Лебединая песнь Доброволии. Том 2
© М. Ю. Макаров, 2025
© Оформление ООО «КнигИздат», 2025
Часть третья
Финальные аккорды
1
20–21 января 1920 года
Село Батайск
Кавалерия генерала Барбовича стояла на обводе Батайска, по центру бригады – Сводно-гвардейский полк. Отсюда по кратчайшим векторам сподручно парировать попытки красных прорвать фронт на любом из его участков.
Регулярно форсируя замёрзший Дон, противник без устали наносил удары в разных направлениях. То атаковал Кулешовку, стремясь выбить из неё дроздовцев, то устремлялся дальше, на Азов, то кидался вправо, на станицу Ольгинскую, занятую донцами.
В каждом случае Сводно-гвардейский поднимался по тревоге, рысью выходил на исходную позицию, разворачивался в лаву (стройную, но, надо признать, довольно жиденькую) и после команд «Шашки вон! Пики на бедро!» галопом летел в атаку.
Практически всегда советские не принимали боя, пятились. С ликующими, от мороза румяными молодыми лицами, с песнями, любимой из которых была «Кудесник», гвардейцы победно возвращались на свой бивуак. Дружное «ура», троекратно выкрикиваемое ими «за царя, за Русь, за нашу веру» сделалось привычным и перестало резать слух тем добровольцам, что радели за республику. Вообще политические разночтения здесь, на краю гибельной пропасти, теряли смысл. Пришло осознание, что единственным непримиримым врагом являются большевики. Со всеми остальными силами, включая вздорных кубанских самостийников, можно и нужно было заключать союзы.
Носившуюся с одного угрожаемого участка на другой бригаду Барбовича соратники нарекли «пожарной командой», чем кавалеристы очень гордились. При этом гвардейцы были убеждены, что львиная доля заслуг принадлежит им, а не номерным полкам, собранным с бору по сосенке.
Гладко получалось не всегда. Раз гвардейская конница преследовала утекавших к переправам красных и нарвалась на фланговый пулемётный огонь с тачанок. Урон был понесён большущий. Эскадрон лейб-кирасир только убитыми потерял шестерых и столько же ранеными. Сразу четверть личного состава выбыла из строя!
Вместо того чтобы дать кирасирам прийти в себя, их перебросили на восточную окраину села, где позиции были особенно уязвимы из-за близости реки и нагой равнины, тянувшейся в сторону Ольгинской.
Каждодневно один взвод с офицером приходилось высылать на заброшенный хутор, венчавший правый фланг эскадрона, другой взвод следовало постоянно держать в полной боеготовности. Вдруг лобовая атака?
А ещё нужно было не забывать о зимней ковке лошадей, не напрасно же тыловики расстарались, выдали, наконец, подковы и ухнали[1]с шипами. Долгожданного снаряжения хватило, впрочем, лишь на ковку передних ног.
Одно к одному, некстати разболелся комэск Олешкович-Ясень. Температура подпрыгнула за отметку 40, в лёгких – бульканье, надсадные хрипы. Штаб-ротмистр лежал на печи, шинелью укрытый и кабардинской буркой, и всё равно его знобило. Всё пытался заснуть в надежде на чудесное избавление сном от хвори, ан не спалось, сознание мешкотно плыло по извивам дремотной реки, как за коряги цепляясь за внешние раздражители…
– Евге-ений Николаевич! Евгений Николаевич! – очередной проблеск разума вызвал настойчивый зов по имени-отчеству.
– Что? – штаб-ротмистр разлепил один глаз, надолго замолк, потом добавил с укором. – Что вам, Ника?
«Узнал… и как зовут помню… хорош-шо», – коркой обмётанные губы съёжились в подобии улыбки.
Ника, корнет Максимов, тренькая шпорами, привстал на цыпочки, преданно заглядывал в пылающее лицо командира.
– Тут, Евгений Николаевич, через Дон к нам перебежала одна. Мой разъезд её подобрал. Да, она сейчас сама объяснит. Покажись, наяда[2], господину ротмистру.
В грязно-оранжевый конус света, что отбрасывала висящая на крюку, вбитом в потолочную балку, керосиновая лампа с помятым жестяным абажуром, вступила растрёпанная женщина в английской шинельке. Броская примета – высокие горделиво очерченные скулы. Угловатое личико сметаны белее, оттого особенно контрастными кажутся коричневые конопушки на переносье. Круглы, желты и настороженны глаза, абсолютно совиные – таращатся под вздёрнутыми дужками бровей, мигать не умеют.
– Ты кто? – бревном лежавший Олешкович-Ясень вспомнил, что он главный, главному полагается снимать допрос.
– Я из чеки́ сбежала! – ответный возглас предъявлялся в качестве пропуска, ничего, что невпопад.
– Отку-уда?
– Отту́дова, с правого берега! – круговой взмах руки указал направление, одновременно распахивая незастёгнутую шинель.
Гуттаперчевыми розовыми мячиками выпрыгнули груди, выставились напоказ наливные ляжки-окорока, припечатанные к низу живота выпуклым треугольником курчавой вороной волосни.
Отчего-то скуластенькая женщина не спешила прикрыть срам. Бесстыдница эмоционально «разговаривала» руками, сыпала словесным горохом, тональность держа визгливую, базарную.
«Я брежу, – догадался офицер. – И мне мерещатся голые бабы… ная-ады…»
– Потом… всё потом, – натянул на голову презент эскадронного вахмистра Дробязко – бурку, нещадно вонявшую кислой шерстью.
В душной и тёмной берлоге Олешковичу-Ясеню повезло быстро уползти в спасительную ирреальность. Сон ему достался сюжетный. В нём гвардеец был мобилизован в Красную армию, где получил назначение на должность командира эскадрона. Ознакомившись с приказом, он переполошился: «Ка-ак?! На колу мочало – начинай сначала?! Я ведь из проклятой этой РККА сбежал в Польшу. Как же так?!» Вопросы не остались риторическими. Комиссар, подслушавший мысли подшефного (странно, но эта мистическая способность штаб-ротмистра ни капельки не удивила), терпеливо начал ему втолковывать: «Ты неграмотно сбежал, товарищ военспец. Тебе следовало при растущей луне пятки салом намазывать, в полнолуние же побег невозможен, потому как полная луна фокусирует отражение дезертира посредством специальной голографической линзы и возвращает вспять».
