Дело о мятежной губернии

Размер шрифта:   13
Дело о мятежной губернии

Мертвый октябрь

Телефонный звон, резкий, как медный скрежет по стеклу, вырвал меня из вязкой, серой полудремы, где рушились империи и беззвучно кричали мертвецы. Он не просто будил – он врывался в сознание, словно набат, возвещающий о новой беде в городе, который и без того захлебывался в них. Я нашарил аппарат на ночном столике, холодный, тяжелый эбонит показался якорем, тянущим меня обратно в действительность.

– Лыков, – произнес я в трубку, и собственный голос прозвучал чужим, надтреснутым.

На другом конце провода трещало и шипело, словно сама осень пыталась просочиться в разговор. Говорил околоточный надзиратель Горохов, и его обычно зычный бас сейчас срывался на испуганный фальцет. Слова, задыхаясь, цеплялись друг за друга.

– Арсений Павлович… Ваше благородие… Тут такое…

Я сел на кровати. Спина почувствовала холод стены. В комнате пахло пылью и увяданием, вечным запахом нашей с Лидией спальни.

– Говорите по существу, Горохов. Что стряслось? Погром? Очередная экспроприация?

– Хуже, Арсений Павлович. Куда как хуже… Губернатора. Фон Цандера… в особняке его…

Пауза, наполненная треском статики, растянулась до пределов. Я ждал, и холод, начавшийся у позвоночника, медленно пополз по венам, замораживая кровь.

– Убили, ваше благородие.

Дверь спальни тихо скрипнула. На пороге стояла Лидия в своем неизменном сером пеньюаре, похожая на призрак из моих снов. Ее лицо в полумраке было бледным и непроницаемым, как всегда. Она не спросила, что случилось. Она просто смотрела, и в ее взгляде читалось то привычное, тихое осуждение, с которым она встречала каждый мой ночной вызов, каждое вторжение моей службы в нашу почти несуществующую жизнь.

– Я сейчас буду, – сказал я в трубку и положил ее на рычаг. Медный звон оборвался.

Лидия молча развернулась и ушла, ее шаги затихли в коридоре. Не было ни вопроса, ни слова поддержки. Лишь безмолвное подтверждение пропасти, что давно разлеглась между нами. Я остался один в тишине, нарушаемой лишь монотонным стуком дождевых капель по карнизу. Убили губернатора. Эти три слова не укладывались в голове. Они были слишком большими, слишком тяжелыми для этого сонного, стылого утра. Они означали, что тонкая корка льда, по которой скользил наш город, окончательно треснула. И теперь мы все летели в черную, ледяную воду.

Пока я одевался, пальцы плохо слушались, путаясь в пуговицах крахмальной сорочки. Механические, привычные движения давали иллюзию контроля. Форменный сюртук, пахнущий нафталином и холодом нетопленого гардероба. Шляпа. Портфель, в котором всегда лежали чистые листы бумаги, перьевая ручка и пузырек с чернилами. Инструменты порядка в мире, где само это слово теряло всякий смысл.

Улица встретила меня промозглой сыростью и запахом гниющей листвы, смешанным с едким угольным дымом. Октябрь в Заволжске всегда был месяцем умирания, но в этом году он казался особенно мертвым. Низкое, свинцовое небо нависало над городом, роняя на брусчатку бесконечную холодную морось, которая не очищала, а лишь размазывала грязь. Извозчик, найденный с трудом, оказался стариком с лицом, похожим на печеное яблоко, и лошадь под стать ему – костлявая кляча с выпирающими ребрами и печальными, влажными глазами.

Мы тронулись. Колеса пролетки глухо стучали по мостовой, и этот ритм отдавался в висках. Город еще только просыпался, но уже был болен. Мимо проплывали фасады купеческих особняков, с которых дождь смывал остатки былой позолоты, обнажая трещины, словно старческие морщины. Витрины многих магазинов были заколочены крест-накрест досками. У булочной уже вилась длинная, молчаливая очередь – серые фигуры под черными зонтами, люди с одинаковыми усталыми и злыми лицами. Они не разговаривали, лишь изредка переступали с ноги на ногу, кутаясь в поношенную одежду. Их молчание было страшнее любых криков.

На перекрестках стояли патрули – растерянные юнкера с винтовками, на которые они опирались, как на костыли, и угрюмые солдаты, вернувшиеся с фронта. Последние были опаснее. В их выжженных, пустых глазах не было ничего, кроме усталости и глухой, затаенной ненависти ко всему миру. Они смотрели на мою пролетку, на мой строгий сюртук, и в их взглядах я читал приговор всему, что я представлял. Закон казался им такой же обманкой, как обещания политиков и благословения священников.

Я думал о фон Цандере. Барон Георгий Александрович фон Цандер. Человек старой закалки, педант, службист до мозга костей. Он пытался править губернией так, словно на дворе все еще стоял незыблемый девятнадцатый век, издавал указы, которые никто не исполнял, и верил в нерушимость империи, которая распадалась на глазах, как мокрая газета. Его не любили, но и не ненавидели по-настоящему. Его, скорее, не замечали, считая живым анахронизмом, пережитком прошлого, который вот-вот сметет ветер перемен. И вот кто-то этот процесс ускорил. Двумя выстрелами.

Губернаторский особняк на Соборной площади был оцеплен. Толпа, пока еще не слишком многочисленная, но гудящая, как растревоженный улей, уже собиралась у ограды. Слухи, должно быть, уже расползлись по городу, обрастая чудовищными подробностями. Я показал удостоверение молодому поручику с дрожащим подбородком, и он торопливо пропустил меня внутрь.

Во дворе царил хаос. Бегали какие-то люди в штатском, суетились полицейские чины, кто-то отдавал приказы, которые никто не слушал. Воздух был пропитан тревогой, той особой, липкой паникой, которая охватывает людей власти, когда они вдруг осознают всю ее иллюзорность. Меня встретил Горохов. Он был багровый, потный, несмотря на утреннюю прохладу. Фуражка съехала на затылок, обнажая блестящую лысину.

– Арсений Павлович, слава Богу… – просипел он, хватая меня за локоть. Его рука была влажной и дрожала. – Я уж не знал, что и думать. Кому звонить… В Петроград? В Ставку?

– Для начала нужно произвести осмотр, Федор Игнатьевич, – спокойно ответил я, высвобождая руку. – Где тело?

– В кабинете. На втором этаже. Никто не входил, я приказал. Только я и доктор Снегирев. Он… констатировал.

Мы вошли в особняк. Вестибюль, обычно наполненный светом и запахом воска для паркета, сейчас казался темным и неуютным. Пахло сыростью, нечищеными сапогами и страхом. На знаменитой мраморной лестнице, по которой еще недавно поднимались дамы в шелках и офицеры в парадных мундирах, теперь стояли двое солдат с примкнутыми штыками, ошалело озираясь на лепнину и портреты в тяжелых рамах.

Кабинет губернатора находился в конце длинного коридора. Дверь из мореного дуба была приоткрыта. У порога стоял наш судебный врач, седой и сутулый Иван Карлович Снегирев. Он курил папиросу, и дым вился вокруг его усталого лица. Увидев меня, он кивнул и бросил окурок на персидский ковер, небрежно притоптав его сапогом. Этот жест сказал мне о происходящем больше, чем все слова Горохова. Времена, когда за такое можно было лишиться места, прошли.

– Здравствуй, Арсений, – сказал Снегирев своим скрипучим голосом. – Зрелище не для слабонервных. Хотя, какие теперь нервные…

Я вошел в кабинет.

Первое, что ударило в нос, – это запах. Странная, сложная смесь пороховой гари, дорогого сигарного дыма, чего-то цветочного от разбитой вазы и еще одного запаха, который ни с чем не спутаешь – медного, тошнотворно-сладкого запаха свежей крови. Комната была обширной, с высокими окнами, выходившими на площадь. Тяжелые бархатные портьеры были задернуты, и лишь тусклый утренний свет пробивался сквозь щели, выхватывая из полумрака детали разгрома.

Губернатор лежал на полу возле своего массивного письменного стола. Он лежал на спине, раскинув руки, словно в последнем, отчаянном объятии. Барон фон Цандер и в смерти сохранил некое подобие своей педантичной аккуратности. Его сюртук был застегнут на все пуговицы, седые бакенбарды тщательно расчесаны. Лишь разбитое пенсне, висевшее на черном шнурке, и удивленно-обиженное выражение застывшего лица нарушали эту иллюзию порядка. На белоснежной сорочке, прямо под сердцем, расплывались два темных, почти симметричных пятна. Два выстрела. Контрольный. Или просто от злости.

Я заставил себя отвести взгляд от тела и начать методичный осмотр, как меня учили. Мой мозг, натренированный годами юридической практики, цеплялся за факты, за материальные доказательства, пытаясь выстроить из них логическую цепь и отгородиться от иррационального ужаса произошедшего.

Стол. Массивная дубовая конструкция, заваленная бумагами. Некоторые из них были сброшены на пол. Чернильница-непроливайка опрокинута, лиловая клякса расползлась по зеленому сукну, напоминая карту неизвестного, зловещего архипелага. Бронзовый пресс-папье в виде двуглавого орла валялся рядом. Тяжелое кресло с высокой резной спинкой было опрокинуто навзничь. Не в яростной борьбе, а будто его резко отодвинули с досадой, вставая.

