Фатальная промашка паука

Пролог
Подъезд пахнет железом, хлоркой и чужими решениями, которые давно въелись в штукатурку. Лампа на площадке щёлкает – сухой, нервный звук, будто кто-то невидимый пытается подобрать ключ к замку, раз за разом ошибаясь. Я сижу на холодной плитке у его двери, поджав ноги. Стылый укус камня проходит сквозь тонкую ткань и ползёт по коже. Я слышу, как шёлк моего невозможно прозрачного пеньюара шуршит от каждого вдоха – тихий, предательский звук. Впервые под ним нет ни единого сантиметра белья, и это ощущение наготы – не столько холод, сколько полная беззащитность. Тонкие бретели впиваются в плечи, край безобразно короток. Я знаю: если встану, стыд поднимется вместе со мной, как пыль с заброшенной мебели. Но я не встаю. Я делаю то единственное, чему он меня научил заново: жду.
«Сиди», – сказал он. Всего одно слово. Тихое, ровное. Как говорят собакам, которым доверяют не спугнуть дичь. Власть была не в голосе – она была в паузе после, в том, как он закрыл за собой дверь, не оглянувшись. Он подарил мне новый глагол для описания меня: «ждать». И рядом с ним я вдруг перестала хотеть быть скалой, быть крепкой, быть правильной. Я хотела быть глиной. Женщиной, которую позовут, чтобы придать ей форму.
За дверью – его тишина. Она особенная, работающая. Как тишина дорогого холодильника, который гудит на частотах, неслышимых уху, но ты знаешь – внутри он перемораживает жизнь в идеальный лёд. Я знаю, где у него стоит кресло, протёртое до гладкости; знаю, как он бросает куртку – всегда на одно и то же ребро стула; знаю, как запах «ветивера» въедается в обои, цепляется за них. Мой нос ловит остатки этого запаха в щели под дверью и обманывает меня: будто он здесь, стоит на полшага ближе, чем можно. Сердце спотыкается, я рефлекторно поднимаю голову – нет. Только молчание и холодный глянец дверной ручки.
Я больше не мёрзну. Я горю. Стыдом – да. Желанием – да. Главным – надеждой, этой самой беспощадной из всех лихорадок. Я ведь взрослая женщина, я умею считать до десяти, до ста, до конца ипотеки; умею рассчитать калории на ужин и не плакать на родительских собраниях. Но сейчас у меня в голове только одна примитивная, детская арифметика: откроется – не откроется. Позовёт – не позовёт. Любит – нет. А если «нет», может быть, сегодня случится маленькое, временное «да»? Я выучила его тембр «да» – низкий, обещающий, – и соскучилась по нему сильнее, чем по собственному имени.
Это смешно, как всё великое – и ужасное. У меня есть муж, есть дочь, есть орхидеи на подоконнике, которые требуют меня по расписанию; у меня есть шкаф с выглаженными полотенцами и список на завтра: молоко, соль, таблетки для мамы. Вся эта моя правильная, выстроенная жизнь сейчас будто стоит за спиной, прижатая к стене, и ждёт вместе со мной, став немым свидетелем моего падения. Я знаю, что меня могут увидеть. Соседка с третьего с её упрямой сумкой, Андрей, мой муж, возвращающийся с поздней смены. Этот пеньюар казался в зеркале спальни обещанием – при свете ночника, за закрытой дверью. Здесь, под казённой лампой, он – приговор. Немыслимый, непростительный. Но он приказал: «Сиди». И я сижу.
Колени ломит от плитки. Я вспоминаю нашу кухню – тёплый, податливый линолеум, на котором Настасья когда-то разлила воду и смеялась, как лифт в дождь. Вспоминаю голос Андрея, ровный, усталый, его вечное: «Не кипятись». Он тушил меня годами, заботливо и последовательно. И вот я закипела. Вся, до дна. И я здесь.
Изнутри хозяин моего ада и спасения просто переставляет предметы. Он умеет это – переставлять. Пара слов, два жеста, одна пауза – и мебель внутри меня летит в разные стороны. Раньше центром была я. Ось мира, вокруг которой вращались графики, обеды и чужие настроения. Теперь центр – пуст. Центр – он. Как же легко было жить, когда я знала, что я – стол, прочный и функциональный. Сейчас я – воздух между его ладонями: он решит, сколько ему меня нужно для вдоха.
Лампа над головой снова моргает и, как всегда, сдаётся. Полумрак – моя милость. Он делает меня менее конкретной, стирает края. Хорошо. Плитка издаёт маленький, сухой звук, когда я шевелю замёрзшими пальцами ног. Мне отчаянно хочется отёрнуть полы пеньюара – вот он, рефлекс порядочной женщины: прикрыть колени, прикрыть жизнь. Но мне приказали ждать – и отдельной строкой, впечатанной под кожу: «не шевелиться».
Иногда я слышу его шаги. Или мне кажется. Этот дом – как большая морская раковина: прижмёшься к стене и слышишь собственный океан. Мне хочется попроситься, скулить под дверью: «Разреши мне быть хорошей. Разреши мне быть для тебя пригодной. Я всё вымою. Я всё исправлю. Я снова буду твоей ровной тарелкой, только… только не закрывай дверь совсем». Я знаю, как это звучит. Если бы я рассказывала это кому-то, я бы скривила губы: «Фу. Ольга». Но здесь, на его коврике, я не Ольга. Я – никто, ждущий имени. Я умею шептать. И в шёпоте «люби» звучит не так отчаянно.
Снизу слышатся шаги. Не лифт – лестница. Плотные, уверенные – шаги человека, у которого всё расписано по часам. Они поднимаются легко; никто не несёт пакетов, не волочёт сумки – свободные руки. Я сжимаюсь в точку, но не двигаюсь. Я выбираю этот угол. Я знаю, что могу рвануть вниз, спрятаться за трубы мусоропровода, залезть в его тёмную нишу, где зимой спасаются коты. Я не прячусь. Мне сказали сидеть. Я сижу – как девочка, которую наказали, чтобы научилась думать.
Шаги ближе. Площадка ниже отзывается гулким эхом. Дверь на нашем пролёте, кажется, втягивает в себя воздух в ожидании. Я впервые думаю не «кто это», а «что я скажу, если это Андрей». Репетирую в голове пустые, нелепые слова: «Это… это розыгрыш… я…» Ничего не выходит. Слова как мокрые спички. И вдруг – спокойствие. Липкое, алкогольное. Будто я уже прыгнула, и теперь остаётся только лететь вниз и ждать вердикта земли.
У меня дрожит не тело. Дрожит «Ольга». То имя, которым меня зовут те, кто знает все мои чашки и помнит, на что у меня аллергия. У Сергея есть своё имя для меня. Его «Ольга» – это артефакт, который он выточил из меня, гладкая доска без единого сучка. Его «Ольга» любит команды. И я её слушаю охотнее, чем себя.
Ступени смолкли – значит, подошли. Шаги замерли на площадке ниже. Секундная пауза, словно человек собирается с мыслью. Мне хочется чудес – чтобы это оказалась почтальонша, заблудившийся электрик, чтобы обувь повернула обратно. Но судьба сегодня в деловом настроении. Она поднимается ко мне, не предлагая отсрочек.
Кто-то задел перила – металл отозвался тихим, жалобным звоном. Лампа, будто из жалости, вдруг вспыхивает ровным светом, обнажая меня до костей. Я выпрямляю спину – рефлекс. Привычка держать осанку, даже когда внутри всё сломано. Мой пеньюар (глупое слово, мороженое из слогов) задрался, и холод плитки облизывает бедро. Это не больно. Это клеймо. И я остаюсь сидеть.
Дверь за моей спиной по-прежнему мертва. Я представляю его внутри: он смотрит на часы, считает мои минуты и свою власть. Мне вдруг хочется заколотить в эту дверь кулаками – сильно, до крови, как в детстве в запертую дверь ванной. Я не стучу. Я держу слово. Когда тебе больше нечего удержать в своей жизни, ты держишься хотя бы за слово.
Шаги – у самой площадки. Тень появляется первой – длинная, как недосказанность. Потом – дыхание. Чужое, размеренное.
Я вдруг вспоминаю, как дрожит панакотта, если легонько стукнуть по тарелке.
Глава 1. Фасад благополучия, Ольга
Я накрываю стол как репетицию счастья. Каждый вечер – одна и та же пьеса. Белая скатерть натянута до звона, как улыбка на семейной фотографии. Две свечи – не пахучие, не навязчивые, просто немного теплого, лживого света, который делает людей красивее, а предметы – значительнее. Салфетки сложены пополам, почти идеально, но один угол упрямо загибается, как коровий вихор. Я замечаю такие мелочи, как другие замечают измену: слишком рано, слишком остро, с холодком в солнечном сплетении.
Андрей садится напротив. Стул скрипит в одном и том же месте – там, где скрипит наше «мы». Он кладет телефон рядом с тарелкой, экраном вверх. Глухой, финальный стук пластика о дерево. Это новый столовый прибор, без которого теперь немыслим ни один ужин. Даже в моем доме, где я глажу простыни и ем с ножом – даже здесь.
– Пахнет вкусно, – произносит он, и голос его повисает где-то между тарелкой и экраном. Брови чуть сходятся – новая почта. Он лениво вертит ложку в пальцах, будто взвешивает чужое решение.
– Это филе с апельсиновым соусом, – отвечаю я голосом из кулинарного шоу, где у нас всё всегда получается. – И салат с фенхелем. На десерт – панакотта. Настасья, убери, пожалуйста, телефон.
Дочь закатывает глаза с мастерством, которому позавидовал бы театральный педагог. Ей восемнадцать, и мое «пожалуйста» для нее звучит как скрип мела по доске. Она все же засовывает телефон в задний карман джинсов и поджимает губы – тонкие, прозрачные, как рисовая бумага, которую вот-вот намочит первый дождь. Я смотрю на них и думаю, что она еще не знает, как легко такие губы трескаются от молчания.
Соседняя квартира молчит, как пустая сцена перед подъемом занавеса. Эта тишина за год стала частью нашего интерьера. Вставляя вилки в нужном порядке – внешняя для салата, внутренняя для основного, – я прислушиваюсь к пустоте за стеной. Она просачивается к нам, заполняет паузы. Я привыкла к ней, как к мысли, что в моей жизни больше не будет неожиданных гостей. Только расписание, только планы. Только мы.
– В субботу к маме? – спрашивает Андрей, не отрывая взгляда от экрана. – Ты же знаешь, у меня в понедельник сдача, я хочу нормально отдохнуть.
– К маме, – говорю я. Мама любит, когда мы «к ней» – эта формула доказывает, что прошлое было устроено правильно. – Настасье в воскресенье на фотосессию. Мы говорили.
– Мы говорили, – повторяет он, как пароль от системы, которую никто не собирается обновлять. Большой палец делает короткий свайп – экран оживает. Я ловлю себя на том, что прищуриваюсь, пытаясь разобрать отраженные буквы в лезвии столового ножа. Глупо. Я тут же делаю вид, что просто разглядываю его руки. Ладонями он умеет работать: соберет любой комод, починит розетку. Всё, что в этом доме поддается отвертке, он исправит. Всё, что поддается словам, – безнадежно сломано.
– Я подумала насчет отпуска, – говорю я, просто чтобы услышать собственный голос, а не гул его телефона. – Может, снимем домик у озера? Ты же любил рыбалку. Когда-то. До…
До чего? До ипотеки? До того, как я перестала смеяться, уронив голову ему на плечо, и начала правильно складывать полотенца стопкой? Он поднимает глаза – наконец – и моргает, будто вынырнул из глубокой воды на резкий свет.
– Да, можно, – говорит он ровным голосом человека, соглашающегося на условия, которые его не касаются. – Только чтобы интернет был. Без интернета – никак.
Я знаю. Интернет – это его воздух. Я тоже им дышу, просто стараюсь не задыхаться.
– Мам, – подает голос Настасья, и в ее «мам» сплавлены мольба и дерзость. – Нам объявили пленэр. Можно поехать на море с преподавателем по фотографии? Там такие волны и утренний свет… Можно? Я заработаю.
Андрей кивает, но видел ли он ее в этот момент – эту девочку, которая впервые говорит про «свет», а не про «лайки»? Он отворачивает телефон экраном вниз – жест такой редкий, что ощущается почти как комплимент.
– Панакотта вкусная, – неожиданно говорит он. Тем самым тоном, каким когда-то, в прошлой жизни, говорил «ты красивая». Я улыбаюсь – слишком быстро, слишком жадно – и тут же гашу улыбку. В этом доме даже слова нежности давно стали как безе – держат форму, но внутри у них пустота, и они рассыпаются от любого прикосновения.
Когда-то его смех жил в груди и тянулся ко мне, как теплое одеяло. Теперь он смеется в телефон – тихо, одними уголками губ, будто ему там, в светящемся прямоугольнике, рассказывают шутку для одного. Он больше не кладет руку мне на колено под столом. Он не оглядывается на мой новый цвет помады; он даже не замечает, что я давно ее не наношу. Зачем? Для кого?
Для зеркала. Для того блика в стекле, когда я прохожу мимо и ловлю свое отражение: спина прямая, платье сидит. Я похожа на дорогую консоль у стены – красивая вещь, которой гордятся, но не пользуются, чтобы не поцарапать. И еще – на мои орхидеи. Я поливаю их по расписанию, с точностью аптекаря, смешивающего микстуру. Они упрямые и нежные, и если попасть в их ритм, они распускаются. Моя последняя белая орхидея тянет к свету два новых бутона. Иногда я думаю, что жду от себя того же – и одновременно боюсь, что этот рост развалит нашу красивую, неподвижную композицию.
– По работе все норм, – говорит Андрей, отодвигая тарелку. «Норм» – это слово-убежище, где не надо думать про «хорошо» или «плохо». – Если что-то надо – напиши.
Напиши. Внутри нашего дома все давно перешло на переписку. Письменные слова безопаснее, они стерильны, у них нет пульса. Живой разговор требует внимания, а у нас на него лимит.
– А ты как, мам? – спрашивает вдруг Настасья. Ее глаза сейчас чистые, без подростковой иронии. – У тебя как на самом деле?
Мне кажется, я вот-вот скажу. Скажу, что засыпаю, держась за край кровати, как за край пропасти. Что каждое его «спасибо» звучит как чек из кассы: корректно, ровно, безжизненно. Что мне страшно от того, как много я сделала правильно, и как холодно в этом правильном мире. Я скажу… Нет. Я выбираю отрепетированную реплику.
