а воздух пропитан запахом горелой плоти.
Я слышал крики, но не мог понять, откуда они доносятся. Я повернулся и увидел их – своих ребят. Серёга стоял в нескольких метрах, его форма была разорвана, а из плеча торчал осколок. Он смотрел на меня, но не двигался, только губы шевелились, повторяя одно и то же: «Почему ты ушёл? Почему ты жив?» Я хотел крикнуть, что я не выбирал, что я не хотел оставлять их там, но голос застрял в горле, как комок глины. Я сделал шаг к нему, но земля под ногами разверзлась, и я начал падать.
Падение длилось бесконечно. Я видел, как вокруг меня проносятся лица, обрывки воспоминаний, кадры из тех дней, которые я пытался стереть из памяти.
Вот Лёха, смеющийся над какой-то дурацкой шуткой в окопе, за миг до того, как снаряд разорвался рядом.
Вот наш медик, Катя, с её усталыми глазами, перевязывающая раненого, пока её собственные руки дрожат. Вот командир, отдающий приказ, который мы все знали, что не сможем выполнить.
Их лица мелькали, как кадры старой киноленты, и каждое из них резало меня глубже, чем любой осколок.
Я кричал, но звук тонул в пустоте, в которой я падал.
И вдруг я ударился о что-то твёрдое. Пол. Моя квартира.
Я лежал на спине, тяжело дыша, а потолок надо мной снова был просто потолком, а не дымным небом.
Диван стоял на месте, фотография на полке не изменилась, но я чувствовал, как пот стекает по вискам, а руки дрожат, как после долгого марша с полной выкладкой.
Я сел, обхватив голову руками, и попытался понять, сколько времени прошло. Минуты? Часы? Здесь время тянется, как бесконечная пытка, но всё равно ускользает, оставляя тебя ни с чем.
Я встал, чувствуя, как колени подгибаются, и подошёл к рюкзаку, который всё ещё лежал у двери.
Я расстегнул его, вынимая вещи одну за другой.
Поношенная форма, фляжка, потрёпанный блокнот, в котором я иногда записывал мысли, чтобы не сойти с ума.
На дне лежала маленькая фотография – моя сестра подарила её перед тем, как я уехал. На ней была вся наша семья, собравшаяся за столом на Новый год.
Я смотрел на эти лица, такие далёкие, такие нереальные, и понимал, что не могу к ним вернуться.
Не сейчас. Может, никогда.
Потому что между нами теперь не просто расстояние или время – между нами война. И она, как стена, которую я не знаю, как разрушить.
Я положил фотографию на стол и заметил, как тени в комнате начали сгущаться.
Они ползли по стенам, как чернила, пролитые на бумагу, и я снова услышал шёпот. «Ты не дома, – говорили они. – Ты всё ещё там. Ты никогда не уйдёшь». Я зажмурился, сжимая кулаки, и повторял себе, что это не настоящее, что это просто мой разум, который сломался под тяжестью того, что я видел и делал.
Но голоса не уходили. Они становились громче, превращаясь в хор, который пел о смерти, о вине, о том, что я не заслуживаю этой тишины, этого дома, этой жизни.
Я открыл глаза и увидел, что тени приняли форму.
Они стали фигурами, одетыми в форму, с пустыми глазами и серыми лицами. Они стояли вокруг меня, молча, но их присутствие было тяжелее любых слов.
Я знал, кто они. Это были те, кого я потерял. Те, кого я не смог спасти. И те, кого я сам отправил на смерть, выполняя приказы.
Они не обвиняли меня, но их молчание было хуже любого крика. Я хотел сказать им, что мне жаль, что я сделал всё, что мог, но слова не шли.
Я просто смотрел на них, чувствуя, как что-то внутри меня рушится, как старый мост под тяжестью танка.
И вдруг они начали растворяться.
Один за другим, как дым, они исчезали, оставляя после себя только пустоту. Но я знал, что они вернутся. Они всегда возвращаются. Потому что они – часть меня. Часть того, что война оставила во мне, как шрамы, которые не видны снаружи, но кровоточат внутри.
Я снова сел на диван, чувствуя, как усталость накатывает волнами.
Я не спал нормально уже месяцы. Даже здесь, в этой квартире, которая должна быть моим убежищем, я не чувствую себя в безопасности.
Потому что враг, с которым я теперь сражаюсь, не снаружи. Он внутри. Он наступает.
И я не знаю, как его победить. Я не знаю, есть ли у меня силы для этой новой войны, которая началась в тот момент, когда я переступил порог своего дома.
Я лёг, не раздеваясь, прямо в ботинках, и закрыл глаза. Но вместо сна передо мной снова возникло поле. Снова дым. Снова крики. И я понял, что отдых – это роскошь, которую я потерял навсегда. Я могу закрыть глаза, но не могу закрыть разум. И пока он открыт, война будет продолжаться. Каждый день. Каждую ночь. Пока я не найду способ либо победить, либо смириться.
Дождь за окном всё стучал, как метроном, отсчитывающий время, которого у меня, кажется, уже нет. Но я всё ещё дышу. Я всё ещё здесь. И, может быть, это уже что-то. Может быть, это начало. Или конец. Я пока не знаю. Но я знаю, что завтра я снова встану. И попробую сделать шаг. Даже если этот шаг будет вести в никуда.
Глава 2: Первый крик внутри
Утро пришло незаметно, минуя ночь.
Я проснулся на диване, все еще в ботинках, с чувством, будто не спал вовсе.
Мои ноги не хотели отдыхать, они хотели куда-то идти.
Нужно проверить комнату, пересчитать патроны.
Так, стоп.
Надо принять пищу.
Действительно, нужно принимать пищу.
Армия убирает все лишние слова, которые так мешают пониманию действия.
Надо произвести приём пищи.
Выполняем.
Тело болело, как после долгого марша, а в голове гудело, словно кто-то включил старую рацию на полную громкость, но вместо голосов – только шум помех.
Я сел, потирая виски, и посмотрел на окно.
Дождь прекратился, но небо оставалось серым, как бетонная стена, за которой прячется враг.
Несмотря на вчерашний дождь, день снова обещал быть серым.
Так всё быстро меняется.
Я знал, что должен встать, сделать что-то необычное, нарушить правила – заварить кофе, умыться, может быть, даже выйти на улицу.
Но я должен выбрать порядок своих действий, без которого всё становится опасно.
В зеркало смотрел человек, с которым ещё предстоит познакомиться.
Я включил воду, плеснул холодом в лицо, но это не помогло.
Вода стекала по щекам, и вдруг я почувствовал, как она становится горячей, почти обжигающей.
Но холод по-прежнему обжигал мне лицо.
Я зажмурился, сжимая края раковины, и повторял себе: «Это не настоящее. Это не настоящее». Но запах не уходил. Он въедался в кожу, в легкие, и я снова оказался там, на коленях, в грязи…
Я открыл глаза. Вода была чистой. Зеркало показывало только мое лицо, бледное, с темными кругами под глазами. Я его где-то видел.
Стены давили, шепот голосов, что я слышал вчера, все еще звенел где-то на краю сознания.
Я помнил, что они говорили, и понимал, что они придут еще. Я буду не один. Я быстро это понял. Ладно, чего сидеть в одиночестве?
Мне нужно было выйти, вдохнуть воздух, увидеть людей, напомнить себе о чем-то, о чем я не помню.
Я надел старую куртку, ту, что висела в шкафу еще до моего отъезда, и вышел на улицу. Она была в одном месте порвана, из-за чего я тогда перестал её носить.
Вот и я, смешной, конечно.
Утренний город был серым, как и небо над ним.
Люди спешили по делам, машины гудели, где-то вдали сирена скорой помощи разрезала тишину.
Я шел по знакомому тротуару, где раньше бегал, опаздывая на метро, стараясь не смотреть в лица прохожих.
Лица меня пугают, я хочу обратно домой.
Стоп, не глупи. Иди вперед.
Я не знал, кого искал, но я искал.
Поиск – чтобы не утонуть в реальности.
Зашел в небольшую кофейню на углу, просто потому, что она была по пути.
Запах свежесваренного кофе, звон ложек о чашки, приглушенные разговоры – все это казалось таким далеким, таким чужим, но я надеялся, что оно поможет мне заземлиться.
Я заказал черный кофе, без сахара, как привык, другого я и не помнил.
Официантка что-то сказала и удалилась, но я ничего не расслышал.
Я кивнул, не поднимая глаз, боясь, что она увидит в них то, что я пытаюсь скрыть.
Кофе вернул меня к жизни, ненадолго.
И вдруг раздался хлопок.
Громкий, резкий, как выстрел.
Я вздрогнул, едва не опрокинув чашку. Мое тело среагировало раньше, чем разум: я пригнулся, руки инстинктивно потянулись к поясу.
Сердце заколотилось так, что я почувствовал, как кровь стучит в висках.
Я оглянулся, ожидая увидеть дым, крики, хаос, но вместо этого заметил, что это всего лишь хлопнула дверь на кухне кофейни.
Официантка извинилась, улыбнувшись, а несколько посетителей посмотрели на меня с легким недоумением.
Я заставил себя выпрямиться, чувствуя, как пот выступает на лбу, но внутри все еще бушевал шторм.
Этот звук, этот чертов хлопок.
Я сжал чашку так сильно, что пальцы побелели, и попытался дышать глубже.
Но каждый вдох был как глоток дыма.
Мир вокруг начал расплываться, как картина, на которую пролили воду.
Стены кофейни искривлялись, превращаясь в брустверы окопов. Столы и стулья исчезали, а на их месте возникали мешки с песком, за которыми мы прятались. Люди, сидящие рядом, превратились в фигуры в форме, с оружием в руках, их лица были скрыты под касками, но я знал, кто они. Но почему у них нет оружия?
Это были мои ребята, но имена…
Я зажмурился, пытаясь отогнать это видение, но оно не уходило.
Я чувствовал, как воздух становится тяжелым, как будто я снова в бункере, где кислорода почти не осталось. Мои руки дрожали, кофе пролился на стол, но я не замечал этого.
И вдруг я почувствовал, что кто-то коснулся моего плеча, хотя никто не прикасался ко мне.
Официантка остановилась рядом.
Я пробормотал что-то невнятное, вроде «да, все нормально», но знал, что она не поверила. Да и как она могла? Я сам себе не верил.
На улице было холодно, ветер бил в лицо, но я не чувствовал облегчения. Хлопок двери все еще звенел в ушах, как эхо взрыва.
Я шел быстро, не разбирая дороги, просто чтобы двигаться, чтобы не стоять на месте, где воспоминания могли догнать меня.
Но они догоняли. Они всегда догоняют.
Я ускорил шаг, почти побежал, но они не отставали. Они были частью меня, как шрамы, как боль, которую нельзя вырезать.
Я остановился у какого-то сквера, тяжело дыша, и прислонился к дереву.
Мир вокруг снова стал реальным – машины, люди, шум города. Но внутри меня все еще бушевал бой. Первый крик внутри, первый приступ, который я не смог контролировать…
Я понял, что это не просто воспоминания.
Во мне кто-то поселился.
Выгнать его? Или подружиться?
Я не знал, как с этим бороться.
Я не знал, можно ли вообще бороться.
Но я знал, что если не найду способ, этот крик внутри разорвет меня на части.
Я стоял там, вцепившись в кору дерева, как в спасательный круг, и смотрел на прохожих.
Они шли, смеялись, разговаривали по телефону, как будто ничего не произошло. Я завидовал им.
Их счастью, тому, что они всего не знают.
Завидовал их неведению, их спокойствию. Как они могут не слышать этот крик, который разрывает меня изнутри?
Я опустился на скамейку, чувствуя, как силы покидают меня.
Мой разум все еще был на грани, все еще ждал следующего хлопка, следующего звука, который вернет меня туда, где я потерял все.
Я смотрел на свои руки – они дрожали, как листья на ветру. И я понял, что это только начало. Что таких приступов будет больше. Что каждый день будет как минное поле, где один неверный шаг – и я снова в аду. Но я также понял, что не могу просто сдаться. Не сейчас. Не после всего, через что я прошел. Я должен найти способ житься с этим криком внутри. Или хотя бы выжить.
Солнце пробилось сквозь тучи, но его свет не грел. Я сидел на скамейке, глядя на пустую улицу, и чувствовал, как тени снова сгущаются вокруг. Они ждали. Они всегда ждут.
Я сидел на скамейке, и казалось, будто время остановилось. Мир вокруг продолжал двигаться – машины, голоса, ветер, – но до меня всё это доносилось сквозь толстое, невидимое стекло. Я был внутри аквариума, из которого выкачали воду, и я задыхался в пустоте.
Мне нужен был воздух. Я задыхался.
Солнце, наконец, пробилось сквозь серую пелену туч, осветило мокрый асфальт, заиграло в лужах. Оно дарило надежду, то, чего не хватало, не хватает.
Но его лучи были холодными. Они не грели кожу, не несли того утешения, которое я помнил.
Я помнил, каким бывает солнце – горячим, щедрым, пахнущим нагретой пылью и тополиным пухом. А это было просто источником света, как яркая лампочка в бездушной комнате.
Всё стало другим.
Я поднял руку, поймал луч.
Пальцы остались холодными. Раньше я мог так сидеть часами, чувствуя, как тепло проникает в кости, растворяет усталость, наполняет спокойствием. Теперь эта простая, детская радость была для меня недосягаема. Я смотрел на свою руку и думал: это та же самая рука. Та же кожа, те же вены, те же шрамы. Но она принадлежит другому человеку. Тому, кто остался там, по ту сторону.
Кто ты?
Мне нужно было двигаться. Сидеть на месте было опасно, на месте всегда опасно, ничего не изменилось. Всё по-прежнему, а это давало мне шанс.
Парк манил к себе, махал издалека ветками. Того самого, где когда-то гулял с собакой, встречался с друзьями, и с теми, не помню, кто был со мной тогда.
Парк был тем местом, где я когда-то чувствовал себя частью этого города, частью этой жизни. Теперь он казался чужим и подозрительно тихим.
Тишина кричала. Снова.
Та же асфальтовая дорожка, петляющая между старыми кленами, те же покосившиеся скамейки, та же детская площадка с ржавыми качелями.
Но для меня всё это было как декорация к чужому спектаклю. Я смотрел на качели и не видел веселья.
Я видел лишь металл, который может гореть.
Снова сел на скамейку – я быстро начал уставать.
Раньше здесь пахло свежескошенной травой и землей после дождя.
Теперь – ничего, кроме легкой пыли и запаха влажной гнили от осенних листьев. Еще одна простая радость, украденная у меня. Мир стал плоским, черно-белым, лишенным вкуса и запаха.
Мимо пробежал молодой парень в наушниках. Он улыбался чему-то своему, его лицо было беззаботным. Я проследил за ним взглядом и поймал себя на мысли, что испытываю к нему не злость, а какое-то странное, почти отеческое сожаление. «Беги, беги, пока можешь, – подумал я. – Не знаешь ты, как хрупок твой смех. Как легко он может превратиться в хрип».
И тут я понял самую страшную вещь.
Война не просто забрала у меня покой. Она поселила во мне того, кто никогда не успокоится. И я не знал, как с ним договориться. Как сказать ему: «Успокойся. Всё кончено». Он бы мне не поверил. Потому что для него ничего не кончилось. Для него это лишь затишье.
Я закрыл глаза, пытаясь силой воли вернуть себе хоть кусочек прошлого. Вспомнить, каково это – просто сидеть в парке и ни о чем не думать. Ни о хлопках, ни о тенях за спиной, ни о крике, который замер где-то в глубине горла, так и не сумев вырваться наружу.
Но вместо этого я услышал тишину. Ту самую, звенящую тишину, которая бывает перед бурей. Она была громче любого шума. Она давила на уши, на виски, на сознание. И в этой тишине я почувствовал самое главное одиночество. Одиночество человека, который вернулся домой, но дома больше нет. Потому что дом – это не стены и не крыша. Дом – это ощущение. Ощущение безопасности, принадлежности, покоя. А у меня его не было.
Ощущения стали острыми.
Я открыл глаза. Мир не изменился.
Закрываю глаза – мне страшно. Где выход?
Солнце всё так же холодно светило, дети всё так же кричали на площадке, а ветер шелестел одними и теми же листьями. Изменился я. Я был сломанным механизмом, мои провода были перепутаны.
Память – хуже занозы, которую нельзя просто удалить.
Память… вот, я же помню и хорошее. Давай я вспомню хорошее.
Драма как комедия, комедия как драма.
Я встал со скамейки и пошел дальше, глубже в парк. Мне нужно было найти хоть что-то, что осталось прежним. Хоть один якорь в этом море перемен.
Не могу найти. Или я плохо ищу? А что искать-то?
Я дошел до старого дуба на краю оврага. Он был здесь всегда. Мои пальцы узнали шершавую кору – ту самую, по которой я лазил в детстве. Я прислонился к нему лбом, закрыл глаза. Дуб пахнет так же, думал я. Земля под ним пахнет так же. Это не изменилось.
