глушь

Размер шрифта:   13
глушь

ПРЕЛЮДНОЕ

Пряная солнечная лепёшка, казалось, что сейчас сорвётся с матово-лазурной обшивки этого верха, на который она на время присела, как назойливая муха. Вспорхнув и захлопав своими подрумяненными боками, её заполощет неживыми, словно родинки, шершавыми пригаринами и расстелет по траве, как полотенце, выброшенное в этом раунде. Ужасно хотелось сдаться, развернуться к пройденной роще и укрыться её лечебной марляной, прозрачной тенью от грязного и липкого вара. В носу всё высохло и покрылось шиферной коркой. Тропа глубоко шелушилась и трескалась от нехватки влаги, как пятка. Швырнуло на обочину ящерицу, изгибами выламывающую свой путь к тощим травяным лохмотьям. Кругом луг. На горизонте заострило скелет телевизионной вышки. Слева слегка наваливало сухим крошевом дуновения, словно изо рта, только что проснувшегося пса.

– Как же хочется спать, – отрешённо сваливались спёртые слова в эту жару и пыль. Это его напарник шевелил потёртыми плоскими губами, как сухим лубяным мочалом. – Не обижайся, как придём – я сразу усну.

Курицын хотел ответить ему, но для этого необходимо было поймать и встряхнуть своё сознание, которое отлучилось и так удобно копошилось вне тела, поэтому его совершенно не хотелось тревожить по пустякам. Хотелось лишь инстинктивно перебирать вялыми ногами, осторожно, чтобы перезрелый плод головы не обрушился на эту яловую, скорченную зноем поверхность, и не пропал.

Наконец-то вдали показалась птицефабрика. Поначалу она напоминала рядовой одинарный концлагерь, с доминошными, чересчур правильными прямоугольниками построек. Окруживший их простор, вымеренный и одинаковый, от которого уже даже не тошнило это хаотичное пространство, вселял надежду и даже какие-то планы на этот вечер.

Справа во всё это упиралась и потягивалась по-бычьи, размазанная по ходу воздуха, скорченному от зноя, небольшая деревенька Прелюдное. Её воткнули сюда, как советскую микросхему в типовой радиоприёмник. Со всеми своими впаянными, а в основном распаянными строениями, без которых эта местность не сможет принимать сигналы извне, он затеряется и пропадёт в этих помехах солнечного шума и пыли.

Тропа позвоночно шевелилась, подстраиваясь под их шаги, отбрасывая лишнее во все стороны. Вот они уже с головами наперевес, выталкивая наружу с подошв ссохшуюся траву и песок, вступили на ёрзающий порог своей каморки.

Осмотрелись – всё на своём месте. Уже месяц, как всё на своём месте. На своём месте древесно-волнообразная структура громады стола, с дубовой дюймовой толщины столешницей, грузно наброшенной сверху. На своём месте дисковый красный раздувшийся телефон, готовый лопнуть и разбросать своё дребезжание по паутине в каждый кособокий угол. На столе упругая полимерная рифлёная дубина. На своём месте больничная кушетка, казалось, что с каждой сменой она становится всё уже и ниже. На своём месте, косо прикрученная к стене, металлическая раковина, с пошло оголённым гофрированным коленом слива. Та же яма в углу, забросанная газетами десятилетней давности. Лампа, гимнастически выгнута набок на жёстких алюминиевых оголённых жилах.

Напарник снял трубку с телефона. Набрал короткий номер:

– База, база! Дальняя зона на связи. Мы на месте.

– Принял, – проскрипело издалека, и трубка пустила ровные комариные безвольные гудки. От этого пустого зуда у Курицына зачесалось в ухе. Он поводил там мизинцем и вытер палец о штаны.

– Кур, сходи, пожалуйста, осмотрись там. Я, правда, устал, и жутко хочу спать, – вываривая каждое слово, каким-то спёкшимся ртом проговаривал товарищ.

Курицын почесался, бросил пакет на кушетку, присел на неё, переобулся осторожно в старые поцарапанные ботинки, в коих не жалко бродить по пересечённой местности. Из пакета он достал книгу, которую собирался прочесть этой ночью, быстрорастворимые супы – погремушки и мятые, с просалиной, вонючие колбасные бутерброды, в изнывающем жиром прозрачном пакете, завязанном, как казалось, насмерть.

Он повесил ремешок дубины на своё узкое запястье, проверил связку ключей от главных ворот, от склада и остальные, так же бесцельно болтающиеся, и прибрал в карман. Проскрипел по кривому дощатому настилу на волю.

– Фонарь заряди, а то опять забудешь, – процедил он напарнику, обернувшись. Тот уже сопел.

Он и сам последнее время никак не мог выспаться, совмещая эту ночную работу и дневную учёбу. Вымещая одно на другом. Казалось, его время, словно бусы, разорвали, разбросали по округе, а его самого взяли за шиворот, заставляя собирать всё это потерянное, пару раз приложив головой о стену, чтобы не смог сосредоточиться. В этом лёгком нокауте он проводил последний месяц. Его неизбежно жалило сном в каждом спокойном углу, и вот он уже весь искусанный им, со вспухшими синяками под нижними веками пытается согреться, собрав всего себя к тёплому животу, словно умирающий паук.

Ещё эта проклятая жара, когда даже спасительный сон, словно обморок, не погружает во всю свою глубину, отмывая с сознания эту ежедневную мразь, а просто водит тебя по мелководью, будто недоросль палкой по луже в поисках подобных ему головастиков.

Курицын присел на пороге, приходя в себя. Повело спасительной вечерней прохладой. Мир становился немного удобоваримым, и в него сразу полезли правила, порядки и инструкции.

По его инструкции, которую он и в глаза не видел, напарники должны были принять смену у зоотехника, такого же никогда ими невидимого, так как тот уходил много раньше, да и ещё умудрялся оставлять после себя ужасный бардак. Это немытые от пригорелой яичницы сковородки, заляпанный стол вонючей лапшой, иногда в углу было обильно наблёвано, правда, только в одном, который так приглянулся специалисту. Тот, как, оказалось, обожал литературу и читал старинные газеты прямо из ямы в углу, забыв прибрать их обратно. Зачем эта яма – никто не знал. Ночью в неё проникала одинокая крыса и назойливо шуршала старой периодикой, мешая спать. На удивление, сегодня им был оставлен относительный порядок, кроме чайной лужи на полу, которую он прикрыл теми же газетами из ямы. Приступать к работе им полагалось в пять вечера и заканчивать в восемь утра. Рабочее время на этот период распределялась так: обход территории зоны одним из напарников в течение часа, второй в обязательном порядке должен находиться у телефона; затем смена караула. После каждого обхода – обязательный звонок на базу с точным докладом, без лирики и междометий. Сообщать разрешалось о подозрительных людях, поломках, кражах. Мелкие неприятности с местными жителями, с бродячими собаками и дикими голодными до кур лисами рекомендовалось решать самостоятельно.

Курицын слегка пришёл в себя и хотел быстренько обежать участок, не найдя ничего подозрительного и уйти к небольшому прудику охладиться и отдохнуть от жары. На крыльце он завёл будильник наручных часов, чтоб не опоздать, если удастся вздремнуть, и шагнул в уже немного затухающее пекло, которое с утра ещё раздувал огромный небесный цыплёнок.

– Цып-цып-цып. Когда ж ты согреешься? – прошептал вверх Курицын. От жары его одежда прилипла к просоленной и несвежей коже. Весь этот пряный её запах, вперемежку с птичьим кормом и экскрементами, тянуло кверху витым дымком, словно от тонкой дамской сигаретки или ароматической тлеющей палочки.

И вдруг он почувствовал острый удар в затылок. Курицын присел, погладил ушибленное место и медленно поднялся. И снова удар! Он резко оглянулся. Кругом не было никого. Он всё ещё стоял на крыльце спиной к закрытой двери. Протянул к ней свою руку, и та с мучительным скрипом отворилась. Он снова оказался в сторожке. Там вдали на лавке храпел его напарник. Курицын подошёл и подёргал его за плечо.

– Чего надо, чего уже час прошёл? – напарник спросонья посмотрел на часы. – Ты чего творишь то? Дай поспать! Я вторую смену сегодня подряд, плюс с учебы. В общагу пришёл, а на этаже, какого то мутного прибили. Менты, комендант – все в коридор вывалились, галдят, бабы визжат! – Он зевнул. – Хотел сегодня прогулять – захожу к Жидкому, а тот, правильного включил, типа, за три дня заявление пишется. «У тебя, говорит, папа умер? Мама умер? Сестра рожает? Ногу ломал? Нет. Тогда прогул тебе и увольнение по статье. Кого я за час вместо тебя найду?» Гнида. По плечу похлопал, подмигивает: «Вы ж там всё одно спите, а в общаге разве выспишься?» Короче, я сплю сегодня до упора. Хочешь, можешь то же не ходить, – постепенно угасали его слова…

– Меня что-то бьёт больно, а никого нет, – пожаловался Курицын.

– Слушай, пробеги там всё пошустрей, если всё нормально – приходи обратно, только тихо, звонить на базу будешь – не буди.

Он зевнул, отвернулся к стенке, задрожал и засопел, как сдувающийся воздушный шар. Курицын мысленно построил свой маршрут: сбежать с крыльца, миновать фонарный столб, от которого расходятся три пути. Первый путь – это проплутать мимо курятников, проверив по пути целостность крыши, вентиляторов, окон, зайти на склад и сверить по описи наличие ТМЦ, прочие мелочи. Потом вернуться к столбу, другой дорогой обойти периметр, проверить целостность забора, колючей проволоки. И наконец, выйти за периметр, осмотреть возможные места проникновения и войти через главные ворота.

Он скорым шагом, держась за затылок, спустился с крыльца и побежал к столбу. Добравшись, он облокотился о подпору и собрался основательно отдышаться. Поднял взгляд вверх, и его замутило от его высоты, точно опять ударило по затылку, только удара он не почувствовал, да и рука его прикрывала тыл битого черепа. Он опустил голову и его обильно вырвало. Почему-то это привело его в лютую ярость. Он с размаху стал пинать ногами по ненавистному стояку. Послышался раскатистый треск. Курицын снова поднял голову и разглядел на самом верху мачты, выше лампы фонаря, конус советского громкоговорителя. Фонарь заморгал красным, разбрызгивая похожую на вулканическую лаву материю, во все стороны, в такт музыке. Из рупора послышалась песня, сиплая, будто на подсолнечном масле жарят водянистые котлеты:

«Цыпленок жареный

      Цыпленок пареный,

      Пошел по улице гулять.

