Двенадцать затмений луны

Размер шрифта:   13
Двенадцать затмений луны

ПРОЛОГ

«И будет так. Через многие-многие лета утратят люди суть свою человеческую. Суть телесную, от земного праха сотворённую и в земной прах исходящую. А также суть душевную, с небес нисходящую и божьей милостью им дарованную…»

«…Повелят люди служить себе истуканам железным, и те станут за них всякий труд справлять. И прежде всего – заботы о хлебе насущном. А для себя оставят люди праздное довольство…»

«…Явятся тогда лунных затмений числом двенадцать, дабы узрели на Земле, как тьма тяготеет над светом и грядёт тому свету погибелью…»

«…Зайдёт по-над Землёю от края до края туча чёрная – смертная да дождём частым прольётся…»

«…Дождь тот жгучий, великие снеги из шапки Земли растопит… И уцелеют иные люди малым числом на вершине Белой горы… И ещё из поганой живности – чёрные крысы, что станут размером более себя прежних, вкусив без вреда нутром своим дождя жгучего и зловонного.

Встанет вода вокруг них, многая числом – и вширь, и вглубь, так что некуда от той воды будет деться ни людям, ни чёрным крысам…»

«…И приев скудную пищу, найденную меж камней, станет нечем кормиться оставшимся от прочих людей, кроме как чёрными крысами, невзирая на срамоту их поганую. А крысы сами учинят кормиться людьми…»

«…Замыслят люди пожечь чёрных крыс огнём, что молнией упадёт с неба, да только сами от него люди пожгутся. Ибо не покорится небесный огонь людям…»

«…Отчаявшись, уразумеют те, что малым числом от малого числа остались в целости, – грядёт им смерть неминуемая, смерть вековечная….»

ЗАТМЕНИЕ № 1 – «ОТ МОСКВЫ ДО САМЫХ ДО ОКРАИН…»

СЕНТЯБРЬ, 1989 ГОД

Самовозгорание. Личное бессознательное. Целуй меня крепче. Крик Станиславского «Не верю!». «Эффект серебристой пираньи» – начало. За Кремлёвской стеной. Утро, встреченное с Женей. Голландский абсурд. Обретение ненормативной лексики. Две степени внутренней свободы.

Буквально в одну секунду желеобразность моего сознания, замешанная за трое суток пути на привычной для пассажира поезда дальнего следования неразберихе между реальным и нереальным, то бишь явью и дрёмой, разлетелась в мелкие брызги от истошных криков, пробивавшихся сквозь закрытую дверь из коридора в купе:

– Пожар! Гори-и-м! Пож-а-р!!!

Действительно, наш вагон горел! Никаких сомнений быть не могло! И как это я сам не почувствовал удушливый запах гари, не увидел за окном языков пламени, неукротимо рвущихся в темноту и летящих веером искр? И как их не заметили мои соседи по купе?

Но…

Похоже, что в купе я пребывал в одиночестве…

Что?.. Где?..

– Пож-а-а-р! Спасайтесь! Пож-а-а-р!!!

Я отчего-то медлил, хотя крики в коридоре не только не затихали, наоборот, усиливались. А я, вместо того чтобы, схватив куртку, хранившую во внутреннем кармане портмоне с паспортом и деньгами, отправиться в спасительное бегство, лишь безвольно закрыл глаза, продолжая оставаться на верхней полке.

«Бе-еги-и!» – негодовал инстинкт самосохранения.

Беги? А вдруг там, впереди, бушует открытый огонь, быть может, к этому времени уже безнадёжно отрезавший путь к выходу?

Не знаю что, просто морок какой-то навалился на меня, обездвижил.

– Пож-а-а-р! – Голос кричащего сорвался в фальцет, или, говоря точнее, на поросячий визг, и затих, заглушённый топотом множества ног спасающихся от гибели пассажиров.

Дверь купе распахнулась сама собой, видимо, кто-то дёрнул за ручку снаружи.

Люди, изгнанные ночным пожаром из дорожного сна, в панике бежали по узкому коридору, то и дело погружающемуся в полутьму под мерцающими из-за выгорающей проводки лампами. Бежали едва одетые, с подхваченными второпях вещами – вероятно, теми, что подвернулись под руку. Толкаясь, падая…

Первыми неслись полупьяные проводники в мятой донельзя форме, а дальше – беспорядочная разновозрастная и разнополая масса, на фоне которой выделялась некая дама бальзаковского возраста и рубенсовских форм, совершенно голая, но с парой здоровенных дорогих чемоданов, сработанных из крокодиловой кожи.

Грудь голой дамы, поражающая воображение своей величиной, сотрясалась в такт каждому её шагу, а складки жира на животе и боках колыхались из-за такта – синкопируя импровизационной теме побега, если переводить телесные движения дамы на язык джазовых гармоний: раз, два, три – грудь, и – складки, раз…

Последним в толпе, чуть приотстав от всех, опираясь на зонт-трость, неспешно следовал высокий мужчина неопределенного возраста – где-то от сорока пяти и до семидесяти пяти, – строго, но со вкусом одетый…

Ну почему, почему?..

Страх, парализовавший мою волю, компенсировал отнятое сверхъестественным зрением и слухом – я видел и слышал картину происходящего целиком.

– Бах! Ба-бах! Бах! – словно озвучивая перестрелку в детской войнушке, разрывались на части электролампы в уже полностью охваченном пламенем последнем купе. – Бзы-ынь! Бам-бам-бам-ба-бам! – осыпалось внутрь вагона рифлёное стекло в дальнем туалете и громко тарахтело, падая большими осколками в унитаз из нержавеющей стали.

Толкаясь и мешая друг другу, люди выскакивали в тамбур и не раздумывая прыгали в тускло освещённую прячущейся за тучами луной полосу отчуждения, примыкавшую к железнодорожным путям.

Последним из горящего вагона шагнул строго одетый мужчина. Соскользнув с верхней ступеньки, он, уже находясь в полёте, раскрыл зонт и, словно парашютист, завис в воздухе, в то время как весь состав с пылающим посередине вагоном промчался мимо него.

Конусовидные лучи прожекторов локомотива, ярко-белые квадраты окон вагонов и трепещущее пламя пожара – весь свет, исходящий от скорого поезда, ненадолго спугнул с железнодорожного полотна беспроглядную ночь. Но стоило только последнему вагону, громыхая на стыках, скрыться за ближайшим поворотом, как тьма, едва разрежённая полускрытой луной и тусклыми звёздами, вернулась на прежние позиции.

И следом на полосу отчуждения потянулся туман, укрывая плотным саваном безжизненные, едва различимые в потёмках тела разбившихся насмерть пассажиров, лежащих вдоль насыпи в разнообразно-нелепых позах.

