Красное каление. Книга первая. Волчье время

Размер шрифта:   13
Красное каление. Книга первая. Волчье время

                " Блажен, кто посетил сей мир

                В его минуты роковые!

                Его призвали всеблагие

                Как собеседника на пир!"

                Федор Тютчев

                Книга первая

                ВОЛЧЬЕ ВРЕМЯ

                "…Люди кровь проливают в боях:

                Сколько тысяч за сутки умрет!

                Чуя запах добычи вблизи,

                Рыщут волки всю ночь напролет.

                Что там волки! Ужасней и злей-

                Стаи хищных двуногих зверей."

                Муса Джалиль

        Первый снег, робко пустившийся крупными мохнатыми хлопьями ближе к вечеру, вскоре густо укрыл, выбелил все окрестности вокруг зимовника, и, еще утром угрюмо черневшие остатки сгоревших тепляков и базов, теперь обратились в причудливые и необычные фигуры, напоминавшие былинных богатырей, приподнявшихся вдруг для битвы над пустынной округой.

     В сумерках стало подмораживать. Снег стал мельче и потянувший с востока колючий ветерок закружил, завертел белые вихри, потянулась из степи робкая поземка.  Ольга, растопив печь и, выйдя из того, что она  называла теперь «мой особняк», поплотнее прикрыла скрипнувшую ветхую дверь и медленно побрела по этой белой чистоте и первозданности, сладко полуприкрыв глаза, ибо на ресницы то и дело попадали крупные снежинки.

     Во всем ее теперешнем облике было очень много противоречивого и необычного для девушки тех лет. Вряд ли кто-то из ее прежних знакомых узнал бы теперь ее в этих мужских кавалерийских галифе и короткой, заплатанной во многих местах шинели, в порыжевших солдатских сапогах прежнюю веселую красавицу, дочь полковника Генштаба, которая под руку с заслуженным своим отцом часто прогуливалась по тихим московским улицам.

   Большие ее глаза, живые и любопытные на исхудавшем лице ставшие еще больше и выразительнее, теперь были всегда грустны и даже строги, полноватые губы, с которых раньше часто слетал невинный ее смех, теперь были сомкнуты в скорбном выражении пережитого ею недавно большого горя. Под глазами ее уже прорезались первые морщины, не свойственные ее возрасту в двадцать лет.

      С самого  раннего детства  любила она  вот так, подолгу гулять по узким заснеженным аллеям в старом тихом московском парке, в полном одиночестве, меж вековых лип,  целиком погружаясь в свои наивные девичьи мечты… Ольга знала, что далеко отходить ни в коем случае нельзя, что в степи бродит множество голодных волков и одичавших собак, заунывный и пронзительный вой которых она не раз слушала где-то поблизости долгими осенними ночами. Они же, привлекаемые сырым запахом овечьего навоза, все шли и шли, в поисках добычи рыскали по развалинам и, не найдя ничего съедобного, вдруг устраивали кровавые потасовки меж обгоревших бревен и развалившихся остовов каменной кладки. Разорвав в клочья и сожрав одного-двух самых ослабевших своих собратьев, стая, таким образом насытившись, обычно исчезала так же внезапно, как и появлялась. Первое время Ольга пыталась стрельбой из карабина отгонять эти кровожадные кагалы, но, быстро поняв бесполезность затеи, решила не тратить зря патроны. Каждый раз после визита этих непрошенных  гостей ей оставалось только, взяв лопатку, чудом уцелевшую после погрома, тщательно прикопать остатки их кровавого пиршества, чтобы свежая кровь не привлекала тут же новые своры.