Скажи, дуб, что мне делать. Я всегда считал тебя немым.
Скажи.
На мгновение запели птицы и снова затихли. Они чего-то тоже ждут.
Этот миг длился одно дыхание.
Холод, отчуждение, тишина – всё вернулось.
Попрощавшись, я побрёл обратно.
Но идти нужно было. Люди спешили по своим делам.
Я посмотрел на свое отражение в витрине магазина. Тот же человек. Та же куртка.
Только теперь я понял, что война никогда не заканчивается. Она просто меняет адреса.
Дома меня ждала тишина – не та звенящая, что в парке, а другая. Мертвая. Как в морге, где воздух застыл между вдохом и выдохом.
Я сел за стол и достал блокнот. Чистые страницы смотрели на меня, как снег до первого следа.
Может быть, если я запишу, оно уйдет? Вытечет через руку на бумагу и оставит меня в покое?
«День первый», – написал я и остановился.
Что дальше? Как описать то, что живет без слов? Как объяснить цвет боли тому, кто видел только радугу?
Ручка скользила по бумаге сама.
«Я вернулся, но не знаю куда. Дом стал музеем моей прошлой жизни. Я хожу по нему как посетитель, который заблудился и забыл, зачем пришел».
Строчки рождались, как дети – в муках и со слезами.
«Сегодня я понял, что во мне живет два человека. Тот, кто ушел, – он умер там, в грязи и дыму. И тот, кто вернулся, – он еще не родился до конца. Между ними пустота. И в этой пустоте я ищу себя».
Рука остановилась.
Кого я ищу?
Того мальчишку, который верил в справедливость? Его больше нет. Он сгорел в первый же день.
Того солдата, который научился не думать, а действовать? Он остался там, среди могил и памятников.
Значит, нужно искать третьего.
Того, кого еще нет.
Я отложил ручку и подошел к окну. Город готовился ко сну. В окнах зажигались желтые квадратики света – каждый со своей историей, со своей болью, со своей надеждой.
И тут я подумал: а что, если я не один?
Что, если где-то в этих квадратиках сидит такой же, как я? С такими же дрожащими руками и такой же болью в груди? Может быть, он тоже пишет в блокноте слова, которые режут глотку?
Эта мысль согрела меня больше, чем солнце в парке.
Я не один.
Нас много – сломанных, потерянных, ищущих. Мы разбросаны по городам, как осколки одного взрыва. Но мы есть. И пока мы есть, есть надежда склеить эти осколки во что-то новое.
Во что-то, чего еще не было.
Я вернулся к блокноту.
«День первый», – прочитал я написанное и добавил: «Начало».
Завтра я пойду искать других осколков. Не знаю где, не знаю как. Но я пойду.
Потому что война научила меня одному: сдаваться могут только мертвые.
А я еще дышу.
И пока я дышу, я буду сражаться. Даже если враг – это я сам.
Глава 3: Лицо в зеркале
Я вернулся домой.
А дом ли это?
Но куски не складывались. Они были как осколки разбитого стекла – острые, неровные, режущие пальцы при каждой попытке их соединить.
Я вошел в свою квартиру, и тишина снова встретила меня, как старый враг, которого нельзя ни убить, ни прогнать. Она была тяжелой, липкой, как воздух перед грозой, и я знал, что за ней скрывается что-то, готовое вырваться наружу.
Я бросил куртку на стул и прошел, чтобы умыться.
Холодная вода могла бы привести меня в чувство или хотя бы создать иллюзию, что я все еще контролирую хоть что-то.
Я хочу создать иллюзию, я хочу обмануть себя.
Я поднял взгляд на зеркало, надеясь увидеть просто свое лицо, усталое, но знакомое. Но то, что я увидел, заставило меня замереть.
Так кто ты?
Лицо, смотревшее на меня, было покрыто грязью и кровью, как будто я только что выбрался из-под обломков после взрыва. Глаза были пустыми, как у мертвеца, но они двигались, следили за мной, как будто знали что-то, чего я сам не понимал.
Щека была рассечена, и из раны медленно сочилась кровь, стекая по подбородку и падая на раковину. Я моргнул, надеясь, что это исчезнет, что это просто игра света или усталость, но отражение не изменилось. Оно смотрело на меня с укором, с болью, с гневом. И вдруг губы в зеркале шевельнулись. «Ты не должен быть здесь», – прошептало оно голосом, который был моим, но звучал как эхо из глубины колодца.
Я отступил назад, чувствуя, как спина упирается в стену. Сердце колотилось так, будто я снова бежал под обстрелом, пытаясь укрыться от снарядов. Я хотел отвести взгляд, но не мог. Отражение притягивало меня, как магнит, как пропасть, в которую невозможно не заглянуть. И чем дольше я смотрел, тем больше деталей замечал.
Я был заперт в своей квартире.
Кровь на лице была не просто пятнами – она складывалась в узоры, в линии, которые я узнал.
Эти карты всегда обманывали, всегда они…
Я сжал кулаки, пытаясь взять себя в руки, но пальцы дрожали. «Это не настоящее», – повторял я себе, но слова звучали пусто, как выстрелы в поле. Отражение в зеркале ухмыльнулось, и я увидел, как из его рта вырывается дым, черный, густой, как тот, что поднимался над сгоревшей техникой. Дым начал заполнять ванную, хотя я знал, что это невозможно.
Я протянул руку к зеркалу, чтобы разбить его, чтобы уничтожить этот кошмар, но в последний момент остановился. Потому что я понял: если я разобью зеркало, я разобью себя. Этот окровавленный, израненный человек в отражении – это и есть я. Не тот, кем я был до войны, а тот, кем я стал после.
Понимание, признание, смирение… Они существуют?
Я опустил руку и прислонился лбом к холодному стеклу. Дым исчез, как и кровь на лице в зеркале, но пустота в глазах осталась. Я смотрел на себя и не узнавал. Где тот парень, который смеялся с друзьями, строил планы, мечтал?
Где этот мальчик, который улыбался на детском фото?
Его лицо стерлось, как мел на доске, а на его месте появился этот незнакомец, чьи глаза видели слишком много, чьи руки делали слишком много, чтобы их можно было простить. Я отстранился от зеркала, чувствуя, как что-то внутри меня ломается, как старая рация, которая больше не ловит сигнал.
Я ненавижу тебя. Значит, ты ненавидишь себя.
Да.
Я вышел из ванной, оставив кран включенным.
Тишина пугает. Пусть течет вода.
Я сел на диван, обхватив голову руками, и попытался вспомнить, как я выглядел раньше. Даже диван стал другим, он слишком мягкий, неудобный.
И вдруг тишина в комнате разорвалась. Я услышал шаги. Тяжелые, медленные, как будто кто-то шел по коридору, прямо за дверью. Я замер, чувствуя, как адреналин снова накатывает волной. Это была не реальность, я знал, что никого там нет, но звук был таким отчетливым, что я не мог его игнорировать.
Шаги приближались, и я увидел, как тень скользнула под дверью, черная, как ночь без звезд. Я встал, чувствуя, как тело напрягается, готовое к бою, хотя оружия у меня не было. Я подошел к двери, держа дыхание, и прижался ухом к холодному дереву. Шаги остановились. Но вместо тишины я услышал дыхание. Тяжелое, хриплое, как у раненого, который пытается сделать последний вдох.
Я отскочил от двери, чувствуя, как пот стекает по спине. Это не могло быть правдой. Я один в этой квартире, один в этом доме. Но дыхание не уходило. Оно становилось громче, превращаясь в стон, в крик, который я узнал. Это был крик Лехи, тот самый, который я слышал, когда он умирал на моих руках. «Помоги… помоги…» – доносилось из-за двери, и я почувствовал, как ноги подкашиваются. Я хотел открыть дверь, убедиться, что там никого нет, но страх сковал меня, как цепи. Потому что я знал: если я открою, я увижу его. Его лицо, его глаза, его кровь. И я не смогу вынести этого снова.
Я отступил назад, споткнувшись о стул, и упал на пол. Крик за дверью стих, но тишина, которая вернулась, была еще хуже.
Поднявшись, я пересел на пол, обхватив колени, и чувствовал, как разум ускользает, как песок сквозь пальцы. Лицо в зеркале, шаги, крики – это не просто воспоминания. Это нечто большее, нечто, что живет во мне, как вирус, отравляющий каждый момент моей жизни. Я не знал, как с этим бороться. Я не знал, можно ли вообще бороться.
Я посмотрел на свои руки. Они дрожали, как после долгого боя, когда адреналин выжигает все силы. На ладонях не было крови, но я чувствовал, как она липнет к коже, как запах металла проникает в каждую пору.
Я пытался стереть ее, тер руки друг о друга, но ничего не менялось. Кровь была невидимой, но реальной. Кровь, которая навсегда останется со мной, как отражение в зеркале.
Я встал, чувствуя, как усталость накатывает волнами, и подошел к окну. На улице была ночь, город спал, но я знал, что для меня сна не будет. Не сегодня. Может быть, никогда. Потому что каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу то лицо из зеркала. Лицо, которое больше не мое. Лицо, которое принадлежит войне.
Я стоял у окна, глядя на темные улицы, и думал о том, как долго я смогу так жить. Сколько еще раз я увижу это отражение, услышу эти шаги, почувствую эту кровь? Я не знал ответа. Но я знал, что должен продолжать. Даже если каждый день – это бой. Даже если враг – это я сам.
А я уже потерял слишком много, чтобы позволить себе потерять еще и себя.
Я долго стоял у окна, как будто на посту, хотя никаких периметров здесь не было, ни колючей проволоки, ни бетонных блоков. Были только темные улицы, редкие огоньки фар, дрожащая, будто неуверенная, луна, и мое отражение в стекле – смазанное, неуловимое, как видение в тепловизоре, когда батарея садится.
Стекло стало зеркалом, а город – пустыней, и я снова поймал себя на том, что забываю дышать. Легкие молчали, как на приказ: «тишина». А затем то самое шуршание, не звук, а намек на звук, – как будто кто-то провел ногтем по внутренней стороне окна, – разрезало это плотное молчание.
– Не поворачивайся, – сказал кто-то почти ласково. Это был я. Только другой. Тот, которого я не приглашал. – Не делай резких движений. Он увидит.
– Кто?
– Ты же знаешь.
Я действительно знал. Водяной шум из ванной вдруг обрел ритм, барабанную дробь, стал шагами. Левые, правые. Синхронные, медленные. Он был еще там, за дверью. Или он был во мне и шагал по моим внутренним коридорам.
– Не по форме, – сказал я, сам себе ухмыляясь. – Шагает как по плацу, а плаца нет.
– Все, чего нет, – ответил другой я, – это повод его придумать. Держись за что-то. За край рамы. За свой голос, если он еще у тебя.
Я накрыл пальцами холодный алюминий подоконника, как накрывают союзника – быстро, надежно, чтобы не потерять. Ладони были влажными, будто я держал их под ледяной водой, хотя вода текла в ванной, там, за стеной, как приказ «продолжать», который никто не отменял.
– Ты не должен смотреть наружу, – шепнул я себе. – Внутри тебе хватает.
Я кивнул, хотя не было никого, кто мог бы это увидеть, кроме моего отражения в стекле. Оно тоже кивнуло, запаздывая на долю секунды. Эта задержка – не обычная, не та, что бывает у плохой камеры. Она была как треск в эфире перед выходом на связь: «Слышно плохо, повторите…»
– Повторяю, – сказал я. – Я один. В квартире. В голове… неизвестно.
– Неизвестно. Правильно. Держись за эту честность, – усмехнулся голос, который был мной, но старше, суше. – Ее редко кто себе позволяет.
Я отстранился от окна. Свет фонаря за домом дрожал, как глаз уставшего, и отражение тоже дрогнуло, распалось и тут же собралось в новую маску. Я услышал, как графит карандаша скребет бумагу. Но у меня не было в руках ни карандаша, ни бумаги.
– Не надо, – сказал я. – Не рисуй.
– А если это не я, – откликнулся он, – а ты? И ты рисуешь те самые линии. Трассы. Пути отхода.
– Отхода нет, – сказал я и сразу понял, что снова говорю как по рации, кем-то другим, но привычным.
Я двинулся в сторону коридора. Ступни были тяжелыми, как будто внутри я наполнился мокрым песком. Из ванной сочился белый, тупой свет. Я закрыл глаза и услышал, как капля – всего одна, отчетливая – упала на эмаль. И вдруг в этой одной капле отразилось все – небо, выгоревшее до белесого цвета; пустое поле, где мы лежали на животах; рука Лехи, холодная, как железо, и мой голос, который говорил не то, что надо было тогда, и не то, что надо было сейчас.
– Открывай, – сказал я. – Или не открывай? Что ты скажешь.
– Я скажу тебе то, чего ты сам боишься сказать, – ответил другой. – Открой. Нельзя все время охранять дверь, которую ты сам же построил.
Я дотронулся до холодной ручки. На секунду мне показалось, что она – рукоять оружия, что стоит только повернуть, и щелчок – и все снова станет простым. Приказы, фазы, задачи, отчетность. Но ручка была гладкой и пустой. Я повернул ее.
Дверь не поддалась. Она была закрыта изнутри чем-то мягким, но упорным – воздухом? дымом? моим страхом? Я надавил сильнее. Дверь опустилась на пару миллиметров, скрипнула и оттолкнула меня назад, как будто там, в ванной, кто-то ладонью держал ее, не давая войти.
– Скажи пароль, – усмехнулся голос в моей голове.
– Какой пароль?
– Тот, который ты забываешь каждый раз, когда пытаешься себя перевоспитать. Скажи его.
Я вдохнул. Запах металла, воды, влажной штукатурки. Запах, который невозможно выветрить, даже если открыть все окна. Я сказал:
– Прости.
Дверь пошевелилась, будто прислушалась.
– Еще.
– Прости меня за то, чего я не сделал, и за то, что сделал. За то, что не успел. За то, что бегу, а должен был остаться. За то, что остался, а должен был бежать. За то, что жив.
– Правильный пароль всегда длинный, – сказал мой другой голос. – Противник устает его слушать.
Дверь поддалась. Я вошел.
Ванная была не похожа на мою. Стены пошли трещинами, но не обычными – а географическими. Они напоминали карты, те самые карты, которых я избегал, но которые всегда возвращались, как мигрени. Трещины переплетались, сходились в узлы, расходились, как дороги на развилке, вели к углам, к потолку, к моей собственной тени. Зеркало было запотевшим, и на нем кто-то пальцем написал кривыми буквами: «Я ЖДУ».
– Я тоже, – сказал я вслух. – Я устал ждать.
Слово на стекле съехало, как будто пальцем провели по нему изнутри, растянули, превратили в «Я УСТАЛ». Я поднял руку, чтобы стереть, но не смог. Кожа на пальцах вдруг стала слишком чувствительной, как будто я был без перчаток в январе, в поле, и каждый порез оголился.
– Дыши, – сказал тот, из зеркала. – И не ври. Скажи, что ты видишь.
– Себя, – ответил я. – Но будто бы нет. Как будто какой-то монтажер выдернул куски и вставил другие. Глаза – чужие. Щеки… эти шрамы, которых не было. Кровь, которую я вытирал, но вытер не до конца.
– Это и есть ты. Давай договоримся, – сказал он мягко, и от этого мягкого мне стало холоднее. – Мы вдвоем в одном теле. Два режима. Два фильтра. Два времени. Ты дневной, я ночной. Мы можем убить друг друга, но тогда мы умрем оба. Любой приказ – самоподрыв. Ты готов?
– Я готов слушать, – сказал я. – Но я не готов повиноваться.
– И не надо. Мне не нужны твои «есть, так точно». Мне нужна твоя честность. Ты ненавидишь меня – значит, ненавидишь себя. Прими не меня – себя. Иначе я сожгу тебя изнутри, как сигарета протыкает брешь в тенте.
– Ты говоришь, как комиссар, – выдохнул я. – Тебе бы лекции читать.
– Я уже читаю, – сказал он и постучал пальцем по стеклу. Звук был глухой, как удар по пустому ящику. В этом ударе слышался отсчет. Раз. Два. Три.
Я вспомнил, как мы считали секунды до выстрела, угадывали по паузе, откуда прилетит. Ничего не изменилось. Только теперь выстрел ждал я сам от себя.
– Почему ты отворачиваешься от Лехи? – спросил он. – Каждый раз, когда он зовет, ты застываешь, как перед парадом. Ты превращаешься в гранит.
– Потому что если я повернусь, я увижу его глаза, – ответил я. Голос сорвался, как старая струна. – А в них я утону. И меня не вытащить.
– Тогда утопи меня, – прошептал он. – Утопи ночь. Открой кран. Наполни ванну. Окуни туда голову. Подержи. Посчитай до десяти. Дай мне напитаться водой. Дай мне утонуть.