Справа от стола, у окна, на полу лежали осколки китайской вазы тончайшего фарфора. Рядом с ними – рассыпанные по паркету увядшие астры и лужица воды. Окно было разбито, но не выстрелом. В раме зияла дыра, будто кто-то ударил по стеклу чем-то тяжелым. Сквозь нее в комнату проникал холодный, влажный воздух.

Я подошел к окну. Осколки стекла лежали в основном внутри комнаты. Значит, били снаружи. Но зачем? Чтобы проникнуть? Маловероятно. Второй этаж, отвесная стена. Чтобы создать шум, отвлечь внимание? Возможно.

– Иван Карлович, что скажете? – спросил я, не оборачиваясь.

Снегирев подошел и присел на корточки рядом с телом. Он делал это без брезгливости, с деловитостью хорошего ремесленника.

– Два пулевых ранения в область грудной клетки. Судя по всему, из револьвера, калибр средний. Нагана, скорее всего. Стреляли с близкого расстояния, видишь следы порохового ожога на ткани? Метра два, не больше. Смерть наступила практически мгновенно. Время… сложно сказать. Окоченение уже полное. Думаю, часов восемь-десять назад. То есть, где-то между десятью вечера и полуночью.

Я кивнул, фиксируя каждую деталь в памяти. Моя голова работала ясно и холодно. Это было защитной реакцией, единственным способом сохранить рассудок. Я должен был быть не человеком, а механизмом для сбора и анализа фактов.

Я обошел стол с другой стороны. Бумаги, разбросанные по полу, казались обычными казенными документами: прошения, доклады, циркуляры. Ничего примечательного на первый взгляд. Я поднял один лист. Доклад начальника уездной полиции о росте дезертирства. Поднял другой. Прошение купца первой гильдии об отсрочке реквизиции лошадей для нужд армии. Рутина. Умирающая рутина умирающей империи.

Мой взгляд скользил по комнате, по ковру, по мебели, по стенам, обитым тисненой кожей. Искал что-то еще. Аномалию. Деталь, которая не вписывается в общую картину. Картина была ясной и до отвращения простой: революционный террор. Боевики-эсеры или анархисты проникают в дом, возможно, через подкупленную прислугу, врываются в кабинет, убивают представителя «проклятого режима» и скрываются, возможно, через то самое окно, воспользовавшись суматохой. Просто, логично и очень в духе времени. Слишком логично.

И тут я увидел его.

Он лежал на паркете, в стороне от основной массы разбросанных бумаг, почти у самых ног убитого губернатора. Небольшой листок серой, дешевой бумаги, отпечатанный на гектографе. Агитационная прокламация. Я наклонился и осторожно, двумя пальцами, поднял его.

«Долой войну! Долой самодержавных палачей! Вся власть Советам!» – гласил кривой, расплывчатый заголовок. Внизу стояла подпись: «Боевая организация партии социалистов-революционеров».

Горохов, все это время молча топтавшийся у двери, шагнул вперед.

– Вот оно! – выдохнул он с облегчением. – Эсеры, значит. Я так и думал. Теперь все ясно. Чего тут расследовать… Поймать этих душегубов и к стенке!

Я не слушал его. Я смотрел на листок в своей руке. И холод, который до этого лишь касался моей кожи, теперь проник внутрь, в самое сердце. Что-то было не так. Что-то было фундаментально, чудовищно неправильно.

Я поднес листок ближе к глазам. Бумага была сухой. Абсолютно сухой, хотя рядом на паркете еще не высохла вода из разбитой вазы. Углы листка были острыми, не истертыми, не загнутыми, словно его только что достали из пачки. На нем не было ни единой складки, ни единого пятнышка грязи от сапог, которые наверняка топтали здесь все вокруг. Он лежал на самом видном месте, но выглядел так, будто появился в этой комнате уже после того, как все закончилось. После борьбы, после выстрелов, после смерти.

Я поднес его к носу. Он пах свежей типографской краской и дешевым клеем. Он не пах ни порохом, ни кровью, ни сигарным дымом, которыми был пропитан воздух кабинета.

Это не было уликой, брошенной в спешке убийцами.

Это была декорация, аккуратно размещенная на сцене преступления. Знак, оставленный не для того, чтобы заявить о себе, а для того, чтобы направить следствие по самому очевидному и самому простому пути. Кто-то очень хотел, чтобы мы поверили в эсеровский след. Кто-то настолько сильно этого хотел, что даже не потрудился сделать свою подделку правдоподобной. Или же, наоборот, он был уверен, что в нынешнем хаосе никто не станет обращать внимания на такие мелочи. Что все схватятся за простейшую версию, как утопающий за соломинку.

Горохов уже возбужденно отдавал распоряжения, посылая людей в жандармское управление, требуя списки всех известных «бомбистов». Он уже закрыл дело в своей голове. Для него все было кончено.

А для меня все только начиналось.

Я осторожно сложил листок вчетверо и убрал его во внутренний карман сюртука. Не в портфель, вместе с другими возможными вещественными доказательствами, а к себе, ближе к телу. Эта тонкая, пахнущая краской бумажка была не просто уликой. Это было послание. И адресовано оно было, как мне показалось в тот мертвый октябрьский день, лично мне. Это был вызов. Приглашение в игру, правила которой я еще не знал, но уже понимал, что ставки в ней – не только жизнь губернатора, но и что-то гораздо большее.

– Арсений Павлович, вы идете? – поторопил меня Горохов. – Нужно срочно действовать, пока они не скрылись!

Я медленно обвел взглядом кабинет. Застывшее на лице фон Цандера удивление. Осколки дорогого фарфора на полу. Опрокинутый трон имперской власти. И этот маленький, лживый клочок бумаги. Нет, это было не просто убийство. Это было начало чего-то нового и страшного. Кто-то дергал за ниточки, и смерть губернатора была лишь первым актом в кровавом спектакле, который разыгрывался на подмостках моего города.

– Да, Федор Игнатьевич, – тихо ответил я, поворачиваясь к выходу. – Пора действовать.

Но я думал не об эсерах. Я думал о том, кто был настолько умен, хладнокровен и циничен, чтобы подбросить эту прокламацию. И я понимал, что мой враг – не фанатик с бомбой в руках, а кто-то куда более опасный. Режиссер этого представления. И теперь мой долг – найти его, прежде чем он опустит занавес над всеми нами.

Шепот вдовы

Губернаторский особняк, покинутый мной всего несколько часов назад, встретил меня уже не хаосом, а гулкой, вязкой тишиной. Суету сменило оцепенение. На парадной лестнице, где прежде суетились чины полиции, теперь стоял одинокий юнкер, прямой и хрупкий, как свеча на сквозняке. Он вытянулся при моем появлении, но в его глазах плескалась та же растерянность, что и у всех в этом городе. Порядок, который он был призван охранять, испарился, оставив после себя лишь форму, ритуал, лишенный содержания.

Вдову, Анну Федоровну, я нашел не в ее покоях, а в малой гостиной на первом этаже, выходящей окнами в запущенный осенний сад. Комната была похожа на склеп, где похоронили уют. Мебель была укрыта белыми полотняными чехлами, и эти безмолвные силуэты кресел и диванов напоминали надгробия. Единственным живым пятном в этом царстве пыли и забвения был небольшой круглый столик у окна, два кресла и сама хозяйка дома, застывшая в одном из них. Воздух был тяжелым, пропитанным запахом корвалола и еще чего-то неуловимо-сладкого, как аромат увядших цветов, забытых в вазе.

Анна Федоровна фон Цандер сидела идеально прямо, словно корсет не давал ее спине согнуться под тяжестью горя. На ней было черное, глухое платье из плотного шелка, которое не столько подчеркивало траур, сколько, казалось, поглощало тот скудный свет, что пробивался сквозь затянутое тучами небо. Ее лицо, которое я помнил как образец холодной, аристократической красоты, теперь напоминало тонкую фарфоровую маску, покрытую сетью мельчайших трещин. Глаза, прежде светло-голубые, казались выцветшими, опустошенными; они смотрели на сад за окном, но я был уверен, что не видели ни почерневших ветвей, ни мокрых, прилипших к стеклу листьев. Рядом с ней на столике стоял стакан с водой и маленький аптечный пузырек. Ее руки, унизанные старинными кольцами, лежали на коленях, сцепившись так сильно, что костяшки пальцев побелели.

Я кашлянул, негромко, лишь для того, чтобы обозначить свое присутствие. Она не вздрогнула, лишь медленно, с видимым усилием, повернула голову в мою сторону. Ее взгляд скользнул по мне, не задерживаясь, словно я был еще одним предметом мебели, укрытым саваном.

– Анна Федоровна, – начал я так тихо, как только мог, чтобы не расколоть хрупкую тишину. – Примите мои глубочайшие соболезнования. Я судебный следователь Лыков. Мне необходимо задать вам несколько вопросов. Я понимаю, сколь неуместен мой визит, но долг службы…

Мои слова, казенные, выверенные, повисли в воздухе, неуклюжие и фальшивые. Она молчала. Лишь едва заметная дрожь пробежала по ее губам.

– Они убили его, господин следователь, – произнесла она наконец. Голос ее был лишен интонаций, ровный и бесцветный, как пепел. – Они все-таки убили его.

– Кто «они», Анна Федоровна? У вас есть предположения?

Она снова отвернулась к окну. В стекле отражалось ее бледное лицо и моя темная, неясная фигура за ее спиной. Мы были похожи на персонажей плохого спектакля, застывших в многозначительной, но пустой паузе.