«А-а-а-ха-а-а!» – в оглушительную тишину ворвалось моё собственное, лихорадочное дыхание. Тело сотрясала дрожь, не хватало воздуха…

Среди трупов вновь выделялась голая женщина. Она лежала, округло возвышаясь бёдрами и кокетливо поджав под себя правую ногу. Груди её, словно сбежавшие через край излишки дрожжевого теста, рыхло стекали на гравийную насыпь…

Из тумана, роняя голодную слюну, вышли волки. Стая – шесть матёрых хищников. Волки шли вдоль насыпи и рассматривали мёртвые тела жёлтыми глазами, горящими отражённым светом луны. Шесть волков – шесть пар глаз. Двенадцать жёлтых лун…

«Х-х-х-х!» – уже не дышал я, а хрипел. От жара, от дыма, от страха…

Если кто не знает – вагон пассажирского поезда по «нормативу» выгорает в движении минут за двадцать, а при дополнительном ветре и того быстрее – это правило я усвоил в студенческие времена, подрабатывая по ходу третьего трудового семестра в отряде проводников «Голубая стрела». Усвоил, будучи навсегда уверенным, что повода убедиться в точности этих цифр мне не представится никогда.

А вот поди ж ты – пришлось! И минуты выгорания уже бежали как… как угорелые, подгоняемые жаркими языками пламени, слизывающими пластик, вгрызающимися в деревянные детали интерьера и мягко проникающие в свёрнутые на третьих полках матрасы, а также под кожу спальных диванов…

Стоп! Сто-о-оп!.. Я понял! Это – спирт! Тот, что всю дорогу пили мы с соседями по купе. Покупал-то я водку, о чём красноречиво свидетельствовала этикетка на бутылке: «Водка “Русская”». Но, видимо, по ошибке «производителей» вместо палёной водки по бутылкам разлили чистый спирт. И волею случая этот сногсшибателный напиток достался именно мне, в обычном городском комке.

Так… Мы пили сами… Угощали тем спиртом пассажиров в других купе… Угощали проводников… И похоже, что спирт мой по чьей-то неосторожности загорелся.

Вот оно что!

И мы уже дружно сгорели бы все дотла, если бы в минувшую пьяную ночь не бегали по вагону с песней: «Ой, Купаленка, ночка маленька. А я не спала, золоты ключи брала. Зарю размыкала, росу отпускала…», – щедро обливая друг друга водой в честь праздника Ивана Купалы. А воды в шутейном обряде на желающих принять омовение, да и на нежелающих, было вылито так много, что и одежда пассажиров, и постельные принадлежности, и даже ковровые дорожки в коридорах и купе пропитались влагой.

– Вниманию пассажиров! Наш поезд прибывает в столицу нашей Родины, город-герой Москву! Прибытие на Казанский вокзал! Оставшееся время в пути – тридцать минут!

Сон слетел с меня мгновенно, и я, почти без паузы, ну, может быть, с трёх-четырёх секундной задержкой, не более, вернулся из нереального мира в настоящее. Сработало свойство быстрой адаптации, присущее диким животным и ещё – молодым человеческим организмам в качестве бесполезного подарка от природы. Молодой организм – это про меня!

«Бесовщина… – оценил я приснившийся кошмар и тут же скомандовал себе: – А ну-ка, подъём! До Москвы полчаса!»

Из купе в купе, с обходом, проворно собирая постельное бельё и чайные стаканы в осанистых подстаканниках, уже пошли проводники моего вагона. Весьма забавная зрелая парочка: он и она, в возрасте около сорока. Она – дама видная, ещё очень даже ничего, только совсем неухоженная, без лоска. Он – уже поблёскивающий макушкой сквозь чёрные, «цыганские» кудри, невысокий, неатлетичный, но вполне себе шустрый. Оба лёгкие как на подъём, так и на острое, вплоть до матерного, словцо.

«Надо же – приснилась ерундистика всякая! С чего бы вдруг?.. А-а-а! Подсознание! Ну да, ну да… Начитался всякой страсти и впал… В белую горячку… Нет, покруче – в психоделический транс. Религия – опиум для народа!» – припомнил я накануне прочитанный, что называется «по верхам», текст апокалиптического апокрифа в полторы странички мелким шрифтом, доставшийся мне на сдачу при покупке детективной книжицы. Не то чтобы совсем не увлёкший меня, а просто… непривычный для восприятия, скорее всего.

Всё это окололитературное добро вкупе с игральными картами, на коих соблазнительно позировали обнажённые красотки, и календариками с милыми до тошноты котиками доставила в наш вагон парочка глухонемых ещё на подъезде к Омску.

«Что там про огонь-то было? А-а-а, вот так: «Замыслят люди пожечь чёрных крыс огнём, что молнией упадёт с неба, да только сами от него люди пожгутся. Ибо не покорится небесный огонь людям…» Ну, умереть не встать – текст с подтекстом!.. Вот так апокриф – сюжет для триллера! Как, впрочем, и сон… И художественно, и реалистично! Реализм Иеронима Босха! Местами, так даже – натурализм…»

А стук вагонных колёс уже сбивался с чёткого маршевого ритма на расплывчатые и томно-тягучие джазовые импровизации с неуклонным замедлением диминуэндо. Жизнь по-прежнему состояла из коктейля звуков с названием «Весь этот джаз», хотя данное замедление явилось всего лишь признаком вхождения поезда в московские предместья…

Помню, когда я первый раз подъезжал к Москве, то ожидал в её предместьях увидеть явные признаки столицы, чуть ли не дальние пролёты Кремлёвских стен с рубиновыми звёздами на башнях. А ещё дворики купеческого Замоскворечья, где вот только-только пили чай из самовара герои пьес Островского с братьями Третьяковыми. И далее – бросающие гигантские тени Сталинские высотки со Стахановым и Ворошиловым на балконах…

Но за окном проплывали всего лишь обыкновенные улицы и заурядные промзоны – предместья как предместья, подходящие для любого города.

С тех пор я очертил для себя на территории Москвы воображаемое кольцо. По большому счёту моё кольцо соответствовало Бульварному. Всё то, что вместилось в эти границы, собственно, я и считал Москвой. А что снаружи, включая ближнее Останкино, и уж тем более всякие там Кузьминки, Зюзино, Бирюлёво, Выхино-Жулебино, Новогиреево и т. д. и т. п., – причислил к пригороду.

В пригороде необходимость принуждала перемещаться на метро, а где метро ещё не прорыли – на наземном транспорте. Москва же внутри кольца вполне годилась для пеших прогулок.

Откровенно говоря, ничего нового я не придумал. Если посмотреть «мысленным взором» со старой площади перед Кремлёвским дворцом, по крайней мере на РСФСР – республику, где я родился и живу, то чем дальше проникнет «взор», тем ощутимее и явственнее обозначается «пригород».

«И к чему такой сон? Что бы нам сказал на это дорогой товарищ Зигмунд Фрейд? – продолжал я размышления, выуживая из-под нижнего сиденья сумку с вещами, притом невольно сталкиваясь с попутчиками по купе, ставшем вдруг из-за одновременных сборов всех четырёх его обитателей невероятно тесным. – Огонь и вода? Вода… «Встанет вода вокруг них, многая числом – и вширь, и вглубь, так что некуда от той воды будет деться ни людям, ни чёрным крысам…» Бр-р-р!.. Да ещё Иван Купала выплыл некстати! На дворе – cентябрь!.. Или как раз кстати? Сказка! Огонь и вода?.. Тогда бы уж и медные трубы приснились до кучи!»