– Ты опасный советчик, – сказал я. – Ты только что предложил мне утонуть.
– Я предложил утопить меня, – без тени улыбки ответил он. – Сам знаешь, где я живу. В нервах. В мышцах. В масляных пятнах, которые ты видишь даже на осветленной рекламе. Утопи меня в воде. В звуке воды. Ударь звуком по звуку.
Я повернул кран. Вода полилась, как из разбитой бочки, – холодная, белая, звучащая. Пена собиралась на поверхности, как туман на лесу. Я смотрел на свои пальцы в этом волнении. Кожа казалась чужой, как латекс. Я провел рукой по поверхности, и «Я ЖДУ» на зеркале дрогнуло, превратилось в вертикальную линию, как пульс.
– Положи ладони. Вдох. Выдох. Раз. Два. – Голос считал за меня, как тренер, как медик, как командир, как тот, кого я потерял и кто так и не стал мной, слава богу.
Я наклонился. Вода коснулась губ, носа, глаз. Она обожгла холодом. Внутри вдруг раздался такой гром, как будто артсистема начала работу прямо в моей груди. Но я держал. Раз. Два. Три. Мозг начал срываться. Ладони стали тяжелее. Колени дрожали. На восьмом мир поплыл. На девятом – исчезли стены. На десятом – я выпрямился, глотая воздух, как человек, который вернулся на поверхность не из воды, а из памяти.
– Жив, – сказал он. – Не благодаришь?
– Не люблю пафос, – ответил я. – Можешь уйти?
– Не могу. Я никогда не ухожу первым. Я всегда смотрю до конца. Но сейчас я отпущу тебе ступни. Ты ходил на цыпочках. Теперь ступай.
Я выключил воду. В ванной стало слишком тихо. Тишина звенела, как после взрыва – когда слух на долю секунды отказывается работать, а потом отдает реальность форсированным, болезненным звуком. Шум был в голове, и он был именно тем, что я ждал. Он был живой.
Я вышел в коридор. Коврик у входной двери вздулся, как будто под ним кто-то прятался. Я ногой приподнял край. Там был только пыльный уголок, забытая батарейка, монета – десять рублей, притиснутая к полу, как солдат к земле. Я взял монету. На мгновение мне показалось, что на ней не герб, а какая-то другая эмблема – лошадь, перевернутая вверх ногами, и человек в седле, который упал, но все еще держится за поводья. Я моргнул – эмблема стала привычной. Я положил монету в карман.
– Ты все еще считаешь? – спросил другой я. – Все еще любишь арифметику случайностей?
– Если я не считаю, я распадаюсь, – ответил я. – Цифры держат.
– Только не забудь, – сказал он, – что ноль – тоже цифра. Не держись за него.
Я пошел на кухню. На столе стояла кружка с засохшей полосой кофе. Я запустил в нее взгляд и увидел мост. Вибрирующий бетон, бахнущий от шагов, теплые руки людей, которых уже нет, и которых не было здесь, на этой кухне, никогда. Это моя проблема – я приношу с собой людей туда, где их не было. Даже сюда. Даже в кружку.
– Слушай, – сказал другой. – Ты не ешь уже сутки.
– Я ем дым, – ответил я, улыбаясь так, будто это шутка. Но даже улыбки не было – только напряжение скул.
– Кроме дыма, – уточнил он.
– Прикажешь пожарить яйцо? – спросил я. – Или сварить? Как правильно живым?
– Живым правильно – помыть кружку, налить теплой воды, добавить кофе, выпить. Вдохнуть пар. Помнить, что у пароля – вкус. Тогда ты не забудешь.
Я помыл кружку. Это простое действие оказалось самым сложным за весь вечер. Я старался, как будто от этого зависела чья-то жизнь. Может, так и было. Я налил воду. Кофе рассыпал на ладонь. Каждая крупинка была как песчинка в оптике. Я высыпал их в кружку, вдохнул горький аромат. Руки перестали дрожать так явно. Внутри – все равно.
– Ты слышишь? – спросил он.
Я прислушался. Из соседней комнаты шуршало. Похоже на то, как бумага трется о бумагу. Как листы в архиве, где я никогда не был, но который всегда во мне – архив звуков, образов, запахов. Там был шорох фотографий. Я пошел туда.
Комната встретила меня своим тусклым светом. Я редко включал верхний свет – он был слишком честным. Я предпочитал настольную лампу, желтую, ламповую, как воспоминания. На столе лежали фотографии. Я не раскладывал их – они сами находили меня, когда хотели. Верхняя – я и Леха на ступеньках старого автобуса. Он улыбается, я щурюсь. На спинах у нас рюкзаки. Это до. На обратной стороне фото – ничего. Пусто. Как будто никто и никогда адресата не предполагал.
– Ты ведь не знаешь, – сказал другой тихо. – Где ты оказался на том повороте. Где – слева, где – справа. Ты думаешь, ты был на правой стороне? А если все было наоборот, и это не ты там стоял? А ты – здесь, в зеркале, в крови, и вот – тот парень из автобуса, милый, усталый, – живет сейчас на другой улице? Он – пить кофе, он – целовать, он – смеяться? Ты украл у него место.
– Я никого не лишал – я просто… – голос оборвался. – Так сложилось.
– Это ты так сложил, – не смягчая, сказал он. – Это ты сложил эти тонкие листы – один на другой – и сказал: «Это будет моя жизнь».
– А ты кто тогда? – спросил я. – Чей ты?
– Я – твой изнаночный шов, – ответил он. – Я – нитка, ушедшая на изнанку, потому что лицо слишком гладкое. Мне нужна обратная сторона, чтобы держать. Иначе все расползется.
Я сел на край стола. Фотографии шуршали, как листья. Я вытащил из тонкой стопки маленькое – черно-белое фото. Мальчик, облокотившийся на перила. Он очень похож на меня. Но я не помнил это перило, этот двор, этот рисунок на рубашке. Может, чужое фото? Может, я подложил его сам, чтобы доказать себе то, что хотел, – что был мальчиком? Отражение лжи.
– Этот мальчик, – промолвил другой. – Он же видел однажды в окне самолет. Он думал – мы полетим. Мы – это кто? Ты? Я? Или они? Скажи ему, наконец, что самолеты – это не символ свободы. Это символ подхода. Скажи ему, чтобы не поднимал голову, когда услышит гул. Уже достаточно. Он устал глядеть вверх. Пусть посмотрит под ноги. Там – жизни.
Я улыбнулся неясно. Мальчик на фото улыбнулся в ответ. Или мне показалось? Я положил фото на место, как клали его мне в карман – бережно, не оставляя отпечатков.
– Идем, – позвал он оттуда, где стекло. – Возвращайся ко мне. Здесь твой центр.
– Ты говоришь «идем», а я дергаюсь, – сказал я. – Потому что не знаю – куда.
– В зеркало. В пустоту. В ухмылку. В дым. Там мы примем решение. Там, и только там, мы равны.
Я встал. Мои стопы стали легкими на мгновение – как будто другие, более бывавшие, ноги их сняли с меня и пошли сами вперед. Я пошел в ванную снова. Зеркало уже не было запотевшим. Оно было ясным, как чистая вода в канистре на привале. И в нем – я. Тот, другой. У него была рука на щеке – там, где шрам. Он не трогал шрам – он грел кожу вокруг него, как будто хотел, чтобы она растаяла, как лед.
– Ты помнишь его запах? – спросил он. – Не Лехи. Того – порох и влажная глина. И резина. И чудовищная сладость – от крови. Ты помнишь? Вспомни полностью. Не бойся. Если вспоминать частями – мы погибнем.
Я кивнул. Я вдохнул. Запахов так много, что они сложились в одну ноту – как в квартире соседей, где смешан борщ и духи, и пыль, и старые книги. Мой коктейль был тяжелее. Но он – мой.
– Теперь слышишь? – сказал он.
Я услышал. Все те звуки, которые были разъяты на кусочки – удар приклада о землю, хрип, шепот, шелест травы по башмакам, – теперь вдруг сложились в одно – в музыку. Она не была красивой. Она была правдивой. И мне стало легче.
– Я готов, – сказал я.
– Тогда смотри, – ответил он.
В зеркале что-то двинулось, как будто под водой прошло тяжелое тело. Не мое отражение – то, что за ним. Стена, которой быть не должно, отступила. Я увидел коридор. Он был похож на наш, только бесконечный – лампочки редкие, тусклые, висят на длинных кабелях, как плод на длинной ножке. Двери по обе стороны – одинаковые, без номеров. Дверные ручки, как щупальца, потянулись ко мне. Я увидел среди них – одну, знакомую, железную, с царапиной. Это была наша, та, которую я не сразу открывал раньше. И там, за ней, – чья-то тень.
– Ты хочешь туда? – спросил он. – Это твоя память. Это живой архив. Там есть и тот, кого ты не спас. И те, кого ты не помнишь. Они все ждут, как на вокзале, которого нет, поезд, который не объявляют.
– Я не знаю, – сказал я честно. – Я боюсь. Я… боюсь, что оттуда не вернусь. И что там – нет меня.
– Ты уже не здесь, – мягко сказал он. – Ты и так всегда наполовину там. Давай хотя бы зайдем целиком, по-честному. Только договоримся: если я скажу «назад», ты сделаешь шаг назад. Не споришь.
– Ладно.
Я поднес ладонь к зеркалу. Оно не стало водой. Оно осталось стеклом. Твердым, острым. Я надавил. На самой грани боли стекло стало мягким, как плоть под веревкой, и поддалось. Я шагнул внутрь.
Сначала я подумал, что упаду. Пол решительно не хотел быть там, где ему положено. Он казался подвижным, как палуба. Потом он стал стабильнее. Коридор принял меня. Лампочки гудели. Воздух был тяжелым, как будто здесь давно никто не открывал окна. Или окон здесь не было.
– Видишь? – сказал он рядом со мной. Он шел чуть впереди, как всегда. – Вот они.
Двери без номеров. Каждая одинаковая. Но каждая – звала по-своему. Из-за одной пахло табаком и бензином. Из-за другой – мелом и старыми тетрадями. Из-за третьей – войлоком и пылью плащ-палатки. Я останавливался на секунду у каждой, дотрагивался пальцами до холодной ручки и слышал – едва – чей-то голос. Многоголосие. Базар, где все говорят одно и то же, только по-разному: «Я…»
– Не открывай все подряд, – сказал он. – Ты не протянешь. Выбирай.
– Как? – спросил я. – Тут нет табличек.
– Ты и есть табличка, – усмехнулся он. – Тебе будут отвечать. Скажи: «Леха».
Я сказал. Слово ударило в воздух, как палка по воде. Коридор вздрогнул. Одна из дверей – та, где пахло теперь… больницей? бинтами, спиртом, – дрогнула, как живое. Ручка повернулась сама. Дверь распахнулась.
Я увидел комнату светлую, почти стерильную. На столе – белое покрывало, на нем – его рука. Только рука. Я не хотел видеть больше – знал, что если увижу, меня отрежет. Рука с синей веной, с узкими косточками, знакомыми до боли. На запястье – ссадина – та самая, которую он получил еще в детстве, – я помнил, как он хвастался: «Смотри, шрам – как молния». Эта «молния» теперь была на мертвой коже.
– Прости, – сказал я. – Прости, что я в ту секунду замешкался. Прости, что я кричал «терпи», когда надо было молчать. Прости, что я жив.
– Скажи это ему, – сказал другой.
– Я говорю. Ты слышишь? – вопрос в пустоту, который вдруг стал не пустым.
Рука шевельнулась. Совсем чуть-чуть. Как лист на ветру. И я услышал голос. Он был не отовсюду, а оттуда – из тех мест, где тишина имеет вкус железа.
– Не задерживайся, – говорил Леха. – Я не люблю, когда меня держат. Помнишь? Ты ведь всегда смеялся, что я нетерпеливый. Так и сейчас. Не задерживайся. И не драматизируй. Я – там. А ты – здесь. Иди. У тебя – дела.
– Какие? – спросил я.
– Ты же любишь пароли. Вот тебе – дело. Держи воду включенной, когда страшно. Слушай. Говори. И – вот что. Перестань думать, что ты должен умереть, чтобы меня уважать. Я тебя уважал, когда ты делал чай и шептал анекдоты. Мне этого – достаточно. Иди.
Я стоял, как приговоренный. Я хотел шагнуть внутрь, но понимал – если я переступлю этот порог, обратно будет дороги меньше. Я повернулся к другому.
– Он мне сказал. Ты слышал?
– Я всегда слышу, – ответил он. – Но то, что ты слышал, – важно. Теперь – закрывай. Дальше – другое.
Я закрыл дверь. Запах спирта еще держался в коридоре, как след взвода на дороге. Потом рассосался.
– Что дальше? – спросил я.
– Дальше открытки. Тебе придется зайти в комнату, где пахнет мелом.
Дверь с запахом старых тетрадей открылась. Я увидел класс – пустой, стулья с поднятыми на столы сиденьями, как в конце дня. На доске – формулы. И чья-то белая полоска ладони, только что стиравшая приводящие в бешенство линии. Я подошел ближе. На доске крупно написано: «ЗАЧЕМ?»
– Самому интересно, – сказал я. – Зачем я пошел туда? Зачем я вернулся? Зачем я теперь разговариваю с зеркалом, как с начальником?
– Это не начальник. Это ты, – ответил другой. – Ты себе не начальник?
– Я себе – плохой начальник, – сказал я. – Я требую невозможного, а жалею недостаточно.
– Исправим, – задумчиво сказал он. – Напиши.
Я взял мел. Он обжег пальцы. Я написал: «Потому что иначе я перестал бы быть собой». Потом подумал, добавил: «Потому что там были они». Потом еще: «Потому что не смог сказать “нет”».
– А теперь – ошибка в расчетах, – сказал другой. – Ты всегда забываешь три слова.
Я подождал.
– «Я – тоже человек», – подсказал он. – Напиши это. Не в виде шутки. По-настоящему.
Я написал. Мел сломался. Белая пыль на пальцах. На секунду мне показалось, что это снег. Губы сами приоткрылись – словно почувствовали холод января. Но это была только пыль.
– Достаточно, – сказал он. – Идем.
Мы закрыли класс. Коридор принял нас снова. Лампа впереди вспыхнула ярче. Где-то далеко хлопнула дверь. По коридору прокатился ветерок. Он пах выжженными травами и яблоками. Это странно. Я вспомнил деревню моей тети, два яблока на столе, полинялую скатерть, пес песочного цвета, лежащий под печкой. Мне захотелось туда. Я не был там семь лет.
– Ты можешь поехать, – сказал другой. – Никто не держит. Тетя будет на крыльце. Она скажет: «Постригся бы ты». А ты скажешь: «Потом». И уйдешь в огород. Там – тишина. Но другая. Тишина после дождя. Она более живая. Я тебя там не трону. Там меня меньше.
– Ты обещаешь? – спросил я.
– Нет, – честно сказал он. – Я не могу обещать. Я – такой, какой я есть. Я как питбуль – если меня бросили, я найду. Но там будет легче. Там ты сможешь сказать: «Я человек», – и тебя услышат даже птицы.
– Мне страшно уезжать, – признался я. – Как будто если я уеду, он придет сюда, в пустую квартиру, а меня нет.
– Он уже здесь, – сказал другой. – И там. И везде, где ты. Это не привидения. Это ты. Привидения – это когда мы не признаем себя. Когда мы говорим «это не я». Ты говоришь так часто. Перестань.
Я шел и чувствовал, как коридор изгибается. Я понял, что мы и не строили прямых. Прямое – не мое. Мне нужен изгиб, чтобы обходить. Я шел и думал о том, что изножье кровати – это тоже коридор. Там, где застревают чьи-то несказанные слова. Там пыль. Там всегда пыль.
– Смотри, – сказал он. – Вот та дверь.
Эта дверь была тяжелее. Она была деревянной – настоящей – с трещинами и сучками. На ней была вырезана буква. Она выглядела как «Я». И как «И». И как сломанная «Л». Буква каждого. Я прикоснулся. Изнутри раздалось дыхание. Тяжелое, хриплое. Я замер.
– Это он, – шепнул я.
– Это ты, – ответил другой. – Скажи.
– Помоги… – выдохнул я так тихо, как только мог. И сердце, и рот, и легкие – все опустилось. – Помоги мне вынести тебя.
Дыхание изменилось. Я услышал в нем не только боль, но и… удивление. Как будто тот, кто там, никогда не думал, что его попросят. Как будто он привык – требовать сам.
– Откроем? – спросил другой.
– Если я открою, я увижу то, что не выдержу, – сказал я. – Я буду смотреть и умру на месте.
– Нет, – сказал он. – Ты уже выдержал. Сам факт, что ты здесь, – симптом выносливости. Открой.