      Его поймали,

      Арестовали,

      Велели паспорт показать.

      Паспорта нету -

      Гони монету.

      Монеты нет – снимай штаны.

      Цыпленок жареный,

      Цыпленок пареный,

      Штаны цыпленку не нужны».

Курицына снова вырвало, на этот раз – прямо на себя. Казалось, что его тошнит вязким рыжим пламенем на штаны, во все раскоряченные стороны, выжигая округу. Ногам стало горячо. Он моментально сбросил с себя брюки. Потрогал лоб. Тот на ощупь напоминал выпуклую лампу накаливания. Курицын начал плевать на ладони и прикладывать ко лбу, пока во рту не стало сухо. Затем осмотрел брюки; те были обильно забрызганы какой-то красноватой и плодородной рвотой, похожей на глину. На лбу выкорчёвывало наружу, до ожогов, плоды пота, как волчью ягоду. Курицын свернул брюки и рванулся к пруду затираться и охладиться. В ушах, словно стекловата, чесалась только что услышанная песня. После начальных строк эту пластинку заело со скрипом и треском. К его облегчению одно ухо окончательно заложило, а во втором булькало, будто совсем издалека.

Через минуту Курицын уже мылся в зеленоватой воде. Его начало понемногу отпускать. Он застирывал брюки, но те ни в какую не отвергали его утробные выделения. Курицын посмотрел на часы; прошло лишь двадцать минут. Он вывернул брюки наизнанку, осмотрел их – вроде лучше.

Вдруг он услышал шорох, осмотрелся, не желая принимать его за реальность. На противоположном берегу хлебала воду собака.

– Да ну нафиг, пойду, просушусь, – успокоил он себя и метнулся в сторожку.

Когда он зашёл, напарника не было. Он взял палку и зачем-то повозил ею в яме в полу. Никого. Он осторожно выглянул за дверь и опять услышал репродуктор. Тот дико хрипел, речь было не разобрать. Фонарь уже погас.

– И как это всё понимать? Вот хмырь! Наверное, домой поехал отсыпаться! – негодовал Курицын. – Фонарь! – вдруг вспомнил он. – На зарядку надо поставить, а то ночью ноги поломаем.

Он воткнул устройство в гнездо на стене, однако индикатор не зажёгся. Курицын засуетился по комнате, без особого успеха. Электричества нигде не было. Он вышел во двор, заметил свободную розетку у знакомого столба и, не раздумывая подсоединил прибор. Помогло.

Через время зазвонил будильник, а это значит надо звонить на базу. Он зашёл в сторожку, набрал короткий номер и выпалил:

– База! Это дальняя зона, всё в порядке, отбой! – и положил трубку.

Через секунду он услышал звонок:

– Какое в порядке? Где Смирнов? Почему у вас посторонние шляются, ты кто вообще?

– Охранник Курицын, – какая-то мышь пробежала по его горлу.

– Какой нахрен Курицын, ты кто вообще такой, ты куда звонишь? Сейчас подъеду, разберёмся. Жди!

Мышь из горла снова пробежала туда и обратно, выскребая пищевод. Курицын подошёл к любимому углу зоотехника и густо закашлялся, выворачивая наизнанку лёгкие.

«Смирнова надо найти», – плясало в его голове, – «иначе хана!» Хотя с другой стороны, он сделал обход, да не весь, но обход. А куда там Смирнов подевался? Да может с местными водку пьёт, я то на месте. Хотя, как на месте? Ну, нарушил инструкцию. С кем не бывает. Только вот напарник исчез.

Курицын надел заблёванные штаны и вышел во двор. Там мелко моросило. Солнце, как варёная луковица, тошнотворно покалывала глаза. Луковый дождь пытались клевать местные голуби, выставив крылья в стороны и передвигаясь таким образом. Он побежал по периметру зоны, заглядывая за строения.

Честно говоря, он и не надеялся никого найти. Было понятно, что его напарника здесь нет. Но да даже если и нет – надо искать его, надо делать что-то, надо вымучивать свою работу, надо пытаться, не смотря ни на что. И тогда может быть смысл и придёт, а придёт он обязательно.

Иногда хочется всё бросить и убежать, скрыться, но это бывает только когда страшно. Ну и что! Вот сейчас страшно, а ему сейчас, в данную минуту немного безразлична эта порция немного подгнившей оторопи.

«Нет, я такого не ем», – подумал он.

Пришла в голову мысль попинать ещё раз тот проклятый столб. Под музыку и искать веселее. Он вышел к сторожке. Фонарь не горел. Из громкоговорителя доносилось лишь какое-то бульканье. Он прижался спиной к мачте и усердно лягнул. Лампа заморгала привычным красным, динамик кашлянул и послышалось:

«…исполняет хор Красного Знамени, имени Ворошилова!»

Заиграла мелодия, Курицын узнал мотивы Шостаковича. Заголосил запевала-пионер, звонко, словно его окунали в прорубь…

«Глянешь на солнце – и солнце светлей,

      Глянешь под ноги восклицательных камней.

      Глянешь – и иди,

      и не забудь свой оглядыш

      Отскрести от окрестности!»

Потом пролился остальной хор, немного по-девчачьи, разливая юношеский задор по ушам, словно газировку с сиропом из разливочного автомата. Каждую строку небрежно, немного не попадая в такт, подчёркивала литавра, выходя из динамика, будто вьюга, наваливаясь на следующие строки:

      «Жить очень нужно, вшей переможем,

      Только с осадков – нам хлебные крошки.

      Весел напев городов и полей.

      Весел и перв полнолукий еврей.

      Весел и мёртв и родён Протосталин.

      И сеял смерть Ворошилов местами!»

Музыка, казалось Курицыну, имела свой маршрут, на пути которого он поимел наглость стоять. Смутившись, он отошёл за динамик, чтобы это проверить. Там же услышал лишь фонящий свист. Фонарь выцвел и ронял на землю только крошки, словно из-под драчового напильника, которые принялись лихо кружить, как навязчивая мошкара. Несколько крох попало Курицыну в глаза, когда тот задирал голову вверх. Он начал тереть это месиво глазной слизи и отработанной металлической крупы. И сразу увидел Смирнова.

Тот плёлся ему на встречу с перевязанной головой, понуро глядя вниз, и со злости пиная какой-то мусор.

– Ты где был? – взволновано и с вызовом спросил Курицын.

– Мне крыса ухо покусала. К местным бегал, чтоб обработали. Как я этих тварей ненавижу.

– Местных? – не понял Курицын.

– Крыс, – пояснил тот. – Что их ко мне влечёт? Уже который раз кусают. А эта особая крыса. Она не боялась. Все они бояться – а она нет! А может она уже перестала быть крысой, взяв это взаймы у кого-то. Крыса – должник. Может когда крыса не боится – она становится кем-то из нас, а кто-то из нас становится крысой. Теперь я их бояться буду до конца…

– Так Смирнов спокойно, тебя в натуре крыса укусила? Это точно крыса? – тряс его за плечи Курицын. – Что за ересь ты несёшь?

– Точно. Я за газетой полез и подполз к ней близко, а она, распирая горло как завизжит! Бросилась на меня, и прямо за мочку уха – хвать! – он потрогал бинты. Гримасу его слегка повело от боли или от воспоминаний. – Вот что я ей сделал?

– А что у тебя с глазами? – Смирнов перевёл разговор с неприятной для него темы, взглянув на напарника. – Какие-то чёрные точки, как у моего бывшего кота, когда он болел. – Напарника снова повело в сон.

– Всё хорошо, проморгаюсь, – ответил Курицын. – Пошли, тебя ищут.

Они вошли в сторожку. В ней телефон наполняло и стравливало звонким всхлипом в воздух. Курицын снял трубку и представился:

– База, база! Дальняя зона на связи. Смирнов на месте. Посторонних на территории не обнаружено.

– Курицын! Какая база? Это ближняя зона! Короче, расклад такой: Смирнов… он нашёлся?

– Да, да… Всё в порядке, травма небольшая…

– Некогда об этом! Пусть сидит лечиться у телефона и никуда не выходит! Передай ему! А ты дуй к нам на ближнюю зону, помощь твоя нужна. Отбой.

В этот раз в трубке хрипело, как в рации, гудков не было.

– Эй, меня кто-нибудь слышит? – поинтересовался Курицын.

– Ты совсем дебил что ли? Бегом к нам, мы ждём! – раздалось из аппарата, только из микрофона, а не из динамика.

Курицын бросил трубку:

– Я на ближнюю, а ты на телефоне, и закройся обязательно!

Смирнов присел на кушетку, зевая. Он медленно раскрутил шнур, а аппарат поставил рядом с собой у изголовья.

– Звоните громче, а то могу не услышать, – он снова зевнул так, что от его зёва прикрылась дверь, а у Курицына заложило уши. – Попадись ты мне! – Погрозил он яме, прибывающей в полнейшем штиле.

Курицын собрал пакет, на случай если останется там на всю ночь, махнул рукой и вышел из сторожки.

В потёмках холодно колола какая-то мелкая изморозь после знойного, душного и тягомотного вечера. Курицын извлёк фонарь из зарядки и включил его, освещая себе дорогу, затем выключил, и шёл на память, по только что освещенному, дабы экономить заряд и привлекать меньше внимания. Зоны отделяло километра два. Через них пролегала четырёх полосная федеральная трасса и железнодорожные пути. Местность проходила лугом с кучей истоптанных и ненужных тропок, словно линии на ладони. Никаких препятствий его путь не предвещал. Минут через десять Курицын решил оглянуться. Вокруг ему мерещилась увесистая вибрация атмосферы. Вот вдалеке прогрохотал поезд, и он почувствовал давление под ногами. Он взглянул вверх. Там, будто мальки на мелководье сновали облака. Луна напоминала собачью голову с истрёпанной шерстью. Она была неправильной формы из-за искажений атмосферы. Курицин в шутку завыл наверх: «у-ууу-уууууу». И вдруг рядом подхватило: «УУ-УУУУ-УУУУУ!» – грубым хриплым голосом. Курицын судорожно нашёл выключатель и зажёг фонарь. Около него щурясь и отводя глаза стоял пёс.

– Ты за мною, что ли ходишь? – спросил он. – Иди домой, поздно уже шляться.

Пес мотнул хвостом и улёгся на брюхо. «А может оно и к лучшему», – подумал Курицын. «С ним спокойнее, а то мерещится всякое». Он достал из пакета бутерброд, с грубо порубленной колбасой и уже слежавшимся клейким хлебом, и протянул псу. Тот недоверчиво понюхал округу. Лениво, будто бы он совсем не заинтересован в съестном, подошёл поближе, вытянул вверх зад, прижимая морду к земле. Потом протянул для разминки каждую из задних лап, и наконец, осторожно взял бутерброд из рук дающего. Он в один присест сожрал угощение вместе с пакетом и присел рядом.