– У меня все хорошо. Орхидеи скоро зацветут.
– Ты странная, – улыбается Настаська. – У всех – отпуск, пленэр, проекты… а у мамы – орхидеи.
– У мамы – стабильность, – мягко говорю я. Стабильность – это красивый, прочный ящик, в котором удобно лежать, но из которого не видно неба. – И это неплохо.
Мы едим панакотту. Она дрожит на ложке, вязкая и правильная, как наша жизнь. Я слизываю белое сладкое и думаю, что когда-то мы случайно уронили сахарницу на кухне и смеялись, собирая кубики с пола. Он целовал меня, и сахар хрустел на губах. Мне казалось, я буду так хрустеть от счастья всегда. Теперь сахарница стоит на верхней полке. Поводы достать ее закончились.
Когда мы убираем со стола, наши движения отточены до автоматизма. Словно мы не муж и жена, а напарники на конвейере по утилизации прожитого дня. Мы работаем идеально. Это утешает. Это убивает.
– Тебе не холодно? – спрашивает он, заметив, что я обхватила себя за плечи. – От окна тянет.
Он идет и прикручивает вентиль на батарее. Налаживает. Он всегда налаживает то, что можно потрогать.
Позже, в спальне, я подхожу к окну. Ночной двор лежит, как расправленное покрывало. Я застилаю кровать, хотя мы ляжем через час. Я делаю это, потому что контроль над мелочами – моя единственная молитва. Я выключаю лампу – привычный щелчок.
И тут же слышу другой звук. Не наш. Чужой. Короткий, уверенный, властный. За стеной, в пустой год квартире, вставляют ключ в замок.
Щелчок. Раз. Металл входит в металл.
Пауза, в которой мое сердце спотыкается.
Щелчок. Два. Язычок замка отходит назад.
Андрей выглядывает из коридора: «Слышала?» Я молча киваю. В оглушительной тишине нашего правильного дома чужой замок проворачивается, как ключ в крышке музыкальной шкатулки, которую не открывали много лет.
Дверь там, за стеной, мягко, без скрипа, открывается. И в наш аккуратный, выверенный вечер кто-то входит. Не в соседнюю квартиру. Он входит в нашу тишину.
Глава 2: Пустая квартира, Ольга
Утро начинает жить с чужих звуков. Не с моих – не со щелчка чайника, не с мягкого зуда посудомойки, не с Настасьиного «мам, где мой шарф». А с того характерного, мужского «ух», когда тяжелую вещь ставят на пол и ненадолго позволяют себе вздох. Потом – визг скотча, который тянется и сопротивляется, как липкая правда. Лифт в нашем подъезде грустит даже по выходным, но сегодня он страдает особенно – дверь отъезжает, заезжает, как у старого актера: вымотан, но продолжает играть роль.
– Они с самого утра, – отмечает Андрей, заглядывая на кухню. Он уже в одежде для офиса, но с лицом выходного человека: без лишних слов. – Ну, что ж, оживает.
«Оживает» – хорошее слово. Рядом оживает пустая год квартира. Как растение, которое пережило зиму и вдруг щеголяет новыми листьями. Правда, у этого растения листья из картона и полые ножки от стола, и пахнет оно не весной, а пылью и клеем.
Я лью кипяток в кружку. Чайник шумит, как дождь за городом – тот дождь, который не надо переживать в метро. В шуме переезда есть что-то от дождя тоже – только не романтика, а мокрые следы на лестнице. Я беру тряпку.
В коридоре пахнет коридором – смесьюобувного крема, старой краски и чужой колонии. Сегодня к этому добавился домик для муравьев: сладкий запах пузырчатой пленки. Я машинально стираю черные прямоугольники от подошв, хотя понимаю, что еще час – и все будет снова в рисунках. Мне легче, когда поверхность чистая хотя бы минуту. Эта минута – моя.
– Не скандаль, – говорит Андрей, будто читает мой сжатый воздух. – День. И так можно. Я вечером поздно, не жди.
– Я не… – начинаю и тут же замолкаю. Я никогда не скандалю. Я же «стабильность». Я корректное уведомление, а не громкий звонок.
Дверь на площадку приоткрыта. На чужом дверном полотне – новая латунная ручка, слишком блестящая для нашего подъезда. Два грузчика в одинаковых серых кофтах будто выросли из пола. Один цепляет плечом косяк и шепчет то слово, которое дома не произносят. Второй хмыкает, тоже по-мужски, и придерживает картонную коробку, на которой маркером криво написано: «Книгу. Осторожно». Я невольно поправляю в голове орфографию, как поправляю плед на диване.
– Серёг, это куда? – кричит один в пустоту новой квартиры.
Имя, брошенное так буднично, как мелочь на барную стойку. Серёг. Их «Серёг» станет на нашей лестничной клетке Сергеем, «новым соседом», а пока что – голос, отзывающийся из глубины, низкий, спокойный:
– В дальнюю. И аккуратней с записями.
Записями. У него есть записи. Я почему-то представляю старый магнитофон, катушки, аккуратные коробочки с наклейками: «июнь 2006». В голове всплывает Андрей, его любовь к схемам на плотной бумаге, и я чувствую неожиданную нежность к всем этим мужским «записям», «петлям» и «крепежам», которые не в состоянии починить разговор, но могут держать полку.
– Мам, это так красиво! – Настаська выглядывает от меня сужающимися глазами, как кошка из кресла. – Смотри, как свет в пыльных частицах. Можно я поснимаю? Это прямо «жизнь в движении».
– Не снимай людей без разрешения, – отвечаю автоматически. «Правильно» – мое второе имя. – Если хочешь – снимай свет.
Она все равно щелкает пару раз. Ее камера ловит то, что я не хочу видеть: чужой силуэт в проеме, длинный сверток, который, наверное, – ковер, терпеливо согнутый пополам, чужую ладонь с ключами, уверенную, с тонкими сухожилиями. Сразу видно – рука не грузчика. Эти ребята носят, а эту руку – носят вещи.
Грохот в стене напоминает, что у нас общая арматура. Комод сдвигают? Кровать? Стена вздрагивает, и моя белая орхидея чуть-чуть дрожит, как если бы она дышала слишком глубоко. Я осторожно подхожу, правлю ей опору. У нее есть спица, тонкая и надежная, она держит стрелку, как я держу свой день. На мгновение мне кажется, что орхидея капризно посмотрела на меня. Я ей обещаю, что это ненадолго.
– Мама, я в универ, – говорит Настаська, завязывая шнурки. – Если будут спрашивать по поводу моей камеры из деканата – скажи, что это учебное.
– Будут спрашивать? – Мне бы ее уверенность, что в этом мире кто-то обязательно спрашивает.
– Все всегда спрашивают. Просто не у тебя, – говорит она без злости и целует меня в щеку. Запах ее шампуня – сладкий, липкий, подростковый. Я провожаю ее до лифта и успеваю увидеть спину «Серёги» – просто спину в темной куртке, чужую, уверенную. Он наклоняется, поднимает коробку. У меня под ложечкой проходит полоска холода – больше от воспоминаний, чем от тела: когда Андрею тоже было тридцать, он поднимал так же. Сейчас Андрей бережет себя. А этот – поднимает.
День дробится на звуки. Скрип скотча – мои минуты. «Дзынь» лифта – четверти часа. Глухие удары – как точки в конце предложения, которое я все тяну и тяну. Я раскладываю по полкам крупы, и мне кажется, что раскладываю мысли. Манка – рядом с рисом. Сахар – в стеклянную сахарницу, ту самую, которая когда-то хрустела на языке. Я буквально слышу в голове тот старый смех, и он, как все старое в доме, неприятно идеален.
Я достаю швабру, чтобы промыть коридор, и на секунду встречаюсь глазами с парнем-грузчиком. У него добрые глаза, уставшие, и я неожиданно улыбаюсь – по-человечески – и он в ответ тоже. Это проще, чем пытаться улыбнуться собственному мужу. В этом тоже есть что-то неправильное, и я тут же упаковываю чувство обратно, как вещи в коробки: плотно, чтобы не болталось.
К обеду наше окно начинает вибрировать особенно; где-то в соседней комнате срывают пленку, и звук похож на долгий вздох. Я варю суп и ловлю себя на том, что слушаю, как слушают музыку в соседней машине на светофоре: ничего особенного, а хочется разобрать слова. Слова, правда, затеряются: только «сюда», «потом», «не туда», «держи». И еще один смех – низкий, не громкий, как у человека, который привык смеяться на выдохе, экономно.
Мне хочется порядка, и я делаю то, что умею лучше всего: заменяю беспорядок – списком. У меня появляется «Список из восьми вещей, которые надо сделать, чтобы пережить чужой переезд». Он смешной, но утешительный:
– 1) Протереть плинтус в прихожей.
– 2) Сменить воду у орхидей.
– 3) Переложить зимние шарфы наверх.
– 4) Проверить фильтр в чайнике.
– 5) Почистить духовку (давно).
– 6) Разобрать наверху в буфете (еще давнее).
– 7) Позвонить маме (не обязательно сразу).
– 8) Дышать.
«Дышать» – пункт, который легко пропустить. Я выполняю другие. Я ввинчиваю себя в порядок, как лампочку в патрон. Когда-то это спасало.
Андрей пишет: «Не жди на ужин, задержусь». Нормально. Он всегда так пишет, когда шумно. «Спасибо», – отвечаю ему. Мы вежливы в переписке, как два соседа, которые делят лестницу.
Соседи снизу ругаются с их попугаем – он имитирует звонки, и в этот день у меня ломаются рефлексы: каждый «дзынь» – не наш, все чужое. Я ловлю себя на желании написать в чат дома: «Дорогие соседи, пожалуйста, соблюдайте тишину в ночное время». Но дневное время – законно, и я трезва. Не буду превращаться в ту женщину, у которой на холодильнике все предупреждения на магнитиках.
К вечеру грохот становится реже. Новая квартира устает. Я слышу не удары, а шорох. Шуршание одежды в шкафу, открывание-закрывание полок. «Они там уже раскладывают жизнь», – думаю. Это звучит красиво и пугающе. Я ставлю чайник еще раз, хотя кофе, возможно, был бы уместнее – он честнее в своей горечи.
Я впервые за день сажусь. Это как поставить сумку на пол после длинной дороги. Я смотрю на свои руки – аккуратный маникюр, светлый лак. Я в этих руках – вся: умение держать, складывать, поддерживать. В другой стене – чья-то рука, которая, кажется, умеет только брать. Я тут же ругаю себя за эту мысль. Я ничего о нем не знаю. «Серёг», «записи», «аккуратней». Это ничто. Это брызги.
На минуту наступает тишина – настоящая, та самая, к которой я привыкла, как к халату в ванной, который всегда висят на одном крючке. Я даже слышу, как мягко выдыхает холодильник. В эту тишину падает звук – мягкий, как кусочек ткани. Наверное, они постелили ковёр.
Звонит мама. Я говорю ей, что у нас нормально, что у нас «активный день». Мама радуется: «Жизнь продолжается». Я слушаю ее и поправляю окно – кажется, немного сквозит. Правильно – закрыть. Правильно – не простудиться.
Когда темнеет, коридор пахнет уже не клеем, а едой. Пахнет чем-то мужским, острым – может быть, это просто обжаренный лук, а может – тот самый парфюм, который всегда есть у мужчин, уверенных в себе: что-то с деревом. Я, у которой древесный – только в орхидеях. Я улыбаюсь своей глупости и откладываю эту мысль в ту часть мозга, где лежат мои «потом».
Настаська присылает мне фотографию: пылинки в луче солнца, расплывчатые, как первый снег на телефоне. Под подписью: «Дома меняются, и мы с ними». Я ставлю ей сердечко, потому что я современная мать. А потом долго смотрю на снимок, потому что я несчастная женщина, которая научилась любить косвенно.
Я решаю испечь шарлотку – не для гостей, у нас их не бывает, а для самого факта, что дом пахнет яблоками. Запекающиеся яблоки пахнут так, будто мир может быть простым, теплым и справедливым. Я взбиваю сахар с яйцами. Сахарница стоит рядом, стеклянная, гладкая. Я вытаскиваю лопатку и думаю, что, может быть, у нас еще будет тот вечер, когда мы сядем втроем – без экранов, без графиков – и поговорим. Я думала это уже тысячу вечеров. И еще тысячу буду.
Соседняя дверь щелкает в последний раз за день – как книга, которую закрыли на ночном столике. В нашем коридоре становится тихо, как в библиотеке. Я слушаю – тишина говорит: «пока».
Звонок в дверь режет тишину острым ножом.
Я вздрагиваю. Шпаргалка в голове отзывается списком: дневное время закончилось, Андрей предупреждал, Настаська еще в автобусе, мама звонила час назад. Кто?
Я делаю шаг, потом второй. У меня привычка – сначала поправить волосы, потом улыбнуться, уже на подходе. Сахарница на краю стола будто тоже напряглась: стекло любит тишину, и звонки ему не нравятся. Еще один звонок – короче, уверенней.
– Да-да, – произносит мой голос, и он звучит мягче, чем я себя чувствую.
Я протягиваю руку к ручке, а в этот момент в ладонь мне как будто скользит тяжелый воздух, и сахарница с тихим удивлением сползает по столешнице и падает. Глухое «бдзынь», и стекло рассыпается на сотню аккуратных осколков, на сахарный снег, который больше никогда не будет сладким.
Звонок повторяется – третий раз. Уверенный.
Я смотрю на белые крошки на полу, как на предсказание, и кладу руку на холодную ручку двери. Я открываю. Или не открываю – еще одно движение, и мой правильный дом пропустит кого-то чужого внутрь.
Глава 3: Первое знакомство, Ольга
Звонок в дверь третий раз разрезает воздух – уверенно, как будто знает, что я дома и что мне нечем возразить. Сахар на полу блестит, как первый снег на асфальте, когда ты еще веришь, что он останется. Я машинально прижимаю к ладони край стола, будто он может меня удержать, и открываю.
