Парафраз на тему Леграна

© Кеффель Л.А., 2025
© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2025
Диалоги под музыку
Роман Ларисы Кеффель «Парафраз на тему Леграна» уже самим названием настраивает нас на лирический лад. Музыка действительно звучит в романе, и реальная, и в жизни героев, для которых чувственная сторона преодолевает все законы материального мира, двигает ими, определяет их поступки. Само упоминание Леграна тоже не заставляет себя ждать, но это происходит совсем не нарочито, аккуратно и умело вплетено в контекст: «Играла музыка – наминская вариация „Шербурских зонтиков“. Сначала почти школьный, аккуратно выговариваемый певцом, затем всё убыстряющийся французский. Словно захлёбывающийся. Но в последний момент всё-таки успевающий, попадающий в такт».
Кеффель обладает бесценным умением сразу же увлечь читателя, затащить его внутрь текста, заставить сопереживать героям. Это она делает, в частности, за счёт создания неповторимой эстетической атмосферы.
С первых страниц мы понимаем, что перед нами не монологичный текст. Он, как фуга, звучит разными голосами, и мир мы видим глазами разных персонажей. Время от времени из-за завесы вымысла появляется автор и весьма иронично комментирует свой же текст, постепенно смягчая акценты, указывая на те или иные нюансы, открывая автобиографичность этой захватывающей истории отношений.
Роман начнётся со встречи двух людей, мужчины и женщины, чью историю взаимоотношений мы ещё не знаем. А дальше автор ахронологично, подчёркивая не временную, а чувственную суть, раскрывает перед нами невероятно пронзительную историю любви. Вокруг героини, как вокруг солнца, другие планеты-герои. Взаимоотношения со всяким описаны естественно, спокойно, натурально, все они служат основному замыслу, показывают характер героини с разных сторон, во всём объёме.
Образ художника Монахова выписан любовно, сложно, объективно. Он дан не только в лирическом обрамлении, тут много метаний мастера, страданий от того, что невозможно в СССР делать всё, чего требует инстинкт поиска. «Искусство реализма, официальное, кондовое, как левое, так и правое, было иллюстративным, как картинки в детских книжках. Что такое „хорошо“ и что такое „плохо“. Он не хотел в этом участвовать. Всё загнать в формулы идеологии?»
Быт интеллигенции в восьмидесятые описан упоительно. Видно, что автор знает, о чём пишет. Ленинград, романтическая обстановка, влюблённость. Динамичное повествование от третьего лица перемежается с фрагментами дневника героини, где совсем другой тон. Это и дополняет одно другим, и создаёт драматический эмоциональный контраст.
Кеффель, хоть и работает в традиционной манере психологического реализма, при этом делает ставку на сюжет, на горизонтальное развитие, она не избегает и приёмов оригинальных. Так, главная героиня – писательница, и отрывок из её романа введён в текст. Это предельно искренний текст, исповедальный, где мы видим сердце героини, её живую натуру, понимаем всю силу её любви к Монахову. Стиль великолепный, очень важно, что по письму героини мы видим весь объём её таланта, особенности её личности. «Я говорю с ним, слышу его голос. Мы словно две запутанные частицы в бесконечных просторах космоса, которые разодрала по живому, отбросила друг от друга на парсеки судьба, но если одна посылает мысль, произносит слово, другая его ловит, каким бы невозможным, невероятным ни казалось расстояние».
Сила чувства тут в каждом слове, в каждой интонации. Поэтичность языка, синтаксическая изобретательность усиливают эмоциональный эффект.
Кеффель не ограничивается только любовными историями. Она проецирует все человеческие отношения на клубок чувств героев. Русские на чужбине – один из основных мотивов романа. Каково русским людям в мире? Сколько им нужно времени, чтоб освоиться? Все ответы на эти вопросы автор даёт не впрямую, намекая, что на них отвечает сама жизнь, которую она перенесла на свои страницы. Трогательны отношения с подругой Мусей, трагичность её ухода, всё это вызывает большое сочувствие и сопереживание. Жизнь Монахова на Западе описана так же детально, деликатно. Мы видим, как развивается его личность, с какими вызовами он сталкивается. Знакомясь с его жизнью, мы лучше понимаем природу его чувства.
Роман достаточно лаконичен, но при этом в него помещено множество поворотов. Кеффель нигде не теряет романного времени, постоянно меняя ракурс, не сворачивает с пути к финалу.
Здесь нет типажей, каждый персонаж индивидуален, нет пресловутой мотивировки, зато есть жизнь во всей своей полноте и парадоксальности.
Стиль романа словно соткан из разных литературных субстанций. С одной стороны, он вполне сентиментальный, даже глянцевый, с другой стороны, уровень поднимаемых проблем совсем из другой страты. Это выделяет его из жанра, делает частью большого литературного процесса.
Все персонажи развиваются, арки персонажей создают целую конструкцию, целый мир, где было всё, но есть надежда на счастье.
Музыка звучит. Люди совершают ошибки и потом пытаются их исправить. Острый взгляд писателя делает всё, чтоб эти люди вызывали у нас сочувствие. Лариса Кеффель создаёт мир, где чувства так сильны, что поневоле подумаешь о своей жизни: а не изменить ли в ней что-нибудь?
Максим Замшев,
Главный редактор «Литературной газеты»,
Председатель Правления МГО
Союза писателей России,
Президент «Академии поэзии», член Совета по развитию гражданского общества и защите прав человека при Президенте РФ
Часть 1
Интервью
Впереди, по ходу движения автобуса, показалась гора, будто платье из зелёного бархата обтянуло девичью грудь. Направо – каньон. «Любые фильмы можно снимать, – заметила Эля про себя. – Натура просто сказочная!» И дальше вдалеке горы, горы… Аккуратные домики. Дорога ведёт по улице всё выше, уходит вправо.
Площадка у дома, близко от вершины горы, сплошь покрытой хвойным тёмным вековым лесом. Сосновый дух, чуть перебитый бензином от их нашествия.
Простая, как будто сооружённая на скорую руку бетонная лестница вела от парковки наверх. Видна была часть строения, будто висящая в воздухе. Второй этаж выдавался далеко вперёд. Напротив дома, на светлой лужайке, находилась конструкция из трёх неравнобедренных треугольников, один в другом, с зеркально-гладким шаром из металла внутри. Конструкция колебалась, повинуясь движению воздуха, блики от неё слепили, ловили врасплох, играли, рисовали свою симфонию на стенах дома, похожего то ли на выставочный зал, то ли на кинотеатр. Эле вспомнился клуб Русакова в Москве. На лужайке дальше – композиция: кусок металла с обугленными краями. Внутри отпечаток мужской фигуры, будто она прошла сквозь расплавленный металл.
Внизу, если взглянуть с площадки, открывалась захватывающей красоты панорама. Яркое изумрудное поле. За ним начиналась щётка леса, казалось, специально посаженного, ухоженного. Стволы стояли прямо, один к одному, как солдаты, но чем дальше, тем мягче становилась эта картина из природной мозаики, плавно менялась из оттенка в оттенок, от бирюзового до болотного, и переходила в старые поросшие лесом горы, уходящие вдаль.
Ландшафт этот напомнил Эле замок Людвига Баварского и роскошь тамошней природы. Такой же оазис красоты и гармонии, только на другом континенте.
На обрыве чуть правее, прямо в нетронутой траве, среди горных цветов, блестели кинетические скульптуры: чудесные высокие пальмы с шевелящимися, разворачивающимися к солнцу, как цветы в волшебном саду, фантастическими кронами, цветок на огромном кольце, похожий на росянку. Хищный, опасный, но невыразимо прекрасный, играющий своими чувствительными щупальцами, то закрываясь, то открываясь, завораживая ослепляющим блеском конструкции. На каждом лепестке сверкали круглые присоски. Другой цветок на высокой серебристой ножке был похож на подсолнух с острыми гранями семечек, третий – на невероятной красоты хризантему, постоянно выкидывающую тонкие, как будто шёлковые лепестки, словно демонстрирующую своё инопланетное изящество и совершенство. На самом деле лепестки в большом количестве просто крутились, прикреплённые на кольце, вокруг своей оси, подчиняясь какой-то неведомой силе. Волшебный сад, вполне возможный и даже более уместный где-нибудь в другой галактике, на голубой звезде. Эля увидела ромб с отполированными гранями – покачиваясь от ветра на горизонтальном стержне, он отражал своим металлическим внутренним зеркалом бездонное небо и облачка, кусок лесистых гор, траву у своего подножия. На всю эту галактическую роскошь, словно владелица, взирала почти из леса золотая женская маска, которая при более внимательном рассмотрении оказалась сконструированной из тонких пластин металла, прикреплённых к каркасу только своей верхней частью и слегка играющих и приподнимающихся от порывов ветра. Рядом располагались и другие, не менее загадочные для непосвящённых объекты. И природа как часть скульптуры.