– Эти… – она махнула рукой, слабой, безвольной. – Бомбисты. Социалисты. Все те, кто ненавидел его. Кто ненавидел порядок. Георгий всегда говорил, что они как крысы, грызущие сваи, на которых держится дом. Рано или поздно он рухнет. Вот он и рухнул.

Ее слова были точным повторением той версии, которую мне подсунули на паркете в кабинете ее мужа. Слишком точным. Слишком простым. Мой мозг, уже настроенный на поиск лжи, зафиксировал это совпадение как аномалию. Человек в состоянии глубокого шока редко мыслит столь ясно и оперирует готовыми формулами. Ее горе было подлинным, я не сомневался в этом ни на мгновение. Но слова… слова казались чужими, заученными, словно она повторяла то, что ей уже кто-то сказал, или то, во что ей самой отчаянно хотелось верить, чтобы не думать о чем-то более страшном.

Я придвинул второе кресло, сел напротив, стараясь не нарушать ее личное пространство, наполненное горем.

– В кабинете вашего супруга был найден агитационный листок, – осторожно проговорил я, наблюдая за ее реакцией.

Она кивнула, не удивившись.

– Я так и думала. Они всегда хвастаются своими злодеяниями. Они гордятся пролитой кровью. Они считают это доблестью.

Ни удивления, ни сомнения. Она приняла эту наживку целиком. Это означало одно из двух: либо она была соучастницей обмана, что представлялось мне совершенно немыслимым, либо ее сознание, ища опору, ухватилось за самое простое и очевидное объяснение. Но я уже знал, что очевидное – ложь.

– Анна Федоровна, скажите, ваш муж… барон фон Цандер был в последнее время чем-то обеспокоен? Помимо общей политической обстановки. Было ли что-то личное, что-то, что тревожило его сверх обычной меры?

Она на мгновение прикрыла глаза. Тонкие веки мелко задрожали.

– В последнее время… вся наша жизнь была одной сплошной тревогой, господин следователь. Разве вы этого не видите? Разве можно было жить иначе в этом рушащемся мире? Георгий был человеком долга. Он пытался удержать то, что удержать уже невозможно. Он почти не спал. Все время работал у себя в кабинете. Писал какие-то письма, отчеты… сжигал бумаги в камине.

– Сжигал бумаги? Часто?

– Последние недели две… почти каждый вечер. Я чувствовала запах гари. Спрашивала его, в чем дело. Он отмахивался. Говорил, что это просто старый архив, ненужный хлам. Но он не умел лгать. По крайней мере, мне. Я видела, как это его изматывает.

Вот. Первая нить. Тонкая, почти невидимая, но она была. Губернатор, педант до мозга костей, уничтожает документы. Это не было похоже на него. Фон Цандер был человеком архива, параграфа, циркуляра. Для него документ был священен. Уничтожать их он мог лишь в одном случае: если эти бумаги были опасны.

– Он говорил, с кем он ведет переписку? Кому предназначались эти отчеты?

Она покачала головой. Ее взгляд стал еще более отсутствующим, она погружалась в воспоминания, и это было похоже на медленное утопление.

– Он говорил только о Петербурге. Все время. «Петербург нас не слышит». «Петербург нас предал». Он презирал этих новых людей… министров-однодневок, говорунов из Думы. Он считал их всех предателями. Не революционеров, нет… тех он считал просто безумцами, больными. Он говорил о предательстве там, наверху. В коридорах власти. Он говорил, что они ведут страну к гибели ради…

Она запнулась. Ее пальцы нервно стиснули друг друга.

– Ради чего, Анна Федоровна?

– Я… я не знаю точно. Он не посвящал меня в дела. Считал, что это не женское дело. Но я слышала обрывки фраз. Когда он думал, что я сплю, он иногда говорил сам с собой. Или по телефону. Он упоминал какой-то… денежный спор. Да, именно так он и сказал. Какой-то отвратительный денежный спор с какими-то господами из военного ведомства.

Денежный спор. Эти слова не вязались с образом барона фон Цандера, несгибаемого службиста. Но они идеально ложились в картину с сожженными бумагами и обвинениями в адрес Петербурга. Революционный террор был ширмой, за которой скрывалась борьба куда более грязная и приземленная. Не за идеи, а за деньги. И, вероятно, за деньги огромные.

– Вы помните какие-нибудь имена? Фамилии?

Она долго молчала, вглядываясь в серую пелену дождя за окном. Казалось, она пытается расслышать голоса из прошлого.

– Нет… Он никогда не называл имен. Он был слишком осторожен. Он говорил… он говорил, что у этих людей слишком длинные руки. Что они могут дотянуться куда угодно. Он их боялся, господин следователь. Мой муж, который не боялся ни пуль, ни бунтующей толпы, боялся этих… невидимых господ из столичных кабинетов. Он говорил, что революционеры убьют его на площади, открыто, под красным знаменем. А эти… эти нанесут удар в спину, в тишине, и никто никогда не узнает правды.

Ее голос сорвался на последней фразе, и она впервые за все время нашего разговора посмотрела мне прямо в глаза. В их выцветшей глубине я увидел не только горе, но и ужас. Не священный ужас перед лицом смерти, а липкий, животный страх перед живыми.

Я понял, что она знает больше. Или, вернее, чувствует больше, чем говорит. Ее показания были не столько набором фактов, сколько попыткой нарисовать контур тени, которая нависла над ее домом задолго до выстрелов.

– Анна Федоровна, – я подался вперед, понизив голос до шепота. – Подумайте. Прошлая ночь. Вечер. Происходило ли что-нибудь необычное? Кто-нибудь приходил к барону?

Она вздрогнула, словно мое предположение попало в цель. Она отвела взгляд, ее руки забегали по шелку платья, разглаживая несуществующие складки. Это был жест человека, который отчаянно пытается солгать, но не умеет.

– Нет… Никого не было. Он работал один. Как всегда.

– Вы уверены? Может быть, вы что-то слышали? Шаги? Голоса? Даже самый незначительный звук может иметь значение.

Она поднесла дрожащую руку ко рту. Ее взгляд метнулся к двери, потом снова на меня. Она боролась с собой. Страх боролся с желанием докопаться до истины. Или, возможно, с желанием отомстить.

– Был… был гость, – выдохнула она наконец, и эти слова дались ей с таким трудом, будто она вырывала их из себя с корнем. – Поздно. Уже после десяти.

Мое сердце, до этого работавшее в ровном, методичном ритме, пропустило удар. Вот оно. Самое важное. То, что не вписывалось ни в одну из версий.

– Кто это был? Вы его видели?

– Нет. Я уже была в своих комнатах. Я собиралась лечь. Я только слышала. Лакей Петр доложил о визитере, и Георгий велел ему быть свободным и никого больше не принимать. Он сам проводил гостя к себе в кабинет.

– Вы слышали их разговор?

– Нет. Дверь в кабинет обитая. Но я слышала голоса. Вернее, голос. Голос гостя. Георгий говорил тихо, как обычно. А тот… у него был низкий голос. Очень уверенный. Он не кричал, нет, но в его тоне была… сталь. Я не разбирала слов, лишь этот ровный, давящий гул.

– Вы можете описать этот голос? Был ли в нем какой-то акцент? Особенности произношения?

Она нахмурилась, пытаясь ухватить ускользающую деталь.

– Акцент… Да. Пожалуй. Не сильный, едва заметный. Немецкий, как у Георгия, но другой. Более жесткий, что ли. Словно он рубит слова. Я не могу объяснить точнее. Это было… чужое. Нездешнее.

Низкий голос. Легкий акцент. Поздний визит. Губернатор отпускает прислугу. Все это складывалось в картину тайной, чрезвычайно важной встречи. Встречи, которая, по всей видимости, закончилась для фон Цандера фатально.

– Как долго продолжался визит?

– Около часа. Может, чуть больше. Я слышала, как они вышли. Георгий сам провожал его. Я слышала, как щелкнул замок на парадной двери. Потом шаги мужа по коридору… он не вернулся сразу в кабинет. Он прошел в библиотеку. Я слышала, как он наливает себе коньяк. Он почти никогда не пил один. Только если был сильно расстроен.

– И после этого вы его больше не видели?

Она отрицательно качнула головой. Крупная, одинокая слеза скатилась по ее щеке, оставляя влажный след на напудренной коже.

– Я уснула. Я приняла капли… Я так устала от всего этого. А утром… Утром горничная нашла…

Она закрыла лицо руками, и ее плечи затряслись в беззвучных рыданиях. Корсет больше не мог сдерживать ее горе. Оно вырвалось наружу, сокрушая остатки самообладания.

Я поднялся. Допрос был окончен. Продолжать его было бы не просто бессмысленно, но и жестоко. Я получил все, что мог. Даже больше, чем рассчитывал.

Картина преступления, еще час назад казавшаяся плоской и двумерной, как агитационный листок, обрела глубину, объем и зловещие тени. Революционеры-фанатики отступали на задний план, превращаясь в удобную декорацию. А на авансцену выходили могущественные враги из Петербурга, грязный «денежный спор», сожженные документы и таинственная ночная фигура с низким голосом и легким акцентом.

Убийство губернатора переставало быть актом политического террора. Оно становилось последним аргументом в споре, который велся в тишине правительственных кабинетов и дорогих ресторанов. Исполнители могли быть кем угодно – наемными бандитами, обманутыми идеалистами, агентами охранки. Но заказчики… заказчики сидели где-то там, в столице, и их руки действительно были достаточно длинны, чтобы дотянуться до Заволжска и заставить замолчать несговорчивого губернатора.