Он стоит ровно так, как стоят люди, привыкшие к чужим порогам: не нависая и не суетясь, чуть в стороне, будто оставляя мне место, чтобы отступить. На нем темная куртка без логотипов – дорогая скромность, – джинсы, которые всегда сидят хорошо только на людях с правильными коленями, и в руке – рулон синей малярной ленты. Лицо – не «красивый» из журналов, а породистый, собранный овал. Рот тонкий, внимательный. Взгляд – опасная смесь дьявольского любопытства и практического понимания. Глаза смотрят не на дверь, не на меня… нет, как раз на меня. Чуть ниже подбородка – туда, где у меня всегда правильный ворот платья. И – выше. В самую середину.
– Извините за беспокойство, – говорит он, голос у него низкий, выдохом, – я ваш новый сосед. Сергей. Я не вовремя?
Я вижу, как на серебристой ручке его квартира отразит мое «нет» и мое «да» одинаково вежливо. Вместо ответа я киваю, как кивала вчера лифту, и отступаю на полшага.
– У нас в доме, – произношу правильную фразу, – всегда вовремя. Добро пожаловать.
Он кивает, усмехаясь краем губ, как делают люди, умеющие принимать приветствия без смущения. От мужчины пахнет свежим деревом и чем-то морским – не дешевый «океан», а воздух после дождя на мосту. Под взглядом его становится теплее, как у лампы, которую забыли выключить.
– Простите, – повторяет он и показывает на мою кухню – нет, не на кухню, на пол у порога: сахар переливается острыми гранями. – Плохая примета? Или к счастью?
– К… – я на секунду задумываюсь, и у меня в голове появляются два списка: «к счастью» и «к беде». – К уборке.
Это звучит почти остроумно, и на мгновение я слышу собственный голос, который не говорит, а живет. Сергей улыбается – коротко, без зубов.
– Я… хотел попросить соли, – говорит он, и слово «соль» у него выходит вкусным, – и спросить про интернет. Провайдер. Я тут с утра с коробками, а без связи – как без рук.
Я уже разворачиваюсь к кухне, где у меня есть правильная банка с солью (не сахарница; сахарница – теперь снег), когда из комнаты появляется Андрей: шаги тяжелые, футболка домашняя, лицо выходное. Его голос – добрый и равнодушный одновременно:
– О! Сосед! Ну, наконец-то. Вы – тот самый, кто нас сегодня с утра в чувство приводит. Андрей, – он протягивает руку, и Сергей пожимает ее с той небрежной уверенностью, в которой всегда есть утверждение себя. – Заезжайте… то есть… заходите! Оля, соль!
– Ольга, – повторяет Сергей, и мое имя в его рту звучит как диагноз и как приглашение. Он смотрит на меня так, как давно никто не смотрел: не оценивая, а точно узнавая. Как будто он уже знает, что я из тех, кто доводит до блеска подоконники, и кто не допускает неаккуратных слов за столом – и кто поэтому иногда не допускает дыхания.
Я не краснею – я давно разучилась – но кожа на шее становится на тон теплее, и это чувствуется, как если бы я поднялась на одну ступеньку вверх, а не на две.
– Соль, – повторяю я и исчезаю на секунду. Банка с белыми кристаллами стоит на второй полке – на первой у меня крупы, на третьей – перемирие с собой. Я беру банку, думаю о том, что соль вообще-то и на раны, и на хлеб, и возвращаюсь.
Мужчины тем временем уже обсуждают провайдера. Андрей оживляется – он любит схемы, где всё понятно: «Тебе лучше оптоволокно, стены старые, но тянут. Роутер я помогу поставить. Что у тебя – два ноутбука, ТВ?» «Записи», – отвечает Сергей, и в этом слове есть та же медленная серьезность, что и в его взгляде. – «И пару камер».
– Камеры? – искренне удивляется Андрей, потому что у него «камеры» – это только на телефоне. – Фотографируете?
– Иногда, – спокойно, мягко отвечает Сергей. – По работе. И по себе.
Я протягиваю банку. Он бережно берёт, ладонь у него сухая, теплая; наши пальцы не касаются – но меня будто слегка стукнули статикой. Внутри что-то мелко и ровно рассыпается – не сахар, нет, там давно пусто – а моя правильность.
– Спасибо, Ольга, – говорит он, выговаривая каждую букву, как если бы она имела вес.
– Не за что, – беру голос обратно. – Нам с вами через стену жить. Солить будем аккуратно.
– Я осторожен, – отвечает он так, будто предупреждает и обещает сразу.
– Пойдём, – Андрей хлопает его по плечу знакомо, как старого друга, таким способом мужчины предлагают свой нейтральный мир. – Я тебе сейчас провайдера наберу, скажу от себя. И роутер посмотрим. Оля, я на десять минут к соседу.
Я киваю. Всё в порядке. У меня не дрожат руки. У меня вообще никогда ничего не дрожит, кроме, иногда, подбородка по ночам – от злости на себя.
Они уходят, дверь мягко закрывается. В коридоре снова пахнет пустым днем. Я стою посреди своего чистого дома, где на полу – сладкий снег, и слышу за стеной мужские голоса: Андреев спокойный инструкторский, Сергей – приглушенный, ровный. Где-то там подтекает вода, наверняка делают чай – мужчины так делают: как только находят чайник, чувствуют себя дома. Я подметаю сахар на совок – острые кусочки поют тоненько, когда касаются пластика, – вытираю пол, как если бы стирала память. Ставлю ведро в сторону. Дышу.
Звонок. Еще раз. Быстрый. Нетерпеливый.
Я знаю, кто. Наверное, соль уже в борще, интернет на подходе, а вот нож… Скотч, ленты – они все портят ножи. Я почему-то заранее уверена, что он попросит именно нож. Это знание не логичное, это как предчувствие дождя по походке прохожего – просто он чуть поспешил, и у него есть где промокнуть.
– Да? – открываю.
Сергей стоит почти так же, только ближе. В руке – пустая солонка. Он улыбается – едва. Смотрит – нет, опять на меня.
– Простите, – снова этот вежливый глагол, который со второго раза уже звучит интимно, – у вас не найдётся ножа? Лезвие. Любого. Скотч не берёт. Я верну.
Слово «нож» висит в дверном проеме, как холодный металлический запах. У меня дома ножи – на втором ящике: справа – большие, слева – малые. Самую «причинную» вещь в доме я храню аккуратно, как тайну. Я отступаю, пропуская его взгляд в коридор – пусть посмотрит на мой мир на расстоянии. Он не переступает порог – и это делает его присутствие еще отчётливее.
Я открываю ящик. Металл звякает негромко, и мне кажется, что у звука есть свой возраст – этот звон взрослый. Я перебираю: большой кухонный – нет, зачем ему такой? Универсальный – острый, как последнее слово в споре. И маленький, фруктовый – тонкое лезвие, как спичка. Я беру его. Он кажется невинным – нарисовать сердечко на яблоке, снять нежную кожицу с персика, разделить то, что и так почти не держится.
В этот момент в моей голове, как ненужная, но настойчивая мысль, всплывает: «Не давать». Глупость. Сосед. Коробки. Лента. Я протягиваю нож, держа за рукоятку, так, чтобы наши пальцы точно не коснулись. И всё равно – легко, почти невесомо – по коже проходит ток.
– Обещаю вернуть как новый, – говорит он тихо, улыбаясь так, как улыбаются мужчины, которые слишком часто что-то обещают и всегда сдерживают только свою часть обещаний.
– Это сложно, – отвечаю. – Ножи имеют память.
Он взвешивает его в руке – уверенно, как будто всегда знал, какой вес должен быть у вещи, которая меняет судьбы коробок. На его запястье вздувается жилистая ниточка, и эта малость почему-то бьёт в сердце сильнее, чем любой комплимент.
– Тогда верну лучше, чем был, – легко бросает он. – Андрей у меня на минуту задержится. Мы подключаем цивилизацию. Если будет шумно – стучите.
«Если будет шумно – стучите». Как будто это простое бытовое предложение. Как будто у нас впереди – только шум и стук.
– Хорошо, – говорю. Правильно.
Он уже отворачивается, и тут, не глядя, добавляет:
– И, Ольга… У вас очень красивые орхидеи. Я успел заметить. Вы умеете заставлять капризные вещи цвести?
Он не дает времени на ответ. Улыбка – мускул, да, сильный. Один шаг назад. Два. Коридор закрывает его, как закрывают книгу, на которой забыли закладку. Дверь – щелчком, мягко.
Я стою, держа на вытянутых пальцах воздух там, где секунду назад был нож, и смотрю на стену. За ней – глухой звук: снимают пленку, открывают, открывают, открывают. Андрей смеется – я слышу его легкий, обезболенный смех, тот самый, который всегда мирится с чужими мужчинами и чужими провайдерами. Сергей что-то отвечает, ниже, мягче. Я вдруг думаю о том, что мой дом теперь – не только мой.
Я иду к окну и смотрю на свои орхидеи. Один бутон распустился окончательно – идеальный белый парус. Он красив до бессмысленности. Я ловлю себя на том, что провожу пальцем по его бархатному краю, как по чужой щеке. «Капризные вещи», – он сказал. Я умею. Иногда.
Телефон на столе вибрирует. Сообщение от Андрея: «У соседа норм. Вернусь через полчаса. Соль отдал». И смайлик. Он редко ставит смайлики. Я глажу экран большим пальцем, как если бы это была его ладонь. Она – стеклянная. Она ничего не чувствует.
В этот момент – звук. Дверь снова. Быстрые, четкие три удара – не звонок, стук, мужской. Я вздрагиваю – не от стука, от мыслей, которые бежали медленно и не хотели, чтобы их догнали.
Открываю. На пороге – Сергей. На этот раз ближе, чем нужно. В его руке – мой маленький фруктовый нож. Лезвие чистое – он успел его вытереть. Он держит его острием к себе – правильный жест. И – не протягивает.
– Вы были правы, – говорит он негромко. – У них память.
– Что-то произошло? – спрашиваю.
Он качает головой – нет. И вдруг, будто между делом, совершенно просто:
– Можете не закрывать на ночь шторы. Отсюда – красивый свет. Особенно, когда вы у окна.
Мой голос застревает где-то между «как вы смеете» и «что вы видите». Я выбираю нейтральное – как всегда, как всю жизнь:
– У нас, – говорю, – спокойный дом.
Он кивает. И все же не отдаёт нож. Еще секунда – лишняя, тяжелая, на которую растягивается день, как жвачка.
– Ах да, – наконец он поворачивает рукоятку ко мне. – Чуть не забыл. Андрей сказал, что если что – обращаться к вам. Вы всё знаете.
– Я просто все помню, – отвечаю на автомате, и мне неожиданно хочется смеяться. Он это слышит. И усмехается.
Я беру нож. Он теплый. Как будто успел чего-то коснуться, чего касаться не должен. Я закрываю дверь. Прислоняюсь к ней лопатками. Слышу за стеной: «Пароль какой поставим?» – голос Андрея. И спокойный ответ Сергея, очень отчетливый, как карточный пас:
– «Орхидея38».
Я выпрямляюсь, как будто меня отшлепали. Сердце делает лишний шаг. Это, наверное, совпадение. Лепестки орхидеи на окне шевельнутся, если верить сказкам, сами – от того, что кто-то произнес их имя.
В этот момент в мой телефон падает уведомление о доступных сетях. Новый сигнал появляется в списке – уверенный, сильный, с замочком. Имя – «Орхидея_по_соседству».
И прежде чем я успеваю решить, улыбнуться мне или испугаться, кто-то снова стучит – быстро, настойчиво: три удара. Я оборачиваюсь к двери. Рука ложится на холодную ручку. За стеной тихо называют мое имя. Не вслух – почти шепотом, как секрет, который собираются разделить только на двоих.
Глава 4: Зеркало, Ольга
Ванная – моя маленькая сцена с одним зрителем, который никогда не аплодирует. Я включаю свет над зеркалом, те самые лампы по краю, от которых кожа сразу становится честнее. Зеркало огромное, правильно вымытое – в этом доме все правильно вымыто – и все равно есть крошечное пятнышко в левом нижнем углу, которое никак не поддается. Я всегда оставляю его в покое. Пусть будет несовершенство, на котором можно задержать взгляд, если правда вдруг станет слишком прямой.
Кто ты?
Вопрос появляется между бровями, там, где у меня почти не заметная вертикальная морщинка – ее можно прикрыть тональным, но от нее начинается вся география: горизонтальные линии лба, как дороги, по которым я так усердно езжу «дом—дела—дом», короткие солнечные лучи морщинок у глаз – приветливые, но усталые. И глаза. Умеют ли глаза молчать? Мои молчат. В них все чисто, ровно, как застеленная постель, только в самом-самом дне – тьма отложенного вопроса.
Я подаю лицо ближе, выгибаю шею – до боли в затылке, – чтобы увидеть то, что обычно не смотрю. Кожа у ключиц – тонкая, как шкурка у персика, те самые «ключи» моей юности, к которым когда-то тянулись руки. Губы… И вот здесь у меня выстреливает память: сегодня чужой голос произнес мое имя слишком уверенно, а чужие глаза задержались на моем вороте. Глупость. Чёртова глупость, как синяя малярная лента в его руке – липкая, ни к чему.
– Нравиться, – произношу шепотом, пробуя слово на вкус. Солоноватое. Как пот на виске после быстрого подъема по лестнице. Как слеза, которой стыдишься, когда ее не на кого списать.
Я давно не хотела нравиться. Я хотела – соответствовать. Быть правильно собранной версией себя: «жена», «мать», «хозяйка», «опора». Бумажныеыль – я ведь каждый день протираю. Нравиться – это другая территория, мягкая и опасная, на ней женские каблуки оставляют следы. На ней скользко, если забыть, где стоишь.
Мама всегда смотрела в зеркало чуть сбоку – повернув голову на три четверти, чтобы не видеть собственную боль в лоб. Она плакала тихо, сжимая губы, и говорила: «Никогда, Оля. Никогда не дай себе стать такой». Я киваю своему отражению, будто это мама, и слышу собственный голос пятнадцатилетней давности: «Никогда не быть жертвой. Никогда не позволить разрушить». А потом какая-то взрослая, уже моя, недовольная ирония добавляет: «И никогда не забывать закупиться на неделю вперед, чтобы никто не остался без завтрака». В списках я сильна. В желаниях – нет.
