Белый халат. Черные тайны

Утро после субботы
Понедельник никогда не был любимым днем Анны Кузьминичны. Он всегда приходил слишком резко, слишком серо, выдергивая из сонной неги воскресенья, из тепла маленькой квартиры на окраине, где пахло пирогами и старыми книгами. Но этот понедельник, последний в хмуром, плачущем октябре, был особенно тяжел. Ночь почти не спала, ворочалась, слушала, как за окном ветер срывает с тополей последние, отчаявшиеся листья и швыряет их в стекло. Ветер выл по-зимнему, тоскливо, будто жаловался на свою бездомную долю. Анна встала задолго до того, как зазвонил старенький будильник «Слава», его дребезжащий бой давно стал частью ее утреннего ритуала. Она двигалась по квартире бесшумно, привычно, не зажигая верхнего света, чтобы не спугнуть остатки дремы. На кухне, в синеватом свете уличного фонаря, она заварила в кружке с отбитой ручкой густой, горький чай, какой пила всю жизнь. Сахар давно не клала – ни к чему это баловство. Откусила кусочек черствого хлеба. Еда не лезла в горло, внутри сидел холодный, неприятный комок, и дело было не только в погоде. Какая-то необъяснимая тревога, смутное предчувствие висело в воздухе еще с субботы.
Дорога до института занимала сорок минут на дребезжащем троллейбусе и еще десять пешком. Анна Кузьминична любила эту пешую часть пути. Она шла мимо типовых пятиэтажек, мимо сонного гастронома, где еще только выставляли на прилавок молочные бутылки с крышечками из фольги, мимо детского сада, откуда уже доносились первые капризные голоса. Эта утренняя Москва была ее Москвой – тихой, будничной, еще не оглушенной ревом машин и гомоном толпы. Но сегодня все казалось иным. Небо висело низко, тяжелое, свинцовое, готовое в любой момент пролиться холодным дождем. Даже знакомые дома выглядели чужими, неуютными.
Здание Научно-исследовательского института прикладной биохимии встречало ее привычной монументальной строгостью. Массивный четырехэтажный корпус из серого кирпича, с высокими окнами, за которыми, как знала Анна, скрывались лаборатории, кабинеты, хранилища – целый мир, живущий по своим, особым законам. Мир белых халатов, колб, реторт и тихих, напряженных разговоров. Двадцать лет она входила в эти двери. Двадцать лет ее ведро и швабра наводили здесь порядок, смывали следы чужих жизней, чужих успехов и неудач. Она знала этот институт лучше многих, кто носил здесь звания кандидатов и докторов наук. Она знала его запахи: острый, стерильный запах хлорки в коридорах, сладковатый аромат реактивов из лаборатории органического синтеза, запах пыльных бумаг из архива и крепкого табака «Золотое Руно» из кабинета директора Мещерякова. Она знала его звуки: гудение центрифуг, щелканье счетчиков, скрип паркета под торопливыми шагами и гулкое эхо в пустых холлах по вечерам. Она была частью этого места, его незаметной, но необходимой деталью, как винтик в сложном механизме.
На проходной ее встретил Павел Андреевич, ночной сторож, сухонький старичок с седыми усами и вечно недовольным выражением лица. Но Анну он любил, по-своему, по-стариковски.
– Не спится, Кузьминична? – прошамкал он, не отрываясь от кроссворда в «Вечерней Москве». – Птичка ранняя.
– И тебе не хворать, Андреич, – мягко ответила Анна, расписываясь в журнале прихода. – Как ночь прошла? Спокойно?
Павел Андреевич хмыкнул, поднял на нее выцветшие глаза. В них плескалась не то усталость, не то что-то еще.
– Спокойно, как же. Беготня тут была в субботу. Допоздна. Мещеряков приезжал. И Соколова эта, мегера твоя из четвертой. Нервные все, как на иголках. Будто не институт, а улей растревоженный.
– В субботу? – удивилась Анна. – Чего им в выходной не сидится?
– Наука, Кузьминична, она выходных не знает, – философски изрек сторож и снова уткнулся в газету. – Особенно когда премия на носу. Или беда какая.
Слово «беда» кольнуло Анну. Она кивнула, забрала свои ключи с доски и пошла дальше, вглубь гулкого холла. Слова Павла Андреевича только усилили ее утреннюю тревогу. Субботняя работа для ученых не была чем-то из ряда вон выходящим, Вершинин, например, мог и в воскресенье засидеться. Но чтобы сам директор приезжал… Сергей Павлович Мещеряков ценил свои выходные и покой. Что-то должно было случиться.
Ее рабочее место, каморка под лестницей, встретила ее запахом сырости и хозяйственного мыла. Здесь было все ее хозяйство: несколько оцинкованных ведер, стопка чистых тряпок, швабры, щетки, бутыли с моющими средствами. Анна Кузьминична переоделась в свой рабочий халат – не белый, как у научных сотрудников, а простой, синий, застиранный до бледности. Повязала голову косынкой. Оглядела себя в мутное зеркальце, висевшее на гвозде. Из зеркала на нее смотрела пожилая женщина с уставшими, но ясными серыми глазами. Лицо в сетке морщин, но не злое, а скорее сосредоточенное. Руки, узловатые, с натруженными пальцами, привыкшие к тяжелой работе. Она не была красавицей и в молодости, а сейчас и подавно. Но в ее взгляде была сила, которую не давали ни звания, ни должности. Сила человека, который всю жизнь честно делал свое дело и смотрел правде в глаза, какой бы та ни была.
Она набрала в ведро горячей воды, щедро плеснула хлорки. Едкий запах ударил в нос, но для Анны он был запахом чистоты, порядка. С этого начинался каждый ее день. С борьбы с грязью, с хаосом. Она начала с первого этажа. Длинный коридор, директорский флигель. Здесь нужно было работать особенно тщательно. Мещеряков не терпел ни пылинки. Его секретарь, Надежда Сергеевна, женщина строгая и педантичная, проверяла каждый угол. Анна мыла пол размеренными, отточенными движениями. Швабра в ее руках двигалась легко, почти беззвучно, оставляя за собой темный, влажный след, который быстро испарялся, делая старый линолеум почти новым.
К тому времени, как она закончила с первым этажом, институт начал просыпаться. Захлопали двери, в коридорах послышались шаги, приглушенные разговоры. Анна кивала знакомым, но ни с кем не заговаривала. Она знала свое место. Уборщица – человек-невидимка. Ее замечают, только когда грязно. Когда чисто – ее будто и нет. И это ее устраивало. Будучи невидимкой, она видела и слышала больше других. Она замечала, как изменился взгляд у молодого аспиранта Головина после проваленного эксперимента, как нервно теребит платок лаборантка Ирина Власова, когда ждет звонка, как прячет глаза завлаб Соколова, когда выходит из кабинета директора. Люди в белых халатах считали ее частью интерьера, как фикус в кадке или стенд с фотографиями передовиков. И не догадывались, что у этой части интерьера есть острый глаз и хорошая память.
Второй этаж. Лаборатории, святая святых. Здесь пахло иначе. К запаху хлорки примешивались другие, химические, иногда резкие, иногда едва уловимые. Анна начала с лаборатории №4. Это была одна из ведущих лабораторий, ею заведовала Галина Ивановна Соколова. Женщина властная, резкая, которую за глаза побаивались и недолюбливали. Но ученый она была, как говорили, от бога. Здесь работал и Олег Вершинин. Старший научный сотрудник, человек молчаливый, погруженный в себя. Анна хорошо его знала. Он часто засиживался допоздна, и она, заканчивая уборку, видела свет в его окне. Иногда они сталкивались в коридоре. Он всегда здоровался первым, чуть смущенно улыбаясь своей доброй, детской улыбкой. Спрашивал, не тяжело ли ей. Простой был человек, не кичился своим положением. Анна его уважала.
Она толкнула дверь лаборатории. Внутри было тихо и сумрачно. Утренний свет едва пробивался сквозь большие окна, немытые с весны. Воздух был спертый, тяжелый. И что-то еще… какой-то странный, едва уловимый запах. Не реактивы. Что-то металлическое, с привкусом сладости. Анна нахмурилась. Она знала все запахи этого места, но этот был чужим, тревожным.
Лаборатория была большой, заставленной столами с оборудованием, шкафами со стеклянными дверцами, за которыми теснились ряды колб и пробирок. Порядок здесь всегда был относительный, творческий беспорядок, как называла это Соколова. Но сегодня беспорядок был иным. Стул у стола Вершинина был опрокинут. На полу валялись какие-то бумаги. Штатив с пробирками лежал на боку. Анна подошла ближе. Она всегда начинала уборку с дальнего угла, от окна. Но что-то заставило ее остановиться у стола Вершинина.
Она поставила ведро. Присмотрелась к полу. Линолеум здесь был старый, темно-коричневый, в мелкую крапинку. На нем легко было скрыть любое пятно. Но глаз у Анны был наметанный. Она увидела его почти сразу. У ножки стола пол был чуть светлее, чем вокруг. Словно его терли. Тщательно, с усилием. Но тот, кто тер, видимо, спешил. Или нервничал. Анна опустилась на колени, изображая, что поправляет ведро. Поближе, еще поближе. Да, так и есть. Прямо под стыком ножки стола и металлической окантовки виднелась тонкая, почти незаметная полоска. Темно-бурая, почти черная. Она провела по ней пальцем. Палец стал чуть липким. Она поднесла его к носу. Тот самый металлический, сладковатый запах. Кровь. Замытая кровь.
Сердце ухнуло и зачастило, как пойманная птица. Анна медленно поднялась. Огляделась. Пустая, тихая лаборатория вдруг показалась ей зловещей. Каждый прибор, каждая тень в углу смотрели на нее с немым укором. Кровь. Здесь была кровь. И ее пытались скрыть. Неумело, впопыхах. Так не убирают профессионалы. Так убирает тот, кто боится, кто хочет поскорее избавиться от улик.
Она заставила себя взять в руки швабру. Нужно было продолжать работу, делать вид, что ничего не произошло. Сейчас придут люди. Нельзя выдать себя, свое знание. Она начала мыть пол, двигаясь от окна, постепенно приближаясь к столу Вершинина. Мысли в голове путались, цеплялись одна за другую. Слова Павла Андреевича о субботней суете, о нервных Мещерякове и Соколовой. Опрокинутый стул. И эта кровь. Что здесь случилось в субботу?