Но на поиски ответа времени уже не оставалось – словно извиняясь за постоянный, надоедливый перестук протяжённостью в шестьдесят четыре часа, виновато скрипнули в торможении колёса, и фирменный поезд «Алтай» замер на месте, окончательно доставив меня в Москву.

Подхватив сумки, я двинулся к выходу из вагона, где всем одинаково вежливо улыбались совершенно трезвые проводники, не имеющие к моему сну никакого отношения. Хотя форма… Форма всё-таки наводила на мысли – пиджачки и у него, и у неё выглядели помятыми, как в моём сне.

«Брысь!» – снова скомандовал я себе и, прогнав из головы назойливую ерунду, осторожно шагнул на перрон.

Вот она – черта, что сразу же обозначилась за последней ступенькой поезда. Черта, отделяющая меня от старого и ненужного. Всё самое важное я принёс в себе, оставляя позади провинциальную ограниченность, непростую, без внятной перспективы жизнь вузовского преподавателя на зарплату в сто двадцать пять рублей, катастрофически не сложившееся семейное счастье, вдруг обернувшееся затянувшимся несчастьем… И всю остальную дурь, случившуюся сама собой, равно как и ошибки, сотворённые собственными руками.

А то ведь, жуткое дело, от запутанности жизни, от отчаянной невозможности хоть что-то в ней изменить однажды чуть было руки на себя не наложил… Я вообще-то терпеливый – многое выдержать могу. А тут… Было дело… Всё разом навалилось, так, что невмоготу. Белый свет клином сошёлся, всего-то на несколько минут, а поди ж ты… Зашел я дома в ванную, вынул ремень из штанов, петлю соорудил, свободный конец на трубе захлестнул и в кулаке его зажал, а петлю на шею себе набросил. Ноги поджал, удавка затянулась… Висю. Или вишу – сам себя держу. И ни про жену не думал тогда, ни про детей, чтобы остановить-то себя. А когда уже темнеть в глазах стало от боли и от недостатка воздуха, тогда вдруг маму перед собой увидел и понял, что не переживёт она моей смерти. Да и страшно мне сделалось от решимости своей глупой. Надо ли так-то?..

Кулак разжал и на пол мешком рухнул. Отдышался, скинул петлю, футболку на рубашку сменил, чтобы синяков и ссадин на шее видно не было, и решил дать себе ещё один шанс.

А Москва и есть этот шанс! Шанс, дарованный мне, Сергею Ивановичу Платонову, парню из провинциального городка, двадцати восьми лет от роду… Начать всё сначала в двадцать восемь лет – такое ещё возможно! Пусть не сразу, пусть постепенно. Москва – город волшебный, и ничего, что прибыл я сюда не по дорожке из жёлтого кирпича – главное, что я здесь, что я в нужное время оказался в нужном месте!

«Отступать некуда – впереди Москва!» – торжественно обозначил я своё психологическое состояние, замерев на мгновение как соляной столб. Нет, не зудимый желанием оглянуться назад. Просто остановленный тревожащей меня всю дорогу мыслью о том, каково это будет встретиться с Москвой один на один. А ещё – давая себе возможность проглотить обозначенное состояние, комом вставшее в горле.

Но вскоре, не удержав значимости момента, рванул с места, получив увесистый импульс от парочки внушительных чемоданов, принадлежащих бодро выгружающейся следом за мной даме… Ну надо же, какое совпадение! И чемоданы, и зрелый, пожалуй, даже критически зрелый возраст дамы, и скрытые под свободной одеждой телеса внушительных объёмов опять-таки соответствовали сну. Да только сон уже казался таким далёким и неважным.

Даже на крытом перроне чувствовалось, что столица находится в состоянии бабьего лета – веяло почти июльским теплом, но веяло нежно и ласково. Бабье лето – самый ненадёжный элемент природы. Время года, не обозначенное ни в одном из календарей мира – ни в юлианском, ни в григорианском, ни в календаре индейцев майя. Однако же существующее в реальности…

– Ну, здравствуй, что ли?! Здравствуй, Москва златоглавая! – с невольным подъёмом, хотя и вполголоса, проговорил я, пробираясь со своими манатками по перрону, постепенно восстанавливая спёртое от «радости в зобу» дыхание. – Я приехал к тебе! Так целуй меня крепче!

Хорошенькая девушка с букетиком хризантем, спешащая во встречном потоке, услышав окончание моей фразы, сбилась с шага и уставилась на меня округлившимися глазами. Очевидно, сочтя, что слова мои предназначены ей, девушка с видимым усилием попыталась вспомнить, кто я и что я есть для неё в этой жизни, раз требую таких интимных проявлений.

Её недоумение меня развеселило, и я радостно продефилировал мимо озадаченной девушки, двигаясь в своё, по моим внутренним ожиданиям, счастливое настоящее.

Последнее, что связывало меня с тремя с половиной тысячами километров пути, проделанными в искомое настоящее, – это горячее тело огнедышащего дракона, из-за технического прогресса выродившегося в простой локомотив. Дракона, обратившего живые мускулы в металл мощностью три тысячи лошадиных сил, сохранившего от своего предка лишь пышущий во все стороны жар, идущий от работающих дизелей, мощный трубный глас да смрадный выхлоп.

Я погладил его по горячему зелёному боку, пытаясь как-то выразить своё почтение. Но дизельный дракон не обратил на меня никакого внимания. Уткнувшись тупой мордой в тяжёлую бетонную балку, означавшую конец пути, он дремал, ожидая дальнейших распоряжений от приручивших и прикормивших его рыцарей железной дороги.

«Что это за мир такой дрянной, где драконы готовы променять радость свободного полёта и обладание несметными сокровищами на добрую порцию солярки и плохо профильтрованное машинное масло?» – мог бы подумать я, если бы на тот момент никаких других забот, кроме вырождения драконов, у меня не имелось.

Протолкавшись на перроне сквозь довольно плотные слои встречающих и провожающих, я спустился вниз, чтобы добраться до цели с помощью Московского метрополитена имени В.И. Ленина. Как я привык считать с детства – самого лучшего в мире.

В переходе вовсю кипела жизнь, представленная в её экономических, политических и культурных аспектах. Преобладали бойкие торговцы всякой всячиной – от значков со злободневными тезисами типа «Борис, ты прав!» до перепечатанного на машинке доклада Гдляна и Иванова.

Радовали слух уличные музыканты: струнный квартет эстетствовал «Маленькой ночной серенадой» Моцарта, а ближе к выходу двое рок-парней, в заношенных джинсах и чёрных косухах, при гитаре и бубне, бодрили цоевской песней «Мы ждём перемен».

Имел место быть и обездоленный люд: благородные матери-одиночки, просящие на дорогостоящую операцию для больного ребёнка, побирушки, клянчащие на кусок хлеба. Вразброс, вдоль стены, вещали предсказатели, целители, проповедники, тёрлись какие-то непонятные личности, и вся эта жизнедеятельность – при полном нейтралитете милиции. Два милицейских сержанта – старший и младший – прогуливались неподалёку и делали вид, что ничего предосудительного не наблюдают.