Я поднимаю волосы, закалываю их кверху, открывая шею. Голая шея мгновенно делает меня более уязвимой, чем любые признания. Меня всегда учили: «Шея – это для своих». У меня «свои» – Андрей и тишина. Андрей любит, когда тепло, удобно, без сюрпризов. Тишина любит всё. Я смотрю на открытую кожу в зеркале и думаю: «Это лишнее». И не могу опустить волосы. Рука зависает, шпилька, как стрелка компаса, не знает, где север.
Свет в ванной злой к мелочам: вот тонкая сеточка капилляров на крыле носа (ничего, перекроется), вот маленькое пятно на скуле – результат моей вчерашней дисциплины «не трогать лицо» (конечно, тронула), вот ресницы, естественные, короткие, настоящие – и от этого такие, будто мне что-то всегда приходится недосматривать. Взгляд… Потушенный. Я впервые позволяю себе не отводить глаза от этой правды. Не «устала», не «не выспалась», а «потушенная». Как свеча, которую задули, потому что ужин закончился, а разговор – нет.
Я открываю нижний ящик – тот самый, где «на потом»: там лежит красная помада, старая, почти реликвия. Она пахнет праздниками и теми временами, когда я не боялась есть губами. Я касаюсь тюбика, и меня слегка бросает в смешной озноб, как в детстве, когда забираешь у мамы серьги: ты вдруг становишься женщиной на полсекунды раньше, чем положено.
– Для кого? – спрашиваю я у зеркала. И понимаю, что это неправильный вопрос. Правильный – «для чего?» Для нас – троих за одним столом? Для орхидеи, которая точно не оценит? Для… чужих глаз с ленивой уверенностью? Этот ответ опасен, как мокрый пол в коридоре.
Я все-таки провожу помадой по губам – один раз, небрежно. И мне не идет. Или это я не даюсь? Цвет слишком прямой для моей приглаженной жизни, слишком громкий для нашего тихого дома. Я стираю его салфеткой, губы остаются розовыми, живыми – и вдруг я вижу, что сама себе понравилась. Без помады. Обычная. Теплая. Живая. Эта мысль на секунду испугала гораздо сильнее, чем красные губы. Я привыкла нравиться как предмет: гладкая, блестящая поверхность. А тут – я как человек.
Мне хочется улыбнуться – не вежливо, а по-настоящему – и я вдруг сталкиваюсь с тем, что не помню, как это делается, если рядом никого. Улыбки у меня социальные: «спасибо», «пожалуйста», «не беспокойтесь». Улыбаться себе – это почти неприлично. Я пробую. В зеркале появляется женщина, которую я помню и не помню одновременно. На ней мое лицо, мое тело, мои ключицы. Но у нее есть блик, как у бокала в солнечном пятне на столе. Этого блика у меня давно не было.
Я вспоминаю его голос – «не закрывайте шторы» – и у меня по животу проходит узкая, ледяная струйка. Как он посмел? И почему это прозвучало не как приказ, а как секрет? В этой грани разницы – моя беда. Моя мать сошла бы с ума от такого соседства. Я – старательно выпрямляю полотенце. Объясняю себе: он – всего лишь мужчина с коробками и камерами, я – женщина с кастрюлями и орхидеями. Мы – два параллельных графика. Пересекаться им незачем. В статистике моей жизни нет места случайным пикам.
Я иду в спальню. Там трюмо, старое, от мамы, с тремя зеркалами, в которых я вижу себя сразу из трех сторон – это всегда было невыносимо честно. Я поворачиваюсь: профиль. Не девичий, но четкий. Плечи – прямые. Осознание тела приходит как свет, который неожиданно включили в соседней комнате. Я стою и чувствую: я – еще женщина. Не «мать», не «жена», не «стабильность». Женщина. С запахом ванили на запястьях, с легким румянцем, который не купишь. Теплая. Я, может быть, и есть та капризная вещь, которую нужно уметь заставить цвести. Только кто? И зачем мне это – цвести – если никто не смотрит?
Я подхожу к окну. Штора – тонкая, как выцветшая тайна. За ней – двор: фонарь, кусты, чья-то забытая самокатная ось, которая всегда напоминает мне сломанную скрипку. Я не закрываю шторы. Не из-за него. Из-за себя. Пусть воздух посмотрит, как я смотрю на него. Это маленькая дерзость, на которую у меня хватает смелости. Крошечная трещина в фаянсовой чашке. Ее пока не видно никому, кроме меня.
На подоконнике орхидея тянет к свету раскрытую стрелу цветков. Я глажу пальцем ее корни – серые, плотные, живые – и улыбаюсь ей той самой улыбкой, которую не умела найти в зеркале. Она честная. Она не про «нравиться», она про «быть». Может, это одно и то же? А я всю жизнь выбирала второе, считая его более приличным.
В коридоре щёлкает замок. Андрей? Я на автомате опускаю волосы, свободной рукой отводя прядь за ухо – этот жест у меня подростковый, остался с тех времен, когда я еще умела краснеть. Я смотрю на себя в трюмо и вдруг вижу: я такая, какой могла бы понравиться – себе. Этого достаточно? Этого должно быть достаточно.
– Оля? – голос Андрея – усталый, но не злой. Не «я поздно», не «не жди». Просто «Оля?». Я выхожу в коридор, и мы встречаемся взглядами без предысторий.
– Я тут, – говорю. Как будто это новость.
Он разувается, ровно ставит ботинки носками к стене – у него тоже всё правильно. Мельком смотрит на меня и на секунду задерживает взгляд – редкость. Может, волосы? Может, ключицы? Может, ничего.
– Нормально день прошёл? – привычная вежливость. Я киваю. Он кивает. Мы киваем друг другу, как два сотрудника, которые знают, что годовые отчеты будут сданы вовремя.
– Слушай, – Андрей вдруг оживляется, – я тут… позвал соседа на субботу. Чисто по-соседски. Новоселье, познакомиться. Я сказал, ты сделаешь свою шарлотку. Он парень нормальный, без закидонов. Да и мы… – он чуть запинается, – да и нам не помешает живое общение.
Слово «позвал» падает в меня, как камешек в стакан воды – и круги идут, и никак не остановятся. Сосед. Новоселье. Моя шарлотка. Моя кухня. Его глаза во мне. Я вдруг вижу нас троих за моим столом, как на неправильно поставленной фотографии: Андрей налево, Сергей направо, я – посредине, между холодным чайником и горячей духовкой.
– В субботу, – повторяю, как если бы это было слово из иностранного языка, на котором я еще не научилась думать.
– Да, – Андрей улыбается каким-то старым своим уголком, – договорились. Он, кстати, сейчас забежит на минуту – я пообещал отдать набор шестигранников, помнишь, которые искал. Ты не против? Я быстро.
Звонок в дверь раздается почти одновременно с его словами – не так громко, как днем, но точнее. Я на секунду замираю. В зеркало напротив – мое лицо, без помады, с живыми губами, с открытой шеей и с глазами, в которых наконец-то есть свет. Он мягкий, как огонь в камине, который пока еще можно задуть.
– Откроешь? – спрашивает Андрей, уже двигаясь к двери.
Я делаю шаг вперед и неожиданно понимаю, что в зеркале за моим плечом, в трюмо, отражается коридор и кусочек входной двери. И там – тень чужого плеча. Дальше – рука с чем-то металлическим, блеск, как маленькая молния. Я сглатываю, опуская волосы, словно это – броня. Андрей тянется к ручке, не дожидаясь моего «да».
Дверь открывается, и я впервые за много лет встречаю собственный взгляд в зеркале – не свой. Чужой. Мужской. Он поднимает глаза. Улыбается так, будто это наш маленький секрет. А у меня – одна мысль, глупая и страшная одновременно: «Я не закрыла шторы».
Глава 5: Маленькие знаки, Сергей
У любой крепости есть режим дня. Это не романтика, а логистика. Если хочешь войти – запоминай расписание караулов, где хрустит снег, где изнутри оставляют ведро с водой. Я не флиртую. Я настраиваю освещение и двигаю мебель, пока в комнате не появится правильная акустика.
Ольга любит утренний свет на подоконнике. Орхидеи у нее стоят в идеальной дисциплине – не выставка, а воинская часть из белых фаленопсисов. Я выхожу на балкон с черным кофе не потому, что хочется кофе, а потому, что солнечный луч в это время падает на ее левое плечо. Я не смотрю в упор – это ошибка новичков. Достаточно краем глаза, как будто мы оба случайно оказались в одной ленте новостей.
– У вас орхидеи не живут – маршируют, – говорю я ровно, без подмигиваний. – Так держать форму умеют только избалованные красавицы и очень дисциплинированные люди.
Она поднимает голову. На долю секунды. Холод – как стекло после дождя. Чистый, честный. Мне нравится. Края её рта не двигаются; движется только взгляд – зрачок на едва заметный миллиметр. Значит, услышала. Значит, регистрирует. Она кивает – вежливо, как кивают вежливые женщины всем, кто хвалит их детей, даже если это цветы.
– Спасибо, – говорит. – Они требуют режима.
Режим – мое слово. Мы с ним дружим. Я улыбаюсь коротко.
– Люблю вещи, которые требуют режима, – произношу, как констатацию погоды.
Больше ничего. Угол атаки выбран, импульс задан – переразгон здесь вреден. Я оставляю ей тишину, как оставляют правильному тесту время подняться. Захожу в квартиру, ставлю чашку, делаю пометку в голове: «триггеры – порядок, режим, контроль». И – что важно – «ни одной лишней шутки». Шутки – для тех, кто хочет быть любимым. Я хочу быть неизбежным.
С Андреем просто. Мужчины сдаются технике. Ему про провайдер, про крепеж, про то, что петля у шкафа «садится» – и он уже свой. Он не видит угрозы, он видит помощь. Я щедрый сосед – правильная роль. Он приносит мне набор шестигранников, рассказывает, как у них «дома всё по-людски», и смотрит на меня взглядом человека, который рад, что сосед – не дебошир. Я не дебошир. Я даже в своей жестокости аккуратен.
Маршруты. В десять двадцать семь Ольга возвращается из магазина – большие бумажные пакеты, один всегда чуть рвется по краю – плохая кассирша, не любит тяжелое. В лифт она всегда заходит первой – женщина, у которой есть дом. Я выхожу в десять двадцать четыре и случайно задерживаюсь у почтовых ящиков – как раз к тому моменту, когда двери разъезжаются. У нас общая коробка железа, и я держу ей створку – просто вежливость.
– Давайте, – спокойно, без приглашения беру у нее один пакет. Вес хороший: килограммы шепчут о меню. Рис «арборио», фенхель, сливки, две груши, резиновый мешочек с лаймами (она любит кислое – записать), кофе средней обжарки. Пахнет домом, который держат в форме.
– Не нужно, – говорит она жестко, но не отбирает. Это верно. Никто не спорит с лифтом и с гравитацией.
– И не нужно, – соглашаюсь я, – но полезно.
Она ставит второй пакет на пол, чтобы свободной рукой нажать нужный этаж. Пальцы красивые, ухоженные – не салон, а дисциплина. Ногти натуральные. Обручальное кольцо – сидит как положено, привычно. Кожа на пальце чуть светлее вокруг – кольцо снимают иногда. В душе? На крем? Под настроение? Варианты.
Мы едем. Я не смотрю на нее – я смотрю на отражение в стальной стенке. Ее профиль в нержавейке – честный до жестокости. Плечи прямые. Подбородок упрямый. Глаза гаснут, когда она думает, что на нее не смотрят. Это видно, если не моргать.
– Фенхель – смелое решение, – отмечаю как будто сам себе. – Немногим удается не переборщить.
– Я умею дозировать, – коротко кивает. Непредсказуемо приятно слышать в бытовом контексте слова, которые обычно звучат в разговорах профессионалов.
Двери распахиваются. Я ухожу на полшага вперед, уступая ей путь. На пороге она поворачивается ко мне – не из благодарности, из необходимости взять пакет. Я отдаю. Наши пальцы не касаются. Но я почти слышу, как у нее внутри щёлкает маленькая защелка: «контакт был, касания – нет». Отлично. Мы будем работать в этой системе координат.
– Спасибо, – вежливое слово, как сданная посуда в буфет. – Дальше я сама.
– Уверен, – я даю ей ровно ту улыбку, которая не спорит. – Хорошего дня.
Дверь закрывается. У меня на ладонях остается запах её кухни, лайма, сливок и чистоты. Я не нюхаю ладони; это жест, который выдает любителей. Я иду к себе, а в голове складываются глупые, но полезные картинки: мензурка, капельница, длинная шкала терпения. Чем холоднее объект, тем вернее доза тепла. Нельзя расплескать. Нельзя экономить. Надо попасть.
Следующая встреча – не через день и не через час. Слишком быстро – тревога, слишком медленно – забывается фон. Я выбираю третий день утром. Балкон. Она поливает корни по расписанию. Делаю вид, что я в телефон – нет, лучше без телефона. Люди чувствуют, когда их взгляд в приоритетах на втором месте.
– Я потом возьму у вас консультацию, – бросаю через перила почти как шутку, но не шучу. – У меня с растениями не складывается. Они не любят, когда их любят.
Она перевешивает взгляд через край, белый цветок качается, как маленький флаг.
– Их не надо любить, – говорит. – Их надо понимать.
Да. Принято. Мы смотрим друг на друга полсекунды, потом я первый отступаю. Пусть она думает, что ей дали пространство. Люди всегда привязываются к тем, кто отпускает.
Вечером возвращается Андрей – шаги тяжелые, ключи звенят с терпеливым металлом – и я целую минуту слушаю их кухню через стену. Не потому, что это что-то даст. Потому что звук привычки – лучший барометр семейной погоды. Сегодня погода ровная, без осадков. Хорошо. Сильныя женщина скучает не от скандалов, от ровности.
Маленький знак, еще один. Я убираю на своей площадке затяжку на коврике, чтобы он лежал прямо – Ольга замечает такие вещи. На следующий день коврик снова сбивается – значит, кроме меня еще кто-то живет. Мелочь. Но такие мелочи сдвигают линии фронта. Я оставляю на перилах лестницы резинку для волос – нейтральный цвет. Исчезает за час. Не она. Девочка. Дочь. Регистрация экосистемы завершена: тут три роли, одна – с телефоном, одна – с ключами, одна – с тишиной. Работать будем с тишиной.