Когда ее влажная тряпка коснулась подозрительного места, она намеренно провела по нему несколько раз, стирая последние следы. Не потому, что хотела помочь тому, кто это сделал. А потому, что не хотела, чтобы кто-то другой их нашел. Этот маленький, страшный секрет теперь был ее. Она должна была сама понять, что он значит.
В коридоре послышались шаги и голоса. Дверь лаборатории открылась. Вошла Галина Соколова. Как всегда, прямая, подтянутая, в идеально отглаженном белом халате. Но лицо ее было серым, а под глазами залегли глубокие тени. За ней семенил Виктор Головин, молодой кандидат наук, вечный подпевала Соколовой. Он выглядел откровенно напуганным, глаза его бегали, руки беспрестанно теребили пуговицу на халате.
– Анна Кузьминична, что вы тут копаетесь? – резко бросила Соколова, даже не поздоровавшись. – Давайте быстрее, нам работать надо.
– Утро доброе, Галина Ивановна, – спокойно ответила Анна, не поднимая головы. – Работаю, как положено. Чистота – залог здоровья. И точных экспериментов.
Соколова фыркнула, но ничего не ответила. Она прошла к своему столу, бросила на него портфель. Головин юркнул к своему рабочему месту, стараясь держаться в тени. Атмосфера в лаборатории стала не просто тяжелой, а почти невыносимой. Тишина звенела в ушах. Было слышно, как тяжело дышит Головин, как скрипит стул под Соколовой.
Анна заканчивала мыть пол. Она работала медленно, методично, давая себе время наблюдать. Соколова не начинала работу. Она сидела, уставившись в одну точку, и ее пальцы сжимали ручку так, что костяшки побелели. Головин делал вид, что перебирает какие-то бумаги, но руки его дрожали, и листы шуршали слишком громко.
– Виктор, – вдруг сказала Соколова, и ее голос прозвучал глухо и чуждо в этой тишине. – Журнал на место положили?
– Да, Галина Ивановна. Конечно. Как вы и велели, – торопливо закивал Головин. – Все на месте.
– Проверь еще раз. Все должно быть в идеальном порядке. Ты меня понял? В идеальном.
Анна выжимала тряпку в ведро. Каждое их слово отпечатывалось в ее памяти. Какой журнал? Почему он должен быть в идеальном порядке именно сегодня?
Вскоре лаборатория стала наполняться другими сотрудниками. Пришла молоденькая лаборантка Ирина Власова. Ее глаза были красными и опухшими от слез. Она ни на кого не глядя прошла к своему столу в углу, села и уронила голову на руки. Никто не подошел ее утешить. Все делали вид, что не замечают ее состояния. Люди здоровались друг с другом приглушенными голосами, передвигались на цыпочках, боясь нарушить тягостную тишину.
Новость пришла с лаборанткой из соседнего отдела, которая заскочила за каким-то реактивом. Она говорила шепотом, но в мертвой тишине ее слова были слышны в каждом углу.
– Вы слышали? Вершинин… Олег Петрович… Погиб.
По лаборатории пронесся вздох, больше похожий на стон. Ирина Власова в своем углу зарыдала в голос, уже не сдерживаясь.
– Как погиб? – спросил кто-то.
– Несчастный случай, говорят. В субботу вечером, здесь, в лаборатории. Задержался на работе, стало плохо с сердцем, упал, ударился головой о край стола… Насмерть. Директор нашел. Ужас какой. Такой человек…
Несчастный случай. Упал, ударился. Анна выпрямилась, держа в руке швабру. Она смотрела на стол Вершинина. На то место на полу, где еще полчаса назад была кровь. Если человек упал и ударился головой, будет кровь. Много крови. И никто не станет ее замывать. Вызовут милицию, скорую. Будет протокол, осмотр места происшествия. А здесь… здесь кто-то очень старался убрать следы. Значит, это был не несчастный случай. Или несчастный случай, которому кто-то помог.
Ее взгляд встретился со взглядом Соколовой. Всего на мгновение. В глазах заведующей лабораторией Анна увидела не скорбь, а страх. Холодный, липкий страх. И еще приказ. Молчать. Не лезть. Забыть. Соколова тут же отвернулась, начала отдавать резкие, отрывистые распоряжения, пытаясь вернуть в лабораторию подобие рабочей атмосферы.
– Хватит сплетничать! – отрезала она. – Случилась трагедия. Но работу никто не отменял. Ирина, возьми себя в руки или иди домой. Головин, подготовьте отчет за прошлую неделю. Остальные, за работу!
Люди неохотно разошлись по своим местам. Но работа не клеилась. Все разговоры велись шепотом. Обсуждали Вершинина. Говорили, какой он был талантливый ученый, какой хороший человек. Кто-то вспомнил, что в последнее время он был каким-то нервным, замкнутым. Спорил о чем-то с Соколовой. Даже с директором у него был какой-то разговор на повышенных тонах. Слухи, обрывки фраз, догадки. Анна впитывала все это, продолжая свою нехитрую работу. Она протерла пыль со шкафов, вынесла мусорные корзины.
В корзине у стола Вершинина, среди скомканных бумаг с формулами, она заметила что-то блеснувшее. Осторожно, чтобы никто не видел, она запустила руку в корзину. Пальцы нащупали мелкие осколки стекла. Она вытащила один. Это был осколок от пробирки. Но он был странный, с оплавленным краем. Не похоже, чтобы пробирка просто разбилась. Больше похоже, что ее нагревали, и она лопнула. Анна незаметно опустила осколок в карман своего халата. Еще одна маленькая деталь, которая не вписывалась в общую картину.
Закончив в четвертой лаборатории, она покатила свое ведро дальше по коридору. Но мысли ее остались там, у стола Олега Вершинина, рядом с едва заметным, стертым ею самой пятном крови. Картина случившегося понемногу складывалась в ее голове, как мозаика. Суббота, вечер. Вершинин работает в лаборатории. Он не один. С ним Соколова, возможно, Головин. И директор Мещеряков, который приезжает позже. Происходит что-то страшное. Вершинин погибает. Но его смерть – не случайность. После этого начинается паника. Они пытаются скрыть то, что произошло. Убирают кровь, приводят все в относительный порядок, фабрикуют картину несчастного случая. Но они ученые, а не уборщики и не преступники. Они оставляют следы, которые может заметить только такой человек, как она. Человек, для которого порядок и чистота – это профессия.
Весь день Анна Кузьминична работала как автомат. Ее руки привычно выполняли свою работу, а голова была занята другим. Она наблюдала. Она видела, как в институт приезжали люди в штатском. Не милиция. Другие. Солидные, с непроницаемыми лицами. Их провели в кабинет директора. Видела, как выходила оттуда бледная, как полотно, Надежда Сергеевна, секретарь. Видела, как вызывали на «беседу» Соколову и Головина. Они возвращались оттуда еще более подавленными.
Институт гудел, как растревоженный улей, как и говорил Павел Андреевич. Но гул этот был тихим, подпольным. Официальная версия была озвучена на экстренном пятиминутном собрании в обеденный перерыв. Директор Мещеряков, с лицом серым и постаревшим за одну ночь, говорил о трагической, безвременной кончине талантливого ученого Олега Петровича Вершинина. Говорил о его преданности науке, о проблемах с сердцем, о которых, якобы, все знали. Говорил правильные, казенные слова соболезнования. И никто не задал ни одного вопроса. Все стояли, опустив головы, и молчали. Это молчание было страшнее любых криков. В нем чувствовался страх. Люди боялись. Боялись спросить, боялись посмотреть друг другу в глаза. Потому что понимали или чувствовали – им лгут.
Анна стояла в стороне, у стены, со своей шваброй. Она тоже молчала. Но ее молчание было другим. Это было молчание человека, который ждет. Она смотрела на директора, на Соколову, стоявшую рядом с ним, на съежившегося Головина. Она видела их ложь. Она чувствовала ее, как чувствуют сквозняк в закрытой комнате. И она знала, что не сможет просто так жить с этой ложью.
Ее рабочий день подходил к концу. Институт пустел. Усталые люди расходились по домам, унося с собой страх и тяжелые мысли. Анна делала последнюю, вечернюю уборку. В коридорах было тихо, только ее шаги и плеск воды в ведре нарушали тишину. Она снова зашла в лабораторию №4. Там уже никого не было. Только приборы тихо гудели в полумраке. Она подошла к столу Ирины Власовой. Девушка ушла домой одной из первых, оставив на столе беспорядок. Среди бумаг и колб лежал маленький блокнот в синей обложке. Дневник. Анна знала, что Ирина ведет дневник, та часто что-то строчила в нем в обеденный перерыв. Анна на мгновение замерла. Чужие тайны, чужие письма, дневники – это было табу. Всю жизнь она придерживалась этого правила. Но сейчас… Сейчас это могло быть важно. Она не взяла его. Просто поправила на столе, отметив про себя его существование.
Она закончила работу, когда за окнами уже совсем стемнело. Переоделась в свое пальто, сдала ключи сонному сменщику Павла Андреевича. Вышла на улицу. Холодный октябрьский ветер ударил в лицо, заставил поежиться. Она побрела к троллейбусной остановке. Город жил своей обычной вечерней жизнью: светились окна домов, спешили по своим делам прохожие, гудели машины. Но для Анны Кузьминичны мир изменился. Сегодня утром, в тихой лаборатории, она наткнулась на тайну. Черную, липкую, пахнущую кровью. И эта тайна теперь жила в ней. Она могла бы сделать вид, что ничего не заметила. Промолчать. Так было бы проще, безопаснее. Она была всего лишь уборщицей, маленьким человеком. Что она могла сделать против директора, против целой системы, которая так слаженно и быстро состряпала удобную для всех версию?
Она стояла на остановке, и мимо проплывал ее троллейбус. Она не села в него. Она смотрела ему вслед, пока его красные огоньки не растворились в темноте. Она знала, что не промолчит. Не потому, что была смелой. Она боялась, очень боялась. Но чувство справедливости, которое было стержнем всей ее жизни, было сильнее страха. Олег Вершинин был хорошим человеком. И он не заслужил, чтобы его смерть была прикрыта такой наглой, трусливой ложью. Кто-то должен был узнать правду. И если никто другой не хотел или не мог ее искать, значит, это придется сделать ей. Анне Кузьминичне Трофимовой, уборщице. Вооружившись не пистолетом и удостоверением, а ведром, шваброй и двадцатью годами наблюдений за миром белых халатов. Она дождется следующего троллейбуса. Завтра будет новый день. И она будет смотреть еще внимательнее.