Затем в тревожную сонную белиберду проникла похоть. Нырнула под покров бурки, пышущее жаром тулово её оказалось бескостным, сплошной филей. Засосала губы тягучим поцелуем. С проворностью заправского факира (но ведь в цирке Чинизелли всё неправда, там всё подстроено!) расстегнула ремень, избавила от бриджей и кальсон. И тотчас принялась тереться изнанкой лона о голое бедро распластанного на печной лежанке кирасира. Обострившийся слух различил плотоядно-слюнявое чавканье междуножья, похожее на то, что издают мокрые губы лошади, когда та в нетерпении забирает с ладони кусок рафинада…
Ну, а потом самка, материализовавшаяся из ниоткуда, нанизалась на уд[3](опять-таки поразительно ловко!). Покрыла собою во весь рост, но обузою не сделалась. Овладела им, как покорным рабом госпожа, единственную функцию оставив, не покидать её слизистого естества, которое горячечная фантазия подопытного наипошлейшим образом ассоциировала с нижним ртом…
Впрочем, из тесной райской пещерки «раб» сподобился выскользнуть, но мимолётно, не успев испытать разочарования. Доля секунды потребовалась наезднице, дабы выверенным движением восстановить «status quo»[4]и довести интимную процедуру до пика наслаждения. Когда фейерверк иссяк, Олешковича-Ясеня окутала благодатная утомлённость, пришло ощущение, что сделано нечто весьма важное и нужное. Умиротворение предварило уход в сон, на сей раз в настоящий, глубоководный, лишённый любых видений. Тьма, тишина…
Пробудился штаб-ротмистр с ясной головой и волчьим аппетитом. Умывшись, побрившись тщательно, отзавтракав, принялся разгребать груду дел, накопившуюся в эскадронном хозяйстве за время его недомогания.
К своему удивлению он обнаружил, что сон про наяду, пресловутую нимфу рек и озёр, не сновидение вовсе, но явь. Что действительно через Дон к ним накануне перебежала молодая женщина, совершенно без одежд и вдобавок босая. Уму непостижимо, как она умудрилась не превратиться в ледышку по дороге, и тем не менее факт был налицо.
Беглянка утверждала, будто спаслась от расстрела, к которому была приговорена за помощь белогвардейской сестре милосердия.
– Героическая особа, господин ротмистр! – восхищался Ника Максимов, сияя, как самовар, начищенный к праздничному столу.
Что ж, поводов для радости корнет с утра имел предостаточно – мало того, что он помог вызволению красавицы из когтей красного дракона, так ещё старший офицер вернулся в строй, сняв с юношеских плеч субалтерна груз ответственности за эскадрон.
Величали отважную перебежчицу Степанидой Афанасьевной Криворучко.
– Да вы, ваши благородья, кличьте меня Стешей. Так-то мне привычней, – улыбка включила игривую ямочку на щеке, смягчая угловатость тяжеловатых скул, унаследованных, вероятно, от пращуров-степняков.
Девушка повторила историю своих злоключений штаб-ротмистру. Бойкий рассказ изобиловал подробностями, которые трудно придумать.
Стеша назвала точный адрес квартиры на Таганрогском проспекте, где пять лет жила в прислугах. Господа её носили фамилию Васильевы. Сергей Иванович, глава семейства, служил инженером на судоверфи. Его супружница, как у благородных людей заведено, наёмным трудом белых рук не марала, днями напролёт создавала уют в родовом гнёздышке, да на фортепьянах играла. У Васильевых две дочки – Варвара и Евдокия. В Добрармии состояла старшая, причём ударницей Варя была самой идейной, из тех, что на рукаве носили красно-чёрный угол и первыми пошли за генералом Корниловым в поход супротив безбожной коммунии.
Не успев отступить за Дон с белыми, Варя схоронилась в квартире родителей. Отсидеться надеялась, ан, на её беду нашлась на соседском деле подлая душонка, донесла в совдеп. Неминучая смерть грозила доброволице, кабы не Степанида Криворучко, хозяевам преданная до гробовой доски, а голодранцев-большевиков люто ненавидящая. В крайнюю минуточку исхитрилась Стеша чёрным ходом вывести Варвару Сергеевну из-под самого носа сыскачей и перепрятать в доме знакомого священника.
За свой поступок горничная поплатилась арестом. Главный чекист предложил ей сожительство, сулил райскую жизнь во дворце. Предложение заделаться содкомом Стеша с гневом отвергла и влепила комиссару хлёсткую «подщёчину». Тогда тот, мерзко ухмыляясь, отдал её на поругание китайцам. Косоглазые палачи, раздев пленницу донага, швырнули в «холодную». Покорно дожидаться поругания Стеша не стала, ночью проделала лаз в соломенной кровле и утекла из темницы, в чём была. А была – в чём мать родила.
– Подумала, лучше замёрзну я в степи, а имя своё честное не запятнаю! – янтарные блюдца глаз переполняла влага, грозившая брызнуть через край.
Лейб-кирасиры поспешили успокоить молодицу. По чрезмерности эпитетов повествование напоминало былинный эпос, враги в нём творили ужаснейшие злодеяния, герои же совершали чудесные подвиги, для простых смертных невозможные.
Червячок сомнения ворохнулся в душе Олешковича-Ясеня, однако эмоции победили разум. Был офицер слишком молод, двадцать два года не тот возраст, когда к человеку приходит мудрость.
– Ваше благородие, не гоните меня, оставьте при себе. Отслужу вам верою и правдою! – взмолилась Стеша, бухаясь на колени. – Не пожалеете, ей-богу. Я на всё согласная.
Комэску показалось, что женщина заговорщически ему подмигивает, словно намекает на сокровенное, известное лишь им двоим. Инсинуации штаб-ротмистр проигнорировал с каменным лицом, однако румянец, воспламенивший его гладкие смуглые щёки, выдавал волнение.
– Будешь мыть посуду и помогать в офицерском собрании, – с заминкой распорядился Олешкович-Ясень, хмуря соболиные брови.
Офицерское собрание действовало в Сводно-гвардейском полку со дня его возрождения. Не в масштабе, конечно, предусмотренном Положением от 1884 года, однако и не в форме импровизации, былой блеск компенсировался подчёркнуто скромным достоинством. Традиции императорской гвардии следовало поддерживать всемерно, невзирая на лихолетье, разброд умов и кочевой образ жизни.
Олешкович-Ясень был классическим представителем российской военной аристократии. Потомственный дворянин, сын чиновника особых поручений Министерства финансов, действительного статского советника[5], по окончании привилегированного Александровского кадетского корпуса он поступил в учебное заведение ещё более элитное – Пажеский корпус.
Грянувшая мировая война послужила причиной ускоренного выпуска юнкеров их курса в неказистом чине прапорщика. Неказистом, потому как согласно известной поговорке, курица – не птица, прапорщик – не офицер. Пилюлю разочарования Евгений скрашивал мыслью, что вышел не абы куда, а в отборную часть тяжёлой кавалерии Русской императорской армии – лейб-гвардии Кирасирский Его Величества полк, старшинство которого исчислялось с 1702 года, со времён правления Петра Великого!