Случайный магазин у дома – плохое место для кубиков. Слишком много ненужных глаз. Я выбираю подземную парковку: там у каждого дела есть звук. Металлические скрипы машин, капли воды, шаги. В этом хоре любая фальшь слышна. И любой нюанс тоже. Я приезжаю чуть раньше обычного, круг по периметру – два, три, – отмечаю камеры, слепые зоны, места, где свет делает лицо утратившим возраст. Старый профессиональный навык: перед сделкой я всегда так делаю, чтобы знать, где стоять спиной.
Она появляется точно – ключи уже в руке, сумка через плечо, волосы собраны, тонкий шлейф ванили. Она одна. Это важно. Я стою в тени бетонной колонны, делаю шаг – не слишком близко, не слишком издалека. Так, чтобы она увидела меня вовремя, но не успела накинуть щит слов.
– Ольга, – окликаю спокойно, вниманием, а не громкостью.
Она поворачивается – лицо ровное, готовое к вежливости. Хорошо. Ровное – это значит, можно оставить на нем царапину. Небольшую. Красивую.
– Хотел сказать спасибо за лифт, – начинаю с нейтрального. – И за терпение к шуму.
– Ничего, – отвечает она. Холод держится, как правильно замерзшая вода – прозрачная и твердость без пузырьков.
Я киваю. И вот тут – маленький, рассчитанный ножевой: не под кожу, по воздуху, чтобы он запел.
– Вы – очень красивая. И очень холодная, – говорю я ровно, как объявляют погоду: без оценочной интонации, как факт природы. – Такие женщины – самая большая загадка.
Тишина в гараже густеет. Звук капли – слишком громкий. Ее взгляд… делает то, что должен: не отводится сразу. Полсекунды она держит мой взгляд, потом опускает ресницы – не из кокетства, из контроля. Уголки губ двигаются – нет. Не двигаются. Хорошо. Она выбрала не ответить. Еще лучше.
– Не думаю, что нам стоит разговаривать на эту тему, – спокойно произносит. Сталь. Без звона. И разворачивается – ключ от машины на кончике пальцев щелкает как приговор.
Я улыбаюсь ей в спину – не чтобы она увидела, для себя. Отказ – не стена. Это дверца с кодовым замком. Правильный код редко пишут крупно. Обычно – мелко, на торце.
Иду обратно к лифту. У меня есть три недели. Не торопиться – это важно. Нельзя сжечь дрова, которые должны согреть зимой.
Дома я открываю ноутбук, ставлю музыку без слов и заполняю привычный файл: «Ольга. Наблюдения». Не потому, что забуду. Потому, что любая игра выигрывается не харизмой, а бухгалтерией. Пишу: «Реагирует на порядок, не берет долг. Любит контролировать расстояние. Лексика – “режим”, “дозировать”. Запах – ваниль. Орхидеи – слабое место. Муж – удобный. Дочь – наивная». И внизу строка, откуда-то давно знакомая: «Сначала – уважение крепости. Потом – лестница».
Телефон моргает. Сообщение от Андрея: «В субботу в семь, ждем. Я возьму вино. Ты на закуске?» Он ставит смайлик, потому что чувствует себя молодцом. Я отвечаю: «Приду. С сыром». Пишу без точек. Люди, у которых внутри порядок, замечают такие вещи. Ольга заметит. Придет, откроет, увидит: сосед – вежлив, предусмотрителен, голоден. Я не про еду.
Я выключаю свет, остаюсь в темноте своей новой квартиры, как ныряльщик перед глубокой водой. Тишина у стены дышит. Там – ее спальня. Удивительно, как быстро чужие дома становятся звуковыми картами.
На балконе орхидея, которую я все-таки купил сегодня, выглядит смешной – как подделка под оригинал. И правильно. У меня цель не вырастить цветок. У меня цель – чтобы она сама захотела поправить мне опору.
В субботу я не опоздаю. И не приду раньше. Я появлюсь так, чтобы застать её с мокрыми руками – середина процесса, когда вытирают ладони о полотенце. Разговоры в такие моменты честнее. И когда Андрей пойдет за штопором, я скажу то, что и так уже сказал сегодня внизу, только ближе. На полтона тише. Чуть опаснее.
Я ставлю будильник на 18:42.
И в тот же момент слышу через стену, как чей-то голос – девичий, живой – шепчет: «Мам, ты любила когда-нибудь по-настоящему?» Пауза. Воздух между квартирами становится плотным, как стекло. И я улыбаюсь темной улыбкой охотника, который знает ответ раньше, чем его услышит.
В субботу – у меня будет ключевая минута. И если я все правильно рассчитал, в конце вечера она перестанет закрывать шторы. Или – начнет. Обе новости меня устраивают.
Глава 6: Неприступная скала, Ольга
Паркинг пахнет бетоном, чужой резиной и чьими-то поспешными решениями. Здесь все звуки кажутся чуть громче: капля воды, сорвавшаяся с трубы, отдается в рёбрах, как чужой смех в пустом зале. Я иду по белой стрелке, как по линейке. Сумка на локте, ключи наготове – как если бы ими можно было закрыть не только машину, но и любую тему.
Я слышу его до того, как вижу. Не шаги – присутствие. Есть мужчины, от которых к воздуху примешивается легкая уверенность, как к кофе – молоко. Не сладко, но плотнее.
– Ольга, – он произносит мое имя так спокойно, будто это нейтральная деталь интерьера, и в этом спокойствии – небрежная власть. Я останавливаюсь, потому что вежливость – мой автоматизм, как дыхание.
Я поворачиваюсь. Он стоит на расстоянии, которое прилично для знакомых и опасно для незнакомых. Тень от колонны делит его пополам – левая сторона в свету, правая – будто держит что-то при себе. Он улыбается едва заметно, как будто сдерживает более яркую улыбку – ту, которой женщины обычно верят. Я не верю. Я тренированная на невозмутимость.
– Хотел сказать спасибо за лифт в тот раз, – произносит, как будто мы обсуждаем погодную сводку, – и за терпение к шуму.
– Ничего страшного, – отвечаю. – Днем можно.
Мой голос уравновешенный, как подоконник после полироли. Из него невозможно вывести меня на эмоции, я сама-то с трудом вывожу себя на что-нибудь, кроме порядка.
Он кивает – понимающий, взрослый. Под этим кивком я вдруг ловлю тончайший ток – где-то между ключицей и сердцем. Неприятно. И одновременно – живо. Секунда, когда ты понимаешь, что не окаменела окончательно, хотя так старалась.
– Вы – очень красивая, – говорит он ровно. Без расплывчатых комплиментов, без «если позволите». И добавляет вторую половину, как нож к вилке: – И очень холодная. Такие женщины, как вы, – самая большая загадка.
Звук капли в трубах становится неприлично громким. Я чувствую, как поднимается подбородок – само собой, позвоночник вспоминает, что его когда-то учили быть прямым. Я ненавижу это движение в себе: словно меня попросили пройтись по подиуму, а я – взяла и прошлась. Тщеславие – мой маленький, тщательно укрытый грех. Да, я красивая. Не от природы, от труда. И да, я холодная. Не от злости, от выбора. И да, кому-то это нравится. Но мой выбор – не их удовольствие.
– Не думаю, что нам стоит разговаривать на эту тему, – произношу четко. Слова ложатся, как плитка: ровно, без люфта. – Никогда.
«Никогда» в моем рту хрустит, как лед под каблуком. Мама в такие моменты переводила взгляд на зеркало и шептала себе: «Не дай им победить». Мне шептать некогда. Мне надо выйти из этого разговора красивой и целой.
Он не обижается. Не оскорбляется. Его глаза слегка темнеют – не от злости, от интереса. Я знала таких в институте: если им закрывают дверь, они начинают оценивать форточку. Его лицо говорит: «Я запомнил ваш “никогда”. Мне интересно, сколько он весит».
– Принято, – он кивает, будто ему предложили услугу. – Больше не повторю.
«Больше не повторю» из его уст звучит как «пока не изменятся условия задачи». Я делаю шаг, чтобы уйти, и в этот момент понимаю – в груди у меня будто кто-то незаметно прибрался: смахнул пыль и выбросил пару старых, никому не нужных журналов. От его фразы «вы – очень красивая» у меня на секунду стало светлее. От «и холодная» – я распрямилась. Я ненавижу это признание в себе. Как орхидея, которая открывается не потому, что пришло время, а потому, что кто-то на нее посмотрел. Стыдно – и сладко.
Он делает полшага в сторону – уступает дорогу. И, кажется, одновременно включает в себе какую-то тихую лампу, под которой всё становится теплее. Я почти слышу, как что-то у него внутри щёлкает: «цель отмечена».
– У вас есть муж, – продолжает он уже тише, в эту бетонную тишину, – и я его уважаю. Я просто… отметил. Дальше – ваши правила.
«Мои правила». Он бросает это, как приманку, и моя гордость поднимает головуах моего дома невидимыми чернилами. «Не смотреть в чужие окна. Не открывать шторы “потому что так красиво”. Не брать вещи, которые не ломаются в посудомойке». И еще одно – самое старое, написанное маминым голосом: «Не быть, как она. Не быть той, кого бросают».
– Тогда отметьте еще и это, – я смотрю ему прямо в глаза, и на секунду вижу там взрослого мальчика, который привык выигрывать, – вы никогда больше не будете говорить со мной о моей красоте и моем… климате. Ни здесь, ни у лифта, ни у меня под дверью. Ни при муже, ни при ком-либо. Никогда – слышите? – не поставите меня в позицию, где мне придется выбирать ответ.
Я сама удивляюсь, как четко и жестко умею звучать, когда мне страшно. Страх у меня всегда превращается либо в уборку, либо в инструкции. Здесь – в инструкции.
Он молчит. Полсекунды. Потом опускает глаза – на ключи у меня в руке, на белую стрелку под ногами – и снова вверх. И улы я не знала лучше, решила бы, что сдался. Но я выучила мужчин: у настоящих хищников «сдаться» – значит занять удобную позицию.
– Слышу, – спокойно говорит. – И уважаю.
Он отходит, чтобы пройти к своей машине. Его шаги – неслышные, лежачие. Я остаюсь на месте еще на секунду, как оркестр, который переждал аплодисменты, и только потом двигаюсь. Пальцы у меня слегка сводит – от сдерживания. Я сжимаю брелок, чтобы пальцы имели на что злиться, и иду к своей машине, каждый шаг – как печать.
Внутри меня – монастырский холод. Чистый, высокий. И где-то в самой глубине – крошечная, подлая искорка: меня увидели. Не как «жену» и «мать», не как «хозяйку», а как «женщину». Я делаю с этой искоркой то, что делаю со всем опасным дома: складываю в ящик, закрываю. Ключ от ящика – на шее, вместе с крестиком, который мне подарила мама. Иногда мне кажется, что мы обе верим не в Бога, а в дисциплину.
Я сажусь в машину, завожу. Радио включается на середине песни из нашего какого-то старого списка – «их» песня, что включал когда-то Андрей на кухне, пока мы резали салат и смеялись над солью грубыми крупинками. Теперь песня звучит как чья-то чужая свадьба на соседней площадке: громко, и не про меня. Я переключаю на новости. Там всё всегда хуже, чем дома. Успокаивает.
На выходе из паркинга я вижу в зеркале заднего вида его силуэт: он стоит, опершись ладонью о крышу своей машины, и смотрит не на меня – на пространство перед собой. Как будто слушает тишину. Я нарочно поворачиваю голову прямо, обрезаю его отражение, как срезают лишнюю ткань. Моя сила – в том, чтобы не оглядываться. Я так учила Настасью, когда она впервые влюбилась в мальчика из соседнего класса: «Не оглядывайся, иначе упадешь». Я – женщина, которая не падает. Я – женщина, которая правильно ставит ноги.
Дома я мою руки – как после любого разговора, который слишком близко подошел к коже. Лимонное мыло пахнет «всё под контролем». На полотенце остается отпечаток пальцев – чистый, влажный, живой. Я выпрямляю полотенце, потому чтосят ровно. Я делаю чай – не кофе. Чай учит терпению: с ним нельзя торопиться, иначе он будет горчить. Из окна видно, как вечер собирает двор в аккуратный квадрат. Орхидея на подоконнике открыла еще один лепесток – белый, неприлично красивый, как внезапная мысль в приличной голове. Я не улыбаюсь. И всё равно чувствую, как уголок губ предательски шевелится.
Телефон вибрирует на столе – как маленькое, настойчивое сердце. Андрей.
«Задержусь. Клиент заныл. Не жди, поужинаю чем-нибудь. Кстати, позвал соседа на субботу. Новоселье-несовелье. Ты сделаешь свою шарлотку?»
Я читаю раз, два. Слова бегут так спокойно, как если бы меня не стошнило от одного короткого «кстати». Как будто это ерунда – впустить в дом человека, который минуту назад назвал тебя холодной и загадкой. Как будто это просто «по-соседски». Я ставлю телефон на стол, рядом с доской для нарезки, и он кажется мне слишком легким, почти игрушечным. Воздух в кухне – как вода перед кипением: еще спокойно, но вот-вот появятся первые пузырьки.
Еще одно сообщение приходит, пока чай настаивается. Новое. Длиннее.
«Он приятный мужик, не переживай. Вино принесет. Я ему твой номер скинул – удобно будет списаться по домофону/времени. Не против?»
Не против?
В груди у меня что-то падает, как когда роняешь стеклянную крышку и еще не знаешь – треснула ли. Я смотрю на экран. На буквы. На эту легкость «скинул». И впервые за весь день чувствую не холод, а жар – резкий, обжигающий, как пар из чайника, который забыл предупредить. Я не успеваю придумать правильный ответ.
И в этот момент на экране появляется новое уведомление – чужое имя в списке контактов, которого там не было: «Сергей (сосед).»
Входящее: «Ольга, добрый вечер. Благодарю за терпение к шуму. В субботу в семь удобно? И – если вы не против – оставьте шторы открытыми. У вас очень красивый свет».
Глава 7: Неприятный разговор, Андрей
Когда я открываю дверь, мой день все еще гудит в голове, как трансформатор. От отчетов у меня в ушах остается тонкий писк, и кухня каждый вечер похоже на тихую станцию: все лампочки горят, поездов нет.
– Оля? – обувь ставлю носками к стене, привычно. Это как проверка огнетушителя: успокаивает, даже если пожара нет.
– Здесь, – она высовывается из гостиной, волосы стянуты, лицо спокойное. Такое спокойное, что я понимаю: это не про покой. Это про порядок.