Я открыл. Комната оказалась пустой. Совсем. Только стены и пол. В углу – старое зеркало, в деревянной раме, темной и выщербленной. И в зеркале – моя спина. Я стоял и глядел в воду. Я услышал свое тяжелое дыхание со стороны зеркала. Я подошел. Моя спина в отражении была чужой. Широкие лопатки, как крылья, которые кто-то обломал. Шрам вдоль позвоночника, которого у меня нет. Я протянул руку, и фигура в зеркале повернулась. Мы встретились лицами.
Холод, как от металлической поверхности зимой. Он не улыбался. Я тоже. Мы стояли, как два соперника перед схваткой. Только вместо ковра – пустой пол. Вместо судьи – лампа на длинном проводе.
– Ну вот ты и дома, – сказал он.
– А ты – здесь, – ответил я.
– Я всегда здесь, – усмехнулся он. – Это твой центр тяжести. Тебе пора перестать от него бегать. Посмотри на меня. Хорошо. Не закрывай глаза. Перестань жалеть. Перестань жалеть себя и меня. Это – самое тяжелое. Но другого выхода нет. Жалость – это прохладная вода. Ей всегда хочется напиться. Но она сушит.
– С чего начать? – спросил я.
– С того, что ты перестанешь говорить «я плохой», – сказал он. – Ты будешь говорить «я живой». Живые – делают ужасные вещи. Живые – плачут в ванной. Живые – режутся об стекло. Живые – иногда не приходят вовремя. Но живые идут. Твоя ошибка – ты спрятался за роль. Роль «виноватого». Она удобна. Она снимает с тебя ответственность за будущие действия. «Я виноват – значит, мне можно ничего не делать». Это хитро. Мне нравится. Но – не сработает.
– Я не прячусь, – сказал я шепотом. – Я… правда… не знаю, как еще.
– Смотри: – Он коснулся пальцем воздуха. На секунду мне показалось, что я действительно чувствую его палец – оттуда, через стекло. – Вот ты. Вот они. Вот та ночь, которую ты кроишь каждый раз заново. Вот утро, которое ты не впускаешь – занавески закрыты. Открой занавески. Это физическое действие. Открой их каждое утро. Это приказ. Можешь?
– Могу, – автоматически ответил я. «Так точно» взлетело на пороге языка и сгорело.
– Второе: когда начнет пахнуть дымом из пасти зеркала – улыбайся. Мне это опротивит. Это сделает меня слабее. Я ненавижу твои улыбки – они неуместные. Но они сильные. Тебе не нравится. Но это – оружие.
– Ты скотина, – сказал я. – Ты заставляешь меня смеяться там, где мне хочется выть.
– Выть – ты умеешь. Смеяться – нет. Тренируй слабое, – спокойно ответил он. – Третье: купи хлеб у той женщины у киоска, у которой руки всегда пахнут дрожжами. Когда она будет давать сдачу, не отвернись. Посмотри ей в глаза. Они – тот самый мир, к которому ты не допускаешь себя. Это будет больно. Я буду сопротивляться. Но ты сделай.
Я слушал и вдруг почувствовал усталость – не как после марш-броска, а как после трехчасового разговора с любым мудаком. Хочется спать, но сон – не приходит. Хочется уйти, но ног нет.
– Четвертое, – продолжил он. – Напиши письмо мальчику с фотографии. Скажи ему правду. Про самолеты. Про гул. Про то, что он сделал правильно, когда не отводил глаз, но теперь можно. Напиши ему, что ты заботишься. Что ты не бросил. Конверт не надо. Достаточно положить под коврик. Он найдет.
– Это – шутка? – спросил я. – Под какой коврик? У меня один.
– Под тот, в коридоре, – улыбнулся он. – Где монета. Кстати – верни монету туда. Она – привязка. Без привязок – тебя снесет.
Я выдохнул. Мне стало как-то легче от самого факта наличия списка. Я любил списки. Они делали из хаоса ступеньки. Ступеньку можно преодолеть.
– Пятое, – сказал он и вдруг стал серьезней. – Когда ночью раздастся голос – не отвечай «кто здесь». Скажи: «Я здесь». И выдохни. Этого достаточно. Он поймет.
– Кто – он? – спросил я.
– Любой, – ответил он. – Любой твой «он». Любой мой «он». Это – универсальный ответ. Он меня обезоружит. Я этого ненавижу. Но я этого всегда жду. Скажи – и тишина станет дружелюбнее. Она не уйдет. Но она ляжет рядом, не на грудь.
Мы молчали. В комнате с зеркалом стало тише так, что слышно, как лампочка живет – как в ней маленький теплый дух трется о стекло. Я повернулся к двери. Я боялся выйти. Это было похоже на момент, когда ты стоял в окопе, и надо было подняться и подумать, что будет потом. Никто не знал. Но ты – поднимался.
– Иди, – сказал он. – Я не уйду. Я не уйду никогда. Но я буду вести себя лучше. Пока ты – ведешь меня. Мы договорились.
– Мы – договорились, – повторил я. – Только давай без «приказов» и «так точно». Договор – это другое.
– Согласен, – улыбнулся он. – Тогда встретимся утром. На кухне. С кофе. Ты поставишь кружку, а я – перестану плевать дымом в твое лицо. Посмотрим, как долго.
Я шагнул назад. Коридор встретил меня. Лампочка, казалось, стала светить теплее. Я шел по этому вытянутому отрезку времени, как по мосту. Я знал: если сейчас я оглянусь, я увижу дверь, на которой кто-то пальцем нарисовал букву – на мой вкус. Я не оглянулся. Я вышел к зеркалу. И сделал шаг – обратно.
Стекло сопротивлялось меньше. Я всплыл, как тот, кто опомнился и оттолкнулся от дна. Я стоял в своей ванной, в своей квартире, в своем ночном городе. Шум воды, которую я выключил, все еще казался мне. Я повернулся – к окну. Занавески. Я подошел и отдернул их. Ночь вошла внутрь, как гость, которого все равно ждешь, каким бы он ни был.
– Я здесь, – сказал я.
Тишина – запнулась. В коридоре где-то – вовсе не у меня – кто-то чихнул. Я усмехнулся. Это было не страшно. Это было – живо.
Я прошел на кухню. Кофе. Кружка. Руки уже не дрожали так, как раньше, или я просто научился дрожать и не расплескивать. Я поставил кружку на стол и вдруг заметил – на стекле окна – тонкая полоска, как если бы ногтем провели. Я провел пальцем. Полоска исчезла. По ту сторону – город моргал. Я моргал в ответ.
– А если завтра все начнется заново? – спросил я.
– Начнется, – ответил другой. – И это – хорошо. Это значит, что мы живем.
– Я не хочу только жить в боях, – сказал я. – Я хочу жить и в перемириях.
– Перемирия – мы строим сами, – сказал он. – Их никто не объявляет громко. Они тихие. Они пахнут хлебом и кофе. И утренней пылью на подоконнике. И твоими шагами до магазина. И твоим «доброе утро» – сказанным, даже если никого нет в лифте.
– Я подумаю, – сказал я.
– Не думай все время, – хмыкнул он. – Иногда – делай. Например, – подними монету.
Я пошел в коридор. Коврик. Монета – на месте, блестит слабым сторонним светом. Я поднял ее, держал на ладони. Она была теплее, чем должна была быть. Я положил обратно – под коврик. Там – ее место. Я просунул пальцы глубже – туда, где ресницы коврика цепляются за пол. Бумага. Тонкая. Письмо? Я вытянул. Это был лист из школьной тетради, мелко исписанный. Почерк был мой – обычный, чуть наклоненный. Но я не помнил, чтобы я писал это. Я читал.
«Я обещаю тебе, мальчик, что однажды мы пойдем на речку. Не на ту, где грязь по щиколотку, а на твою, где вода прозрачная, и видно каждый камень. Я обещаю, что я перестану ждать выстрела каждую минуту. Я обещаю тебе сказать вслух – ты хороший. Ты сделал, что мог. И я сделал, что мог. И этого достаточно для сегодня. Завтра – другое. И еще одно обещание: когда я встречу тебя в зеркале – я скажу “здравствуй”, а не “уходи”.»
– Когда ты это написал? – спросил я.
– Когда ты спал, – честно сказал другой. – Спишь ты редко. Но иногда – выпадаешь. Я тогда и накалякал. Чтобы ты не забыл, когда проснешься, что ты – не монстр. Маленькая записка из ночи.
– Мне легче от того, что это написал я, – сказал я. – Тогда это не миф. Тогда это не внешняя доброта. Тогда это – внутри.
– Именно, – кивнул он. – Мы – не внешнее. Мы – внутри.
Я сложил бумагу и положил под коврик. Там – ее дом. Я прошел в комнату, сел на пол. Пол – это лучше, чем диван. Диван – как обман. Пол – честнее. Я прислонился спиной к стене. Квартира дышала. Я дышал. Время – двигалось, как караул у ворот – медленно, но неумолимо. За окном стало светлее в какой-то точке – наверное, где-то включили свет в подъезде напротив. Мне показалось, что это рассвет.
– А если он снова позовет? – спросил я. – Если он снова скажет: «Помоги»?
– Тогда – скажи: «Я здесь», – повторил он. – И – «Я – с тобой». И все. Не обещай невозможного. Не пытайся спасать мертвых от смерти. Это неуважение к ним. Просто – будь.
– Я попробую, – сказал я.
– Попытка – это действие, – ответил он. – Я доволен.
– Ты доволен? – я ухмыльнулся. – Тебя вообще можно удовлетворить?
– Иногда, – сказал он. – Когда ты перестаешь играть и начинаешь быть. Посмотрим.
Я закрыл глаза на секунду. Не для сна. Для того, чтобы почувствовать, как горячий воздух в комнате перемешивается с прохладной тонкой струйкой от окна. Чтобы услышать, как что-то маленькое – может быть, муха – ударяется о стекло и отскакивает. Чтобы зарегистрировать все – но не как отчеты, – а как жизнь. Я сидел так долго. Или мгновение. В этих делах я давно потерял счет.
На стене тень от лампы поехала вниз – как будто лампа тоже устала стоять и решила присесть. Я поднялся. Пошел в ванную. Очень медленно. Остановился в дверях. Зеркало меня ждало. Я подошел и посмотрел – прямо в себя.
– Здравствуй, – сказал я. – Я – здесь.
– Здравствуй, – ответил он. – Я – тоже.
Мы оба улыбнулись. Улыбка вышла кривой, как у людей после травмы. Но она была. Я поднял руку в знак… не то приветствия, не то отдачи воображаемой чести. Он – тоже. Мы стояли так какое-то время. Потом я погасил в ванной свет. И ушел в комнату.
Не знаю, сколько тянулся этот ночной марш-бросок – час, два, вечность. Но у каждого марша – есть финиш. Мой был – на балконе. Я вышел босиком на бетон. Он был теплым – город дышал. Подо мной – все эти бесконечные окна, которые я никогда не видел изнутри, и которые всегда смотрят на меня своими пустыми глазами. Где-то вдалеке ржавел трамвай. Небо светлело. Настоящее утро начинало выступать сквозь эту бесконечную масляную ночь.
Я вдохнул и сказал очень тихо:
– Доброе утро.
– Доброе, – ответил он. – Держись.
– Держусь, – ответил я.
Я вернулся внутрь. Утро было осторожным – как боец, который не доверяет перемирию, но все-таки складирует оружие в угол. Я поставил чайник. Пусть кипит. Пусть это будет звук, который заменит любые другие. Я открыл окно. Холодный воздух злится и радуется сразу. Я встряхнул занавески – из них посыпалась пыль – моя личная зола. Я не стал ее вытирать. Сегодня – нет. Сегодня я буду просто ходить и говорить: «Я здесь». И ночью – тоже. Если позовут. Если тишина заговорит. Если зеркало зашипит дымом.
В прихожей метро моего дома, то есть мой коридор, сладко потянулся к свету. Коврик снова тронулся краем. Я надавил ногой – проверка. Он недвижим теперь. Я достал из корзины ключи. Металл в руке – простой, реальный. Я глянул на них. И вдруг понял – на одном маленькое пятнышко ржавчины. Я провел пальцем – ржавчина не оттерлась. И я улыбнулся – потому что этот маленький круг – и есть мое солнце на сегодня.
– Мы идем? – спросил он.
– Мы идем, – сказал я. – Просто – идем.
– И когда станет темно, – напомнил он.
– Я скажу: «Я здесь», – закончил я за него.
– Тогда, возможно, – очень тихо, почти как ветер, сказал он, – мы однажды скажем: «Мы – здесь».
Я не ответил. Я просто поставил кружку на стол, взял хлеб, отломил кусок. И вдруг – бессмысленно и просто – раскрошил его для птиц на балконе. Птиц не было. Но крошки лежали. Они – как обещание тем, кто прилетит. Им – мое «доброе утро». Им – мой мир.
Я снова подошел к зеркалу – уже в коридоре, в узком, где висит старое, с потемневшим краем. Я не люблю его. Оно показывает меня неправду. Или правда – слишком правдива. Я посмотрел – и видел просто мужчину. С синяками под глазами, с сутулой спиной, с плечами, которые больше не хотят держать рюкзаки. И мне вдруг стало ясно: это – тоже я. И это – достаточно.
Я улыбнулся ему. Он улыбнулся мне. Мы оба сморщили нос от собственной нелепости. И пошли – в один и тот же город, где каждый день – бой, каждый бой – не против кого-то там, а за что-то тут. Я шел и слушал – шаги. Но теперь они не были угрозой. Это были мои шаги.
До лифта я дошел неторопливо. Я нажал кнопку. В зеркало напротив – опять. Я устал от них, но сегодня – нет. Сегодня это мои окна в себя. Лифт приехал. Двери открылись. Внутри – старушка с пакетом. Она подняла на меня глаза и сказала:
– Доброе.
Я хотел кивнуть – и уйти в свою угловатую мимику. Но я вспомнил.
– Доброе утро, – сказал я и выдержал взгляд. У нее были серые глаза. В них – ничего сверхъестественного. Только привычная, спокойная усталость. И мне стало спокойнее. Как будто я приложил к виску холодную железку – прежний ритуал. Только теперь – без железа.
На улице воздух перегорел, но пах свежестью. Я шел и повторял: «Я – здесь». Иногда – шепотом. Иногда – про себя. Иногда – вслух. И никто не оглянулся. И я понял – это для меня, а не для них. Это – пароль. Это – мост. Это – та нитка, к которой я привязал свой шов.
Когда я вернулся, в квартире уже было другое – утреннее – качество. Оно похоже на детскую глину, которую можно мять. Я услышал – в ванной – капля упала. Я пошел туда, не торопясь. Посмотрел в зеркало. Он тоже заглянул мне в глаза.
– Мы сегодня живем, – сказал он.
– Живем, – повторил я. – И когда станет темно – мы не исчезнем.
– Да, – сказал он. – Мы научимся не исчезать. Даже если голос будет просить – мы останемся. Это – новый устав. Наш, неписаный. Живой.
Я кивнул. Мы постояли некоторое время. Потом я прошел в комнату, взял ручку, бумагу. Сел. Написал мальчику письмо, без рисунков, только слова. «Здравствуйте» – «здравствуй» – и все эти простые, нежные, неловкие фразы. Я положил письмо под коврик. Монета – охраняла. Я знал – никто, кроме меня, его не прочитает. И от этого – стало не грустно. Стало ровно. Как будто я поставил важный штамп.
Вечером, когда свет начал уходить из углов, а в зеркалах растянулись полупрозрачные тени, я услышал – тот самый шепот, то самое хриплое: «Помоги». Я встал. Я не побежал. Я пошел медленно. Я положил ладонь на дверь. Я сказал:
– Я здесь.
И тишина легла рядом со мной, не на грудь. Она дышала равномерно, как сосед в плацкартном вагоне за перегородкой. Я дышал в такт. Я стоял так долго. Или мгновение.
– Спасибо, – сказал кто-то. А может, никто. А может, это сказал я – себе, ему, тишине, Лехе, утру, монете, мальчику, женщине из киоска, старушке из лифта, лампе на тонком проводе, моим шрамам, моей улыбке, моему дыму. Всем – за это странное, усталое, прекрасное: «Мы – здесь».
И зеркало больше не воротило нос, не плевало дымом, не строило угроз. Оно стало простым – предметом, который отражает. Но иногда – ночью – оно улыбалось мне чужими глазами. И я, как человек, который слишком долго не улыбался себе, улыбался в ответ.
Оно дало мне шанс, я не должен его упустить.
Глава 4: Ночь без сна
Ночь опускается на город не как заботливое покрывало, а как мокрый плащ, пахнущий железом, углем и старой пылью. Она тяжелеет на плечах, шуршит складками по подоконникам, влипает в стекла.
Я стою у окна, и мое отражение – тусклая, вдавленная в темноту маска – повторяет за мной ту же тягучую, осторожную неподвижность, словно любое лишнее движение может задеть незримую растяжку.