Пришло время меняться привычному миру, а с ним должно меняться и нам! Вот и песня на подмогу:

Перемен! – требуют наши сердца.

Перемен! – требуют наши глаза.

В нашем смехе и в наших слезах,

И в пульсации вен:

«Перемен!

Мы ждём перемен!»

Перемены и впрямь наблюдались разительные! Всего-то и минуло три года перестройки, запущенной в жизнь фразой Горбачёва, ставшей почти крылатой: «Предлагаю нАчать!» А такая каша заварилась…

И текущий, тысяча девятьсот восемьдесят девятый год уже привнёс в копилку преобразований следующее: «государственные мужи» весьма решительно, так же решительно, как и вводили в своё время, вывели войска из Афганистана, не давая девятилетней войне никаких официальных оценок и тем самым подвесив в воздухе в общем-то важный вопрос: «А победили мы там кого-нибудь или нет?»

Перемен! – требуют наши сердца…

И то – давненько уже никто ничего не требовал и даже не просил!

А в этом деле главное – «нАчать»! На поверку мы оказались «широкими натурами» – бразильская «Рабыня Изаура», приковавшая советское население к экранам телевизоров и подарившая всем садовым участкам страны красивое название «фазенда», ничуть не смогла обойти в популярности телетрансляции заседаний Первого съезда народных депутатов СССР.

Съезда, где в «новых демократических реалиях» совершенно свободно выходил на трибуну вчерашний ссыльный, опальный и поднадзорный диссидент, водородный «бомбист» А.Д. Сахаров, ратовал за мир, а консервативные депутаты съезда совершенно свободно «захлопывали» его.

Съезда, где наметилось очевидное соперничество между Горбачёвым и Ельциным, давшее возможность тому же советскому населению обсуждать на кухнях не только подходящего жениха для Изауры, но и новую политическую модель будущей страны.

Перемен! – требуют наши глаза…

Имеющие глаза – да увидят, имеющие уши – да услышат! Открытой информации стало не в пример больше. У берегов Норвегии затонула наша подводная лодка «Комсомолец», и нам об этом рассказали… Шахтёры забастовали в Сибири – мы уже как должное приняли… Рокеры по ночной Москве устроили бешеные гонки на мотоциклах – милиция, чуть не с трансляцией в прямом эфире, дала на то адекватный ответ, стреляя по шинам…

И никто ни на кого не в обиде! Ну, или почти что никто!

В нашем смехе и в наших слезах,

И в пульсации вен…

Грохочущим пульсом отдалось в висках и дух захватило всерьёз от такой свободы, явившейся весёлым признаком нового времени, что и объединило всех нас, вспомнивших: мы – граждане. И теперь, согласно гражданским правам, мы с удовольствием примеряли на себя собственное мнение, как будто самую что ни на есть модную одёжку, без которой в приличном обществе и появляться-то стало неловко.

Покопавшись на самодельном торговом щите среди значков с забавными надписями, я выбрал один с прелестным лозунгом: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», победивший в недолгой борьбе другой значок, с тоже очень милым изречением: «Демократия отличается от демократизации, как канал от канализации». А выбрав, купил его в подарок для одной милой девушки с бинарным именем Вероника.

Да, именно так звали мою тайную возлюбленную, одарённую от природы качествами, крайне редко сосредоточенными в едином женском существе, – умом, красотой и грудью четвёртого размера.

О женская грудь! Почему поэты, в отличие от художников, уделяют тебе так мало внимания?! Как жаль, что я не поэт – будь я им, непременно воспел бы груди всех женщин на земле, а грудь Вероники в первую очередь.

Вероника, кстати, обещала, что непременно станет скучать без меня, плакать пустыми одинокими вечерами и с нетерпением ждать моего возвращения в наш городок… В мой городок.

«Мой городок – жди меня, и я вернусь!» – подумал я в то самое время, когда часы на резной башенке Казанского вокзала, на который я прибыл, начали отсчёт моей первой сессии на Высших режиссёрских курсах ведущего театрального института страны. Проще говоря – ГИТИСа, на тот момент по воле новых веяний переименованного в РАТИ и донашивающего последние деньки архаичное имя народного комиссара просвещения А.В. Луначарского.

Впрочем, на долю ГИТИСа, для вящей его славы, оставалось достаточно других личностей. С портретов, облагораживающих сами стены институтского фойе, пытливо смотрели на входящих великие театралы прошлого: К.С. Станиславский (почти каждый раз, когда я шёл мимо, всё ждал и боялся, что крикнет мне Константин Сергеевич своё легендарное «Не верю!»), В.И. Немирович-Данченко, В. Э. Мейерхольд, Е.Б. Вахтангов…

Но – это полдела, главное, что в узких лабиринтах институтских коридоров можно было встретиться лицом к лицу с театральными величинами современности: А. А. Гончаровым, М.А. Захаровым… Или поболтать в тихом скверике с И.Л. Вишневской, Э.В. Денисовым…

Для людей посвящённых каждая личность мной упомянутая – либо театральный бог, либо ещё полубог, но уже очевидно двигающийся к божественному чину… А ГИТИС – это, соответственно, сонм различных театральных небожителей!

Да что это я разоряюсь: посвящённые, непосвящённые… ГИТИС – его же любой дурак знает!

И вот – я в нём!

Первым делом, «перетерпев» в деканате бумажные формальности, я вне себя от радости побежал на главпочтамт, что на углу Никитского бульвара и проспекта Калинина, отбить телеграмму своей сестре Александре – Саше.

Почему ей? Потому что Саша – это всё: и сестра, и брат, и друг, и даже немножко родители!

У нас с Сашей общая только мама – отцы разные. У неё есть другие братья – от того отца, но Саша как-то открылась мне: «Я считаю, что брат у меня один – ты!» А я и рад!

Будучи на десять лет старше меня, а стало быть – опытней, она относилась к жизни (в том числе моей) намного серьёзнее. К примеру, Саша раз в сто больше, чем я, желала моего поступления именно в ГИТИС, находя во мне, в силу бескорыстной сестринской любви, подлинный режиссёрский талант.

Я, насколько мог, старался её не разочаровывать, да и режиссура была мне по душе, позволяя не только создавать некое сценическое таинство, но и попутно лепить из себя человека. Лепить таким, как я его представлял. И уже в ходе этой самой «лепки» я понял однажды, что ГИТИС – важный элемент на пути достижения гармонии с миром! Вот так – не больше и не меньше!..

На главпочтамте, как ни кружилась голова от обретённой воли самоопределения, в первую очередь требовалось позвонить жене, чтобы застать её на работе. И отчитаться о приезде. Поэтому я поспешил на второй этаж и, наменяв двадцатикопеечных монет, встал в небольшую очередь.

Переговорные кабины наглядно демонстрировали близкую родственность слов «телефон» и «телевизор». Стеклянные двери кабин не скрывали эмоции звонящих и очень смахивали на телеэкраны, где шли крупные планы бесконечного сериала под названием «Жизнь».