Ведро, швабра и подозрение
Вторник встретил Анну Кузьминичну тем же серым, низко нависшим небом, что и понедельник. Казалось, за прошедшие сутки ничего не изменилось: тот же холодный, сырой воздух, те же мокрые тротуары, те же озабоченные лица прохожих, спешащих укрыться в тепле контор и учреждений. Но для Анны изменилось все. Мир, прежде состоявший из простых и понятных вещей – работы, дома, редких встреч с соседкой, воскресных пирогов – раскололся. В нем появилась трещина, и из этой трещины тянуло ледяным сквозняком лжи и страха. Ночь она снова спала плохо, но это была уже не тревога предчувствия, а тяжелая дума деятельного ума. Она снова и снова прокручивала в голове события вчерашнего утра: едва заметный след на линолеуме, его странный сладковато-металлический запах, опрокинутый стул, оплавленный осколок пробирки в мусорной корзине. И главное – официальная версия, такая гладкая, такая удобная и такая фальшивая. Несчастный случай. Упал, ударился. А кто-то в панике, вместо того чтобы вызвать милицию, как положено, принялся замывать кровь. И не просто кто-то, а свои же, ученые, люди в белых халатах.
Входя в институт, она уже не чувствовала себя просто уборщицей, незаметным винтиком. Она ощущала себя хранителем тайны, и эта ноша была тяжелой, но по-своему придавала ей сил и значимости. На проходной сидел уже другой сторож, сменщик Павла Андреевича, пожилой и тучный, погруженный в чтение «Советского спорта». Он лишь лениво кивнул на ее приветствие. Анна расписалась в журнале, взяла ключи. Густой запах хлорки, оставшийся с ее вчерашней уборки, все еще витал в холле, но сегодня он казался ей запахом не чистоты, а сокрытия. Она шла по коридору первого этажа, и каждый скрип ее резиновых сапог отдавался в гулкой тишине, как удар молота.
Вчерашнее экстренное собрание и официальное объявление о смерти Вершинина словно выпустили пар из котла. Сегодня институт пытался жить своей обычной жизнью. Хлопали двери, в коридорах слышались шаги и приглушенные голоса. Но это была лишь видимость. Анна, с ее двадцатилетним опытом наблюдения за этим мирком, видела то, что было скрыто от поверхностного взгляда. Люди старались не встречаться глазами. Разговоры велись о работе, о погоде, о планах на ноябрьские праздники, но велись как-то натужно, с показной бодростью. Смех, если и раздавался, был коротким и нервным. Атмосфера была похожа на затишье после бури, когда воздух еще дрожит от напряжения, а все вокруг замерло в ожидании нового удара. Страх не ушел, он просто затаился, спрятался за столами с приборами, в папках с отчетами, в глазах, спешно отводимых в сторону.
Свою работу она начала, как всегда, с директорского крыла. Здесь требовалась особая тщательность. Анна набрала в ведро чистой горячей воды, добавила немного мыльного раствора – хлорку здесь не жаловали. Кабинет директора, Сергея Павловича Мещерякова, был еще заперт. Анна принялась за приемную. Секретарь, Надежда Сергеевна, уже сидела на своем месте, строгая, подтянутая, с идеально уложенными в пучок волосами. Но ее руки, обычно спокойно лежавшие на стопке бумаг, сегодня беспрестанно теребили уголок блокнота.
– Доброе утро, Анна Кузьминична, – сказала она голосом, который старался быть ровным, но в нем дребезжали тонкие, как стекло, нотки.
– И вам доброго, Надежда Сергеевна, – ровным тоном ответила Анна, ставя ведро и опирая швабру о стену.
Она работала молча, как всегда. Протерла пыль с массивного полированного стола секретаря, с подоконника, с фикуса в тяжелой глиняной кадке. Надежда Сергеевна делала вид, что занята бумагами, но Анна чувствовала на себе ее взгляд. Женщина наблюдала за ней, и в этом наблюдении была не обычная проверка качества работы, а что-то другое – тревога, почти страх. Когда Анна, опустившись на колени, протирала плинтус у стола, зазвонил телефон. Секретарь вздрогнула так, словно прозвучал выстрел.
– Приемная директора, слушаю, – произнесла она в трубку, и Анна, не поднимая головы, отметила, как напряглась ее спина. – Да, Сергей Павлович у себя… Нет, он просил не соединять… Да, я понимаю, что это важно… Хорошо, я доложу, как только он освободится.
Она положила трубку с излишней осторожностью, словно боялась ее разбить. Анна продолжала мыть пол, медленно продвигаясь к двери в кабинет директора. Из-за двери не доносилось ни звука. Мещеряков был там, но он молчал.
– Тяжелый день вчера был, – сказала Анна вполголоса, не обращаясь ни к кому конкретно, выжимая тряпку над ведром.
Надежда Сергеевна снова вздрогнула.
– Не то слово, Анна Кузьминична. Горе какое… Олег Петрович… Такой ученый, такой человек.
– Сердце, говорят, – так же тихо продолжила Анна, внимательно глядя на мутную воду в ведре.
– Да… сердце, – эхом повторила секретарь. – Он жаловался в последнее время, да. Работал много, на износ. Наука, она ведь всех соков требует.
В ее словах было слишком много готовности, слишком много заученности. Она не говорила, а транслировала официальную версию, и делала это так старательно, что фальшь становилась почти осязаемой. Анна поднялась, взяла швабру.
– Наука наукой, а себя беречь надо, – произнесла она с той простой житейской мудростью, которую от нее и ожидали услышать. Она взглянула на пепельницу на краю стола Надежды Сергеевны. Обычно пустая по утрам, сегодня она была полна окурков. Секретарь не курила. Значит, курил кто-то, кто был здесь либо поздно вечером, либо рано утром. Или сам директор выходил сюда из своего кабинета. И курил много, нервно.
Закончив в приемной, Анна покатила свое ведро дальше. Второй этаж. Святая святых. Лаборатории. Сегодня здесь гудело, как в потревоженном улье, но гул этот был тихим, почти беззвучным. Люди передвигались быстро, но как-то боком, стараясь не задевать друг друга, не встречаться взглядами. Анна видела это по тому, как в коридоре замирали разговоры, когда она приближалась со своим ведром. Она была частью интерьера, но сегодня этот интерьер, казалось, обрел уши.
Она намеренно оставила лабораторию №4 на потом. Сначала убрала в соседних. Там тоже витало напряжение. Люди обсуждали смерть Вершинина, но делали это шепотом, с оглядкой. Версии были разные, но все крутились вокруг официальной: переутомление, слабое сердце, трагическая случайность. Кто-то вспоминал, что Вершинин выглядел в последнее время уставшим, кто-то – что он спорил о чем-то с Соколовой. Но это были лишь мелкие волны на поверхности, рябь, скрывающая глубинное течение.
Наконец, она толкнула дверь в лабораторию №4. Картина была почти та же, что и вчера, но с важным отличием. Если вчера здесь царили шок и растерянность, то сегодня – строгий, почти военный порядок. Галина Соколова, заведующая лабораторией, стояла в центре, как генерал перед своей армией, и отдавала распоряжения. Ее голос был резок и четок. Она не терпела промедления, не терпела эмоций. Работа, работа и еще раз работа. Это был ее способ борьбы со страхом – загнать его вглубь, замуровать под слоем рутинных дел.
– Головин, сверьте показания хроматографа за прошлую неделю! Чтобы цифра в цифру с журналом! Власова, хватит смотреть в окно, займитесь подготовкой реактивов! У нас план горит!
Виктор Головин, бледный, с темными кругами под глазами, бросился к прибору. Его руки слегка подрагивали. Он уронил какую-то папку, и листы разлетелись по полу.
– Растяпа! – отрезала Соколова, даже не повернув головы. – Соберите все немедленно!
Головин, покраснев до корней волос, принялся ползать по полу, собирая бумаги. Анна поставила ведро и начала свою работу с дальнего угла, как и вчера. Она двигалась медленно, методично, ее швабра описывала на полу широкие полукруги. Она была здесь, но ее как бы и не было. И это давало ей возможность видеть.
Она видела, как Ирина Власова, молоденькая лаборантка, чьи глаза вчера были красными от слез, сегодня была тихой и замкнутой. Она выполняла распоряжения Соколовой механически, ее движения были скованными, словно она боялась сделать что-то не так. Периодически она бросала быстрый, испуганный взгляд на пустое рабочее место Вершинина. Стол его был идеально чист. Кто-то убрал все его личные вещи, все бумаги, все приборы. Остался только стул, аккуратно задвинутый под стол. Слишком аккуратно. Это была не пустота отсутствия, а пустота зачистки.
Анна мыла пол, постепенно приближаясь к эпицентру – к столу покойного. Вчера она стерла еле видный след. Сегодня она искала другие. Те, что нельзя смыть водой и хлоркой. Она работала шваброй, но смотрела не на пол, а по сторонам. На ножки столов, на стены, на плинтуса. Тот, кто убирал в спешке, мог оставить следы не только на полу. И она нашла. У самого плинтуса, за тяжелой металлической ножкой стола Вершинина, на выкрашенной казенной зеленой краской стене виднелась свежая царапина. Небольшая, сантиметров пять в длину, но свежая. Из-под зеленой краски проглядывала белая шпатлевка. Анна на мгновение замерла, потом как бы невзначай провела по этому месту влажной тряпкой, делая вид, что стирает грязь. Царапина была глубокой. Она могла появиться, если бы стул, например, с силой отбросили назад, и он ударился бы о стену. Или если бы кто-то упал, задев тяжелый штатив, и тот прочертил бы по стене. Мелочь. Но эта мелочь не вписывалась в картину тихого падения от сердечного приступа.
Она двинулась дальше, к столу Виктора Головина. Он все еще возился с бумагами, его лицо было несчастным. Анна мыла пол у его ног. Головин сидел, вжав голову в плечи. Он пах страхом. Это был особый запах, который Анна научилась различать за долгие годы, – смесь пота, несвежего дыхания и чего-то еще, кисловатого, идущего изнутри.
– Виктор, журнал! – снова раздался резкий голос Соколовой. – Ты проверил журнал?
– Да, Галина Ивановна, да, конечно, – засуетился Головин, хватая со стола толстую тетрадь в картонном переплете. – Все на месте. Все записи. Как вы и велели. Идеальный порядок.