– Владислав Сергеевич! Приехали телевизионщики.
– Да…
Регина, помощница по связям со СМИ, заглянула в дверь.
– Щас!
– Мы вас ждём. Как говорится, раньше сядем – раньше выйдем.
Регина тоже ленинградская. Эта избитая ментовская шутка была у них в ходу тогда, в Питере… Вспышкой высветилось вдруг бледное лицо… Вернее, профиль, полускрытый прядью волос. Даже запах ландыша на секунду почувствовал, прерывисто поводил, как бык, ноздрями. В ушах зазвучал заразительный смех Валерки в тот вечер. Вот кто был любитель отпускать двусмысленные остроты. Валерка, Валерка… Нет тебя уже…
Сегодня ему снился кошмар. Сначала, правда, привиделась покойная матушка, а к самому утру – рыжий леопард с огромной пастью. Будто Влад в какой-то пещере, и зверь просовывает в деревянную хлипкую дверь, сколоченную из досок, жуткую жёлтую морду с аршинными клыками, а он пытается закрыть дверь, налегая в обратную сторону, и прищемляет, сплющивает чудовищу морду, слышит хруст черепа. Сам он едва жив, хрипит от нечеловеческой натуги. Слышит повторяющийся свой хрип в такт нажимам бедра, плеча, всего корпуса на дверь… Ноги в мокасинах скользят по щебню. Нет упора. Истошный этот предсмертный рык леопарда выбросил его из сна, будто катапульта.
Монахов с неохотой оторвался от эскиза. Вымыл кисти. Сполоснул руки. Перехватил свой же взгляд в зеркале, посмотрел на себя оценивающе. Покрутил головой направо-налево. Вполне. Для своих-то лет. Седые коротко стриженные волосы. Серо-голубоватые глаза смотрят внимательно, холодно, с профессиональным прищуром. Когда-то были совсем голубые. Выцвели за жизнь. А может, от солнца. Скептические носогубные складки, волевой подбородок. Лоб у него высокий, с продольными морщинами. Кстати, морщин не так уж и много. Никогда не толстел. Всегда в одном весе. Когда работал, ел не глядя. Всё перегорало. Поджарый, загорелый от работы в горах. На свежем воздухе. Поглядел на настенный календарь, висящий у зеркала. Передвинул бегунок с окошком. Так. 26 июля 2011 года. Уже и июль проходит. Переоделся в льняную рубашку. Слышно было, как что-то громыхало. Устанавливали, наверное, аппаратуру, свет…
Его давно перестала будоражить вся эта шумиха. Интервью давал на автомате. Это хорошо для маркетинга продаж. Он знал наизусть основные вехи авангарда. От них можно отталкиваться и уходить в свободное плавание по красотам русского модернизма: конструктивизма и всяких прочих – измов. Хотя иногда увлекался, и получалось неплохо.
Монахов вышел на лужайку из башни, пристроенной немного позади дома, сконструированного как два прямоугольника, стоящих один на другом. Второй, тот, что над первым, был длиннее и выдавался далеко в стороны. Так экономилось пространство. По периметру лужайки были разбросаны стулья, кресла из прозрачного пластика.
Он огляделся. Площадка около дома была ощутимо заполнена людьми. Видимо, со съёмочной группой напросились друзья, из семей кто-нибудь. Как бы в подтверждение своих опасений, он заметил двух любопытных мальчишек, весьма заинтересовавшихся конструкцией. «Ну, конечно. Вон пацаньё уже лазит. Лето. Надо сказать, чтобы с них глаз не спускали, а то ещё „селфи“ где-нибудь оставят. Регина говорила, что вроде и пара маститых критиков из Нью-Йорка должна нас осчастливить на днях своим визитом. В общем, жизнь удалась!» – констатировал с иронией Монахов. Между людьми сновали его помощники, разносили бокалы с вином.
Телевизионщики почтительно приблизились. Высокий спортивный мужчина в джинсах и, видно, только что надетом для солидности пиджаке протянул ему руку. Поздоровался по-английски.
– Добрый день, господин Монаков! Я Маркус Риттер. Вы не возражаете, если будем говорить на английском?
– Привет, друзья мои! Не возражаю. Немецкий я знаю неважно, так что здесь, к сожалению, без вариантов, – он развёл руками, как бы извиняясь. – Из Германии, как я понял?
– Да. Хотим снять документальный фильм о вас, о вашем творчестве.
– Весьма польщён. – Он чуть склонил голову. Приложил руку к сердцу в знак признательности. – Ну, так как нам лучше построить нашу беседу? – Монахов доброжелательно, с готовностью улыбался, кивал, обводя взглядом немцев, и вдруг замолчал.
Маркус проследил за его взглядом. Обернулся.
– А! Я ещё не представил вам группу. Это моя жена – Леонора, большая ваша поклонница.
Монахов смотрел на неё долго, не отрываясь. Неприлично долго. Резко подошёл, не обращая ни на кого внимания.
– Она тоже русская, – добавил растерявшийся интервьюер, чтобы сгладить неловкую паузу – Вы разве знакомы?
Влад ему не ответил. Взял её руку, пожал.
– Элеонора – это Эля или Нора?
– Можно и так и этак. Как вам больше нравится.
– Мне больше нравится Нора. – Он положил ладонь её руки на свою, рассматривая. – Какое у вас кольцо… Авангардистское.
– Да. Оно у меня давно. Мне подарили.
– Кто же? Очень интересное решение.
Эля чувствовала жар его ладони под своей.
– Я уже не помню. Неважно. – Она смотрела на него спокойно и отстранённо.
– К-к-к-ак ты здесь оказалась? – не выдержал он, не меняя выражения лица «на выход».
Она молчала.
– Извините. Мы на пять минут, – улыбнулся он и отвёл её в сторону.
Они говорили по-русски, и все остальные ничего не поняли.
К Монахову подошла симпатичная девушка-гримёр. Поправила ему волосы, промокнула губкой под глазами, чтобы уменьшить темноту, провела большой кисточкой по лицу, убрала блеск.
Перед Монаховым замаячил ассистент с рассеивателем, водитель был на подхвате, держал затенитель на штативе, другой рабочий – отражатель сбоку от него.
Два оператора с разных сторон проверяли аппаратуру, подсоединение аудиорекордеров, LED-светильников, вставляли микрофоны-пушки. Из микроавтобуса режиссёр сделал им знак рукой. Есть картинка.
Маркус, который был автором проекта, расположился за столиком рядом с ним. Надел очки, чтобы лучше видеть телесуфлёр, стоящий напротив, листал что-то на айфоне.
– Поехали. Пишем! – режиссёр дал отмашку и залез на своё место перед монитором в микроавтобусе.
Монахов сидел на садовом стуле, закинув ногу на ногу. Он немного пришёл в себя, хотя внутри всё клокотало. Он умел собираться. Отпил пару глотков вина. Поставил бокал на столик. Надо добить это чёртово интервью. Остальное потом.
– Я начинал как живописец, и довольно хороший, крепкий. Работал маслом. Писал в реалистической манере пейзажи, портреты. Преподавал уже… Я понимал, что если я хочу заниматься скульптурой как я хочу и творить что я хочу, то надо было выбирать. В Союзе мне бы работать не дали. Тем более терпеть раздвоение личности в себе было уже невозможно. Есть концептуальные авангардисты. Я же открыл, поверил в дух авангардизма, его перспективу в искусстве и в себе несколько позже. Внутренне я, скажем так, созрел, и мне стали невыносимы и чужды методы соцреализма. Я стал работать, так сказать, «в стол». Как вы понимаете, так много не сделаешь. Надо было решаться. Не хотелось начинать доказывать и протестовать. Я не юнец. Пришлось уехать.
Монахов помолчал, собираясь с мыслями.
– …Русский авангард постепенно захватывал меня, влиял на мои приоритеты в искусстве. Контррельефы Татлина. Кандинский. Это совершенно не значит, что нужно созданное ими повторять. Художник – последователь – должен пытаться построить мост между разгромленным в 30-е годы в СССР авангардом и теми идеями, возможностями, которые в нём были заложены, чтобы этот дух открытий развить, переложить в другое время…
Эля подошла к микроавтобусу с аппаратурой, заглянула в приоткрытую дверь. Рюдигер, режиссёр, не отрывал глаза от монитора. Мельком посмотрел на неё. Она сделала знак рукой. Ничего. Всё нормально. Просто смотрю. Увидела напряжённое лицо Влада на мониторе. Совсем близко. Потом лицо Маркуса – злое, хотя он это профессионально скрывал под маской сосредоточенности.
– Крупный план, – сказал Рюдигер оператору в наушник. – Так. Вторая камера. Панорама. Конструкция на лужайке. Теперь поверни на дом. – Он обернулся к звукоинженеру: – Пушка на первой камере что-то фонит. Микрофон задувает. Меховушку надень. Надо было сразу. На горе снимаем.