За стеклом редкие огни медлят, мигают, будто забывают, для чего они зажжены, и мне кажется, что весь город вместе со мной пребывает в той самой полудреме: еще не спит, но уже не бодрствует; и в этом зыбком промежутке слышнее и тише одновременно, страшнее – и честнее.
Ночь – это время безумств, которые на самом деле могут происходить в любое время.
Ночь – это тот же день, просто тёмный.
Сон давно перестал быть отдыхом.
А что такое отдых?
Он стал учебной тревогой, которая всегда звучит одинаково – хриплая сирена, что застревает в горле.
Внутри этого звука – песчинки голосов, чьи-то крики, шепоты, приказ «занять» без координат, команда «ждать» без времени. И каждый раз одно и то же движение: веки, тяжелые, как бронеплиты, опускаются, и я понимаю – за ними не темно. За ними – свет горящего поля.
И эти координаты, чёртовы координаты, – постоянно я их теряю. Где мой компас?
Я кладу ладонь на шершавый подоконник, железо отдает холодом.
Вторая рука на шве, будто в строю: так проще удержаться на одной линии с собой.
Диван за моей спиной словно шепчет о доступной милости сна, но он – как блиндаж, накрытый брезентом: тесно, и воздух чужой, отяжелевший от старых снов. Кровать в спальне – это музейная витрина: «довоенное», чужое, не мое. Я давно не ложусь туда. Мир «до» – слишком твёрд, чтобы его не разбить случайным вдохом.
Я говорю себе: «Дыши». И начинаю считать.
Раз – прохлада от стекла.
Два – огонек на противоположном доме мигает, как пульс.
Три – где-то далеко кашлянула труба, и звук, прошедший через кварталы, стал похож на вздох гиганта.
Четыре – занавеска делит комнату по диагонали, как карта фронта, где линии то сходятся, то расходятся.
Пять – тишина.
Шесть – тишина так густеет, что ее можно свернуть в рулон.
Семь – сползает по стенам.
Восемь – прилипает к коже.
Девять – на языке стоит смак меди.
Десять – содержимое ночи начинает переливаться.
На границе сна не бывает дверей и табличек. Там – перетекание. Я всегда попадаю туда через звук: сначала – электрический гул, будто трансформатор в голове. Потом – треск, похожий на радиошум. Этот треск выстраивается в слова: «ясность – ноль», «повтори», «где ты», «держи». Мне кажется, я отвечаю, но звуки ускользают, как рыбы в воду, и от моих слов остается только мокрый след.
Теперь – шаги. Я слышу шаги там, где у звуков нет источника. Они идут за стеной, под потолком, иногда проходят через меня – и я замолкаю, позволяя им перешагнуть. Иногда я слышу, как стучит мой зубной ряд – от еле сдержанного холода, но знаю: это просто ритм, который пережидает меня, чтобы потом выскочить вперед и повести дальше.
Сон подползает с другой стороны: не засыпание – затопление. Веки смыкаются не как ставни, а как две пластины бронестекла, слипшиеся от дождя. И где-то посередине – вода. Она всегда здесь. Даже если ее нет, она все равно – здесь. Она заполняет уголки, мажет стыки, делает из свернутой тишины плотный валик. Я не сопротивляюсь. Я давно понял: борьба с водой – это разговор с зеркалом: любезности впустую.
Меня накрывает не с головой, пока – по плечи. Голоса, большой металлический гул, щелчки, как если бы кто-то по стеклу проводил монетой. Я хватаюсь за стол – просто чтобы помнить, где я. Дерево под ладонями шершавое, со старыми царапинами: их больше, чем линий на моей ладони. Каждая царапина – чья-то тропа. Я иду по одной. На ней пахнет резиной, перегретым металлом, чьим-то острым потом – тот, кто стоял впереди меня, боялся так сильно, что его боялись даже его ботинки.
И вот – мотивы перестраиваются. Диван – уже не диван. Он вытягивается в ров, в осыпанную крошевом глину канаву. На краю – целые пучки травы, желтые и прозрачные, как волоски у старой метлы. Колени мои впиваются в землю так, будто там – не земля, а сквозная сырая доска. Я слышу – далеко – музыку, жутко знакомую. Не оркестр, не гармошку, а то самое: свист – и пауза. Свист – и удар. Паузы бывают длиннее звука, и тогда они – страшнее. Пауза – значит, думают о нас.
Это не кино. Там, в кино, всегда есть граница кадра. Здесь – нет. Вся моя видимость – без полей. Широкий, растянутый горизонт, а сверху – низкое небо, как крышка перевернутой миски. Очки и маски сняты, но все равно тускло – потому что сами глаза еще не договорились, что увидят. Я двигаюсь, как всегда: криво, осторожно, без спешки, потому что спешка рвется на звуки. Я знаю – внутри меня есть коридор для каждого звука. Если их пустить одновременно, они забьют друг друга, как бойцы в узком проходе.
Имя. Первое, что приходит, – не мое. «Леха», – говорит кто-то – как хлопает маленькая дверь на кухню, – легко, обычным голосом. Я оборачиваюсь, но вижу не его, а себя – там, где меня не должно быть: на шаг впереди, чуть согнувшись, как будто не поверил, что земля пустая. Он оглядывается, и я понимаю: это не он, это – тот, другой – «ночной» я. У меня для него нет имен. Он – как беспозвоночное в банке с формалином: сохраняется лучше всех. Мы не здороваемся. У нас нет протокола на это.
– Идем? – спрашивает он, наклоняя голову. Губы у него в темноте без цвета. Глаза – черные, но не пустые. Внутри черного – блеск, как рыбья чешуя при тусклом свете.
– Куда? – спрашиваю я. Мой голос звучит так, как если бы я его услышал через помехи.
– Внутрь. Есть дверь.
Двери во сне – как молчаливые собаки: не гавкают, но всегда рядом. Мы идем вдоль неглубокого рва, потом вдоль дороги, где нет никаких машин, но в пыли отпечатки шин – свежие. «Недавнее прошлое», – думаю я, и эта мысль звучит как официальная формулировка. Воды – никакой, но все влажно так, будто только что кто-то обрызгал мир из зеленого шланга. Ураган проходит по внутренним проводам, но снаружи – неподвижность.
Дверь действительно есть. Она стоит просто в поле, без стен, как декорация на плохой сцене. Деревянная, тяжелая, с малюсенькой прорезью вместо глазка. Вокруг нее – воздух, да легкая пыль. На ее поверхности – сеть трещин, и эти трещины… эти трещины похожи на те самые карты, что висели однажды у нас в комнате: толщина линий то и дело меняет смыслы; одна и та же площадь становится то «сопка», то «высота», то «пятачок». То, что карта – это всегда про высоту, а не про длину дорог, я понял поздно.
Я кладу руку на ручку, холод жалит ладонь – привычно. Изнутри тянет влажно-теплым, как из комнаты, где сушится белье. Он – рядом, «ночной» я, – и молчит. Никаких советов. У нас почти всегда так: он меня доводит до порога, а дальше – я. Иногда я завидую ему: он никогда не стоит в дверях. Он либо внутри, либо снаружи. Ему не нужно сомневаться, он сомневается мной.
– Откроешь – не вылезешь, – говорю я себе. И понимаю: сутки состоят из множества этих дверей, и я устал от одних и тех же перегибов по одной и той же линии.
Я поворачиваю ручку. Дерево скрипит так, как скрипят зубы, когда ты их держишь в замке. Дверь распахивается без сопротивления. За ней – не поле. За ней – коридор.
Этот коридор я видел сто раз и ни разу не видел одинаково. Он длинный, с редкими лампочками, подвешенными на длинных проводах, и свет у них – тот, который болит в глазах: желтый, вялый, с отливом, похожим на жир на поверхности супа в солдатской столовой. Пол – линолеум, по которому когда-то долго ходили, и он запомнил эти ходы. Стены – то пыльные, то влажные, то с затеками, как на простыне после плохого сна. Двери – без номеров. И каждая – дышит.
– Здесь безопаснее, чем там, – говорит «ночной» я так, словно мы обсуждаем вкусы. – Но страшнее, чем «здесь».
«Здесь» – это моя квартира. Но и моя квартира – тоже коридор, если убрать привычный звук холодильника и щелчок старого выключателя. Никто не обещал, что жизнь перестанет быть проходом.
От одной двери тянет спиртом и бинтами. Мне хочется туда – жажда к точности, к больнице как к самому честному месту мира. Я знаю, что за ней – рука на белой простыне. Я знаю, что она шевельнется – на миллиметр, – и я услышу голос: «Не задерживайся». Это там, где я всегда плачу не слезами, а тем самым внутренним сжатием, от которого клавиши ребер становятся звонкими. Я медлю. Я отхожу в сторону.
Другая дверь пахнет суриком, металлом и табаком. Там – пустой бокс, тень серии, «разбор полетов» без полетов. Там я снова и снова пытаюсь повернуть время так, как поворачивают ключ в часах: стрела же так просто движется на месте. Я знаю: там меня ждет рой «если бы», и этот рой кусает хуже пчел – не оставляет следов, но отнимает силы.
Еще одна – пахнет мелом. И меня ломит туда – не потому, что я люблю мел, а потому что мел – как маленькая белая ложь, которую можно стирать. Это дверь в класс, на доске – всегда одно и то же слово: «Зачем». И я каждый раз пишу ответ – мел ломается, руки белеют, слова тают, как если бы мел был льдом. Я люблю эту дверь, потому что она обещает честную ошибку. На охоте за честностью я стал хорош.
Но я иду дальше. Потому что я уже слышу – иначе. Не запах, а звук. Шелест бумаги в архиве, которого я не видел никогда, но который во мне – как запасной легкий. Фотографии шевелятся в воздухе, не касаясь стола. Это те фотографии, которые я раскладывал и клал обратно, пока их края не стали мягкими, как ткань. А они все равно – живут своей жизнью. Это дверь, где лежит маленькое черно-белое: мальчик с тонкими руками держится за перила. Он – я. Но не я. Он – тот, кого я иногда называю «первый». Или «незнающий». Он смеется, потому что самолет в небе – символ праздника. Я иногда пытаюсь объяснить ему: самолеты другие – прилетят не за нами, а над нами. Но он ждет. И его ожидание – мой костыль.
– Если зайдешь – застрянешь, – шепчет «ночной» я. – Не потому, что ты слабый. Потому что там – липко. Пойдем дальше.
Мы идем дальше. Свет трубочек гудит, как нити в старой лампе. Издалека тянет водой. Это странно. Вода – уже была. Но там – другая. Там – кран со стонущей прокладкой, которая называет время по каплям. «Ты же любишь воду, – усмехается „ночной“. – Только не тонуть в ней». Он радуется, когда я злюсь. Злость – это, кажется, единственная эмоция, которую он уважает: она – похожа на ясность.
Я не заметил раньше: на одной двери – царапина, похожая на букву. Нельзя сказать, какая это буква: «Я», «И», «Л» – всё сразу и ничего. Я пробую ногтем – дерево отзывается сухо. «Скажи пароль», – привычно предлагает «ночной». Эта его традиция – стара, как трещины на моих ладонях. Он заставляет меня произносить вслух то, чего я избегаю. Слова хрустят у меня в горле, как раздавленные орехи.
– «Я здесь», – не думая, говорю я. И коридор – чуть-чуть – меняется. Это слово всегда дает ему форму. Коридор становится уже и длиннее. Кто-то в конце кашляет – я узнаю этого воображаемого соседа. Он живой – и этого достаточно, чтобы стало страшнее.
Дверь поддается. За ней – не комната. За ней – зеркало. Но не просто зеркало – вертикальная поверхность воды, в которой отражение – не устаёт. Рама – темная, ободранная. Стекло – не запотело. Это неправда: стекло всегда потеет, если на него дышать. Значит, здесь – нет дыхания. От этого легче. Или хуже.
Подхожу. Он – там. Я – другой. Его рука лежит у щеки так, будто он примеряет тепло к коже. Лицо – не мое. Или слишком мое. Я знаю эти мелкие разрезы по лбу, эти складки у глаза. Они появились, когда я решил никогда не выступать в свою защиту.
– Давай не будем притворяться, – говорит он мягко. – Ты сюда пришел не потому, что я позвал. Ты пришел, потому что снаружи – хуже. Ты надеешься найти в кошмаре мебель своего дома.
Я усмехаюсь. Это происходит редко – усмешка, а не улыбка. Но он прав. Снаружи – холодильник рычит как дикий зверь, стеклопакеты звенят как провода, почтовый ящик стонет раз в день – от бумажного веса. И каждый из этих звуков – не лучше артиллерии, потому что к артиллерии прилагалась форма причин связи. К быту – нет.
– Я устал не спать, – говорю я. – Но я боюсь снов.
– Ты не боишься снов. Ты боишься в них оставаться, – поправляет он – как всегда. – Потому что там ты – честнее. А честность требует держать дыхание.
– Сколько? – спрашиваю я.
– До десяти. Или пока не перестанешь считать в надежде, что счет – спасает. Счет – только мост. Но он не приводит, если по нему не идти.
Мы стоим перед зеркалом. Наши нервы работают по очереди. Он показывает мне, как скользят звуки по стеклу. Как слово «помоги» кажется собачьим лаем, если слушать его издалека у двери с плохой ручкой. Как слово «постой» превращается в «пустой», если не успеть. Как «я здесь» становится «я исчез», если зажмуриться слишком крепко.
– Ты все время спрашиваешь: проснуться или остаться? – продолжает он, а его голос – не его – голос классной учительницы, голос врача, голос гражданской жизни, раздерганной на мелкие служебные голоса. – Ты так и не понял: ты не выберешь. Тебя выбирает звук. Просыпается – не ты. Просыпается дверь. И спится – не тебе. Спится этим коридорам. Ты проводник, и тебе нужно меньше командовать себе.
– Ты хочешь, чтобы я отдал командование? – я прищуриваюсь.
– Нет, – спокойно. – Я хочу, чтобы ты перестал играть в начальника единственного человека, которого ты можешь уважать без бумаги.
Я смеюсь тихо и устало. Вода за стеной – знобит, как зуб под пломбой. Я вспоминаю: в ванной кран не до конца перекрыт. Капля падает раз в определенное время – как будто кто-то в соседней комнате проверяет пульс. Я слышу этот капельный метроном во сне. И в бодрствовании. Он связывает два мира. Он – веревка. Я держусь за нее страшно – как за простыню, из которой вылезают видения.
Он кивает – будто прочитал вслух то, что я и без него знаю. Я спрашиваю – наконец сам:
– А если я останусь? Целиком. Прямо сейчас. Поставлю здесь палатку, прикручу фонарь, разведу огонь, повешу фотографию – твою, свою, Лехину…
– Он придет, – перебивает «ночной». – И скажет: «Не задерживайся». Ему важнее, чтобы ты шёл. Ему никогда не нравились лагеря.
– Реальность – тяжелей, – произношу я вслух, словно подписываю приговор. – Она требует денег и документов, звонков и объяснений. Она требует выдерживать человеческие взгляды – реже врагов, чаще соседей – и это хуже любого «огня справа». Во сне – я хотя бы знаю, куда прятаться. В яви – прятаться некуда. Каждый подъезд – трибунал, каждая очередь – разбор.
– Значит, выбираешь зависнуть, – сухо говорит он. – Полудрема то и хороша для тебя, что она с двух сторон. В ней можно останавливать дыхание, не рискуя потерять сознание. Но от этого печень не станет печенью другого человека. Она останется твоей. Выходит, надо научиться стоять на этой границе, как на мосту. Мост – не место для палатки. Мост – место, чтобы перейти.
Я думаю: мосты. Они дрожат, когда по ним идут тяжелые машины. Их строят, как швы, чтобы соединить разрезанное. В нас самих – тоже мосты. Между днем и ночью, между войной и кухней, между «я останусь» и «я уйду». Мосты иногда рушатся. И мы падаем в воду. Если знаешь, как дышать в воде, – выживаешь. Если нет – богатый флорой и фауной речной мир заливает легкие настоящим. А настоящего иногда – слишком много.
– Скажи, – шепчет он. – Сам себе. Как в рацию: «Держать». И держи. Держи этот тонкий край: не засни насовсем и не просыпайся в панике. Держи – пока ночь делает своё – не доброе и не злое – дело: растворяет. В растворе всегда цедится то, что не растворяется. Вот что нам нужно. Этот осадок – наш белок. Им будем жить.
Я стою и держу. Ладони на краю рамы зеркала – проще понимать границы, когда касаешься. Дышу через счет. На «три» в голове громыхает – я вижу вспышки, как на внутренней стороне век кто-то катает стеклянные шарики. На «пять» звучит трава – да, у травы есть звук: она не шуршит – она звонит, когда по ней проведешь костяшками пальцев. На «семь» приходит запах: тот самый, от которого воротит желудок, – смесь крови и железа, но без крови, а железо без магнита. На «девять» – шум воды. На «десять» – тишина.