Хочется сразу провалиться в кресло, закрыть глаза на семь минут и стать тем человеком, который не делает ошибок. Я шагаю на кухню, ставлю портфель на табурет, автоматом: руки под кран, лимонное мыло. Запах – «всё под контролем». Как бы мне хотелось, чтобы это была правда.
– Как день? – спрашиваю, чтобы спросить.
– Нормально, – отвечает она.
«Нормально» у нас слово, которое можно приложить ко всему: от супа до брака. Удобное, как обезболивающее: не лечит, но жить можно.
– У меня клиент… – начинаю, и уже задним умом слышу себя: «оправдывается». – Дел невпроворот. Завтра дома не будет часов до девяти. Прости.
Она кивает. Не «ничего», не «конечно». Просто кивает. И улыбается тем уголком губ, который ничего не обещает. Я чувствую, как во мне поднимается колючая усталость, как снег, который в апреле уже никому не нужен.
– Андрей, – говорит вдруг она тихо, – можем поговорить?
Эти два слова я слышу как «а давай сдвинем шкаф». Я всегда оцениваю, можно ли это сделать одному, или нужен второй человек, или лучше отложить, пока не купим новые петли. С разговорами сложнее. Их нельзя сдать мастеру.
– Сейчас? – я машинально смотрю на часы, на телефоне бликует невидимая переписка. Сервер упал, проект горит, завтра в девять планерка. – Оль, может, после ужина? Честно, я еле стою. Голова… – стучу себя по виску двумя пальцами: «бзззз». – Дай минут двадцать тишины, ладно?
Она опускает взгляд на стол – ровный, пустой. На нем лежит полотенце – без складок. Здесь все говорит, когда люди молчат. Я слышу собственное «потом» и понимаю, что говорю его слишком давно, как пароль, который уже не защитит.
– Ладно, – она отходит к окну, тянет штору двумя пальцами, точно. – Позже.
Я ем что-то не чувствуя вкуса. Мы синхронные в быту, как механизмы: она ставит, я убираю; она моет, я протираю. И в этот отлаженный танец не встраивается такой элемент, как разговор. Я ловлю себя на том, что слушаю не её, а тишину за стеной – там новый сосед. Раньше там было пусто, и мне это нравилось. Теперь там иногда смеются. Мужским смешком, сдержанным, как если бы смеху велели не размахивать руками.
Я иду в душ и думаю под струями воды: «Чего ей надо?» Это плохое, ленивое «чего», как если бы я смотрел на сложную схему и говорил «почему так сложно». Но правда в том, что я не понимаю. У неё все есть. Я – дома, деньги – в дом, дети – почти взрослые, орхидеи эти её чертовы цветут как солдаты. Чего еще? Когда я спрашиваю себя честно, выходит вот что: ей нужен я. Другой я. Старый я. Тот, кто мог ночью съесть холодный борщ из кастрюли и потом засмеяться, как будто выиграл ледовое побоище. Я того я давно бросил. Проиграл конкурс на волшебника.
После душа выходит легче дышать. Я еще мокрый, смотрю на Олю – она вытирает стол круговыми движениями, медленными, как молитва. И мне вдруг в голову приходит простая мысль: нужно что-то сделать. Не разговор, а действие. Разговоры у меня всегда выходят, как тугой винт, который срываешь головкой отвертки. А вот действие… Я в действиях силен.
На следующий день я выезжаю с работы на тридцать минут раньше. Бреду по цветочному у метро, как боец в чужом лесу. Звоню в тот маленький магазинчик, где однажды – давно, когда у нас было много пятниц – я покупал ей белые пионы. Продавщица смеется сквозь трубку: «В октябре, милок? Пионы – мечта. Но можем собрать что-то похожее по настроению». Мы собираем из того, что есть, букет «как если бы»: белые розы, две веточки эвкалипта, немного чего-то тонкого, зеленого, отображающего её порядок. Беру еще бутылку вина – ту самую, которую она тогда хвалила; я запомнил эти слова, как пароль, и теперь достаю их, как старую флешку: работает ли?
Дома я двигаю стулья на полсантиметра – чтобы ровно, потому что иначе у нас разговоры звучат глуше. Ставлю тарелки лучше, чем обычно, зажимаю в уме смешную мысль: «у нас ведь нет гостей». Но это и хорошо. Если это свидание, то на нем должны быть только мы.
Я ловлю Настасью в коридоре.
– Ты вечером где? – спрашиваю как бы походя.
– У нас в универе семинар, —она чиркает кистью по полотну блокнота, не глядя, – не поздно. А что?
– Ничего. Мы с мамой… – я делаю неопределенный жест рукой. Я не умею в подростковом: «тусим», «чиллим». – Поужинаем.
– Поужинаете, – повторяет она, криво улыбается. В её улыбке – какая-то наколотая правда. Она видит больше, чем говорит. Это тревожит и почему-то делает надежнее. Как будто хоть кто-то здесь действительно смотрит.
Оля приходит, уже стемнело. У нас в прихожей жёлтая лампа из тех, что делают лицо мягким. Я протягиваю букет, как объяснительную.
– Это тебе, – говорю. – Я… помню.
Она берёт, смотрит на него так, как на красивую вазу в чужом доме: оценит, но не присвоит. Я сразу ненавижу себя за эту мысль. Ну а на что я рассчитывал? На аплодисменты? На «Боже мой, Андрей, как в кино»? Мы давно не кино.
– Спасибо, – говорит она, и её «спасибо» как чек из магазина: сумма совпала, гарантия не положена.
Я ставлю музыку. И то, что в голове представлялось светлой сценой, в реальности выглядит, как подлинный стыд. Я открываю плейлист, там наше «раньше». Первая песня включается слишком громко, я дергаюсь, убавляю, слишком сильно, и теперь она звучит как комариный писк. Я ловлю на себе ее взгляд – не раздраженный, нет, тяжелый. Как будто мы оба оказались на месте преступления, которого не совершали.
– Помнишь, – спешу я вперед, – я тогда поставил это, а ты сказала, что под это можно резать яблоки бесконечно, лишь бы они не заканчивались…
Она кивает. Пауза чуть дольше, чем удобно. Музыка скребет тишину, как ложка по дну тарелки.
– Я закажу… – я поднимаю бутылку, показываю этикетку: «та самая», – открою?
– Мне не надо, – мягко говорит она. – Голова сегодня.
Я качаюсь на пятках, как мальчишка, который не был готов к «нет». Разворачиваю вино к себе, как будто хотел посмотреть название. Ставлю на стол. Пытаюсь не смотреть на розы, потому что видно, как они выдают мое старание. А старание – хуже всего. Сначала сдуваешься сам, потом сдуваешь других.
– Оля, – говорю, и мне кажется, что я начинаю правильный разговор, – я знаю, ты… в последнее время… – я машу рукой в воздухе, как будто там висит её «в последнее время», – и я… Я делаю, что могу. Я правда. Но ты… скажи конкретно, пожалуйста. Чего тебе не хватает? Я сделаю. Куда сходить? Что поменять? Я… – я сбиваюсь, потому что это звучит как коммерческое предложение, – я просто хочу, чтобы тебе было… ну… лучше.
Она смотрит на меня – внимательно, как на вещь, которую хочется понять и не удается. И говорит очень аккуратно:
– Мне не нужен список.
Мне легче, когда есть список. Список – это место, где можно поставить галочку и почувствовать себя живым. Без списка я теряюсь, как человек, у которого отобрали карту метро.
– Тогда… – я ищу что-то в воздухе, – тогда поговорим. Сейчас. Про нас.
– Про нас, – повторяет она, не улыбаясь. – Хорошо. Я…
В этот момент из стены, как специально, отзывается голос. Низкий, сдержанный. Чужой. Он смеется. Тихо. У нас с Олей одинаково дергается взгляд на стену, как будто там кто-то шепчет нам подсказку. Я ненавижу этот звук не потому, что он мешает, а потому, что в нем есть жизнь. Мужская жизнь – с бесстыдной легкостью. Я себя так не слышал давно.
– Андрей, – Оля закрывает глаза на долю секунды, – не сегодня. Извини. Я устала.
Я сглатываю. Мой рот наполняется всем несказанным, как бумажник чеками, которые некому отдать. Я киваю. Опять. Я умею кивать.
– Хорошо, – говорю. – В другой раз.
И чувствую себя человеком, который дал обещание под дождем. Дождь вымыл слова.
Она уходит в спальню. Я остаюсь на кухне с выключенной песней и бутылкой, которую не открыл. Розы стоят в вазе, слишком белые для этой комнаты. Я сижу минуту, другую, и в моей голове какое-то маленькое радио говорит: «Делай, что можешь». Делать – я умею. Разговор – нет.
Я хватаю телефон. Пишу соседу. Не из-за него – из-за нас. Так я это себе объясняю.
«В субботу к нам зайдете? Семь. По-соседски. Познакомимся нормально. Вино у вас, шарлотка у нас».
Он отвечает быстро, как будто ждал сигнала: «С удовольствием. Не опоздаю». И смайлик – не наглый, самый обычный, взрослый.
Я кладу телефон и вдруг понимаю, что у нас опять будет кто-то третий. Это легче, чем быть вдвоем. Когда в комнате еще один человек, меньше слышно, как молчит любовь.
На следующий день я замечаю, что Оля ходит по дому как-то… тише. Не обратно тише – а будто ее движения, как музыка в наушниках, которую выключили. Я старательно не лезу. Я в своем футляре безопасен и понятен.
К вечеру соображаю: может, цветы и музыка были как молоток, которым я попытался вкрутить винт. Надо было иначе. Я захожу в кондитерскую с вит, где крем выглядит как свежая штукатурка, и куплю два эклера – те самые, которые она любит, с карамельной шапочкой. Приду рано. Поймаю минуту. Скажу без музыки. Без пафоса. Просто.
Я открываю дверь ключом, как всегда, и на секунду задерживаюсь в прихожей. Дома пахнет яблоками – Оля пекла шарлотку. Значит, не всё потеряно – шарлотку она печет, когда ей надо, чтобы дом напомнил ей, зачем он нужен. Это хороший запах. Это надежда.
– Оля? – зову. – Я эклеры принес.
На кухне пусто. В гостиной она стоит у окна, шторы… приподняты. Она как будто слушает улицу. Я поднимаю руку с пакетом, как флажок, и улыбаюсь той улыбкой, которая меня саму немного удивляет – честной. Она оборачивается. И в этот момент на столе рядом с её рукой вспыхивает экран телефона. Я не подхожу, не заглядываю – я не тот человек. Но текст, если он светится достаточно ярко, сам иногда догоняет взгляд.
Имя – крупно. «Сергей (сосед).» И первая строчка – как строка из чужой пьесы, услышанная за кулисами: «В субботу в семь удобно? И…»
Я отвертываю глаза, как от солнца. У меня нет привычки читать чужое, и все же эти два слова уже делают что-то с воздухом в комнате. Он становится плотнее.
– Эклеры? – Оля улыбается – аккуратно. Берет пакет. – Спасибо.
Я киваю, застегиваю куртку – хотя стою дома – и делаю вдох, чтобы сказать… не знаю что. «Давай все сначала»? Смешно. «Что тебе нужно?» – опять нечестно. «Я люблю тебя» – боюсь, прозвучит как просьба. В итоге выходит глупое:
– В субботу… он придет. Я попросил. Тебе ок?
Она оглядывается, телефон гаснет. В улыбке мелькает что-то вроде растерянности. Или мне хочется так думать.
– Конечно, – говорит она. – По-соседски.
Я ищу в её голосе – хоть что-то. И не нахожу. В груди щелкает тишина. Похожая на ту, что между песнями в плейлисте: ничего не закончилось, но играть нечему.
Я ставлю пакет на стол. Ухожу в коридор, как человек, который вышел покурить, хотя не курит. Отдыхаю отпечатком лба о холодную дверь. За стеной, точно по расписанию, коротко смеются.
И в эту секунду телефон в моей куртке вибрирует: сообщение от неизвестного номера, только что сохраненного. «Андрей, добрый вечер. Спасибо за приглашение. Подтверждаю. Кстати, у вас чудесный свет по вечерам – редкая удача для этих домов. До субботы».
Я смотрю на эти слова и неожиданно думаю: «Свет». Странное слово, когда дома так темно.
За дверью звенит звонок. Ранний. Чужой. Я, почему-то не раздеваясь, инстинктивно тянусь к ручке, и в мозгу, как лампочка, мигает только одна мысль: «А вдруг это он пришел не в субботу?»
Глава 8: Неожиданное предложение, Ольга
Лестничная клетка пахнет железом и чем-то сладковато-пластиковым – пузырчатая пленка, скотч, остаточная память о переезде, который как будто еще не до конца случился. Я иду вниз за мусорным мешком – нотка повседневного героизма, которой у меня хватает каждое утро: выносить, выравнивать, выдохнуть. На площадке – тишина, которая любит слышать чужие шаги.
Дверь Сергея открывается без скрипа, как новая книга. Он появляется ровно в тот момент, когда я прохожу мимо, – не слишком близко, не слишком внезапно. В руках у него пустая банка из-под кофе. Ему идет пустота в руках: она подчеркивает выбор.
– Доброе утро, Ольга, – он говорит спокойно, как всегда. – У вас минута?
«Нет». Это первое слово, которое поднимается у меня с диафрагмы. Но вежливость – мой автопилот: я останавливаюсь и киваю. Я не обязана, и все же останавливаюсь. В этом вся я: я делаю правильно, даже когда это меня раздражает.
– У меня всегда есть минуты для мусора, – отвечаю я. – Остальные – по записи.
Он улыбается коротко. Банка постукивает по его ладони – звук, который напоминает стеклянную крышку на кастрюле: ничего страшного, но ты уже насторожился.
– Тогда быстро, – он держит паузу ровно столько, чтобы я успела устать от неё. – Я уезжаю на неделю-две, а потом опять. График такой. Квартира… – его взгляд скользит куда-то через стену, – требует… ну, вы понимаете. И готовить кому-то надо. Я подумал, что это может быть удобно вам. Пара раз в неделю: приходить, приготовить простое, навести порядок. Все официально. Оплата достойная. Ключ – только если захотите. И никаких… – он на секунду подбирает слово, – никаких двусмысленностей. Только работа.