Слово «идеальный» он произнес с нажимом, который показался Анне странным. Она выпрямилась, чтобы ополоснуть тряпку, и ее взгляд упал на этот журнал. Лабораторный журнал был главным документом. В нем фиксировался ход каждого эксперимента, каждая мелочь. Это была летопись научной жизни. Анна знала, как выглядят эти журналы. Обычно они были заляпаны реактивами, с пометками на полях, с вклеенными распечатками с приборов. Живые, рабочие документы.
Головин положил журнал на стол Соколовой. Та открыла его, пробежала глазами последние страницы и удовлетворенно кивнула.
– Вот так-то лучше. Порядок – основа науки.
Анна закончила мыть пол и принялась протирать пыль. Это давало ей возможность подойти ближе к столам. Она вытирала пыль со шкафа с реактивами, который стоял позади стола Соколовой. Заведующая была занята разговором по телефону, говорила тихо, но настойчиво. Журнал лежал на краю стола, открытый на последней записи. Анне хватило одного взгляда. Запись от субботы. Дата, время, тема эксперимента. Все было заполнено аккуратным, почти каллиграфическим почерком Головина. Слишком аккуратным. Чернила были одного тона, нажим пера – равномерным. Так не пишут в процессе работы. Так пишут, когда переписывают начисто. И еще одна деталь. На странице была едва заметная шероховатость, которую можно было увидеть только под определенным углом. Так бывает, если предыдущую страницу вырвали, и не очень аккуратно. Анна знала это по школьным тетрадкам своего покойного сына. Маленький секрет маленького мальчика, пытавшегося скрыть двойку. И большой секрет больших ученых, пытавшихся скрыть… что?
Соколова положила трубку и захлопнула журнал. Ее взгляд встретился с взглядом Анны в отражении стеклянной дверцы шкафа. На долю секунды на лице заведующей промелькнуло что-то похожее на испуг, но тут же сменилось привычной жесткой маской.
– Анна Кузьминична, вы закончили? Не отвлекайте людей от работы.
– Почти, Галина Ивановна. Пыль осталась, враг науки, – невозмутимо ответила Анна и проследовала со своей тряпкой дальше, унося с собой еще одну деталь, еще один камешек в мозаику своего подозрения.
Ее рабочее время подходило к концу. Институт понемногу пустел. Уходя, люди выглядели еще более уставшими, чем утром. День притворной нормальности отнял у них больше сил, чем любая напряженная работа. Анна делала последнюю, вечернюю уборку. Она снова зашла в лабораторию №4, чтобы вынести мусор. Там оставалась только Ирина Власова. Девушка сидела за своим столом, уронив голову на руки. Она не плакала, просто сидела неподвижно, как сломанная кукла. Анна бесшумно подошла, забрала корзину для бумаг.
– Пора домой, дочка, – тихо сказала она. – Ночь на дворе.
Ирина вздрогнула, подняла голову. Ее лицо было бледным, глаза – огромными и полными такого отчаяния, что у Анны защемило сердце.
– Я не могу, – прошептала она. – Я боюсь.
– Чего боишься? – так же тихо спросила Анна, присаживаясь на краешек стула рядом.
– Всего. Я не знаю, что делать… Олег Петрович… Он был… он был таким хорошим. Он мне помогал. Он единственный, кто…
Она оборвала себя, испуганно оглянувшись на дверь, словно боялась, что их могут подслушать.
– Что «единственный»? – мягко подтолкнула ее Анна.
– Ничего. Неважно, – Ирина снова опустила голову. – Мне просто очень жаль его. Несчастный случай… это так несправедливо.
Она произнесла «несчастный случай» с еле уловимой вопросительной интонацией, словно искала подтверждения, хотела, чтобы ей сказали, что да, это так, и никак иначе.
Анна не стала ее разубеждать. Она не могла разделить с этой испуганной девочкой свою ношу. Не сейчас.
– Горе – оно тяжелое, – сказала она, поднимаясь. – Но утро всегда мудренее вечера. Иди домой, поспи.
Она забрала корзину и вышла. В корзине Ирины, среди скомканных промокашек и обрывков бумаги, ничего интересного не было. Но разговор с девушкой дал Анне еще одно направление для размышлений. Ирина не просто скорбела. Она боялась. И ее страх был связан не только со смертью Вершинина, но и с чем-то еще, чего она не договорила. «Он единственный, кто…» Кто что? Знал? Помогал? Защищал?
Закончив работу, Анна переоделась в своей каморке. В кармане ее пальто лежал вчерашний оплавленный осколок. Сегодня к нему добавились невидимые улики: царапина на стене, слишком чистый журнал, страх в глазах Головина и Ирины, нервные окурки в пепельнице секретаря. Ведро и швабра снова сделали свое дело. Они не только очистили полы института от грязи, но и помогли Анне собрать ту невидимую грязь, которую оставили после себя ложь и преступление. Подозрение, зародившееся вчера от одного-единственного пятнышка, за сегодняшний день выросло, окрепло и превратилось в уверенность. Здесь, в стерильном мире белых халатов, произошло нечто страшное. И официальная версия была лишь ширмой, за которой прятались уродливые черные тайны.
Выйдя на улицу, Анна вдохнула холодный октябрьский воздух. Он был чистым и свежим после спертой атмосферы института. Она побрела к остановке. Троллейбус подошел почти сразу. Садясь на свое привычное место у окна, она смотрела на проплывающие мимо огни вечерней Москвы. Люди в белых халатах лгали. Все они – властная Соколова, трусливый Головин, даже сам директор Мещеряков, прятавшийся в своем кабинете. Они все были участниками этого спектакля. Но зачем? Что они скрывали? Что было настолько важным, что заставило их пойти на подлог и, возможно, покрывать убийцу? Анна Кузьминична Трофимова, простая уборщица, не знала ответов на эти вопросы. Но она знала, что не остановится. Ее ведро и швабра дали ей доступ туда, куда другим вход был воспрещен. Ее незаметность стала ее главным оружием. И она будет им пользоваться. Расследование только начиналось.
Белые халаты лгут
Среда обрушилась на Москву мелким, назойливым дождем, который не приносил свежести, а лишь размазывал грязь по асфальту и вешал на голые ветви деревьев серые, дрожащие капли. Небо было цвета мокрого шифера, низкое, давящее, и казалось, что город задыхается под этой тяжелой, влажной пеленой. Анна Кузьминична проснулась еще до будильника, как это часто бывало в последнее время. Сон был неглубоким, тревожным, полным обрывков каких-то коридоров, белых халатов и тихого, вкрадчивого шепота. Она лежала с открытыми глазами, вслушиваясь в монотонный плач дождя за окном и в размеренное тиканье старых ходиков в комнате. Тик-так, тик-так. Время шло, отмеряя секунды, которые складывались в минуты, часы, дни. Дни, наполненные ложью.
Она встала, накинула на плечи старенький шерстяной платок и бесшумно прошла на кухню. Ритуал был неизменен: зажечь газ, поставить чайник, достать из хлебницы горбушку вчерашнего хлеба. Но сегодня в привычных действиях не было успокоения. Ее руки двигались на автомате, а мысли были далеко, там, в стенах института, в лаборатории номер четыре. Она снова и снова прокручивала в голове события последних двух дней. Каждая деталь, каждая мелочь, каждый взгляд и недосказанное слово вставали перед ее мысленным взором с отчетливостью судебного протокола. Замытая кровь. Оплавленный осколок. Переписанный начисто журнал. Испуганные глаза Ирины Власовой. Властный холод в голосе Соколовой. Трусливая суетливость Головина. И тишина. Гулкая, напряженная тишина, исходившая из-за дубовой двери кабинета директора Мещерякова. Все это были не просто разрозненные факты. Это были звенья одной цепи, нити, сплетавшиеся в уродливый узор преступления. Белые халаты лгали. Эту простую и страшную истину она теперь знала не умом, а всем своим существом, как знают, что за зимой придет весна, а за ночью – рассвет.
Дождь не прекращался. Троллейбус был переполнен. Пахло мокрой одеждой, дешевым одеколоном и какой-то общей утренней усталостью. Анна стояла, прижатая к запотевшему окну, и смотрела на размытые силуэты домов, на спешащих под зонтами прохожих. Каждый из этих людей жил своей жизнью, своими заботами, радостями и печалями. И никто из них не знал, что в сером четырехэтажном здании НИИ прикладной биохимии, куда она ехала, человеческая жизнь оказалась дешевле, чем амбиции, карьера или, может быть, какой-то страшный секрет, который стоил Олегу Вершинину жизни. Она чувствовала себя хранительницей этой тайны, и ноша эта была тяжела. Она была всего лишь уборщицей, маленьким человеком, песчинкой в огромном механизме. Но иногда именно песчинка, попавшая в шестеренки, могла остановить всю машину.
На проходной ее встретил Павел Андреевич. Сегодня была его смена. Он сидел, подперев щеку кулаком, и хмуро смотрел в окно на нескончаемый дождь.
– Развезло-то, Кузьминична, – пробурчал он вместо приветствия. – Осень, чтоб ее.
– Осень, Андреич, осень, – тихо согласилась Анна, расписываясь в журнале. – Ничего нового?
– А что у нас может быть нового? Работаем. Делаем вид, что работаем, – он понизил голос и покосился на пустой коридор. – Только тихо стало. Слишком тихо. Вчера гомон стоял, шептались все по углам. А сегодня как воды в рот набрали. Директор с утра совещание для заведующих собрал. Короткое. После него все вышли чернее тучи и молчат. Команду, видать, получили. «Молчать».
Слова Павла Андреевича были еще одним подтверждением ее догадок. Система защищала себя. Она требовала молчания, забвения. Но Анна не собиралась подчиняться.
Она переоделась в своей каморке. Синий рабочий халат был как униформа, как доспех, делавший ее невидимой. Она набрала в ведро горячей воды, привычным движением плеснула хлорки. Едкий, чистый запах ударил в нос. Сегодня она начнет со второго этажа. С лабораторий. Ей нужно было снова оказаться там, в центре паутины.
Второй этаж встретил ее приглушенным гулом работающего оборудования и почти полным отсутствием людей в коридорах. Двери лабораторий были плотно закрыты. Это было необычно. Обычно по утрам здесь была суета: кто-то бежал за реактивами, кто-то нес распечатки, обменивались новостями, шутками. Сегодня институт словно замер, ушел в себя. Анна катила свое ведро по гулкому коридору, и звук его колесиков казался оглушительным.
Она начала с лаборатории номер три, соседней с той, где все произошло. Здесь работали над синтезом каких-то полимеров. Воздух был пропитан сладковатым, химическим запахом. Люди были на своих местах, склонившись над приборами, но работа не клеилась. Анна видела это по тому, как часто они замирали, глядя в одну точку, по их напряженным спинам. Она молча мыла пол, двигаясь между столами. И слушала.
– …сказал, чтобы прекратили все разговоры. Раз и навсегда, – донесся до нее обрывок шепота из дальнего угла, где двое молодых аспирантов делали вид, что настраивают какой-то сложный прибор.
– А что говорить-то? Несчастный случай. У человека сердце.
– Да понятно, что несчастный. Только странно все это. Вершинин ведь в субботу должен был доклад сдавать по «Изделию-7». Говорят, прорыв у него там был. А теперь все. Доклад пропал, результаты тоже. Соколова сказала, что ничего не готово, черновики одни.
– Да врет она все. Я сам видел, как он в пятницу с толстенной папкой из кабинета выходил. Довольный такой был, улыбался. Говорил, теперь точно все получится.
Шепот оборвался. Кто-то из говоривших заметил Анну, и они умолкли, с показным усердием уткнувшись в свой прибор.
Анна выжимала тряпку. «Изделие-7». Прорыв. Пропавший доклад. Вот и первая ниточка. Смерть Вершинина была не просто трагедией, она была кому-то очень выгодна. Она остановила что-то важное. Или кто-то хотел завладеть результатами его работы. Соколова. Галина Ивановна Соколова. Ее тень становилась все длиннее, все чернее.
Наконец, она подошла к двери лаборатории номер четыре. Сердце забилось чуть быстрее. Она толкнула дверь. Картина внутри была почти такой же, как и вчера. Строгий, почти военный порядок. Галина Соколова стояла у своего стола и что-то быстро писала в журнале. Виктор Головин суетился у хроматографа. Ирина Власова сидела за своим столом в углу спиной ко входу и что-то перебирала в ящике.
– Анна Кузьминична, – не поднимая головы, произнесла Соколова. Ее голос был ровным и холодным, как сталь. – Постарайтесь сегодня побыстрее. У нас важная работа, не мешайте.
– Как скажете, Галина Ивановна, – так же ровно ответила Анна, ставя ведро у двери.
Она начала работать, методично, сантиметр за сантиметром отвоевывая у пола невидимую грязь. Она была здесь, но ее не было. Она была ухом, глазом, но не человеком. Она видела все. Видела, как дрожат руки у Головина, когда он вставляет пробирку в аппарат. Видела, как Ирина Власова то и дело бросает испуганные взгляды на Соколову. Сама же заведующая была воплощением спокойствия и деловитости. Но это было спокойствие натянутой струны. Анна заметила на ее столе почти пустую пачку сигарет «Стюардесса» и новую, только что распечатанную. Галина Ивановна курила много, но не столько. И еще Анна увидела на промокашке на ее столе несколько капель воды. Таких, какие бывают, когда человек плачет, пытаясь сдержать слезы.
Анна мыла пол вокруг стола Вершинина. Пустого, стерильно чистого стола. Это было самое страшное место в лаборатории. Пустота здесь кричала. Сегодня Анна заметила еще кое-что. На деревянной боковине стола, почти у самого пола, виднелась неглубокая, но свежая вмятина. Словно по нему ударили чем-то тяжелым. Или что-то тяжелое с силой прижалось к нему. Она провела по этому месту влажной тряпкой, стирая не только пыль, но и запоминая тактильно каждую деталь. Царапина на стене. Вмятина на столе. Это были следы борьбы. Короткой, отчаянной борьбы. Несчастный случай становился все более неправдоподобным.
Ее внимание привлекла Ирина. Девушка вела себя очень странно. Она сидела, низко склонившись над столом, и что-то делала, закрывая свои действия от Соколовой собственной спиной. Ее плечи подрагивали. Анна, продолжая мыть пол, медленно сместилась так, чтобы видеть ее стол в отражении стеклянной дверцы шкафа с реактивами. В отражении, мутном и искаженном, она увидела, что Ирина держит в руках маленький синий блокнот. Тот самый, ее дневник. Она быстро листала его, потом вырвала несколько страниц. Скомкала их в маленький, тугой шарик. На мгновение она замерла, оглядываясь. Ее взгляд встретился с отражением Анны. Девушка вздрогнула, испугалась. Но Анна никак не показала, что видит ее. Она продолжала возить шваброй с сосредоточенным, непроницаемым лицом. Ирина, немного успокоившись, быстро сунула скомканные листки в карман своего халата. Затем она так же быстро спрятала дневник в ящик стола и с шумом его задвинула.
– Власова! – раздался резкий окрик Соколовой. – Что вы там возитесь? Реактивы готовы?
– Да, Галина Ивановна. Почти, – испуганно пискнула Ирина, вскакивая со своего места.
Анна закончила мыть пол и принялась выносить мусорные корзины. Это был ее шанс. Она подошла к столу Ирины. Корзина была почти пуста, лишь несколько скомканных промокашек. Ничего интересного. Значит, вырванные листы были важны. Она боялась их оставлять. Что было на этих страницах? Записи о субботнем вечере? Описание того, что она видела? Ирина была не только напугана. Она уничтожала улики. Но почему? Ее заставили? Или она сама была замешана в этом? Нет, судя по ее состоянию, она была жертвой, свидетелем, которого заставили молчать.
Выйдя из лаборатории, Анна не пошла дальше. Она сделала вид, что ей нужно сменить воду, и покатила свое ведро к туалетной комнате в конце коридора. Она оставила ведро у двери и стала ждать. Она знала, что Ирина не выдержит. Напряжение было слишком велико. Ей нужно будет выйти, чтобы прийти в себя. И она не ошиблась. Через несколько минут дверь лаборатории номер четыре приоткрылась, и оттуда выскользнула Ирина. Она была бледной, как бумага. Она не посмотрела по сторонам и почти бегом бросилась к лестнице, ведущей на первый этаж, в вестибюль, где стояли телефонные автоматы.
Анна медленно, стараясь не шуметь, пошла за ней. Она не стала спускаться по лестнице, а осталась на площадке, откуда был виден холл. Ирина вошла в телефонную будку, закрыла за собой стеклянную дверь. Она долго что-то искала в карманах, видимо, двухкопеечную монету. Наконец, нашла, бросила в щель автомата. Анна видела ее профиль, ее губы, которые шевелились, но не могла слышать слов. Девушка говорила быстро, возбужденно, то и дело испуганно оглядываясь на лестницу. Разговор был коротким. Она повесила трубку, выскочила из будки и почти бегом бросилась обратно, в лабораторию.
Анна подождала, пока шаги ее затихнут, и спустилась вниз. Она подошла к телефонному автомату. Открыла дверь. Внутри пахло духами Ирины, «Ландыш серебристый», и страхом. Анна не знала, кому она звонила. Но она знала, что этот звонок был криком о помощи. Или предупреждением.
Закончив со вторым этажом, Анна спустилась на первый, в административное крыло. Здесь царила своя, особая атмосфера. Тишина была не напряженной, а деловой, весомой. Пахло хорошим табаком, паркетом, натертым мастикой, и властью. Она принялась за уборку в приемной директора. Надежда Сергеевна, секретарь, сидела на своем месте прямая, как струна, и печатала на своей «Эрике» с оглушительным треском. Она делала вид, что полностью поглощена работой, но Анна чувствовала ее напряжение. Она видела, как подрагивают ее пальцы, когда она меняет лист бумаги, как она то и дело бросает быстрый взгляд на дверь кабинета директора.
Дверь была плотно закрыта. Из-за нее не доносилось ни звука. Но Анна знала, что Мещеряков там. Она чувствовала его присутствие, как чувствуют грозу в безветренный день. Сегодня, протирая пыль с массивного стола секретаря, Анна заметила на уголке блокнота для записей несколько вдавленных оттисков. Надежда Сергеевна имела привычку сильно нажимать на ручку, и на верхнем листе часто отпечатывалось то, что она писала на предыдущем. Обычно там были номера телефонов или фамилии. Анна сделала вид, что поправляет стопку бумаг, и скользнула взглядом по оттискам. Буквы были едва различимы, но она смогла разобрать одно слово: «Министерство». И еще цифры, похожие на номер телефона. А ниже еще одна запись, сделанная, видимо, в спешке: «Лаптев Н.В.».
Лаптев. Фамилия была ей незнакома. Но «Министерство» говорило о многом. Дело вышло на более высокий уровень. Это уже были не просто внутренние интриги института. Это касалось чего-то большего. Чего-то, что требовало вмешательства серьезных людей.
В этот момент дверь кабинета резко открылась. На пороге стоял Мещеряков. Анна не видела его со вчерашнего собрания. За сутки он, казалось, постарел на десять лет. Лицо было серым, осунувшимся, под глазами залегли глубокие тени. Его всегда идеально сидевший костюм казался мешковатым.
– Надежда Сергеевна, соедините меня с Соколовой. Срочно, – голос его был хриплым и тихим.
Он не заметил Анну. Или сделал вид, что не заметил. Он прошел обратно в кабинет, оставив дверь приоткрытой. Надежда Сергеевна застучала по кнопкам коммутатора. Анна, протирая плинтус у самой двери, замерла. Она слышала голос директора, усиленный динамиком на столе секретаря.
– Галина Ивановна? Это Мещеряков. Как у вас обстановка?… Понятно. Да, я тоже считаю, что нужно ускорить… Нет, никаких отклонений от… от версии. Вы меня поняли? Особенно проследите за Власовой. Она не должна… наделать глупостей. Да. И Головин. Пусть держит язык за зубами… Все. Работайте.
Щелчок. Разговор был окончен. Анна медленно выпрямилась. Теперь она знала наверняка. Ирина Власова была слабым звеном. Ее боялись. И за ней следили. И еще она знала фамилию – Лаптев.
Рабочий день подходил к концу. Люди потянулись к выходу, усталые, молчаливые. Атмосфера лжи выматывала не хуже тяжелой физической работы. Анна делала последнюю, вечернюю уборку. Она снова зашла в лабораторию номер четыре. Там уже никого не было. Только приборы тихо гудели в полумраке, мигали своими зелеными и красными огоньками. Она подошла к столу Ирины. Забрала мусорную корзину. Потом, повинуясь внезапному порыву, она осторожно потянула на себя ручку верхнего ящика стола. Он был не заперт. Внутри был беспорядок: какие-то бумаги, сломанные карандаши, баночка с кремом для рук. И синий блокнот. Дневник.
Анна замерла, прислушиваясь. В коридоре было тихо. Ее руки действовали сами. Она взяла блокнот. Она знала, что нарушает все свои правила, что это неправильно, подло. Но она также знала, что в этом блокноте может быть ответ. Или хотя бы подсказка. Она быстро сунула его под халат, за пояс, и закрыла ящик. Ее сердце колотилось так громко, что, казалось, его стук был слышен по всему институту.
Она закончила работу, переоделась, сдала ключи. Выходя на улицу, она крепко прижимала к себе сумку, в которой под ворохом ее вещей лежал чужой дневник, чужая тайна. Дождь прекратился, но небо было по-прежнему тяжелым и серым. Воздух был холодным и влажным. Она шла к остановке, и каждый шаг давался ей с трудом. Она не была следователем. Она была простой женщиной, прожившей долгую и нелегкую жизнь. Но в этой жизни всегда было место правде. А то, с чем она столкнулась, было ее уродливым отрицанием. Белые халаты лгали, и кто-то должен был заставить их сказать правду. И, кажется, этим кем-то суждено было стать ей, Анне Кузьминичне Трофимовой, простой уборщице с ведром и шваброй. Она села в троллейбус, прижалась лбом к холодному стеклу. За окном проплывали огни вечерней Москвы, но она их не видела. Она думала о маленьком синем блокноте, который жег ее через сумку. Она боялась того, что может в нем прочитать. Но еще больше она боялась не узнать.
Лабораторный блок №4
Ночь на среду была глухой и чернильной. Дождь, начавшийся еще вечером, не прекращался ни на минуту, барабаня по жестяному подоконнику навязчивую, тоскливую дробь. Анна Кузьминична сидела на кухне за старым клеенчатым столом, подперев голову рукой. Единственная тусклая лампочка под самодельным абажуром выхватывала из полумрака ее осунувшееся лицо, сложенные на коленях рабочие руки и лежавший перед ней маленький синий блокнот. Дневник Ирины Власовой. Он лежал на столе, как неразорвавшаяся граната, маленький и смертельно опасный. Анна смотрела на него уже битый час, не решаясь открыть. Всю дорогу домой, в дребезжащем, пахнущем мокрой шерстью троллейбусе, он жег ей бок через тонкое пальто и старенькую кофту. Чужая жизнь, чужие тайны, запечатанные в картонную обложку. Всю свою жизнь Анна Кузьминична придерживалась простых, но незыблемых правил: не брать чужого, не лезть в чужую душу, не подслушивать и не подсматривать. Это было основой ее человеческого достоинства, тем, что позволяло ей, простой уборщице, ходить с прямой спиной. И вот сейчас она сама нарушила главное из своих правил. Украла. Да, именно так. Не взяла, не позаимствовала, а украла. Но чем дольше она смотрела на блокнот, тем яснее понимала, что ее собственное душевное спокойствие, ее незыблемые правила сейчас значат куда меньше, чем то, что могло быть написано на этих страницах. Там, в стенах института, умер человек. Хороший человек. И его смерть обставили ложью, как покойника дешевыми искусственными цветами. А эта девочка, Ирина, она боится. Она что-то знает. И этот страх может ее погубить. Анна вздохнула, тяжело, протяжно, как делают только старики, и решительно протянула руку. Пальцы коснулись гладкой, чуть прохладной обложки. Она открыла дневник. Первые страницы были исписаны аккуратным, почти ученическим почерком, с круглыми буквами и старательными завитками. Записи были девичьими, наивными. О новом платье, о фильме с Бельмондо в кинотеатре «Россия», о ссоре с подругой. Анна быстро пролистывала их, чувствуя себя неловко, будто подглядывала в замочную скважину. Потом в записях стал все чаще появляться институт. «Сегодня Олег Петрович похвалил мой отчет. Сказал, что у меня аналитический склад ума. Я чуть не растаяла. Он такой… настоящий. Умный, добрый и совсем не смотрит на всех свысока, как Галина Ивановна. Она как будто не из плоти и крови, а из нержавеющей стали. Железная леди». Анна хмыкнула. Точное сравнение. Дальше записи становились все более тревожными. Имя Вершинина мелькало почти на каждой странице, но уже в другом контексте. «О.П. сегодня снова спорил с Г.И. в лаборантской. Дверь была приоткрыта. Я слышала обрывки фраз. Что-то про «Изделие-7». Г.И. кричала, что он рискует всем, что это безумие. А он спокойно так отвечал, что правда важнее. Я не поняла, о чем они, но потом Г.И. вышла злая, как фурия. Посмотрела на меня так, что у меня все внутри похолодело. Головин потом шепнул, чтобы я держалась от Вершинина подальше, что у него будут большие неприятности». Анна перевернула страницу. Пальцы ее слегка дрожали. «Изделие-7». Вот оно. То самое слово, что она услышала в соседней лаборатории. «Вчера О.П. показал мне часть своих расчетов. Сказал: «Ты, Ириша, девочка толковая, поймешь». Я, конечно, ничего не поняла. Слишком сложно. Но я видела, как у него горели глаза. Он говорил, что это прорыв, что это может изменить все. А потом добавил очень тихо: «Или погубить всех нас». Мне стало страшно. Он попросил никому не говорить об этом разговоре. Особенно Соколовой и директору. Сказал, что они видят в этом только… я не запомнила слово… что-то вроде выгоды и карьеры, а он видит ответственность». Анна откинулась на спинку стула. Картина прояснялась. Вершинин сделал какое-то важное открытие. И это открытие было опасно. Или люди, которые хотели им завладеть, были опасны. Она листала дальше. Почерк становился все более неровным, торопливым. Буквы плясали. «Директор вызывал О.П. к себе. Тот вернулся мрачнее тучи. Сказал мне только одно: «Они хотят все забрать себе. И переписать». Вечером видела, как Головин копался в его столе. Я спросила, что он делает. Он затрясся весь, пролепетал, что Г.И. попросила найти какой-то старый протокол. Врет. Я видела, что он смотрел на папку с надписью «Изделие-7». Анна дошла до последних записей. Тех, что были сделаны, видимо, незадолго до трагедии. И тут она поняла, почему Ирина вырвала страницы. Дальше шли пустые листы, а потом последняя запись, сделанная уже в понедельник, после всего. Почерк был таким, будто его выцарапывали гвоздем. Крупные, корявые буквы расползались по странице. «Его нет. Они убили его. Я знаю. Я видела. В субботу. Я вернулась за перчатками, забыла. Дверь в лабораторию была приоткрыта. Я услышала крик. Голос Олега Петровича. А потом глухой удар. Я заглянула в щель. Он лежал на полу у своего стола. А над ним стояли она и Головин. Соколова. Она держала в руке тяжелый металлический штатив. А на полу растекалась кровь. Я зажала рот рукой и убежала. Я ничего не видела. Я ничего не знаю. Они заставили меня молчать. Соколова сказала, что если я пикну, со мной случится то же самое, что и с ним. Только это будет выглядеть еще более несчастным случаем. Она сказала, что директор все знает и все одобрил. Головин вчера переписал журнал. Он плакал, когда делал это. А я… я трусиха. Я боюсь. Господи, что мне делать?» Анна закрыла дневник. Руки ее были холодны как лед. Теперь она знала все. Не догадывалась, не предполагала, а знала. Это было не просто сокрытие улик. Это было убийство. Хладнокровное, жестокое. И в нем были замешаны все: властная Соколова, трусливый Головин и даже сам директор Мещеряков. А Ирина была свидетелем. Запуганным, сломленным свидетелем. И ее звонок из телефонной будки теперь обретал страшный смысл. Она либо просила о помощи, либо ее шантажировали. Анна осторожно положила дневник в сумку, под стопку чистого белья, которое брала с собой на работу. Она не спала до самого утра, сидя на табуретке и глядя в темное, плачущее окно. Теперь на ней лежала не просто тайна, а чужая жизнь. И груз этот был почти невыносим. Утро среды было точной копией утра вторника – серым, сырым и безнадежным. Москва куталась в мокрый туман, и огни троллейбусов казались расплывчатыми желтыми пятнами. Внутри вагона было тепло и душно, пахло мокрой одеждой и сном. Анна стояла у окна, но не видела ни домов, ни людей. Перед ее глазами стояла картина, нарисованная корявыми буквами в синем блокноте: Вершинин на полу, Соколова со штативом в руке, лужа крови. Простые слова превратились в живое, ужасающее видение. Теперь все люди в институте делились для нее на тех, кто знал, и тех, кто не знал. А еще на тех, кто лгал. И последних было большинство. На проходной ее встретил Павел Андреевич. Он был не в духе, ворчал на погоду и на сквозняки. – Что-то начальство сегодня с ранья всполошилось, – прошамкал он, когда Анна расписывалась в журнале. – Машина черная подъезжала, «Волга». Вышел один, в костюме сером, солидный такой. Прямиком к директору. Даже не записался. Видать, шишка какая-то. – Из министерства, поди, – ровным голосом предположила Анна, хотя внутри все сжалось. Лаптев Н.