ЦИВИЛИЗАЦИЯ «ТАЛИОН»

Часть 1
Настоящий роман является художественным произведением. Все события, персонажи, идеи являются плодом воображения и не претендуют на объективное отражение действительности либо общепринятых взглядов. Любое совпадение с реальными людьми, живыми или мертвыми, местами или ситуациями случайно и непреднамеренно. Мнения и действия персонажей не отражают мнения автора и не должны восприниматься как руководство к действию.
Книга содержит описания тяжелых жизненных ситуаций, психологического напряжения и философских вопросов, касающихся морали, нравственности, смысла жизни и т.п. Эти элементы предназначены для углубленного понимания повествования и усиления художественной выразительности, однако могут вызвать сильные эмоции и переживания у некоторых читателей. Если подобные темы вызывают у вас неприятные ощущения или дискомфорт, пожалуйста, примите решение относительно чтения этого произведения осознанно.
Любые взгляды и оценки, высказанные в тексте, принадлежат персонажу или авторскому замыслу и не отражают позицию автора.
Все права защищены. Воспроизведение текста целиком или частично возможно только с согласия автора.
1. Молчание во временах и в автомобиле
Есть переживания, для которых не хватает слов.
В. Гюго
Люди так нравственно нетребовательны, что жизнь кажется особенно легкой.
Л. Толстой
Одно из суеверий, к примеру, такое, что исход процесса будто бы можно распознать по лицу обвиняемого, особенно по очертанию губ. Так вот, про вас, когда вы ушли, говорили, что, судя по очертаниям губ, вас непременно приговорят, и очень скоро.
Ф. Кафка
Вот здесь все, что мы неделями или месяцами собирали, чтобы вас можно было повесить. В течение суток вы должны назвать нам свидетелей, которые могли бы все это опровергнуть… По истечении суток, хотя бы от свидетельского показания зависела ваша жизнь, мы уже вашего свидетеля не примем.
В. Короленко
«Здравствуйте! Сегодня тридцать первое октября, четверг, семь часов утра. В эфире ваша любимая радиостанция „Дублер“ и бессменный ведущий Леонид Чупахин. Прямо сейчас блок новостей. Главная новость последних дней и ближайшего будущего: референдум назначен! До всероссийского голосования обратный отсчет пошел! За небольшой, но крайне интересный и напряженный период нас ожидают самые жаркие дебаты в истории современной России! Общество разделилось почти поровну! Итог непредсказуем! Действительно, оживления, похожего на то, что происходит сейчас, мы не наблюдали давно. Высказаться захотели многие. Мы с вами становимся очевидцами поразительных времен и судьбоносных решений…» – захлебывался голос из радиостанции.
Во дворе небольшого уединенного жилого комплекса, в районе Покровское-Стрешнево, в это обычное утро четверга досматривала ускользающие сны автостоянка, точнее сказать, не само огороженное клумбами стояночное место, а перемежающиеся узкими прямоугольными рядами чахлых, тусклых стебельков – автомобили. Первый замеченный – родстер марки «Мерседес». С мягкой кабриолетной крышей родстер все еще странен для столицы. К настоящему дню, на календаре 2024 год, человечество жадно пристрастилось к «уколам от бедности», хотя дело даже не в родстерах или не только в них… Впрочем, о модах современности будет описано довольно, даже и в этой главе, и наподобие выработанной защитной привычки не должно удивлять, если одни щедро сыплют гипербол, эпитетов, купюр там, где похвально проявить сдержанность, а иные, поддавшись возбуждению, гонятся за сенсацией, привилегией, барышом и по-настоящему верят: «уколы от бедности» – рецепт на счастье. И ни тем ни другим не кажется странным, отчего последствия наводнений, пожаров, неурожая, засухи нивелируются к бытовым явлениям, а слив отходов спиртовой промышленности в природные источники питьевой воды – событие до того скромное, что даже мизерный скандальчик по такому бесцветному поводу – неслыханная щедрость. Но это уж слишком вперед, почти что к окончанию или дальше, а мы пока в самом начале, на стоянке автомобилей…
Рядом с родстером посапывал «Ларгус». В отличие от соседа и его претенциозной крыши, «Ларгус» казался более понятным, однако смущал или, вернее, настораживал цвет – синий. Этот синий, он был не просто синим: благородным, степенным, доверительным, этот синий был вызывающ, смел до дерзости, даже провокационен. Если смотреть дольше пяти минут, можно и самому посинеть, что, кажется, не вполне будет удобным, хотя и прослеживается известная выгода в связке с тягой к сенсациям. Меж тем любопытство занимало кое-что другое: синее присутствие внутри территории, огороженной надежным высоким забором с коваными завитушками, и среди множества по-европейски аристократичных, покоряющих не цветом, но манерами иномарок, чьи особые (якобы тайные) наборы «ложка, салфетка, пудра» мгновенно обросли городскими легендами, впрочем, не без оснований¹. Интересно, какие сны посещали синего, поджимаемого с западной части парковки изнеженными, напудренными «аристократами»? Нашептывали ли соседи партнерские обещания, или горячо убеждали в неповторимом блистании своей «пудры», или с особым изяществом пересказывали собственные видения, которые синему – разумно предположить – напоминали бы скорее галлюцинации, нежели смелые, рисковые фантазии, присущие здоровым сновидениям. А синий вряд ли что-то понимал в галлюцинациях, да и зачем. Как бы то ни было, достоверно о снах жильцов парковки ничего не известно, потому продолжаем. Из светской «публики» выделялся не только синий. Дальше за ним, уже досмотрев промозглый октябрьский сон, тарахтел «Патриот» – без привитых манер, без пудрового блеска, без утренней синевы и сигареты натощак, зато с ревом мотора, с долей народной самобытности, с ворчливостью, как бы на стариковский манер. Не переставая он чихал и кашлял то ли от городского смога и влажности, то ли от множества простуд, что сыпались из подворотен, задворок и сомнительных мест, о наличии которых напудренные аристократы слыхом не слыхивали, а вот синий, наоборот, кое-что слышал, но предусмотрительно обходил стороной, старичок же «Патриот» повидал на своем веку многое, о еще большем догадывался, он мог бы заинтересовать рассказом, но времени на болтовню решительно не хватало, разве только дождаться пенсии. Старичок не мог покорить ни родословной, ни цветом базальта, ни суровым нравом, ни руладами бронхита, скорей всего он был ровесником тех лет, когда производство «Патриотов» впервые стало серийным², потому он смиренно тянул свою лямку, а дальше как бог на душу положит.
Видавший виды автомобиль обходил кругом мужчина – по паспортным лета́м он был старше, выглядел, однако, похоже. Впрочем, склонность перенимать черты домашних питомцев, автомобилей и, в свою очередь, наделять их своими уже не нова. Время от времени мужчина останавливался, пинал своего старичка по колесам, иногда задирал манжету рукава куртки и проверял циферблат наручных часов. За последнюю четверть часа манипуляцию с манжетой мужчина повторил раз десять и, вероятно, нервничал: минутная стрелка бежала быстрее того, кого он ждал. Особыми внешними приметами мужчина не отличался. Он был среднего роста или немного выше среднего, одетый – как все, или хотя бы большинство – в джинсы и кожаную куртку, волосы его были острижены коротко. Одним словом, наружность этот человек имел довольно ординарную. Но если судить по точным движениям, выдвинутому вперед подбородку и цепкому взгляду – возможно военный, возможно спортсмен, а возможно обычный россиянин, успевший на своем веку кое-что повидать. Возраст его составлял тоже некую середину, не молодой и не старый, примерно лет тридцати, может, с маленьким хвостиком, в крайнем случае, тридцати пяти, если углубленные борозды от напряженных ноздрей к уголкам плотно сомкнутого тонкого рта – следствие не излишков распивочных, а жизненных перипетий. Когда все четыре колеса были проверены пинками по два раза, а ожидание затягивалось, мужчина резким поворотом головы обратил взгляд на окна многоквартирного дома, он сосредоточился не на отдельном окне, а как будто осматривал целиком подъездный сектор, с первого этажа до верхнего четвертого, через минуту он испустил разочарованный полувыдох-полустон, сел в салон на место водителя и, приложив силу, хлопнул прежде открытой дверью. Именно это небольшое обстоятельство – открытая дверь автомобиля – и стало причиной распространения новостей по стоянке, впрочем, не принеся на нее особого возбуждения. А пока дверь закрывалась, можно было расслышать тихое роптание густого баритона: «Поразительные времена и судьбоносные решения… ну да, ну да, как же».
Времена…
Мужчина, спрятавшийся в «Патриоте», повторил о временах за радиоведущим, который, помимо обсуждения или, как водится, осуждения современности, обещал нечто любопытное; но что за времена подступают? В смело высказанном заявлении слышалась некая доля претенциозности, будто не только россиян, но и всё цивилизованное человечество в скором будущем ждет нечто ошеломительное, вплоть до возмутительности, наверное, судя по эпитетам.
Если обратиться к истории, словарю, а в случае особой лени – к воображению, то времена можно припомнить ледниковые, переломные, смутные, высококультурные, доисторические, грядущие или даже благословенные. Всякие случались времена и какие еще-то будут. Или вот времена – «ночь, улица, фонарь, аптека»³ буквально и метафорически, и к соляным временам, и к февральским, и к зонтично-травянистым применимо, и начинались времена всегда с темноты, и заканчиваются крестом. Почему же не рецептом, полюбопытствует читатель; с сожалением приходится признать: не всяк имеющий уши сумеет услышать, и не всяк овладевший азбукой сумеет прочитать.
Времена… Какие же они сейчас, загадочные эти времена? Просвещенные, грамотные, быть может? – тогда, лишь бы не по-филькиному. Или возвышенные, романтические? – хоть бы не по-партнерски. Одиозно-финансовые? – ведь не знал мир таких вливаний, последовавших затем растрат и смиренного возврата к исконному: кто виноват и что делать. Рассудит, конечно, потомок. Хотя велика вероятность, что, покончив с временами земными и занявшись временами небесными, свесившись однажды с парящего облака, почти любому из нас удастся подслушать ворчание, какое присохло комом грязи к ободу колеса погребальной колесницы тысячелетия назад и до сих пор так и не осыпалось глиняным пеплом, а всё скрипит и скрипит: «Времена были опасные…».
Сложно разобрать, какие времена наступили, опасные или не очень, или нет никакой мудреной загадки, потому что самые обыкновенные у нас времена: гвалт артиллерийских канонад перекрывается залпами салюта, вдовий плач – сиротским, а все причитания глушат тявканье да мяуканье (только повод ни собачий, ни кошачий, поди разбери, что за повод такой да по-звериному лопочет). А еще в моду вошло раздвоение, ни в коем случае не личности, только в официальном или приватном общении спокойно и без обиняков заявляется: как человек я полностью поддерживаю ту или иную точку зрения, но как чиновник, служащий, бизнесмен, родитель (вставить можно многое) – категорически против. Неужели времена нынче двойственные? Ложь с чьей-то фарисейской подачи стала называться правдой, но не той, которую предлагает и отстаивает истина, а такой, которая «у каждого своя», за короткое время правда размножилась не столько по количеству людей, что куда ни шло – посчитать можно, сколько по обстоятельствам каждого из них – здесь счет начинать бесполезно, вряд ли цифр хватит. Вдовий плач рано или поздно умолкнет, сиротский – притаится в укромном местечке, а салют грохочет всегда и без оглядок на людей. Он сам по себе, бахает, взрывается, смешит огнями, веселит себя и всех, кто согласен веселиться с ним за компанию. Он не жадный, смотрите, если хотите, ну а если не хотите, разве он мешает? Да и кому помешает или кого оскорбит китайская петарда? Если только этот кто-то необычным стечением обстоятельств, одним на миллион или даже меньше, помнит даманские события. Однако в гараже пыхтит немецкий автопром, японский электропром уверенно принимает останкинский сигнал, польский химпром ничтоже сумняшеся намазывается на лицо, память же как будто всё претерпевает.
Впрочем, говорят, история циклична. А еще вполне допустимо, что повальное увлечение сенсациями вольно-невольно накладывает отпечаток на всё, с чем или с кем соприкасается. Речь, однако, не о временах как таковых, ведь каждым поколением его действительность, какой бы критике ни подвергалась, нежно любима, тем не менее обозначить было необходимо, и упоминаний будет еще с лихвой, все же решения именно «судьбоносные» требуют внимания особенного и осмысления сколь возможно широкого и глубинного. И повторюсь, времена наши самые обыкновенные, во всяком случае их можно уверенно назвать осенними…
Прошло минут десять, как мужчина сел в «Патриот», пассажирское кресло заняла женщина в модном, на несколько размеров больше, шерстяном пальто, полы разошлись, обнажив икры в телесных капроновых чулках и подол темно-синей юбки. Пока женщина усаживалась поудобнее, мужчина отстукивал по рулю нетерпеливую дробь и несколько раз тянул руку, но отчего-то не решился включить магнитолу, которая теперь молчала. Наконец автомобиль выехал со двора и, недолго поплутав, встроился в утренний поток машин.