В тишине наконец-то произносится имя. Не я – оно. «Леха», – как будто кто-то за моей спиной сказал – просто: «Ты тут?» Тень моего друга встает не из стены – из желудка. Она теплая. Она держит меня за рукав – не тянет, нет, – просто держит, как чтобы мы не потеряли друг друга в толпе. Он ненавидел толпу. Я тоже. Мы в ней становились невидимы друг другу. В толпе страшнее, чем под «бах»: там не знаешь, где рядом.
– Ты меня слышишь? – спрашиваю я.
– Всегда, – отвечает он. Или мне кажется. Я устал выяснять, где мои слова, где – эхо, где – мысль. Внутри сна слово может быть действием. Я опасаюсь случайно командовать тем, чего боюсь.
– Я не задержусь, – говорю ему. – Я знаю, ты был бы недоволен, если б я сел на табуретку посередине коридора и залип.
– Я не вмешиваюсь, – отвечает он. Или «ночной». В этом месте их голоса сходятся, как две ведущие в одну дорогу. – Но, если ты выбираешь – выбирай не против себя. Если страшно там – и страшно тут – ищи место, где страх – тише. Иногда «тут» – это кружка кофе, а «там» – чистая вода. Иногда наоборот. Сегодня – проверим.
Он исчезает. Не в смысле «исчез». Он раскручивается, становится спиралью в воздухе и уходит в другую комнату. Зеркало чуть темнеет, как если бы на улице прошла туча. Я слышу речь – как во дворах слышат телевизоры: чужая кухня, чужая дерзость, чужая ругань. Я слышу формулы: «вдох, задержка, выдох». Это кажется зарядкой для снов.
Я отступаю от зеркала. Коридор меня принимает. Двери опять – по обе стороны, по обе половины. Я иду – туда, где пахнет мелом. Мне сегодня необходима доска. На ней – мое «зачем», как недопитый чай. Я беру кусок мела – рука сразу белеет. Пишу крупно – так, чтоб можно было прочесть издалека: «Я – тоже человек». Одно это письмо – как снять сапог: становится легче, но идти босиком – больнее. Мел ломается. А я – нет. Мел можно взять новый. Себя – не поменяешь как инструмент.
Шорох фотобумаги тянет дальше. Память – бумажная, и у нее есть громкость. Сегодня она – небольшая. Это приятно. Когда она громкая – она хрустит на всю голову. Я беру маленькую карточку – мальчик у перил. Я знаю этот двор – не знаю, откуда. Может, из чужого альбома – трюк. Я говорю мальчику – это моя привычка, от которой меня воротит, но без которой я распадаюсь:
– Самолеты – это не свобода. Самолеты – это приближение. Не смотри вверх, когда гул. Смотри под ноги. Там – живые.
Мальчик усмехается. Это я смеюсь. Хорошо. Значит, мы делаем какое-то дело: передаем самому себе инструмент – лапидарный, тупой, но необходимый. «Где конверт?» – спрашивает «ночной» из тени. Я киваю. Бумага, ручка, письмо. Коротко – без объяснений и перечислений, просто «здравствуй». Я напишу – потом. Я ещё держу мост.
Звуки возвращаются – не те. В коридоре – дверь, которая пахнет теплом кухни и железным ключом. Это дверь – сюда. В мою квартиру. Вывесок нет. Я узнаю ее по тому, как она слушает. Она слушает меня, когда я молчу. Это всегда приятно – кого-то, кто предпочитает тишину звуку. Я беру ручку. Нащупываю монету в кармане – ту самую, десять рублей, круглая, как слово «ноль». Я помню – ее место под ковриком. Привязка. Я верну ее. Привязки – то, что удерживает от полета лицом вниз.
Тело помнит квартиру: где нажать, где повернуть, чтобы не скрипнуло. Я выбрал себе маршрут «на пальцах», как вор. Он тихий – и от этого страшнее. Я иду в кухню. Включаю свет – желтый, милующий глаза. Кружка – с коричневой полосой вчерашнего дня. Вода – теплая – льется недолго, чтобы не тратить. Кофе – на ладонь. Каждое зерно – как гравий дороги, по которой мы ушли тогда. Я высыпаю его в воду. Пар поднимается, и в нем – привкус надежды. Я не люблю слово «надежда». Оно слишком часто путается у нас под ногами, как провода на плацу перед проверкой. Но сейчас – я позволю себе. Маленький глоток. Тепло сбивает неровности. Внутри – становится тихо. Не пусто. Тихо – как рано утром на станции, где еще никто не проснулся по-настоящему, и можно услышать, как дышит железо.
Тени… Я на секунду забываю, что они были в комнате, когда я вырвался из сновидения. Я бросил их там. Они ждут – как собаки на пороге – не хозяина, нет. Запах. Они лизжут мои пятки, когда я иду. Они – мои. Мне придется их кормить. Корм для теней – это слова, простые, как хлеб. «Я здесь». Это не заклинание. Это – счет. Счет к человеку. Я говорю вслух: «Я здесь». На кухне становится теплее.
Зеркало в ванной шевелится – или мне кажется. Вода капает. Капля превращается в камертон. Я тянусь и подкручиваю кран – осторожно. Капля делает паузу. Потом – еще одну. Слишком длинную. Я нервничаю, и это – хорошая новость: значит, я жив. Мертвые – не нервничают на пуантах.
Я возвращаюсь к зеркалу в коридоре – старому, с потемневшим краем. Оно всегда показывает меня чуть чужим, как если бы я подошел к ограде чужого дома и увидел в стекле чужое лицо, в котором – я. Я подхожу ближе. Губы мои – белые. Глаза – хлебные. Я не улыбаюсь. Я просто делаю то, чему меня учил «ночной»: терплю свой взгляд. Удержать глаза – трудно, как удержать ручку, раскаленную от чужих касаний. Я говорю этому мужчине: «Здравствуй». Смешно – слышать свой голос и не знать, как к нему отнестись. В ответ – не ухмылка. Выдох. Он тоже говорит: «Здравствуй». Мы договорились.
А ночь… Ночь тем временем делает свою работу. Она уравнивает углы, сглаживает границы. В полудрёме каждый звук чуть-чуть растягивается. Шаги – из соседней комнаты – как будто начинают идти обратно. Треск старой доски – становится речью. Иногда слышно: «Помоги». И каждый раз этот звук – как рыба, на которую клюешь без оснастки: в ладонях вода, а ты уверен, что держишь серебряное, живое. Сегодня – тоже. Из спальни – треск. Из спальни – шаги. Из спальни – шуршит, как будто бумага, которой нет. Я иду туда. Подхожу к двери – и чувствую, как ладонь покрывается потом. Поворот ручки – медленный, контрольный, как если бы я проверял не ручку, а свой собственный пульс. За дверью – пусто. Это всегда одновременно облегчение и унижение. Облегчение – потому что «никого». Унижение – потому что «никого», а ты – услышал.
Закрываю. Стою, как в эвакуации: не шуметь, дышать, слушать. Это «помоги» звучит уже не как просьба – как привычка. Я в какой-то момент понял: он, тот, кто просит, – не Леха. Он – я. Та часть, которая застряла между «уходи» и «останься». Она мечется, как птица, ударяясь об стекло. Я хочу открыть окно, но не открываю – знаю: иногда птицам лучше переждать, чем улететь через стекло. Приручение – слово, которое раньше пахло ветеринаркой, теперь – мой будничный труд.
Возвращаюсь на диван – не ложусь. Я садился так сто раз – тысячи. Я знаю, где у дивана провал, и обхожу его локтем, словно в нем – ловушка. Город снаружи дышит. Воздух – не холодный и не теплый. Воздух – механический. Его качает устройство, о котором я мало знаю. Он проходит через меня без оценки и без предупреждения. Я сижу и считаю снова: «Раз, два». До чего? До того, пока звук за стеной не перестанет казаться угрозой.
Я устал. Но «устал» – неправильно. Усталость – как покров. У меня – другое: я – как крышка кастрюли, натянутая на шум, и меня выгибает паром изнутри. Я держусь за ручку. Простые вещи: тёплый стакан, холодный ключ, шершавая монета, бумага. В полудрёме это – знаки, по которым мир возвращает мне ориентиры. В поле боевом ориентиром был ближний разрыв – по нему и разворачивались. В поле домашнем ориентир – тень пальца на столе. Я учу себя снова: от маленького – к большому.
Я снова иду в коридор – положить монету под коврик. Эти ритуалы – как крошки для птиц: кажется, нет никого, кто придет, а ты всё равно – насыпал. И вдруг – под ковриком – бумага. Я уже видел ее раньше. Сегодня – снова. Мой почерк – чуть наклонный, неуверенный, но не слабый. «Здравствуй, мальчик», – читаю я. И дальше – простые, слишком простые слова: «Ты сделал, что мог. Я – тоже. Этого – достаточно на сегодня». Я улыбаюсь – не тому, что написал, – тому, как неуклюже я обошелся с простотой. Простые слова всегда стесняются. Они краснеют. Их нужно поддержать, как под локоть.
Я прячу письмо обратно – под коврик. Монета – сверху. Привязка. Связи – важнее ключей. Ключи – металл. Связи – воздух. Без воздуха – ключ не провернется.
Внутри сон – не спит. Он – ждёт. Он терпеливее меня. Он – как враг, который не умнее, но выносливее. Я возвращаюсь к зеркалу: оно – моя старшая ступень. Там – я. И тот, который умеет говорить страшные вещи спокойным голосом. Он смотрит на меня непреклонно, без командира, без дружбы – с согласием. Иногда мне кажется, что больше всего на свете мне не хватало бы одного – взгляда без оценки. Он звучит как «я вижу, что ты есть». Это слово – «есть» – сменщик «жив».
– Проснешься – будет труднее, – говорит «ночной». – Там – люди. Здесь – ты. Всё, что люди требуют, – попадать в их ритм. А у тебя – свой. Он не совпадает. И не будет совпадать. Придется учиться говорить «доброе утро» так, чтобы это было и правда – доброе.
– А здесь? – спрашиваю я. – Здесь, внутри сна, – ведь тоже люди, только не те?
– Здесь – тени людей. Они – проще. Они все – про одно. Они не требуют от тебя посуду помыть, позвонить тете, ответить на письмо. Они требуют одного: быть честным с ними. С живыми – сложнее. Тебя это бесит. Но бейся здесь. Там – тише.
Я киваю. Я знаю: где-то завтра утром я скажу «доброе утро» в лифте, выдержу взгляд, не упаду в сторону. И пойду к киоску за хлебом. У женщины руки пахнут дрожжами. Я не отворачиваюсь. Ее глаза – не страшные. Просто усталые. Моя усталость у них – не хуже. Мы распознаем друг друга мгновенно – и от этого становится легче.
– Но это – завтра, – напоминает «ночной». – Сейчас – держи мост.
Мост – узкий: по нему нельзя идти вместе. Мы идем по очереди. Иногда он – впереди, иногда – я. Иногда мы идем параллельными, слишком близкими тропами, и плечи задевают друг друга. Тогда мы ссоримся. Он смеётся, когда я говорю «я виноват». Он, кажется, верит, что чувство вины – мой любимый плед. Он иногда пытается отнять его, но я рву зубами. И он отступает: знает – голыми руками не отнять.
– Тебе хочется остаться внутри меня, – произносит он тихо. – В зеркале, в воде, в коридоре с лампочками. Это – как тюрьма с мягкими стенами. Мягкость – опаснее решетки. Решётка говорит «нельзя», мягкость говорит «останься». А тебе – нельзя оставаться. Не потому, что я строгий. Потому что тогда – ты меня кормить перестанешь. А я без еды становлюсь хищнее. Я буду шипеть у тебя в зеркале.
Я буду говорить «помоги». Я умею. Не злись. Это – эволюция.
– А если я проснусь? – спрашиваю я. – Сейчас, и уйду. Встану, пойду умоюсь, открою окно. Пусть войдет холод. Это – реальность. Она жесткая. Она ясная. Она не пахнет кровью – уже. Пахнет пылью. Пыль – честнее.
– Тогда – увидишь, – кивает он. – Что реальность – страшнее только пока ты на нее смотришь, как на комиссию. Перестань видеть в ней комиссию. У нее нет протокола. Ты его придумал. Выйди – без формы. Посмотрим.
Он исчезает легче, чем рука опускается с лица. Я остаюсь. Но я уже не один. Вот что важно себе признать: я никогда уже не один. Даже если бы я хотел – одиночество – роскошь. Мне не хватает рук, чтобы нести всех себя. Я несу себя и того, кто говорит «ночью», и того мальчика у перил, и Леху, который просит «не задерживайся», и женщину с дрожжами в руках, и девочку из соседского двора, которая никогда не посмотрит на меня с тем видом, на который я был подписан в другом мире. Я несу даже свою усталость – как мешок с песком. Это – мой вес. В полудрёме он кажется легче. В яви – тяжелей. Но без него я улетал бы при первом порыве.
Я выхожу на балкон. Это небезопасно – балконы ночью. Они, как палубы пустых кораблей, чуть наклоняются при каждом движении. Бетон тёплый, как ладонь, которая долго держала горячую кружку. Внизу – окна, окна, окна. Их много, они как соты. В каждой – своя ночная жизнь. Где-то – телевизор. Где-то – лампа и книга. Где-то – двое спорят о том, кто вправе оставить окно открытым. Где-то – никого, и от этого пустота там звенит. Я шепчу: «Доброе утро», хотя до утра еще далеко. Звук отваливается от губ, падает вниз, как птичье перо. Кому-то – попадет на плечо, и он подумает, что птица потеряла чуть себя.
Я возвращаюсь внутрь. Открываю окно. Воздух машет по щеке: в этом движении есть что-то почти нежное. Я – сложный к нежности. Я боюсь её. Она – как открытая дверь без таблички. Не знаешь: там теплота или ловушка. Но я – всё равно. Я хочу рискнуть. Это мой единственный риск, которого у меня хватает: открывать окна.
Темнота долго не отступает. Она просто меняет оттенок: становится более синей. Я снова у зеркала. Там – «ночной». Он хмурится. Ему не нравится свет. Я не торгуюсь.
– Когда станет темно, – говорит он, – повтори.
– «Я здесь», – отвечаю.
– И ещё, – добавляет он тем голосом, который похож на пули, когда они просто лежат в коробке: – «Я – с тобой». Ты всегда забываешь вторую часть пароля. От этого я становлюсь строгим. Я сам не люблю вторую часть – она делает слабым. Но это – ключ. Скажешь – и я отойду к стене.
– Постараюсь, – отвечаю я. Я не люблю обещания. Они всегда отражаются на внутреннем стекле, оставляя жирный след.
Он кивнул. И я – вышел. В кухне чайник начинает петь – с той самой выспренной «колыбельной», от которой по стенам бегут невидимые отражения пара. Я зажимаю уши ладонями – не потому, что шум – громкий, а потому что шум – напоминает. Нечем. Я снимаю чайник – не даю ему кричать. Я – никому не даю кричать. Это моя слабость. И моя сила. Я знаю, как держать крик между зубами. Научился ради себя. Но упражняюсь ради других.
Письмо мальчику – готово. Я пишу медленно, смазанными буквами, оставляя пробелы между мыслью и фразой. Я кладу лист под коврик – монета сверху. Я буднично ловлю себя на том, что придумал собственную почту: адресат и отправитель – один, почтальон – тишина. Мне нравится. В этом есть какая-то примитивная, честная атмосфера: не быть пойманным чужим взглядом на самом личном.
Время тянется, как бинт, у которого бесконечная длина. Я редко замечаю, как много в моей речи «как». Метки. Они помогают мне пройти. Без них – срез. Аналогии – мои костыли. Смешно? Возможно. Но на костылях – тоже ходят.
Где-то там, на краю двери, снова – шорох. «Помоги». Я поднимаюсь. Иду медленно. Не тороплюсь: я говорил «не буду задерживаться», но я не говорил «побегу». Ладонь на дверном полотне. Я говорю: «Я здесь». Слово садится на дерево, как птица на ветку. Оно не просит ничего взамен. Оно просто – есть. И с той стороны становится – тоже «есть». Не «никто». Кто-то дышит – ровно. Мы дышим вместе. Минуту. Десять. Вечность. В полудрёме время то сосет, то выплевывает: я не держу никакого счетчика. Я держу дыхание. Этого – достаточно. Иногда.
Свет начинает вырастать из щелей. Утро – осторожное. Оно не впрыгивает, как шумный сосед, а на пальцах подходит, чтобы не разбудить лишних. Оно пахнет пылью на подоконнике и холодом металла ключей. Я поднимаю связку. На одном – пятнышко ржавчины. Я стираю его пальцем – оно не стирается. Это смешная красота дня: маленькое рыжее солнце на ключе. Я улыбаюсь.
– Мы идем? – спрашивает «ночной». Он не исчезает с рассветом – вранье. Он становится тоньше, как тень под полуденным солнцем: её меньше, но она – есть.