Война, подставившая подножку на старте, даровала шанс построить стремительную карьеру. Русская гвардия, молодая и старая, не отсиживалась, неся рутинную караульную службу, в столице. Как стая львов, дрались гвардейцы на самых опасных направлениях.
Не были исключением и «жёлтые» кирасиры[6]. В июле пятнадцатого войска Северо-Западного фронта под мощным натиском врага в условиях жесточайшего снарядного голода оставляли Галицию, Литву и Польшу, тщетно пытаясь замедлить отступление посредством боёв местного значения.
Командир эскадрона, флигель-адъютант[7]штаб-ротмистр Петровский, перед тем как приказать Олешковичу-Ясеню возглавить атаку на сильно укреплённую позицию неприятеля, спросил: «Хотите «георгия», прапорщик?» Ответ поступил незамедлительный и честный: «Хочу!» Речь о высокой награде Петровский завёл из соображений дополнительной мотивации на выполнение приказа, казавшегося невыполнимым. Это было излишним, юный офицер пошёл бы на смертельный риск не в погоне за славой и орденами, а только из чувства бесконечной преданности трону.
События, произошедшие у местечка Коварск Ковенской губернии[8], в представлении о награждении были описаны следующим образом: «…увлекая своим примером нижних чинов, прапорщик Олешкович-Ясень перескочил проволочные заграждения, первым ворвался в неприятельский окоп. Этот геройский поступок увлёк весь эскадрон, враг был выбит, и нами были захвачены пленные».
Любой наградной документ предполагает гиперболизацию подвига. Не был исключением и процитированный.
Вместе с тем, откровенного лукавства он не содержал. В расположение немцев прапорщик ворвался первым из господ офицеров, опередившие его нижние чины в расчёт не принимались. И германцы действительно оставили траншею, правда, уже на следующий день отбитую позицию пришлось возвратить из-за фланговой угрозы. Речь о пленных во множественном числе также велась обоснованно, ведь, по правилам арифметики двое это уже несколько, и нет никакой вины героев-кавалеристов в том, что один из взятых немцев достался им тяжелораненым и испустил дух на бруствере окопа.
Живым Олешкович-Ясень остался чудом, вражеские пули изрешетили его тело в четырёх местах.
В исключительно тяжёлом состоянии эвакуирован был прапорщик в Царское Село, где принят в Дворцовый лазарет. Ежедневно больницу навещали Государыня императрица и великие княжны Ольга и Татьяна, причём отнюдь не в роли праздных сердобольных посетительниц. Высочайшие особы помогали в перевязке раненых воинов, всячески старались облегчить их страдания.
Квалифицированное лечение, заботливый уход вкупе с молодым и сильным организмом позволили Олешковичу-Ясеню к октябрю встать на ноги и начать самостоятельно передвигаться с помощью пары костылей.
Вскоре ему было разрешено посещать знакомых, с оговоркой – в пределах Царского Села. Время сразу пошло живее.
Один из званых обедов затянулся, и прапорщик в нарушение распорядка вернулся в лазарет очень поздно, часы как раз били полночь. Чтобы никого не потревожить, он разделся в ванной комнате и на цыпочках, не зажигая огня, прокрался в свою палату и в полной темноте тихохонько лёг в кровать. Под головой зашуршала бумага, что-то острое укололо затылок. Что за ерунда?
Силясь понять, в чём дело, Олешкович-Ясень рукой стал шарить по подушке. Нащупал маленькую твёрдую вещицу крестообразной формы, торопливо щёлкнул выключателем ночника, и в его скудном свете разглядел английской булавкой приколотую к наволочке поздравительную телеграмму и беленький эмалевый орден св. Георгия четвёртой степени.
Не веря происходящему, офицер читал телеграмму. «Объявить по армии… приказ… номер… дата… о награждении…» Строчки плыли в глазах, двоились, сердце било в набат. В этот момент ярко вспыхнула люстра под потолком, и в палату с шумом ввалилась толпа улыбающихся раненых. На соседних койках с криками «виват» подскочили уланы Вознесенского полка, оказывается, спящими они, хитрецы, притворялись. Все выстроились шпалерой напротив виновника торжества, комично беря «на караул» костылями и палками. Во втором ряду кто-то негромко затянул «Боже, Царя храни», вроде как в штуку, но когда гимн подхватили остальные, лица у всех стали торжественными.
Олешкович-Ясень расплакался от счастья, как ребёнок. Наутро он принял личные поздравления государыни и великих княжон. Георгиевских кавалеров в большом лазарете десятка не насчитывалось, восемнадцатилетний лейб-кирасир был среди них самым молодым. Он надолго оказался в центре внимания, его окружили всеобщим почётом. Объективности ради стоит заметить, что нашлись и завистники.
После этого знаменательного события здоровье кавалериста начало восстанавливаться ударными темпами. Ему разрешили съездить к семье в Петроград.
А в ноябре Олешкович-Ясень получил новую телеграмму-молнию, теперь из штаба Гвардейского корпуса. Ему предписывалось отбыть в царскую Ставку и там принести государю поздравление от гвардейской кавалерии в день Георгиевского праздника, отмечавшийся 26 ноября. От радости юноша взлетел на седьмое небо, ан оказалось – преждевременно он ликует.
Против поездки восстал лечащий врач, ибо одна из ран никак не закрывалась. Прапорщик призвал в ходатаи весь персонал отделения, слёзно умолял императрицу повлиять на упрямца-хирурга. В итоге общими усилиями сопротивление было сломлено. Началась канитель с оформлением литеры, командировки, предписания, и только двадцать пятого числа измотанный «войной» с медициною Олешкович-Ясень ночным поездом выехал в Могилёв.
Когда извозчик домчал его к губернаторскому особняку, государь уже начал на плацу обход строя, в котором по команде «смирно» замерло девяносто офицеров и батальон георгиевских кавалеров. Во время церемониального марша Олешкович-Ясень скромно стоял поодаль, опираясь на трость.
Затем был праздничный завтрак. Царь пожелал всем здоровья, много говорили о грядущей победе, провозглашались тосты за доблестных союзников, чьи чопорные представители присутствовали за столом.
После завтрака офицеры выстроились в шеренгу по порядку корпусов. Прапорщик оказался третьим с правого фланга. Обход строя Государь начал с дальнего конца, где стояли иррегулярные[9]. Сопровождающий императора флигель-адъютант по очереди представлял делегатов. Для каждого Николай Александрович находил ласковое слово, каждому достался личный вопрос. Неспешная процедура затягивалась, и «жёлтый» кирасир начал беспокоиться, хватит ли у него сил выстоять. Чёртова рана под коленом, растревоженная долгим путешествием, уже не ныла и не саднила, дёргала жгучей болью. Сохранять на лице бесстрастную маску становилось всё труднее.