– Осень… – на мгновение мужчина потревожил установившуюся в салоне тишину.
Поразительно! одно слово, подхваченное с потрескавшихся губ импульсивным порывом души и брошенное оземь в российской столице, в последний день октября месяца, одно-единственное слово умещает в себя колоссальное: обнаженные ветви деревьев, понурые, едва ли не скорбные лица, сероватую мглистую изморозь и почти непреодолимую сонливость.
– Скоро зима… – вторила женщина.
Перебросившись двумя словами, они вроде сумели описать и природу вокруг, и личные восприятия, притом касались самых разнообразных вещей и событий, как то: отношение к погоде, самочувствие поутру, воспоминания прошедшей ночи, мысли друг о друге, – но главное, два слова будто заполнили неудобную тишину, хотя бы временно.
Спустя минуту-другую молчания она потянулась к магнитоле, пощелкала кнопками, веселые ноты оживили замкнутое пространство и легко справились с тишиной. Резкий сигнал, раздавшийся с левой стороны, вызвал у двух сдержанных людей недоумение, правда, на миг. Необъяснимое отторжение простой человеческой беседы в салоне «Патриота» сохранялось одинаково под усиленный трубный вопль клаксона и музыкальные всхлипы, рыдавшие уже четвертую минуту кряду о неразделенной любви. В правдивость всхлипов верилось слабо, из аргументов: единственное четверостишие повторилось за всю песню целых четыре раза и украсилось проигрышем одного аккорда, менявшим разве что тональность (до известной степени музыка, поэзия и культура в целом весьма точно характеризуют времена: то ли стиль лапидарный, то ли «слов таких не знаем, переведите для молодежи»⁴).
Мужчина стиснул зубы, руками крепче обхватил руль, и, пожалуй, это стало единственной сколько-нибудь заметной реакцией на повторный и уже прощальный гудок от «Порше Кайена». Вскоре приметные красные фонари смешались с такими же то вспыхивавшими, то затухавшими красными фонарями в автомобильной Янцзы, сменившей привычную географию.
– Смерть свою ищет, – мрачно изрекла женщина и повела плечами, будто озябла.
– Думаешь?.. – спросил он и приглушил звук магнитолы. – Торопится, проспал, наверное… Хотя бы не самокатчик.
Высказав предположение, мужчина включил печку, удостоверился, подул ли теплый воздух, и задал направление потока к пассажирскому сиденью. Мужской взгляд плотоядно скользнул по сомкнутым коленкам. Полы пальто окончательно разъехались, юбка немного задралась, и полные округлые бледные коленочки через тонкий капрон казались необычайно беззащитными. «Беленькие, что слоновая кость», – подумал он и с неохотой вернул внимание на дорогу. После коленок молчание стало его особенно тяготить. Минувшую ночь они провели вдвоем и тоже большей частью молчали. В ночные часы это казалось естественным или даже более, казалось, любые слова всё испортят, лишат доверия, непринужденности, воздушности, нарушат присущее только этому мгновению подлинное волшебство. Молчание, принесенное на рассветных лучах, было иным. Невесомость отяжелела, эйфория сменилась неловкостью и отворачиванием лиц. «Так же как со вчерашним бокалом вина, поделённого на двоих, – подумалось мужчине еще, – сначала глоток приятной терпкости, поутру невесть откуда взявшееся похмелье». Если бы он произнес свою мысль вслух, то, наверное, высказал ее с обидой. Причин похмелью не было, равно как и молчание склеивалось из пустоты… и теней. Ночью мир погружается в сумрак, и оттого тень принимается истиной. Но если запастись терпением и выждать бледную дымку новой, едва намеченной, зари, то терпение вознаградится, – свет тени обличает. Искусственно порождаемому чувству вины мужчина стойко противился, а последовавшая беззвучная усмешка, сорвавшаяся с его губ, словно заранее стирала то, что он внутренне отвергал. Лицо его, мелькнувшее угрюмым отражением в боковом зеркале, выглядело усталым, головная боль становилась сильнее, – всё одно к одному, – возможно, действительно похмелье, только вино ли причина? Лобовое стекло покрылось каплями. «Разве обещали?» – от первого порыва спросить вслух мужчина себя удержал, а разговорам предпочел радио и увеличил громкость.
«С минуты на минуту нашу студию посетит один из главных теперешних инициаторов назревавшей уже давно дилеммы. Вариантов разрешения спора всего два и оба максимально полярны», – сочным и как будто знакомым баритоном вещал диктор по окончании звуковой дорожки. Ему на подмогу пришел второй голос, скорей всего тенор и скорей всего мужской, но какой-то нестандартный, казавшийся звонким, почти до неприличия. Звонкий тенорок торопился обозначить свое присутствие…
Здесь как будто не обойтись без ремарки о временах, – времена нынче такие, что почти каждое, подключенное к Интернету существо на всякое событие выскажет мнение. А события действительно самые разные: от комических, до скорбных, от мелкого пустяка вроде сенсационного обнаружения у крошечного пернатого человеческой мошонки – пустяка, обсуждаемого – только вдумайтесь! – аж федеральным телеканалом (в действительности «сенсацию» нарисовал искусственный интеллект, а общественности о том любезно донесли журналисты другого федерального телеканала), до многолетних конфликтов, влияющих на судьбы, лишающих здоровья, ставящих голод на поток и снимающих на видеокамеры безногих, безруких детей. Что бы ни случилось в городе, стране, мире, космосе, любой эпизод подлежит оценке. Оценка же опирается или упирается в чью-нибудь позицию, – без этого никак не обойтись, поскольку информационная давка теснее столичного метро в час пик. Мало кто замечает, что мнение, пренебрегая, казалось бы, очевидным – книгой, исторической справкой, выводом эксперта или, если уж окончательно доканывает лень, хотя бы простейшей перепроверкой, мнение идет путем совсем удивительным, но при всем том до известной степени предсказуемым – выбирает брагу, настоянную на социальных сетях, и градус порой далек от рекламно-допустимого нуля.
Тенорок по радио спешил высказаться: «Развязку предугадать практически невозможно…». Ни с того ни с сего обладатель тенорка судорожно то ли вздохнул, то ли всхлипнул, то ли прихлебнул воздуха и, по-видимому, находясь в какой-то горячности предвкушения или, напротив, в пугливой ажитации, продолжил визгливо, торопливо и вместе с тем крайне настойчиво, рискуя просочиться через студийный микрофон и материализоваться множеством копий возле каждого радиослушателя, вероятно, для пущей убедительности и всеохватности:
– Мнения разделились если не поровну, то очень близко, и мы… наша радиостанция «Дублер» в самом эпицентре! У нас в студии сегодня ожидается гость. Гость очень значимый! Подключайтесь в 18:00, эфир эксклюзивный, не пропустите! Вам, нашим любимым радиослушателям, мы предоставляем возможность обратиться с вопросом в прямом эфире. Что, конечно же, важно, ведь усилиями именно этого человека страну охватила самая настоящая лихорадка!..
На слове лихорадка мужчина скривился, убавил звук теперь уже полностью и включил дворники. Дождь летом – это всего лишь мокро, а если ливень, то даже немного забавно – отовсюду появляются надувные доски, плоты, лодки, сверкают купальники; дождь осенью… Мужчина питал надежду, что сегодняшние осадки не обернутся потопом, смеха ради парализующим гигантский мегаполис, а утешатся редкими каплями, парализующими лишь приятное расположение духа, однако оставляющими пространство для маневров и жизни. Все чаще взгляд останавливался на черных полосках стеклоочистителей. Окна были плотно закрыты, резиновый шелест покрышек и дворников доносился приглушенно. Такое простое обстоятельство, что разглядывал мужчина не ползущую по встречной полосе новую модель иномарки (родственно-таможенными прямыми или серыми зигзагами – в любом случае – импортная «геометрия» показывает чудеса), а обыкновенные, купленные в интернет-магазине за две тысячи рублей расходники да вдобавок китайского производства, заставило мужчину призадуматься. О причине внезапно возникшего интереса к двум шуршащим резиновым полоскам мужчина догадывался, а точнее сказать, он потихоньку закипал и делал это до того, как дождался более или менее вразумительного осмысления.
Неоправданная тишина, неубедительный дождь, напрасные коленочки – полненькие кругленькие и будто из слоновой кости. Во рту у мужчины скопилась горечь, он повернулся, чтобы сплюнуть, лишь в последний момент, когда уже предпринял все необходимые манипуляции во рту, он заметил преграду в виде закрытого окна, вспомнил, где находится, еще подумал о коленочках, и – поменял решение. Жжение из горла опустилось в желудок, для последнего такое состояние было почти ежедневным и давно привычным. «Клятая работа!» – причинно-следственную связь мужчина определил про себя за долю секунды, однако воспоминание о двух- или, возможно, трехдневной давности похмелье стойко игнорировал. «Кофейку бы», – подумал он следующей мыслью и скосил глаза направо, но вместо выглядывания вывески какой-нибудь кофейни невольно повернул голову слишком. Гастрономические мечты потревожили думы иного толка. «Ночью было приятно и легко. Странно… Куда же делась легкость утром?» Мечтать о кофе неожиданно расхотелось, горечь в желудке, наоборот, нарастала, а мужчина вместо отслеживания потока машин всё поглядывал направо. Люди его профессии знали лучше остальных: всякого рода злодеи свою деловую активность переносят на темное время суток. Но почему несколько часов назад, в самую что ни на есть глухую ночь, вместо ожидаемых злодейств и присущих злодействам страданий у него (точнее, у них двоих) всё складывалось замечательно, ему даже стоило труда отговорить себя от проявления чрезмерного восторга, не мальчишка все-таки, хотя поделиться и тем самым продлить хотелось очень. Он удержался, а едва забрезжил рассвет, как на тебе – сумеречное прекрасное одномоментно стало паршивым. И почему всё складывалось именно так, а не иначе, понять он никак не мог. И видимо, ускользание понимания, так необходимого мужскому равновесию, выводило его из себя.
– Останови перед светофором! – неожиданно и громко вскричала женщина.
– Куда? Пять кварталов пешком! На каблуках… Дождь ведь…
– Стас, не глупи. Останавливайся! Сейчас же! Ну! – горячилась она.
– Боишься? – громко хохотнул он.
Смешок получился натянутым, даже его собственный слух уловил фальшь, а спутница так и вовсе догадалась о большем, подобные ей всегда угадывали наперед. Последнее предположение Стаса разозлило; тело его сразу напряглось, выработанная годами привычка находиться настороже, сработала сама собой, механически.
– А ты будто нет… Сам-то не лучше!
– Не злись. Лады? Я же без упрека. Так просто… И не с руки мне жаловаться, лично я довольный… А муж скоро возвращается?
Впервые за всю поездку она повернулась всей верхней частью тела, чтобы посмотреть ему в лицо, а он вместо развития кривого, косого, но завязавшегося обмена фразами, – до полноценной беседы, конечно, далеко, но любое начало, даже такое недружелюбное, требует хоть каплю решимости, и если уж с мертвой точки сдвинулось и капля приложена так или иначе, то подхвати, исправь, продли, сам же истосковался за молчаливое, ненастное утро, – но нет – он занялся другим. Он вдруг вспомнил о потоке машин и принялся рассматривать участников дорожного движения особенно внимательно. Впрочем, роли менялись быстро.
– Не твое собачье дело, Орда́лин, – прошипела женщина грубость и отвернулась.
Ему вдруг подумалось, что бы он ни сказал, все обернется против. Он не вспоминал никакого мужа, сорвалось с языка, как обычно срываются глупости (что-нибудь остроумное никогда ниоткуда не срывается, по крайней мере, у него). Слово, конечно, не воробей, но и не приговор. Вот только она отвернулась, а он с усмешкой заметил:
– Любаша, ты по утрам настоящий огонь. – Он искоса посмотрел на нее, на рассыпанные по плечам рыжеватые локоны ее и повторил: – Настоящий огонь.