– Пошли, надо идти, – скомандовал Курицын тоном кормильца. Собака послушно поплелась за ним.

Около трассы он услышал голоса. По освещённой полоске дороги шли несколько женщин в черных до блеска платьях и переговаривались на непонятном языке. Головы их были накрыты косынками, туго стянутыми до морщин, проявившихся по всему лицу. Платья волочились по земле. Казалось, что какая-то сила из-под подола двигает их, словно речные буи по течению. Они плакали мелкими всхлипами, через силу, прикрывая рты кисточками от платков. Он пропустил процессию. Сзади шла девочка, она то догоняла, то отставала от них. То, прыгала, будто играя в невидимые классики. Поравнявшись с Курицыным она улыбнулась и сказала:

– А я в хоре пою! Слышал недавно? Глянешь под ноги восклицательных камней, ля-ля-ля. Слышал? – лицо её обыскало улыбкой, найдя лишь горсть заблудившихся коротких молочных зубов.

Курицына пробил пот.

– А они кто? – кивнул он на проходящих баб.

– Не знаю. Они только плачут. Ничего не говорят, – всё ещё улыбаясь, продолжала она.

Пес, сопровождающий Курицына, попятился назад.

Курицын хотел что-либо возразить, но его речь свесилась и не желала покидать его теплый рот. Девочка то же молчала. И тут навзрыд, весь этот бабский табор зарыдал так, что завыл его пёс. Воздух наполнило удушьем и горьким выхолостом яви. Он схватил девочку за руку и повёл по своему направлению. Вслед Курицын слышал проклятия и плачи на непонятном языке, который он сегодня совсем не хотел воспринимать.

– Так, идёшь со мной, потом разберёмся! Это и тебя касается, – сказал он собаке.

– Я петь хочу, – захныкала девочка. – Знаешь, я с этими шла, они ревут, а я пою под это. И я, как будто их солистка.

– Что-нибудь придумаем, – ничего не придумав ответил Курицын. – Как тебя звать?

– Алёнка, – подумав, ответила она.

Он оглядел её испуганно. Курицын давно так близко не видел детей, да и когда? Перед ним стояло существо ростом по пояс. Не пропорциональное с головы до ног, где-то худое до безобразия, а где-то опухшее мучными овалами. Её физиономия напоминала нелепую маску, наспех и первобытно вылепленную и требующую непременной переделки. Анатомия этого лица словно ещё не сформировалась на его поверхности, а только немного всплыла наружу. Может быть, её надо перевернуть вверх ногами и потрясти около земли, и тогда выделится что-то законченное и человеческое. А пока это только недоразумение.

– Ты совсем не Алёнка с шоколадки… Ну да ладно, – он махнул рукой указывая путь. Скоро они кое-как добрели до места.

Курицын включил фонарь и увидел ворота ближней зоны. На них, казалось бы, детской рукой нарисован цыплёнок с травинкой в клюве. Краска так облупилась, будто бы цыпленок долго и безнадёжно болел. Курицын постучал, как можно громче. На стук он услышал суетливое копошение за оградой.

– Кто? – совсем недоброжелательно откликнулось изнутри.

– Курицын! Вызывали?

– Наконец-то! Где ты шлялся? – в воротах захрустело. Открылся проём размером примерно с локоть.

– Ну и чего стоим? Протискивайся, больше оно не откроется, копать надо.

– Ну, я пошёл, – сообщил Курицын псу и девочке и полез вовнутрь. Собака, наклонив голову, внимательно наблюдала за ним. Девочка присела на траву и начала гладить пса по морде. Тот фыркал, но терпел.

По мере проникновения на зону Курицын порвал майку о какие-то металлические штыри.

– Набрали жирдяев, пролезть не могут! – зло ворчал мужик. – Глубже не открывается. Всё проржавело к херам, а денег нет на новые петли. Ладно, не обижайся. Звать меня Стас, завхозом тут работаю. А тебя как?

– Меня Денис, – ответил Курицын.

– Что у тебя с глазами? Ладно, потом. Смотри Денис, какое дело, – они двинулись вглубь территории. – Пару часов назад какой-то местный, или залётный проник на объект. Самое интересное – знал, как пройти. Так вот. Тут у нас снаружи помещений установлены вентиляторы, они из алюминия, дабы воздух этот куриный крутить, чтоб цыплаки не задохнулись и не передохли. Сам понимаешь, какая жара. Так вот. Он агрегат обесточил как-то, и весь пакет с отдушником и вытащил. Ну, вытащил и бежал бы себе, а тут Петров, будь он неладен, с обходом идёт. Слышит лязг, видит вора – и за ним. Тот краденое сбросил, а Петров не отстаёт. Тогда вор заточку достал и в бочину Петрову. А тот не будь дураком, дубинкой его по мозгам, да со злости, да и не раз, да так что все мозги по округе разнесло, – они подошли к зданию с зияющей дырой в боковине. Прошли дальше.

– Вот тут он его нагнал, – он обвёл рукою пространство: всё было усеяно какой-то кашей и кровью. – Тут порешил, – он наступил и смял ошметок мозговой плоти.

Курицына затошнило, он почувствовал рвотный позыв, но желудок был пуст.

– Короче, пока Петров за напарником сбегал – вор исчез. А тут ещё вы со своим Смирновым исполнили. Что с ним кстати?

– Крыса укусила, к местным бегал.

– Понятно. В общем так Денис, пока труп не найдём – никто никуда не уходит. Петров там, в сторожке, сам себе бочину залечивает. Его напарника мы на поиски берём, плюс нас ещё три человека. Твоя задача: постоянно, повторяю, постоянно, до особого распоряжения обходить периметр и сообщать нам обстановку. Вот рация. По херне не вызывай. Если только что-то серьёзное случится. Петрова не беспокой. Как только найдём труп, сразу свяжемся. Мертвяка прячем и по домам. Как же спать хочется. И еще, если всё пройдёт гладко, поговорю, чтобы тебя перевели тебя на эту базу с увеличением оклада соответственно. Ясно?

– Ясно.

– Территорию знаешь?

– А то! Как-то неделю здесь работать приходилось. Это не дальняя зона, здесь цивилизация!

– Ну, всё, в расход. Надеюсь ненадолго.

Курицын удалился быстрым шагом, а потом неспешно бродил по некогда огромному предприятию, коим когда-то славился посёлок. По этим тропам, как он сейчас, наверное, ходили переполненные духом, огромные, добрые и зубасто-весёлые люди. Этот народ будто из другой цивилизации, которая умела собирать постройки, да так, что до сих пор не сломать и не растащить по округе.

Всё было в каком-то промышленном мусоре и говне. Всё было исковеркано, всё облезло, обнажив металлическую арматуру и кирпичи. И всё-таки это крепко вросло из того времени во время нынешнее. И нет теперь ни у кого такого усилия, чтобы сдвинуть это со своего места, не то, чтобы разрушить.

На здании, что ранее было местным управлением, скучал утроенный настенный флагшток, наверное, принявший в себя столько древков, сколько не хватит на всех копателей одной братской могилы этому двоюродному прошлому. Покрытый ржавчиной, как лечебной глиной, как уставшая летучая мышь с ликом Змея-Горыныча, у которого правая голова так заржавела и посыпалась и оплавлено потекла вниз в смертельном сражении с действительностью, или от фантома палящего красного знамени.

Курицын отошел чуть поодаль. Зашёл в бытовые помещения. В туалетной комнате унитазы, как фарфоровые слоны уже не трубили своим нутром. Внутри них рыжий шершавый налёт, уже выцветший ржавчиной и известью, как глаза стареющей кошки. Он подошел ближе и погладил их плавно уходящие вниз бока. Раковины для умывания с открученными кранами, уходящие сливами в неизвестность, а сейчас забитые потолочной штукатуркой. Он зашёл в душевые кабины, с выкорчеванными дверьми, с нависающими полыми трубками без леек. Он открыл воду, только воды не было, не было ничего, кроме скрипа. Ему стало не по себе.

Фонарь в руке завибрировал, словно электрошокер. Запахло грозой. Курицын потряс его и направил на стену.

И тут он увидел этих протолюдей. Они трудились, а затем смывали свою блаженную усталость под тем радостным потоком, который ещё не крошится на голову, как гнилые зубы. По заляпанному кафелю, словно трещины, яркие вспышки живописали топорными мазками скульптуры исполинов, перетекающих из тела в тело мозаичным материалом. Эта ворочающаяся лава, уставшая после вереницы превращений, остывала, вытягиваясь из фокуса базальтовыми отложениями. Их выпячивало слой за слоем наружу барельефами эпохи, над которыми сияли искры расплавленного металла. Фонарь погас окончательно.

В этой наэлектризованной, пахнущей серой и озоном темноте, обволакивающим тёплым и упругим гулом его осадило назад. Он немного попривык к мраку и наблюдал за роящимся вокруг воздухом, вибрация которого с порхающей лёгкостью собирала парадоксальные образы и звуки другого измерения, в которое он только что постучался.

– Денис! – позвали его снаружи. Он так пригрелся здесь, что не хотелось выходить. Его позвали ещё раз. Он засеменил к выходу, у дверного проёма наудачу включил фонарь. И ничего не случилось.

Неподалёку стоял Стас и ещё двое незнакомцев. Курицын подошел к ним, представился. Те в ответ назвали свои имена, которые он сразу же позабыл. У ног Стаса лежал огромный вентилятор.

«Как же он его выдирал? Такой и поднять проблема», – подумал Курицын.

– Короче, не найдём мы его, скорее всего. Давай помогай, вентилятор надо обратно вставить. Потом для очистки совести ещё кружок накрутим и в расход.

Дул ночной прохладный ветерок. Стас в одиночку ворочал эту вытяжку, приноравливая её к зияющей пустоте стены. Ветер прошёл лопастями, сначала все услышали лязг, а затем будто волчий вой, и в конце, детский плач. Лопатки бешено закрутило. За забором завыла собака и запела девочка.

«Вас мне только и не хватало», – разозлился Курицын.

На остальных это произвело паническое ощущение. Один из незнакомцев жутко закричал и кинулся в сторону ворот. Через мгновение он скрылся в темноте. Стас взял монтировку, прислонённую к стене и с силой вставил во внутрь аппарата. Всё смолкло.

– Михалыч иди сюда, ты чего, как баба? – злился Стас. – Тебя ещё искать прикажешь? Охранники блин! Самих охранять треба!