Наконец очередь Олешковича-Ясеня подошла. Флигель-адъютант, подглядывая в шпаргалку, начал представление, но был остановлен упредительным жестом царя.
– Я его знаю, – тепло произнёс Николай Александрович, – помню по прошлогодним дворцовым приёмам. Бывший фельдфебель Пажеского корпуса?
– Так точно, ваше императорское величество! – отчеканил прапорщик, поражённый феноменальной памяти самодержца.
Государь пожал ему руку. Справляясь о здоровье, оговорился, что знает от «девочек» (так он назвал великих княжон) об улучшающемся состоянии здоровья лейб-кирасира. Следующий вопрос оказался каверзным.
– Довольны ли вы получить «георгия» по постановлению Думы? Ваш командир эскадрона ротмистр Петровский во время дежурства доложил мне о вашем подвиге и настоятельно просил о награждении. Я тогда ему ответил, что если Дума откажет в награждении, я дам вам «георгия» своей властью. Удовлетворены ли вы награждением?
Прапорщик стушевался, не ведая абсолютно, как и что отвечать. Озвучивать пацифистскую мысль: «Коли остался в живых, грех требовать большего» – недостойно воина. Евгения так и подмывало выпалить – он будет счастлив умереть в бою за обожаемого монарха, особенно после принятого тем судьбоносного решения встать во главе действующей армии…
Ни словечка не вымолвил пятнисто раскрасневшийся Олешкович-Ясень, не сумел преодолеть зажима. Крутившиеся в голове фразы казались плоскими и пафосными одновременно.
Николай Александрович на ответе настаивать не стал. Поблагодарив за службу, ласково простился с лейб-кирасиром и заговорил с его соседом, представителем гвардейской пехоты.
Обход завершился, царь вышел на середину строя.
– Господа офицеры, – сказал он с очень домашней интонацией, – дабы ознаменовать сегодняшний торжественный день, произвожу каждого из вас в следующий чин.
Ликующее «ур-р-ра-а» бросило в дрожь стёкла огромных арочных окон актового зала.
Олешкович-Ясень поперхнулся победным криком, в глазах померкло, испарина, ледяная испарина пробила виски. Он качнулся былинкой, выронил трость и наверняка рухнул бы на паркет, не поддержи его за плечи великий князь Дмитрий Павлович, стоявший рядом.
Захромавшего прапорщика довели до обитого алым шёлковым штофом кокетливого диванчика у стены, усадили. По приказанию великого князя лакей стремглав примчал большую рюмку коньяку.
Далее в программе праздника значился кинематографический сеанс, после которого – ужин и посещение оперы. Вечер сулил перспективы весьма заманчивые, но у Олешковича-Ясеня хватило ума не рисковать, несмотря на то что сорокаградусный шустовский[10]коньячок взбодрил его. Кирасир попросил вызвать извозчика, самостоятельно добрался до вокзала и с первым курьерским поездом двинул в обратный путь.
В купе он, не раздеваясь, лишь расстегнув тугие крючки шинели, обессилено опустился на полку. В левом сапоге хлюпало – противно, липко и тепло, то продолжала кровить открывшаяся рана. Надлежало сделать перевязку, в багаже новоиспечённого корнета и бинт имелся, и гигроскопическая вата, сил вот только не оставалось на то, чтобы разуться и стащить щегольские бриджи, по всей видимости, загубленные напрочь.
Окунаясь в зыбкую недужливую дремоту, ОлешковичЯсень говорил себе, что сегодняшнее поздравление государя императора наряду с награждением орденом св. Георгия в октябре, останутся счастливейшими событиями его жизни, невзирая на то, каких высот суждено ему достичь судьбой. Умиротворённая улыбка смягчила напряжённые губы юноши…
К мятежному октябрю семнадцатого, добившему Россию, исподтишка раненную в феврале, Олешкович-Ясень уже носил погоны штаб-ротмистра. Исполнял обязанности полкового адъютанта. Завидная карьера для неполных двадцати лет!
В начале 1918 года он чудеснейшим образом увернулся от смерти в Киеве, избежал расстрела. Взамен был мобилизован в РККА, короткая служба у красных до сих пор мучила его ночными кошмарами. Потом был побег в Польшу, настолько фантастически дерзкий, что вполне мог послужить сюжетом для приключенческого романа Луи Буссенара[11]. Из Варшавы Евгений через Украину приехал на Дон. Поступая в Добровольческую армию, заявил о намерении продолжать службу исключительно в гвардейской части. Поставленной цели, несмотря на бюрократические рогатки, добился.
К скороспелым белогвардейским соединениям, так называемым «цветным», где всякий гад был на свой лад, Олешкович-Ясень относился с глубоким скепсисом. Убеждения имел, естественно, монархические. Политику непредрешенчества, культивируемую безнадёжным простолюдином генералом Деникиным, в гвардейском кругу критиковал с употреблением площадной брани. К сожалению, когорта избранных, достойных по происхождению и уму возглавить здоровые силы, те, что способны спасти Родину от хама, на поверку оказалась до обидного малочисленной.
2
22–23 января 1920 года
Село Батайск
Расспросами о здоровье Олешкович-Ясень манкировал. Боялся сглазить исцеление. Он чувствовал себя более чем прилично, относя положительную динамику насчёт загадочного приступа ночного сладострастия.
День Евгений Николаевич провёл на ногах, массу дел переделал. За ужином одной тарелкой борща не обошёлся, попросил добавки. После чая офицеры сели за карты, но игра без интереса быстро наскучила, посему решили пораньше завалиться на боковую. Субалтерны откланялись.
Ещё утром штаб-ротмистр пришёл к выводу – довольно обитать на печи, где воняет кислятиной и вкрадчиво шелестят тараканы. Велел постелить себе в угловой комнате (старуху-хозяйку с золотушной[12]внучкой постояльцы выдворили на кухню изначально, сивобородый же хозяин с великой радостью вскарабкался на освободившуюся лежанку греть стариковские кости).
Скинувшему верхнюю одежду кирасиру крестьянская кровать, неказистая, скрипучая, но широкая и, главное, относительно чистой простынёй застеленная, показалась роскошным ложем.
Когда хату наполнило дремотное сопенье и храп, в спаленку пробралась Стеша. Без предисловий юркнула под стёганое одеяло, приникла тесно-тесно, как компресс. Живой огонь упругой наготы дезавуировал версию о том, что случившееся ночью было плодом больного воображения.