Оставив на руле одну руку, другую он пристроил на ее сведенных коленках. В салоне потеплело, Любаша была в форменной юбке, так что на полненькие кругленькие коленочки, вылепленные будто из слоновой кости, обтянутые шелковым капроном, а по самым свежим воспоминаниям под капроном кожа была более нежной и гладкой, и вот на прелестные коленочки лишний раз полюбоваться ему уж очень хотелось. Урезонивающий шлепок от нее получился тяжелым, в ответ на который он опять хохотнул и, вернув руку на руль, изобразил смирение:
– Я лишь пытался тебя развеселить… И ночью старался, и вообще. Хочешь, встретимся в обед, помогу чем смогу.
– Прекрати, Стас, – оборвала она его глумливые смешки.
Он предпочел бы обойти сарказм, но сам почувствовал, что не получилось, наверное, недостаточно «старался». А затем, как ему показалось совершенно беспричинно, она вскрикнула, с каким-то даже отчаянием схватилась за ручку двери и принялась ее дергать.
– Что ты делаешь?! – кричал уже он. – Покалечишься, ненормальная!
Взгляд его метался между левым и правым боковыми зеркалами автомобиля, и лишь изредка останавливался на центральном. В поисках безопасной остановки скорость Стас потихоньку сбавлял. Можно, конечно, было и здесь, точно как ехал, так и тормознуть, причем в той же полосе, а в случае скандала отгородиться удостоверением, но подобное поведение обычно Стасу претило, во всяком случае именно теперь «пожара» не предвиделось, так, женские бзики искрили, поэтому он выбрал остаться в рамках вежливости (он именно думал о себе, как о человеке достаточно вежливом) и снизил скорость.
– Я просила тебя остановить! – ругала его Любаша. Она даже потрясла в воздухе кулаком (весьма скромных размеров, чтобы надеяться на силу угрозы, но в это самое мгновение она как будто полагала иначе), еще чуть-чуть и она набросится на непослушного водителя. – Останавливайся немедленно, или я выхожу! Я сказала – сейчас же, Ордалин!
– Но как? Могу я припарковаться по-людски или ты выпрыгнешь на ходу?
– Ордалин, ты эгоист… – отчеканив по слогам, она что-то невнятное вдогонку буркнула, скрестила руки под грудью и тяжелым взглядом уставилась вперед, как бы в одну точку.
Раздалась телефонная трель; одновременно со звонком Стас почувствовал вибрацию во внутреннем кармане куртки.
– Да! Ордалин! – грозно рявкнул он в трубку, едва поднес ее к уху. – Адрес? Диктуй, я запомню. Принял, еду.
Только он завершил звонок и убрал телефон на прежнее место, раздалась новая трель, мелодичнее первой. За телефоном Любаше пришлось бы неудобно перегнуться через спинку своего кресла, потому что телефон трезвонил из сумки, а она лежала на заднем сиденье. Через диагональный просвет между передними сиденьями Стасу это сделать было сподручней, что он и выполнил, едва лишь смекнул затруднение. На звонок Любаша ответила сдержанней. По содержательности ее разговор в точности скопировал предыдущий: коротко, отрывисто, с обязательной вставкой слов адрес и еду.
– Остановки отменяются? – без намека на ехидство уточнил Стас. Мысли его сосредоточились на дороге.
1. …наборы «ложка, салфетка, пудра» в короткий срок обросли городскими легендами, впрочем не без оснований. – Агентство «Ассошиэйтед Пресс» 10 мая 2025 года опубликовало видео с президентом Франции Э. Макроном и канцлером Германии Ф. Мерцем, снятое в купе поезда во время поездки в Киев. На следующий же день новость облетела мир. «Когда пришли журналисты, президент Франции спрятал белый свёрток, а канцлер ФРГ – специфическую ложку», – сообщил телеграм-канал «RT на русском» 11 мая. URL: t.me/rt_russian/240460 (дата обращения: 05.07.2025).
2. …производство «Патриотов» впервые стало серийным… – УАЗ-3163 «Patriot» серийно выпускается Ульяновским автозаводом с августа 2005 года. РУВИКИ – новая российская интернет-энциклопедия. URL: ru.ruwiki.ru/wiki/УАЗ_Патриот (дата обращения: 05.07.2025).
3. …«ночь, улица, фонарь, аптека»… – «Ночь, улица, фонарь, аптека…» – стихотворение Александра Блока, написанное в 1912 году, отрывок из цикла «Пляски смерти».
- Ночь, улица, фонарь, аптека,
- Бессмысленный и тусклый свет.
- Живи еще хоть четверть века —
- Всё будет так. Исхода нет.
- Умрешь – начнешь опять сначала
- И повторится всё, как встарь:
- Ночь, ледяная рябь канала,
- Аптека, улица, фонарь.
4. Лапидарный – краткий, ясный.
2. Молчание в больнице
Скамейка для ожидания была новой. Пожалуй, она оставалась единственным предметом без острых граней в геометрическом помещении, – куда ни посмотри, взгляд всюду напарывался на углы, прямоугольники, квадраты. Металлическая рама скамейки была выкрашена белой краской и поблескивала под высоким квадратом, испускавшим мертвенно-бледный свет и несколько выпиравшим из длинного, почти бесконечного прямоугольника потолка. Светящихся квадратов было много, они складывались в продольную линию и ломали потолочный прямоугольник по всей его бесконечной длине пополам. Спинка и сиденье скамьи, не имея острых граней, казались практически круглыми, но они всего лишь плавно изгибались, перетекая друг в друга. Сиденье обтягивала кожа синего цвета, при взгляде на который против воли возникало чувство отторжения. Странный цвет был до безобразия неестественным (если можно так выразить отношение применительно к цвету). Темно-голубое осеннее небо, васильковых, незабудковых оттенков цветы, королевский синий, предпочитаемый в одежде женщинами, глубокий темно-синий, выбираемый мужчинами, минеральное великолепие лазурита, сапфира и некоторых турмалинов – все эти цвета более или менее понятны и оттого кажутся привычными. Но оттенок сиденья и спинки скамьи по определению именования одновременно был прост диковатым своим происхождением или того более – предназначением: не выбелен, не затемнен, не смешан с другим тоном, а еще этот оттенок был имплици́тен (скрытен), его можно было расценить за провокацию, вероятно, в известном роде это она и была, если бы не подотчетная неприязнь, которая сводила на нет провокационную дерзость. От этого синего веяло холодом; полыхающие поленья в камине, теплое одеяло с горячим чаем, знойный летний денек, объятия милого сердцу друга – ничто не укроет и не спасет. За подобным синим должна прятаться пустота, невозможно представить, чем наполнится этот синий… если только – смертью? При встрече с непонятным и чуждым мозг тотчас запускает цепь команд, порождая любопытство, желание разведать и обогатиться новым знанием, встреча же с таким синим вызывала у смотрящего зябкую дрожь в плечах и непреодолимую тягу отвернуться. Словно если продолжишь смотреть, то рано или поздно превратишься в нечто похожее: пустое и безжизненное. И тогда испуганный взгляд начнет скакать по помещению, чтобы избавиться от навязанного узнавания – так ли выглядят последние минуты, – чтобы в окружении, пусть даже острогранном, выхватить образ упорядоченного, привычного, безопасного быть может, чтобы в конце концов уцепиться за что-то и замереть в блаженной неизвестности…
По образу и подобию потолка длинная стена являла из себя похожий прямоугольник, растянутый вширь и такой же бесконечный. Начиналась стена где-то далеко влево и продолжалась далеко вправо и была выкрашена в монотонный светло-серый. Приблизительно на равном расстоянии друг от друга, преследуя определенный ритм, в бесконечный прямоугольник серой стены кто-то вставил белые прямоугольники поменьше, узкие и вытянутые по росту. Самым высоким из них оказался центральный, вдавленный в стену точно напротив синей скамейки, а влево и вправо следующие белые прямоугольники равнозначно уменьшались, по типу шеренги детишек на уроке физкультуры. Иногда ростовые прямоугольники начинали оживать, – они перестраивались, меняли свое положение, образуя прямой угол к серой стене, иногда прилеплялись к ней своей внешней плоской стороной, обнаруживая внутреннюю – абсолютно идентичную, при этом рядом образовывался еще один прямоугольник такого же размера, но уже не белый, а темный и уходящий вглубь. Так прямоугольник превращался в параллелепипед. Сердце тогда сжималось сильнее, пока без боли, но почему-то в неминуемом ожидании ее. Так происходило, наверное, еще потому, что из чрева темного параллелепипеда раздавались голоса, а внутри его границ двигались тени. Тени различались: широкие и узкие, высокие и низкие, плотные и печально мерцавшие; неизменным оставалось одно: топот их суетливых передвижений, скрипы бубнивших голосов, как бы нарочно заглушаемые жалобные всхлипы и даже стоны – слышать эти звуки было невыносимо. Появлялось инстинктивное стремление закрыть темный параллелепипед белым прямоугольником, и тогда можно было продолжать уверять себя в надежности конструкции и нерушимом порядке вещей.
На синей скамейке сидела молодая женщина, она уже просидела сколько-то времени, как будто в ожидании чего-то, а спустя долгие минуты затишья вздрогнула. Подрагивала она и раньше. Впрочем, сложно оставаться бесстрастной в окружении острых углов, прямоугольников и сумбурных мыслей. Только на этот раз конвульсия случилась заметная. Причина объявилась тут же – звуки живого плача вторглись в царство монолитных прямоугольников неожиданно и резко. Женщина обернулась на шум. Неподалеку, прислонившись плечом к стене и отвернувшись, стояла еще одна женщина. Откуда и как давно она появилась, занимавшая скамейку не знала, увидела ее только что, да и то, расслышав горестные звуки. Черненькое пальтишко длиной до середины голени скрывало невысокую фигуру. Возможно, фигура казалась низкой ввиду отсутствия головы. Не из-за того, что по неизвестной причине голова отделилась от тела, разумеется нет, если уж слышался плач, то и голова обязана найтись; впрочем, это ненужная софистика. Голова имелась, только она уж очень клонилась вниз, словно весила центнер, не меньше. В действительности таким неудобным образом женщина как бы скрывала свой плач, хотя скрывать было бессмысленно. Плечи ее, обтянутые лоснившимся дешевым пальтишком, часто подпрыгивали, за короткий срок плач приобрел силу; отрешившись от внешнего, ревушка отдалась своему занятию полностью, как если бы она лила слезы, сидя на шаткой табуретке за куцым столом квартиры-студии размахом в двадцать квадратных метров, эволюционировавших ко временам нынешним из времен коммунальных.
Первая женщина, видимо, испытала душевный порыв, – она вскочила! В резкости ее движений угадывалось непременное продолжение, развертывание порыва: бег, суета, махи руками, торопливые выкрики. Только вместо беготни она, наоборот, замерла столбом и лишь накрыла ладонью собственное горло, как если бы придушивала сама себя, – вероятнее всего, перекрывала она рвавшиеся наружу из сердобольного нутра утешение и заботу, каковые теперь (зачастую незаслуженно) обзываются вторжением в личную жизнь. Нерешительно потоптавшись на месте, покачав едва заметно головой из стороны в сторону, она все-таки сделала шаг направлением к ревушке. Следующий шаг оборвался, застыв поднятой ногой в воздухе, – мимо стремительной походкой пронесся мужчина в длинном черном плаще и обдал потоком воздуха. Новоприбывший остановился возле ревушки. Первая женщина враз как-то сникла, словно устыдилась недавнего своего порыва или, наоборот, корила себя за то, что промедлила, а теперь уж поздно. Дальше она повела себя странно, начала притопывать и кружиться вокруг своей оси, оказалось, так она принюхивалась, – мужчина с плащом принес тонкий аромат, и она ловила остатки шлейфа. Запах что-то ей напоминал, возможно, был знаком, и она выбирала из воспоминаний, что именно будоражило душу. Выражение лица ее вдруг стало разочарованным, женщина заняла свое прежнее место на синей скамье и уставилась в пол, – разглядывать опять же одинаковые и опять же квадраты было скучно, зато монотонное действие не вызовет в душе неуместных порывов. Женщина робко ежилась и прятала кончики пальцев в рукавах куртки. Голова поминутно вскидывалась и снова опускалась, – приглушенный разговор, из-за которого оборвался ревушкин плач, тревожил любопытный слух. Скорей всего женщина сдерживала себя от неуместного любопытства, однако продлилось укрощение недолго, вскоре она смотрела не таясь и с жадностью впитывала увиденное. Человеком в плаще оказался священник, и плащ был вовсе не плащом, а вполне узнаваемой рясой. Мужчина был как будто не старым, из-за бороды, густой, недлинной, оканчивавшейся у нижней шейной границы, назвать возраст точнее было сложно, что-то около сорока. Телосложение его было крупноватым, он стоял боком и осторожно приобнимал всхлипывавшую ревушку. Широкая ладонь священника белесым пятном выделялась на женском плечике, обтянутом черненьким пальтишком. Медленными движениями руки батюшка успокаивал, бубнил что-то понятное только двоим, ревушка отвечала через всхлипы и всё припадала к его груди.