Слово «работа» падает между нами, как тяжелая книга. На обложке чистыми буквами написано мое имя. Меня слегка шатает – не от неожиданности, от унижения, которое успело сработать быстрее мысли. Он – сосед, чужой мужчина, который видел мой свет в окне. И он предлагает мне вымыть его полы. Моя мама, если бы услышала это, умерла бы второй раз.
Я могу сказать тысячу правильных фраз. Могу рассказать про агентства, про расписания, про то, что у меня есть семья и дом, – классифицировать, сложить в коробки. Но под это все вдруг просыпается старое, как кость, слово: «границы». Он перешагнул. Не громко, не грубо – так, как переходят через полоску на полу, уверенные, что она только для красоты.
– Нет, – говорю я. Удивительно, как хорошо это слово ложится на язык, когда ты произносишь его время от времени. – Нет, Сергей.
Он слегка наклоняет голову – не как «не слышу», как «интересно».
– Это не про деньги, – добавляю, чтобы он даже не успел изобрести следующий аргумент. – И не про «удобно». Это – про нас. Мы – соседи. И мы останемся соседями. Я не буду убирать у вас. Я не буду готовить вам. Никогда. Даже если вы обставите это контрактом с печатью.
Он на секунду прикрывает глаза – как человек, который считал на калькуляторе и получил неожиданный остаток. А потом – без тени раздражения – достает из внутреннего кармана аккуратно сложенный лист. Логотип, шапка, сухие формулировки. Он действительно подготовился. Конечно.
– Я подумал, – говорит ровно, – что так вам будет спокойнее. Никакой туманности. Честная услуга за честные деньги. График, обязанности, подписи. Ваш муж… – он оставляет паузу – длиннее, чем нужно, – …оценит прозрачность.
Внутри меня что-то рвется тихо, как тонкая полиэтиленовая лента. Он сказал «ваш муж» и «оценит». Он сделал мой дом частью своей бухгалтерии. Я вижу одновременно две картинки: как я мою у него раковину – чужую, стальную, глубокую, – и как мама, сорокалетняя, вытирает чужой стол на «подработке», потому что папа ушел. Я дала себе клятву: «никогда».
– Мой муж ничего не будет «оценивать» в этой теме, – голос мой стальной, и мне это нравится, как нравится держать в руках тяжелый нож, – потому что темы не существует. И не будет. Вы не будете обсуждать меня с моим мужем. Вы не будете обсуждать моего мужа со мной. Вы не будете обсуждать меня. Точку.
Я иду к мусоропроводу. Он делает половину шага, чтобы встать на пути, но вовремя решает, что это будет слишком видимым – отступает. Хороший охотник знает, когда не бросаться.
– Ольга, – произносит мягко, – я не хотел вас обидеть. Я видел, как вы держите дом. Это… – он подбирает, – опыт и талант. Я думал, вам будет приятно, если это станет ценностью, которую можно… – пальцы чуть двигаются, как будто считают, – монетизировать. Я ошибся в формулировке. Прошу прощения.
Слово «монетизировать» в нашем подъезде звучит как ругательство. Я выпрямляюсь еще на сантиметр. Плечи – назад. Подбородок – вверх. Орхидеи у меня бы сейчас открыли все лепестки, если бы умели злиться.
– Вы снова ошибаетесь, – говорю. – Мне приятно, когда меня видят. Не оценивают. И уж точно не пересчитывают на часы.
Он молчит. И мне на долю секунды кажется, что его взгляд становится… теплее? Или это мой гнев разогрел воздух. Он опускает контракт, аккуратно складывает обратно, как складывают салфетку, которой не воспользовались. И – не уходит.
– Тогда хотя бы подумайте, – спокойно. – На случай… обстоятельств. Я уезжаю послезавтра. Если что – напишите.
– Я не думаю, – отрезаю. – И не пишу.
Я бросаю мешок в мусоропровод – звук падающей пресной жизни. Возвращаюсь к двери. Ключ проворачивается, как пункт в списке: «отказать, закрыть, забыть». И в этот момент он – тихо, почти как комплимент, – бросает в спину:
– Вы – все равно самая красивая и самая холодная женщина в этом подъезде. Жаль, если ваш талант останется без приложения.
Я замираю на полшага. Воздух пахнет железом и перетянутым эго. У меня вспыхивает одновременно две реакции – здравый смысл и кровь. Кровь выигрывает на секунду, я поворачиваюсь – не чтобы смотреть, чтобы сказать. И все слова, которые могли бы быть красивыми, отваливаются. Остается только простое:
– Еще раз произнесете это – и мы будем здороваться через консьержа.
Дверь закрывается четко, как пунктуация. Внутри – мой дом. Моя тишина. Мои орхидеи, которые знают мой темперамент лучше, чем я сама. Я ставлю ладони на стол – прохладная гладь возвращает мне кожу. Чайник – включить. Он шумит, как дождь, от которого нельзя спрятаться. Я ставлю кружку, вижу свои руки – никакой дрожи, слава богу. Но внутри меня, глубоко, как забытая пружина в диване, тянет: обида. Она не горит, она тянет – медленно, неприятно, упрямо.
Я не девочка. Я знаю: предложение не само по себе. Предложение – это метод. Он пробует границы. Он считает, что наш дом – его поле. А я – его инфраструктура. Это унижает так спокойно, что хочется крикнуть. Я не кричу. Я мою кружку лимонным средством – словно отмываю что-то невидимое с прозрачного.
Телефон вибрирует – один раз, как осторожное «можно?». Сообщение. Номер незнакомый. Я уже знаю, чей. Вылезает, как липкая этикетка.
«Ольга, прошу прощения, если был слишком прямолинеен. Оставлю договор у консьержа, если передумаете. Линии открыты. Хорошего дня».
Я не отвечаю. Я стираю уведомление. Я стираю еще раз – уже наощупь, по экрану. Я стираю себя, которая на секунду – на одну секунду – почувствовала, что ее ценят. Стыдно. Оттого, что «ценят» у него равно «платят». Глубоко внутри звучит мамин голос: «Не будь, как я». Я повторяю его, как молитву.
Вечером Андрей пишет: «Задержусь». Мир соблюдает распорядок, и это одновременно утешает и выносит мозг. Настасья присылает фотографию – разбрызганный свет и надпись: «Жизнь всегда ищет щели». Я чуть не отвечаю «люди тоже», но стираю. Я сегодня стираю слишком многое.
К ночи, когда дом гудит только холодильником, я слышу – за стеной – как хлопает дверь. Сергея нет. Хорошо. Я ставлю будильник на привычное время, и уже почти гашу свет, когда телефон снова дышит в темноте. Сообщение от Андрея.
«Оля, Серёга звонил. Сказал, что заходил. Интересную вещь предложил. Обсудим? Я, честно, не вижу проблемы. Можно и подзаработать. Ты же всё равно это умеешь. Давай завтра поговорим?»
Я сажусь в постели. В горле сухо, как будто пыль от его пустых коробок неожиданно поднялась и осела у меня в трахее. Я читаю «не вижу проблемы» и понимаю: завтра она будет. И она – не про деньги.
И пока я думаю, какими словами можно объяснить мужчине, что «моя работа» и «моя роль у соседа» – не одно и то же, на экране появляется еще одно уведомление. Уже не от Андрея.
«Сергей (сосед): Отправил договор Андрею, чтобы было честно. Не хотелось бы, чтобы вы что-то скрывали друг от друга. До завтра».
Глава 9: Давление обстоятельств, Ольга
Контракт лежит на нашем столе, как чужая тарелка после чужого праздника. Белая бумага, ровный логотип, сухие формулировки. Я специально не складываю его ровно к краю – пусть будет чуть-чуть криво, как предупреждение.
Андрей приходит в девять без пяти – его «без пяти» всегда означает «я старался». Он целует меня в висок – нейтрально, как паспорт на контроле, кивает в сторону стола:
– Что это?
– Бумаги, – говорю. – Ненужные.
Он берет, пробегает глазами, и уже на четвертой строчке мне становится холодно, как будто у нас в кухне вдруг исчезли батареи. Я вижу, как у него приподнимается бровь – чуть, как у человека, который расслышал знакомую мелодию в чужом плейлисте. И потом – смех. Легкий, добрый, «подумаешь».
– Оля, да ладно! – он ставит бумагу обратно, не попадая ровно в прежнее место. – Вот это вот тебя так взбесило? Да что такого? Легкие деньги, сосед же приличный мужик.
Легкие деньги. Приличный мужик. Эти два камушка падают у меня в грудь и отдают кольцами, как если бросить в прорубь. Я не сразу понимаю, что мне хочется – сжечь бумагу или вымыть стол. Пальцы сами тянутся к салфетке. Смешно: я всегда спасаюсь уборкой, когда речь про грязь.
– Это не «что такого», – говорю ровно. – Это – «всё такое». Это мой дом. Мои границы. Моя… – у меня застревает на слове «достоинство», я глотаю, выбираю нейтральнее, – моя работа – здесь. Я не буду работать у него. И не буду обсуждать это.
Андрей поднимает ладони – «мир». Он умеет быть миротворцем там, где войны для него не существует.
– Я же не заставляю, – мягко. – Я просто говорю: это удобно. Ты это умеешь, тебе не сложно. Пара раз в неделю – и у нас, глядишь, и на отпуск будет, и Насте на объектив, и машину наконец в сервис. Ты же сама переживаешь: «дорого, дорого». А тут… да что такого? Это ж не в ночную смену в склад. Пошел, приготовил, прибрал – и домой. А? И деньги чистые. Сосед нормальный. Не пьет, не орет. Повезло, считай.
Слово «повезло» на моей кухне звучит как насмешка. Я смотрю на нашу сахарницу… нет, сахарницы больше нет. Стекло в мусорном мешке по-прежнему иногда звенит в голове. Я хочу, чтобы сейчас зазвенело что-то еще – миска, чашка, ложка – лишь бы покрыть этот его совершенно спокойный тон, в котором я вдруг слышу чужой голос. «Монетизировать». «Талант». «Муж оценит прозрачность».
– Мне не «повезло», – говорю я очень тихо. – Мне предложили… меня. Отмерить меня на часы. В чужой квартире. И ты смеешься.
Он на секунду растерянно смотрит, будто впервые видит меня как текст без картинок.
– Оль, ты чего? – в голосе искренность – его беда, – я ведь ничего плохого не имею в виду. Это абсолютно нормально. Люди так делают. И между прочим… – он сдвигает контракт к себе, – всё же по-честному. Официально. С подписью. Я наоборот рад, что не какая-нибудь серость. Прямо договор… Слушай, – оживляется, – давай я гляну, чтобы не наврали. Я в этих пунктах понимаю. «График по согласованию», «доступ к жилью…» – он краем глаза на меня, – ну ключ – по желанию. Зарплата… неплохо, Оля. Правда неплохо.
Мне хочется рассмеяться – как он, но громко, зло. Не получается. Внутри только гул, как у крошечных пчелок в стеклянной банке. Он действительно видит «пункты». Он не видит меня. Или видит – только как функцию. Как «удобно», «легко», «всё умеешь». Его «я доверяю тебе» – это после. Сейчас у него «я не вижу проблемы».
– Проблема, – произношу медленно, – в том, что ты видишь «неплохо», а я – «невозможно».
– Потому что? – он пытается быть разумным. Разумность – его швейцарский нож, которым он пытается открыть любую банку. Даже ту, в которой бомба.
Я смотрю на орхидею. Лепестки ее вроде те же, белые, велюровые, только в этот момент мне кажется, что они осунулись. Как лицо человека, которого не спросили разрешения, когда передали из рук в руки.
– Потому что я не вещь, – наконец говорю. – И потому что у нас дома есть мы. И нет места для чужих ключей, чужих графиков и чужих денег на моем столе. Хочешь экономить? Давай, я сокращу электричество, буду печь реже, звать маму с вареньем. Только не толкай меня туда, где меня ждут, как подсобный инвентарь.
Он молчит. Еще секунду, еще две. Смотрит на мои руки – может, дрожу? Нет. Мои руки давно научились не дрожать. Я слышу, как за стеной – странно вовремя – останавливается чей-то смех. Как будто кто-то поставил музыку на паузу.
– Оля, – говорит в конце концов Андрей, – я никого никуда не толкаю. Но… ты сама жаловалась – как же так, в сорок, и никакого своего «дела». Вот… – он кивает на бумагу, – это свое, как ни крути. Ты управляешь. Ты решаешь. А я… я не против. Я доверяю тебе. Чего ты боишься?
«Чего ты боишься?» Фраза, которой люди снимают с себя ответственность. Как будто страх – это каприз. Как будто «не хочу» обязано иметь справку.
– Я не боюсь, – отвечаю. – Я – не хочу.
Он вздыхает: «уперлась». Его пальцы щелкают по краю стола, как по лбу: «думай же». Он такой хороший человек. И так хорошо сейчас стоит на стороне хищника, сам того не понимая. Мой последний союзник улыбнулся хищнику и сказал: «Да бери, не проблема. Вернёт».
– Ладно, – он встает, идет к холодильнику, открывает, закрывает – жест замещающий, – не будем сейчас. Тяжелый день. Давай завтра спокойно… У нас же ипотека, ты знаешь. Ставка подпрыгнула – мне сегодня писали. И Насте… ну у неё этот курс по фотографии. Она так ждёт. И мама звонила – таблетки опять подорожали. Понимаешь, да? Когда жизнь сама дает варианты – грех не брать. И это временно. Ты же умеешь на своих условиях. Мы поставим границы. Мы умные люди.
Мы поставим границы. Я слышу в его «мы» его одного. Потому что мои границы он уже переступил смехом. Я не верю в «мы» там, где меня не спросили, во что мне верить.
– Ты уже с ним говорил? – спрашиваю. Голос у меня вдруг спокойный, как гладь. Опасная гладь: после неё идут водовороты.
Андрей отворачивается, будто стол интереснее. Пожимает плечом.
– Он мне писал. Я… не стал прятаться. Ответил, что обсудим. Предварительно – что не вижу проблем. В субботу зайдёт. Нормально же?
В субботу. У нас уже будто календарик на стене, где красной галочкой отмечено: «сдать жену в аренду». Я почти вижу этот квадратик. И чернеет вокруг.
– Ты мог бы хотя бы спросить меня, – спокойно повторяю. – До. А не после.
– Оль, да ну, – вздыхает, и – снова смех, короткий, извиняющийся, как наклейка «сорри» на машинке, которую уронили, – ты сама раздуваешь. Никто тебя никуда не отдаёт. Я же рядом. Я всё вижу. Я ж тебя знаю. Ты у меня – скала.