– Управление культуры. Здравствуйте, – услышал я в трубке слегка усталый голос жены и добавил в монетоприёмник парочку двадцатиков.

– Ира, привет! Это я… – стараясь ничем не выдать своё хорошее настроение, ровным голосом заговорил я. – Я добрался… Всё в порядке…

– Привет, далёкий муж! – отозвалась Ирина нарочито громко, очевидно демонстрируя дамам из своего отдела, как она доброжелательно беседует с супругом. – Ну, как там столичная жизнь?

– Вот так спросила! – буркнул я вроде как недовольно. – Мне-то какое дело до всей этой столичной жизни? Первая сессия короткая – не до развлечений будет!

– А вообще… как там Москва?

– Москва как Москва! Я её толком и не видел пока – всё время в метро, под землёй! В магазины заглянул – тоже очереди везде, как у нас… сахар по талонам, хотя с продуктами, конечно, получше… За сигаретами очереди…

– А ты курить бросай! – прервала мой отчёт Ирина.

– Да ладно, скажешь тоже, бросай! Сама бросай! И так одно удовольствие в жизни осталось…

– Ну, ты-то себе удовольствия быстро найдешь! – съязвила Ирина.

– Ладно, что мы всё обо мне, – перевёл я стрелки, не желая, чтобы Ирина соскользнула на неприятную тему. – Вы там как? Тебе теперь одной с ребятишками в детский сад мотаться…

– Да, – сорвалась Ирина, – уехал, оставил меня с детьми и почти без денег… Молодец, ничего не скажешь!

– Ну мы же говорили с тобой… Мне Москва, что Ивану-дураку котлы с варёной и студёной водами да с горячим молоком… Или сварюсь, или толк какой из меня выйдет!

– Да ладно, это я так! – вздохнула Ирина на другом конце провода. – Разве же я не понимаю… Иван-дурак новоявленный… Учись, конечно, тянись к свету… Мы потерпим! Я просто соскучилась… И ещё целый месяц тебя не будет…

– Я тоже соскучился! Если звонить какое-то время не буду – не теряй. Тут всё дорого, звоню и монетки только успеваю подкладывать! Но буду стараться… По возможности… Ну, до свидания! Детей там от меня поцелуй!

Отзвонившись, я рванул на первый этаж и сунулся вместе с паспортом к скучающей барышне в окошечко «До востребования». И не зря! Покопавшись в свежей стопке писем, барышня, не экономя на улыбке, выдала мне письмецо в конверте «Авиа» от славной и сладкой моей Вероники!

Отойдя в сторонку, я надорвал конверт, вынул сложенный пополам листок, казалось пропитанный таким знакомым мне, волнующим запахом Вероники, и пробежал глазами торопливые строчки.

«Милый! Я так скучаю за тобой! Ты уехал, и моё сердечко плачет каждую минуту. А я даже не смогла проводить тебя, потому что… ты сам знаешь почему! Потому что тебя провожала жена! Только и делаю в твоё отсутствие, что плачу и смеюсь. Плачу, потому что со мной нет тебя, смеюсь, потому что ты есть! Твоя Вероника».

Такое письмо – читал бы и читал его целый день!..

Я глянул на часы. Всё – времени оставалось в обрез, перечитаю после! Успеваю только отправить телеграмму Саше.

«ПОСТУПИЛ ГИТИС ТЧК ТВОЯ МЕЧТА СБЫЛАСЬ ТЧК» – гласила моя историческая телеграмма.

Чёрт возьми, как же приятно, когда у твоей любимой сестры сбывается мечта и к этому ты самым непосредственным образом приложил руку!

Да я и сам, конечно же, рад, что поступил… ГИТИС – это не только прибежище богов, но и кузница для профессионального роста, сначала открывающего путь в полубоги, а потом…

Впрочем, про богов я повторяюсь, что и неудивительно! Хотя попадание в боги лично для меня никогда не было обязательным – главное, не уподобиться чёрту! А чтобы этого не случилось, должно было заняться собой всерьёз…

Я уезжал в Москву в таком невероятном предвкушении близкого и обязательного обретения чего-то нового и важного, что праздновать это обретение принялся сразу же, едва фигурка жены, машущей мне вслед с перрона Барнаульского железнодорожного вокзала, и сам вокзальный перрон скрылись за поворотом.

Едва смолкли звучные аккорды песни «Хлеб всему голова», сопровождающие отъезд фирменного поезда «Алтай», а я, уже начиная радоваться грядущему, держал в одной руке домашнюю котлетку, а в другой – стакан, наполовину наполненный водкой «Русская», вместо которой оказался спирт. Спирт?! Ну да, спирт, спирт…

Жизнь начинала складываться – я прорвался в Москву!

Для меня даже поступление после школы в барнаульский Институт культуры и то стало особым событием. Тем более поступление на почти экзотическое отделение театральной режиссуры. Не то что бы я был умственно отсталый или не способный к обучению. Да только вот среда, в которой я вырос, для меня, пацана с рабочей окраины небольшого сибирского городка, предполагала совсем иное.

Ничего унизительного, просто жизнь должна была двигаться по накатанной колее, вот и всё. Школа, армия, завод… Именно в такой последовательности. Из поколения в поколение.

И от тюрьмы никто не зарекался, как и от сумы.

Жизнь ежедневными хлопотами погружала в быт, приземляла, но всё в целом шло как-то по-людски, не только хлебом насущным обретались. И песни пели. Хорошие песни… Как с горя, так и с радости. На демонстрации ходили – Первого мая и Седьмого ноября. И там тоже пели. И пили…

Пили, конечно, не только по праздникам. Но и пили как-то… Пили тоже по-людски, без фанатизма, относясь к выпивке, как к чему-то само собой разумеющемуся. Алкоголь входил в жизнь, передаваемый из поколения в поколение.

Мне было лет пять от роду, когда отец начал брать меня с собой по воскресеньям в баню. После бани мы шли к его другу, а потом в пивной павильон – в «стояк» у старого пивзавода. И там, когда отец с другом попивали пивко за высоким, «стоячим» столом, я, находясь под столом по причине малого роста, получал свою порцию пенного напитка в крышечке от эмалированного трёхлитрового бидона. «Сынка, держи!» – приговаривал отец каждый раз, когда осторожно, чтобы не расплескать пиво, передавал мне под стол крышечку. Даже цвет бидона помню – синий! И самое главное – с того пива в крышечке я становился большим и сильным, таким сильным, что мог тащить портфель с банными принадлежностями и вести домой пьяного отца.

А первый стакан водки я выпил в четырнадцать лет, сообразив на троих со своим дружком Игорюхой и соседом дядей Толей в его теплице с уже завядшими огуречными плетями, на которых висели маленькие, побитые ночными заморозками недозревшие огурцы, что сгодились нам для немудрёной закуски.

«Молоток, Серёга! – восторженно воскликнул дядя Толя, наблюдая, как я размеренными глотками, словно воду, поглощаю до краёв наполненный стакан водки. – Мужиком растёшь!»