Один из белых прямоугольников, расположенный в серой стене напротив притулившейся на скамейке женщины, сместился, его место занял темный зев параллелограмма, из которого вышла доктор, в характерном белом халате. Близ нее держался мальчик лет двенадцати-тринадцати с покрасневшим опухшим лицом. Следом вышли еще двое: мужчина в белом халате и женщина без халата, в обычной повседневной одежде, зато с небольшим пластиковым контейнером в руках; последняя бегом устремилась в левый конец длинного коридора, однако вскоре свернула и пропала из виду, мужчина тоже задерживаться не стал и, ни с кем не заговаривая, направился в противоположную сторону.
Занимавшая скамейку намертво вцепилась в край сиденья, на этот раз она удержала себя от порыва немедленно вскочить, только пристально и не мигая разглядывала мальчика, словно это было очень и очень важным – рассмотреть и запомнить его лицо, а в запасе оставалось всего несколько мгновений, прежде чем он повернется спиной. Сначала она отметила его нестриженые темные кудри, они тяжелым облаком окутывали его голову, закрывали уши, спускались к плечам, отдельные пряди спадали на лоб, еще она успела рассмотреть глаза, точнее опухшие прорези вместо них, щеки мальчика краснели неровными пятнами, начинавшимися у скул и спускавшимися к линии челюсти, остренький подбородок, впрочем, тоже краснел, будто его часто терли, разглядывать спортивный костюм, висевший на мальчике, как нынче модно – мешком, было уже ни к чему. Всё, что хотела, женщина со скамейки увидела, – и вот черта, несколько мгновений назад она вглядывалась в мальчишеское лицо со всей торопливостью успеть в отпущенные секунды, а едва убедилась в предположениях, то в мыслях уже с силой корила себя за то, что посмотрела на мальчика, за то, что прикоснулась к его беде, за то, что ранее дернулась с неуместным порывом утешения к ревушке, за то, что ей вообще было дело до чужих слез, а слез там было много: и женщины-ревы и мальчика. Теперь эти двое стояли вместе, ревушка, видимо, приходилась матерью, потому что беспрестанно тянула к мальчику руки, он же от любого касания, даже мимолетного, дергано уворачивался, и в конце концов, признавая за собой беспомощность, мать опустила руки уже в последний раз и больше не поднимала их. Та, кто на скамейке, перестала цепляться пальцами за сиденье, теперь она скукожилась и приобнимала сама себя, как будто пыталась унять что-то внутри, возможно, еще один порыв.
– Елизавета Михайловна, верно?
Сидевшая на скамейке женщина вскинула голову. Над ней со строгим выражением лица, спрятав руки в карманы белого халата, возвышалась доктор, которая недавно выводила мальчика. Они обменивались взглядами долго, и будто бы таким своеобразным способом – молчаливым, но понятным обеим – приветствовали друг друга. Доктор прибавила одно слово: «Заходите» – и скрылась внутри темнеющего параллелограмма. Молодая женщина – теперь известно ее имя, Елизавета Михайловна – встала, а через два шага обернулась зачем-то, словно не сумела справиться с волнением, взгляд ее замер на синей обивке, время как бы остановилось; совладав с очередным внутренним порывом, однако, сохранив угрюмое выражение лица, Елизавета Михайловна поплелась за доктором.
Уже второй раз приходила сюда Лиза, но в этот раз уйти раньше срока хотелось сильнее, чем в предыдущий. В кабинете она сняла куртку, повесила ее на крючок вешалки-стойки, туда же определила рюкзачок и, не дожидаясь напоминания, прошла за ширму и стала разуваться, чтобы после снять джинсы. Приготовления обеих женщин проходили без слов. Одна шуршала одеждой, другая мыла руки под фыркавшей струей воды. Два человека встретились, но единственно, что нашли предложить друг другу темой для беседы – это молчание. Осмотр сопровождали безликие вопросы: болит или нет, где болит, здесь не болит, а так болит? На этом скудный разговор кончился, а молчание возобновилось, и прервать его, возможно представлялось неловким, возможно не было какого-то особого смысла, по крайней мере для одной из женщин.
Приведя внешний вид в порядок, Лиза вышла из-за ширмы и села на краешек жесткого сиденья старомодного стула, полностью деревянного, красивого, конечно, благодаря изысканно оформленной спинке с узкими прямоугольными, чуть изогнутыми рейками, но неудобного (похожими пользовалась Лизина мама, ей же доставшимися от бабушки), стул примыкал к торцевой части крашенного письменного стола, доктор сидела за этим столом и что-то писала. Пока Лиза ждала, против воли задумалась о мальчике и его матери. Наверное, даже слезы не обладают силой так точно передавать скорбь, как обращенные в пустоту руки. Мать тянулась к сыну, предлагала лучшее лекарство – материнские объятия, а он отвергал. Что бы ни произошло в их семье, какой бы горькой ни представлялась беда, один обыкновенный жест казался даже страшнее. Лизе пришла на ум церемония похорон. Вот там этих жестов насмотришься вдосталь, но вряд ли отыщется жаждущий смотреть. И Лиза тоже не хотела видеть беспомощные руки, как бы высеченные розгой и оттого повисшие; она нарочно гнала воспоминание, под воздействием мысль преобразилась, хотя несколько очерствела: «Слезы, их много. Слишком много, чтобы утешить. Взять на себя обузу и потерпеть неудачу… Каждый отвечает за себя, за свои слезы. Чужие слезы – чужое беспокойство. Ведь так? Ведь мои – неинтересны никому. Тогда к чему все эти глупые порывы? Я не хочу никаких порывов. Что они и для кого? Для меня? Для них? Что они есть, эти порывы? Кому столько слез?»…
– От вас вышел мальчик… – начала излагать Лиза не отпускавший, мучивший ее вопрос, только на первых же словах оробела, будто испугалась собственного голоса. Она прокашлялась и продолжала торопливей: – С ним случилось что-то плохое? Я не из любопытства спрашиваю. Это не любопытство и непраздный интерес, ни в коем случае. Если произошло преступление… Словом, вы и сами знаете, я могу помочь… – Она еще разок кашлянула и, набрав в легкие побольше воздуха, как бы желая сильнее видоизменить тон своего голоса или подкрепить внутреннюю решимость, выдохнула: – Я хочу помочь.
Доктор перестала писать и поверх очков внимательно посмотрела на Лизу. Затем сняла очки, отложила их рядом с записями и уставилась снова. А Лиза под прицельным взглядом уставших тусклых глаз крепилась сохранить неподвижность. Странное чувство овладело ею. Хотя не странное, совершенно не странное и совершенно понятное, хорошо Лизе известное чувство – робость. Но именно неприятие внутренней робости заставляло Лизу отвергать даже перед самой собой, что эту робость она ощущала. Доктор смотрела до того пристально, что Лиза уверилась: не только шевеления ее скованного тела, но и любые дрожания ее озабоченной мысли – оценены.
– Давайте начистоту… вам самой нужна помощь, – строго высказалась доктор.
– У меня всё нормально! – запальчиво опровергла Лиза и, догадываясь, насколько по-детски себя ведет, добавила более спокойно: – Я не просто так предлагаю помощь, вы должны понимать. Возможности мои самые широкие. А работа – это доказанное подспорье лечению, разве нет?
Лицо доктора немного смягчилось, голос утратил прежнюю отрывистость, приобрел изогнутую плавность:
– Да, я понимаю ваше стремление и поддерживаю его. Если вы чувствуете в себе желание продолжать работу – это замечательно. Наполняйте будни делами, отвлекайтесь от навязчивых мыслей. Но я настоятельно рекомендую воздержаться от нервных потрясений. Пощадите организм, он пережил стресс и нуждается не в суматохе, а покое. Переключитесь на бумажную работу. Идеальный для вас вариант сейчас – это рутина, с одной стороны, нужное вам отвлечение, с другой – минимум волнений. А этот мальчик, Антон…
– Антон, – шелестом повторила Лиза.
Краткое мгновение, миг, в течение которого недовольная гримаса доктора выдала сожаление об оплошности, но лишь на мгновение, почти сразу профессиональная строгость возобладала. Лиза даже испугалась, что больше ничего не узнает, но доктор снова заговорила, и голос ее был печален:
– К сожалению, Антон пережил то же, что и вы. Но вы взрослый человек, а он почти ребенок. Гм, тем более мальчик. Я опасаюсь возможного инфицирования, анализы взяли, но… Перед многими вирусами медицина пока бессильна, увы.
– Бессильна, – еще раз прошелестела Лиза и чуть громче спросила: – Ему лет двенадцать-тринадцать?
– Четырнадцать. Согласна, выглядит он моложе… Гм, ваше стремление понятно. Но для вас… Вам, Елизавета Михайловна, лучше заняться другим… – Выдержанная пауза была говорящей для обеих, в конце доктор все-таки настояла: – Не изнасилованием.
Сердце у Лизы дернуло, будто некая прочная нить, крепившая важный орган внутри человеческого тела, оторвалась. Между ребер вонзилось что-то острое, вдохнуть стало очень тяжело. Бесшумно и незаметно – Лизе хотелось так думать – она задышала коротко и часто, чтобы выплыть из внутренней бездны, вернуть себя во внешний мир и придать мыслям (а еще голосу) твердость.
– Неважно. Преступление – есть преступление. Моя работа – расследовать. Я выполняю свою работу, это мой долг, если хотите. Впрочем, вы тоже исполняете свой. Тем более мальчик несовершеннолетний, а значит, следственный комитет в любом случае возьмет его дело под контроль. Я справлюсь, – уверенным тоном закончила Лиза, а через несколько секунд еще прибавила: – Я справлюсь, обещаю. Честное слово.
Произвела ли нужное впечатление внезапно обретенная Лизой уверенность, или доктор просто не захотела тратить силы на спор, осталось невыясненным. Вооружившись очками, доктор вернула внимание бумагам и, приступив к упражнению своего размашистого почерка, буркнула:
– Как вам угодно. – Когда закончила писать, она подняла мутный взгляд и призналась: – Многое повидала и ко многому привычная, а тут мальчишка… Мы, женщины, часто сталкиваемся с жестокостью и научены преодолевать. А он? Как он справится? Выдержит ли? Не исключено, превратится в очередного душегуба…
3. Никакого молчания, но лучше бы оно
Это же самое осеннее утро, последнего дня октября, прежде встреченное молчанием автомобильным и молчанием в стенах больницы, теперь же в тепленькой квартирке общей площадью сто пятьдесят квадратных метров с тремя спальнями, двумя ванными комнатами, кухней-столовой и гостиной проходило в атмосфере, обратной молчанию, тем не менее последний день октября наложил отпечаток и здесь.
– Володька! Володька! Иди завтракать!
– Он еще в ванной, Лена, не кричи. Что на завтрак? Мм, оладушки… Вкусные, наверное, мм… вот сейчас и попробую… А ты опять небось скажешь: ешь сам, а я фигуру берегу. Угадал?
– Угадал, угадал, Вадимчик. Омлет положу, подожди…
– Я не буду омлет, мам.
– А тебе, молодой человек, никто не предлагает. И где «доброе утро» для меня и матери?
– Утро. А колбасы нет? Бутербродик бы сейчас, ням-ням…
– Во-первых, холодильник слева от тебя, у него интересуйся насчет колбасы, во-вторых, мать с утра пораньше жарила оладьи не для того, чтобы ты ел всякую химическую дрянь.
– Ваши оладьи тоже дрянь. Ты знаешь, я их терпеть не могу!
– А что ты терпишь? Оладьи не терпишь, омлет не терпишь, нас с матерью хотя бы терпишь? Или мы с матерью для тебя тоже «дрянь»?! Ишь! Во отмочил! Ты слышала?.. Слово-то какое выучил – «дрянь». В школах нынче так учат? А, Лен? Ты слышала? Дрянь.
– Вадимчик, не нужно.
– Что не нужно, Лена? Почему не нужно? Ни доброго утра, ни уважения, ни благодарности, ничего от него не дождешься. На каждом шагу – дай, дай! То колбасу ему дай, то денег дай! Дай, дай и дай. Этак он треснет однажды.
– Вадимчик, ну что ты… Ну? ты чего?