Я тихо вышел из комнаты, оставив Анну Федоровну наедине с ее горем и призраками, населявшими мертвый дом. На улице меня снова окутала промозглая сырость. Дождь усилился, превратившись в холодный, отвесный ливень. Он хлестал по брусчатке, по голым деревьям, по крышам домов. Он смывал грязь с улиц, но я чувствовал, что мы все погружаемся в другую грязь – липкую, вязкую, из которой не было выхода.

Я шел по пустынной Соборной площади, не замечая ни ветра, ни воды, заливавшей мне лицо. Толпа зевак уже разошлась, оцепление было снято. Город жил своей обычной, больной жизнью. В голове у меня стучало: «денежный спор», «предательство в Петербурге», «таинственный гость». Эти обрывки фраз, этот шепот вдовы, были куда более весомой уликой, чем аккуратно подброшенная прокламация. Они уводили меня с широкой, хорошо освещенной дороги, на которую меня так старательно толкали, на узкую, темную тропу. И я понимал, что эта тропа ведет в трясину, где каждый следующий шаг может оказаться последним. Но другого пути у меня больше не было. Режиссер этого кровавого спектакля допустил ошибку. Он не учел шепот вдовы. И теперь я шел по его следу.

Красная гвоздика

Подброшенная на месте преступления прокламация эсеров была ложью. Но ложь, дабы доказать ее природу, надлежит сперва исследовать со всей дотошностью истины. Это был один из первых принципов, усвоенных мною еще на университетской скамье, и сейчас, в мире, где сами понятия истины и лжи превратились в разменную монету, он казался единственным надежным инструментом. Я должен был пройти по фальшивому следу до самого его тупика, чтобы с полной уверенностью заявить: он фальшив. И чтобы, возможно, в этом тупике разглядеть едва заметную тропу, ведущую к правде.

Путь к революционному подполью Заволжска, как и ко всему по-настоящему гнилому в этом городе, лежал через кабаки рабочих слободок. Имя, которое я держал в уме, было Филин. Не столько имя, сколько кличка, прилипшая к мелкому скупщику краденого и держателю слухов, как банный лист. Он обитал в трактире «Волжская вобла» на самой окраине Заречья, в лабиринте немощеных переулков, где грязь никогда не просыхала, а воздух был густым от угольного дыма и безнадежности.

Я сменил форменное пальто на потертый штатский пиджак и старую, потерявшую форму шляпу – нелепый маскарад, который вряд ли мог кого-то обмануть, но хотя бы не кричал о моем положении на всю улицу. «Волжская вобла» встретила меня волной теплого, кислого смрада. Пахло дешевой махоркой, пролитой водкой, вареной капустой и мокрыми, немытыми телами. Низкий потолок, закопченный до черноты, давил, а тусклый свет единственной керосиновой лампы выхватывал из полумрака серые, одутловатые лица, обращенные к мутным стаканам. Здесь не разговаривали, а бормотали, не смеялись, а кашляли. Время здесь не шло, а гнило.

Филина я нашел в самом дальнем углу, за липким столом, похожим на операционный стол неудачливого хирурга. Он был маленьким, юрким человечком с бегающими глазками и редкой, влажной бороденкой. Увидев меня, он не удивился, но съежился, словно в ожидании удара. Его профессия предполагала регулярное общение с людьми моего склада, но не предполагала к нему привыкания.

Я сел напротив, не снимая шляпы. Воздух вокруг нас был настолько плотным, что его можно было резать ножом. Филин втянул голову в плечи и уставился на свои грязные ногти.

– Здравствуй, Игнат, – сказал я тихо.

– Ваше благородие, – просипел он, не поднимая глаз. – Какими судьбами в наш вертеп? У нас тут людишки все больше серые, незаметные. Для вас интереса не представляют.

– Мне нужны не серые, Игнат. Мне нужны красные.

Он дернулся, и его взгляд метнулся по сторонам. В этом углу нас никто не слушал, каждый был поглощен собственной тоской, но страх был рефлексом, вшитым в самую его суть.

– Не по моей части, господин следователь. Политика – она, знаете ли, барская забава. Мы люди простые. Украл, выпил – в тюрьму. Вся наша политика.

Я молча положил на стол несколько кредитных билетов. Бумажки были мятыми, влажными от сырости моего кармана. Филин посмотрел на них, как на раскаленные угли. Он хотел их, но боялся обжечься.

– Я слышал, боевая дружина эсеров в последнее время активизировалась, – продолжил я тем же ровным голосом. – Собираются где-то. Говорят о делах громких.

– Много чего говорят, – уклончиво пробормотал он. – Язык без костей.

– Убийство губернатора – дело громкое. Самое громкое из всех возможных. Мне нужно знать, где они собираются. И когда.

Филин облизнул пересохшие губы. Его пальцы подрагивали, медленно подползая к деньгам. Он боролся сам с собой, взвешивая на невидимых весах мой гнев и гнев тех, о ком я спрашивал. Мой гнев был здесь и сейчас. Их – где-то там, но куда более окончательный.

– Это не они, ваше благородие, – вдруг прошептал он, наклонившись через стол. От него пахло чесноком и страхом. – Зуб даю, не они. Они бы уже на всех углах трубили. Для них теракт – это как спектакль. Афиша нужна. А тут… тихо.

– Это будет решать следствие, – отрезал я. – А твое дело – отвечать на вопросы. Где?

Он сдался. Рука, похожая на птичью лапку, метнулась и накрыла деньги, в мгновение ока спрятав их в недрах своего рваного армяка.

– Старая типография купца Блинова, за товарной станцией. Там уже лет пять как все проржавело. Сегодня собираются. Как стемнеет совсем. Часов в девять, может, в десять.

– Как туда попасть незамеченным?

– У них часовые. Но в заборе со стороны оврага есть лаз. Старый, еще мальчишки лазили. Они про него не знают. Пролезете, а там по задней стене пожарная лестница на второй этаж. Окно в переплетный цех всегда разбито. Оттуда все слышно будет, они в большом печатном зале собираются.

– Пароль? Знак?

Филин на мгновение замялся, словно отдавал самое ценное.

– Если спросят, скажете: «Зарей взойдет». Но лучше, чтоб не спрашивали. У них там народ нервный. Особенно барышня ихняя, Кленова. Та сначала стреляет, потом думает, стоит ли спрашивать. Говорят, у них еще знак есть… гвоздика красная в петлице. Но вам оно без надобности, если через лаз…

Он умолк, выложив все, что знал. Теперь он был пуст и хотел только одного – чтобы я исчез. Я поднялся.

– Если эта информация окажется ложной, Игнат…

– Чистая правда, ваше благородие, – зачастил он, снова пряча глаза. – Чтоб мне с этого места не встать.

Я не сомневался, что это правда. Страх – самый надежный источник информации. Я повернулся и пошел к выходу, чувствуя на спине его испуганный и одновременно жадный взгляд. Я вынырнул из душного марева трактира обратно в промозглую сырость октябрьского вечера. Город погружался в сумерки. Фонари еще не зажгли – экономили керосин. В сизой дымке тонули силуэты домов, а редкие прохожие казались бесплотными тенями. У меня было несколько часов, чтобы превратиться в одну из них.

Заброшенная типография Блинова походила на скелет доисторического чудовища, выброшенный на окраину цивилизации. Она чернела на фоне мутного, беззвездного неба, и ветер гудел в ее разбитых окнах, словно в пустых глазницах черепа. Я нашел лаз в гнилом заборе именно там, где указывал Филин. Узкая щель, пахнущая прелой листвой и тленом. Протиснувшись, я оказался на заросшем бурьяном дворе, в вязкой, чавкающей под ногами грязи.

Пожарная лестница оказалась ржавым, хрупким сооружением, которое стонало и шаталось под каждым моим движением. Каждый скрип отдавался в моем мозгу набатом. Я поднимался медленно, вжимаясь в холодную, мокрую кирпичную стену, чувствуя себя неуклюжим грабителем. Наконец, пальцы нащупали зазубренный край разбитого окна.

Внутри переплетного цеха царил мрак, сгущенный запахом старой бумаги, клея и мышиного помета. Я двигался на ощупь, спотыкаясь о какие-то ящики, пока не наткнулся на дверной проем, ведущий на внутренний балкон, нависавший над главным печатным залом. Отсюда, из-за перил, заваленных какими-то рулонами и старыми подшивками газет, открывался вид на сцену внизу.

Зал был огромен. Печатные станки, застывшие посредине, походили на древние алтари, покрытые саваном из пыли и паутины. В центре, в круге света от нескольких расставленных на ящиках фонарей «летучая мышь», собралось около двух десятков человек. Мужчины и женщины. Студенты в потертых тужурках, рабочие в промасленных куртках, несколько человек с лицами, которые я бы назвал интеллигентными, если бы не жесткая, фанатичная складка у губ. Они стояли или сидели на ящиках, и неровный свет фонарей бросал на их лица резкие тени, делая их похожими на заговорщиков с полотен Караваджо. Они говорили вполголоса, но гул их речей, усиленный акустикой огромного пустого зала, доносился до меня обрывками фраз: «…провокация властей…», «…терпение народа…», «…нельзя ждать…».