Вот теперь офицер овладел женщиной осознанно. Исследовал все тайники её ладного тела. Бесстыдство «наяды» удивляло, но не отпугивало, с усердием первого ученика Евгений, давно не девственник, однако и не претендент на лавры Джакомо Казановы, постигал урок плотской любви. Пещерная страсть обуяла его, условности, навязанные цивилизацией, облетели невесомой шелухой. Когда кавалерист, выжатый насухо, иссяк, женщина, секунду назад извивавшаяся под ним, колотившаяся в непритворном пароксизме, замерла, обессилено выдавливая из себя протяжный стон: «ми-и-и-иленький»…
Проснулся Олешкович-Ясень один, из оконца лился свет, денёк обещал порадовать, солнышко с утра всегда в радость, а зимой – вдвойне. Согретую постель офицер покинул без сожаления. Давно не чувствовал он себя так великолепно. И ни капельки стыда не было за то, что проспал не только подъём эскадрона, гимнастику, утренний осмотр и чистку лошадей, но даже начало занятий.
Физиология задвинула остальные дела на задний план. Большую часть суток штаб-ротмистр проводил в приятном обществе Стеши, кто-то другой, менее приятный, драил за неё посуду на кухне. В перерывах между жаркими соитиями кирасир пытался осмыслить происходящее. Степанида – типичный представитель низшего сословия, интеллект её примитивен, уровень курицы-несушки. Для духовного общения она категорически непригодна. Плебс! Но, позвольте, господа, откуда у воронежской деревенщины столь бурный темперамент? Как и где умудрилась овладеть она искусством французского, с языком, поцелуя, бросавшего в дрожь, заставлявшего ноги ватно подкашиваться? Логичных объяснений её талантам не находилось, но так ли уж они необходимы, эти самые объяснения?
К хорошему, как известно, человек привыкает быстро. В один из счастливых вечеров Олешкович-Ясень, привалившись к тёплому боку печи, дымил папироской, на сытый желудок особенно вкусной. Сибаритствовал, предвкушая очередное половое буйство. Прикидывал, повторить ли из полюбившегося или же на сей раз отведать новенького… К примеру, поэкспериментировать в позе «скорпиона», достоинства коей так превозносил в госпитале ротмистр Моложавый, титуловавший себя главным селадоном лейб-гвардии Уланского ея величества государыни императрицы Александры Фёдоровны полка.
Сладостные думы оборвал громкий стук в дверь, под аккомпанемент почтительного «дозвольте, ваш бродь», перешедший в скрип несмазанных петель.
Абсолютно некстати явившийся ординарец доставил пакет из штаба полка. Расписываясь за получение, штаб-ротмистр напрягся – начертанные в углу конверта три креста и блямба сургучовой печати авансировали события чрезвычайной важности.
Керосиновая лампа, свисавшая с потолка, свет давала скудный, чтобы прочесть бумагу, пришлось поближе, на край стола, переставить свечу.
Командир полка приказывал кирасирам срочно выступить в полной боевой готовности, с пулемётами. На сборный пункт надлежало прибыть в двадцать два ноль-ноль. Обозы велено было оставить в расположении эскадрона.
Безусые взводные и медноусый вахмистр сверхсрочной службы Дробязко не заставили себя ждать, по тревоге слетелись шмелями. Молодчики! Олешкович-Ясень распорядился выводить людей и лошадей на улицу.
– Какая задача поставлена, господин ротмистр? – спросил Ника Максимов, исполнявший обязанности старшего субалтерна.
– Задача не доведена. Полагаю, идём за Дон. Дальнейшие разъяснения получим в пункте сбора. Пункт сбора – на церковной площади. С Богом, господа!
Периферийным зрением Олешкович-Ясень отметил, как сильно новости взбулгачили Стешу. Она привстала на носки, кулачки к пышной груди прижала, а локотки оттопырила совсем по-девчоночьи. С приоткрытым ртом и распахнутыми глазищами ловила каждое слово.
«За меня волнуется», – на душу штаб-ротмистра пролился елей.
– Это чегой-то стряслося? – не успела за последним из корнетов затвориться дверь, наложница потребовала объяснений.
– Собери посуду, погрузи на тачанку. Остаёшься в тылу, – кирасир подставил до атласного лоска выбритую щеку, пальцем подсказывая, куда чмокнуть.
Сухость поцелуя списал на хлипкие дамские нервы.
Командирские хлопоты поглотили лейб-кирасира, тогда как времени в обрез оставалось, неудивительно, что женщина вылетела из его перегруженной проблемами головы. Уже когда эскадрон поседлался и начал строиться в походную колонну, Олешкович-Ясень вернулся в хату за полевой сумкой. Пробегая через кухню, удивился, что там ничего не собрано. Утварь на обычных местах стояла.
– Стеша! Сте-еша!
В ответ – молчок. Хозяева на расспросы плечами пожимают, руками недоумённо разводят, девчонка их плюгавая с хитрым видом в носу ковыряется.
Эскадронный – на улицу, дневального трясти. Вытряс, что Стеша, из хаты выбежав, во все лопатки почесала прямиком к реке. Занятый прилаживанием перемётных сумм к седлу своей норовистой кобылки ефрейтор женщину не остановил.
– Дык, я ж подумал, вашбродье, вы её послали… Она ж завсегда при вас…
– Болван! – в сердцах сорвалось с языка штаб-ротмистра.
Следовало признать, что куда бо́льшим болваном в сравнении с нижним чином оказался он сам. Беда одна не ходит. На пару с подлой бабой испарилась сумка с эскадронной канцелярией. Получается, Стеша была шпионкой, а вся история с её героическим побегом из чека – басней, которую Олешкович-Ясень проглотил, не усомнившись. Его доверчивость позволила красной лазутчице блестяще выполнить порученное ей задание. В эту самую минуту быстроногая, вероятно, уже достигла передовой заставы большевиков. Теперь жди беды. Предупреждённые о планах противника «товарищи» устроят наступающим кровавую головомойку.
С тяжёлым сердцем штаб-ротмистр командовал, привставая в стременах:
– Эскадро-он… вполоборота напра-аво… ры-ысью… Арш!
Низко над головами ползла рыхлая облачность, из всех оттенков серого безымянный небесный маляр подобрал самый унылый, самый тусклый колер – оловянный. Жирная мазня не оставляла шанса убывающей луне щегольнуть постройневшей на исходе месяца талией, кое-где высыпания звёзд наблюдались, но от них, чахленьких, проку в плане подсветки – чуть. Улицы, разумеется, не освещены, и если бы не изобильный снежный покров, темень царила бы – глаз коли. Три недели стояния в Батайске – срок более чем достаточный, чтобы изучить населённый пункт вдоль и поперёк. Ориентировались кавалеристы в потёмках без поводырей.
Вот глухую топотню сменило чеканное цоканье, значит, колонна вышла на Мостовую улицу, главную в Батайске. Вымощенная бутовым камнем, она вела на Ростов, в мирные годы по ней с юга купцы стадами гнали скот на продажу, без конца громыхали обозы с богатыми урожаями зерновых и бахчевых культур.