– А я не потерплю за своим столом хама! Да! Это мой стол, мои оладьи и колбаса в холодильнике тоже моя! Либо наш сын уважает мой стол и мою пищу, либо нет и тогда может катиться на все четыре стороны! Ясно тебе? Чего вылупился?.. Ты хам! Учись уважать родителей или ходи голодный, понял меня?
– Володька, ну хоть ты, отец же…
– Вот, смотри! Смотри, бать! Видишь?.. Я ем твои оладьи (запихивает в рот сразу два, глотает почти не жуя)… Кхе-кхе-кхе… Доволен?
– Володька, подожди, зачем всухомятку, ребята, что же вы…
– Я буду доволен, когда ты начнешь хоть немного уважать родителей.
– Как скажешь, бать. Я уважаю тебя, уважаю мать, уважаю оладьи, уважаю твой холодильник. Теперь мы можем позавтракать?.. В школу опоздаю из-за тебя.
– В школу ты опоздаешь из-за себя! Встал бы пораньше, матери помог и везде бы успел. И что это за «мать, бать»? Тьфу, гадость какая. Это он у тебя, Лена, нахватался. Ты виновата. Ты, ты, больше некому. Ничего от русского могучего… Мать, бать, мы с тобой будто кличками обзавелись. Да, Лен?
– Ну хватит. Вот тебе кофе, Вадимчик, в твоей любимой синей кружке. Володька, а тебе чай и сахара три ложки.
– Не слипнется у твоего Володьки одно место?
– Вадимчик, прошу, не за столом. Ой, телефон звонит, наверное, мой. Надюльчик хочет напомнить про стрижку… Алло! Алло, Надюля?.. Нет, не занята! Надюльчик, ну что ты, конечно, я помню, приеду, как договаривались, к полудню… О, неужели? Видела Мишельку? И что? С кем она приходила на этот раз?.. Да ты что-о? С тем самым?!.. Нет, нет, не верю, не может быть! Кто он, а кто она… А-а, даже та-ак!.. Да-да, точно говоришь… Ха-ха, и правда, курица выщипанная!.. Ну-у, не знаю… У меня же Вадимчик и на каникулы сына я планировала Париж… Ой, не знаю, не знаю, столько дел, столько дел, аж голова кру́гом, то завтрак, то ужин, то одно, то другое… Угу, и не говори, как белка в колесе… Минутку повиси, я перейду в спальню… Вадимчик, поешь хорошо, Володька, а ты слушайся отца… Алло, Надюльчик, ты еще здесь?..
– Все они курицы (бубнит под нос).
– Ты что-то сказал? А ну, повтори!
– Да я вообще молчу!.. Всё, я поел, пока, бать. И подкинь на карту. Она что-то совсем отощала. Подкинешь? Пожалуйста.
– Сядь, разговор есть… Володька, сядь на место, я сказал!.. Что у тебя за проблемы?
– С чего ты взял? Какие такие проблемы? Не было проблем. Откуда? Утром не было проблем.
– Если взял, значит, было откуда. Ну? Какие проблемы? Серьезные? Давай, выкладывай.
– Да нет, бать, нет у меня проблем!
– А глазенки-то забегали. Врешь же, паскудник. Родному отцу в глаза смотришь и врешь. Как дал бы… Струсил? Не боись, бить не буду, сегодня, хе-хе… Мать твою жаль, больно голос у нее визгливый, когда орать начинает, еще связки сорвет… Выкладывай скорее свои проблемы, только чур без вранья. Классная твоя звонила, Антонина… Тоня, Тоня, как же ее… Антонина Михална, что ли?
– Полина Ильинична.
– Хе-хе-хе… (Почему, спрашивается, Тонькой ее звал?) Вот она и звонила. И что я узнаю́, дорогой мой сын? Даже поспорить пришлось с мадам учительницей. Нет, а как ты хотел? Она доказывала, что ты хромаешь, я убеждал в исправности твоих конечностей. Спор наш дошел до определенной кондиции, как вдруг выясняется, что речь не о твоих ногах, а о посещаемости. Дальше больше, Елена Юрьевна месяц назад осведомлена, обещала меры принять, а пропуски продолжаются… И что ответишь на обвинение? Как тебе такие показания? Кто из вас врет? А, Володька? Ты или Антонина твоя, или мать с обещанными мерами? Я для кого горбачусь? Для себя, что ли? Вы же с матерью как сыр в масле… Каждые полгода в отпуск и всё по заграницам. Одежда модная, мобильный телефон последней модели, а тебе лень на уроки являться? Я не пойму, мне деньги зарабатывать на ваши прихоти не лень, а тебе урок отсидеть лень?
– Бать, да хожу я в школу, хожу. Чем хочешь клянусь.
– Ходит он… Я знаю, что ходишь и классная твоя, Антонина которая, подтверждает, что ходишь, но, говорит, сидишь только на первых уроках, а с последних сбега́ешь. Это почему так?
– Мне пора, бать. Договорим вечером? Я опаздываю. На первый урок опаздываю, между прочим.
– Ты еще пошути! Дошутишься, ой, дошутишься. Как крикнешь в лес, так из леса отзовется.
– А-а, опять ты за свое.
– Мое да не мое. Пенять все равно каждому на себя.
– Дядя Паша был прав.
– Дядя Паша? Этот откуда? Ты теперь вместо родного отца чужих людей слушаешь? Встречался с ним? Но где? Черт-те что творится, каждый норовит залезть. Твой дядя Паша лучше бы за своим семейством присматривал, чем в мое лез. Я жду, договаривай. В чем он был прав? Снова меня критиковал?
– Да нет, у деда Тимура в гостях был случай, давно еще, когда последний раз были, помнишь? Да тебе любой скажет, что ты – копия деда Тимура, у кого хочешь спроси. Дядя Паша так и сказал.
– Сказал, что я зануда. Было бы странно, выскажись он иначе. А, черт с ним. А ты…
– Извини, бать. Я точно опоздаю! Давай вечером договорим: и про Антонину, и про Полину Ильиничну, и про оладьи, и про деда. Да, бать? До вечера, да?
– Вечером, вечером… Каким еще вечером? Я допоздна работаю, ты с дружком шатаешься. Не понимаю я вас, молодежь. Чего вам не хватает?
– Всего хватает, бать, клянусь. Я побежал. Иначе Полина Ильинична опять будет жаловаться, а я не виноват. Пополнишь карту? Пожа-алуйста!
– Да пополню я ваши карты, пополню! И вообще, делайте что хотите…
Володька довольный убежал в школу, Лена в глубине квартиры продолжала общение по телефону, а Вадимчик, пользуясь установившимся затишьем, отодвинул тарелку с омлетом, придвинул к себе блюдо, сцапал золотистый оладушек, макнул в вазочку с медом, тоже золотистым, и отправил добытое богатство в рот. Чувственные промасленные губы растянулись в придурковатую улыбку, узкие глазки прикрылись, пряча под веками поблескивавшую пелену удовлетворения. В отсутствие свидетелей Вадим причмокивал, мычал и, наверное, даже урчал, каждый следующий медовый оладушек он встречал довольным чавканьем, и всё по нарастающей.
– Вадимчик, настоятельно тебя прошу, нет, не прошу – заклинаю: не повторяй, пожалуйста, все эти ужасные звуки на приеме Тимура Вадимовича. Иначе я со стыда провалюсь.
– Ниже пола не упадешь, – как бы невзначай обронил Вадим.
«Закончила болтовню раньше, насмотрелась, теперь воспитывать примется, – догадался он по разочарованному выражению ее лица. – Володька виноват, – мелькало у Вадима в мыслях, пока между пальцами мелькали оладьи. – Нет бы сразу сознаться. Он бы в школу пораньше, а я оладушки – пораньше». Однако и то угощение, которое уже успело попасть в желудок, настраивало Вадима на снисходительность.
– Всем кости перемыла? Меня тоже на все лады просклоняла? – упрекнул Вадим; снисходительность, видимо, в нем еще мало окрепла.
– Ну что ты такое говоришь, – печально вздохнула Лена, всплеснула руками и отвернулась.
Но прежде чем продолжать, по видимости, самое время пояснить немного про Лену и ее Вадимчика, точнее, Вадима Владленовича, и о нем в первую очередь, поскольку основной интерес представляет именно он, а его дражайшая супруга и сын Володька являются как бы заложниками положения. Вадим Владленович – депутат.
Странный выбор характеристики, чтобы такой оригинальностью представлять незнакомого человека. И вроде немного жаль ушедших в историю дореволюционных норм этикета, было бы любопытно видеть, как некий уважаемый господин знакомит еще более уважаемого господина с Вадимом Владленовичем; с чего бы начал и чем кончил посредник, особенно чем кончил, вот ведь где сюрприз… Так почему депутат? Несколько затруднительно с первых строк знакомства ответить однозначно, всё же до полной характеристики нарисуется достаточно черт и черточек; скорей всего, должность показывает не столько и не только род занятий, сколько характер и даже внешность, и причем гораздо полнее, чем видится здесь, вначале. Тем не менее, чтобы подвести читательские воображения под один знаменатель, справедливо указать возраст и добавить подробностей. Депутату сорок пять. Он еще моложав, но это не дар природы или заслуга приверженности спортивному образу жизни, а косвенное преимущество (хотя и недолговечное), обусловленное привычкой.
Вадим Владленович – нечто центральное между краями чревоугодия и гурманства, этакий лакомка. Оставаясь равнодушным к спиртному, табаку и, кроме того, почти ко всем традиционным мужским увлечениям, вроде автомобилей, оружия, азартных игр, хихикающих прелестниц, сокрытия неучтенных доходов (большинство читателей сейчас иронично ухмыляются, но такая черта действительно есть и впоследствии разъяснится), Вадим Владленович буквально таял от изысканной стряпни, хотя не столько изысканной, сколько вкусной (для него) и качественной. Набивать утробу всем что под руку подвернется, он бы не стал, но и рассматривать под микроскопом поданное блюдо – тоже. А лакомиться меж тем слишком любил.
Расстройство желудочное, пусть редко, но случавшееся, способно было довести Вадима Владленовича до исступления, притом оригинальнейшего. Он спокойно переносил простуду, визиты к стоматологу и вообще был неожиданно терпелив ко всяким медицинским процедурам. Однако расстройство пищеварения буквально выводило его из себя. После неудачного посещения уборной он за мгновение превращался в человека мелочного, придирчивого, раздражительного до злобы, почти до гневливости. Он и кричал уж тогда, и топал ногами, и отшвыривал лекарственные порошки, подсовываемые Леной, – это, пожалуй, самое удивительное противоречие. Страдая от недуга, Вадим так горячо ненавидел этот недуг, что даже в ущерб самому себе, собственному здоровью отказывался от лечения. То есть прямой мысли о безнадежности лекарственной его не посещало, просто Вадим чересчур погружался в обидчивость на недомогание, и разум ему натурально отказывал. Обычно Вадим наслаждался процессом поглощения пищи с упоительностью, что любые препятствия этому казались ему чем-то вроде личного оскорбления: такого горького, что не прощается, такого желчного, что фонари под глазами лентяев-поваров не удовлетворяли, такого едкого, когда в пору хвататься за шпаги и требовать отмщения до первой крови, а при запрете дуэлей приходилось довольствоваться кляузами в Роспотребнадзор, такого жгучего, что безрассудно отвергалось даже спасительное лечение. В подобных экстренных ситуациях Лене приходилось чуточку проще, нежели ресторанным поварам, на правах жены вместо фонарей под глазами она обходилась мужниным нагоняем протяженностью до полного выздоровления занемогшего супруга. И, возвращаясь к моложавости, отметим: Вадим Владленович в сорок пять выглядел чуть младше своего возраста, лицо его оставалось гладким, только вокруг глаз множились морщинки и по ним одним можно было определить его истинный возраст. Однако и толстым назвать его никак было нельзя. У Вадима имелся живот, скромный и малоприметный, поскольку само телосложение его от рождения было ширококостным и упитанным, излишки же распространялись по телу равномерно, лишь в последние годы стали застревать в области ремня.
А теперь немного о Лене, женщине на вид анемичной, нервной, ранимой, хотя красивой. И опять-таки, почему же о Лене и о ком-либо еще, кто герой второстепенный, непременно надо читателю читать? Тем более завеса о главном действующем лице сорвана, и лицо это – Вадим. Однако тайны никакой нет и быть не может, отгадка самая простая: скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты. Вадим с Леной больше чем друзья – нотабене: нисколько не «партнеры» – пара их семейная, а значит, справедливость пословицы вырастает многократно. Итак, Лена.
Замуж она выходила не сказать по любви, но и расчет был весьма скромным. До Вадима она встречалась с другим, там что-то не задалось, и очень кстати подвернулся настойчивый юристик (Вадим тогда заканчивал юридический факультет). Он утешил, ободрил, пообещал, приласкал, в общем, был любезен и наговорил всего благостного, а достигнутый успех тотчас же фиксировал предложением руки и сердца. Тоненькая, хрупкая, доверчивая, немного испуганная Лена (Вадиму в период ухаживания, она казалась именно такой: нуждавшейся в защите) попросила время подумать. Время он, конечно же, дал, а вместе со временем присовокупил маленький списочек будущих обязанностей. Вадим хотел «ясности». Именно так он выразился, когда, не получив еще положительного ответа, воодушевившись, однако, отсутствием прямого отказа, продолжил атаку, но уже ради собственной выгоды. Ему была нужна такая женщина, кто все домашние хлопоты возьмет на себя, то есть не в буквальном смысле взвалит на спину кузовок⁵, забитый швабрами, тряпками и пылесосом с утюгом, но такая, кто сумеет оградить Вадима от любых воспоминаний о быте. Он не требовал от Лены стирать, чистить, готовить, а ужина из трех блюд и четырех закусок по его представлению было достаточно в выходные и праздники, однако он решительно настаивал, чтобы всё осуществлялось, пусть не Лениными руками, но под ее непременным руководством. Рубашки и костюмы (а были годы, когда Вадим носил форму, диктовавшую повышенное к себе внимание), пальто и куртки, косметика для бритья, нательное белье, обувь – всё приобреталось Леной. И всё, что Вадим ел, что надевал, на чем спал, где отдыхал – ко всему прикладывалась ручка его супруги. И обо всём этом уговор между ними свершился до бракосочетания. Посулам распаленного юноши верила она тогда слабо, однако определила для себя одну его черту, ставшую для нее в своем роде основанием. Вадим проявил себя щедрым. Не такими швыряниями, когда чаевые в ресторане превышают сумму по чеку, но движениями разумными, дельными. То есть он любил знать, за что платил. Хотя чаевые оставлял тому же мороженщику и на цветочки не скупился, и что редкость, о всяких милых девичьему сердцу датах помнил и преподносил к случаям безделушки, но делал это Вадим без фанфаронства и наигранности, чтобы выгодно себя преподнести, а искренне и постоянно, и при полном своем удовлетворении услугой. Потому как если Вадим оставался недовольным, то никаких цветов не дарил, чаевых не платил, а напротив, был способен истребовать возмещения моральной компенсации, хоть с ресторана, хоть с туристической фирмы, хоть с отделения госавтоинспекции, если сотрудник имел неосторожность вести себя вразрез устава. Вадим был нежаден, однако за щедрость свою требовал сполна. И в этой его черте, помимо, казалось бы, очевидной разумности, Лене виделась надежность. Притом любопытно, что себя в роли исполнительницы услуги она не представляла. В ее понимании Вадим будет готов защитить не только личное ущемленное ожидание, но и позаботится о семье, а если Лена будет учитываться в составе семьи, то с нее и спроса за какие-то там услуги нет (услуга «жена» – басни!). Меж тем она была согласна исполнять то немногое и требуемое Вадимом, особенно если материальные расходы он великодушно признавал за собой. А однажды, пребывая в особенно приподнятом настроении (о причинах она так и не узнала, сама спросила разок, но, получив отговорку, настаивать постеснялась), Вадим преподнес ей в подарок золотые сережки. Между ними тогда еще были не приняты брильянты да изумруды (Вадим жил по студенческим средствам и возможностям или чуть смелее, если брать в расчет одного его благодетеля, о котором чуть позже), как не было и повода особенного для даров: ни дня рождения, ни даты знакомства, ни согласия Лены на брак не прозвучало – ничего не было, кроме единственно желания Вадима угодить. Простое желание мужчины видеть улыбку и блеск сияющих глаз на лице интересной ему женщины решило судьбу. Именно тот его поступок, возникший из ниоткуда и не ставивший каких-то интимных и корыстных условий, покорил Лену окончательно. Так что можно смело утверждать: расчет между тогда еще женихом и невестой был; но справедливость и в том, что не только расчету обязана была семья, с лишком двадцать лет существовавшая.
Наконец, возвратимся к настоящему. Вадим подтрунивал над женой и поглощал любимые оладушки, а Лена? О, Лена же всецело отдалась принятому добровольно страданию. «Заклинаю: не повторяй, пожалуйста, все эти ужасные звуки… Иначе я со стыда провалюсь», – умоляла только что она, получив же от Вадима иронию вместо признания неправоты, ей оставалось одно – двигаться проторенным путем.
Вадим завтракал в их кухне-столовой, сидя за их прямоугольным столом, рассчитанным на шесть персон, а если употребить раздвижной механизм, то свободно умещались восемь, несвободно – десять человек. Стол этот был весьма тяжел и нравился Вадиму, в отличие от Лены, чья тонкая кожа и близко расположенные сосудики на поверхности бедер вечно страдали синяками. Издевку мужа Лена выслушала стоя, после чего она нахмурила тонко выщипанные бровки, одновременно свела в утиную гузку едва тронутые светлой помадой губы, на уровне груди заломила кисти своих беленьких ручек, а покончив на этом с телесными манипуляциями, – отвернулась! Картина ее страданий изобразилась патетично и эффектно. Разворот был скроен таким образом, что Лена очутилась возле кофемашины и, пользуясь удобством, дождалась чашки эспрессо. Когда Лена повернулась – от обиды не осталось и следа. Полуулыбка на лице поблескивала вполне приветливо и правдоподобно, если только чуть-чуть, да и то пристально вглядываясь (или зная женский характер наперед), в этой полуулыбке угадывалась единичная капля страдания. Донести и помочь осознать не растворенную в эспрессо каплю горечи, испытанную по вине растерявшего приличные манеры мужа, Лена надеялась; прожив, однако, с Вадимчиком два десятка лет, она предвосхищала нулевые перспективы успеха. Так что полуулыбка, удерживая которую Лена присела у противоположного от Вадима края прямоугольного стола, преимущественно была приветливой, парочка тоскливых вдохов и бесшумных выдохов служили дополнением «декорации». К совместным с Вадимом ужинам Лена подходила серьезно: обязательно переодевалась и чутко следила за разнообразием нарядов, – в случае с улыбками Лена делала ровно то же самое – наряжала их. Взгляд из-под ресниц, сопровождавший улыбку, один день мог быть игривым, на другой – растерянным, на третий – исполненным обожания. Допустим, с последним ингредиентом Лена особенно не старалась, как известно предпочтительно мужчину, то есть блюдо, недосолить, чем наоборот. Обожание во взглядах, мимике и манере поведения в целом, обращенное к Вадимчику, укладывалось в положенное (если не сказать грубее – в норматив), – так или иначе, обожания происходили не чаще пополнений банковской карты. А если приоткрывать завесу супружества Лены и Вадима до конца и без лукавства, то некое отхождение от собственного правила Лена себе изредка, но позволяла. Было бы совсем уж неприлично с ее стороны экономничать для мужа улыбки в ответ на подаренные бриллиантовые серьги или путевку в Ниццу. Особенную щедрость Лена проявляла, если подарки приходились не на официальные праздничные даты, а преподносились супругом, изъявляя его личное желание, что, по ее мнению, как нельзя лучше доказывало силу его чувств, а значит, и прочность ее положения.
– Какие у тебя планы на Володькины каникулы? – как бы невзначай спросила она.
– А что? Есть предложение?
– Просто интересуюсь. Верунчик с сыном улетят в Париж.
– Верунчик, Надюльчик… Тьфу! Язык сломать можно, пока выговоришь… Ты умеешь изъясняться по-человечески? Желательно по-русски.
– Вадимчик… Вадим, сегодня меня ждут на стрижку, а на моей карте сущие копейки. Ты мог бы…
Вадим не стал дослушивать, что именно он мог, поскольку не реже раза в неделю, а зачастую вот так, во время завтрака, пополнял банковские карты жены и сына. Он бы занялся этим еще после ухода Володьки, но горка сдобренных маслом оладий пахла до того восхитительно, что едва Вадим остался в одиночестве, как разум ему отказал, командовать начала утроба. Теперь на блюде лежало всего четыре оладушка, и то лишь потому, что дышал Вадим с трудом. А через каждые пять коротких вдохов-выдохов шестой выходил особенно длинным и шумным, тогда оладушки, уже попавшие в желудок, получали возможность как следует улечься, скомпоноваться и перестать выпирать уж так сильно из живота. Откинувшись на спинку стула и предусмотрительно взяв со стола мобильный телефон, Вадим сосредоточился на банковском приложении, а буквально через полминуты воскликнул:
– Лена! Запишись к офтальмологу!
Услышав свое имя, Лена встрепенулась, взгляд ее сверкнул, но сразу потух. Вместо привычной фразы: «Всё в порядке, моя дорогая, можешь ехать в салон, заодно купи себе чего-нибудь. Я добавил на подарки. Сама понимаешь, ни минутки свободной», – Лена с трудом осмысляла новое для супружеских диалогов слово «офтальмолог» и быстро перебирала в уме накопленную годами коллекцию украшений для улыбок. Как назло, подходящий вариант не обнаружился. Странности в том, конечно, не было, если слово прозвучало новое, то и проверенного опытом украшения быть никак не могло. Похвастать мастерством импровизации самолюбие Лены остереглось. И дабы не посрамиться окончательно, спасение Лена видела в одном – искренности. Хотя даже на слух слово «искренность» воздействовало на Лену сильнее злосчастного «офтальмолога». Демонстрация истинных чувств давно и прочно из Лениных манер вышла вон (заострять внимание почему и как так вышло, если расчет меркантильный присутствовал при зарождении этой семьи лишь частично, и кое-какое уважение, хотя бы зачаточное, должно было быть, – пока не станем. Оно [уважение] когда-то, разумеется, было и даже сколько-то хранилось, но, как было уже вскользь упомянуто, Вадим при всей его лояльности к жене характеризовался не столько человеческими качествами, сколько профессией, а подробности сего мы узнаем позднее). Искренность Лены сменилась давным-давно удобством, однако настоящая растерянность была так велика, что перебороть ее прямо сию минуту и на глазах Вадима оказалось делом непосильным. Достоверно Лена знала, что имела известное влияние на супруга. В беседах с подругами она осмеливалась долголетие брака, хотя скорее не долголетие, а единственное имя в списке мужей, ставить себе в заслугу (особенно ярко такое – скажем прямо, горделивое – поведение прослеживалось на фоне и в беседах с теми мадамами, кто имели склонность плести из мужей ожерелья). Возможно, особой беды в том не было, ну что плохого, если супруги доверительны, они понимают характеры друг друга и по временам позволяют некие малые вольности не в ущерб, разумеется, общему делу. Без разнообразия душа человеческая чахнет, и чтобы избежать грехов более серьезных иногда допустимо и пошалить, склонить супруга в малозначительных вопросах на свою сторону, а после обязательно рассказать и вместе посмеяться. Однако в случае Лены осознание влияния на Вадима с годами вместо уплотнения взаимоуважением, доверием, нежной привязанностью, обрастало самоуверенностью, эгоизмом, а то и вовсе кичливостью, что совсем уж никуда не годится, если речь о супружестве.
Затруднение молчавшей жены Вадим то ли не заметил, то ли помнил о галантных манерах; он смотрел на нее испытующе и чего-то ждал. Только если ждать от женщины здравомыслия в переживаемый ею пик растерянности, то можно успеть проголодаться, а оладушки, на беду, закончились.
– Я говорю о твоих, как ты назвала, копейках! – уточнил Вадим повышенной громкостью голоса.
Лена продолжала молчать, взгляд ее был по-прежнему пустым.
– Лена, дорогая моя, очнись. У тебя четыреста тысяч в остатке! Ты полетишь на стрижку заграницу?
– Ой, снова твои шуточки, – видимо, оглашение цифр вывело Лену из оцепенения, она даже махнула на супруга ухоженной гладкой ручкой, а затем пригубила остывший кофе.
– Ничего себе шуточки, – Вадим встал и в спешке покинул кухню-столовую.
Лена застала его в коридоре, он шнуровал вычищенные домработницей ботинки.
– А как же Верунчик? А Париж?.. Я думала мы и Володька… И ты, если хочешь…
Вадим выпрямился, первым делом оценил серьезность жены, исключительно ради своего успокоения начертил воображаемый знак равенства между ее словами и мыслями, затем схватил пальто и быстро, не давая Лене очнуться, ушел.
5. Кузов (кузовок) – это короб из лыка или бересты, один из способов ношения на спине с помощью берестяных лямок.
4. Беда на четвертом этаже в четверг
– По верному адресу подъехали? – уточнил Стас у Любы, оглядывая двор, окруженный девятиэтажками.
– Тебя что-то смущает? Вон видишь, наши толпятся, – она кивнула в сторону служебных машин…
– Вам на четвертый этаж, – подсказал полицейский, дежуривший перед входом в подъезд.
Люба поднялась первой – на лифте, Стас предпочел лестницу. Она почти вошла в нужную квартиру, в последний момент обернулась, как бы почувствовав что-то. Стас отстал, и не было похоже, что он торопился.
– В четверг четвертого числа на четвертом этаже в четыре с четвертью часа⁶… – бубнил Стас и действительно поднимался как бы с неохотой.
– Ты идешь? – спросила она, как только увидела его.
С голосом Любы он опомнился и, перепрыгивая через две ступеньки, нагнал ее за несколько секунд.
– Сегодня четверг, но не четвертое, а тридцать первое, – поправила она без тени улыбки. – Ты долго.
Он немного растерялся, он и сам не очень-то понимал, что именно бубнил и почему медлил, а пока мысленно подыскивал оправдание, Люба вошла в квартиру, и он вслед за ней. Вход в главную комнату, где мелькало всего более макушек экспертов, Любе и Стасу перегородили двое мужчин. Коридор был квадратным, достаточно широким, но не для четверых, и они встали, будто соревнуясь, – пара на пару.
– Здоро́во, – одновременно поприветствовали мужчины. Один из них с удивлением прибавил: – Вы вместе?
– Да вот… Еду, гляжу – стоит сиротинушка, мокнет в одиночестве. Сжалился, подвез, вдруг зачтется, – усмехнулся Стас и пожал обоим мужчинам руки.
– То-то вы часто «подбираетесь».
– Так, я не понял, это предъява? – Стас аж подобрался весь, напружинился, словно еще чуть-чуть и начнет выяснять обстоятельства известным способом. – Матюша, может, ты приболел? На начальство так смело прешь. Или у тебя работы нет?.. И вообще, кончай ты за мной следить, повышения таким способом, один шут, не заработаешь.
Подгадав момент, Стас подмигнул второму мужчине, он условный знак расценил своеобразно – отвесил Матюше затрещину.
– Э-эй… Я не то имел в виду… Я так, просто, – заюлил Матюша.
– Просто – непросто. Молчи, когда начальство говорит. Обход сделали? Есть что интересное?
– Убийство, двойное, участковый пошел, – ответил второй.
– Участковый… И что мне с этого? Участковый у них пошел. А ну, марш на обход, и чтобы всё как положено!
– Да у нас и так дел хватает… – несмело и поглядывая исподлобья, возразил Матюша.
Он будто бы и трусил, но и будто бы не мог себя удержать. Отдельная порода людей, которые даже нехотя, даже заведомо соглашаясь, а все равно говорят поперек; этакая нигилистическая протестность, только протест даже не ради протеста, а ради самого поперечника, ради демонстрации себя и своей «смелости» возражать всему подряд, а взамен предлагать – ничего (уж больно напоминает детскую ссору в песочнице). Протестующие бывают разные, дальнейшее разделение еще любопытнее: кто-то удовлетворится словесным выражением протеста, а кому-то слов недостаточно, и последние начинают действовать, впрочем, опасны они в большей степени для самих себя. Принадлежал бы Матюша ко второму типу, Стас бы даже возиться стал. А так он надеялся, что протест у Матюши – явление вре́менное.
– Отставить. Знаю, работать ты любишь меньше, чем не работать. Но платят тебе, как ни странно, не за безделье, – воспитывал Стас.
Заскучав от перепалки, Люба протиснулась между Матюшей и вторым. Стас замолчал, проводил глазами ее спину и возобновил:
– Повнимательнее, парни. И Костя, присмотри за этим охламоном, – кивком Стас указал на Матюшу, – если ему волю дать, он на наши шеи сядет, еще и понукать вздумает. Лады?
– Присмотрю, ой, присмотрю, – подтвердил Костя, тут же вцепился правой рукой в заднюю часть шеи Матюши, чуть нагнул его вперед и, весело приговаривая «допрыгаешься у меня», подтолкнул к выходу из квартиры и дальше.
Костя с Матюшей у Стаса были в прямом подчинении, различаясь характерами, внешне они походили словно братья: одинаково рослые (оба на полголовы выше Стаса), одинакового щуплого телосложения, оба русые и коротко стриженные, в однотипных непромокаемых куртках и джинсах. Черты лица, однако, у Кости отличались резкостью: острый подбородок, выпирающие острые скулы, узкий нос с выраженной спинкой; Матюша при всей схожести все-таки был помягче внешне, некоторые сочли бы его смазливым или того более женоподобным. Костя был тремя годами старше, и старше он был не только по возрасту, но и рассудительностью, сознательностью (чем приятно сокращал Стасу количество забот) и званием он стоял на ступеньку выше.
Пока Стас раздавал указания, Люба беседовала с мужчиной лет пятидесяти пяти, голова его блестела лысиной, руки его синели в перчатках, запас которых удивительным образом был неиссякаем. Точно такие перчатки надела Люба. С разных сторон они склонились над погибшим мужчиной. Мертвец полусидел-полулежал за столом, верхняя половина тела лежала на столешнице, причина смерти зияла спекшимися потемневшими краями на затылке. Такую экспозицию застал Стас, когда подошел и заглянул через синюю мужскую руку.
– Что у нас тут?.. С этим субъектом, положим, всё ясно. И кстати, доброго утречка, Михаил Лаврентьич. Чем долбанули – нашли? – полюбопытствовал Стас.
– Эх, молодежь! И куда вы постоянно торопитесь? Утро доброе и тебе, мил человек. Рана слишком очевидна, чтобы ее отрицать, однако причина смерти может быть иной. Или у тебя найдутся аргументы для спора?
– Аргументы? У меня? Чур меня спорить с вами. Особенно утром. С вами даже ваши «пациенты» не спорят. А за «молодежь» отдельное спасибо, – отказался Стас и правильно сделал.
Михаил Лаврентьевич Рофф трудился судмедэкспертом, за свою практику он снискал славу требовательного ворчуна; впрочем, с его маленьким недостатком находить укор всему, с чем или кем взаимодействовал, окружающие смирялись без каких-либо серьезных душевных усилий. Наполняла же этого мужчину черта другая, с последствиями которой сталкивались уже те, кто имел причастность по роду службы, и вот этих последствий стремились избегать любыми способами. Удавалось это или нет, зависело от многих факторов, таких как крепость чайной заварки, умение выслушать один и тот же анекдот в сотый раз, не скорчив при этом гримасу, и главное – уметь не поторапливать. Бывало Михаил Лаврентьевич говорил: «Торопливость присуща живым, мои „подопечные“ – сплошь покойники, а им торопливость вредит много больше, чем сам факт уже свершившейся смерти… Кто не спешит, тот меньше ошибается», – он любил рассуждения на тему спешки и торопливости. Легко догадаться, неприглядной чертой судмедэксперта была медлительность. И возможно, все его успехи и заслуги на карьерном поприще оказались бы бессильны против увольнения (жалобами на Михаила Лаврентьевича удивить начальство невозможно; к счастью для самого судмедэксперта – добиться результата тоже), однако кое-кто из сослуживцев заметил странность, пригляделся повнимательнее и, набравшись храбрости, испытал на практике, а вскоре все, во всяком случае большинство заинтересованных, получили возможность ослабить неприятную черту характера ценного специалиста. Помощником же в этом нелегком, но ответственном деле выступил – зефир. Как выяснилось опытным путем, обычное детское лакомство превращало медлительного формалиста в заводилу-насмешника. Правда, тут имелась закавыка: накормив Михаила Лаврентьевича зефиром, коллегам вместо медлительности угрожала опасность иного рода, – судмедэксперт трудился много энергичней, но и болтал при этом тоже что-то энергичное, веселя себя и всех вокруг. Поинтересоваться о душевном равновесии собеседников в соображение ему не приходило; порою на колкие высказывания, выплеснутые любителем зефира в состоянии ража, у отдельных визави могла бы затаиться обида (и действительно таилась), но и на этот счет Михаил Лаврентьевич заслуживал определенного снисхождения, поскольку общался-то он подавляющей частью с кем? Не только же со следственной братией, из которых, несмотря на профессию, встречаются персонажи весьма даже чувствительные (иной раз – сущие дети), но и с молчаливыми, а главное, нейтральными к обидам, подопечными, как он их называл. «Лежишь, бездельник? – громко вопрошал Михаил Лаврентьевич, беря в руки скальпель, – ну вот мы и посмотрим, чего это ты у нас разлегся. Притворяешься али правда устал? Нет-нет, ты помолчи, мил человек, твое выступление сыграно, теперь моя реплика вступает… Ага! Видал, мил человек? Ты это видал?! Нет, ты погляди! Рассмотри хорошенечко! Понял теперь, что я у тебя здесь нашел?.. Меня твои фокусы не проведут… Что, неужто спорить со мной вздумал? О! Да ты и взаправду как будто возражаешь! Не-ет, нет уж, мил человек, всё мы про тебя узнаем и всё выясним, все секретики твои раскроем до последнего, так-то». Примерно за такими беседами можно было застать Михаила Лаврентьевича, объевшегося зефиром, но и занятого делом.
Новички анекдотам не верили, а едва сталкивались с невозможностью хоть как-то придать законченные очертания, так необходимые официальному заключению по вскрытию чьих-нибудь несчастных останков, то, конечно, сперва пробовали увещевать, некоторые осмеливались стыдить, потом, как правило, грозили, затем слезно умоляли, вскоре наступал черед ябедничества, но столкнувшись с глухой стеной непонимания и переживая совершеннейшее отчаяние, вольно-невольно вспоминали «анекдот о зефире и судмедэксперте» и, подзуживаемые мыслью «чем черт не шутит», прытью обращенных неофитов неслись в ближайшую кондитерскую, выкупали весь запас зефира и с замиранием сердца наблюдали метаморфозы. Робкие беспокойства добрых коллег, что от избытка сахара в крови возникают нешуточные проблемы со здоровьем, судмедэксперт отбивал одинаково и неизменно: «Смертью вам меня не запугать».
Тоскливым утром четверга, в тоскливой квартире на четвертом этаже зефира у Стаса при себе не имелось, успел ли Михаил Лаврентьевич попить утренний чай у себя в кабинете или дома – неизвестно, но в движениях Михаила Лаврентьевича явно наблюдалась плавность, а неискушенному взгляду показалась бы даже вялость. Возможно, для кого-то описанное свойство темперамента доставляло бы неудобства, однако в профессии Михаила Лаврентьевича нерасторопность движений, а в особенности подкрепленная педантичностью, шла его работе на пользу (кроме, разумеется, случаев срочных). Заключения о вскрытии всегда были скрупулезно точны, выверены, ни единого сомнения не мелькало между строк, и за каждое написанное слово Михаил Лаврентьевич ручался головой. Начальство, однако, предпочитало голову судмедэксперта видеть там, где она выросла изначально, на узких, немного даже покатых плечах и короткой шее, поскольку на профессионализм ценного сотрудника опирались и пользовались напропалую (после жертвоприношения зефира).
– Видишь? – легким движением синей руки Михаил Лаврентьевич обратил внимание Стаса на початую бутылку водки, делившей стол с мертвецом.
– А давно он такой?
– Какой – такой? Изволь объясниться… – Судмедэксперт пронзил Стаса внимательным взглядом, но сам и продолжил: – Бутылка ополовинена, но вот когда он ее употребил, в одиночку или нет, употреблял ли вообще – покажет вскрытие.
– Да шут с этой водкой, по башке давно его тюкнули?
– Тюкнули – не тюкнули. Орудия преступления нет. Ты вот сюда лучше посмотри. – Михаил Лаврентьевич осторожно пошевелил кисть руки несчастного. – А ты заметил, что в помещении прохладно?
Стас только сейчас, по замечанию судмедэксперта, понял, что не чувствовал жары, хотя по-прежнему оставался в куртке. Будь окна закрыты, он бы уже вспотел. «Эх, Любаша, Любаша…» – пролетела у него в голове незаконченная мысль. Словно угадывая, о ком он думал, Люба кивком указала на открытую балконную дверь и напомнила:
– Отопление недели две как включили.
– То ли преступник понимал что́ делает и открыл балкон нарочно, то ли створка открыта по случайности, – всякому другому Михаил Лаврентьевич торопливость запрещал, однако на него самого ограничение не распространялось. – Из-за балкона время смерти установить будет сложнее…
– Надо, Михаил Лаврентьевич. Хотя бы примерно, хотя бы очень примерно, но надо. Сами понимаете, и так обнаружили поздно, – почти приказала Люба.