А вот дядя Толя пил постоянно, и мы иногда с Игорюхой брали водочки или винца и шли к нему в гости. Выпивали, и дядя Толя, мягчея душой, делился с нами секретами ловли снегирей и щеглов, а ещё про аквариумных рыб рассказывал – как правильно живородящих гуппи разводить и меченосцев.

И мой самый первый алкогольный опыт, и все последующие за ним совершенно не означают, что у меня, как и у всех остальных, не было альтернативы. Я с искренней верой и в звёздочку Ильича, и в галстук – частицу красного знамени, и в молодой авангард коммунистов прошёл весь путь от октябрёнка до комсомольца. Мне и многим моим ровесникам было это не только интересно, но и важно!

А комсомол и то, что требовалось от комсомольца, поразительным образом уживались с портвейном и со всем тем, что комсомольцу делать не полагалось.

Видимо, у каждого из нас имелись незримые весы, где на одну чашу складывалось всё хорошее, а на другую плохое, и в конце концов более тяжёлая чаша весов и склоняла человека к выбору жизненного пути.

В общем-то совестливому человеку с этими весами всю жизнь приходится сверяться.

Так жили там, где я родился и вырос. Жили – не тужили. Просто жили. Понятно жили. Это в принципе не так уж плохо, когда жизнь проста и каждому понятна.

Домик нашей семьи, маленький, выкрашенный зелёной краской, с двумя большущими тополями в палисаднике, стоял на улице Гоголя впритык к промзоне, в окраинном районе, почти сплошь состоящем из домов частного сектора. Из главных достопримечательностей: два завода, трамвайное депо, лес и речка. Для всех барнаульцев район был известен под наименованием – Прудские, что повелось от старых названий улиц, выходящих к пруду, устроенному на реке Барнаулке ещё русским промышленником Акинфием Демидовым в середине восемнадцатого века для нужд сереброплавильного завода.

Разумеется, в масштабе страны Прудским было очень далеко до общеизвестных районов столицы. Замоскворечья, например, Марьиной Рощи и, конечно, до родственных (по какому-то особенному магнетизму, а не только в смысле словообразования ) Чистых и Патриарших прудов.

И вот с Прудских, из той теплицы с недозрелыми подмороженными огурцами, где подростком пил тёплую водку с Игорюхой, в настоящее время отбывающим второй срок на строгом режиме, и запойным любителем аквариумных рыбок дядей Толей, ныне покойным, я постепенно дошагал до Москвы, до ГИТИСа. А иначе оставаться бы мне самому на веки вечные недозрелым огурцом…

Москва быстро втянула меня в свой динамичный ритм. Буквально через два-три дня я уже не просто спускался в метро, «катясь» на эскалаторе, а с особенным шиком человека, не привыкшего терять время, быстрым шагом спускался по самодвижущимся ступенькам, вежливо, но с некоторым превосходством произнося стоящим на пути гражданам: «Разрешите!» И стоящие на пути граждане безропотно сторонились, пропуская меня.

Через пару дней я примкнул к многочисленной когорте читающих в метро, и чтение это не было данью некой моде. Во-первых, оно здорово скрадывало время на длинных перегонах. А во-вторых, у меня как раз кстати оказалась с собой книжка карманного формата – детектив «Эффект серебристой пираньи», автора, совершенно неизвестного ни мне, ни широким массам читателей.

Книженцию эту купил я у глухонемых вагонных маркитантов, купил, безотчётно раскрыв на середине и сразу выхватив знакомую фамилию – Голомёдов. Правда, мой знакомый Голомёдов был войсковым майором, а этот ментовским полковником, но инстинкт сработал, и я отсчитал запрошенную сумму.

Конечно, было бы пристойней на людях читать что-нибудь эдакое и как бы невзначай демонстрировать попутчикам метрополитена свой интеллект через обложку изысканного романа. Что-нибудь наподобие очень впечатлившего меня «Коллекционера» Джона Фаулза. Весьма увлекательной и одновременно пугающей истории про одного придурка, не понимающего, что любовь – такая же хрупкая субстанция, как нежные крылья бабочки, и руками её, эту самую любовь, трогать не рекомендуется, но… Читать Фаулза в метро – всё равно что держать кота в благоустроенной квартире на восьмом этаже. И себе жизнь испортить, и коту.

А детектив в метро – самое то. Соответственно, на третий день, занырнув на «Рижской» и удобно устроившись в уголке, я открыл книжицу с броским названием «Эффект серебристой пираньи» и погрузился в чтение.

«Эффект серебристой пираньи» – начало

«Тр-р-р-р! Тр-р-р-р! Тр-р-р-р!..

Ненавижу, когда ночью звонит телефон. Обычно происходит это после того, когда физические возможности бдения над очередным уголовным делом заканчиваются, усталость берёт верх и я безвольно шмякаюсь в сон, тупо летя в некую трубу бессознательного, как мусорный мешок в мусоропровод.

И как только я достигаю долгожданного дна – телефон тут как тут со своей трелью.

Тр-р-р-р!..

Чёрт бы побрал это неуёмное изобретение цивилизации, приписываемое Александру Беллу! Ни днём от него покоя, ни ночью. Особенно ночью… И хоть бы однажды что-то доброе донеслось из этой холодной пластмассовой трубки, а то, почти со стопроцентной гарантией, всякий раз заспанный голос дежурного сообщает о новом убийстве.

Тр-р-р-р!..

– Майор Мур-Муромцев на проволоке, – мрачно буркнул я в трубку, даже не носом, а седьмым чувством угадывая свежий убой и перегарный душок изо рта дежурного старлея.

– Желаю здравия, товарищ майор! Это старший лейтенант Воронков беспокоит! У нас тут парочка трупешников нарисовалась… Машинку за вами я уже выслал! Вы уж извиняйте…

«Да пошёл ты со своими извинениями… в промежность!» – неодобрительно подумал я, но вслух ничего не сказал, только шмякнул трубку на рычаг аппарата, чем вызвал ленивое движение головы и укоризненный взгляд в мою сторону кота Баюна, проснувшегося от устроенного мной шума.

Надо было спешно собираться, хотя мне, старому холостяку, собраться – это всё равно, что голому подпоясаться. Да я и спал-то, почти всегда, не разоблачаясь ко сну (за исключением ночей, что проводил в постели у женщин, подвернувшихся для требуемого природой секса), оттого что чаще всего засыпал непроизвольно, сидя в кресле или лёжа на паласе, под любую чушь, в большом изобилии исторгаемую телевизором. Мне под телевизор легче думается над обстоятельствами следствия и улики тоже сопоставляются удачнее – на фоне телевизора я сам себе кажусь необычайно умным, что, соответственно, стимулирует мозговую деятельность.