По левую руку резко кончились строения, и чёрною стеною вырос лес. Олешкович-Ясень очень удивился, когда впервые проезжал этим местом. Решил – очередная российская несуразица. Вскоре узнал, это высаженный для озеленения (по передовой европейской моде!) лесопитомник площадью, не пятнадцать ли десятин, аборигенами забавно и двусмысленно именуемый «рассадником».
Улица вывела к церкви Вознесения Христова. Строилась она во второй половине прошлого века, как деревянная, позже была обложена кирпичом. Храм получился узорчатый, пышный, благолепный.
Церковная площадь расчищена от снега. Но расчищена дурно – овальную плешку в центре стиснула по периметру толстая гряда сугробов высотой в человеческий рост. И глупо винить кого-то в работе спустя рукава, как известно, любое мирное благоустройство в разгар изнурительной войны представляется делом сугубо факультативным.
Так сильно был удручён угрызениями совести Олешкович-Ясень, что даже не отметил – на пункт сбора он привёл эскадрон первым.
– Слеза-а-ай! – нараспев скомандовал через плечо и шенкелем направил лошадь в сторону командира полка.
– Равняйссь! Смиррна-а! – дальше покрикивали взводные.
Генерал-майор Данилов, мужчина монументального сложения лет сорока с гаком, восседал на исполинском битюге рыжей масти. Семипудового толстяка могла возить исключительно ломовая лошадь – широкая в кости, крепкой мускулатуры, задастая, с отменным пищеварением и вольготным дыханием. Рядом с генералом находился его помощник Коссиковский, гнедой жеребец под полковником, красивый, словно с лубочной картинки, нервничал, всхрапывая, приплясывая.
Громоздкая фигура и бритое простецкое лицо делали Данилова похожим на оперного певца Шаляпина, сходство отмечали многие. Сравнения со знаменитостью генерала сердили. Имевшим неосторожность пошутить на означенную тему он выговаривал, что похож на собственное отражение в зеркале, а кроме того – на покойных батюшку Фёдора Ивановича, Новосильского помещика, члена Тульского окружного суда и матушку Елизавету Романовну, родившую в законном браке семерых детей.
Не отнимая жёстко выпрямленной ладони от среза папахи, Олешкович-Ясень доложил о чрезвычайном происшествии в эскадроне.
Данилов насупился, шевельнул мясистыми губами, словно смачно выругаться хотел, однако ограничился невразумительным «кхе». Кинул взгляд на наручные часы и чирикнул карандашом в записной книжке, которую держал раскрытой.
Олешкович-Ясень расценил затянувшееся молчание, как пытку. Не выдержал.
– Ваше превосходительство, операцию надо отменить!
– Отчего же? – наигранное удивление командира Сводно-гвардейского полка имело целью сподвигнуть подчинённого на полную искренность.
Клюнувший на удочку лейб-кирасир отчеканил на одном дыхании:
– Противник оповещён. Свою вину в инциденте признаю! Приму любое наказание!
Данилов с Коссиковским переглянулись и вздохнули сокрушённо.
«Иного способа смыть позор не остаётся», – штаб-ротмистр проверил, на месте ли кобура револьвера.
– Э-эва, чего удумал, саврас без узды[13]! – зоркое генеральское око отфиксировало драматический жест. – Пора открыть карты. Как полагаете, Дмитрий Владимирович?
– Подходящий момент, ваше превосходительство, – в глазах Коссиковского мелькнули лукавые искорки. – Воспитательные меры дали результат.
Физиономия Данилова, и без того обширная, расплылась блином на раскалённой сковороде, только не зашипела.
– Успокойтесь, милейший Евгений Николаевич, наступления нынче не будет.
Происходящее оказалось учением. В связи с разбросанностью эскадронов по Батайску генерал решил проверить, сколько времени понадобится для сбора полка по тревоге ночью.
– Ваш эскадрон показал лучший результат. Благодарю за службу. А девку вашу… Как, бишь, её там кличут? Стешка? Хозяева, вероятно, расстреляют её за доставку ложных сведений. Спору нет, легковерность ваша достойна порицания. Пропажа сумки с бумагами чревата последствиями. С другой стороны, мы с вами, слава Богу, не жандармы, не обучены раскусывать столь изощрённые уловки. Что же прикажете с вами делать? М-да-а…
– В качестве смягчающего обстоятельства, – паузой воспользовался Коссиковский, – я думаю, можно учесть африканский темперамент девки, слухи о котором достигли штаба полка.
«Неужто?!» – от жгучего стыда Олешкович-Ясень готов был провалиться сквозь землю.
– Мо-олодость, – в интонации Данилова просквозил оттенок зависти. – Возвращайтесь в строй, штаб-ротмистр. Третий эскадрон подходит. С опозданием в семь минут, однако. Лейб-драгун, господин полковник, надобно подтянуть.
– Будет исполнено, ваше превосходительство! – Коссиковский заговорил уставным языком.
Спустя четверть часа кавалеристы с песнями возвращались на биваки, как дорогому подарку радуясь возможности провести ближайшую ночь в тепле и безопасности.
Олешкович-Ясень ещё переживал за случившееся, но острота ситуации спала, и он уже начинал рассматривать её в качестве курьёза, попутно в недрах души сожалея, что страстная простолюдинка не покувыркается больше в его постели.
3
21–25 января 1920 года
Село Петрогоровка – колония Новоалександровка
Дроздовцы после удачного набега на станицу Елизаветинскую провели тактическую рокировку. Первый, наиболее сильный полк, прикрыл протяжённый участок от немецкой колонии Новоалександровка до села Петрогоровка. Соответственно, полковник Манштейн отвёл своих стрелков на левый фланг дивизии, в Азов, который регулярно обстреливался врагом тяжёлой артиллерией из Обуховки, и, тем не менее, считался куда более выгодным местом дислокации, нежели придонские селения.
Неудобства в виде бомбардировок с лихвой компенсировались благами цивилизации, вернее, её огрызками. В центре прифронтового Азова, как ни странно, оставались двух и трёхэтажные каменные дома, в которых функционировали не только водопровод и электричество, но и паровое отопление. А возможность спать на кровати с панцирной сеткой, раздевшись до исподнего, причём не грязный вещевой мешок под голову сунув, весь из жёстких углов, а уложив человеческую перьевую подушку, хорошенько её взбив, разве не предел мечтаний для бойца-окопника? А если с веничком предварительно попаришься, ну, как, скажите, избежать аналогии с раем на земле? Отменная общественная баня по сю пору в Азове работала, с просторным мыльным залом и жаркой парной…
Эффективность огня советских батарей была низка – стрелять с закрытых позиций «товарищи» – не мастаки. Вдобавок много гранат не взрывалось по причине заводского брака. Разрушения минимальные. Так что страдали от обстрелов преимущественно мирные обыватели, на долгие часы гром пушек загонял бедняжек в глубокие погреба-холодильники, заставляя клацать зубами от страха и холода.