– Идем, – говорю я. – Просто идем.
Мы идем – туда, куда надо. Иногда – туда, куда не надо. И везде – мост. Между «остаться» и «проснуться», между «страшнее там» и «страшнее тут». Я делаю выбор снова и снова, как отрезаю одинаковые куски отличного хлеба. Они все похожи. Они все – другие.
День шумит, потому что день любит шуметь. Он залезает в уши, как дети на шею: громко и с любовью. Я вбираю в себя этот шум маленькими дозами, как лекарство, которое запивают с осторожностью. Я иду в лифт. Там – женщина с серыми глазами. Она говорит «доброе». Я говорю «доброе утро» и выдерживаю взгляд. В этот момент я понимаю: я не проиграл ночь. Я не победил. Я – остался. Я – здесь. И это – мой чек на сегодня.
Вернувшись, я вижу: в ванной – капля упала. Зеркало – смотрит. «Ночной» – рядом. Мы оба – улыбаемся – криво. Мы глупы в этой улыбке, но глупость – честнее вранья. Она тянет вниз – к земле. У земли – своя путеводная сила. Я прислоняюсь спиной к стене, чувствую, как бетон отдаёт мне прямую линию. В груди перестает быть тесно. Я сажусь на пол – любимое мое место: он – честнее дивана.
– Всё-таки что хуже? – спрашиваю я. – Там – внутри – или здесь?
– Худшее – глупая попытка не выбирать, – отвечает он. – Когда ты застываешь в дверях. Ты отрезаешь себе кровь. Нельзя вечно стоять в проходе. Идти – страшно. Возвращаться – тяжело. Значит – чуть-чуть туда, чуть-чуть – сюда. Раскачка. Волна. Дыхание.
– Дыхание, – повторяю я. И слышу: лампочка в коридоре тонко поёт. Это петь? Да. У каждого предмета – свой голос, если стоять достаточно тихо. Я учусь у ночи – тихо стоять. А у утра – идти.
Вечером, когда свет сойдёт в угол, как если бы стыдливо собирался, они придут – опять. Неизбежно. «Помоги» – снова. Я пойду – снова. «Я здесь» – снова. Иногда добавлю: «Я – с тобой». И тишина, как кошка, пушистая и тяжёлая, ляжет не на грудь – рядом. И будет дышать – равномерно. И я – с ней.
Потом – опять мост. И выбор. И снова вопрос, который я задаю уже шепотом, без вражды: «Проснуться или остаться?» Я научусь отвечать: «И то, и другое. Ровно столько, насколько выдержу. Ровно столько, чтобы не сгореть».
Ночь и день в этом городе и в этом теле – сменяют друг друга, как караулы: без музыки, без барабанов. Я даю им свои пароли. В них мало выдумки – много простоты. Я держусь за края. Я хожу в магазин и беру хлеб, который пахнет дрожжами. Я кладу монету под коврик. Я пишу мальчику – короткие письма. Я отвечаю на шепот. Я посерьёзнел. Но мои шутки – возвращаются. Они – прививки.
В одну из ночей я стою у окна, и луна похожа на монету в стекле. Я ловлю свой бледный профиль среди окон. Где-то внизу ругаются двое. Где-то ребенок кричит во сне. Где-то собака воет – не знаешь к чему. Где-то мужчина кашляет – на длинных, как лампочки в моем коридоре, нотах. Я повторяю тихо – раз за раз: «Я здесь». Это укачивает меня лучше лекарств.
Я иногда возвращаюсь в тот коридор. Лампочки качаются. Двери дышат. Одна – со спиртом – открывается сама, и рука на белом – не шевелится уже. Это – по-другому. «Не задерживайся» – не звучит. Он уже ушел. Я это – принимаю. И не режусь об стекло. Просто стою. Дышу. Закрываю. Иду к мелу. Пишу: «Достаточно». Слово получается неважным, а смысл – хороший. Рядом – ставлю точку. Это моя роскошь – ставить точки, когда раньше – одни двоеточия да многоточия.
Иногда мне важно открыть дверь, за которой пусто. Прямо пусто. Ничего. Я захожу в эту пустоту и стою. Там нет никого. Там даже не я. И это такие минуты, когда проходит через меня – наконец – всё, от чего я уставал сопротивляться. Это – как вымороженное поле утром: ровное, белое, тихое. От этого можно жить. От этого надо жить.
Бывает, что я просыпаюсь с криком – гибельным, отчаянным. Это часть устава. Я не извиняюсь перед стенами. Они привыкли. Бывает, что не сплю вовсе. И это – не наказание. Это – следствие. Цена? Возможно. Я не считаю цены. Я считаю – вдохи.
А иногда – целые ночи нет. Она проходит, потому что толстый слой ожиданий лег на нее и сделал ее короткой. Тогда утро разбегается от оконных рам, и я думаю: в этот раз – я остался на мосту. И это – тоже жизнь.
Реальность и сон – два противника, которые перестали у меня быть врагами. Они – партнёры. Они держат меня под руки, когда я спотыкаюсь. Они спорят обо мне – кому достанется больше. Я распределяю себя по ним, как воду в два сосуда, следя за уровнем. Это моя новая арифметика. Она простая. В ней нет высшей математики. Но она – спасает: от крайностей.
Нежданная нежность – случается. Она – как запоздалая выплата: не ждешь, а она – пришла. В ливень – у открытого окна – я однажды облокотился на подоконник и понял, что это – та самая вода, которой не надо бояться. Она – не утопит. Она – промоет. В такие минуты даже «ночной» замолкает, не скалится, не шутит, не командует. Он – смотрит. И я – тоже. Мы оба – есть. И нам это – впервые – нравится.
Я держу задержку на вдохе не для того, чтобы исчезать, а для того, чтобы уметь – выныривать. Выныривание – мой новый спорт. Я иногда проигрываю: захлебываюсь в своих же образах. Но у меня появляется привычка вытаскивать себя за воротник – не из реки, нет, – из зеркала. Это – проще. В зеркале не мокро. Там – тяжелее. Вода – честнее. Стекло – коварнее. Но теперь я знаю, где оно мягче. Там, где я говорю: «Я – с тобой». Это действительно – смягчает.
Если меня спросить «что страшнее», – я честно отвечу: «Смотря, где я». Внутри – страшно потому, что правда громче. Снаружи – страшно потому, что её постепенно глушат чужие правила приличия. Я каждый день решаю, сколько правды я выдержу – и где. Я не герой. Я – ремесленник. Я чиню себя так же, как меня учили чинить сапог: просушить, промазать жиром, забить гвоздики не по линейке, а по ходу трещин. Хожу так. Держусь так. И, кажется, иногда – даже двигаюсь вперед.
Сегодня ночью зеркала не плевались дымом. Они дышали. Я тоже. И шум за стеной – где кто-то в соседней квартире уронил книгу – не показался мне выстрелом. Он – просто звук. «Просто» – величайшая роскошь. Мне иногда достаточно «просто» на целые сутки.
Я не знаю, сколько еще будет этих ночей, когда я буду стоять на границе – не здесь, не там. Но я узнал главный для себя пароль: «Мы здесь». «Мы» – это я с моими тенями, с моим «ночным», с моими минами без взрыва, с моими письмами мальчику, с моими монетами под ковриком, со всеми голосами, которые учатся говорить тише, – мы. «Здесь» – это в этом теле, в этом городе, в этой кухне, где пахнет кофе и ранним страхом, в этой ванной, где капля – считает меня, в этом коридоре, где лампочки делают тени длиннее.
И когда очередная ночь накинется, как мокрый плащ, я скажу – шепотом, не командой: «Останемся настолько, насколько выдержим. И проснемся – настолько, насколько сможем». И буду держаться. За край раковины. За обрез стола. За монету. За слово. За дыхание. За это тонкое, светоотражающее: «Я – здесь». И если повезет – это слово заставит стекло смягчиться в том месте, где мой палец оставит след. Тогда, возможно, я пройду еще один мост. И ещё один. И когда-нибудь – устану меньше.
А пока – ночь на исходе. Город шепчет. Дом вставляет ноги в тапочки. Я – тоже. Я беру хлеб – ещё тёплый – и крошу его на балконе, где никто не летает. Крошки лежат – обещанием. Для тех, кто прилетит. И для того, кто уже – прилетел, невидимый, и сел мне на плечо – совсем легко. Он не шепчет «помоги». Он шепчет «держись». И я – держусь. Стою. Смотрю. Сплю и просыпаюсь. Страшно и здесь, и там. Но степень – разная. А у меня – счёт, дышащий во тьме. И я – наконец-то – умею считать не до взрыва, а до утешения. И когда глаз зеркала снова собьется, я вспомню: «Я – с тобой». И этого – на эту ночь – достаточно.
Часть 2: "Тени прошлого" (Развитие)
Глава 5: Люди вокруг
Я вернулся к себе уже под вечер, будто не по городу ходил, а через вязкое болото пробирался. Одежда липла к телу, мысли – к прошлому, от которого я хотел сбежать хотя бы на день. В квартире было тихо, слишком тихо, и от этой тишины всё внутри дрожало, как тонкое стекло. Хотелось заснуть, но я заранее знал: не получится.
Телефон мигнул, но не издал звука – так я и хотел.
Групповой чат с друзьями, тот самый, в котором все всегда шутят, кидают картинки с котами, ругают пробки, радуются скидкам, спорят о кино.
Сегодня там было: «Собираемся? Старый бар, в восемь». Я долго смотрел на эти слова, как на вывеску на незнакомом языке. Вроде понятно. Но будто не про меня. Для кого-то другого. Для человека, который когда-то смеялся вместе с ними. Я всё сидел, пока экран не потемнел, потом снова заглянул, снова отвёл взгляд. Где моя жизнь? В каких словах она теперь помещается? В «да, приеду»? В «не могу»? В «потом»?
«Что я там буду делать? О чём говорить?»
Я написал короткое «Буду», словно подпись под пустым листом. И стал собираться, медленно, делая привычные жесты чужими руками. Куртка. Ключи. Кошелёк. Телефон. Почему так трудно выходить? Почему каждая простая вещь требует усилия, будто на морозе завести старый двигатель? И почему мне казалось, что там, в этом баре, меня ждут – не они, а тишина между нами, упругая, тяжёлая, с заусенцами?
«Так, компас мне не нужен, еды на сколько дней брать? Так. Стоп».
Дорога заняла минут двадцать. Я почти не запоминал лица прохожих – они проходили сквозь меня, а я – сквозь них. Свет витрин был слишком ярким, колёса машин слишком настойчиво шептали асфальту, и каждому звуку я прислушивался так, будто в нём спрятан смысл, а смысла не было. Кто-то смеялся, кто-то ругался, кому-то звонили, а я шёл, делая вид, что улица – это просто улица, а не проверка на прочность.
Я чувствовал себя слишком уязвимым в толпе.
У входа в бар я замешкался.
Несколько компаний в толчее у дверей, знакомые интонации чужих разговоров, музыка, которую я когда-то знал наизусть. Руки, протянувшиеся для рукопожатия, смех, объятия – всё сразу. «Смотри, кого принесло!» – крикнул кто-то. Я попытался улыбнуться. Шутка, сказанная мне, не дёрнула – или какой там глагол тут нужен? – как мокрая куртка: я почувствовал её вес, но меня это не согрело.
Не все чувства можно выразить словами, если даже сами слова выражаются по-разному утром и вечером, в блиндаже и на кухне.
Мы сели за стол у стены.
Дима, Санька, Руслан, Ира, ещё двое, которых я помнил, но как будто сквозь плёнку.
Лица были прежними и одновременно другими.
Они говорили быстро, как всегда, перебивая друг друга, поддевая, бросая реплики. Я кивал – голова привыкла кивать, когда не знаешь, кого слушать. Слова текли, как шумный ручей после дождя. Куда бежит этот ручей? О чём? Почему так легко? Почему я не могу нырнуть туда и просто плыть, как раньше?
«В чём смысл этих слов?» – я думал и смотрел в окно бара, где по улице продолжали идти в разные стороны люди. Они то спешили, то шли очень медленно, одни – в одну сторону, другие – в другую.
Я понимал, что люди – это всего лишь отголоски нас всех. Все мы состоим из нас самих же. Нет меня, нет его, ничего нет. Есть место, где нужно много болтать.
«Они даже не вспомнят, о чём говорили сегодня», – думал я про себя, пытаясь искать в кармане что-то, сам не зная что.
– Как ты? – спросил меня Дима, наклоняясь ближе. В голосе было и любопытство, и осторожность, и то самое «мы здесь, мы рядом», которому трудно поверить.
– Нормально, – сказал я. – Потихоньку.
– Главное – потихоньку, – отозвался он и улыбнулся так, как будто нашёл верную формулу добра. Мы замолчали. Привычная шутка, обычно следующая после такого, не пришла. Молчание проступило между нами, как пятно на светлой рубашке. Его было не оттереть. Дима откинулся, сделал глоток пива и повернулся к общей беседе, где уже обсуждали отпуска, новые сериалы и ремонт кухни. Я был за столом, но как будто в другой комнате, глухой, без окон.
Это был вопрос вежливости, который я поддержал.
Я пытался в них смотреть – не глазами, а душой, что ли.
Только что такое душа?
Я пытался вспомнить наши приключения на дискотеках и на дачах. Ничего не торкало. Мы были смешны.
Поймать тепло, зацепиться за живое. И вроде было живое: чья-то усталость после рабочих смен, чья-то обида на начальника, чья-то радость из-за скидки на авиабилеты. Они жили, и это было правильно. Почему мне хотелось ругаться на их правильность?
Почему я искал в их словах скрытые упрёки? Где их нет – я их слышал. Где они есть – я их не понимал.
– Расскажешь, чем занимаешься? – спросила Ира. – Ну… дома-то как?
Я выдохнул.
– По-разному, – ответил. – Не очень сплю.
– Кофе не пей на ночь, – сказала она автоматически и тут же опустила взгляд, будто спохватилась. – Прости. Я не знаю… как… правильно.
– Всё нормально, – сказал я. Что такое «правильно»? Кто это знает? Кому теперь принадлежит это слово? Кто его придумал и каковы стандарты?
Разговор сам собой скатился к обсуждению чьего-то дня рождения.
Подарок, место, бюджет. Ира шутила о торте и калориях. Руслан говорил про новый телефон, который «сам снимает шедевры». Я подумал: можно ли вообще снять то, что не умещается в кадр? Можно ли сказать так, чтобы стало ясно? Как найти слова, если внутри только звуки, запахи и пустоты? Что такое шедевр?
Вопросы возникали сами по себе, и не было ни одного ответа.
Может, мне перестать думать? Бред.
Меня спросили, пойду ли я на тот день рождения.
– Наверное, – сказал я. – Посмотрим.
– Отлично, – кто-то кивнул, и в этом «отлично» не было ни радости, ни недовольства.
Просто отметка в чьём-то внутреннем списке: плюс один, минус один – какая разница. Я почувствовал это слишком остро, хотя, наверное, там не было ничего такого. Почему всё кажется личным, даже когда личного нет? Откуда эта болезненность на ровном месте?
Почему чужая простота ранит, а собственная сложность душит?
– Я выйду.
Мне никто не ответил и не обернулись даже, как будто я невидимка. Может, я и есть невидимка?
Я вышел на улицу «подышать».
Просто воздух внутри меня не находил себе места. На маленьком крыльце бара-кафе было прохладно.
Ночной город шёл мимо – люди заходили, выходили, смеялись, обнимались, ругались с таксистами, они делали то, что делали вчера, и, скорее всего, будут делать и завтра.
Для них жизнь продолжалась, и в ней не было лоскутков, как у меня, у них всё ровно и вопросов не было. Я им завидовал: как так можно – просто так жить? Не задавать вопросов.
Я достал телефон, открыл чат с кем-то из них, снова закрыл – рядом наша компания, какая разница, писать или молчать.
Тишина становилась громче. В этой тишине было больше правды.
Саня вышел следом, прикрыл за собой тяжёлую дверь, прислонился к стене. Мы стояли рядом, почти не глядя друг на друга.
– Как ты? – спросил он, повторив тот же вопрос, но как-то тише, делая это потому, что так принято спрашивать.
– Нормально, – ответил я, снова воспользовавшись этим словом, как зонтом от нечаянного дождя.
– Понял, – сказал он.
И тоже замолчал. Мы оба знали, что никто ничего не понял. Но и не спросить было нельзя. И спросить было нельзя. Между «нельзя» и «нельзя» – узкий мостик, и мы стояли на нём, глядя в разные стороны. Сколько можно стоять? Сколько выдержит доска? И если она сломается – куда мы упадём?