Тот вылез и побежал к оператору, на камере у которого был закреплён шотган-микрофон. Надевать меховой колпачок, похожий на откормленную мышь. Ветрозащиту.
– …Процесс работы над биологическими моделями открывает для меня целый мир пластических решений. Это бесконечный космос. Для меня важно досконально знать, как всё устроено, каким образом функционирует в теле человека, как дышат лёгкие, стучит сердце… Тогда идеи, геометрические формы становятся доступными, появляется возможность воплощения, достижения результата, успеха. Органика и геометрия. Вот две линии! Надо найти между ними общий модуль, общую связь.
«Так же и у писателя, – подумала Эля. – Соединить сердце и слова».
Маркус Риттер смотрел в упор на Монахова.
– А ваша жена одобряла ваше решение покинуть страну?
– Одобряла.
Лаконичность ответа интервьюера не удовлетворила.
– Вы никого не оставляли в СССР, когда уезжали? – Маркус смотрел на него враждебно и выжидательно. – Я имею в виду близких.
Монахов подчёркнуто спокойно ответил:
– Что значит «не оставлял»? Оставлял, конечно. Друзей, знакомых, весь мир оставлял. Решиться оставить всё позади – это хуже пожара. Пожар – это стихийное бедствие, а за своё решение только вы несёте ответственность, и больше никто. Это очень тяжело. Вот сами представьте. Вам всё надо в жизни начинать сначала, и у вас есть только один призрачный шанс! Конечно, я уже много лет живу в разных странах, на разных континентах: в Европе, Канаде, Америке… Я, можно сказать, гражданин мира, но таких друзей, как в России, близких мне не только по взглядам на творчество, но и сердечных, родственных духовно, которые понимают с полуслова, последним поделятся… Они все остались в России. Хотя в этом есть и свои плюсы. Это добровольное уединение, а в последние годы почти вакуумное существование позволяет мне нащупывать свой путь, опираясь только на мой багаж художника и на моё чутье, интуицию, и не отвлекаться на то, что мне не близко и не интересно в современном искусстве.
Эля отошла в тень здания. Прислонилась к тёплой от солнечных бликов стене. Вопросы Маркуса не понравились ей. Она читала накануне их список для интервью. Формулировки были несколько иными. Придётся объясняться.
Немец лез на рожон.
– Да. Нелёгкий был выбор. Я лично не могу представить, как бы оставил очень близких, любимых людей…
Немец настаивал на чём-то. Его напористость и намёки были Монахову понятны.
Монахов взглянул туда, где, как он видел боковым зрением, минуту назад стояла Нора. Её не было.
Смерив телевизионщика ледяным взглядом, чуть помедлив, Монахов произнёс:
– Я догадываюсь, о чём вы спрашиваете. Да. Я оставил там… Но иногда мы оставляем только физическое тело, а астральное, духовное никуда не уходит, продолжает жить в нас всегда. Мы говорим с ним, советуемся, возникаем друг в друге. Это на тему художника и музы. Вы ведь об этом?
Маркус покраснел и переспросил. Со стороны это выглядело некорректно и непрофессионально.
– Что значит «возникаем друг в друге»?
– Ну, интимные видео, эротика ведь вас не смущают? Почему же воспоминание о человеке вас ошарашивает? Для художника достаточно памяти, чтобы творить, – Монахов насмешливо посмотрел на настырного собеседника. – Пока, к сожалению, мы не владеем пятым и шестым измерениями.
Монахов помолчал, видимо, ожидая следующего вопроса. Маркус заглянул в подготовленные заранее материалы.
– Как вы видите будущее скульптуры, ну и себя в нём, разумеется?
«Ну вот, так бы сразу. – С Монахова медленно сползала волна ярости. Адреналин. – Кто он такой? Почему с ним Нора?»
– В скором времени, я надеюсь, скульптуры, вообще готовые голографические объекты будут создавать 3D-принтеры. Так будут печатать всё: от домов до искусственных органов. Да, собственно, уже многое создают по вложенной в них программе. Это не тот принцип, к которому мы привыкли, – скажем, соединение различных деталей, листов железа, например методом клёпки или сварки, вытачивания на токарном станке. А тут вы получаете всё сразу. За биоконструктивизмом будущее!
Он рубанул рукой, случайно задев пса. Пёс вскочил. Приняв стойку для нападения, недовольно зарычал на Маркуса, обнажив клыки.
– Лежать, Неро! – И Монахов продолжил: – Я уже не говорю, сколько возможностей для современного скульптора таят в себе солнечная энергия и новые материалы, преобразующие её в электрический ток, меняющие цвет под воздействием солнца. Все эти достижения науки радуют меня. В голове возникают новые идеи, проекты. А сейчас давайте поднимемся наверх. Там я смогу показать вам на примере конкретных объектов, какие мысли, соображения подтолкнули меня к их воплощению.
На фуникулёре, с ручными камерами, они поднялись на вершину горы. Там, на плоском зелёном плато и на склоне горы, на опушке леса, в естественной среде, были размещены конструкции, мобили, сливающиеся с природой, отражающие её. Колеблющиеся от ветра, изменяющие своё положение в солнечный или пасмурный день.
Движущаяся «Живая Звезда» как метафора Солнца, раскрывающая свои лучи навстречу жару светила с небес, сияла победно на вершине горы, в центре композиции.
Появилась Нора, и у Влада отлегло от сердца, он опять обрёл красноречие. Он водил их от экспоната к экспонату. Объяснял концепцию, больше ей, пытаясь всё время оказаться к ней поближе.
И обнаглел от её близости.
– Встань-ка сюда! Я тебя сфотографирую. – И бессовестно щёлкал мобильным.
Светлый пепел волос. Коротко стриженная, под мальчика. Совершенно без загара. Даже голубая какая-то, с очень белой, бледной кожей. В пёстром длинном этническом платье, в сандалиях на узких ступнях, с переплетёнными тонкими ремешками на щиколотках. Он жадно впитывал всё это, когда она влезала на постамент конструкции, приподнимая край платья. Придержала сумку-торбу на плече рукой. Он увидел своё кольцо. То есть её. То есть он для неё тогда сделал. Чёрт, какая разница?! Внутренне он всё время вёл диалог то с ней, то с самим собой. А с кем он мог ещё об этом говорить? В ней сидела всё та же девочка. Бывает такой тип. Но приглядевшись повнимательнее, намётанным своим глазом, сделал вывод. Она всё же изменилась. Чувствуется в ней какой-то надрыв, опыт. Мудрая его девочка… Всё понимающая про себя. И про него, к сожалению.
Когда спустились вниз, она опять исчезла.
– Где ваша жена? Я хотел ещё поболтать с ней по-русски.
– Она уже со всеми в салоне.
Монахов взглянул на микроавтобус, куда складывали аппаратуру.
– Нет. В другом, – Маркус махнул рукой в сторону. – Ну там, на площадке для больших машин.
Влад, не дослушав, почти бегом бросился вниз.
Эля сидела впереди, за кабиной водителя, отвернув лицо от окна, и с кем-то говорила.
«Да повернись ты! Что за чёрт?» Он понял, что уже не успеет обежать автобус. Водитель включил мотор.
В последний момент она взглянула в окно, увидела его, улыбнулась и подняла руку, прижав ладонь к стеклу. Автобус заурчал, тронулся и стал медленно спускаться с горы. Завернул за поворот.
Монахов растерянно постоял, затем тяжело поднялся по ступенькам к дому. Маркус был ещё там.
– Вы остановились в каком-то отеле поблизости? – спросил Монахов как можно спокойнее, ещё отчаянно надеясь сам не зная на что.
– Нет. Мы сразу же возвращаемся, – удивлённо ответил режиссёр. – Это дорого, да и зачем? Интервью получилось. Мы всё отсняли. Я вам пришлю смонтированный материал. Простите. Я должен ехать, – закончил он весьма холодно.
«Что-то, видно, начал соображать, – недобро подумал Монахов, теряя последнюю возможность сегодня увидеть её. – Давай уже езжай к…». Монахов употребил про себя устойчивое русское выражение.
– Ах да! Подождите. Моя жена вам тут кое-что просила передать. – Маркус протянул Монахову толстый, довольно большой запечатанный конверт. – Это, наверное, её книга.
– Её книга?!
Маркус сидел и смотрел в одну точку. Дирк, водитель, рассказывал что-то весёлое. Все смеялись. Рюдигер окликнул его.
– Эй, дружище! Ты чего такой хмурый? Расслабься! Хочешь кофе? – Он полез было за термосом.
– Нет, спасибо. И так голова трещит!
– Ну, как хочешь. А этот русский, – он показал рукой туда, назад, – кажется, знал твою Лео? – предположил он.
– Они оба русские. Может, где и пересекались, – отмахнулся от продолжения темы Маркус.
– Этот Монахов, конечно, такого наворотил! И как это всё ему в голову приходит? Не скрою, впечатляет.