Расслабиться выведенному в ближний тыл полку Владимир Манштейн не позволил. Сразу начались занятия, в которых исключения не делались даже для офицерской роты. Ежедневно господа офицеры оттачивали ружейные приёмы и маршировали по улицам, тянули носок, печатали шаг по булыжной мостовой, трамбуя, истончая покрывавший её слой снега.
Уходя из Азова, Туркул оставил там обоз и маршевую роту. Обоз – обуза маневру, а разношёрстная сырая масса маршевиков, днями прибывшая из тыла, нуждалась в сплачивании хотя бы на скорую руку.
Батальон капитана Петерса занял Новоалександровку, обеспечивая фланг. Основной кулак из двух батальонов, полковых команд и приданной артиллерии Туркул стянул в Петрогоровку, здесь же разместился штаб. Сторожевые охранения прикрыли северную окраину села, вытянувшуюся вдоль левого низменного берега Дона.
Петрогоровка господствовала над прилегающей местностью, пойма реки здесь своенравно вздыбилась. Не зря же молодой царь Пётр I облюбовал эти взгорья в качестве наблюдательного пункта во время своего первого азовского похода. Тогда, в 1695 году турецкому гарнизону крепости удалось выдержать трёхмесячную осаду превосходящих русских войск под командой генералов Гордона, Головина и Лефорта. Азов пал спустя год…
Дуб Петра Великого впечатлил Туркула.
«То-то ни один Володькин рассказ о Петрогоровке без этого персонажа не обходился», – думал полковник, задирая голову, пытаясь охватить взглядом растущее на вершине холма дерево, которому было больше двух столетий.
«Если верить преданию, конечно. А высоты в нём – тридцать два – тридцать три метра», – война отточила глазомер Туркула до абсолюта.
Толстая бурая кора, покрывавшая мощный ствол исполина, сплошь была изъедена глубокими вертикальными трещинами. Изогнутые ветви, кряжистые, как руки тяжелоатлета, образовывали раскидистую крону, сужавшуюся конусом к вершине. Осень иссушила резные листья, проредила, но облетели далеко не все. Порывы ветра извлекали из коричневой, покоробленной, мёртвой листвы вкрадчивый шелест, по звуку не пергаментный даже, к жестяному ближе.
Великан многое повидал на своём веку, и, вне всяких сомнений, был очень мудр. Молчун от рождения, он умел хранить чужие тайны.
В отрочестве Антоше Туркулу, любовью к чтению, увы, не отличавшемуся, случайно попалась тоненькая книжка с картинками про дохристианскую Русь, которая его увлекла. Автора он не запомнил, зато в память врезалось множество занимательных подробностей из жизни восточных славян. К примеру, дуб древние русичи почитали как магическое дерево, ведь ему покровительствовал сам бог грома и молнии Перун. Идолов Перуна для своих капищ[14]язычники вырубали исключительно из стволов дуба…
Уважая обычаи предков, полковник не возводил их в культ. Историческому древу он быстро нашёл практическое военное применение. Велел на его ветвях оборудовать гнездо наблюдателя на высоте пятнадцати метров от земли.
Днём в ясную погоду обзор был великолепен, цейссовская оптика позволяла отслеживать движение войск противника не только в станице Гниловской, но и на окраинах Ростова.
Одно плохо – свирепый ветрило с моря вынуждал часто менять наблюдателей, чтобы те не попадали с веток в снег, как окоченевшие воробьи.
«Проклятый мороз! – чертыхался Туркул. – Градусов бы на пять помягче, затащили бы на верхотуру щит из досок, на него – «максимку» и поливали бы оттуда всю округу кинжальным огнём».
Ночь на участке полка прошла тихо, зато по Азову красные без передыха садили из пушек.
Спокойным выдался в Петрогоровке и день следующий. Вечером Туркул приказал командиру второго батальона прозондировать окрестности Елизаветинской. Подполковник Ханыков выслал разведку – десяток стрелков при одном надёжном офицере. Ночью в районе хутора Шмакова вспыхнула стрельба, в считанные минуты улегшаяся. Разведка в Петрогоровку не вернулась, из чего усачом Ханыковым был сделан вывод, что, заплутав, она напоролась на «товарищей» и полегла в перестрелке либо оказалась в плену.
Очередные сутки были отмечены тем, что полковник Туркул получил приказ прибыть в Азов, в штаб дивизии, куда вновь наведался с инспекцией комкор. Генерал Кутепов довёл до старших дроздовцев общую обстановку на фронте. Доклад носил весьма оптимистичный характер, рефреном звучало – красных бить можно, как били их прежде. Эти слова стали новым девизом добровольцев, заклинанием фактически. Очень хотелось верить – успех не случаен. В конце совещания командующий добавил ложку дёгтя, попеняв Кубанской Раде, упрямо не желающей унимать сепаратистские настроения.
Затишье на фронте сменилось мелкими стычками. Советские начали выискивать слабое место в обороне противника. Перспективными для прорыва им показались складки местности на участке седьмой роты капитана Конькова. В разгар ночи большевики подкрались, обстреляли из «льюиса» и растаяли во тьме. Явно пытались спровоцировать «дроздов» на ответный огонь, засечь расположение пулемётных гнёзд хотели. Вечером непрошеные гости наведались туда же. На сей раз Василий Петрович Коньков, тёртый пехотный калач, своевольничать им не позволил. Рота открыла огонь пачками и наглецы задали стрекача.
Тем же днём в Новоалександровке в расположении первого батальона полковой священник о. Феодор Каракулин служил панихиду по офицерам и стрелкам, год назад павшим в бою за город Бахмут.
Не так много людей пришло на богослужение, порядка тридцати, но их хватило, чтобы создать давку в маленькой церковке. А уж духота такая случилась, от дефицита кислорода тухли свечи. Но человек, как известно, выносливее любого неодушевленного предмета.
Комбата Петерса на службе обязывала присутствовать должность. Естественно, в младенчестве капитан был крещён и глубоко-глубоко в душе он веровал, но к воцерковлённым его никак не отнести. В храм Евгения Борисовича не тянуло, а когда он там оказывался, душа его оставалась равнодушной.