Из темноты раздался крик, будто резали поросёнка. Все мигом бросились туда. Добежав, Курицын увидел беглого Михалыча, ползающего по земле у кучи строительного мусора, рядом на животе лежал труп.

– И как он без мозга сюда дополз? Так вот почему мы его найти не могли? – монотонно жевал слова Стас. – Как курица без головы бежал, бежал, но от гибели не увернёшься. Никогда…

Все, кроме Михалыча стояли, по-деловому держа руки в карманах и устало смотрели на покойника.

Вентустановку они ставили больше часа. С помощью монтировок и кувалды. Кое-как, хотя и немного криво она вошла на своё законное место. Стас завёл автомобиль, и охранники потащили труп в багажник.

– Погодите, постелить надо! – Стас начал разворачивать мусорный пакет. Покойника начало трясти. Тут уже между мужчинами началась сумятица. Бедный Михалыч сел на землю и тихонько завыл. Оторопь охватила и Курицына.

– Спокойно девочки! – медленно и устало бормотал Стас. – Лежал, лежал, да затёк. Пошевелили его, вот и принимает своё положение, в котором и останется навсегда.

Он расстелил мешок по багажнику. Они с Курицыным забросили труп в машину.

– Так, Денис, со мной поедешь. Остальные порядок наведите и по домам, кроме Михалыча. А ты Петрова в порядок приведи. Утром за вами заеду, отвезу. – Чересчур спокойно произнёс завхоз.

Курицын уселся рядом с водителем, и они тронулись.

– Знаешь, что мне на ум пришло? – начал Стас. – Я здесь с самого основания фабрики, сначала разнорабочим, потом кладовщиком, сейчас завхозом. И такое чувство у меня, что сейчас с фабрикой происходит то же, что с этим трупом. Жил-жил, а теперь только посмертные конвульсии. Всё разворовали, растащили по своим избам. Будто мы все мозги потеряли, побегали без них, а теперь поздно, и вот лежим около мусорной ямы и конвульсируем.

– Может не поздно ещё? – безнадёжно пытался поддержать разговор Курицын.

Стас молчал. Они доехали до пролеска, завхоз остановил машину.

– Выйдем, покурим, – предложил он. Курицын кивнул.

Стас достал отсиженную пачку из нескольких оставшихся сигарет. Те разбрелись по углам и помялись. Из них сыпался табак. Они изогнуто свернулись и не хотели извлекаться. Курицын грязными ногтями всё же смог достать одну. Он зажёг спичку, поднес к лицу Стаса. Тот кивнул. Курицын прикурил себе. Смог не проникал в лёгкие Курицына, он заметил трещину в гильзе, заткнул её пальцем, и только после этого успокаивающий дымок обнял его лёгкие. Курили молча.

Курицын никогда так близко не видел посёлка. Под собачьей мордой луны разлёгся пруд, заросший какой-то чешуёй. Вокруг него – кривые домики, будто покалеченные, будто деревья после своей смерти жутко корёжило и выворачивало во все стороны. Во дворах округлило синие бочки с мятыми боками, в которых плавали выцветшие листья. Щербатые заборы, местами даже не вкопанные. Часть их досок завалилось, и обозначает что-то пьяное вдрызг и людское, что-то пограничное, которое можно просто перешагнуть, а там то же самое. И кругом то же самое. Можно, конечно порвать штаны, вляпаться в репей, наступить в лужу, или облокотиться на осиное гнездо. Немного поодаль стояла телевизионная вышка для городских нужд, За ней проходила федеральная трасса, разрезающая посёлок пополам, как гнилую доску свежим срезом циркулярки.

– Давай, – докурив, обозначился Стас, – отнесём его к пруду.

– Может закопать? – поинтересовался Курицын.

– А зачем? Копать не охота совсем. Найдут его завтра, похоронят, как человека.

Они взяли труп и отнесли его воде, бросили лицом в водоём, поближе к месту забора воды и вернулись к машине.

– Отвези меня на ближнюю зону, а там я пешком, попросил Курицын.

– Хорошо, – ответил Стас, – ничего говорить не буду, думаю, сам всё понимаешь.

– Это само собой.

Выйдя с ближней зоны, он свистнул. На свист примчалась собака, она теребила хвостом и звала Курицына в сторону. Тот пошёл за ней и наткнулся на девочку. Та спала в кювете трассы. Курицын разбудил её.

– Ты где живёшь? – спросил он.

– Я не знаю, показать могу, только темно сейчас, – сказала она, потирая лицо. – Можно утром, я спать хочу.

– Пойдём! Утром так утром.

Девочка еле шла, зевая, поэтому на дальнюю зону они пришли только минут через сорок.

Курицын достал связку ключей. Отпёр дверь. Внутри показалось темно. Только псиная морда луны любопытно заглядывала в единственное оконце, свернувшись на одутловатом от раны и сна лице Смирнова. Услышав шум, тот недоумённо привстал на кровати.

– Так, давай за стол. Выспался поди! – скомандовал Курицын.

Смирнов испуганно поднялся и пересел. Курицын уложил девочку и сел, облокотившись об угол, разбросав ноги в разные стороны. Собака подошла к нему, облизывая его грязные руки. Сон не шёл. Организм его не вывозил всего и сразу. По телу пробежали нервные спазмы. В голове сбоило. И вот он сидел, как плюшевый мишка, которым казалось сегодня, наигрались вдоволь. Распоротый мишка, пустивший наружу свои внутренние тряпки. «Достаньте их из меня, и зашейте новые, те, которыми еще не протирали пыль», – ворочало мысли. Он глядел на раковину, на эти изгибы труб, и понимал, что кругом всё так же ужасно уродливо, как эти перемотанные изолентой кривые колени, чтоб не текло, а немного капало; что должно быть или сломано, или растоптано. И эти древние люди, которые никогда не ломаются, молча ушли смывать с себя сопли и ядовитый трудовой пот. Эти люди, скорее всего не совсем понимали цели. Но без цели гибнет улей, муравейник, термитник, даже стаи, летящие на юг, не могут просто разлететься…

«Эх, много же я не умею, и о многом жалею», – думал Курицын, «Есть выход, но хотелось бы немного и здесь покарабкаться, без жалости к себе. Как часовой механизм, плохого мастера, который закладывает меня в него, хорошо, что не бомбу, а сбой. И вот ты спешишь вперёд или опаздываешь. Идёшь такой себе, оглядываешься, а кругом вонючий и колючий воздух, ватные слова не о чём. И ты понимаешь, что сломан, что в тебе брак, только тебя вернуть нельзя, как мягкую игрушку, в которую ты поигрался – и надоело. И ты сам себя распарываешь на куски тёплым тупым ножом, достаёшь свой поролон этот вшивый, в грязных точках, проникнувших в брюхо, и бросаешь за окно».

В яме опять зашуршало старыми газетами. Собака зарычала, махнула хвостом и бросилась острой мордой в эту копошащуюся кипу. Через секунду эта морда высунулась, держа в пасти визжащую крысу.

– Тихо, не буди никого, – шептал Курицын, – иди на улицу. – Он встал и открыл дверь. Собака громко клацая лапами по дощатому полу рванула в темноту.

Курицын подошёл к яме, перегнулся через край и принялся доставать пожелтевшие, потрёпанные крысой и временем газеты. На дне ямы он обнаружил крысиное логово и нескольких слепых крысят. Он взял дубинку и методично передавил всех поочерёдно.

Газеты он аккуратно сложил в стопку и вынес на крыльцо. Там уже рассветало, и он запоем читал, стараясь вникнуть в подтекст мёртвой эпохи. Когда он отрывал голову от бумаги и вглядывался вперёд, где полями будто копошились неповоротливые тракторы, тёк по желобам раскалённый металл, по серпантину безмерного карьера поднимался монументальный БЕЛАЗ с ценной земной породой. И всё это закончилось тем, что мухи съели слона.

Качественная бумага хорошо горит.

– Показывай свою избу, – настаивал Курицын. Девочка решительно подошла к косому дому. Рассвет уже напоминал лопнувший капилляр в его глазном яблоке.

На пороге стояла немолодая женщина:

– Говорила же ему! Плохо кончишь сынок! Иди сюда, – поманила она девочку, та на бегу уткнулась в подол матери.

– Убили Никитку нашего вчера, у пруда убили! Спасибо за Настю, я уже не знала что думать! – плакала она, прижимаясь к Курицыну. – Непутёвый он был, негодяй. Заходите в избу, накормлю, – сказала она, косясь на перебинтованного Смирнова и на собаку.

– Нет не надо. – отрешённо ответил Курицын. – Нам пора.

Девочка запела что-то невнятное. Мать обняла её и опять заревела, как-то наиграно и напевно.

Всё кругом нарывало этим утром, навязчиво требовало очередную порцию жалости к себе. Эта полупомешанная мать, рыдающая, только потому, что просто не понимает, как себя вести. Она только и может, что накормить, а потом начнёт душить их своими ахами и охами. Потом проревётся и пойдёт кормить своих тощих кур, изнывая от однообразия.

Эта девочка, которая уже не вывозит реальности, пытаясь прибиться куда угодно, только бы выплыть из этого болота. Этот вечно сонный Смирнов, готовый проспать, да и просто проебать всё на свете. Курицын был уверен, что сегодня он забьёт на учебу и поволочётся в общагу досыпать. А затем начнёт жаловаться на обстоятельства и молить преподавателей об очередной троечке. Этот пёс, готовый прибиться к каждому за сомнительный бутерброд, за который он будет лизать жирные руки.

Ему всё никак не давали покоя эти огромные люди, творящие окружающее. А может – и нет никаких людей, кроме этих, которые сейчас вокруг него. Просто они растеряли эту силу. А когда она найдётся, она заставит их вывернуть этот мир, как ей вздумается. А сейчас они просто потерялись сами.

Курицын, Смирнов и собака тронулись прочь. Шли молча, а когда добрели до остановки, Курицын потрепал пса:

– Больше не увидимся, товарищ псина, прощай!

Пёс устало засеменил в тень, время от времени, что-то вынюхивая по пути.