А где ты о нём узнал? – Рюдигер был настроен поболтать, но уловил, что Маркус не в духе. Ещё бы. Увидеть, как жена открыто флиртует.
– Не помню уже. Увидел пару его работ. Что-то прочитал.
Маркус откинулся в кресле, закрыл глаза, чтобы собеседник отвязался.
«Это она рассказала мне о нём», – вспомнил, как Лео подсунула ему журнал по архитектуре. Периодически поднимала эту тему. Он увлёкся. Стал искать материал. Заметил, что она обрадовалась. Ожила. В последнее время отношения у них не ладились. Потухли. Их не способны были подогреть ни путешествия, в которые они уезжали в отпуск, на пасхальные и рождественские каникулы, ни школа бальных танцев, в которую они вместе записались, ни походы в театр и на вечеринки. Клубы Лео терпеть не могла. Обычно она всю ночь писала что-то и ложилась под утро. Как раз когда ему надо было просыпаться. А тут вдруг, когда он объявил, что будет снимать небольшой фильм и полетит брать интервью, Лео преобразилась и стала выказывать живейший интерес, помогать ему с вопросами для беседы. Она стала нежна с ним, и Маркус подумал, что всё худшее позади, они перешагнули кризис.
У них не получалось с детьми. Леонор нехотя призналась ему, что потеряла ребёнка в ранней юности. Он не выспрашивал, был то аборт или трагическая случайность. Теперь уже и не будет.
Свен, школьный приятель Маркуса, который недавно её оперировал, смущённо выговорил заплетающимся языком, после порядком выпитого вместе, в баре:
– Твоя Леонор… Ты прости меня, друг, если сейчас скажу, чего бы на трезвую голову не решился сказать, но я врач. Мне, думаю, можно. Я никогда не видел такой… такого женского тела! Никогда… Тебе сказочно повезло. – Помолчав, добавил: – Мне очень жаль, дружище! Будем надеяться на лучшее!
Они обожали своего кота Наполеона. Он заменял им ребёнка.
Маркус сжал кулаки.
Так она всё это планировала? Кем был для неё этот русский? У них же большая разница в возрасте. О чём они говорили, забыв обо всех? Почему, когда Маркус её поймал после съёмок там, на горе, она дрожала всем телом и рвалась уехать? Тут же убежала в автобус.
Если бы он так не любил её… Если бы так не любил.
…Впервые он увидел её в аэропорту Бриндизи, когда возвращался из Греции. Она сидела потерянная, с одной сумочкой через плечо, без багажа.
Он представился. Спросил по-английски, куда она летит.
– В Санкт-Петербург, – ответила она.
– О! Россия? Вы русская? Вы живёте в Санкт-Петербурге?
– Нет, в Москве.
– А в Санкт-Петербург зачем?
– К друзьям.
Монахов заперся в маленьком сарайчике для садовых инструментов, включил лампу. Он не хотел никого сейчас видеть. Ни с кем говорить. Долго искал очки. Он везде раскладывал очки. Где-то они должны быть. Где же? Нашёл одни, старенькие, перемотанные на переносице скотчем, к дужкам с обеих сторон он привязал резинки. Вспомнил отца. Тот делал так, когда работал, чтобы не падали. Долго смотрел на её фото на последней странице обложки книги. Потом достал мобильный. Эти снимки он сделал сегодня.
Открыл первую страницу.
«„В погоне за солнцем“. Роман. Элеонора Риттер».
Начал читать.
«Рыбки на ширме в ванной. Синие рыбки, рыбки… Они плывут, и их уносит течением. Почему стая плывёт в определённом направлении? Поплыли туда? А поплыли сюда? Почему? Инстинкт! У человека, как и у любого существа, тоже есть инстинкт, и он какое-то время подчиняется ему, плывёт туда, куда его несёт, а потом поворачивает в сторону, вопреки своему инстинкту. Не слушает его. Этот атавизм мешает ему. Он отбрасывает его, и включаются разум, воля, упрямство, чувство опасности, желания, вдохновение…
Он был моим инстинктом. Я подчинялась ему. Кто знает, почему? Нет. Я и сама знаю. Я знала с начала, что будет конец. Ничего не подходило. Он был намного старше меня. Я с самого начала знала, что наступит конец. И я знала, что это он будет моим главным. Конечно, лучше бы я его встретила на середине своей жизни. Но так случилось, что произошло это в самом начале. И всё равно хорошо, что это было. Я никого больше не буду так любить. Почему? Чувствую. Любовь, страсть нельзя просчитать. И любить так нельзя два раза. Потому что это предполагает сравнение. Или забвение. А его сравнить ни с кем невозможно. Он мой космос. Нельзя этому противиться, потому что это инстинкт. Он всегда застаёт врасплох. А потом включается голова».
«Этого-то я и боялся. Девочка моя, моё творение! Самое прекрасное, совершенное, что я знал, это любовь к тебе. Оказывается, и тебе передалось это чувство в те мгновенья бесконечности, того наслаждения, острого, как вспышка звезды, на грани жизни и смерти. Его я испытал только с тобой. Я был неутомимым скульптором в те дни. Ты была глиной в моих руках, и я вылепливал тебя каждый раз заново. Я думал, что ты забыла меня, забыла…»
Он почувствовал себя старым, нищим и ограбленным самим собой.
Часть 2
Осколки звезды
«Казалось, только недавно был ты, Ленинград… А теперь опять слякотная серая Москва, та же жизнь, всё те же заботы. Учёба, быт…
Как же тяжело преодолеть ещё одну ступень, оставить позади такой крохотный по времени, но огромный, перевернувший во мне всё этап жизни. Как трудно, невыносимо больно уходить от тебя, Ленинград. Твои дома, люди, сырой воздух, твоя неспешная по сравнению с торопящейся неизвестно куда Москвой, другая, неизвестная мне раньше жизнь. Балтийские ветра, снега… Ты принял меня к себе только на двенадцать дней. Двенадцать дней.
Играла музыка – наминская вариация „Шербурских зонтиков“. Сначала почти школьный, аккуратно выговариваемый певцом, затем всё убыстряющийся французский. Словно захлёбывающийся. Но в последний момент всё-таки успевающий, попадающий в такт… Бас-гитара… На её глубокие, энергичные рифы невольно откликается всё существо. Клавишные, опять бас-гитара, наконец вступает соло-гитара – расширение, охват пространства, пульс ударника 4/4, с акцентом на второй и четвёртый. Начинает отстукивать твой собственный пульс, жилка на шее дёргается ритмично, снова пианино-синтезатор, бас-гитара, бэкбит… Ритм, захлёстывающий, нервный… Будто безумный стук сердца в часы неизвестности, зыбкой надежды… Каждый удар отдавался сейчас во мне болью. Он отсчитывал дни. Часы. Минуты. Секунды, которые ещё остались нам, а я не расслышала… Я не понимала тогда магии этой странной роковой аранжировки, ничто не проснулось во мне, я не прозревала, что буду слушать её и слышать в ней биение твоего сердца тогда и всегда… Ещё не понимала. А может, музыка наложилась на те дни, и мы оба заблудились в ней. Легран же о любви, лирический мелодист, а тут… А это что? Лирический рок! Арок, как известно, – жанр протеста…
Вот и ещё один вечер прошёл… Я забралась с ногами на диван. На мне свитер, надетый тобой в последнее наше свиданье. Я кусачее вообще-то не люблю, мохер колется, царапает кожу, но мне кажется, что это ты, он пахнет тобой: твоими сигаретами и этим французским одеколоном. Kouros. Хорошо бы сейчас поплакать. Не могу с тех пор. То, что во мне сидит, невозможно пролить, выплакать».
Да… Хорошенькое начало для романа. Пожелтевшие страницы из дневника наивной девочки, исписанные аккуратным почерком с наклоном.
Осколки, осколки, осколки… Чьих-то жизней. Чьих-то творений. Вырванные из контекста судьбы. Тема художника и власти, художника и свободы, художника и морали, художника и музы. Довольно избитая. «Ты в ответе за тех, кого приручил». А может, этот, другой, приручил тебя? Приручил и бросил. И никто ни за кого не в ответе? «Так и не знаю, победила ль?..» Это что-то вроде игры в фанты в большой компании, которой предлагают весёлое развлечение – трясти шляпу, тянуть жребий. Кому что выпадет. Кому повезёт «целоваться с няней». Помните, как у Чехова? Кому покорять пространства. Кому писать бесполезные, никому не нужные романы. Это об этом писать? О советском? О тысяча девятьсот лохматых годах? Полноте! Бросьте! Пустой перевод бумаги. Хотя какая там бумага. Теперь пишут в «Ворде». В наше-то время, когда никто ничего не читает. А уж такую тривиальную историю и подавно. Но попробую. Что я теряю? Скоротаю время, освежу воспоминания. Подобью бабки, так сказать. И навру. Конечно. А вы как думали? Фантазия писателя, его задача в том и состоит, чтобы врать с три короба, домысливать, придумывать то, чего никогда и нигде не происходило…
И тут, листая страницы календаря, превращённого в дневник, я с удивлением обнаружила, что ещё тогда пыталась облечь свои неумелые заметки в оболочку литературного произведения. Однако интересные вещи я о себе узнаю…
Наша память – идеальная «машина времени», реконструктор прошлого. Недостаток лишь один – кнопка STOP не предусмотрена. Только PLAY. Память безжалостно и скрупулёзно, не считаясь с нашими протестами, заставляет нас проигрывать снова и снова всё сначала тогда, когда мы уже в середине и даже в конце пути.