Скала. Неприступная. Удобно иметь дома скалу. На нее можно опереться, о нее можно бы и разбиться – но кто думает о втором, когда ему просто нужна опора.
– Скала – это камень, Андрей, – говорю. – А я – человек.
Мы молчим. Электрический чайник вздыхает и глохнет. На плите остывает суп – я его уже не разогрею. Андрею вдруг неловко – это редкое и честное в нем чувство, он чесает виски, как делает, когда пора снять очки, которых нет. Он делает шаг ко мне, ставит ладонь на моё плечо – правильно, тепло. И я вдруг понимаю, что больше всего на свете хочу, чтобы он сказал: «Извини. Я был неправ. Я закрою эту тему. Я иду и скажу ему – нет». Тогда это был бы наш союз. Наш фронт. Наши границы.
– Давай просто попробуем, – говорит он вместо этого. – Один раз. Посмотришь – и сама решишь. Если не ок – откажешься. Ну правда, чего там… Ладно? Ради нас.
Ради нас. Какая прекрасная формула, чтобы заставить женщину сделать то, чего она не хочет. Мама так всю жизнь делала «ради нас» и «ради меня». А потом плакала в зеркало с трех четвертей.
– Нет, – произношу третий раз. Я люблю, как звучит моё «нет», когда оно на месте. – Я не буду. Ни разу. И не приходите сюда с ним обсуждать мою жизнь. Это – мои двери. Они закрываются изнутри.
Андрей опускает руку. Кивает. «Как скажешь». Я вижу, как он, не глядя, задвигает контракт под хлебницу – туда мы обычно прячем то, что «потом». Я подхожу, вытаскиваю бумагу, кладу на самый край стола – чтобы она мешала. Чтобы её было видно. Чтобы каждый раз, проходя мимо, я помнила вкус собственного «нет».
Мы расходится по комнатам, как два приличных пассажира в одном купе: «Спокойной ночи». Я выключаю свет в кухне, и темнота припадает ко мне плечом – тяжелая, но своя. Я думаю, что завтра утром пойду к маме. Просто посидеть. Она умеет ненавидеть правильно. Может быть, я возьму у неё этот навык, как брала старые рецепты.
Телефон вибрирует, когда я уже у окна – шторы опущены, назло всему. Я смотрю автоматически – ничего хорошего в ночных сообщениях от жизни.
Номер Сергея. «Ольга, не хотел ставить вас в неудобное положение. Чтобы не было недомолвок: завтра заеду к Андрею на пятнадцать минут – вернуть инструмент. Если что – договор оставлю у вас на столе, чтобы обсудить на выходных. Не беспокойтесь. Всё – только на ваших условиях».
Он не знает, как ровно он положил пальцем мне на горло фразу «на ваших условиях». Я не отвечаю. Я гашу экран, как тушат догорающую свечу пальцами.
Через минуту – второе. От Андрея, короткое, без приветствия, как следствие:
«Я написал: зайди завтра. Обсудим втроём. Не кипятись. Всё под контролем».
Я стою у окна. Внизу фонарь делает лужу похожей на расплавленную монету. Если бы я умела бросать монетки в фонари, я бы загадала желание на исчезновение белых бумажек. И чужих мужских смехов, которые звучат из наших стен.
В дверях тихо звякает цепочка – Настаська, вернулась. Шепчет «я тихо», бежит в свою комнату с запахом дешевого ванильного спрея. Я соображаю, что завтра она в универ к девяти, а в половине десятого… В половине десятого мой муж «на минуту» пригласил в наш дом мужчину, который сегодня предлагал мне измерять себя в часах.
Я закрываю шторы на два оборота. Не из-за света. Из-за себя. И в ту же секунду, как будто кто-то подслушал мою мысль, в тишину врезается короткий, уверенный, слишком ранний звук домофона. Раз. Второй.
Я смотрю на часы. Девять тридцать пять. Ровно в то время, когда Андрей обычно ставит чашку в посудомойку.
– Кто? – спрашиваю, не нажимая. Голос у меня ровный, как лезвие.
И из динамика – чисто, без помех, чужой, спокойно-хозяйский – «Сергей. На минуту. Я – с ключами».
Глава 10: Первый шаг в логово, Ольга
Я согласилась. Эту фразу можно было бы вышить на подкладке моего пальто: незаметно снаружи, но колется изнутри. «Один раз, – сказала я Андрею, – чтобы ты сам увидел: нет». Он кивнул с облегчением, как кивают люди, вернувшиеся с холма и увидевшие асфальт. «Ради нас», – сказал он. Я повторила: «Ради нас». А сама услышала в этом «ради» тонкий металлический лязг: моя гордость упакована в коробку и перевязана шнурком из «разумности».
Ключ лежит в моем кармане тяжелее, чем должен. Он как слово, произнесенное вслух слишком громко: теперь его нельзя забрать обратно. Я иду по знакомой лестнице – не в лифт, пешком, – потому что так дается еще один шанс передумать. На каждом пролете повторяю себе список «правильных» причин: ипотека, Настасьин объектив, мамины таблетки, Андреев «да что такого». На площадке делаю вдох и понимаю, что главная причина – не в списке. Это любопытство. Женское и неприличное, как желание открыть чужой шкаф и потрогать плечики с рубашками: кто ты, сосед? И что сделал этот дом с тобой, раз ты хочешь впустить меня в него?
Дверь открывается без сопротивления – новая скважина, послушная, как тело, которое долго держали на диете. Меня встречает холод и запах – не дешевый «океан» из супермаркета, а что-то сухое, древесное, с солью: кедр, можжевельник, кожа после дождя. Запах уверенности, которую надевают с утра и забывают снять перед сном.
Коридор – как авиаполоса: длинная, чистая, ни одной лишней вещи. Большое графитовое зеркало отражает меня целиком – и, кажется, тут же оценивает: не лишняя ли я? На вешалке – одна темная куртка, как пунктуация в пустой строке. На обувной полке – ботинки с начищенными носами, явно любящие, когда их ставят ровно. Чужой порядок, родной метод. Меня это одновременно успокаивает и злорадно щекочет: я умею с такими разговаривать.
Гостиная открывается широким окном – не окно даже, рот, которым квартира глотает серый день. Низкий диван, без подушечек, никаких пледов «на всякий случай» – он не любит «на всякий случай». На тумбе – не семейные фотографии, не смешные магниты из отпусков, а чёрная колонна акустики и аккуратный ряд коробок с подписью маркером: «Записи/А/2018», «Записи/В/2019». Он говорил «записи». Он всё называл «вещами», которые можно упорядочить. Рядом – камера в мягком чехле, дорогая, тяжелая. Линза смотрит в потолок, как неожиданно уставший глаз.
Я ставлю сумку с продуктами на кухонную столешницу. Кухня – матово-черная, как вера в себя у сорокалетних мужчин. Ножи – в ряд, лезвия блестят, как новые монеты. На рейлинге – два половника, один с дырочками. Шкафы открываются мягко, как двери дорогих автомобилей. В холодильнике – ровный, почти смешной набор: вода в стекле, яйца (ровно шесть), пачка греческого йогурта без вкуса, лимон, баночка дижона, две бутылки белого. Мужская карта выживания.
Я достаю свои покупки: куриное филе, рис, фенхель – смешно, я опять принесла фенхель, будто он сигнал «здесь была Ольга». Ставлю чайник – не чтобы пить, а чтобы слышать привычный шум. Чужие чайники греют воду иначе, но пар выглядит одинаково – это утешает. Надеваю свой фартук, на котором вышиты орхидеи – Настасья подарила «для красоты». Чужой кухне не нужны мои цветы, и всё же я повязываю их себе на талию – как броню.
Я двигаюсь, как дома, только тише. Сковорода разогревается, масло застывает до прозрачности, как фальшивый лёд. Кладу филе – оно шипит, и этот звук будто подтверждает моё присутствие: я – есть. На секунду мне почти уютно: в моей власти превратить чужую кухню в место, где пахнет едой. Я всегда знала, что тепло можно готовить.
Я режу фенхель – тонкими полумесяцами, и вспоминаю, как он тогда, в лифте, сказал: «Не многим удается не переборщить». И, как назло, я солю ещё щепотку. Мелкая женская мстительность: «съешь мой вкус». Ложка стучит о край кастрюли, и этот звук отдает где-то в груди – там, где из стеклянной сахарницы год назад вытряхивали белый снег.
Пока рис доходит, иду в спальню – «по договору»: постирать, сменить, проветрить. Спальня – гостиничная, но без бесполых картин. Серая стена, белое бельё, складки выровнены, как исчезающие полосы на шоссе. На тумбочке – часы, тяжелые, как обязательства, и маленький кубик из металла с едва заметной надписью: «alt». Я не знаю, что это – возможно, компьютер для дайвинга. Мне хочется положить палец на эту надпись «alt» – как на кнопку альтернативы – и проверить, срабатывает ли.
Я не касаюсь. Открываю окно – у него нет занавесей, как у людей без оправданий. Двор, наш двор, но отсюда он другой – ниже, просторней. Я ловлю себя на том, что пытаюсь представить, как я выгляжу с улицы в этом чужом квадрате, в фартуке с орхидеями, с поджатыми губами. Наверное, как женщина, которая зашла слишком далеко, но пока еще делает вид, что пришла по делу.
Комод у стены манит своим верхним ящиком. Меня учили – не открывать. Меня воспитали так – не смотреть. Но теперь это моя работа – складывать ровно, быть полезной, получать за это деньги. Неприличие становится обязанностью, если к нему приложен договор. Я беру аккуратно стопку футболок, кладу их на кровать, чувствую ткань – хлопок, с разной степенью мягкости. На самом дне ящика – фотография, чуть сдвинутая. Я не трогаю. Просто смотрю. Мужчина, моложе Сергея – лет двадцать? – на деревянном пирсе, с гитарой на коленях. Глаза – не отцовские. Мягкие, в них какая-то готовность любить мир, даже если мир не заслужил. Отпечатано не в салоне – домашний принтер, цвета теплые, как варенье. Сзади – от руки: «Марк. 2016». Буквы ровные, без пряток.
Я закрываю ящик слишком быстро, как закрывают рот после неуместной правды. Под пальцами остается пульс чужой фамилии. Марк. Сын. Запоминать лишнее – моя беда.
В ванной – правильно сложенные полотенца (по трое), одно – на рейке, ещё влажное. Бритва, одеколон – темный флакон, прозрачная жидкость; я наклоняюсь, чтобы прочитать – «vetiver». Запах – тот самый. На полочке – крем от ожогов (фрирайд?), пластырь, маленький пузырёк с надписью «антисептик». В зеркале – я. На моем лице сейчас слишком много кожи, слишком мало уверенности. Я стою в чужой ванной и понимаю: в ней легко быть красивой – лампа выше, зеркало прощает. Честность – дома. Здесь – софиты.
Возвращаюсь на кухню. Рис готов, курица зарумянилась, как будто знала, что на нее смотрят. Я раскладываю по контейнерам – два в холодильник, один – на вечер. Режу груши – свежие – по диагонали, к ним – капля лимона, щепотка сахара. Я злюсь на собственную щедрость: «по договору» я обязана приготовить ужин, а не заботиться. Но забота у меня из рук сама льется, как вода из плохо закрученного крана.
Я вытираю стол мягкой микрофиброй – этот мягкий квадрат ткани у меня как молитва. И вдруг замечаю: под магнитом на холодильнике – единственным, с белой карточкой – список. Нечетко, как будто писали на бегу: «молоко, яйца, соль, яблоки, паста, сыp». Странная ошибка – «сыр» через латинскую «p». Мужчина, который пишет «сыp» – это человек, у которого внутри есть тот подросток, который когда-то влюблялся в английские слова и не выучил до конца русское «р». Меня пронзает нежность – не к нему, к любому такому мальчику. Я сразу сердюсь на себя. Моя работа – мыть. Не любить.
Я хожу по квартире, как ветер – аккуратно двигаю воздух. Не трогаю лишнего. В гостиной – на полке, под «Записями», – аккуратно выстроенные книги: «Высотный дайвинг», «Техника безопасности на горных маршрутах», «Рынки и власти», «Краткие беседы с суровыми мужчинами» (я почти улыбаюсь). Нет романов. Нет грустных стихов. Только инструкции, стратегии и крайности. Там же – маленькая рамка с фотографией скал; внизу мелким шрифтом: «Там, где нет страховки, всё по-честному».
На столе его ноутбук. Закрыт. Рядом – блокнот. Плотная бумага, хороший карандаш. На обложке – вдавленное «S». Я иду мимо – правильно. Сила воли – это закрытые крышки.
Фартук на талии стал как домашние ремни безопасности. Я выключаю плиту, ставлю чайник ещё раз – привычка. На столе – два прибора. Ловлю себя на том, что поставила их автоматически. Убираю второй – как будто это что-то меняет.
Тишина в квартире – не пустая, а работающая. Она как дорогой холодильник: почти не слышно, но её присутствие дорого стоит. Я прислушиваюсь – лифт шуршит, кто-то из наших соседей громко сказал «потом», хлопнула дверь на пролете. И вдруг очень отчетливо, рядом – как выстрел в библиотеке – щёлкает замок.
Я успеваю подумать: «Он же уехал. Он должен быть в дороге. Он предупреждал…» Второй щелчок – уверенный, как у человека, который всегда на два шага впереди своего же расписания. Ручка двери опускается. Я стою в его кухне, на моем фартуке – орхидеи, на щеке мука от глупого жеста (поправляла волосы и тронула полотенце), в руке – нож для фруктов, тонкий, как спичка.
И мне почему-то вспоминается надпись на маленьком металлическом кубике у него в спальне: «alt».
А дверь уже открывается. И я впервые отчетливо понимаю, что выученные слова «это просто работа» сейчас будут звучать как плохая шутка.
– Ольга? – его голос – ближе, чем мне хотелось бы.
Я поворачиваюсь – и замираю. Потому что у него за спиной, в полутени коридора, стоит не чемодан и не мешок с грязным бельем. Там стоит мальчик с гитарным чехлом на плече, с глазами – мягкими, как в фотографиях из верхнего ящика. И он смотрит на меня, как смотрят на дом, который очень долго искали и вдруг нашли в совсем другом месте.
Гла