Подошёл автобус. Они сели в салон. Смирнов сразу же засопел, а Курицыну не спалось. Он проворачивал в голове последние события. Бессонные сутки раскрошились на эпизоды. В окне замаячили знакомые пейзажи, которые его угнетённое сознание коверкало и искажало до неузнаваемости. По небу возили серыми, птичьими тряпками, издающими звуки, словно ими протирали пыльное копчённое за лето стекло. По далёкой красной луже стегало упругими ветвями до капель, которые больно жалили глаза, как мошки забиваясь под кантус. Курицын посмотрел вперёд. Дорогу выкручивало, будто шкуру огромного крокодила. Тот только и успевал подставлять свою спину, которую почёсывал угловатый автобус. Вдали показался город. Его как будто набрасывало сверху разноцветными кубиками, словно тетрис, стирая уже застроенные горизонтальные линии, когда их потряхивало на ухабах. Город то ссыпался, то собирался обратно. Цвета становились всё отчетливей и ядовитей. Курицын сомкнул веки, под которые брызнуло этим всем. Сначала в одну точку, а следом – поволокло по сторонам. Он видел калейдоскоп. Тот бешено вращался своей мазнёй. Под высохшие утомлённые веки с шумящим напором полезли слёзы. Они омыли все лишнее с глазных яблок. Курицын в этот момент уже спал.

Очнулся он в коридоре главного здания университета. Что-то вспоминая, отдельными отрывками, он испуганно огляделся по сторонам. Первое, что бросилось в глаза – это зияющая глазница шахты лифта. Из неё слышались искажённые нечеловеческие голоса, толкующие на непонятном ему языке. Он, казалось, понимал общий смысл этих разговоров, но вот вникнуть в суть никак не мог. Курицын поднялся и заглянул во внутрь этого колодца. Где-то глубоко внизу пара рабочих чистила лифтовой приямок. Собрались студенты, галдя на таком же непонятном языке. Курицын понял, что это край. Он посмотрел время. Часы стояли, только секундная стрелка конвульсивно подергиваясь, возвращалась обратно.

– Ремонт, ремонт, отошли! – нарисовался ещё один трудяга, тесня любопытных от шахты, размахивая огромными ручищами, слегка трогая нерадивых обывателей, изнывающих от любопытства.

Курицын отошёл к открытому окну напротив. Высунул голову наружу. Её потрепал тёплый ватный ветерок. По пути вниз он зашёл в туалет. Справив нужду, он залип у зеркала над умывальником. Посмотрел на себя, в глаза. В радужках его, вокруг мутных зрачков выволакивало наружу мельчайшие чёрные точки, мириады их. Они то оседали на дно, то всплывали к поверхности, разгорались, и гасли праздничным фейерверком. Он умылся, спустился и вышел из здания. Добрёл до знакомой палатки с мороженным, что-то пробурчал в окно. Через минуту он вышел на проспект. Ещё через минуту его чуть не сбил автобус, спешащий в это проклятое Прелюдное. И снова вокруг собралась эта неизбежная толпа любопытствующих, урчащая непонятным не переваренным мякишем. Курицын смахнул дорожную пыль со штанин и с мороженного, и пошёл прочь. Вдогонку ему несло ванильную сладость, корчёванную боль во всём теле, и это остроконечное утро, от которого болели глаза, и с которым срочно надо было покончить.

БЕЗДЕЛЬНИК

Сегодня совсем жарко. Невыносимо просто пройти по улице, не говоря о том, чтобы простоять больше часа на ежегодной школьной линейке, дыша испарениями асфальта и потом озабоченных подростков. Но таковы обычаи в этом городе, потерявшемуся среди хвойных лесов заметной проплешиной, со смолящим вдаль заводом. Покинуть который настолько трудно, словно вредную привычку, словно не покурить после транспорта, словно не сверить часы с телевизором, словно не проверить карманы после выхода из квартиры.

Утром Лютый рано зашёл за мной. Мы не спеша покурили в окно на кухне. В моём холодильнике с вечера остывало пиво. Я достал пару банок, обрубок заветренной краковской колбасы, из которой я соорудил кривые бутерброды. Оболочка от неё не поддалась моим ногтям с равномерным ободком грязи под ними. Ели с кожурой.

– На дорожку, – сказал я, открывая пивко. Мы дожёвывали снедь, комкующуюся в горле, сухо давясь и кашляя, запивая горьким мутным напитком. От холода пошла оскомина по повреждённым зубам.

– Собирайся, пиво по дороге допьём, а то самое интересное пропустим, – заёрзал Лютый на стуле.

Сегодня он был одет так, словно ему срочно нужно на пляж. Прямо сейчас. Я, глядя на него, нацепил на тело полосатую тельняшку с длинным рукавом, старые, пыльные плотные джинсы, единственные удобные кроссовки и кепку-бейсболку с «анархикой».

Мы вышли в подъезд. Навстречу поднималась старушка, сопящая как бульдог. Когда мы спускались, она, будто специально раскорячилась во все стороны, до которых могла дотянуться, занимая как можно больше свободного пространства. Остановилась. Со всем вниманием уставилась на нас, исподлобья провожая, пока мы не скрылись из виду. Казалось, что её взгляд налип на спину. Ужасно захотелось почесаться. Я оглянулся, а она пристально продолжала глазеть на нас сквозь грязное межэтажное окно подъезда, по карнизу которого взад-вперёд ходили два взъерошенных голубя с открытыми клювами.

Мы с Лютым учились в этой школе, в разных классах и в разное время. Но время было такое – сбитое и падшее, наползающее на нас всех, распахивающее себя, будто дутую болоньевую куртку, под полы которой мы обязаны были залезть за этим дефицитным, заживающим теплом. Помню, так же, как сменялись эпохи, так и у меня украли мою единственную куртку, прямо из школьной раздевалки, оставив, какую-то цветом похожую на неё. Такие эпохи, такие куртки, такие дела. Тогда я не различал цвета, и пришёл домой в этом брошенном бежевом отрепье. Тогда я всецело и осознал свою невнимательность и индифферентность к мелочам. Тогда то мне и объяснили, тогда то и дали понять, что я неизлечимый лошара. А я не понимал – для чего этому новому – моя старая куртка? Зачем? Тогда мне было всё равно. Я с детства не чувствовал ни холода, ни запаха. И какой идиот позарился на мои обноски не первой свежести? И как можно бросить свою куртку? Ты же столько прошёл с нею. Она пропиталась тобой, телом, твоими поступками, приняв на себя все твои неловкости: ожоги, порезы, потёртости. Можно украсть. Но оставить взамен свою шкуру? Это как? Такие времена… Кстати, вора так и не нашли. Да если бы и нашли – ничего бы не поменялось. Такое было время – время воров.

Украсть можно только мелочь, безделицы, если разбираешься в их сортах. Ничего ценного не своруешь. Самое ценное можно только потерять. И я терял мятые рубли, молочные зубы, совесть, в дырявых глазах окружающих. Я потерялся, и совсем мало что помнил из этого времени, мешковатого, утратившего краски. Я до сих пор только и делаю, что провожаю упущенное, и уныло гляжу вслед. И вот на мне выцветшая чешуя повседневности, оттуда, из плоского насекомого времени, евклидово пахнущего двухмерностью.

По пути к школе мы допили пиво. Долго стояли на безлюдном перекрёстке, ожидая разрешения пройти от краснопузого светофора. Когда тот нехотя угас, и проявило зелёный, с пищащей озвучкой и с убогой анимацией, имитирующей идущего хромого человека; нас чуть не сбил какой-то хмырь, несущийся на красно-коричневой Ладе 2104, по пути суетливо, и донельзя противно сигналя.

– Мудак, – громко крикнул Лютый ему вдогонку.

Услышав, тот остановился и начал сдавать назад. Мы уже перешли дорогу, и двинулись по центральной улице. Он, так же задним ходом по пустой встречке, нагнал нас и приоткрыл тонированное окно.

– Спешите куда? – высунулось костлявое ебло, в оспинах и ржавых прыщах, словно оставленных гвоздями. За еблом из окна свесилась рука, исколотая, будто на ней упражнялись второклассники на уроке рисования. – Поспешишь – людей насмешишь, – ебло разверзлось в ухмылке. Изо рта, совсем не к месту, торчал кривой забор, с понапиханными как попало зубами, разнородными, разноцветными и разбухшими дёснами. Он остановил машину, так же на встречке, вышел, поигрывая чётками в левой руке, движениями, которыми чешут запревшие яйца.

Лютый стал выходить из себя:

– Ты же спешил? Срать, наверное, невыносимо хотел? А сейчас совсем не спешишь? Обосрался? – прошипел он. Я немного опешил:

– Лютый, у нас дело. Давай не убивать его на эту чепуху.

– Наше дело и касается этой чепухи, можно начать и с малого, – Лютого жутко воротило, он начал сплёвывать скопившуюся слюну, будто бешеная лиса.

– Отойдём, потрещим, – затрещало ебало, как сорока, как собака лязгнула мимо брошенной палки, будто осёкся электрошокер, будто таджик цокакет, осуждая тебя, будто… будто…

– О чём с тобой треснутом ещё трещать, – ответил я, боясь, что Лютый сейчас ввяжется, как обычно, в эту бесполезную болтовню.

– Слыш, облегчённый, давай туда, – Лютый кивнул на подворотню, – я тебя внимательно послушаю.

Ебло слегка прониклось агрессией Лютого, и они вдвоём отошли на пару минут. Сначала из подворотни вышел Лютый и указал головой в сторону школы, потом это ебло, которое приблизившись, протянуло мне руку. Жать её я не стал. Лютый похлопал ебло по плечу. Тот отошёл к машине, вращая свои пропитанные клейким потом чётки. Мы поспешили дальше.

– Стрелку забил на завтра, – равнодушно процедил Лютый на ходу. Я промолчал.

Кажется, а зачем мы идём к этой школе? Да и причём тут она?

Мне тогда было восемь. Да и зачем возиться со своим восьмилетием. Когда тебе пару лет – ну ты пока кот, тебя ещё можно погладить, развлечь шуршащим фантиком. Когда тебе четыре – ты уже словно собака, внимательно заглядывающая в хозяйский рот. Тебя учат вилять хвостом по команде, служить. Обозначают территорию твоей ответственности, пока так… слегка, выцветшим пунктиром. Когда тебе шесть – тебе, наконец, пора стать хотя бы приматом, хотя ты и с горем пополам научиться читать и откладывать окружающее под свою стандартную стрижку под горшок. Всё и так понятно, что ты ни хрена не можешь, потому что тупой. Но тебе уже шесть. А шесть – это переходный возраст. В шесть отбирают в элитные спортивные секции, в шесть Ника Турбина писала уже, как двадцатипятилетняя баба. Про Моцарта я промолчу. Тебе, сука, шесть – давай, выбирай, каким будешь! То, что ты ещё ссышься и пускаешь сопли прилюдно – это пройдёт! Такое было время. И время пройдёт. Так вот. Тем летом, нас ходили и отбирали учителя начальных классов. Вызнавали, знаем ли мы буквы, умножаем ли в уме эти закорючки, сможем ли заучить Пушкина навсегда. Зачем?