Новоалександровка основана немцами-колонистами, купившими почти две тысячи десятин[15]земли, до них тут был захудалый хуторок с символическим названием Азовская Пустошь. Во второй половине минувшего века немецкие колонии вырастали по всему плодородному югу России. Особенностью области войска Донского стало то, что казачьи власти не разрешили возникать на их исконных землях поселениям с чужестранными названиями, всяким там, Блюменфельдам и Любенталям. То ли дело, «Новоалександровка», имечко, патриотичного русского уха не карябающее…
Народ работящий и набожный, немцы изначально отстроили в поселении высокую лютеранскую кирху. Действующая, просторная, она удобна для службы, но православный священник её порога не переступит.
Петерсу, в довоенном прошлом студенту физико-математического факультета императорского Московского университета, иррациональный подход отца Феодора непонятен. Ведь Иисус Христос – единый Бог для всех христиан. Разве осудит он православных за служение себе в храме дружественной конфессии?
Склонив непокрытую черноволосую голову, с мигающей восковой свечой в руке, Петерс вспоминал события, давшие повод к сегодняшней тризне. Драка за каменноугольный бассейн была изнурительной и невероятно кровавой. Уездный городок Бахмут, станция Яма, подле него расположенная, много раз переходили из рук в руки. Аналогичная свистопляска происходила под Константиновкой, Дебальцево, Попасной и другими шахтёрскими населёнными пунктами, несть им числа.
Рельсовой, сугубо маневренной вышла война за Донбасс. Белые оперировали небольшими отрядами, основная их тактическая единица – стрелковая рота. А уж если отряд насчитывал сотню пехотинцев, да человек полсотни конных при одном-двух орудиях, он уже считался внушительной силой. С вражеской стороны тоже действовали отдельные группы, но всегда превосходящие числом, от тысячи и более штыков и сабель. Потери добровольцы несли постоянно, как от огня противника, так и от сыпняка.
Прошедший год вместил в себя массу трагических событий столь густой концентрации, что его без натяжки можно было приравнять к целому веку мирной жизни.
«Что я чувствовал год назад в Бахмуте? – пытался вспомнить Петерс. – Наверное, похожий груз безмерной усталости плющил меня. Надежд на лучшее всё же было больше. Что будет спустя ещё год – не ведает даже тот, кому мы сейчас молимся».
Гудящий бас пастыря прорвал клейкую паутину мыслей:
– Бо-оже, Господь милосе-ердный, вспоминая годовщину смерти рабов твоих, просим тебя, удостой их места в царствии твоём, даруй благословенный покой и введи в сияние славы тво-о-оей. Сотвори ве-ечную память па-а-авшим!
Дроздовцы принялись креститься. Равняясь на соратников, трижды осенил себя крестным знамением и Евгений Петерс.
Мороз крепчал, достигая небывалой для Задонья силы. Столбик спиртового термометра Реомюра опустился аж до минус двадцати пяти градусов[16]. Холода сопровождались метелями, и потому переносились вдвойне тяжело.
Из штаба дивизии просочились слухи о готовящемся наступлении. «Дрозды» встретили их с настороженностью, смутно представляя, как можно вести активные боевые действия в таких погодных условиях. Каждая лишняя минута пребывания на улице грозила обморожениями.
Оборона – всегда испытание войск на прочность. Долгое стояние на месте пагубно влияло на добровольческие части, началась эпидемия перебежек в стан врага. Не избежали её и «дрозды», к красным переметнулось несколько из второго и третьего полков.
Второй полк по-прежнему стоял в Кулешовке, в нём сменился командир. Полковник Руммель, в последние дни с трудом волочивший ноги, свалился с подозрениями на возвратный тиф. Команду принял полковник Титов Всеволод Степанович, испытанный походник, в Великую войну – кадровый офицер пехотного Ивангородского полка.
Перебежчики мало того что дезертировали, опозорили честь дивизии, у них ещё хватило наглости поставить подписи под прокламациями, которые большевики разбрасывали с аэроплана над позициями дроздовцев. В подмётных листках иуды призывали однополчан экстренно последовать их примеру, мотивируя своё решение бессмысленностью дальнейшей борьбы.
4
26–27 января 1920 года
Окрестности станицы Елизаветинской – село Петрогоровка
На кофейной ли гуще, на ромашке ли гадать о замыслах врага – занятие пустое. Нужны фактические данные, и Туркул велел провести новую вылазку в расположение «товарищей». Начальник пешей разведки Гриша Годлевский получил задачу – кровь из носу – приволочь «языка», желательно командира.
И вот ночью в сторону Елизаветинской потопали девять стрелков, вёл их подпоручик Жильников. Для усиления от офицерской роты разведчикам приданы были подпоручики Яновский и Кузенко. Оба в полку – без году неделя, оба из ошмётков расформированной девятой пехотной дивизии, влитых в Азове в ряды дроздовцев. Яновский и Кузенко – субъекты мутные, в Добрармию угодили из-под палки, и офицеры доморощенные, из «керензят»[17], тем не менее разуметь обязаны, что рабоче-крестьянская власть за службу генералу Деникину их по головке не погладит. Инстинкт самосохранения должен был мобилизовать их на борьбу.
Замыкающим шагал младший унтер Драчёв, днями переведённый в команду разведки. Новое место Елизару шибко не нравилось. Разведчики хороводились компашками, меж собой шушукались, а при новичке умолкали, зыркали на него исподлобья, и на самый пустяковый вопрос добиться ответа от них было трудно. То ли дело, родимая четвёртая рота, где коноводили старые добровольцы, стократ проверенные в деле, и крепка была солдатская взаимовыручка.
«Спервоначалу завсегда так. Бог даст, обвыкну», – уговаривал себя Драчёв, от рождения по-крестьянски терпеливый.
Покумекав, он пришёл к выводу, что не всё так уж и плохо. К примеру, определённо хорош был поручик Годлевский Григорий Николаевич. Из тех офицеров, за которыми русский солдат хоть в огонь идёт, хоть в воду. Внешне громогласный атлет Годлевский не имел ничего общего с покойным капитаном Ивановым, сухоньким, невысоким, скромным. Меж тем сближало их не только имя, правда, и тёзками они были условными, ротный Иванов, однополчанами прозванный Гришей за бесхитростность, при рождении в метрике[18]записан был Петром. Главное родство этих командиров заключалось в самоотверженности и презрении к смерти.
Поручик Годлевский, десятого января подстреленный в бою за хутор Усть-Койсугский, из лазарета улизнул, и теперь ковылял с тросточкой по селу, серчал на сочащуюся гноем и сукровицей «дерябину» на бедре, из-за которой не мог лично возглавить поиск в тыл врага.
Обстоятельно инструктировал отделенного Жильникова, а тот в ответ насмешничал, пронзительный фальцет подпоручика не подходил его массивному тулову:
– Не журись[19], Григорий свет Николаич! Не успеешь первый сон доглядеть, как я тебе комиссара за шкирку приволоку. Какого желаешь? Заказывай! Пархатого или пейсатого?!
Холодрыга д�
