Место у окна

Всё началось с того, что я уступил место. Обычное дело, казалось бы – привычка, въевшаяся вплоть ещё с детства, когда бабушка строго внушала: пожилым, женщинам с детьми, беременным. Я и уступал всегда механически, даже не задумываясь, вставал и отходил к поручню, погружаясь в свои мысли или в телефон.
Но в тот мартовский вечер, когда троллейбус №2 полз по забитому проспекту сквозь мокрый снег, моё автоматическое движение – встать и кивнуть женщине лет шестидесяти – обернулось странным, почти метафизическим опытом. Она села, кряхтя, устраивая сумки, а я уже отвернулся к окну, но её голос настиг меня, как камень в спину:
– А сколько тебе лет, молодой человек?
Я обернулся, не понимая, к чему вопрос. Женщина смотрела на меня с выражением, которое я бы назвал триумфальным предвкушением. Я видел это выражение раньше – у учителей, ловивших тебя на незнании параграфа, у чиновников за стойкой, готовых отказать в справке, у гаишников, остановивших машину. Лицо человека, уже знающего, что ты виноват, и готового объявить приговор.
– Сорок два, – ответил я, и уже понял, что попался.
– Сорок два года, – она смаковала цифру, как судья статью обвинения, – и ты ездишь в общественном транспорте? Моему сыну тридцать один. У него машина. Хорошая.
Во мне закипало что-то давнее, советское – не злоба, нет, а какое-то изумление перед абсурдом. Перед тем, как человек способен превратить простой человеческий жест в повод для унижения. Мне хотелось сказать, что у меня тоже есть машина, что она стоит в гараже, потому что я предпочитаю не добавлять свой автомобиль в эту вечернюю пробку, превращающую город в ад. Что я филолог, работаю в педагогическом университете, что моя зарплата позволяет мне иметь машину, но не позволяет особо гордиться этим фактом. Хотелось рассказать, что моя мать, которой шестьдесят четыре, преподаёт английский в школе, ездит на трамвае и троллейбусе, и я купил ей проездной на год, и она счастлива, потому что может читать в дороге, не отвлекаясь на управление автомобилем в сумасшедшем траффике. Но я промолчал. Просто кивнул и отвернулся.
А она ещё что-то говорила своей соседке, косясь на меня, – что-то о молодёжи, о деградации, о том, что раньше… Раньше. Это магическое слово, открывающее врата в мир, который, кажется, был лучше нынешнего по всем параметрам.
Я вышел на своей остановке и шёл домой сквозь мартовскую слякоть, и в голове вертелся этот диалог, и я понимал, что он – не просто бытовая неприятность, а симптом чего-то более глубокого. Мы живём в эпоху, когда доброта выглядит как слабость, а вежливость – как признание собственной неудачливости. Уступить место – значит признаться, что ты из тех, кто ещё не дорос до собственной машины, до успеха, до того уровня, где тебе уже никто не указ.
Дома я рассказал эту историю жене. Марина слушала, помешивая суп, и лицо её делалось всё более задумчивым.
– Знаешь, – сказала она наконец, – у меня была похожая история. Помнишь, я рассказывала про ту пациентку в поликлинике?
Марина работает терапевтом в районной поликлинике – той, где вечные очереди, древние кабинеты и зарплата, которая заставляет задумываться о смене профессии раз в неделю. Женщина средних лет пришла с жалобами на сердце. Марина слушала её внимательно, назначила анализы, ЭКГ, выписала направление к кардиологу. И тут пациентка вдруг спросила:
– А сколько вам лет, доктор?
– Тридцать восемь.
– Тридцать восемь… И вы до сих пор работаете в поликлинике? Моя дочь тоже врач, ей тридцать, она уже в частной клинике, зарабатывает в три раза больше. Вы бы тоже туда пошли, а то ведь так и состаритесь здесь, за эти копейки.
Марина тогда только улыбнулась и проводила пациентку, а вечером плакала на кухне – не от обиды, а от бессилия. От понимания, что её работа, её призвание, её ежедневный труд воспринимаются как неудача, как признак того, что ты не смог устроиться лучше.