В. Оттиск на блокноте секретаря. Министерство. Все сходилось. Система начала действовать, зачищать следы, укреплять оборону. Анна переоделась в своей каморке. Синий рабочий халат был ее броней, ее маскировкой. Ведро и швабра – ее оружием. Она поднялась на второй этаж. Сегодня она не будет медлить. Ей нужно было снова попасть в лабораторию номер четыре. Нужно было посмотреть в глаза этим людям, зная то, что она знала. Коридоры были необычно пусты. Двери лабораторий плотно закрыты. Из-за двери кабинета Соколовой доносились приглушенные голоса. Анна сделала вид, что моет пол у соседней двери, и прислушалась. Говорил Мещеряков. Его голос был напряженным, раздраженным. – …полный контроль, Галина Ивановна! Никакой самодеятельности! Человек из ведомства будет говорить с вами. Вы должны слово в слово повторить официальную версию. Головин проинструктирован? – Да, Сергей Павлович. Но он на грани срыва. Боюсь, как бы не наделал глупостей. – Это ваши проблемы! Возьмите его в ежовые рукавицы. И Власова! Где ее отчеты по последним пробам? Она должна работать, а не в окно смотреть. Нам нужно показать деятельность, полную загрузку. Понимаете? Чтобы ни у кого не возникло даже тени сомнения. Анна покатила свое ведро дальше. Она толкнула дверь в лабораторию номер четыре. Внутри царила ледяная, напряженная тишина. Головин сидел у хроматографа и делал вид, что сверяет показания, но его руки так дрожали, что распечатка в них ходила ходуном. Ирина сидела к ней спиной, низко склонившись над столом. Ее плечи вздрагивали. Соколовой не было, видимо, она ушла к директору. Анна начала свою работу. Движения ее были размеренными, механическими. Мыть пол. Вытирать пыль. Выносить мусор. Но ее глаза и уши работали с удесятеренной силой. Она была не уборщицей, а разведчиком на вражеской территории. Она мыла пол вокруг стола Виктора Головина. Он съежился, когда она приблизилась, словно ее швабра могла его ударить. Он пах кислым страхом и дешевым одеколоном, которым пытался этот страх заглушить. Анна посмотрела на его руки. На костяшках пальцев правой руки виднелись свежие ссадины, почти зажившие. Такие бывают, если сильно ударить кулаком о что-то твердое. Например, о стену. Или в лицо человеку. Анна перевела взгляд к столу Ирины. Девушка не двигалась. Анна подошла ближе, чтобы забрать мусорную корзину. – Дочка, ты бы отдохнула, – тихо сказала она. Ирина вздрогнула и медленно подняла голову. Ее лицо было белым, как лабораторный халат, а под глазами залегли такие темные круги, что она казалась на десять лет старше. Но страшнее всего были ее глаза. В них не было слез, не было страха. В них была пустота. Мертвая, выжженная пустота. Она посмотрела на Анну, и в ее взгляде не было узнавания. Она смотрела сквозь нее. В этот момент дверь открылась, и вошла Соколова. Она бросила на Анну быстрый, холодный взгляд и прошла к своему столу. – Власова, что вы сидите? – резко сказала она. – Несите реактивы. Ирина никак не отреагировала. Она продолжала смотреть в одну точку невидящими глазами. – Власова! Вы меня слышите? – голос Соколовой зазвенел от раздражения. Она подошла к Ирине и грубо тряхнула ее за плечо. – Хватит разыгрывать трагедию! На работу! Ирина медленно повернула голову к ней. Ее губы зашевелились. – Вы… вы его убили, – прошептала она так тихо, что расслышать это могла только Анна, стоявшая рядом. Но Соколова расслышала. Ее лицо на мгновение исказилось от ярости и страха. Она схватила Ирину за руку и потащила из-за стола. – Пойдем, поговорим, – процедила она сквозь зубы. – Тебе нужен отдых. Головин, продолжайте работу! Головин вскочил, опрокинув стул, и бросился к выходу, чуть ли не бегом. Он бормотал что-то о том, что ему срочно нужно в архив. Он убегал. Он не мог выносить эту сцену. Соколова вывела Ирину в коридор, плотно притворив за собой дверь. Анна осталась в лаборатории одна. Тишина давила на уши. Гудели приборы. Капала вода из плохо закрытого крана. И пахло страхом. Всепроникающим, липким страхом. Анна знала, что должна что-то делать. Прямо сейчас. Ирина была на грани. Соколова могла сделать с ней все что угодно. Запугать еще сильнее. Накачать лекарствами. Или хуже. Анна посмотрела на стол Ирины. В открытом ящике валялись какие-то бумаги. Анна быстро подошла к столу. Она не искала ничего конкретного. Она просто смотрела. И увидела. Под стопкой промокашек лежал маленький скомканный шарик бумаги. Точно такой же, какой она видела в отражении, когда Ирина вырывала листы из дневника. Видимо, этот шарик выпал у нее из кармана. Анна, не раздумывая, схватила его. Руки ее действовали быстрее, чем мозг. Она сунула комок в карман своего халата. В этот момент в коридоре послышались шаги. Анна отскочила от стола и снова взялась за ведро, изображая бурную деятельность. Дверь открылась. Вошла Соколова. Одна. – Вы еще здесь, Кузьминична? – ее голос был обманчиво спокоен. – Заканчивайте. Нам нужно закрыть лабораторию на санобработку. – Где Ирочка? – как можно более простодушно спросила Анна. – Ей нехорошо? – Ей стало плохо. Я отправила ее домой, – отрезала Соколова, не глядя на нее. Она начала собирать какие-то бумаги со стола Вершинина, которого до этого никто не трогал. Она действовала быстро и методично, как ликвидатор. Она уничтожала последние следы его присутствия. Ложь. Все было ложью. Анна знала, что Ирина не пошла домой. Она чувствовала это всем своим существом. Она забрала мусорную корзину и вышла из лаборатории. Коридор был пуст. Она покатила свое ведро к подсобке. Внутри, заперев дверь на крючок, она дрожащими пальцами развернула бумажный шарик. Это были те самые вырванные страницы. Всего две. Почерк был торопливым, испуганным. «Суббота. Вечер. Я вернулась. Крик. Удар. Я видела. Штатив. Кровь. Он сказал ей: «Галя, что ты наделала?!» Это был голос Головина. А она ответила: «То, что давно нужно было сделать. Он бы все равно не отдал нам «Изделие». Теперь оно наше. Звони Мещерякову. Быстро!» Он упал на колени, его рвало. Она смотрела на него с презрением. А потом увидела меня в щели. Ее глаза… Я никогда не забуду ее глаза…» Дальше текст обрывался. Это было прямое доказательство. Не просто рассказ о событии, а описание, с прямой речью. Это был приговор. Анна осторожно сложила листки и спрятала их глубоко в карман. Она знала, что этот клочок бумаги теперь самое ценное и самое опасное, что у нее есть. Это была жизнь Ирины и, возможно, ее собственная. Она вышла из каморки. Институт жил своей тихой, лживой жизнью. Но Анна Кузьминична знала, что под тонкой коркой казенного порядка бурлит черная, смертельная лава. И она, простая уборщица с ведром и шваброй, стояла на самом краю этого вулкана. Она закончила работу и пошла к выходу. В ее голове был только один вопрос: что делать дальше? Кому можно отдать эти листки? Милиции? Но директор связан с министерством. Человеку в сером костюме? Но кто он? Друг или враг? Она шла по гулкому холлу, и каждый шаг отдавался у нее в голове ударом молота. У самой проходной ее остановил тихий голос. – Анна Кузьминична. Задержитесь на минуту. Она обернулась. Перед ней стоял незнакомый мужчина. Среднего роста, лет сорока, в хорошо сшитом, но неприметном сером костюме. У него было усталое, ничем не примечательное лицо и очень внимательные, светлые глаза. Те самые глаза, которые, казалось, видят не то, на что ты смотришь, а то, о чем ты думаешь. – Меня зовут Лаптев Николай Васильевич, – представился он, показывая краешек красной корочки. – Майор государственной безопасности. Нам с вами нужно поговорить. Сердце Анны ухнуло куда-то вниз, а потом забилось часто-часто, как пойманная в силки птица. Это был он. Тот самый Лаптев. Человек из министерства. И он пришел за ней.
Допрос у директора
Дверь проходной, тяжелая, обитая потрескавшимся дерматином, захлопнулась за ее спиной с глухим, окончательным стуком. Этот звук отрезал ее от привычного, серого и дождливого мира московского утра, от шума троллейбусов и озабоченных лиц прохожих, и оставил наедине с этим человеком в неприметном сером костюме и с тихим голосом. Анна Кузьминична стояла, не двигаясь, чувствуя, как холодный, липкий страх ползет вверх по спине, сковывая дыхание. Она крепче сжала ручку своей старой, потертой сумки. Там, под стопкой чистого белья, которое она всегда носила с собой на смену, и рядом с узелком с обедом, лежали два маленьких, скомканных листка бумаги. Два клочка чужой жизни, чужого ужаса, которые теперь стали ее собственностью и ее проклятием. Они жгли ее сквозь ткань сумки, сквозь толщу пальто, казались тяжелее свинца.
Человек, назвавшийся Лаптевым, майором государственной безопасности, смотрел на нее спокойно, почти безразлично. Но в его светлых, очень внимательных глазах не было ни капли этого безразличия. В них был интерес – холодный, изучающий интерес энтомолога, разглядывающего редкое насекомое. Он не торопил ее, давая страху сделать свою работу, давая ей самой осознать всю глубину той пропасти, на краю которой она очутилась. Гулкий холл института, который она каждое утро наполняла плеском воды и скрипом швабры, сейчас казался чужим и враждебным. Длинные тени от колонн лежали на стертом линолеуме, как застывшие черные реки. Тишина давила, и в этой тишине стук ее собственного сердца звучал оглушительно, как барабанная дробь перед казнью.
«Вот и все, – подумала Анна с какой-то отстраненной тоской. – Дозналась. Досмотрелась. Маленький человек, возомнивший о себе. Куда ты лезла, старая дура? Против директора, против целого института, против… них». Она знала, что означают эти три буквы, выгравированные на красной корочке, краешек которой он ей показал. В ее жизни, в жизни любого человека ее поколения, эти буквы были вплетены в саму ткань бытия, как невидимая, но прочная нить. Они означали конец споров, конец вопросов, конец частной жизни. Они означали власть, перед которой все были равны в своем бесправии.
Но потом, сквозь ледяную корку страха, пробилось что-то другое. Упрямое, горячее. Это было не мужество, нет. Анна Кузьминична не считала себя мужественной. Это было чувство правоты, простое и твердое, как камень. Она видела кровь. Она читала предсмертный крик испуганной девочки. Она знала, что в этих стерильных стенах, под прикрытием белых халатов, было совершено зло. Грязное, липкое, трусливое зло. И если она сейчас отступит, если позволит страху заткнуть ей рот, то эта грязь останется с ней навсегда, въестся в душу, и никакая хлорка ее не отмоет. Она медленно выдохнула, расправляя плечи. Она была всего лишь уборщицей. Но даже у уборщицы есть то, что нельзя отнять – совесть.
– Нам нужно поговорить, Анна Кузьминична, – повторил Лаптев все тем же ровным голосом, словно не замечая ее внутренней борьбы. – Не здесь. Пройдемте, пожалуйста.
Он не взял ее под локоть, не сделал никакого угрожающего жеста. Он просто повернулся и пошел в сторону директорского крыла, уверенный, что она последует за ним. И она пошла. Ее резиновые сапоги тихо скрипели по чисто вымытому ею же вчера полу. Каждый шаг отдавался гулким эхом в пустом коридоре и в ее опустевшей от мыслей голове. Она шла мимо стендов с фотографиями передовиков науки, мимо фикусов в тяжелых кадках, мимо дверей с латунными табличками. Мимо мира, который еще вчера был ее миром, а сегодня стал сценой, где она была не зрителем, а участником страшного спектакля.