«Как невыносимо тяжело возвращаться к норме, к рутине будней, от которой ты отдалил нас, прекрасный город. Крайним подъёмам, каждодневной суете, телефонным звонкам, к толкотне в автобусе. К тому, из чего состоит жизнь.
Уезжать из Москвы так не хотелось. Я была немного простужена. И вообще, я очень тяжёлая на подъём.
Как же всё начиналось?
Вокзал. Поезд. Ночные фонари перрона, и вот уже замелькало всё. Поплыло назад скопление огней. Людей, поездов, ждущих отправления. Встречающих и провожающих, плачущих и смеющихся. Всё смешалось в огромный ком, который ещё несколько минут маячил за последним вагоном нашего быстро убегающего временного дома, пока не погас яркой точкой на синем фоне проносившихся за окном заснеженных полей».
«Итак, мы в пути. Как известно, вагон тоже живёт своей жизнью. Люди знакомятся, говорят о многих интересных вещах и о сущих пустяках, обмениваются адресами, жалуются на жизнь, рассказывают о городе, из которого уехали и в который по разным причинам едут, про своих прадедов, отцов и бабок, детей, внуков и ещё бог знает о чём. Из этого складывается жизнь купе, жизнь вагона, зыбкая в мерцающем свете ночников, но образовавшая свой мирок, ограниченный временем пути и оболочкой длинного, извивающегося на поворотах, как гусеница, поезда, мчавшего нас в неизвестность.
Проводница, как добрая, несколько озабоченная фея, порхала из купе в купе, одаривая всех стаканами с чаем и постельным бельём. Нам достались две верхние полки в самом дальнем купе. Не особенно приятно для человека, который страшно устал, простужен и к тому же несколько часов назад сдал последний экзамен зимней сессии. Но ко всему можно привыкнуть.
Постоянное хлопанье дверьми и голубоватый дымок сигарет, просачивающийся в наше купе, стал, так сказать, на эту ночь нашей средой обитания, рефреном общения, но нас-то лично это не смущало. В то время как наши соседки, две благообразные старушки, не склонные по причине своих лет к столь быстрой адаптации, ругали на чём свет стоит курильщиков, обвиняя их во всех смертных грехах, мы, каждая на свой лад, старались доказать несостоятельность их претензий и замечаний и по мере возможности отойти от столь животрепещущей для нас темы. Мы тоже этим баловались.
Старушки не артачились, разговор закружился, завертелся, и никто из нас не мог знать, куда это нас заведёт. Наши попутчицы – родные сёстры – оказались разговорчивыми. Делились своим мнением о хлорированной московской воде, ценах на продукты, об умении печь пироги, о своём то ли дяде, то ли отце, который пострадал в недобрые времена. Помню их пробравший нас до мурашек рассказ о яме с водой и о человеке, стоявшем в ней, которого согревали то ли мыши, то ли крысы, подплыв к его лицу.
Старушки были всё-таки немного не в себе, с явными отклонениями от нормы. Как раз для Муськи.
У одной из пожилых наших попутчиц, Нюси, как называла её сестрица, был ужасно неприятный характер, и она своим немного визгливым голосом покрывала, кажется, все разговоры в районе нескольких метров. Другую старушку звали Люся, и она, в противоположность сестре, была тихая. Но, по-моему, даже более сумасшедшая, чем первая. Мы и подумать не могли, что две эти сдвинутые старушенции могут ещё чем-нибудь удивить нас. А так оно и произошло. Они вдруг заговорили о выходе в астрал, об отделении души от тела и её странствии по свету, о злых духах, детских воспоминаниях, с щедро цитируемыми выдержками из Евангелия. Я чуть не упала с нижней полки, на которой наши соседки милостиво разрешили нам посидеть. До отхода ко сну. Муська же, человек довольно оригинальных и противоречивых взглядов, слушала с явным интересом, иногда даже вставляя в рассказ старушек случаи, которые она слышала. Ей захотелось блеснуть, и она откуда-то из запасников своего сознания или подсознания вытащила историю, как душа одного знакомого ей человека встретилась с душой американца, после того как тот вышел в астрал. Они поговорили. Пообщались и обменялись адресами. А через месяц или два, когда этот знакомый, уже вернувшись в своё тело, в нормальном состоянии находился дома, ему пришло письмо из Америки от того самого американца. Муська, по своему обыкновению, заливала. Она любила быть интересной. Необычной. Оригинальной. В этом была вся Муська.
Так мы проговорили до двенадцати часов. „Время духов“, – произнесли наши попутчицы и начали скоренько укладываться на свои нижние места.
Ступенька, которая должна быть в купейных вагонах, чтобы взбираться наверх, по каким-то непонятным причинам отсутствовала. Мы кое-как залезли на свои полки и попытались уснуть. Старушка Люся с невинным видом предложила нам снотворное, которое, дескать, поможет.
Прогноз погоды в Ленинграде был неутешительный. Минус двадцать при шестидесяти процентах влажности. Куда мы прёмся? Видно, испугавшись, нам прибавили отопление, но перестарались, и мы поджаривались на медленном огне, вертясь на своих верхних местах с боку на бок, как парочка хороших шашлыков.
В купе было жарко, меня душил насморк, хотелось пить, и я отчаянно ругала себя в душе за свою бесхарактерность, романтичность, сострадательность к Муськиным проблемам и всё, чем я забивала себе голову, соглашаясь на эту поездку с простудой и новыми сапогами „на манке“, которые решила обновить по такому случаю и в которые при всём желании нельзя впихнуть шерстяные носки. Как хорошо было бы сейчас дома, в тепле, с любимой книгой! Или в кинотеатре „Иллюзион“! У меня теперь пропадёт билет на „Белые ночи “ с Жаном Маре по абонементу.
Это самоистязание продолжалось до самого утра, которое встретило меня, ненадолго задремавшую, гулом народа, собиравшегося у нашего купе. Что-то случилось? Я выглянула. Граждане гудели, словно крестьяне у избы-читальни, где им впервые растолковывали „Декрет о земле“.
Оказалось, что всё гораздо прозаичнее. Это была очередь в туалет. Мы подъезжали к городу на Неве, Ленинграду, который и являлся конечной целью нашего путешествия.
Старушки засуетились и скоренько стали нанизывать на себя тёплые вещи, так что к концу они походили на два маленьких кочанчика. Тогда они присели, по традиции, „на дорожку“, облегчённо вздохнув, и тут же стали строить предположения насчёт того, кто встретит их на вокзале и встретит ли вообще кто-нибудь.
У меня опять заболела голова от их неторопливого воркования. Обе старушенции мне почему-то напоминали тибетских Будд. Их жутковатые личики расплылись в подобии улыбки и полной благости. Не хватало только какой-то детали, чёток, например.
Я вышла в коридор. Было ещё темно. Во всех купе что-то шуршало, шумело, гремело. Люди собирались покидать своё временное пристанище.
Я смотрела на город, показавшийся вдали. Каким он будет, какие воспоминания останутся у меня от встречи с ним, что за люди войдут в мою жизнь? При этой мысли сердце моё тревожно забилось. Ну ведь действительно страшно! Нас всегда пугает неизвестность.
Яркая точка росла, разрасталась в большой светящийся шар, который катился на нас, всё ближе, ближе, проявляясь в рассветной мгле очертаниями пригородных станций, товарных вагонов, путевых будок, вокзальных построек. Складывалось такое впечатление, что я снова возвращаюсь в Москву, домой, но я знала, что это иллюзия. Это чужой город, и мне было так одиноко, тревожно, уже хотелось не мечтать и гадать, а обрести твёрдую почву под ногами и в физическом, и в душевном смысле».
…У Муськи на сумке с вещами разлетелась молния. И в этом у неё были виноваты несчастные родители. Конфликт поколений Муське нравился. Родители пугались, когда она начинала кричать, чуть ли не каталась по полу, и соглашались на все её требования.
Эля с присущими её характеру спокойствием и здравым смыслом попыталась уговорить Муську погасить этот спектакль в самом начале. Было её жалко. Всё-таки Муська только что из сумасшедшего дома. Её мама просила присматривать за ней. Эля и в эту поездку зимой в Ленинград только из-за Муськи согласилась отправиться, чтобы поддержать подругу. Оттянуть ту от края пропасти. А то ведь опять убежит на свой флэт, где её ждёт этот упырь! Хотелось перебить и ей, и себе воспоминания от дома скорби, пахнущего хлоркой и несчастьем. Тогда родители еле её нашли, вытащили с хипповского флэта и не придумали ничего лучше, как запихнуть её в психушку. Эля навещала Муську. Марина, как было начертано у неё в паспорте, была артисткой и немного наддавала, косила под сумасшедшую. Вышла к ним на свидание, намазав веки розовой помадой. Её будоражило это представление – приводить в ужас родителей. Эле поначалу тоже понравилась свобода. Ушла из дома. Жили у Муськиной бабушки. Спустя дней десять Муська и с бабушкой умудрилась поссориться. Этот особый талант всех обвинять в невнимании к себе, в непонимании, не давал Муське спокойно жить. Болтались вдвоём с недельку по знакомым, перебрали всех, у кого можно было переночевать, и Эля больше не выдержала, вернулась домой, а Муська завалилась на флэт. Чёрт-те чем там, видно, занималась, клянчили в аптеке эфедрин, спали все в одной кровати.
Когда Муська рассказывала подробности, у Эли волосы на голове шевелились. Был там у них один. Вроде как гуру. Сынок одного известного актёра. В общем, отрывались. Потом на них стукнули соседи, приехала родная милиция и всех повязала. Муську отмазали родители. Папа – преподаватель арабского в языковом вузе. Обещал, что больше этого не повторится. Расписку кому-то давал.
Муська была очень странной подругой. Высокомерная, потому что она происходила, видите ли, из «такой семьи». После сего пассажа Муська делала круглые глаза, и нельзя было добиться, из какой «такой». Не для плебеев информация. Но в то же время она была доброй и искренней с теми, кому она верила. Из-за недавно произошедших с Муськой пертурбаций Эля осталась единственной её подругой. У Муськи было круглое, совсем ещё детское лицо, с родинкой, будто мушкой, на левой щеке, картину дополняли аристократический нос с горбинкой и скептически сжатые губы, которые часто обветривались, были всегда чуть воспалёнными, яркими, и она постоянно их кусала. Глаза у Муськи были особенные. Огромные, синие. С очень большими, расширенными зрачками. Она любила их округлять от ужаса, от восторга, когда рассказывала какие-нибудь истории, позволяющие слушателям предположить, что она их тут же, на ходу, и сочиняла. Перед поездкой в Ленинград она подстриглась и подкрасилась клочками в блондинку, так что Эля её сразу не узнала у поезда.
Говорила Муська чуть в нос, то ли от частого насморка, то ли на французский манер, видимо, полагая, что такой прононс делает её интересней и загадочней.
Учиться Муська не хотела. Толкала речи про самообразование, читала Кортасара, принесённого матерью из библиотеки, в которой та работала. Интересы у неё были самые разнообразные, но постоянно сменялись приоритеты. То она увлекалась Библией, то Прустом, то хиппи и роком, то Кришной, то Цветаевой, на которую она была, кстати, отдалённо похожа и внешне, и даже сумасбродным характером, о коем читала в биографии поэтессы Эля.
В Ленинград они выехали одиннадцатого января вечером. Соседями по купе везущего их ночного поезда оказались очаровательные, но несколько ненормальные старушки. Для Муськи в самый раз. Старушенции до полуночи рассказывали им о злых духах, о выходе в астрал и тому подобной ерунде. Пугали чертями.
Они подъезжали к славному городу на Неве около половины восьмого. Очень долго собирались. Поезд уже давно остановился, а они всё копались. В вагоне было сильно натоплено и душно. Судя по всему, это усугубит Элину простуду.
День первый
Монахов
Монахов резко затормозил на светофоре. Чёрт знает что! Всё время красный. Зло сжимал руль, ожидая, когда зажжётся зелёный. Помощнички его, «братья-акробаты», неделю как запили, и он никак не мог достроить леса и поместить наверху часть объекта на даче, в мастерской, о которой мало кто знал. Официальная часть его жизни тоже провисала. Краски не ладились. Не ложились. Не переливались. Ему давно уже обрыдло писать все эти дворики, базары, грязные дороги с улыбающимися шофёрами, доярок и механизаторов. Ваять бюсты под юбилеи и премии. Никто, слава богу, не замечал, что в них не было души. А малевал-то он профессионально, набрасывал эскиз, затем идеально выстраивал жёсткую геометрию композиции, пластическое и колористическое решение, тени, свет, соблюдал перспективу, но ему казалось, что картины всё равно выходили плоскими. В молодости он лично познакомился с Сикейросом, который приезжал в Академию и просто убил его необузданностью красок, экспрессией, безудержностью фантазии. Но часто художественные высказывания сливались у Сикейроса в какую-то дьявольскую прокламацию. Монахов не принимал этой яростной коммунистической мечты. Искусство реализма, официальное, кондовое, как левое, так и правое, было иллюстративным, как картинки в детских книжках. Что такое «хорошо» и что такое «плохо». Он не хотел в этом участвовать. Всё загнать в формулы идеологии? Всё объяснять логикой классовой борьбы, а по сути быть рупором советской пропаганды? Каким направлением тогда можно было заниматься? Абстракционизм? Нет. Сюрреализм, экспрессионизм, кубизм? Тоже нет. Он стал писать для себя. Несколько картин были спрятаны на чердаке. Это опасная вещь. Только кажется, что можно вернуться. Трещина между мирами того, что дозволено, и того, что просится на холст до трясучки в руках, двойственность эта сводила с ума, лишала душевного равновесия. А что, если рискнуть? Выставить свои последние? Некоторые из коллег-живописцев, пожалуй, охренеют. Критики, наоборот, хором заголосят: «Зарубежное влияние! Чуждые соцреализму методы! Мазня!» И прости-прощай похвалы, официальный елей профессиональных кликуш от искусства. Теперь-то уже всё равно. Он для себя определился. Последнее время почувствовал железную длань государства. Начались придирки. Вызовы на ковёр, уговоры, разговоры, посулы, угрозы…
Монахов очнулся. Помчался дальше. С тревогой взглянул на часы. Он опаздывал. Его друг Лёвушка попросил встретить на вокзале племянницу с подругой, кажется. Изволили прибыть из Москвы к дядюшке для осмотра культурных достопримечательностей. И чего они таскаются все сюда в такой мороз? Монахов тормознул, кое-как припарковался. Выскочил из машины, на ходу влезая в дублёнку. Нахлобучил шапку из волка. Фальшиво бодрым голосом крикнул паренькам, двум своим студентам, топтавшимся на морозе, у остановки такси, как стоялые кони:
– Ребятки! Пошли-пошли! Ох, как мы опаздываем. Поезд уже пришёл!
«Поезд вошёл под своды вокзала, замедлил ход. Люди выскакивали из купе, надевая пальто, вытаскивая чемоданы и закутывая носы шарфами, а я всё ещё стояла, прислонившись к стеклу, и пыталась прочесть по вокзальной толкотне, что меня ждёт. Почему же так тревожно?
Но… К чёрту мнительность. Одеваться, убираться, если я не хочу уехать назад.
Все купе были пусты. Все. Кроме нашего. Мы, заваленные сумками, коробками с московскими подарками, пирожками, которые никуда не влезали, не имели никакой физической возможности двинуться с места.
Старушки тоже были ещё здесь. И стой же безнадёжностью пытались извлечь из-под скамейки свои рюкзачки. У них ничего не получалось, но, как говорится, мир не без добрых людей.
Вовлечённые в это интереснейшее дело – вытаскивание рюкзачков, мы вдруг услышали чей-то голос…»
– А ну-ка, девушки! А ну, красавицы! Помощь носильщиков требуется?
Эля оглянулась. Муська всё ещё пыталась вытащить старушечьи рюкзаки.
Около купе стоял высокий, красивый, весёлый мужик в чудесной дублёнке и шапке из непонятого зверя. Он улыбался голубыми глазами с прищуром.
– Сударыни! Выйдите из этого тёмного закута. Мои ребята сейчас всё вынесут.
Из-за него протиснулись двое парней, которые быстро вытащили рюкзачки, надели их на бабушек и стали легонько подталкивать тех к выходу. Незнакомец сошёл с подножки, подал руку Муське, а затем Эле. Становясь на ступеньку, она взглянула на него. Улыбнулась, и так же, как полчаса назад, при подъезду к городу, почему-то остро кольнуло сердце. Он тоже – несколько, кажется, удивлённо – посмотрел на неё. У него был бесподобный, необычный пряный одеколон.
Незнакомец в шикарной дублёнке отрекомендовался:
– Сударыни, позвольте представиться: Монахов Владислав Сергеевич. Скульптор, живописец, так сказать, но не это интересно, а интересно то, что я давний друг Льва Львовича. Он просил вас встретить и доставить в целости и сохранности.
Эля оглянулась. Бабушки с рюкзачками удалялись в сторону выхода. Эля обратила тогда, в вагоне, внимание, что один был жёлтый. А другой зелёный. Пару минут они ещё маячили, как бы давая своими светофорными цветами двум московским странникам вход в город.
Но вот рюкзачки повернули влево и исчезли навсегда.
– Простите, а вас как звать-величать, сударыня?
Живописец обращался к ней. Как он назвался? Она не запоминала имена с первого раза. Эля поморщилась. Её раздражали немного его высокопарный тон и манера называть их «сударыни», его дореволюционные нарочитые словечки. Ох уж эти питерцы! Он как будто понял это, невидимой антенной настроился на неё и вдруг абсолютно нормальным голосом спросил:
– Как вас зовут, девушка? Меня – Влад.
– А меня Элеонора.
– Стало быть, Эля? – уточнил незнакомец. – Или Нора?
– Можно и так и этак, как вам больше нравится, – прямо смотря ему в глаза, пожав плечами, ответила Эля.
– Мне больше нравится Нора! – безапелляционно заявил друг Муськиного дяди.
Парни, навьюченные сумками, были уже на выходе с перрона.
– Мои студенты, – успокоил Влад, проследив за её взглядом. – Там у меня машина. Сейчас погрузят все ваши сумки.
Они остановились у «Волги» кремового цвета. Влад отомкнул багажник, и парни побросали в него сумки. Затем гуськом направились к метро.
– А они разве с нами не поедут?
– Им в другую сторону, – отрезал Влад. – Садитесь кто-нибудь впереди.
Села Эля. Она плохо переносила машины.
Монахов снял свою шапку и бросил на заднее сиденье. Стильная стрижка. Волосы у него были красивые, волнистые. Чуть длинноватые, тёмные.
Он вёл машину уверенно. Эля почувствовала, что все их волнения переходного периода кончились, и потеплела. Поудобнее уселась на кожаном сиденье и с любопытством стала осматриваться, тайком взглядывая на их неожиданного спасителя. Сколько ему может быть лет? Если он друг Муськиного дяди, то не меньше сорока. А ему совершенно и не дашь. Только менторский тон со студентами позволял предположить, что он что-то там преподаёт. Имя его было ей незнакомо, да она и не особо разбиралась в советском искусстве.
– Вы меня разглядываете? Что? Заинтересовал? – засмеялся он, отрывая взгляд от дороги и сверкнув крепкими зубами.
– А я вас? – парировала Эля.
– Очень. Да вы и сами знаете. – Он тормознул. Опять горел красный. Казалось, он задумался о чём-то. – Могу я спросить, сколько вам лет? Семнадцать? Восемнадцать?
– Почти, – Эля улыбнулась.
Он смотрел на неё. Сзади сигналили.
– Ну что же вы? – удивилась Эля. – Можно уже ехать!
– Вы так улыбаетесь… – Он выдохнул. Провёл машинально рукой со лба по волосам. Тронулся с места.
Эля оглянулась на Муську. Та посапывала на заднем сиденье, подложив под голову сумку.
Монахов посмотрел в зеркало заднего вида.
– Приморилась ваша подружка.
– Да, в купе было страшно жарко. – Эля развязала шарф. – И потом… нам две бабульки полночи спать не давали. Рассказывали про астрал, а Муська всю эту чертовщину обожает.
– А вы?
– Нет. Я в это не верю.
– А в случайность? В судьбу, в знаки? – спросил он, пристально посмотрев на неё. – В вашем-то юном возрасте? Девчонки всегда гадают. Сейчас как раз Святки. На жениха! – хохотнул он. – Неужели правда не верите?
– Говорят, что от судьбы не уйдёшь.
– Это точно, – подтвердил он. – Вы сколько пробудете в Ленинграде?
– Двенадцать дней.
– Подождите. Вот я отведу вас к знакомой цыганке. Она по-всякому умеет гадать.
Эля скорчила скептическую гримасу. Ага! Вот для этого они в Ленинград и приехали.
– Если время будет.
– А какие у вас планы?
– Эрмитаж, Русский музей, БДТ, ну и дальше. Всё, что в путеводителе. В Ленинграде ведь много что есть посмотреть, даже зимой?
– Не спорю, не спорю. А что касается вами перечисленного, то могу в БДТ провести. У меня в театре полтруппы знакомых. Звукорежиссёр там потрясающий. Зазову его к Лёве на огонёк. Ну и могу по Эрмитажу экскурсию устроить. Это, так сказать, моя специализация. Какие залы вы прежде всего хотите посмотреть?
– Импрессионистов, постимпрессионистов. Такое буйство красок. Такая гармония, – восторженно протянула Эля. – Гогена.
Влад удивлённо присвистнул. Осторожно ещё раз взглянул в зеркальце заднего вида.
– Вот что, Нора… Напишите-ка мне свои координаты в Москве.
– Зачем? – покраснела Эля.
– Ну, мало ли зачем? Буду в Москве – позвоню. Сходим в Ленком, на Таганку? А?
– Вы можете достать билеты?! – выдохнула от восторга Эля.
Из бардачка он извлёк ручку и блокнот.
– Могу. И вот ещё… – Он протянул ей визитку. – Это мои телефоны на работе и в мастерской. Но я вообще-то надеюсь, что здесь побуду вашим гидом.
Они с шиком подкатили к помпезному старинному дому С левой стороны была Нева, закованная в лёд. Ух! Мороз градусов пятнадцать. Эля открыла заднюю дверь и начала расталкивать Муську.
Вот они уже на Адмиралтейской набережной, в огромном холле старинного дома, похожем на вход во дворец. Как раньше строили! Лепнина, верхний бордюр с колоннами подпирали какие-то атланты. Монахов перетащил все их сумки.
– Уф! – он отдышался. – Галина, принимай! – крикнул он радостно, стуча кулаком по обитой кожей двери. Потрезвонил настойчиво.
Им открыла женщина с тёмными волосами, стрижкой каре, с приветливым русским лицом.
– Владик! Спасибо, дорогой. Лёва твой должник. Зайдёшь? По кофейку?
– Брось, мать. Кофейку, конечно, хорошо бы, но увы. Цейтнот, как говорят немцы. Я удаляюсь. Девочкам надо отдохнуть, а у меня лекции ещё.
Эля обернулась. Он махнул ей, и она видела, как он легко, словно мальчишка, сбежал по ступенькам огромного холла. Прежде чем закрыть за собой тяжёлую старинную дверь подъезда, он взглянул на неё с тем же выражением, что и час назад, у вагона, когда помогал ей спуститься с подножки.
«Что изменилось? – думал Монахов, мчась по дороге. – Ещё полчаса назад был готов руки на себя наложить, а сейчас? Увидел молодых девиц? Да сколько у меня было романов. Ещё один? Нет. Что-то в этой девочке определённо меня зацепило. Ну давай, делай выводы, художник! Включай свой намётанный глаз! Что же? Ибсен? Сикейрос! Нора Бетета, портрет, – бурчал он себе под нос. – „И прелести твоей секрет разгадке жизни равносилен“. Мда…»
Монахов не понимал Сикейроса, эту его оголтелую веру в коммунистическую утопию – рай на земле, общество социальной справедливости.
«Это потому, что он не видел нашего убожества, жил себе в Мексике – пусть и небогатой, но капстране, в Штатах. Там слово „свобода“ не пустой звук, больше возможностей для художников, скульпторов. А у нас? Пока паршивый лист железа выпросишь, дойдёшь до Минкульта… Отливка. В бронзу ни фига не переведёшь. Хоть сам к ним на завод „Монумент-скульптура“ устраивайся. Заводским художником. А что? Там жить можно. Они своих заводских ценят. Даже выставки делают. Своему-то из остатков на маленькие скульптуры там по сусекам наскребут, сварганят! Ждать не придётся. На заводе у них планы, лимиты. Очередь из страждущих собратьев на год вперёд. Художественный фонд всем рулит. Закажут – хорошо. Не закажут – никто тебе бронзы не даст, работу не оплатит, показы не пробьёт. Скульпторы там у них свои, проверенные есть. Без вывертов. От которых нет риска нарваться на неприятности. Ваяют. Всегда при кормушке. Опять же, транспортировка… Деньги не вырвешь, везде накладные. Тридцать три подписи… Вторую мастерскую кто тебе даст? По подвалам шарахаться? Вроде стыдно. Статус не тот. Хорошо, дачу-развалюху купил с сараем. Раскатал губу – закатывай обратно. Как в том анекдоте: „Перестаньте выпендриваться и слушайте вашу любимую песню «Валенки»“. Пиши, Монахов, пейзажики, чайханы, лодчонки на реке. Попытался выставить пару небольших модернистских скульптур, так еле взяли. Недовольные, сил нет! Ректор похлопывал по плечу: „Владислав Сергеевич, ну не разочаровывайте меня! Вы живописец. Вот и пишите. У вас прекрасные работы.
Бросьте вы эти эксперименты! Вы же не мухинец!“ Вот именно, – подумал Монахов. – Надо было сразу туда идти. Всё хотел лучшее классическое образование получить. На, хлебай таперича полной ложкой!» У него даже зубы свело от неспособности что-то изменить.
«Не валяй дурака! – успокаивал его собственный предохранитель. – Ты достаточно широко известен в „узких кругах“. Всё у тебя хорошо. Жена замечательная. Понимающая. Сын. Ещё неясно, что из него выйдет, но тоже небесталанный. Музыкой увлекается. Друзья, известность, пусть и не мировая. Всё же хорошо?» И сам себе отвечал: «Ни хрена не хорошо! Кто ты? Царедворец, угождающий властям, исподволь воспевающий то, во что давно больше не верит. Что извратилось и превратилось в картель. Не хуже мафиозного. Бежать отсюда надо! Бежать!»
Эти мысли в последние годы всё чаще овладевали им. Неудовлетворённость, невозможность воплотить идеи, гигантские проекты, которые были нереальны технически и идеологически чужды Советам…
Монахов хмыкнул, вспоминая рассказ Евтушенко, как Сикейрос писал его портрет. Творение Сикейроса показалось ему издёвкой. Он позволил себе заметить, что на портрете чего-то не хватает.
– Чего? – властно спросил Сикейрос.
– Сердца, – предположил умный и довольно нахальный Евтушенко.
Сикейрос не обиделся. Обмакнул кисть в красную краску и вывел на груди у намалёванной копии Евтушенко сердце, как у червонного туза.
Женщина, которая им открыла, была женой Льва Львовича – троюродного брата Муськиного отца. Муська злословила, рассказывая о тех, к кому они едут, что Галину взяли, как выражалась высокомерно Муська, из деревни и выучили на врача.
Лев Львович вскоре ненадолго забежал, поздоровался и снова уехал в институт на лекции. Дядя Лёва – единственный сын известного профессора. У него с рождения имелась небольшая деформация позвоночника – тем не менее к этому все привыкли и через пять минут общения с ним вообще забывали об этом его недостатке, он с молодости слыл умницей, интеллектуалом, этаким денди и, как клялась Муська, давно и безнадёжно любил её мать. Галина выглядела гораздо моложе своего именитого мужа и была выше его на полголовы.
Засели на кухне. Муська, облегчённо вздохнув, вытащила сигареты и закурила. Галя тоже. Эля, извинившись, попросила разрешения у хозяйки перенести в комнату их сумки, чтобы не мешали в коридоре. Та кивнула, продолжая разговор, показала рукой прямо.
– Конечно, Элечка, пожалуйста! Там пока поставь где-нибудь. Я потом покажу, куда положить. Я освободила вам полки в шкафу.
Внеся их поклажу, Эля поискала глазами, куда бы приткнуть. Нашла подходящее место в уголке. Окинула взглядом обстановку. Изящные диванчики и кресла на гнутых ножках, столики. Потолки с лепниной, метра три с половиной высотой. Пейзажи, акварели с видами старого Питера, портрет женщины, несколько семейных, видимо, ещё дореволюционных фотографий, с которых глядели чопорные, с высокими причёсками и прямой осанкой, дамы, затянутые в корсеты, в шёлковых платьях с глухим воротом и медальонами, и мужчины в ловко сидящих на них сюртуках и пенсне. Фарфоровые статуэтки с очаровательными пастушками, вазы с сухими, искусно подобранными в букеты травами были расставлены на широких, как стол, подоконниках, на бюро и лаковом пианино «Блютнер», массивном, как саркофаг фараона. В углу, в небольшой нише, стояла кровать, точнее сказать – ложе: высокая спинка цвета слоновой кости с золотыми вензелями и ножки в виде львиных лап. На ней почивал, видимо, сам царь, не меньше. Неужели они будут здесь спать?
Эля заглянула в ванную. Умылась. Галя и Муська уже успели понять друг друга. Говорили о джазе, который Эля тогда ещё плохо знала.
Муська пошла в душ. Галя усадила Элю, заставила съесть пирожное. Налила некрепкий кофе.
– А то не заснёте. Вам обязательно надо немного отдохнуть.
Эле сразу понравилась Галина. Совершенно без манерности и высокомерия, спокойная, доброжелательная, неглупая, красивая той незаметной русской красотой, которая привлекает больше, чем яркая экзотика. Видимо, то же испытывала и хозяйка дома, потому что как-то просто и откровенно вдруг стала рассказывать, как познакомилась несколько лет назад с мужем. Она сидела на перилах моста. Девочка-медсестра из-под Нарвы. Были белые ночи, он подошёл и заговорил с ней…
Легли поспать. Проснулись. Оделись. Пришла Анна Николаевна, мать Льва Львовича. Немного поговорили о политике, о Светлане Аллилуевой. Эля почувствовала, что понравилась.
День второй
Гоген
Эля и Муська стояли в длинной очереди на Дворцовой площади уже второй час. Начали пританцовывать, чтобы хоть как-то согреться. Они задубели на морозе, и уже не хотелось ничего смотреть, а только мелькали мысли о тепле и горячем чае. Пропади он пропадом, этот Эрмитаж и все гогены! Вдалеке виднелся в голубой морозной дымке купол Исаакиевского собора. «Надо будет туда обязательно подняться», – думала окоченевшая от холода Эля.
«Волга» подкатила к служебному входу в Эрмитаж. Влад вылез. Взял с пассажирского сиденья термос. Издали увидел чёрные силуэты на белом снегу – километровую, медленно ползущую змеёй очередь из людей – и пошёл вдоль неё, внимательно приглядываясь.
– Владислав Сергеевич? Аллё?! Мы здесь! – запрыгала, замахала обеими руками Муська – она первая увидела его высокую фигуру в распахнутой дублёнке.
Влад быстро махнул рукой, подскочил.
– Ну как же так, девочки? Мы же договорились, что я за вами заеду.
– Вы опоздали, – синюшными губами зло прошипела Эля.
– Ну, были дела. Каюсь, – ударил он себя шутливо кулаком в грудь. – Простите. Больше не повторится.
Эля безразлично смотрела на него. Но мимо него.
– Ну что мне сделать? Хотите, на колени встану?
– Чаю дайте! – кивнула на термос в его руке Эля.
– Ах да, простите.
Влад открутил крышку. Налил. Услышал стук её зубов о железный китайский стаканчик. Она ничего так и не смогла выпить. А Муська осторожно вбирала в себя горячую жидкость, как жизнь.
Монахов приблизил губы к Муськиному уху.
– Быстро идите за мной. Только спокойно. – Заметив, что она всё поняла, добавил, морщась: – И что ещё за «Владислав Сергеевич»? Просто Влад. Мне же не сто, а только тридцать семь. Между прочим, помоложе дядюшки вашего буду! – буркнул он, резко развернувшись, и быстро пошёл в обратную сторону, Муська с Элей еле поспевали за ним.
Монахов их подвёл к какой-то двери – видимо, одного из служебных помещений.
– Коля! – кивнул он охраннику. – Эти девушки со мной.
Монахов сбросил на руки кому-то свою дублёнку, как подобает заправскому джентльмену, помог снять Муське пальто. Видя эти манипуляции, Эля страшно испугалась и сама попыталась расстегнуть пуговицы, стянуть с себя искусственную шубку, но замёрзшие руки не слушались. Монахов обошёл её сзади и, приподняв воротник, дотронулся до её тонкой лебединой шейки. Ловко сдёрнул шубку. Эля вздрогнула.
– Извините, – привычно уже произнёс он. «Какого чёрта! Так и придётся щёлкать каблуками перед этой девчонкой?»
– У вас руки холодные.
Неприязненность её тона расстроила Монахова.
– Нора, будьте же снисходительны! Это естественно, ведь мы с двадцатиградусного мороза.
– Это мы с двадцатиградусного мороза. А вы из машины.
«До чего же она хороша. Какое-то инопланетное существо. И чувственность совсем уже женская, хоть и девочка. Уверенность в себе! Что я несу?..»
Монахов поднял вверх руки, прося пощады и по-собачьи умильно заглядывая ей в глаза. Эля отворачивалась. Они так крутились минуты две. Муська засмеялась.
– Приглашаю после в ресторан, только не прогоняйте!
– Прощаем? – верещала в восторге Муська, соглашаясь.
Эля улыбнулась:
– Ладно, подумаем!
Монахову хотелось взять её замёрзшие руки и греть в своих ладонях и целовать их.
Он не способен был остановить себя, давать какие-либо моральные оценки своему поведению. Он казался себе глупым, пьяным, будто выдул бутылки две шампанского. Было весело и страшно. Но что-то внутри него ёкало, словно в этот момент происходило нечто фатальное.