А затем, что мы идём к этой школе!

Меня всё-таки взяли в этот мой первый класс, где неистово принялись обучать всякому уму-разуму, размачивая в нём мой мякиш того, что ещё не стало мозгом. Теперь он изрядно зачерствел в той ячейке, в которую я был определён. Но в то же время – я знаю множества способов вернуть ему пластичность, вопреки и благодаря тому, чему меня пытались навьючить и натаскать. И если честно признаться, то заиндевевший мозг имеет ряд преимуществ, чисто житейских, бытовых, конкурентных. Весь твой путь – это обычный набор стереотипов и заученных алгоритмов, лекал и инструкций к детскому конструктору.

Кому в детстве был интересен пластилин? Зачем он, если можно было взять и собрать трактор, или подъёмный кран из проштампованных деталей, дырявых в местах соединения гайки и болта. Кому интересна эта аморфная тряпка, питавшаяся известью, которая лежала на торце школьной доски, уныло свесившись в пол. Это вам не закалённый мел, оставляющий свой след, за которым она побиралась, как нищенка, удаляя последы ошибок.

Как-то я принёс кусок этого пластилина в наш застуженный класс в день своего дежурства. Тот стал твёрдым, словно восковая онемевшая свеча, которой вырвали язык фитиля. Не знаю зачем, но я размазал его по всей доске, на которой мел совсем перестал оставлять следы. Так я сорвал свой первый урок. Вот тогда-то и пригодилась заюзаная и изношенная тряпочка, и керосин, которым я отмывал доску после занятий, одновременно, вытирая зарёванное лицо, грубой тёмно-синей тканью рукава, выслушивая у себя за спиной, вспотевшей от усердия, скупые поучения тех, кто пока имел возможность меня исправить.

Лютого взяли сразу во второй, прямо из детского сада. Там его поднатаскали, как смогли, махнули рукой, и наскоро укомплектовали в отдельный экспериментальный подвид. Пока мы выводили кривые крючки на линованной бумаге, они уже могли писать слова целиком. Таков прогресс.

Итак. Тем летом мне исполнилось уже восемь. Наступили мои первые каникулы. Как назло, меня не с кем было оставить дома, поэтому я по-прежнему посещал учебное заведение по льготной путёвке. Нас сносно кормили, всею рокочущей толпой выводили в город, манящий теплом, и заслуженным бездельем. Занимали наше обнищавшее бездельем детство, чем только могли. И на том спасибо. Тем временем в здании наспех проводили ремонт: шпаклевали и красили стены, заносили новое отполированное оборудование и горючие стройматериалы. В какой-то момент – всё это взяло и вспыхнуло. Пламя не поддаётся дрессировке, это вам не послушные ученики.

То, чему суждено сгореть, горит очень быстро. Огню плевать, отличник ты, или двоечник. Огонь лучший учитель, особенно в моей школе. И те, на ком стоит это клеймо ожогов – его отличники. У огня всегда хороший аппетит. Не то, что у меня в то лето.

Огонь – эта такая война, которая выедает все потужные и деревянные слова, постную болтовню. Он отсевает бракованное, трухлявое, вялое. Но мы любим, почему-то эту вялость и трухлядь, поэтому и спасаем её в первую очередь, как этакий эталон мелочёвки, от которой можно оттолкнуться в дальнейшем. Как-то не принято спасать сильных и независимых. Зачем они? Они станут только крепче и самостоятельнее. А человек без зависимостей – главный враг общества. От него можно ожидать всего чего угодно. Даже волки не охотятся на здоровых, ведь проще же поймать хромого, или глупого зверька, который совсем не втыкает своим сознанием этот донельзя простоватый мирок. А огонь забирает крепких. Такое вот жертвоприношение могучим его богам. Настоящим богам, не таким книжным, а таким ветреным, лупоглазым, состоящим, из оригинального божественного материала, а не из смазавшейся типографской краски.

Так вот. Люди принялись спасаться, все поголовно. Прыгали из окон. Их выселяло из тела в узких задымлённых коридорах. Они, словно змеи, выползали все помятые, в какой-то шершавой наждачной чешуе, без прошлогодней кожи. Такие прокисшие от горелого смрада. С целью не вдохнуть свежий июньский воздух, а выдохнуть, ставшую общей мокроту перегара.

В этот день случилась суббота, и меня оставили дома. С утра мы вышли на прогулку. Я никак не вспомню с кем, да и не важно, и скорее всего по срочным делам, а не просто так. Навстречу нам попался загорелый, немного обугленный паренёк, орущий вдаль. Бывает. Он только развернулся, обогнул нас, и истерично завыл в податливое в этот момент небо. Вверху понимали, когда нужно размякнуть и принять этот вопль, а когда натянуть на себя безразличную, матовую пелену. Я слышал только этот закипающий от крика воздух. Мне хватило.

Обратно мы шли уже другой дорогой, по набережной моей любимой смоляной от солнца реки. Та столько впитала в себя, что в ней уже не переваривалась эта похлёбка. Мне казалось, что речка встала на месте, и ворочается с боку на бок, как больной животом пёс.

А в нас, казалось, заложили этой жизни со значительным запасом, да ещё с каким. Мы спокойно пили из этой реки, не смотря на кислые ручьи, наполнявшие русло со всех местных заводов. Мы ныряли в неё, швыряли плоские камни, мочились. В ней стирали ковры, мыли коров, глушили рыбу. В ней тонули люди и подгнившие трухлявые лодочки. Но не об этом. Хотя, как не об этом. Я до сих пор, прихожу к ней, в самые стрёмные свои минуты, чтобы она полоскала мои ладони, спокойно, без истерик и ярости. Тихо.

Минут через пять мы подошли к школе. Всем было не до нас. Как и всегда. Как и всегда, здесь, наверное, до сих пор нянчат и пытаются приручить зверят. До сих пор эти зверьки сбиваются в стаи и стаями метелят наотмашь себе подобных, а проходящие мимо взрослые стыдливо отводят глаза.

Из горластых динамиков несло икающей и трещащей мертвечиной, истёртой, заезженной записи, вперемешку со звонкими голосами. Мы, очередной раз услышали, чему учат в школе. Нас это, почему-то никак не коснулось. Нас учили миром обиженные дородные тётеньки, учили ненавидеть, учили пресмыкаться, учили быть лицемерами. И вот они, все те же самые, заиндевевшие, застывшие степными каменными бабами, пафосно зачитывают каждый год один и тот же текст, с выражением, с надрывом, давя наружу послушные слёзы в заранее готовые канавы морщин.

Мы с Лютым, растолкав толпу гостей и родителей, встали в первый ряд. Кивнули друг другу в знак готовности. Я предусмотрительно окинул взглядом толпу в зоне видимого, и заметил оператора местного ТВ. Тот периодически подносил громоздкую камеру к лицу, вскидывал солнцезащитные очки на лоб и прикладывался глазницей в объектив. Поснимав пару минут он отстранял аппарат и снова надевал свои дурацкие очки. Чем-то это всё напоминало застолье, тосты не трезвых училок, и опрокидывание камеры, как обязательной рюмки.

Иногда убитый в хлам, я, бывало, посматривал в одиночестве контент этого местечкового ТВ. Так просто залипнуть, будто на местного гармониста – дурачка. Всё было на отъебись, начиная прямо с логотипа, который перекручивало, выворачивало наизнанку, под убогую мелодию. Непонятно было только – из какого инструмента можно всё это извлечь? Немного потерпеть, пока покорёжит заставку и можно расслабиться. Первой рубрикой неизменно шли окрестные новости, но в связи с тем, что новостей этих в городе отродясь не было, приходилось испускать пылающие репортажи с нахрен никому не нужных детских утренников, или засылать в эфир интервью домоуправов, разновесных руководителей, резюмировать итоги их душных заседаний, собраний, всякого прочего местного самоуправления. На экране мельтешили унылые депутаты с сочащимися жиром, как со свежего масленичного блина, липким потом из подмышек и с покатых угловатых лбов местных авторитетов, которые по-хорошему должны были присесть, и присесть надолго. Ото всюду сквозило оглохшей, нарочито выпяченной провинцией, так, что мне становилось немного стыдно за свой, в общем-то, неплохой город, убитый старостью и несгибаемыми обывателями.

Когда то, когда это место было ещё дремучим посёлком, наши доблестные рабочие не стеснялись, экспортировали мировую революцию в мещанскую глушь областного центра. Весёлые, и всюду поизносившиеся, они смело экспериментировали, и ставили на кон свой износ, получая взамен праздник. А теперь стало так…

После вымученных и невысказанных вслух новостей, следовали ожидаемые всеми музыкальные поздравления, по следующему шаблону: коллектив столовой энного предприятия поздравляет свою бессменную заведующую. Всецело желает ей обыкновения, жизни, лошадиного здоровья, и смеет потребовать, вклинить в эфир для неё, самую заезженную песню которую они на досуге випилили из музыкальной телепередачи, типа утренней почты, чтоб её аж зажевало на середине. Персонал ТВ пускал запись видеоклипа с одного из федеральных каналов, даже не удосужившись затереть логотип, который тот когда-то опрометчиво продемонстрировал, не подумав о последствиях.

Конец вещания закрывал кинофильм, выходивший в эфир прямо с пиратской видеокассеты, купленной в ларьке на городском рынке. Радовало одно – что хотя не порнуха, но и ей я не удивился бы, они могли и перепутать, или предварительно не просмотреть эту паль.

И вот вперёд вытолкали первоклашек. Те, заикаясь, стали произносить наспех выученный текст с убитым смыслом и глагольными рифмами. «Какой дегенерат им пишет?» – думал я. Лютый толкнул меня в бок:

– Пора!

Я моргнул глядя на него. Лютый выдохнул, рухнул вниз и встал на четвереньки:

– Шко-о-о-ла! Шко-о-о-ла, – по-бараньи заблеял он и засеменил на середину плаца.

Следом двинулся и я:

– Уважаемы господа родители и ученики, и не всеми уважаемые господа учителя. Вашему вниманию я представляю продукт взращённый данным учебным заведением. Посмотрите, как легко он поддаётся дрессировке. Дружок – сидеть!

Лютый послушно сел на горячий асфальт, вытирая пот со лба. Один из первоклашек продолжал декламировать свой заученный текст.

– Мальчик, помолчи, дядя разговаривает! – прервал я его на полуслове. – Дружок – голос.

– Бееееее! – надрывался Лютый.

По толпе пошёл смех. На заднем плане металась ошалевшая завуч, ища кого-то. Через минуту нас скрутила охрана школы и физруки, и повели внутрь здания. Вызвали ментов. Пока ждали их, физруки пытались провести с нами воспитательные беседы.