Они подошли к приемной директора. Массивная дубовая дверь с табличкой «Мещеряков С.П.» была плотно прикрыта. Лаптев не постучал. Он просто открыл ее и пропустил Анну вперед.
Приемная встретила их оглушительным стрекотом пишущей машинки «Эрика». За столом, прямая, как натянутая струна, сидела Надежда Сергеевна. Ее пальцы, как десять маленьких молоточков, яростно били по клавишам. Она не подняла головы, делая вид, что поглощена работой, но Анна увидела, как застыла на мгновение ее спина, как напряглись плечи.
– Доброе утро, Надежда Сергеевна, – голос Лаптева прозвучал в этом механическом стрекоте неестественно тихо.
Секретарь вздрогнула и наконец оторвалась от машинки. Она посмотрела на Лаптева, и ее лицо, обычно строгое и непроницаемое, как у фарфоровой куклы, на секунду исказилось. Это был не просто испуг. Это был животный, первобытный ужас. Затем ее взгляд скользнул на Анну, стоявшую чуть позади майора, и в ужасе появилось еще и недоумение, смешанное с презрением. Как эта уборщица, эта женщина с ведром и тряпкой, могла оказаться здесь, рядом с таким человеком?
– Здравствуйте, – выговорила она, и голос ее был тонок и хрупок, как льдинка. – Сергей Павлович… он занят. У него совещание.
– Совещание отменяется, – так же спокойно ответил Лаптеев. – Он ждет нас.
Надежда Сергеевна побледнела еще сильнее. Ее руки, лежавшие на клавиатуре, мелко дрожали. Она облизала пересохшие губы.
– Я… я доложу.
– Не стоит беспокоиться. Я доложу сам.
Лаптев подошел к двери кабинета директора и, снова не постучав, открыл ее. Он обернулся к Анне.
– Проходите, Анна Кузьминична.
Анна сделала шаг, потом другой. Проходя мимо стола секретаря, она уловила острый запах валерьянки и увидела то, что подтвердило все ее догадки. В тяжелой мраморной пепельнице, которая обычно была идеально чистой, громоздилась гора окурков. Надежда Сергеевна не курила. Значит, здесь, в этой приемной, ночью или ранним утром, кто-то очень долго и очень нервно ждал. Ждал и курил одну сигарету за другой. И этот кто-то был сам директор, Сергей Павлович Мещеряков. Он выходил из своего кабинета, не в силах оставаться в четырех стенах, и курил здесь, под испуганным взглядом своей верной секретарши.
Анна вошла в кабинет директора. Она была здесь сотни раз, но всегда с ведром и шваброй, когда кабинет был пуст. Она знала, как скрипит третья половица паркета у окна, знала, где скапливается больше всего пыли – на тяжелых бархатных шторах и на корешках книг в застекленных шкафах. Но сейчас она видела это место по-другому. Оно больше не было просто рабочим кабинетом. Это было логово. Логово человека, который покрывал убийство.
Кабинет был огромным, гулким, обставленным с тяжеловесной, казенной роскошью. Полированный стол размером с бильярдный, зеленый бюст Ленина в углу, портрет Брежнева на стене. Тяжелые кресла, обитые темно-зеленой кожей. Воздух был пропитан запахом дорогого табака «Золотое Руно», старой кожи и еще чего-то неуловимого – запахом власти и страха.
Сергей Павлович Мещеряков стоял у окна, спиной к вошедшим. Он был в идеально отглаженном костюме, высокий, представительный. Но даже со спины в его фигуре чувствовалось огромное напряжение. Он не обернулся, когда они вошли.
– Сергей Павлович, – начал Лаптев, закрывая за собой дверь. Звук щелкнувшего замка показался Анне оглушительным. – Я привел Анну Кузьминичну Трофимову. Думаю, ее присутствие будет полезно для нашей беседы.
Мещеряков медленно повернулся. Анна видела его на собрании позавчера, когда он объявлял о «трагической кончине» Вершинина. Тогда он выглядел постаревшим и серым. Сегодня он выглядел хуже. Лицо его было землистого цвета, под глазами залегли глубокие, темные тени. Но он пытался держаться. Он даже попытался изобразить на лице некое подобие снисходительной улыбки, обращенной к Анне.
– А, Анна Кузьминична, – протянул он голосом, в котором фальшивая бодрость смешивалась с плохо скрытой тревогой. – Проходите, присаживайтесь. Не стойте в дверях. Что же вы, Николай Васильевич, так пугаете наших лучших работников. Анна Кузьминична у нас двадцать лет трудится. Человек проверенный, уважаемый.
Он указал на стул для посетителей, стоявший поодаль от его массивного стола. Анна молча села на краешек, поставив сумку на колени и вцепившись в нее так, что побелели костяшки пальцев. Лаптев не сел. Он остался стоять у двери, наблюдая. Его присутствие молчаливо доминировало в комнате.
Мещеряков обошел свой стол и грузно опустился в огромное кожаное кресло, которое жалобно скрипнуло под его весом. Он сложил руки на полированной столешнице, стараясь казаться хозяином положения.
– Итак, – начал он, обращаясь к Лаптеву, но искоса поглядывая на Анну. – Я так понимаю, это какая-то формальность. Проверка. Понимаю, положено. Смерть в стенах государственного учреждения, это всегда… неприятно. Но, как я уже докладывал, все совершенно очевидно. Трагический несчастный случай. У Олега Петровича давно были проблемы с сердцем, он много работал, на износ. В субботу задержался… приступ… упал, ударился. Мы с Галиной Ивановной Соколовой его нашли. Сразу вызвали врача. К сожалению, было уже поздно.
Он говорил гладко, заученно, как диктор, читающий сводку новостей. Но его пальцы нервно теребили дорогую авторучку «Паркер».
Лаптев молчал. Пауза затягивалась. Тишину нарушал только тихий гул с улицы и нервное постукивание ручки Мещерякова по столу. Наконец майор перевел взгляд на Анну.
– Анна Кузьминична, – его голос был по-прежнему тихим, но в нем была сталь. – Вы убирали в лаборатории номер четыре в понедельник утром. Расскажите, что вы видели.
Сердце Анны ухнуло куда-то вниз. Вот он, тот самый момент. Она подняла глаза и встретилась взглядом с Мещеряковым. В его глазах была плохо скрытая угроза. Приказ. Молчи.
– Я… я убирала, – начала она, и ее собственный голос показался ей чужим. – Пришла, как обычно. Начала мыть пол.
– Что-нибудь показалось вам странным? Необычным? – мягко подтолкнул Лаптев.
– Анна Кузьминична у нас очень добросовестный работник, – вмешался Мещеряков с натянутой улыбкой. – Но, боюсь, она вряд ли может быть полезна. Ее дело – чистота, а не… научные тонкости.
– Ее дело – замечать то, что не на своем месте, – отрезал Лаптев, не глядя на директора. – Это ее профессия. Так что, Анна Кузьминична?
Анна глубоко вздохнула. Она не смотрела на директора. Она смотрела на свои натруженные, узловатые руки, лежащие на сумке.
– Пол, – сказала она тихо, но отчетливо. – Пол у стола Олега Петровича. Он был чище, чем в других местах. Словно его терли. Очень старались.
В кабинете повисла звенящая тишина. Мещеряков перестал стучать ручкой.
– Что за ерунда? – проговорил он, стараясь, чтобы его голос звучал насмешливо, но получилось хрипло. – Чище… Вы же сами его и мыли, женщина!
– Я мыла его в понедельник. А терли его до меня. В субботу или в воскресенье. И терли не просто водой. Чем-то, что оставляет след. И еще… – она набрала в грудь воздуха, – еще там был запах. Странный. Сладковатый, металлический. Запах крови.
– Прекратите! – Мещеряков ударил ладонью по столу. Предметы на нем подпрыгнули. – Это абсурд! Какие-то фантазии пожилой женщины! Николай Васильевич, я не понимаю, зачем мы тратим время на этот… этот бред! У нас есть заключение врача! У человека было больное сердце!
Лаптев по-прежнему стоял неподвижно. Он, казалось, даже не слышал тирады директора. Все его внимание было сосредоточено на Анне.
– Что еще, Анна Кузьминична? – спросил он, и в его голосе прозвучали ободряющие нотки.
– Стул был опрокинут, – продолжала она, обретая странное, холодное спокойствие. Словно не она говорила, а кто-то другой, кто ничего не боится. – На стене, у плинтуса, была свежая царапина. Длинная. Как будто что-то тяжелое отбросили, и оно ударилось о стену. И на самом столе… на ножке… была вмятина.
Она говорила простые вещи. Пол, стул, стена. Но в мертвой тишине кабинета каждое ее слово звучало как удар молота по гвоздю, забиваемому в крышку гроба. Гроба официальной версии.
– Это… это все домыслы! – Мещеряков вскочил. Его лицо пошло багровыми пятнами. – Она ничего не могла видеть! Это клевета! За это есть статья! Я требую прекратить этот допрос! Я буду звонить…
– Сядьте, Сергей Павлович, – голос Лаптева не повысился ни на тон, но в нем прозвучало нечто такое, что заставило директора осечься и медленно опуститься обратно в кресло. – Это не допрос. Это беседа. И сейчас говорит Анна Кузьминична.
Он снова посмотрел на Анну. В его взгляде она впервые увидела не только холодный интерес, но и что-то похожее на уважение.
– Я понимаю, вам тяжело, Анна Кузьминична, – сказал он. – Сергей Павлович прав в одном. Вы простой работник, и вы оказались в очень непростой ситуации. Возможно, вам страшно. Возможно, вы думаете, что лучше промолчать, чтобы не нажить себе бед. Многие бы так и поступили. Сказали бы, что ничего не видели, ничего не заметили. Так было бы проще. Безопаснее.
Анна поняла, что это было не просто сочувствие. Это была последняя проверка. Проверка ее на прочность. Он давал ей путь к отступлению. И ждал, воспользуется ли она им.
Она думала о Вершинине, о его тихой, доброй улыбке. О заплаканных глазах Ирины. О тех страшных словах, написанных корявым почерком на вырванной странице: «Они убили его. Я знаю. Я видела». И она поняла, что пути назад нет. Не потому, что за спиной стоял майор КГБ. А потому, что она сама себе его отрезала в тот момент, когда решила не отворачиваться от чужой беды.