Внезапно разговоры стихли. Из боковой двери вышла она. Вера Кленова. Я видел ее фотографии в жандармских досье, но они не передавали и сотой доли той энергии, что исходила от этой хрупкой, невысокой девушки. Коротко стриженные темные волосы, простая темная блуза, почти мужская. Но глаза… В неверном свете фонарей они горели темным, неугасимым огнем. Это был взгляд человека, который не просто верит в свою идею, а живет внутри нее, дышит ею, и готов сжечь в ее пламени и себя, и весь остальной мир. Она не шла – она несла себя сквозь почтительное молчание, и в этом молчании была и преданность, и страх.

Она остановилась в центре круга, обведя собравшихся долгим, тяжелым взглядом.

– Товарищи, – ее голос был на удивление сильным и чистым, без тени сомнения. – Я собрала вас, потому что в городе произошло событие, которое касается всех нас. Убит тиран. Убит палач Заволжской губернии, барон фон Цандер.

По толпе пронесся возбужденный гул. Кто-то даже не сдержал радостного возгласа. Высокий рабочий с широким, скуластым лицом, шагнул вперед. В его петлице я разглядел алую гвоздику.

– Так это наша работа, Вера Николаевна? – спросил он с плохо скрытой гордостью. – Наконец-то! Давно пора было!

Кленова медленно повернула голову в его сторону. Ее взгляд был холодным, как сталь. Гул мгновенно стих.

– В этом и есть главный вопрос, Степан. Если бы это была наша работа, ты бы знал об этом первым, как руководитель боевой группы. Но ни ты, ни я, ни Центральный комитет не отдавали такого приказа.

Наступила ошеломленная тишина. Она была настолько плотной, что я слышал, как потрескивают фитили в фонарях. Лица, только что сиявшие отмщением, теперь выражали растерянность.

– Как… не мы? – пробормотал Степан. – Но кто же тогда? Анархисты?

– Анархисты бы уже обклеили весь город своими воззваниями, – резко ответила Кленова. Она сделала шаг вперед, и свет фонаря упал на ее бледное, напряженное лицо. – Вы не понимаете, что произошло? Нас обошли. Кто-то нанес удар, который должны были нанести мы. Кто-то украл наше право на справедливую месть!

Ее голос звенел от ярости. Я слушал, затаив дыхание. Это было именно то, что я должен был услышать. Подтверждение, высказанное не для чужих ушей, а в кругу своих.

– Но какая разница, кто это сделал? – раздался другой голос, принадлежавший пожилому человеку в пенсне, похожему на земского учителя. – Собаке – собачья смерть. Народ ликует. Разве не это главное?

– Главное?! – Кленова развернулась к нему так резко, что он отшатнулся. – Главное, Илья Маркович, это контроль! Революция – это не стихийный бунт, это наука! Каждый выстрел, каждый акт террора должен быть выверен, как ход в шахматной партии. Он должен служить нашей цели, приближать ее, а не создавать хаос, которым воспользуются другие! Убийство губернатора сейчас, когда мы не готовы взять власть, это провокация!

– Провокация? – недоверчиво переспросил Степан. – Против кого?

– Против нас! – почти выкрикнула Кленова. – Нас выставляют слепой, разрушительной силой! На нас повесят это убийство, охранка начнет аресты, наша организация будет обезглавлена накануне решающих событий! Кто-то очень умный и очень жестокий разыгрывает свою партию, используя нас как пешек. Нам подбросили труп тирана, чтобы потом под этим предлогом уничтожить нас всех!

Она говорила страстно, убежденно, и я видел, как ее слова проникают в сознание этих людей, сменяя радостное возбуждение на тревогу и злость. Она была абсолютно права в своих выводах, хоть и не знала всей картины. Режиссер этого спектакля действительно играл против всех.

– Что же делать? – спросил кто-то из темноты.

– Искать, – отрезала Кленова. – Мы должны узнать, кто это сделал. Найти их раньше, чем жандармы. Узнать, кто стоит за ними. И заставить их заплатить. За то, что они посмели говорить от имени революции. За то, что они поставили нас под удар.

Она умолкла, тяжело дыша. Собрание было окончено. Цель моего визита была достигнута с исчерпывающей полнотой. Теперь нужно было уходить. Незаметно, как тень.

Я начал медленно, миллиметр за миллиметром, отступать назад, в спасительную темноту переплетного цеха. Люди внизу уже начали расходиться, забирая фонари, и зал снова погружался во мрак. Я уже почти скрылся в дверном проеме, когда моя нога, нащупывая опору, наткнулась на что-то твердое. Стопка старых, окаменевших от времени газет. Она качнулась с сухим, предательским шелестом. Я замер, превратившись в камень.

Внизу, в тающем круге света, резко обернулась Кленова. Ее инстинкты были острее, чем у любого из ее соратников.

– Кто там? – ее голос, как выстрел, ударил в тишину.

Степан и еще двое рабочих, державших фонари, замерли. Их головы вскинулись вверх, в сторону балкона. Луч одного из фонарей метнулся по перилам, прошелся совсем рядом с моим укрытием и двинулся дальше. Я вжался в стопку рулонов, почти перестав дышать. Сердце колотилось о ребра с такой силой, что, казалось, этот стук должен быть слышен внизу.

– Наверное, крысы, Вера Николаевна, – неуверенно сказал Степан. – Их тут полно.

Но она не слушала. Ее взгляд был прикован к моему углу. Она знала. Или чувствовала.

– Проверить, – приказала она ледяным тоном.

Я понял, что ждать больше нельзя. Одним движением я развернулся и бросился вглубь цеха, в абсолютную темноту. Позади раздались крики и топот ног по гулкой чугунной лестнице, ведущей на балкон.

Начался слепой, безумный бег. Я несся напролом, выставив вперед руки, спотыкаясь о невидимые препятствия, сшибая какие-то стеллажи, которые падали с оглушительным грохотом. Этот грохот был моим единственным ориентиром для преследователей. Я должен был найти окно, то самое, через которое вошел.

Сзади уже слышалось тяжелое дыхание. Они были здесь, на втором этаже. Луч фонаря метался по стенам, выхватывая из мрака силуэты станков, похожих на орудия пыток. Я шарахнулся в сторону, уходя от света, и спиной почувствовал сквозняк. Окно!

Не раздумывая, я вскочил на подоконник. Внизу чернела бездна двора. Прыгать было чистое самоубийство. Лестница! Я нащупал ее холодные, скользкие от дождя ступени. В тот же миг в оконном проеме появилась фигура Степана. В руке у него блеснуло что-то тяжелое. Револьвер.

– Стой, шпик!

Я не стал ждать второго приглашения. Я рухнул на лестницу, скорее скользя, чем спускаясь, обдирая руки о ржавый металл. Вспышка, грохот выстрела. Пуля с визгом выбила кусок кирпича рядом с моей головой.

Я спрыгнул с последних ступеней, по колено уйдя в вязкую грязь. Еще один выстрел. Я рванулся к забору, к спасительному лазу. За спиной слышался топот – они тоже спускались. Я нырнул в узкую щель, раздирая одежду о гнилые доски, и вывалился в переулок.

Бег по ночным улицам Заречья был кошмаром. Ноги вязли в грязи, легкие горели, каждый вздох отдавался болью в боку. Я не оглядывался, но слышал за собой крики и топот нескольких пар ног. Они знали эти лабиринты лучше меня. Я петлял, сворачивал в первые попавшиеся проулки, надеясь лишь на случай.

В одном из тупиков я увидел низкую калитку, ведущую в чей-то двор, заваленный бочками и дровами. Нырнул туда, проскочил мимо сорвавшейся с цепи, захлебывающейся лаем собаки, и перемахнул через ветхий забор на другой стороне. Я оказался в следующем переулке за мгновение до того, как мои преследователи ворвались в тупик. Я слышал их ругань, лай собаки, и, прижавшись к стене дома, скользнул прочь, в темноту.

Я остановился только через несколько кварталов, вжавшись в темную арку ворот, когда убедился, что погони больше нет. Я стоял, опираясь руками о колени, и пытался восстановить дыхание. Тело била дрожь – от холода, усталости и пережитого напряжения. Я был покрыт грязью, одежда порвана, руки кровоточили.

Я выпрямился и посмотрел на свои ладони. В одной из них я все еще сжимал клочок красной ткани, сорванный с чьей-то петлицы во время падения с лестницы. Красная гвоздика. Символ их веры, их ярости.

Версия с революционерами была мертва. Я получил этому неопровержимое доказательство. Но цена этого знания оказалась высока. Теперь я был не просто безымянным следователем, идущим по следу. Теперь у моего врага, кем бы он ни был, появились невольные и очень опасные союзники. Те, кто не убивал губернатора, теперь будут охотиться на меня с не меньшим ожесточением, чем настоящие убийцы. Они видели мое лицо. Они знали, что я – «шпик». В этом тонущем в хаосе городе я только что лишился единственного, что у меня было – анонимности. Я стал мишенью для всех.

Архив жандарма

Обращение в жандармское управление было сродни добровольному визиту в зубоврачебный кабинет, где лекарь славился не мастерством, а любовью к ржавым щипцам и полным пренебрежением к страданиям пациента. Человек моего ведомства, судебный следователь, служитель Закона, видел в Отдельном корпусе жандармов не союзника, а скорее уродливое отражение в кривом зеркале. Мы искали истину, опираясь на улики и факты; они – истину, назначенную свыше, подгоняя под нее и факты, и человеческие судьбы. Мы оперировали параграфами Уложения о наказаниях, они – страхом, доносами и той всепроникающей паутиной тайного надзора, что опутывала империю от великосветских салонов до фабричных бараков. Идти к ним означало признать собственное бессилие, признать, что логика закона пасует перед иррациональностью хаоса, в который погружалась страна.

Но у меня не оставалось выбора. Погоня в лабиринте зареченских трущоб и яростные, полные фанатичной убежденности слова Веры Кленовой окончательно разбили простую и удобную версию, подброшенную мне на паркете губернаторского кабинета. Убийцы были не пламенными революционерами. Или, по крайней мере, не этими. Это означало, что я должен был вернуться к другой, куда более тонкой и опасной нити – к шепоту вдовы. К ее словам о «предательстве в Петербурге», о «денежном споре» и о таинственном ночном визитере. Эти материи были слишком эфемерны для моего инструментария – протоколов, допросов, очных ставок. Это была территория политических интриг, тайных операций, государственных тайн. Территория, на которой жандармы чувствовали себя как рыба в мутной, холодной воде.

Губернское жандармское управление располагалось в казенном здании на Адмиралтейской улице, в строении угрюмом и неприступном, словно крепость, обороняющаяся от самого времени. Двуглавый орел над входом был покрыт патиной, отчего казался не символом власти, а скорее доисторической окаменелостью. Даже воздух здесь был другим – спертый, пахнущий сургучом, дешевым табаком и застарелой пылью казенных архивов. Запах не жизни, но консервации. Внутри царила тишина, не умиротворяющая, а напряженная, словно натянутая струна. Редкие чиновники в синих мундирах передвигались по стертым каменным плитам коридоров с бесшумной поспешностью призраков, и во взглядах, которые они бросали на меня, читалось застарелое, профессиональное недоверие ко всякому чужаку.

Ротмистра Станислава Адамовича Рокотова я нашел на втором этаже, за массивной дубовой дверью без таблички, лишь с вытертым до блеска медным номерком. Его кабинет был полной противоположностью царившему снаружи запустению. Идеальный порядок, граничащий со стерильностью. Начищенный до зеркального блеска паркет, массивный письменный стол из темного дерева, на котором бумаги лежали не стопками, а идеальными прямоугольниками. Ни единой пылинки. Воздух был пропитан ароматом дорогого табака и едва уловимым запахом одеколона с нотками сандала. Все здесь говорило о человеке, который не просто контролирует окружающее его пространство, но подчиняет его себе, лепит по своему образу и подобию.

Сам ротмистр, поднявшийся мне навстречу из-за стола, идеально вписывался в этот интерьер. Высокий, широкоплечий, в безупречно сидящем мундире, он двигался с хищной, экономной грацией крупного зверя. Короткая военная стрижка, жесткие черты лица, которое казалось высеченным из камня, и глаза. Необыкновенного, почти прозрачного голубого цвета, холодные и пронзительные, как осколки льда. В них не было ни эмоций, ни сочувствия – лишь острый, оценивающий ум и глубоко укоренившийся цинизм. Он смотрел на мир так, как энтомолог смотрит на бабочку, уже зная, куда именно вонзит булавку.

«Судебный следователь Лыков, – представился я, протягивая руку. – По делу об убийстве его превосходительства барона фон Цандера».

Он не пожал мою руку, лишь едва заметно кивнул, указав на жесткое кресло для посетителей. Его жест был не столько оскорбителен, сколько констатировал факт: мы находились на разных уровнях иерархии, не служебной, но какой-то иной, более фундаментальной.

«Наслышан, господин следователь. Весь город гудит, словно растревоженный улей, – его голос был ровным, безэмоциональным, с легкой, почти неуловимой насмешкой. – И, смею предположить, вы пришли ко мне не для того, чтобы поделиться успехами в расследовании».

Я сел. Кресло было неудобным, оно заставляло сидеть прямо, в напряженной позе. Еще одна деталь продуманного им мира.

«Я пришел за информацией, ротмистр, – сказал я прямо. – Версия о причастности к убийству социалистов-революционеров, как мне представляется, не выдерживает критики».

Он усмехнулся, но лишь уголком рта, отчего его лицо стало еще более хищным. Он достал из серебряного портсигара папиросу, постучал ею о крышку и закурил от пламени массивной бронзовой зажигалки. Движения его были точными, выверенными, как у хирурга.

«Неужели? – протянул он, выпуская облако ароматного дыма. – А нашему дознанию она представляется единственно верной. Есть листовка, есть мотив, есть, в конце концов, репутация этих господ. Они любят кровь и громкие жесты. Все сходится. Дело можно закрывать хоть завтра, повесив пару-тройку самых горластых агитаторов. Публика будет довольна. Власть продемонстрирует силу. Что вам еще нужно, господин законник?»

В его словах «законник» и «следователь» звучало такое презрение, что оно было почти осязаемым. Он играл со мной. Он знал, что я знаю о лживости этой версии, и ему было любопытно посмотреть, как я буду выкручиваться.

«Мне нужна истина, господин Рокотов, – ответил я так же ровно, глядя ему прямо в глаза. – А не удобная для начальства версия».

Он на мгновение замолчал, изучая меня своими ледяными глазами. Казалось, он взвешивает меня, определяет мой состав, ищет слабые места.

«Истина, – повторил он медленно, словно пробуя слово на вкус. – Какое старомодное, какое… трогательное понятие. В наше время, господин Лыков, истина – это товар. И у него есть своя цена. Иногда это деньги. Иногда – услуги. А иногда – нечто куда более существенное. Что вы готовы поставить на кон ради этой вашей… истины?»

Я понимал, что этот разговор – не просто допрос. Это торг. И я пришел на этот базар с пустыми карманами. Единственной моей валютой было само дело, тайна, которая, я был уверен, интриговала его не меньше, чем меня, пусть и по совершенно иным причинам.

«У меня есть основания полагать, – я решил пойти ва-банк, – что смерть губернатора не связана с революционной деятельностью. Она – следствие неких событий, происходивших в столице. Возможно, речь идет о крупном денежном конфликте. Или о государственной измене».

Последние два слова я произнес почти шепотом, но в мертвой тишине кабинета они прозвучали, как удар колокола. Я внимательно следил за его реакцией. Ни один мускул не дрогнул на его лице, но в глубине его глаз я на долю секунды уловил проблеск… не удивления, нет. Узнавания. Словно я произнес кодовое слово, которое он ждал.

Он затушил папиросу в тяжелой мраморной пепельнице с такой аккуратностью, будто совершал важный ритуал.

«Вы играете с огнем, следователь, – сказал он уже без тени насмешки. Его голос стал жестким, как сталь. – Есть вещи, в которые людям вашего склада лучше не вникать. Можно сильно обжечься. Или просто сгореть дотла, и никто даже пепла не найдет».

«Это моя работа, – возразил я. – Я принес присягу».

«Присягу, – он снова усмехнулся, но на этот раз в его усмешке была горечь. – Вы присягали империи, которой больше нет. Вы служите закону, который никто не исполняет. Вы – реликт, господин Лыков. Ходячий анахронизм. И именно поэтому вы мне, пожалуй, симпатичны. И даже полезны».

Он поднялся, подошел к огромному, закованному в сталь шкафу, который занимал почти всю стену, и, пощелкав замками, отворил одну из створок. Я увидел ряды одинаковых картонных папок, помеченных номерами и грифами. Это был архив. Не просто архив – анатомический театр старой власти, где хранились препарированные души, вскрытые тайны и заспиртованные пороки тысяч людей.

Он некоторое время рылся в бумагах, затем извлек довольно пухлую папку серого цвета и вернулся к столу. Он небрежно бросил ее передо мной. На обложке было от руки выведено одно слово: «Барон».

«Что это?» – спросил я, не прикасаясь к папке.

«Это то, что вы ищете. Или, вернее, начало пути, – сказал Рокотов, снова усаживаясь в свое кресло и закуривая новую папиросу. Он смотрел на меня поверх пламени зажигалки, и его глаза в этот момент казались почти демоническими. – Покойный губернатор, барон Георгий Александрович фон Цандер, был человеком не таким простым, как казалось. Патриот, службист, монархист… Все это фасад. А за фасадом, как это часто бывает, скрывались трещины. И не только трещины».

Он сделал паузу, давая мне возможность осознать вес его слов.

«Около полугода назад, – продолжил он, – к нам стали поступать сигналы. Весьма деликатного свойства. Наш барон, столп порядка и государственности, вел себя… странно. Тайные встречи. Несанкционированная переписка. Поездки, о которых он не докладывал в Петербург. Мы заинтересовались. И установили за ним наблюдение».

Мое сердце, до этого стучавшее ровно, ускорило свой ритм. Я был прав. Прав во всем. Охранка «вела» губернатора.

«Что именно вы выяснили?»

«Мы выяснили, что барон заигрался, – Рокотов выпустил кольцо дыма, которое медленно растаяло в воздухе. – Он возомнил себя вершителем судеб. Ему казалось, что он может в одиночку остановить ход истории. Или, по крайней мере, выторговать для себя и своей губернии место в новом мире, который вот-вот родится. Он вступил в контакт с весьма… сомнительными личностями. С представителями немецких промышленных кругов, господин следователь. А как вы знаете, за немецкими промышленниками в военное время всегда маячит тень германского генштаба».

Он произнес это так буднично, словно сообщал о погоде, но смысл его слов был чудовищен. Губернатор приграничной, стратегически важной губернии вел тайные переговоры с противником. Это была государственная измена в чистом виде.

«Он пытался заключить сепаратный мир на уровне губернии? – предположил я, и мой собственный голос показался мне чужим.

«Или нечто похуже, – Рокотов пожал плечами. – Может, продавал им секреты о поставках на фронт. Может, готовил почву для сдачи города в случае прорыва фронта. Вариантов масса. Мы не успели докопаться до сути. Кто-то опередил нас. И решил проблему куда более радикально, чем мы бы это сделали».

Он посмотрел на меня с таким выражением, словно давал понять: они бы просто убрали его тихо, без шума, а это громкое убийство – работа дилетантов.

«Зачем вы мне все это рассказываете? – спросил я, все еще не веря в происходящее. – Зачем отдаете мне материалы внутреннего расследования?»

«Назовем это жестом доброй воли, – его губы снова скривились в усмешке. – У нас, видите ли, возникла проблема. Убийство губернатора на территории, за которую мы отвечаем, – это пятно на мундире. Вешать его на эсеров – просто и эффективно, но начальство в Петрограде может задать резонный вопрос: а где, собственно, была наша хваленая агентура? Почему мы проморгали подготовку такого громкого теракта? А вот если дело раскроет независимый судебный следователь, докопавшись до сложного заговора с участием вражеских шпионов… Это совсем другой коленкор. Это уже не наш провал, а ваш триумф. Триумф Закона, который мы, скромные слуги государевы, всячески поддержим и обеспечим».

Я смотрел на него и понимал, что передо мной не просто циник. Передо мной был игрок высочайшего класса. Он не просто давал мне информацию. Он делал меня частью своей игры, правила которой устанавливал он сам. Он хотел моими руками вытащить из огня каштаны, которые по какой-то причине не мог или не хотел доставать сам. Он использовал меня, мое положение, мою одержимость «истиной».

«Вы хотите, чтобы я стал вашим орудием», – констатировал я.

«Я хочу, чтобы вы делали свою работу, господин Лыков, – поправил он. – А я, так и быть, помогу вам в этом. Взаимовыгодное сотрудничество, не так ли? Вы получите свою истину, а мы – красиво закрытое дело, которое не бросит на нас тень. Каждый останется при своем».

Я молчал, обдумывая предложение, которого, по сути, не было. Это был ультиматум, облеченный в форму любезности. Я мог отказаться, уйти и пытаться распутывать этот клубок в одиночку, слепым котенком тыкаясь в закрытые двери, пока меня не убьют революционеры или не уберут те, кто стоял за смертью барона. Или я мог принять эту папку, этот дьявольский дар, и вступить в игру, где я не знал ни всех игроков, ни конечной цели.

«В этой папке все?» – спросил я, наконец решившись.

«Почти все, – кивнул Рокотов. – Отчеты наших филеров. Расшифровки перлюстрированных писем. Протоколы допросов его прислуги. Все, что мы успели собрать. Там достаточно, чтобы вы поняли, в какое осиное гнездо угодили. Но есть одна загвоздка».

Он наклонился вперед, и его голос снова понизился до заговорщического шепота.

«Самая важная часть досье – личные записи нашего агента, который был внедрен в окружение барона и вел его непосредственно. Он передавал свои донесения в зашифрованном виде. Мы получили последнее донесение буквально за несколько часов до убийства. А потом агент… пропал. И мы не можем его расшифровать. Наш специалист по криптографии, видите ли, сбежал в Крым еще в августе, прихватив с собой все ключи и шифровальные книги. Старый режим распадается на части, следователь, и такие вот мелкие бытовые неудобства – лишь один из симптомов».

Он говорил об этом с легкой досадой, как о сломавшемся экипаже, но я чувствовал, что за этой досадой скрывается нечто большее.

«Вы хотите, чтобы я его расшифровал?» – догадался я.

«Я хочу, чтобы вы попробовали, – ответил он. – Вы ведь человек умный, с университетским образованием. Говорят, вы сильны в классической филологии. А наши агенты – люди зачастую с фантазией. Ключом может быть что угодно – строка из Вергилия, цитата из Тацита… Попробуйте. Возможно, именно в этом последнем донесении и кроется имя убийцы. Или, что еще вероятнее, заказчика».

Он откинулся на спинку кресла, давая понять, что аудиенция окончена. Он дал мне наживку, наметил путь и теперь отпускал в свободное плавание, будучи уверенным, Lыков, что я поплыву именно в том направлении, которое ему нужно.

Я встал и взял папку. Она была тяжелой, плотной, наполненной чужими тайнами и, возможно, моей собственной смертью.

«Я изучу материалы, господин ротмистр», – сказал я.

«Не сомневаюсь, – ответил он, даже не глядя на меня, вновь принимаясь за свои бумаги. Он уже вычеркнул меня из своего настоящего, перенеся в графу «инструменты». – И еще одно, следователь. Будьте осторожны. Те, кто убрал губернатора, не любят, когда суют нос в их дела. И в отличие от ваших эсеров, они стреляют без предупреждения и не оставляют после себя агитационных листков».

Я вышел из его кабинета, плотно притворив за собой дверь. В коридоре по-прежнему было тихо и сумрачно. Я шел по гулким плитам, и каждый мой шаг отдавался в голове. Папка в моих руках казалась то раскаленным куском металла, то глыбой льда. Я получил то, за чем пришел. Я получил больше, чем мог надеяться. Дверь в тайну приоткрылась. Но я чувствовал, что за этой дверью меня ждет не комната с разгадкой, а бездонная пропасть, и что Станислав Рокотов не просто указал мне на эту дверь, а легонько подтолкнул меня к самому ее краю. И теперь мне оставалось только одно – сделать шаг вперед и попытаться не сорваться вниз.

Улица встретила меня тем же стылым ветром и моросящим дождем. Но мир изменился. Он стал сложнее, опаснее, и тени в подворотнях казались гуще. Прежде я искал убийцу. Теперь я понимал, что ищу не человека с наганом, а призрака, целую сеть призраков, чьи нити тянутся в самые высокие кабинеты рушащейся империи. И серая папка под моим пальто была единственным путеводителем по этому царству теней. Путеводителем, в котором самая важная страница была написана на языке, которого я пока не знал.

Человек без лица

Ночь опустилась на Заволжск не как покой и отдохновение, а как крышка гроба. Я сидел за столом в своем кабинете, единственном месте в доме, где еще сохранялся призрак порядка. Лампа под зеленым абажуром выхватывала из темноты круг света: стол, заваленный бумагами, остывший стакан чая и мои руки, лежащие на серой картонной папке с лаконичной надписью «Барон». Этот предмет, переданный мне Рокотовым, казался живым. Он словно дышал холодом, источал едва уловимый запах сургуча и чужих, опасных тайн. Я чувствовал себя не следователем, получившим материалы дела, а археологом, вскрывшим проклятую гробницу, из которой вот-вот вырвется нечто, способное отравить сам воздух.

Несколько часов я просто изучал содержимое, не касаясь зашифрованной части. Это было методичное, почти хирургическое погружение в последние месяцы жизни губернатора фон Цандера, увиденные глазами филеров охранки. Сухие, безэмоциональные отчеты о перемещениях. Стенограммы подслушанных телефонных разговоров, полных недомолвок. Списки посетителей. Все это складывалось в картину человека, отчаянно пытавшегося удержать равновесие на палубе тонущего корабля. Он встречался с промышленниками, увещевал земских деятелей, принимал делегации от солдатских комитетов. Он был функцией, винтиком в давно развалившемся механизме.

Но между строк этой казенной прозы сквозила тревога. Поездки в уезд, не отмеченные в официальном расписании. Ночные визиты людей, чьи имена ничего не говорили. И, что самое важное, перлюстрированные копии писем, адресованных в Петроград и оставшихся без ответа. В них барон с педантичной настойчивостью писал о «недопустимом саботаже» в деле военных поставок, о «преступном сговоре» и «лицах, ставящих личную выгоду выше судьбы Отечества». Он не называл имен, словно боясь доверить их даже бумаге, но отчаяние его почти кричало с этих пожелтевших страниц. Он бил в набат, но его никто не слышал. Или не хотел слышать.

Все это подтверждало слова вдовы, но не давало ни одной зацепки, ни одного имени. Все нити обрывались в петроградском тумане. Я отложил отчеты и взял в руки последнюю часть досье. Несколько листов, исписанных мелким, убористым почерком и представлявших собой сплошной, бессмысленный набор цифр и букв. Последнее донесение пропавшего агента. Завещание призрака.

Первая ночь ушла на рутину. Я пытался применить стандартные методы дешифровки, которым нас обучали на курсах криминалистики. Частотный анализ, поиск повторяющихся комбинаций, простейшие шифры замены. Все впустую. Текст не поддавался. Он был не просто закодирован; он был создан умом изощренным и нетривиальным, умом, который наслаждался своей непроницаемостью. Я сидел до рассвета, пока цифры не начали плясать у меня перед глазами, сливаясь в серую, бессмысленную массу. Голова гудела от напряжения и кофеина. За окном рождался еще один мертвый октябрьский день.

Вторая ночь принесла лишь глухое раздражение. Я чувствовал себя запертым в комнате без окон и дверей, стены которой медленно сдвигались. Шифр издевался надо мной. Он был не просто набором символов, он был проявлением чужой воли, холодной и насмешливой. Я представил себе этого агента. Человек, способный внедриться в окружение губернатора, заслужить его доверие, жить двойной жизнью. Он не мог быть простым филером. Это был игрок иного уровня. И шифр его должен был отражать эту сложность.

Я снова и снова перечитывал слова Рокотова. «Говорят, вы сильны в классической филологии… Ключом может быть что угодно – строка из Вергилия, цитата из Тацита…» Ротмистр не просто так упомянул об этом. Это была подсказка. Он либо знал что-то наверняка, либо его цинизм подсказал ему верный ход: апеллировать к моему прошлому, к миру университетских аудиторий, стройных латинских фраз и незыблемых истин. Миру, который казался мне теперь далеким, как античность.

Я должен был думать не как следователь, а как филолог. И я должен был думать не об агенте, а о губернаторе. Фон Цандер. Немец. Педант. Человек старой закалки. Образование, полученное в Александровском лицее. Такие люди часто имели свои привычки, свои любимые изречения, которые они повторяли к месту и не к месту, как своего рода интеллектуальный камертон, настраивающий хаос реальности.

Я закрыл глаза, пытаясь вызвать в памяти образ губернатора. Я видел его несколько раз на официальных мероприятиях. Сухая, прямая фигура. Усталое лицо. Тихий, но властный голос. Я пытался вспомнить его речи. Они были, как и он сам, сухими и полными казенных штампов. Ничего личного, ничего примечательного.

И тут память, услужливая и непредсказуемая, подбросила мне обрывок воспоминания. Год назад. Заседание губернского суда по какому-то громкому делу. Губернатор присутствовал лично. В своей речи председатель суда произнес пафосную фразу о том, что «жребий брошен». После заседания, в коридоре, я случайно услышал, как фон Цандер, обращаясь к своему помощнику, с легкой, едва заметной усмешкой поправил его: «Не совсем так, молодой человек. Гай Юлий Цезарь, переходя Рубикон, сказал: “Alea iacta est”. Жребий брошен. Но куда точнее было бы перевести “Кость брошена”. В этом больше фатализма и солдатской простоты, не находите?»

Эта деталь, тогда показавшаяся мне лишь проявлением свойственного ему педантизма, теперь вспыхнула в мозгу, как сигнальный огонь. «Записки о Галльской войне». Классика. Любимое чтение военных и администраторов всех времен. Возможно ли, что агент, зная эту маленькую слабость своего патрона, использовал ее для создания ключа? Это было бы верхом иронии: использовать слова человека для того, чтобы зашифровать донесение о его же предательстве.

Я бросился к книжному шкафу, где на дальней полке пылились мои университетские конспекты и несколько томов классиков, которых я привез с собой из Петербурга как якорь, удерживающий меня в мире разума и порядка. Вот он. «C. Iuli Caesaris commentarii de bello Gallico». Тяжелый том в потертом кожаном переплете.

С чего начать? Какая фраза могла стать ключом? «Пришел, увидел, победил»? Слишком очевидно. «Жребий брошен»? Вероятно. Я открыл нужную страницу. Alea iacta est. Всего три слова. Двенадцать букв.

Мои руки дрожали, когда я снова сел за стол. Я выписал фразу, отбросив повторяющиеся буквы: a, l, e, i, c, t, s. Семь уникальных символов. Это могло быть основой шифра простой замены, но он не поддавался примитивным методам. А что если?.. Что если это не сам текст, а его структура? Положение слов? Количество букв?

Я попробовал самый простой вариант – шифр Виженера, где ключевая фраза используется для сдвига алфавита. Я выписал первые строки зашифрованного текста и под ними – повторяющуюся последовательность «aleaiactaest». Пальцы, испачканные в чернилах, двигались медленно, я сверялся с алфавитной таблицей, делая механическую, утомительную работу.

Первые несколько букв сложились в абракадабру. Неудача. Я почувствовал, как волна отчаяния подкатывает к горлу. Все это было лишь догадкой, игрой ума.

Я откинулся на спинку стула, глядя в потолок, где тени от пламени лампы плясали свой безмолвный танец. Не сдавайся, Арсений, говорил я себе. Логика. Всегда есть логика. Агент выбрал Цезаря не случайно. Губернатор часто его цитировал. Рокотов намекнул на филологию. Все сходится. Значит, я на верном пути, но не учел какой-то детали.

Какой?

Я снова посмотрел на том. «Записки о Галльской войне». Это не просто сборник афоризмов. Это военные донесения. Сухие, точные, деловые. Как и отчеты филеров. Стиль соответствует содержанию. А что если ключ – не знаменитая фраза, а что-то, что отражает суть книги? Первая фраза. Пролог. То, с чего все начинается.

Я открыл первую страницу. «Gallia est omnis divisa in partes tres…» – «Вся Галлия делится на три части…»

Снова шифр Виженера. Я лихорадочно выписал ключевую фразу под цифро-буквенным рядом. «galliaestomnisdivisainpartestres».

Первая буква шифротекста – «К». Первая буква ключа – «g». Сдвиг… Результат – «Ф».

Вторая буква – «Р». Вторая буква ключа – «a». Результат – «А».

Третья – «Ц». Третья в ключе – «l». Результат – «Н».

Четвертая – «Ш». Четвертая в ключе – «l». Результат – «Т».

Пятая – «Ф». Пятая в ключе – «i». Результат – «О».

Шестая – «Ч». Шестая в ключе – «a». Результат – «М».

ФАНТОМ.

Слово проступило на бумаге, как стигмат. Оно было не просто расшифрованным текстом. Оно было именем, клеймом. Холод пробежал по моей спине, не имеющий ничего общего с ночной прохладой. Я нашел его. Я нашел имя для тени.

Дальнейшая работа превратилась из мучительного поиска в лихорадочную гонку. Буква за буквой, слово за словом, я извлекал из бессмысленного набора символов связный, леденящий душу текст. Это были не просто донесения. Это был дневник хирурга, с холодной точностью препарирующего разлагающийся организм. Агент, называвший себя «Фантомом», описывал не только встречи и разговоры губернатора. Он анализировал его психологическое состояние, его страхи, его слабости. Он писал о «нарастающей панике объекта», о его «попытках найти союзников среди фракции умеренных», о его «глубокой, но скрываемой ненависти к петроградским временщикам».

Но самое страшное было в другом. В донесениях Фантом описывал не только то, что делал губернатор, но и то, что делал он сам. Он не был пассивным наблюдателем. Он был катализатором.

«…подбросил объекту дезинформацию о готовящемся выступлении большевиков на металлургическом заводе. Реакция предсказуема: объект инициировал отправку юнкерского патруля, что привело к росту напряженности и нескольким арестам. Цель – демонстрация его неспособности контролировать ситуацию без применения силы – достигнута».

«…через третье лицо передал эсеровской ячейке сведения (ложные) о том, что губернатор является тайным акционером оружейных заводов Штольца. Это укрепило их решимость к радикальным действиям и сместило их фокус с подготовки к захвату власти на личную вендетту».

Я читал и не верил своим глазам. Это была методичка по режиссуре хаоса. Фантом не просто следил за губернатором. Он играл им. Он подталкивал его к ошибочным решениям, изолировал его, стравливал с революционерами, создавал вокруг него вакуум. Он готовил почву. Для чего?

Последние записи, сделанные, судя по дате, за день до убийства, были короткими и телеграфными.

«Объект получил ультиматум от Ш. Встреча назначена на вечер. Полагаю, это финал. Объект сломлен, но может пойти на непредсказуемый шаг. Передаст бумаги в контрразведку. Риск слишком велик».

И последняя, самая последняя фраза, расшифрованная мной уже под утро, когда фитиль в лампе почти догорел.

«Получен приказ на ликвидацию. Исполнение беру на себя. Провокация будет оформлена в эсеровском стиле. Это снимет подозрения с истинных бенефициаров и позволит зачистить революционное поле. Двойная выгода. Конец связи».

Я отложил перо. Руки онемели. В комнате стоял густой запах керосина и холодного пота. За окном занимался бледный, немощный рассвет.

Картина сложилась. Сложилась с такой чудовищной ясностью, что мне захотелось выбить стекла и закричать. Не было никакого «денежного спора». Не было революционного террора. Не было даже просто убийства.

Был спектакль.

Некий агент охранки по кличке «Фантом», специалист по провокациям, внедренный в окружение губернатора, получил приказ его убрать. Убрать потому, что губернатор слишком много узнал о делах промышленника Штольца и его петроградских покровителей, наживавшихся на войне. Фантом не просто выполнил приказ. Он обставил его как классический теракт, подставив эсеров и решив одним ударом две задачи: убрал опасного свидетеля и дал властям повод для репрессий против революционеров. Аккуратно подброшенный листок на месте преступления был не ошибкой дилетанта, а авторской подписью профессионала, его визитной карточкой.

Я встал и подошел к окну. Город просыпался. По улице прогромыхал одинокий продрогший извозчик. Из трубы соседнего дома тянулся тонкий, сизый дымок. Жизнь продолжалась, не зная, что ее траектория была только что изменена рукой невидимого кукловода.

Я нашел убийцу. Вернее, его тень, его псевдоним. Человек без лица. Фантом. Агент-провокатор. Палач старого режима, с легкостью перешедший на службу к новым, еще более страшным хозяевам – тем, кто правил из-за кулис, для кого война, революция, жизни и смерти были лишь статьями в бухгалтерской книге.

Рокотов знал. Он наверняка знал или догадывался о существовании Фантома. Возможно, этот агент был когда-то его подчиненным. И теперь ротмистр использовал меня, чтобы чужими руками вытащить своего бывшего сотрудника на свет. Зачем? Чтобы убрать конкурента? Чтобы замести следы?

Продолжить чтение