– Тут же дети. Как же вы так… позор-то какой! – это всё на что их хватило.

Скоро появился и сам директор школы:

– Ну, вы чего парни, – слегка улыбался он, – идите домой, проспитесь. Повеселили народ, пора и честь знать.

Директор, в общем и целом был адекватным мужиком, насколько можно быть вменяемым в этом курятнике. Находиться под этим гнётом бабских амбиций, а тем более сработаться с этим – дорогого стоило. Терпеть эти поганые норовы, эти их бесячие привычки, их недосыпы, недоёбы, месячные…

Завели бледную завуч, она охала и хваталась за сердце. Пыталась обмякнуть в руках молодых училок, которые с нескрываемым ужасом смотрели на нас.

– Вам бы в театре играть, Екатерина Станиславовна, – язвил Лютый, – у меня дядя режиссер, кружок театральный ведёт в нашем ДК, могу похлопотать, примой будете.

Завуч покраснела и с кулаками бросилась на Лютого:

– Мы месяц это готовили, учили! Ты то, что сделал, бандит? Я же для вас стараюсь, идиоты, а вам всё по боку! Как были отребьем, так и остались! – тон её речи всё понижался, и наконец, его вытеснило привычное нравоучительное наставление.

– Вы же лоботрясы. Ты бездельник, – она пыталась дотянуться до меня своим кривым указательным пальцем. – А ты, – показала она на Лютого, – Лютиков – лентяй. Ни разу палец о палец не ударил. Ты хоть что-то умеешь, кроме клоунады?

На этот раз завёлся Лютый:

– В том-то и дело, что «что-то». Если я не умею, не хочу, то я не делаю. А вам кто сказал, что вы можете детей воспитывать? Превратили школу, да чего там школу – весь город, как сраный балаган! Цирк уродов! Осталось только купол над всем этим натянуть. Давайте, все ваши транспаранты сошьём вместе, и натянем! Что не прав я?

– Так, заканчиваем! – встрял директор. – Екатерина Станиславовна, нам тут скандалы не нужны, поэтому пусть ребята идут домой, а мы продолжаем.

– Лютый, хватит пререкаться, – я схватил его за руку и потащил к выходу, он продолжал клеймить, теперь уже всю систему образования. Мы вышли из здания, когда туда заходила милиция. Лютый и тут не смог сдержаться, плюнув одному из них в спину. Потом мы долго бежали дворами и переулками, пока не оказались в лесу.

– Лютый ты псих! – сообщил я ему. – Теперь нас точно закроют.

– За что? – задыхался он.

– За хулиганку, суток на пятнадцать. А пока мы на свободе – ищи донора почек, а заодно бронируй палату. Плевать ты после всего этого сможешь только кровью. Менты, как дети, и так обиженные, и ты им подлил масла в огонь. И завуч точно заяву напишет, и ТВ снимало. А если раздуют дело? Запись – есть, оскорблённые детские чувства – есть. Вот и пожизненная моральная травма. Представь себе выпуск: дети плачут, над их праздником цинично надругались, родители в ярости. Дальше камера наползает на Екатерину Станиславовну, та смахивает скупую слезу. Она с надрывом, заламывая руки, водит головой, не веря, что школа могла воспитать таких негодяев. И вот у здания собирается толпа: женщины крестятся, мужчины бьют себя кулаками в грудь, испуганные дети прячутся за их спинами. Со стороны православного храма раздаётся колокольный звон.

«Отдайте их нам!» – требует толпа. Их пытаются удержать растерянные милиционеры.

Одного из них отвлекает репортёр. Милиционер призывает людей разойтись, он сторонник наказания по закону. А уж за оскорбление представителей власти хулиганы ответят по всей строгости. И откуда только берутся такие? Он пожимает плечами, извиняется и принимается снова теснить толпу.

– Ладно, не нагнетай, – сухо отозвался Лютый, – признаю, перегнул немного. Пошли, лучше, отметим, потом подумаем, как дальше быть.

И мы отметили.

То, что осталось в памяти со вчерашнего вечера – это какая-то его незаконченность. Взорванная голова изнанкой. Лоскуты событий, наскакивающие друг на друга. Мы вышли из леса и уютно устроились в придорожном кафе. Изрядно накидавшись, естественно устроили, совершенно не к месту, возню и перепалку с какими-то не русскими.

Пробел. Потом уже в городе докопались до слегка тёплого мужика, спросившего закурить. Тот оказался могильщиком. Я начал убеждать его, что мы его помним, что мы, что ни на есть, давно мёртвые, и благодарны за услугу, которую он радушно оказал нам. Лютый, с серьёзным видом подтверждал мои слова, а потом начал выяснять, не выкапывает ли он трупы по ночам. Тот мотал головой, то ли от страха, то ли в ответ.

– А нас, зачем выкопал? – повторял Лютый, приблизившись к лицу незнакомца и глядя прямо в глаза. – Нехорошо. Вот куда нам теперь податься? Ты где живёшь? К тебе пойдём… В общаге? Не, в общагу не пойдём, от нас мертвячиной несёт. Крысы погрызут, или собаки. Лопата есть? Прикопаешь нас обратно?

Мужик изрядно перепугался стоя на безлюдной улице, он повторял что-то не членораздельное. Лютого совсем понесло не туда:

– А трупы какие? Вот скажи мне могильщик, неужели, когда выкапывал, так и не попробовал. Хочешь попробовать. Он достал нож. Мужик сел на корточки и обхватил голову руками.

– Лютый пойдём, – оттащил я его, – он и так не совсем в порядке.

Пробел. Лютый шёл и рассуждал, какой бы из него получится образцовый мертвяк. Он заглядывал мне в лицо, с просьбой оценить степень его сохранности, как трупа. Он решил двинуться к кладбищу. Но там ни черта не было видно, и мы снова вышли в город. Наконец мы добрались до светлой центральной улицы, обласканной фонарями и неторопливыми, прогуливающимися пешеходами. Проходя мимо двух неспешных девиц, цепляющих друг друга под руку, Лютый решил познакомиться.

Пробел. Мы шли уже вчетвером, Лютый нёс опять свою ахинею про загробный мир, а я уже не держался на ногах. С тротуара меня выносило на аллею с крепкими рогатыми тополями. Я шёл прямо на тополь, обнимал его, перебирая руками по стволу, и отталкиваясь, шёл дальше до следующего.

– С тобой всё в порядке? – постоянно спрашивала одна из девушек.

Пробел. Мы лежим около вонючего ручья, в карьере, недалеко от очистных сооружений. Лютый где-то раздобыл гитару, которая вообще не строит и пытается петь. Девки, уже пьяные, настойчиво просят его сыграть «Батарейку». Он не обращает внимания. Тогда одна хватает гриф и глушит инструмент. Наконец наступает тишина. Лютый умышленно начинает рвать струны, затем разбивает гитару о землю, прыгает на ней для верности…

Пробел. Мы сидим под яблоней в частном секторе и пьём невесть откуда появившийся самогон. Вокруг лают собаки, надрываются кузнечики и комары. Я убиваю нескольких севших на лицо. Потом выпиваю из бутылки, до тех пор, пока не почувствовал рвотный позыв. Запиваю водой, потянув вниз тугой рычаг колонки на обочине, забрызгав ноги. Срываю неспелые яблоки с ветки. В рот брызнуло ядовитой кислотой. Но я жую, чтобы заглушить затхлый, и в то же время карамельный привкус пойла. Бабы смеются и целуются.

Пробел. Утро. Голова, будто обклеена ватой. Я открываю глаза с помощью пальцев. На кресле со вскрытой обивкой, напротив, сидит Лютый, попивая пивко, и читает массивный том Достоевского.

– Где мы? – глухо, словно из-под воды, всплыл мой голос.

– Проснулся? – усмехнулся Лютый. – У этих вчерашних шмар. Не помню, как их звать. Ты не помнишь, случайно, а то как-то неприлично, если они нагрянут.

– А где они? – меня вытрясало ознобом в занимающуюся утреннюю жару.

– В училище своё побрели. Я сам толком не понял ничего. Разбудили, выдоили, как бычка, – он захлопнул книгу и потрогал промежность. – Озабоченные какие-то, – добавил он с нескрываемой бравадой. – И это, просили не шуметь и не блевать по углам. Квартира съёмная.

– Пиво осталось? – спросил я, как можно жалостливее.

– Что-то осталось в холодильнике, – Лютый погладил себя по впалому животу, – сходи, глянь. Мне заодно захватишь. Уж больно я устал, и устал больно, – похотливо рассмеялся он.

Я поднялся. Мутило будто не меня, а комнату. Широко расставляя ноги, я вышел в пустой коридор, нашёл туалет и кухню по запаху чего-то молочного.

Там я сразу заметил пёстрый урчащий холодильник. С него свисали плоские магниты со всех захолустий, куда может занести избытком времени, до которого сейчас совсем не было дела. Недолго думая, я вытащил сразу пару стеклянных бутылок Жигулёвского, оглянулся и присел за небольшой стол, на котором, будто грибы, намертво вросли приклеенными ободами, стаканы с тёмным содержимом. Я сдвинул их к краю, чуть не опрокинув, оставив после них только серые кольца каменелой засахаренной пыли. Пиво я всегда открывал ключом, как и сейчас. Непослушная пробка улетела за гарнитур. Быстро перелив содержимое в желудок я немного осмотрелся.

В раковине покоилась грязная посуда. Казалось, ей было очень неудобно находиться в таком положении, с застрявшими в боках ложками-вилками, словно её пырнули перед уходом и бросили загнивать. Кран немного пропускал, и совсем неприветливо цокало свеженаливающимися каплями по окладистой мути в верхней тарелке. На заляпанной плите зевала небольшая кастрюля с водой и масляным налётом на поверхности. В ней копошилась ещё живая муха.

И тут в мою ногу что-то упёрлось. Я нервно вздрогнул и опустил свой взгляд на рыжую аморфную массу под ногами. То был донельзя жирный, пушистый кот. Он, глядя мне в глаза, издал звук, будто потревожили не смазанные дверные петли, и в развалку направился в угол.

Повернув голову, я увидел на полу пару пустых пластиковых упаковок из-под доширака, одна из которых была пуста, если не считать остатки мусора; а другая наполовину наполнена водой, в которой плавало несколько разбухших гранул кошачьего корма.

Порывшись в закромах нерадивых хозяек, я нашёл вскрытую упаковку с лоснящимся и довольным котом на этикетке, насыпал рыжему, чуть ли не через край и поменял воду. Тот начал жрать, хрустя и чавкая. Ошмётки летели на пол и в миску с питьём. Наконец тот насытился и яростно принялся, причмокивая вылизывать себя, не отходя от кормушки. В поилку полетела его дубовая рыжая шерсть.

Я проследовал в комнату. Протянул очередную бутылку Лютому.

– Лютый, тебе не кажется, что мы занимаемся хернёй?

– Нет не кажется. Пойдём? – спросил он, морщась от хмеля.

– Куда? – удивился я. Никуда идти не хотелось, по крайней мере, сейчас.

– Надо наших собрать. У нас сегодня стрелка с тем упырём. А потом обратно. Мне здесь нравиться, – он встал и принялся осматривать нехитрую утварь, покоящуюся за матовым стеклом старой советской стенки.

Я пожал плечами, иногда Лютый гнал какой-то наивный порожняк. Ясно же, что никто из нашей компании не пойдёт за нами под разными предлогами, тем более после вчерашнего. Наоборот они будут стараться держаться поодаль, чтобы не привлекать к себе внимание.

Где-то в конце шестидесятых в нашем рабочем городке стали появляться люди, которые не очень то и желали увечить друг друга район на район, работать на износ, полоскать загаженные детские пелёнки и распевать мелодии советских композиторов во всеобщем хоре. Напротив, они следовали тогдашней моде: читали самиздат, часто переписанный от руки, слушали музыку, которую не издавала фирма «Мелодия». Они постигали западную философию в читальных залах, заказывая редкие экземпляры, ожидая их месяцами. Некоторые пробовали писать, рисовать, осваивать музыкальные инструменты самопально, или с помощью репетиторов. Особо ценились среди них экземпляры сосланные и отучившиеся в больших городах. Они имели перевес в любом споре, словно прилетевшие с другой планеты.

А самым шиком считалось отведать дорогого коньяка, или советской водки в компании непризнанного в союзе беспартийного деятеля. Таким можно совсем не стараться. Жизнь прожита не зря. Теперь они свидетели по жизни. Они, словно апостолы, и их бремя – это нести серым массам Слово великих, обрамляя его в самогонное амбре.

Но вот ведь как бывает. Оказалось, что они, на кого косо смотрят всем двором, вдруг взяли и стали: кто учителем истории, музыки или рисования, кто-то признанным поэтом, несмотря на кромешную графоманию и скуднословие. Кто-то непризнанным философом-мизантропом, журналистом, выжимающим события из ленивого вымя, мычащего заводами нашего молочного ещё городка.

Система кроила их и медленно пережёвывала, чавкая и отрыгивая спившихся и совсем отчаянных, как пену эпилептиков, оставляя иную нужную ей кипень. И они в этих пузырящихся потоках душили весь огонь, что-то по-настоящему свежее и горящее, обволакивая всё вокруг слепым и мутным облаком, заливающим тугим яичным бельмом радужное и калейдоскопичное.

Ничего не изменилось и сегодня. Они так же рожали подобных себе. Я часто недоумённо наблюдал среди своих знакомых, таких, в сути своей, являющихся обывателями и конформистами, а в речах неудержимыми Че Геварами, только языкастыми и бубнящими одно и то же, своей заученной скороговоркой.

Одни, считавшие себя музыкантами, числились в местном ДК, наяривая на «куда позовут» фестивалях, днях города, днях выпускников и прочих критических днях, проходя все литовки и цензуры, соглашаясь «за ради бога».

Другие состояли в поэтических клубах, приглашаемые разбавить старушечий запах своим перегаром в душных бесплатных студиях, с заклеенными с зимы окнами. Они тихо ворчали в пустоту свои тексты, срывая бурные аплодисменты тех пятерых, которым выступать следом. В городской газете их помещали между рубрикой «гороскоп» и лунным посевным календарём.

Третьи шли в журналисты в местную газету или на ТВ, освещая шаблонными, нелепыми и чугунными фразами тоскливое незамысловатое бытие, постепенно перемещающегося на уютное кладбище городка.

И все они сошлись на том, что и так сойдёт. На том, что мы не Москва, и даже не областной центр. Поэтому приказано держать формат и рамки, а лучше держаться подальше от нового и непонятного. Чтобы чего не вышло и не взошло, не дай бог.

Наши товарищи были настолько разнообразными личностями только порознь, если же мне доводилось общаться со всеми сразу, то они усреднялись до равномерной однородности.

Лютого за глаза они называли ебанутым, как меня – не знаю, но немного догадываюсь. Весь их трёп и диалоги вертелись вокруг опыта употребления веществ и алкоголя, эзотерических цветастых брошюр. Они учреждали время от времени, что-то наподобие ВИА, легально репетировали в ДК, правда играли чужое. Своё не шло, а если и выходило, то было никуда не годным говном.

Компания наша состояла из семи-восьми человек. Кто-то уезжал, кто-то прибивался со временем, кто-то появлялся от случая к случаю. Почему мы все собирались вместе – ответа не будет. Не знаю. И если честно, мне лень разбираться в данной мелочи. Просто так случилось. Я по правде месяц назад разругался вдрызг с парой неприятных мне типов и редко посещал их посиделки. Лютый же часто наведывался к ним, как я понимаю с одной целью – его заряжали алкоголем, или веществами. Денег у него обычно не водилось. Он перебивался случайными заработками, а я тому моменту уже трудился на заводе.

Когда мы появились в гараже, на окраине – этакой точке сбора всех «своих», на нас прямо с порога набросился Боров. Отец его являлся одним из руководителей завода и координатором, что бы ни значило это слово, заправляющей в городе партии, не смогшей заправить даже своих штанов. Он всеми своими силами пытался затащить сына в систему, потакая и заманивая. У него – Борова всегда водились деньги, его никогда не винтили менты, не трогали гопники. Он на полном серьёзе считал себя отличным от сцеженной остальной массы, что и привело его в эту нелепую компашку. Я не мог его терпеть, и никогда серьёзно не общался, в отличие от всеядного Лютого. Предки оплатили ему репетитора, и теперь он мог козырять своими навыками игры на гитаре. В отличие от нас, осиливших несколько базовых аккордов, он, казалось, без особого труда совмещал их с соло, с перебором и прочими заморочками. Больше, правда, он ничем не выделялся. Но он единственный, чьё исполнение можно было слушать без рези в ушах. Вот и сейчас, отложив гитару, он шёл на нас:

– Я бы на вашем месте не светился здесь. Отцу менты звонили по вашу душу. Ничего не хотите рассказать?

– Боров, давай потом, нужна помощь, – начал Лютый.

– Я нищим не подаю! – брезгливо огрызнулся он. – Вы ребят подставляете. Вас никто не трогает. Чего не живётся? Теперь из-за вас и на нас будут косо смотреть. Типа, вон там отмороженные собираются. На весь город опозорились, сука, на весь город! Каждая собака знать будет и пальцем тыкать! – в этот момент пальцем в нас тыкал только он.

– Боров прав, – вмешался Огрызок, качая головой, к которой прилипли, похожие на половую тряпку дреды, – вы просто провоцируете их на ответки, а затем к нам бежите!

Огрызком его прозвали ещё в старших классах, за то, что у него совсем не было кадыка. Теперь он преобразился в идейного растамана и уверовал в своего вечно сонливого Джа. Будто бы тот заставляет его накуриваться к месту, и не к месту и нёсти ахинею про пацифизм. Как и Боров, мне он был не особо приятен. Казалось, обрей его наголо, и вся эта наносная спесь иссякнет, а эти дреды, как пальцы запутаются, да и задушат друг дружку. Повозятся, словно щупальца сурдопереводчика новостей и вконец окоченеют.

Остальные пассажиры многозначительно помалкивали, изредка вздыхая и потакая себе своими сальными головами. Единственным их достоинством было, что они меня хотя бы не бесили. Я смотрел на них, но ни черта не увидел. Ни эмоций, ни сочувствия, ничего, только растерянность в глазах. Словно их здесь оставили и забыли, потеряли. Им совсем некуда идти, вот и приходится раз за разом возвращаться в этот пропахший керосином гараж и слушать зажравшегося Борова.

Лютый попытался возразить. Да куда там! Поругавшись, мы вышли на воздух, и присели на близлежащей теплотрассе у выхода из этого гаражного посёлка. Вокруг всё было утыкано стеклотарой, окурками, обёртками из-под снеков. С рыжих лохмотий минеральной ваты, словно перхоть, при каждом прикосновении осыпался каменный королёк. Всё это обвёрнуто разъезжающейся во все стороны промасленной нетканкой. Мне казалось, что так было и вчера и десять и двадцать лет назад. Как и везде – обжитая заброшенность!

– Знаешь, – вздохнул Лютый, – а они ни черта не меняются. Время идёт, а они – как вон тот, – он кивнул в сторону кобеля, развалившегося неподалеку, яростно выкусывающего гнид из своей слежавшейся шерсти.

– Когда всё вокруг схлопнулось, – продолжал Лютый, – страны нет, никому не до нас, по школе все разгуливают, как попугаи, в этих нелепых свитерах, вместо формы. Физкультура – а меня даже кед нет. Учителя на забастовках по полдня, будто им одним зарплата нужна. Всем нужна. Помню, соберут нас в холодных кабинетах нетопленых, и ноют, дескать, жизнь у них херовая, хуё-моё. А мы что? Нам по двенадцать. Какое там! Но я не к этому. И задают мне на классном часе подготовить полит информационный доклад. Что ты лыбишься? Я то же наподобие твоего отнёсся к этому мероприятию. Вроде не урок, двояк не схватишь, и гори оно огнём, не до этого вообще. Прихожу, значит, на урок, а меня сразу к доске. Я, говорю, что не готов. Что хотите, то и делайте, всё равно не готов. Так эта училка переносит то занятие на субботу, как раз на выходной. Так как, говорит, ты сегодня не готов, значит, из-за тебя раздолбая мы все в субботу придём, послушаем. Что тут началось! У всех планы. У кого кружки, у кого встречи назначены, кто отдыхать едет в райцентр, кто на дачу, кто в лунопарк.

Лютый вздохнул.

– Ну и шли бы по своим делам, – шепеляво ответил я, закурив.

– Ан нет, – усмехнулся Лютый, – я то это всё, как шутку воспринял. Проснулся с утра и во двор к ребятам. А эти неугомонные однокласснички, всей толпой ко мне попёрлись. Идут такие, лишённые выходного. Училка у них во главе, чего то кудахчет. Вот так. Ой, сколько я всего выслушал, сколько пинков и затрещин в меня напихали. А она стоит такая со взглядом победителя и так покровительственно смотрит на меня и на них.

Продолжить чтение