«Старый холостяк» – это я упомянул не в виде намёка на особое отличие (да и возраст у меня ещё вполне себе зрелый) или там на другие глупости. Я – не противник семьи как таковой, иногда нахлынет – могу и жену, ждущую меня у окошка, теребящую от волнения «косу русую до пояса», нафантазировать, и детей, что «семеро по лавкам». Но при моей работе… Насмотрелся я на вдов предостаточно, как их от гробов с мужьями, товарищами моими по службе, «чьи жизни безвременно оборвала подлая бандитская пуля», силком отволакивают…

Хотя, если отбросить в сторону мрачные перспективы оставления семьи без кормильца (ну, меня-то они при моей предусмотрительности вообще не касаются), могу сказать, что работу свою «ментовскую» я по большому счёту люблю (причём взаимно – я хороший опер). И город, в котором родился, а теперь вот пригодился, – тоже. Невзирая на давно осточертевшую шутку коллег: «Ну что ты за дыру нашу держишься? С такой фамилией, Ваня, тебе бы в МУРе работать!» А семья, любовь – это пока терпит, знать, ещё не встретилась на моём «суровом пути» та, что стала бы мне важнее, чем поимка всяких разных отмороженных ублюдков.

Пока мне хватало в доме кота. И мой сибирский кот Баюн (хотя мой – это сказано с натяжкой, он, даже просиживая большей частью свой кошачий век в квартире на восьмом этаже, всё равно, что называется, «гулял сам по себе») был для меня не просто домашним животным, похоже, он признавал во мне друга.

«Ты и я – мы с тобой одной крови!» – порой говорил я ему заветные слова и ни разу не слышал от кота ни звука возражения.

При нём я не чувствовал себя одиноко, он не доставал меня бессмысленными разговорами и довольно терпимо относился к моему ненормированному рабочему дню. А я, в свою очередь, держался с ним на равных, ничего не имел против того, чтобы он так же, как и я, спал головой на моей подушке, и самое главное, что, по всей видимости, и сделало меня достойным его особого уважения, – это отсутствие у меня даже мимолётных мыслей (даже в марте месяце) по поводу кастрации моего дружочка Баюна…

Итак: наплечная кобура. Туда – ПМ. Небольшой и надёжный «Вальтер» – в ножную кобуру. На ремень – наручники. Вроде всё!

Ну и понятно – пропитание: сухим пайком в целлофановый пакет легли поспешно перелитая в солдатскую фляжку початая перед сном бутылка коньяка (кстати, всем советую – мировое снотворное) и плитка шоколада, единственное, что сохранилось от праздничного офицерского набора на День милиции.

Лифт, конечно, не работал ночью (в отличие от меня), и я, накинув на голову капюшон моей любимой всепогодной аляски (хотя в кармане имелась вязанная мамой шапочка в комплекте с варежками на случай серьёзных холодов), порысил вниз, прыгая через две ступеньки, чтобы стряхнуть ещё блуждающий по закоулкам организма сон.

Уазик райотдела уже вонял выхлопом у подъезда. Махнув рукой в знак приветствия водителю Миколе Горбуньконенко, зевающему так, что скулы трещали от напряжения, я приоткрыл заднюю дверь уазика и кинул пакет с фляжкой в темноту салона (хотя какой там нахрен салон может быть у нашенского ментовского уазика).

– У-у-х! – раздался из темноты сдавленный выдох.

– Здорово, Ваня! – по-свойски поздоровался со мной Микола, будучи хоть и звания меньшего, но возраста почтенного, предпенсионного, до которого мы все: от опера и до рядового пэпээсника, мечтали дожить без ранений (особенно смертельных) и взысканий по службе.

– Кто у тебя там? – ткнув пальцем в сторону заднего сиденья, спросил я Миколу, ориентируясь по утробному звуку, вызванному моим брошенным пакетом. – Собака?

Микола бросил зевать и заржал, как тот самый «коненко», что влез в его хохляцкую фамилию. Причём ржал он так же неистово, как и зевал, отчего уазик, управляемый нетвёрдой от смеха рукой Миколы, начал выписывать разные безответственные фигуры.

– Аллё, гараж! – заорал я, когда мы чуть было не протаранили бетонный столб. – Ты ржать будешь у телика на программе «Вокруг смеха»! Веди ровно!

– Да эт я так! – Микола попытался говорить серьёзно. – Вспомнил одну собаку! Су… Там у нас… Сзади… Ха-ха-ха!.. Ты знакомься, Ваня: стажёр из Москвы, по обмену опытом… гы-гы… капитан Мария Сучка… Сучка – это фамилия! Гы-гы!.. Прикреплена в твою группу… Гы… хр-рр-р… к-к-ко…

Микола хрюкал и давился словами под моим «ледяным» взглядом, упреждающим его желание вклинить где-нибудь в свой невнятный сбивчивый монолог нечто из набора незатейливых шуточек, типа: «…московская Сучка, да в пару к нашему местному кобельку». Мне достаточно было взглянуть на простодушную рожу Миколы – фраза эта практически светилась у него на лбу.

– Можно просто: Маша! – пискнул тонкий девчоночий голосок с заднего сиденья.

– Начальник убойного отдела майор Мур-Муромцев. Иван Ильич… – отозвался я сухо, не испытывая никакого позитива от возникновения в оперативном пространстве бабы-напарника. – Можно просто: товарищ майор…

В ответ на мой неприветливый тон капитан Сучка обиженно засопела.

Неудобно вывернув шею, я с первого сиденья только и смог, что бегло, в мелькающем свете фонарей разглядеть её тонкий силуэт, жидкие волосёнки, заплетённые в косички, довольно плоскую грудь и, по-моему, прыщи на лице.

«Охренеть! – царапнула по душе досада. – Совсем девчонка! Ну и что мне с ней делать? Сопли вытирать да подгузники менять? Или что там у них, в подростковом возрасте – уже прокладки? Твою дивизию мать! Застрелиться легче! Вот что мне? Что?.. Сю-сю-сю? Да никогда!.. Стоп!.. Какая на хрен девчонка? Она же целый капитан! Капитан-ботан? Ещё хлеще! Но… Блин горелый! Как там Микола говорит в таких случаях: «Не было у бабы заботы, да купила себе порося»?.. Ладно, проиграем в детский сад, а там, глядишь, между делом она в свою Москву и умотает…»

Сам себя не успокоишь – никто не успокоит!

А ещё, попутно, добавил мне чего-то похожего на умиротворение вид ёлочного городка на площади перед Дворцом спорта. И хотя Микола «давил на железку», чтобы побыстрее доставить нас к месту происшествия, я успел не только разглядеть конус тридцатиметровой ёлки, бойко полыхающей в ночь цветными лампочками, снежные горки, болтающийся за стенами из ледяных блоков народ, но и поймать какие-то флюиды праздника, наверное, самого такого… Самого особенного из всех праздников на свете!

««В лесу родилась ёлочка, – вынула мне память из тёмных глубин. – А рядом с нею пень! И пень просил у ёлочки четыре раза в день!» Хрень! И ведь запомнилось намертво! Нет бы, что путное… А ёлочку, кстати, надо бы домой купить!..»

– Ты, Маша… капитан, возьми… те… там, в пакете… шоколадка…

– Спасибо! – отозвалась капитан Сучка и зашуршала целлофаном.

Не то чтобы я какой-то там особо добренький – просто терпеть не могу шоколад.

– Приехали, господа сыщики! – радостно сообщил Микола, тормозя у подъезда элитного дома на проспекте Комсомольском и утыкаясь бампером в намётанный дворниками сугроб, неподалёку от вольготно припаркованной скорой с включёнными проблесковыми маячками…»

От чтения меня отрывает голос: «Станция “Тургеневская”» – время с книгой пролетает незаметно! С «Тургеневской» на «Чистые пруды» чуть не бегом – там у меня пересадка на Сокольническую линию. Тороплюсь, чтобы в завязке детектива ничего не упустить. И так отныне каждый день…

Дни загружены плотно, но если вдруг выпадает днём или вечером свободные пара-тройка часов, я еду гулять на Чистые или Патриаршие пруды, но чаще на Тверской бульвар.

Совсем уж большое окно случилось всего один раз. И тогда я досыта побродил по Тверскому, завершив прогулку переходом в сквер к памятнику Пушкину. А там, постояв напротив великого поэта, после скрытого поклона и мысленного обращения: «Здравствуйте, Александр Сергеевич! Знайте, что мы вас помним и очень любим!», как-то вдруг воодушевился и совершил марш-бросок по улице Горького до самой Красной площади.

«Давненько я здесь не был, давненько…» – однообразно крутилось в голове, пока я неторопливо шествовал от Исторического музея в сторону Спасских ворот.

И действительно, давно не ступал я на эту ухоженную брусчатку. Почему-то совсем не тянуло. А тут – ноги сами принесли.

Всё вроде бы стояло на своих местах – Спасская башня с курантами и звездой на макушке, храм Василия Блаженного, нарядный, как лукошко с пасхальными яйцами, лобное место, подобное фонтану без воды, Минин и Пожарский, ГУМ, Исторический музей, Мавзолей с Лениным в обрамлении голубых елей, часовые при Мавзолее…

Да и какие могли быть перемены здесь, на Красной площади, в самом сердце великой и незыблемой страны?

Вот и Кремлёвский дворец съездов по-прежнему за красной кирпичной стеной. В этой «стекляшке» я с мамой десять лет назад, ещё школьником, смотрел оперу «Запорожец за Дунаем», пытаясь представить себе в удобных креслах дворца, обитых красной материей, делегатов XXV Съезда КПСС. А на сцене (где на тот момент задорно плясали хорошенькие как на подбор украинки, взметая вверх юбки и демонстрируя стройные ножки) воображал сидящего в окружении первых лиц государства самого «дорохо-хо» всем нам товарища – Леонида Ильича Брежнева.

Тогда меня это поражало. Наверное, я чувствовал то же самое, что чувствовала Золушка, явившаяся на королевский бал в карете из тыквы, управляемой крысой-кучером!

В Кремлёвский дворец билеты нам заранее купили знакомые москвичи, у которых мы с мамой гостили три дня, будучи в Москве проездом. Почему туда, а не во МХАТ, например? Они объяснили, что Кремлёвский дворец – это излюбленное место жителей столицы, потому что буфет Кремлёвского дворца (даже при неплохом относительно остальной страны выборе продуктов в московских магазинах) поражал своими изысками даже искушённых москвичей. Там в любое время года подавались бутерброды с чёрной и красной икрой, с малосолёной сёмгой и осетриной горячего копчения, а также (если повезёт) можно было полакомиться трюфелями – грибами из самой Франции.

Оттого минимум два раза в год коренное население столицы стремилось попасть в Кремлёвский дворец съездов, чтобы утолить свои гастрономические мечты в буфете. А что происходило на сцене – решающего значения не имело.

Буфет нам с мамой понравился, хотя он и отнял хилые остатки денег, припасённых на дорогу. И ещё во Дворце съездов на меня очень большое впечатление произвёл туалет – таких туалетов я больше не видел нигде.

А совсем недавно в Кремлёвском дворце проходил Первый съезд народных депутатов СССР. Проходил совсем не так, как привыкли в нашей стране, – проходил со спорами, смелой критикой как снизу, так и сверху, с какой-то отчаянной бесшабашностью людей, пилящих под собою сук. Мол, всё равно он гнилой, скоро сам обломится.

Сук, похоже, выдержал, даже добавились на нём новые, умеренно-демократичные сидельцы под предводительством Ельцина, заставив прежних сидельцев в лице Горбачёва, Шеварднадзе, Лигачёва и «других товарищей» потесниться.

И когда на тринадцатый день сотворения нового мира на сук попыталась сесть белая ворона в лице академика Сахарова, надумав прокаркать совсем уж «ни в какие ворота» либеральный «Декрет о власти», места уже не хватило. После выяснения чего под дружные, несмолкающие аплодисменты съезда Сахаров так и продолжал, раскинув белые крылья, кружить вокруг древа, транслируемый в своей беспомощности во все телевизоры Советского Союза.

Сук-то выдержал, а вот древо, из коего сук тот произрастал, после революционно-демократического съезда накренилось. Да так сильно повело его в сторону, что каждый вечер, просматривая программу «Время», мы всем многомиллионным населением боялись услышать прощальный треск древа, завалившегося совсем! А когда узнавали, что нет, пока ещё не завалилось, – облегчённо вздыхали, и вздох этот тихим ветром пролетал по всем часовым поясам с востока на запад и по всем поясам климатическим с юга на север…

«Да, такая, видно, энергия у Красной площади – стоит только оказаться здесь, среди чтимых символов государства, как сразу полезут в голову мысли государственного масштаба!» – подумал я и, решив не углубляться далее, заторопился в родимую общагу, где можно было достаточно легко развеять мрачные думы в доброжелательной среде однокурсников.

Наш курс, похоже, не случайно состоял из чёртовой дюжины творчески заряженных мужиков, работающих преподавателями театральных дисциплин в институтах культуры, разбросанных по разным уголкам необъятной страны. От Владивостока до Краснодара. И при всей разности характеров и личностных устремлений в искусстве мы легко нашли общий язык.

Козе понятно, что компания взрослых дядек, блюдущих в своих родных местах репутацию добропорядочных мужей и уважаемых педагогов, вырвавшихся из скучноватых рамок, обусловленных кодексом семьи и брака, а также педагогической этикой, вела во время сессии не самый праведный образ жизни.

При таком раскладе из всех известных в интеллигентских кругах богов самым почитаемым оказался Бахус. Этот добрый и весёлые бог кочевал из комнаты в комнату промеж моих сокурсников, и все мы, не щадя «живота своего», воздавали ему должное.

Богемная жизнь, она, знаете ли, требует соблюдения определённых условностей. И явленный миру театральный деятель, совсем не пьющий ни водки, ни вина, а уж тем более коньяка, мог вызывать или фантастическое уважение, или крайнее недоумение.

Богемная жизнь пришлась по вкусу каждому из нас! Пусть в разной степени, но…

Прекрасные, неписаные законы мужского братства служили нам руководством к действию! Да, без женщин было скучновато, хотя и в такой жизни нашлись свои плюсы.

А для того чтобы совсем не забыть о дамах и необходимой любому джентльмену галантности, в нашем расписании существовали вторники и четверги, когда мы с утра ехали на занятия в актёрский колледж при ГИТИСе.

Этот колледж для т�

Продолжить чтение