– Повнимательнее с отпечатками на балконной двери, – обратился Стас к двум криминалистам, находившимся здесь же. Те наградили его двумя презрительными взглядами и одним уточняющим фырканьем.
– Предположу – двое суток назад, – с недовольством в голосе ответил судмедэксперт, а повторно глянув на балкон, исправился: – Возможно, больше. Остальное после вскрытия, Любовь Петровна. Это пока всё, что могу. Каждый раз одно да потому, я ведь не волшебник. Поспешишь – людей насмешишь, – ворчал судмедэксперт, продолжая манипуляции с телом.
– С мужчиной более-менее ясно, а девушка что? Она ему, случайно, не дочь?
– Насколько я знаю, документы обнаружены только на мужчину. Осмотр закончится, тогда и выводы сделаешь, Любовь Петровна. Но не похоже, чтобы в этой квартире жил подросток… – Михаил Лаврентьевич встал ровно, глаза его остекленели. Впрочем, опомнился он почти сразу и тотчас запричитал: – О-хо-хо, бедная девочка, задушили бедняжку шарфом, ее собственным, скорей всего. Шарф изъяли, надеемся на потожировые… Мужчина умер, предполагаю, быстро, а девочке не повезло. О-хо-хо, бедная, бедная.
– Ненавижу выезжать на преступления с детьми. Нелюди… Изнасилование? – выдавила из себя Люба севшим голосом.
– Сама посмотри, внутренняя поверхность бедер в крови, одежда изорвана…
– То есть насилие случилось до, – поняла Люба и, не задерживаясь более ни секунды, вышла.
«О-хо-хо, бедная, бедная девочка, о-хо-хо», – сокрушался Михаил Лаврентьевич, заканчивая осмотр тела мужчины. Наконец он закрыл свой чемоданчик, выпрямился и на Стаса, ожидавшего в сторонке, поглядел печальными глазами, впрочем, они всегда были печальными из-за опущенных внешних уголков.
– Мил человек, с мужчиной – всё, девочку осматривал вперед. Тела можно увозить?
Не дождавшись ответа, судмедэксперт подошел к Стасу и, выводя его из задумчивости, тронул за рукав куртки. Стас отшатнулся, воткнулся спиной в стену и приложился об нее же затылком, это произошло так резко и неожиданно, будто прикосновение, по вине которого Стаса дернуло, случилось не через грубую ткань, а к оголенной коже и не человеческой рукой, освободившейся уже от синевы перчатки, а привидением – бестелесным, но леденящим до костей. Присутствовавшие в комнате – их, помимо судмедэксперта и Стаса, оставалось двое – поглядели с недоумением. Вроде работа такая, что верить в привидения и пугаться чего-либо поздно. Стас покраснел и отвечал рывком:
– Я не закончил.
Михаил Лаврентьевич кивнул и удалился, а Стас, мысленно обругав себя за промедление, начал осмотр комнаты, теперь уже тщательный. Сперва он приблизился к телу за столом, а после обошел помещение как бы по периметру, – он старался не мешать экспертам выполнять их работу.
Район Строгино сплошь застроен однотипными скучными панельками; дом, где произошла беда, – один из них; подобные постройки для времен нынешних кажутся устаревшими, внутри квартиры дела обстояли еще хуже. Ставшая местом преступления комната выглядела износившейся от длительной эксплуатации или, наоборот, заброшенной на долгие годы. Обои, некогда синеватые с вертикальными полосами цветочного паттерна, теперь выцвели, посерели от старости и табачного дыма, из двух углов на стыке стен и потолка свисали треугольные лоскуты длиной полметра каждый. Впрочем, до обоев ли. Комната была вытянутым прямоугольником, Стас вплотную подошел к длинной стене, выбрав на ней условную центральную точку, и мозг его моментально запустил «фотографирование» обстановки. Привычка мысленно чертить возможные перемещения преступника и жертвы образовалась у него еще в годы обучения и в работе помогала множество раз. Балконная дверь располагалась точно напротив дверного проема, между ними стоял квадратный стол, за которым спиной к входу и лицом к балкону на табурете сидел мертвец. Стас переключился на запоминание «сервировки» стола: переполненная окурками пепельница, два граненых стакана, две тарелки поменьше, две тарелки побольше, на одной из больших тарелок сохли несколько ломтей сыра и колбасы. Колбаса сырокопченая, отметил Стас и еще раз с сомнением глянул на тело мужчины. Растянутая майка, спортивные штаны, ткань штанов как будто лоснилась, – всё это лишь подтверждало первые выводы о низком материальном достатке несчастного. Лицо его лежало щекой на столешнице и было обращено к нему, Стасу, он отвел глаза, как бы смущаясь своей бесцеремонности, хотя краем сознания, конечно, понимал: мертвецу совершенно безразлично, кто и как долго на него смотрит. Табуреток стояло две, одна как раз под покойничком, вторая задвинута под стол, но с торчащим углом наружу. «Возможно, была потасовка, или из наших кто-то пнул неосторожно», – возникло предположение у Стаса, но он его не учел.
По левой диагонали от Стаса и правее балконной двери стояла тумба с телевизором, именно в этом углу свисал обойный лоскут. В большей степени привлекал внимание телевизор – выпуклый, с далеко выступающей задней частью, не кинескопный вроде бы, но все равно достаточно старый, чтобы к настоящему времени успеть забыть о таких моделях. Стас попытался вспомнить, когда в последний раз встречал подобную технику, – не смог; вместо этого снова зачем-то посмотрел в неживое лицо. «Скорей всего, квартира принадлежит мужчине, вряд ли хозяйка – девочка, – заметил мысленно Стас и вдруг перескочил на другое: – Вообще, конечно, Любаша виновата. Какого шута с ней творится? То зовет, манит, оголяя коленочки, аж вся вибрирует, дрожит от одного моего касания, то печальна и холодна, что парковая статуя. Ее молчание испортило такое прекрасное утро». Теперь же Стас пялился в закрытые навсегда глаза, восковое и безучастное выражение лица покойника и чувствовал, что закипал. По-хорошему следовало закончить осмотр, прикинуть, что да как, погонять между мозговых извилин первые наметки версий, а вместо этого Стас сжимал кулаки и представлял: два шага – и он схватит мертвеца за грудки (хлипкая материя майки вряд ли выдержит), ну хорошо, тогда схватит за плечи, потрясет маленько (лишь бы тело не сползло с костей), вмажет по застывшей челюсти, чтобы в последний раз открыл свои зенки и объяснил, какого шута здесь стряслось!
Почему мертвецов двое и они такие разные: она на полу, а он сидит за столом, спиной к ней, как будто и не знал о ней вовсе, как будто временно оглох и не слышал криков изуверства? Дегенераты подрались за очередность? Но почему этот-то спиной? Или пока кто-то другой измывался, этот сидел на табуретке, смотрел телевизор, жевал колбасу, глушил горькую и всё под хрипы несчастной? Ну шут с ним, если импотент, но в твоем доме убивают, а тебе плевать? Колбаса с водкой важнее?
Поскрежетав от бессилия зубами, Стас вынудил себя отвернуться, пришлось даже мысленно ругнуть самого себя, как недавно Матюшу, чтобы покончить с ерундой. Конечно, девочку жаль. Но жалость лишь мешала, это Стас понимал и требовал от себя выполнения обязанностей, и во исполнение оных несколько минут действительно обдумывал: расстояние между балконной дверью и табуреткой с трупом, расстояние между дверью в комнату и табуреткой с трупом, почему вторая табуретка задвинута, если гостей было явно больше, вторая жертва вряд ли могла составить компанию в распитии водки и поедании колбасы. Возраст… Так, минуточку, колбасу дети едят… Едят, еще как едят… Едят, но не в компании же выпивающего мужика! Такие мысли посещали Стаса, и вдруг он подловил себя на том, что вновь таращился на мертвеца, и в то же мгновение раздражение в нем вскипело до злости, вокруг всё непонятное, странное, постановочное, а этот сидит и никакой подсказки от него. Чувствуя навязчивую прилипчивость и не имея возможности освободиться, Стас безмолвно выговаривал мертвецу: «Сидишь? Прохлаждаешься? В твоей квартире растерзанная девочка, а ты, значит, водочку попиваешь, колбаской закусываешь и всё тебе нипочем, всё с тебя как с гуся вода, плевать тебе на девочку, на муки ее, на крики ее… Так, надо парням дать задание, чтобы дотошно расспросили соседей о криках. Стены панельные, звукоизоляция паршивая. А все-таки правильно я сделал, не пожалев денег на кирпичную квартиру, пусть дороже, зато… Ну а ты? Какого шута расселся?». Стас буравил мертвеца требовательным взглядом, будто прямо сейчас вынимал из его черепной коробки ответы на вопросы: что видел или не видел, чья табуретка и зачем спиной, кто такая и откуда девочка?..
Левее балкона возвышался шифоньер, такой же коричневый, как и тумба, одна дверца шкафа покосилась, но и без внешних повреждений, беря на заметку лишь полированную поверхность мебели, популярную в 90-е годы прошлого века, а то и раньше, было понятно – мебель в этой квартире ровесница Стаса. Штору неопределенного запыленного цвета кто-то отодвинул ближе к шкафу, и через окно можно было увидеть незастекленный балкон и – даже удивительно – без хлама. Чтобы рассмотреть другую половину комнаты, Стасу пришлось сделать шаг, иначе тело покойника мешало свободному обзору. Начав теперь уже правой диагональю от себя, Стас с видимой гримасой отвращения разглядывал матрас, брошенный прямо на пол. Неимение постельного белья тоже говорило о многом. На матрасе лежало второе тело – девушка. Лицо ее было в ссадинах, на шее – следы от удушья, и Стас вспомнил слова Михаила Лаврентьевича: девочке повезло намного меньше. Если положение рук и ног сменили при осмотре, точную позу можно будет увидеть на фотоснимках экспертов. В этом же углу с матрасом верхняя часть обоев отклеилась и висела; наверное, если бы обойный лист оторвался окончательно, то укрыл бы собой хладное девичье тело.
В оставшемся четвертом углу была навалена куча мерзкого тряпья, двое экспертов продолжали в ней ковыряться, выискивая что-нибудь важное. Шифоньер был пуст – сломанные дверцы демонстрировали внутреннюю пустоту, – тряпье валялось в углу, странно. В любом случае будет экспертиза, может что-то и прояснится.
«И для чего убивать мужика?» – с неприязнью думал Стас. Вероятно, будь мужчина жив, для следствия пазл сошелся бы легко. К жертве приложился бы обвиняемый – целехонький, невредименький (надолго или нет, вопрос оставался открытым). Потрать Стас ночь на протоколы, и дело можно было бы закрыть. Любаша стала бы ласковой, улыбка бы игриво осветила ее пухленькие розовые щечки. Любаша в прошлом году, кажется, разменяла четвертый десяток, а личико ее до сих пор было по-детски пухлым, а коленочки, ах, коленочки – округлые, беленькие, что слоновая кость. Чудо – коленочки!.. Убийство двойное, но жертвы несовместимые: возрастом, положением тел, способом убийства, как их угораздило объединиться да еще перед самой смертью, – Стас терялся в догадках. Убитая девушка не перешагнула совершеннолетие, а значит, разных уровней начальство нервы потреплет многим.
Он вышел из комнаты и наткнулся на Любу, до сих пор хмурую.
– Что так долго? Кухню с ванной видел? Осмотри здесь всё, оболтусам твоим веры нет. Я – в управление.
– Слушаюсь и повинуюсь.
Он отвесил ей шутовской полупоклон. За его спиной два мертвеца, один из них – почти что ребенок, а Стас пытался шутить, – сложно представить более неподходящего случая. Только это всё она! Ее молчание хуже осени, хуже внезапного дождя, хуже выговора от начальства; нет, если недовольна, то понятно… Постойте, но как же недовольна, неделю назад была довольна, каждую командировку мужа – довольна, а именно сегодня – недовольна? Шута с два! Она просто обязана быть довольна! Только пока она молчала и отворачивалась, он выставлял себя дураком. Люба на его выпад ничего не ответила, смотрела-смотрела полминуты ему в глаза, с тем и ушла.
6. В четверг четвертого числа на четвертом этаже в четыре с четвертью часа… – Стас вспоминает детскую скороговорку: «В четверг четвертого числа, в четыре с четвертью часа, четыре черненьких чумазеньких чертенка чертили черными чернилами чертеж чрезвычайно чисто».