Мне хотелось сказать ему что-то настоящее. Не «нормально», не «держусь», не «потихоньку». Хотелось сказать: я чужой среди своих, у меня слова ломаются на полпути к губам, настроение меняется без моего ведома, я пугаюсь не того, чего надо, и думаю не о том, что вы обсуждаете. Хотелось сказать: я часто смотрю, как вы смеётесь, и не могу вспомнить, как это делается без усилий. Хотелось спросить: вы подождёте меня? Если я такой неспешный, такой тяжеловесный, такой непонятливый – вы подождёте? Или уже пора мне самому понимать, что ждать никому не удобно? Что делать с этим знанием?
Я ничего не сказал. Мы оба посмотрели на небо. На нём не было звёзд – слишком яркие фонари.
Там пролетал самолёт. Я представил, как там пассажиры пьют и едят, а кто-то дремлет и не задаётся тупыми вопросами, как я.
– Пойдём? – кивнул Саня на дверь.
– Пойдём, – сказал я.
Вернувшись к столу, я ловил моменты, когда можно было посидеть молча и не выглядеть странным. Я пытался быть органичным в компании, но забыл, что означает это слово и что нужно для этого сделать.
Пока кто-то рассказывал анекдот, пока спорили о списке фильмов, пока официант приносил очередной заказ. Молчание – как одеяло, которым то прикрывают, то сдёргивают. Иногда оно укрывает и согревает.
Но оставаться в компании становилось уже невыносимо, всё давило на психику, я захотел быть один. Я не хотел никого обидеть своей кислой рожей.
Когда я уходил, они хлопали меня по плечу, звали заглянуть в другой раз, присылали воздухом простые сигналы своего «мы с тобой».
Я слышал эти сигналы, и всё равно тонули они во мне без следа.
Может, я – глубокий колодец без дна, и туда всё падает и исчезает?
Ночь в квартире была ещё длиннее, чем обычно.
Я лежал, слушал хриплое дыхание дома – соседей, лифта, труб. Я слышу соседа, который ругается со своей женой. Что они не поделили? Может, плавленный сырок? Может, БК?
Мне кажется, что они просто идиоты. Так, пора спать.
Я не думаю, я сплю. Не, не получается.
В голове прокручивалась наша встреча, как старый фильм: те же кадры, та же зернистость, как в старых фильмах на 240 пикселей на дюйм, те же провалы звука. И каждый провал – как моё «не знаю», углубляющееся с каждой секундой. Я хотел записать им голосовое «спасибо, что позвали», но голос звучал чужим, и я удалил запись. Хотел написать «давайте почаще», и тут же подумал: а что «чаще» даст, если я такой же? Вопрос за вопросом, как бусины, которые спадают с нитки. Где завязать узел?
Утро было безликим. И это было к лучшему. Безличность спасает – у неё нет требований.
С Димой мы встретились отдельно, через день. Он предложил пройтись. «Без компании. Просто поговорим».
Мы шли по набережной, считали собак и скамейки, на которые не хотелось садиться, не считая слов.
Дима рассказывал про работу, про начальника, который, оказывается, не злой, а просто усталый. Про финансовую подушку, про ипотеку, про то, как научился готовить омлет так, чтобы он был мягким. Я слушал. И завидовал простоте этих сюжетов. Почему мне так хочется этих простых сюжетов и сразу не верится, что они со мной возможны? Можно ли вернуться в них – как в дом, ключ от которого потерялся? Есть ли запасной ключ?
– Ты знаешь, – сказал он вдруг, – когда мы тебя ждали, я думал… что говорить. А потом… понял, что, может, говорить и не надо. Просто идти рядом.
– Удобно, – сказал я.
– Наверное, – он усмехнулся. – Я вечно не то слово выбираю. Ты скажи, если что не так.
– Всё так, – сказал я. Неужели правда «всё так»? Или я снова ухожу от всех своих «не так»? Может, моя честность – это молчание? Или честность – риск и возможность быть непринятым? Готов ли я рискнуть? Готов ли он?
Мы остановились у киоска, взяли по кофе в картонных стаканчиках. Я держал тёплый кругляш, как якорь. Тепло переходило в ладони и оставалось там. Как долго длится тепло? На одну прогулку? На одну фразу? На одну зиму?
– Тебе когда лучше писать? – спросил Дима. – Утром? Ночью? Я не хочу доставать.
– Пиши, когда хочется, – ответил я. – А там… посмотрим.
– О кей, – он кивнул. – Я рядом.
Мы снова пошли. Это было не «о кей», не «рядом». Это было как-то странно и честно: мы оба понимали, что рядом – это на расстоянии. И всё равно шли.
Позже был переезд у Руслана.
Он попросил помочь перевезти пару коробок, «чтоб не напрягаться одному». Я согласился. Физическая работа всегда казалась проще разговоров: руки знают последовательность, спина жалуется понятным языком, мышцы говорят честно – и на эту честность можно опереться.
Мы поднимали коробки, тащили их по лестнице, ставили, снова брали. В какой-то момент коробка у меня выскользнула из рук, ударилась о ступень, раскрылась, рассыпав книжки. Плотные корешки стукнулись о камень, и мне показалось, что это бьётся моё сердце – коротко и глухо. Руслан нагнулся, начал спокойно собирать.
– Бывает, – сказал он. – Ничего страшного.
«Ничего страшного», – повторило во мне пустым звуком. Почему для других «ничего страшного» так легко случается? Почему для меня это «ничего» превращается в «всё»? Неужели нельзя просто сказать: «Ай, бывает», – и забыть? В голове застряло: «Смотри, ты не справляешься. Даже с этим». Кто это сказал? Я сам? Чей это голос?
Мы сложили книги обратно, заклеили коробку скотчем. Я провёл ладонью по липкой полосе – она тихо зашуршала.
Мне понравился этот звук. Простой, не претендующий ни на что. Я подумал: может, мне нужны только такие звуки. Может, из них и можно собирать новый мир – из шуршания скотча, стука кружки о стол, шагов по лестнице. Без громких слов, без больших тем. Влезает ли в это жизнь?
– Будешь пивка? – спросил Руслан.
– Нет, – сказал я. – В другой раз.
– Ладно, – он кивнул без обиды. И это из-за отсутствия обиды было больнее, чем если бы он настоял. Потому что его «ладно» вдруг почувствовалось как «я принимаю любые твои “нет”», и это значит, что у меня уменьшается право на «да». Что мне делать с этим? Как вернуть себе право быть с людьми – не только в их понимании, но и в своей смелости?
День рождения Иры я всё же не пропустил.
Вечером, в квартире, где было много света, много еды и много голосов.
Пахло корицей и шампунем, все перемещались из комнаты в комнату, смеялись, выкрикивали тосты, включали музыку, делали общие фотографии. Я стоял на кухне у окна, как на маленьком острове посреди потока. Остров покачивало, но не уносило. Я держался за край подоконника, как за спасательный круг.
Ира подошла обнять – быстро, легко, будто боится задержаться.
– Спасибо, что пришёл, – сказала она и тут же закрутилась обратно, на свою орбиту. Я остался с её благодарностью в руках, как с бумажным самолётиком, который не летит дальше двух метров. Куда его деть? Кому передать? Себе?
Ко мне подошёл Лёха, старый знакомый, которого я видел редко.
– Здорово, – сказал он. – Рад.
– Привет, – ответил я.
– Как ты?
– Нормально.
– Понял.
Мы кивнули друг другу и помолчали. Потом он показал на стол: «Будешь?» – я покачал головой. Он кивнул, ушёл. Мы вроде бы не поссорились, не обидели друг друга, не сказали ничего лишнего. Почему же от простой встречи осталось ощущение, будто прошли мимо, не заметив?
Где-то заиграла тихая песня. За ней другая – громче. Разговоры поднялись ещё на один этаж. Смех стал звонче, от него дрогнули стекла витрин в шкафу. Я вышел на балкон. Там было прохладно и по-настоящему. Дышалось легче. Снизу проезжали машины, наверху мигали огоньки чужих окон. Кто-то спорил на соседнем балконе, чья-то бабушка поливала цветы, чья-то кошка следила за мотыльком на стекле. Я стоял, облокотившись о перила, и спрашивал себя – вслух, «беззвучно»: зачем я здесь? Чтобы подтвердить, что ещё умею приходить? Чтобы подтвердить, что ещё умею уходить?
Ко мне кто-то присоединился. Кира. Мы знакомы давно, но редко говорим. Она всегда в движении – спорт, работа, проекты, планы. Сейчас она замерла рядом, как будто тоже искала воздух.
– Тяжело? – спросила она негромко.
– Бывает, – сказал я.
– Угу.
Мы постояли молча. Балкон держал нас обоих на равных. Я поймал себя на том, что мне не нужно тянуться или проваливаться – просто стоять. Это – уже что-то?
– Если что, – сказала она, – можно молчать вместе. Я умею.
Я кивнул. Мы действительно помолчали вместе. И это, возможно, был лучший разговор за вечер.
Возвращаясь домой, я шёл медленно. Я не избегал взгляда людей, не искал его. Мне было всё равно – и это «всё равно» никак не объясняло, сколько во мне живёт печали. Печаль была без слов. Она просто шла рядом, как тень от фонаря.
Иногда тени становятся длиннее, если свет бьёт под углом. Что если поменять угол? Что если переставить в комнате лампу, в голове – слова? Получится ли так уменьшить тени?
Дни потекли, похожие один на другой. В чате продолжались шутки, фотки обедов, ссылки на статьи. Я ставил лайки, иногда отвечал «круто», «ахах», «видел». Эти слова были как чёрные квадратики под галочками – отметки присутствия, а не участия. Участие требовало сил. У кого я их возьму? Можно ли их где-то позаимствовать, чтобы потом вернуть с процентами?
Меня звали в боулинг, в квест, на футбол во дворе, на шашлыки. Эти глаголы звучали щедро: «пойдём», «надо», «выходи». Щедрость пугала. Я иногда соглашался – и не приходил. Иногда приходил – и уходил раньше. Иногда смотрел на телефон, пока приглашение не теряло смысл. Сколько незавершённых прошлых вмещает жизнь? Сколько «не пришёл» можно вытерпеть дружбе? Что считается предательством – молчание или попытка говорить, когда не можешь?
Однажды я всё-таки собрался и приехал на футбольное поле во дворе. Мяч, кроссовки, смех, свист, «пас», «сюда», «давай». Простые слова. Простые и быстрые. Я не успевал. Ноги помнили движение, но мысль запаздывала. Я то рвался ускориться, то тормозил резко, то думал, что мешаю. Наверное, мешал. Несколько раз мне крикнули «нормально, нормально», и я вдруг захотел сесть прямо на траву и так сидеть. Чтобы перестать быть «нормально». Чтобы меня не выравнивали. Я пробежал до конца и ушёл в тень, якобы отдышаться.
Саня подошёл, протянул бутылку воды. Я взял, сделал глоток, ещё один. Вода была просто водой, и в этом – её спасение.
– Сильно не надрывайся, – сказал он. – Мы же так, для себя.
– Угу, – ответил я.
– Всё хорошо, – добавил он. – Ты молодец, что пришёл.
Мне стало одновременно легче и тяжелее. «Молодец, что пришёл» – как награда за то, что живёшь. Это много? Это мало? Хочется больше – быть «молодцом», потому что играл, смеялся, спорил, забил. Но сейчас всё начинается с «пришёл». Неужели это моя новая высота? Может быть. Может – временно. Кто знает. Я не знаю.
Я поймал себя на том, что больше всех меня поддерживает… не поддержка. А простые факты: кто-то бросил мне мяч, кто-то вовремя подстраховал, кто-то не заметил моего промаха и заболтал тему. От незамеченности промаха – тоже тепло. Тепло, не похожее на жалость. Тепло, которое не требует «расскажи». Можно ли строить новые связи на таких простых вещах? Не разрушатся ли они от первого сильного ветра?
После футбола мы сидели на бордюре, кто-то курил, кто-то обсуждал суши и бургеры, кому-то звонили дети. Я смотрел на их кроссовки, порой слушал, порой смотрел в небо. Меня спросили: «Всё норм?» Я ответил: «Ага». Ага. Норм. Угу. Язык, в котором всё укладывается в один звук. Может, он и есть мой сейчас? Может, так и надо – экономить слова, пока они копятся, как силы после болезни?
Дома я пытался написать длинное письмо самому себе. Хотел объяснить, что со мной происходит, чтобы у меня была шпаргалка для друзей. Написал: «Мне трудно быть среди людей, потому что…» – и остановился. Потому что что? Потому что внутри всё слишком громко? Слишком пусто? Слишком остро? Ничего из этого не звучало достаточно правдиво. Я стирал, писал, стирал. Потом написал одно: «Мне страшно, что я стану для вас тяжестью». И тоже стёр. Я не был уверен, что это то, что нужно сказать. Я не был уверен, что вообще готов говорить «нужно». Сколько в дружбе «нужно» допустимо? А сколько – «можно»?
К выходным меня позвал к себе Дима – просто так, фильм посмотреть. Я пошёл. Мы сидели на диване в его гостиной, выбрали старую комедию, где всё предсказуемо, все обнимаются к концу, все страхи превращаются в смешные недоразумения. Я ловил себя на том, что мне приятно смотреть на выдуманное счастье. Как будто это учебник: вот так делают люди, вот там они ошибаются, вот здесь они извиняются. Можно ли учиться по таким учебникам? Или это вредно? Что будет со мной, если я буду учить уроки по чужим сценариям?
– Хочешь чаю? – спросил он на середине.
– Хочу.
Он ушёл на кухню, а я остался с экраном, где герой начал стрелять из пистолета и всех валить наповал.
Дима вернулся с чайником, я налил себе кружку. Он смотрел на меня, как на человека, у которого болит зуб – ты не знаешь, как помочь, но хочется хотя бы подержать за руку. Он не держал – не умел, да и я бы отдёрнул. Но взгляд его был осторожен, как шаг по льду. Это было важно. Иногда важнее слов.
– Мы скучали, – сказал он вдруг и выключил телевизор. – Просто знай.
Я кивнул. И всё. Я не сказал «я тоже» – мог. Не сказал «спасибо» – мог. Не сказал «мне страшно вас потерять» – не смог. Но кивнул. Мне показалось, он понял. Или сделал вид, что понял. Иногда «сделать вид» – это уже работа.
Новая неделя принесла свои мелочи. Я помогал Ире выбрать лампу в прихожую – мы переписывались пять минут, и это удивительно успокаивало. Я на автомате отметил у Сани в соцсетях «с днём рождения», а потом, через час, написал отдельное «позвоню вечером». Не позвонил.
Почему даже небольшой звонок кажется восхождением на гору? Почему я боюсь сорваться? Кто меня ловит, если сорвусь?
В один из вечеров я всё-таки набрал Саню. Он долго не брал, потом сбросил и написал: «Сорри, за рулём. Потом?» – «Потом». Это слово я мог произнести без боли. Оно давало мне время, а его – слишком много. Сколько раз «потом» превращается в «никогда»? Есть ли где-то счётчик, который щёлкает, когда «потом» истекает?
Я начал записывать маленькие победы. «Пришёл в бар», «досидел до конца фильма у Димы», «помог на переезде», «вышел на футбол и не убежал», «поздоровался с соседкой и не спрятал взгляд». Список рос медленно, как трава в сухую погоду. Иногда я смотрел на него и думал: это смешно. Взрослому человеку радоваться «поздоровался с соседкой»? А потом думал: если на этой неделе это тяжелее, чем сделать отчёт, почему не радоваться? Кто устанавливает тарифы на радость?
Друзья продолжали жить.
У кого-то заболел сын – нас свели в общий чат для сбора денег на лекарства. У кого-то сломалась машина – нашлись те, кто отвёз и забрал. У кого-то случилась ссора – они не разговаривали, потом мирились. Я наблюдал за этой кипучей тканью жизни и всё время пытался прицепить к ней свою нитку. Она то скользила, то путалась, то исчезала в узоре. Получится ли у меня узор? Нужен ли он? Или мне пока достаточно просто быть ниткой, не рвущейся при первой же попытке?
Порой я ловил себя на обиде. На них. За то, что они не задают «правильных» вопросов. За то, что слишком быстро отвлекаются на свои дела. За то, что смеются громко. За то, что спрашивают робко. За то, что обнимают кратко. За то, что не обнимают вовсе. Каждая мелочь могла стать поворотом – не туда. Я улавливал в себе эту злость и удивлялся: отчего она? Может, это упрямое ожидание, что мир угадает мои нужды без слов? Несправедливо ли это? Да. Могу ли я иначе? Хочу ли? Как научиться просить, не чувствуя себя грубым должником? Как научиться говорить «мне нужно это» и не краснеть?
Иногда я радовался мелочам. Как Ира прислала фото своей лампы и написала «благодаря тебе красиво». Как Саня просто прислал смайлик, и это был правильный смайлик, без навязчивости. Как Руслан вкинул в чат «кто с нами в субботу в парк», и я ответил «я», а он не переспросил «точно?» – просто написал «окей». Иногда эта доверчивость к моему «я» была самым лекарственным. Меня не проверяли. Мне верили. Я пытался этому соответствовать. Иногда получалось.