     Но  с  некоторых  пор хищники тоже стали бояться человека, ибо они диким своим сознанием  быстро уяснили, что любая встреча с ним в голой степи, где сразу не укрыться, кончится  стрельбой и смертью, так как теперь каждый из людей был с оружием и мог легко лишить жизни  всякую живую тварь,  даже не приближаясь к ней. Да  и сами люди, как тяжелораненые в ходе жестоких стычек, так и просто оставшиеся в открытой степи , особенно в ночь и  без патронов, часто теперь  становились легкой добычей голодных свирепых стай. От  мертвецов же, брошенных на поле боя, к утру обычно оставались только изодранные в клочья окровавленные шинели да ошметки сапог…

     И то и дело окрестности небольшого  зимовника, затерянного в бескрайней задонской степи, еще летом сгоревшего после артобстрела красной батареей, оглашались вдруг воем и свирепым визгом. Ольга и днем и ночью никогда теперь не расставалась с небольшим  пистолетом Браунинга, подаренным ей отцом еще в Москве, в то мирное и счастливое время, когда подобные подарки на день Ангела, пусть даже от боевого полковника своей единственной  взрослеющей  дочери, вызывали у окружающих  ироничную мягкую улыбку…

     Где – то там, впереди, в белом мареве, послышался ей вдруг винтовочный выстрел. Потом еще один. Такое иногда бывало и раньше, в степи все чаще стали появляться разъезды красных. Она торопливо пошла назад, по своему же следу. Запершись, она сняла косматый кожух, старую лисью шапку и, отряхнув от снега, повесила их у двери. Погрела над раскрасневшейся плитой озябшие ладони и уж хотела зажечь керосинку. Но выстрелы ударили теперь уж совсем недалеко, послышалось ржанье лошади и глухие вскрики.

      Ольга, поставив керосинку на стол, взяла карабин и, передернув затвор, замерла напротив двери. Но сколько она больше не напрягала слух, в повисшей тишине не услышала больше ни звука, лишь начинала уныло подвывать где-то в кровле разбирающаяся в степи пурга.

        …Конный разъезд красных партизан из шести  всадников, высланный с утра в поиск из Великокняжеской, за недолгий декабрьский день не встретил в бескрайней степи ни одной живой души. Лишь изредка на большом удалении мелькали серыми тенями, как призраки, волчьи стаи, при первом же выстреле скоро растворявшиеся в затуманенных степных балках. В одном месте отогнали целую свору одичавших собак от порядком обглоданного конского скелета, а в забитой сухим кураем лощине, метрах в двадцати, жутко забелел вдруг голыми ребрами и человечий костяк, без черепа и рук. Чья несчастная жизнь люто и безвестно оборвалась здесь, был ли он убит, или рвали его свирепые  волчьи пасти еще живого, беспомощно истекающего теплой кровью и испускающего дикий и безнадежный, полный ужаса, крик? Теперь уж об этом никогда и  никто не узнает, но где-то старая мать, до самой своей смерти будет и будет ходить потихоньку, опираясь на палку, к сельской околице, с неугасаемой надеждой вглядываясь в степные дали и моля Господа Бога только лишь об одном: хоть в самую последнюю минуту жизни и хотя бы только краешком выцветших от тоски материнских глаз увидеть еще на этом свете своего безвестно  пропавшего сына…

– Неделя, не больше,– негромко проговорил,  задумчиво глядя на человечьи  останки, Гаврилов, старший разъезда, – а наш он или не наш, кто его теперь поймет.

    -Ишь, как разодрали-то… Одни мослы. И хоронить  нечего, – угрюмо  добавил подъехавший сзади Лопатин, немолодой  красноармеец в короткой новой шинели и новенькой зимней буденовке  и, соскочив с кобылы, принялся подтягивать ослабшую подпругу,– слушай, Степа, а ведь Невеста у меня, кажись того, хе-хе-хе,  – жеребая!– и, тепло улыбаясь,  ласково погладил ладонью взмокший  выпуклый кобылий бок.

    -Ага! Тока вот  жеребцов коло твоей кобылки мы не видели! А шо, да от кого ж оно може буть, а, Лопата? От ветра, штоль? Не сам ты, часом постарался, а? В кустики али там, в балочку завел, да и…? – с усмешкой и хохотком, молодцевато подкручивая реденькие усы и подмигивая, лихо  спрыгнул с грудастого своего жеребца Гришка Остапенко,– Невеста ж! Куда ж ее денешь-то, ха-ха-ха!! Невесту! Пролетарий – на коня-я-я!.. А Лопата на Невесту! Ха-ха-ха!..

   Раздались смешки конников.

– Все дуракуешь, Гриша? Ну дуракуй, дуракуй, – обиделся было Лопатин и, достав из подсумка горсть овса, принялся любовно скармливать его Невесте, что-то ласковое приговаривая ей на ухо, – вот, кабы я с тобой, треплом, с пятнадцатого года по окопам не мыкался, дать бы те, дураку, в сопатку… За своим жеребчиком вон лучше смотри, он у тебя уже сутки передней правой засекает.

     Подтянулись и остальные, попридержали лошадей, молча и угрюмо рассматривая остатки былого волчьего пиршества.

– Я вот шо думаю, старшой, – Овчаренко, пожилой боец из мобилизованных местных, приблизился вплотную к Гаврилову, – снегопад не утихает, а «калмык» нынче разбирается не на шутку! Будет пурга, до утра не перестанет. Тут недалече был раньше Михайловский кош, так его еще летом наша батарея спалила дотла, там теперя не укроешься! Какого черта нам зря  рыскать по степу, надо вертаться, не ровен час  заблукаем, та и пропадем почем зря… За ветром к полуночи добежим до места. Пока не замело еще промеж бугров.

– Э-эх ты! Тю-ха! Добежим, добежим… А кадетов кто будет вылавливать? Товарищ Осадчий получил телефонограмму от Губкома , от самого товарища Сокольникова, вчера  какую? А ?  А такую, чтоб  не допускать , мол, прорыва беглых офицеров на Тихорецкую, к Деникину! На Царицын – к Краснову!!  Обнаруживать и уничтожать, твою мать! Думает он.

    -Ты, старшой, тебе видней… Тока  не обижайся, -вступил в разговор Лопатин, запрыгнув в седло, – а кадеты, думаешь, дураки? В пургу сорваться в голую степь? Волкам на зубы? Тоже, небось, где-то… Непогодь такую пересидят.

    Гаврилов задумался, зорко вглядываясь в наступающие сумерки. Лопатина, с  его четырьмя годами войны за плечами, мужика сметливого и находчивого, несмотря на свое старшинство, он всегда слушался, ибо тот зря никогда не болтал, а говорил дело. Крепчавший восточный ветер становился на морозе резким, пронизывающим любую одежду, а мелкий колючий снег, густо садясь на мокрые  гривы и крупы лошадей, быстро покрывал их парующей коркой. Те сочно отфыркивались и, начиная мерзнуть без движения, нетерпеливо перебирали копытами.

     Вдруг молодой жеребчик-трехлеток под  Остапенком  резко поднял морду и, испуганно навострив уши вбок, вытянул шею, вздрогнул и  резко, призывно и нетерпеливо  заржал, забил землю копытом, близко почуяв чужую кобылу. Из мутной снежной круговерти, сквозь свист ветра, раздался ответный храп, две неясные тени всадников мелькнули невдалеке.

– Стоять!! Стоять, говор-р-рю!! Спе-е-шиться, ва-ш-шу мать, выполняя-я-ять!! Кто такие?! – зло крикнул в темень Гаврилов, держа карабин на весу. Лязгнули дружно затворы.

   -Свои мы, свои, русские, – два темных силуэта уже четко обозначились сквозь белое марево пурги, – вы сами – то, кто будете?!

– Энто кадеты, Степа , вот те хрест, кадеты, – твердо, с расстановкой проговорил,  не оборачиваясь, Лопатин, который оказался ближе всех к незнакомцам, – ты дозволь, я…

     Но два резких выстрела, почти в упор, ударили вдруг, и Лопатин, взмахнув руками, стал заваливаться на спину. Его товарищи открыли беспорядочную стрельбу наугад, на быстро удаляющийся перестук копыт по еще сырой под снегом степи и сами пустились вдогонку.

    -За-а-ходи-и-и!!  Твою ма-а-ать!! С боко-о-в! Де-ер-жи-и!!  Гони-и-и на зимо-овни-ик!! – ревет, как раненый бык, Гаврилов, – не отпуска-ай !! – а впереди, из снежной круговерти, из  глухой темноты – скалится  уже неласково смерть вспышками частых выстрелов.

     Жеребец под Гавриловым – порода, чистая кровь! Текинец, Терского завода! Добыл он его в бою, еще в марте, под Екатеринодаром… Сказывали пленные, самого генерала Маркова этот конь.  Вначале, было – артачился, не давался… Взял-таки Степан его со временем – взял лаской да уходом, берег в жестоких боях не себя –коня!

     И вот один из кадетов – все ближе, ближе, и видит Степан, что кобыла под ним молодая, небеганная, уже вертит задом, уже выдыхается, можно брать живьем, собаку! Но оборачивается тот, на темном лице – ровные ряды зубов, усмешка дикая, в руке – хищно блестит револьвер, да Гаврилову-то сзади  сподручнее – щелк! – и юркнул с маху в снег, в темень  тот кадет с горячей гавриловской пулей промеж лопаток, и, радостно взвизгнув, не чувствуя больше ноши, унеслась на волю, в сумрак метели,  молодая кобылка, не ведая, глупая, что в степи ныне не сладка, а смертельно опасна будет для нее свобода !

     Э-эх! Присмотритесь-ка получше, люди русские! А не наша ли это  матушка – Русь, сбросив вдруг опостылевшего царственного седока своего, играя и радуясь неожиданной и такой легкой  Свободе, потерявши  совершенно голову свою, уносится теперь  в слепую круговерть голодным хищникам в пасти?! И не унять, не остановить теперь ее не дано никому, ни старым богам, ни новоявленным, ибо нет на свете ничего ярче, желанней  и заманчивей, чем никогда не виданная Воля!

      Другого кадета, умело обложив с боков, как матерого волка, нагнали прямо на развалины тепляка, и он, упершись вдруг в едва различимую в сумерках под снегом траншею с торчащими повсюду обгорелыми бревнами, кинулся, было влево – но там уж нагловато скалится Гришка Остапенко с шашкой наголо и карабин наготове!

   Бросился он вправо – но вынырнули вдруг из метели еще двое в косматых бараньих папахах, держа его на мушке! Развернулся в отчаянии назад – но подъезжает, глядя в упор и неприветливо  ухмыляясь в черные усы, наставив маузер, Гаврилов:

    -Не дури, дядя, мы, гы-гы, и стрелять пока ишшо умеем!! Винтовочку – то  бро-о-сь! – и показывает кивком, на черный снег, куда ее бросить…

        …После летнего  артобстрела, когда , быстро взявшийся огнем тепляк, в считанные минуты превратился в груду дымящихся развалин, дотла выгорела лишь его середина, состоящая из сухой, как порох, соломенной  загаты  да  дощатого навеса с камышовой  крышей. Примыкавшая же к тепляку с одного края небольшая овчарня, накануне помазанная мокрой глиной с конским навозом, уцелела, сгорела лишь ее такая же камышовая крыша.

     С другой стороны, на небольшом удалении от тепляка, вкопанная почти целиком, как блиндаж, в землю, находилась небольшая сторожка, крытая когда-то красной черепицей. Со временем по крыше  пошла расти трава, уцепившаяся корнями за нанесенную степными ветрами редкую почву и, не зная о существовании сторожки, постороннему глазу  ее заметить было почти невозможно.

      Когда-то, накануне войны,  бывший владелец экономии, ростовский купец и коннозаводчик Михайлов собирался построить тут небольшой кирпичный домик для сторожей, да дед Игнат, которого хозяин любил за честность и мудрость, не согласился покинуть маленькую теплую  землянку:

– Я тут, как старый корсак в кубле, любую зиму пересижу! В степу чем глубже, тем оно спокойней.

     Не пострадала при артобстреле, конечно, и сторожка, а с ней уцелел и уже дряхлый Игнат, оставшийся в полном одиночестве на опустевшем голом зимовнике.

     А в самом конце прошлого лета,  когда полковник  Генштаба  Ярославцев  с дочерью, вырвавшись из красной Москвы, пробирались ночами  на юг, под Царицын  и, уходя от погони, жеребец под ним был убит, сам полковник зарублен, а Ольга, раненная и потерявшая коня, благодаря спустившимся сумеркам, чудом оторвалась от казаков и, уже теряя последние силы, набрела на спасительный зимовник, Игнат, уже едва передвигаясь сам, с великой радостью приютил девушку:

  -Хучь помру с живой душой рядышком, слава те, Хос-споди…»

     Рана ее оказалась сквозная, в бедро. До зари у раненной начался  жар, в беспамятстве пролежала она трое суток. Игнат ни на шаг не отходил от нее, выхаживал, как родную дочь, припомнив все, чему научила его долгая и  многотрудная  жизнь, моля Николая Угодника, чтобы тот  забрал его, больного старика, а не эту цветущую девушку.

    И беда отступила, Ольга пришла в себя, стала день ото дня поправляться. Однажды, едва, встав на ноги, она робко спросила Игната, где бы поискать тело отца, чтобы как-то похоронить…

– Э-э, душечка моя! – помолчав, грустно проговорил  старик, – так наша степь уж давно сама прибрала твоего папку, уже не похоронишь!

     И долго еще глубоко раненная полудетская душа ее тяжело  и больно привыкала к тому, что произошло…

    Глубокой осенью, когда уж совсем она поправилась и немного отлегла от сердца горечь утраты отца, единственного на свете родного человека, слег, и теперь уже не поднимался, и дед Игнат. Ольга кинулась, было, отваривать травы, запасенные стариком в достатке, но тот, уже с трудом выдавливая слова, остановил ее:

– Не суетись, не колотись ты, моя душечка… Помираю я… Господь смилостивился…Вот, домой зовет… Засиделся ты, говорит, Игнат… в гостях, хе-хе… Давай, мол, домой… Э-эх… Там, за овчарней, прикидана кизяком, могила, уж… Почитай, третий годок меня… Все дожидается. Пленные австрияки… Тут были, копали. Схорони, детка, старика… Не  дай его голодным… Волкам та собакам… в трату… А сама, приблудится сюды какой конек… ты не жди тут… Не жди ты красных. Ты… Чистая, белая кость и…тебе от них… Сущая погибель! Выбирайся, как … весной подсохнут… дороги, благослови тебя… Господь,душечка. А… харчей тут… хватит. Храни тебя, Господь…

     К вечеру он впал в беспамятство, а к утру и тихо помер. Ольга, видевшая в госпитале немало смертей, но потрясенная  такой  утратой, разревелась, как ребенок. Выплакавшись, отведя душу, уже после полудня, как и  велел Игнат, обрядила его в чистое, прочла «Отче наш…» и,  аккуратно завернув в холстину, опустила легкое высохшее тело  в могилу.

    Сама себе удивляясь, насыпала холмик, воткнув у изголовья и небольшой крестик, неумело сбитый ею из кусков досок. Ужаснувшись тому, что так и не узнала ни его фамилию, и ничего больше, химическим карандашом жирно написала на кресте « Раб божий Игнат. Умер 20 ноября  1918».

           …– Ну, рассказывай, мил человек, кто такой, откуда, куда? – Гаврилов, смахнув рукавом снег, присел  на кучу обгоревшего камыша и раскурил самокрут, выпустив густые клубы терпкого  дыма. Он приказал привязать руками и ногами  пленного к почерневшему столбу, а чтобы рассмотреть его получше, поднес поближе к лицу разожженный пучок соломы. На поиск Лопатина и его кобылы он отправил двоих  бойцов, Остапенко и Овчаренко остались  при командире.

– Молчишь… Ну-ну… Ты моли бога, чтобы хлопцы мне Лопату живым нашли, иначе казнь наша тебе будет ой, какая лю-ю-тая!  С тобой кто еще  шел? Куда шли и с чем ? Я… По-хорошему спрашиваю… Пока!

    Пленник, поникнув головой, угрюмо молчал. Шапку он потерял, и мокрые русые волосы спадали на высокий интеллигентный лоб. На вид ему было лет не больше тридцати, может, даже и меньше. Прямая осанка выдавала в нем военного.

– Ну, давай так… Ежели мне все, как есть, обскажешь, я тебя, – тут Гаврилов выпрямился и, оглянувшись на своих спутников, хитровато  ухмыльнулся, – просто, застрелю. Вот так: хлоп – и все! Без мук помрешь, дурилка! Ну, а коли будешь молча-а-ть… Не обижайся.

– Степа… Сапоги мне его дашь? Какой товар, офицерские! – Остапенко, нагнувшись, хотел было потрогать рукой, но пленный вдруг  выпростал из веревки ногу и с силой оттолкнул его.

– Ах, ты, паскуда!! – взревел отлетевший Остапенко и, подскочив, выхватил револьвер, но Гаврилов вдруг встал между ними:

– Остынь, Гришка! Успеешь, не  дури.

   Сузившиеся глубокие Гришкины глаза люто  блеснули желтым хищным блеском, заходили судорожно желваки на широких скулах, он злобно сплюнул в снег и отошел.

      Метель усиливалась, разбирался тягучий  степной буран. Из белесого бурлящего  мрака вдруг вынырнули вернувшиеся партизаны, ведя в поводу дрожащую мокрую Невесту.

    Поперек крупа ее , туго обхваченный вожжами, висел обмякший труп Лопатина, весь в белой пороше. Буденновка отчего-то была развернута тылом на лицо и туго завязана на шее.

     Один из бойцов, соскочив с коня, подошел к Гаврилову:

  -Туточки он был, недалече… Пуля в глаз вошла, а ему лисицы уж полголовы сгрызли… А напарника евойного,– он кивнул на пленного, – под запрудой уж собаки жрут, отгонять не стали.  А конь убег… Надо уходить, командир, заметает.

– Степа-а!! Будь человеком, Степа, да отдай же ты его мне! А-а ?! – заскулил, запричитал,  Остапенко, – за  Лопату-у, р-разор-ву, пор-рубаю-ю, падлу-у! Мы ж с ним! …С пятнадцатого год-а-а..! Что я деткам… его скажу-у… -и, навалившись на труп Лопатина, распластав руки, плакал, как дитя.

– Хреновые твои дела, господин офицер, – задумчиво проговорил Гаврилов, вплотную подойдя к пленному и еще раз в свете пучка горящего камыша рассматривая его, – в последний раз спрашиваю! Имей в виду, патрон на тебя, с-сука, я тратить не буду!!

  И, встретив безразличный, спокойный взгляд, осекся, отступил. И, развернувшись, бодро кивнул Остапенку:

– А ну, Григорий, забирай… Братишка, свои сапоги! Не портить же добро.

   Тот вскочил, размазывая по лицу слезы, и, неспешно подойдя, с разворота дал пленнику  прикладом карабина под дых. Голова его поникла, он обмяк, Гришка, улыбаясь, сдернул сапоги и, отшвырнув портянки, свернул их вдвое, затем, повернувшись к своему жеребчику, аккуратно вложил в подсумок.

– Его тоже… Я тебе отдаю. Кончай его , Гриша, да смотри, не отстань! – вскакивая в седло, гаркнул Гаврилов, – по коням! За мной, ма-арш!!

    Когда разъезд пропал в вертящейся белой мгле, Остапенко, спокойно улыбаясь, вынув револьвер, с силой еще раз ударил, находящегося в беспамятстве кадета рукояткой в затылок, будто отведя кипящую свою душу. Затянул потуже ослабленные веревки, пошарив по карманам его шинели, вынул золотые часы на цепочке и пустой серебряный портсигар.

    Отступив пять шагов, взвел  курок, наведя  револьвер в безвольно висящую голову:

– За Лопату тебе, говно! Э-эх, жалко мне, что сразу, без мук  подохнешь, падаль…– и вдруг, как что-то вспомнив,  Гришка опустил ствол и отступил еще немного, – ну не-ет, нет, господин хороший, я нынче оч-чень, очень  злой! Я тебе свою… Кару назначаю… Вот сейчас я с тебя  юшку красненькую пущу… Для затравки! Хы-хы… И нехай  тебя туточки голодные волчары  живьем, по кусо-о-чкам, рвут! – и , растянув рот до ушей от вдруг осенившей его мысли, два раза выстрелил пленному в плечо и босую белую ступню.

    Очень довольный собой, взлетел в седло, и, присвистнув, растворился в белой метели.

          …Ольга, не слыша в течение получаса больше никаких звуков снаружи сторожки, кроме тоскливого воя пурги, уже хотела  осторожно выйти, осмотреться, и уже взялась, было, за щеколду, как вдруг ударили где-то рядом  два подряд револьверных выстрела. Она замерла, вздрогнув от неожиданности,  и опять  в  напряжении отступила  в дальний угол, побелевшими пальцами сжав до боли карабин.

    И снова, сколько она  не прислушивалась, ничего, только тонкий плач колючего зимнего ветра. Какое-то смутное предчувствие теперь не оставляло ее, а страх отступил, стих, растворился. Где-то совсем недалеко раздался вдруг унылый волчий вой. И теперь она поняла, что люди там, наверху, – ушли.

     Держа карабин на весу в одной руке, в другой сжимая горящую керосинку, осторожно шла она, проваливаясь по колено в растущие на глазах белые сугробы, вдоль закопченных столбов, обходя побелевшие  уже  завалы обгорелого камыша.

    Слабый свет фонаря, колыхаясь, робко выхватывал из мрака  причудливые заснеженные предметы: обгорелые бревна, камышовые маты, разваленные кучи самана.

    Дочь гвардейского полковника, знакомая с оружием с десяти лет, она  не дрогнула, когда  вдруг в упор встретилась глазами с диким, горящим из темени  двумя зелеными огоньками, холодным взглядом  хищника. Резкий  выстрел разорвал тишину, послышался тоскливый предсмертный визг, огоньки пропали.

   И тут же, в трех шагах,  увидела она притянутого веревками к столбу человека, почти засыпанного порошей, и только под босыми его ногами снег таял в красной кашице.

   «Живой!» – пронзила ее сознание мысль. Отряхнув снег с головы, заметила едва шевелящиеся губы, дрогнувшие веки…

    Укрепив фонарь на торчащем из снега обгоревшем страпиле, она, выстрелив в темноту для верности еще раз, сбросила на снег кожух, обрезав веревку, с трудом опустила на него обмякшее тело. Послышался хрип, сдавленный стон и невнятное бормотание.  Перекинув карабин за спину, повесила на локоть  коптящий фонарь и за рукава потянула кожух, напрягая последние силы, вниз, в землянку, оставляя на снегу кровавый след.

    Едва заперла дверь, как снаружи снова, едва пробиваясь сквозь порывы ветра,  тоскливо повис  недалекий протяжный вой.

    Перетянув сырым ремешком икру повыше рваной раны, промыла, высушила чистой тряпицей, густо присыпала свежей  мелкопротертой золой с порохом, туго перевязала. Прощупав осторожно кость, с радостью убедилась, что она цела.

   Его лоб то и дело покрывался мелкой испариной, потрескавшиеся губы едва шевелились, дышал он сбивчиво, горячо. Ольга, приподняв его за плечи, стала снимать китель, ибо увидела еще одно бурое пятно, справа, пониже ключицы.

   Раненный вдруг вскрикнул и стал бормотать что-то бессвязное. На исподней рубахе, повыше легкого, ядовито растеклась над пулевым входом уже запекшаяся кровь.

    Осторожно приподняла торс, поддерживая мокрую голову, и, осмотрела  со спины и, не найдя выходного отверстия, а только какое-то, размером с яйцо, синеватое пятно, с ужасом поняла, что пуля не вышла, а застряла где-то под лопаткой…

    Раненый стонал в беспамятстве.

    И опять, сама поражаясь своему спокойствию, высыпала из патронов порох, промыв и высушив сочащуюся  ранку, сделала перевязку. Поминутно вытирая горячий лоб, просидела над  раненым до зари, а, едва поутру  улеглась снаружи буря, он  затих, часто и ровно дыша.

    Но Ольга, два года проработавшая в одном из московских госпиталей, хорошо понимала, что пока пуля находится в теле, это затишье временное, ее необходимо извлечь, иначе…

    Сколько же раз видела она, как неумолимая, лютая смерть  забирала тех, кого уж было не спасти! Одни тихо уходили в забытьи, в бреду, другие же – в сознании, ясно понимая, что жизнь-то  кончается, кто – молча скрипя зубами, кто – матерясь, рвя в беспамятстве окровавленные бинты, кто бессильно, как ребенок,  плача, умоляя доктора и сестричек помочь, вылечить, отогнать проклятую смерть…

     Сколько последних, наполненных болью, горем  и безысходностью, прощальных, коротеньких солдатских  писем написала она за те два года долгими ночами, дежуря в палате!

        Поднявшееся над искрящейся  белой равниной огромное степное солнце уже висело в зените, когда она вышла, чтобы набрать снега. Вокруг стояла полная тишина. Повсюду, куда ни глянь, холодный белый горизонт незаметно уходит в такое же белое бескрайнее небо. Тоска! Кажется, что она одна на всем белом свете! Но Господь милостив. Забрав у нее и отца и старого Игната, спасшего от смерти ее саму, послал Он ей эту живую душу, пока еще живую, и Ольга, еще не веря своему счастью, просит Господа дать ей силы и терпения… И не забирать его.

     Она решила попробовать извлечь пулю, пока он в забытьи, ибо хорошо знала, как в таких случаях опасно промедление. От пленных австрийцев, живших во время войны на зимовнике в работниках, в хозяйстве у Игната оставались и кое-какие хирургические инструменты, заботливо сложенные им в особом ящичке. Однажды, когда Ольга рассказала старику о своей работе в госпитале, тот, удовлетворенно кивая головой и таинственно улыбаясь, достал из сундучка и развернул перед ней в чистой тряпице несколько самых необходимых вещей: скальпели, ланцет,  пинцеты, зажимы, иглы и шелковую катушку:

– Время – то ныне  неспокойное, душечка, авось, пригодится…

   Она закипятила воду, прокалила на огне инструменты. Приготовила тампоны, йод. И, едва взялась за его плечо, чтобы перевернуть на живот, он застонал и открыл красные, воспаленные глаза. По высокому, покрытому крупными каплями пота,  лбу легла глубокая морщина, он с трудом перевел красные глаза  в ее сторону:

– Где… Где я ?.. В-вы кто ?– и глубоко, хрипло закашлялся.

– Прошу Вас… Вам нельзя разговаривать… Вы в безопасности, но Вы… Вы тяжело ранены,– она незаметным движением ладони отвела со своего лба прядь волос, выбившуюся из-под косынки, – надо будет потерпеть, пуля сидит неглубоко и…

-А-а-а, – он полуприкрыл глаза, на глубоком выдохе  пробормотав что-то невнятное, и Ольге показалось, что раненый снова провалился в забытье. Через минуту, когда она принялась вытирать его мокрый лоб, он вдруг левой здоровой рукой взялся за ее запястье:

– Пи-ить, дайте… Мне пить дайте же.  Я… Я чувствую… ее. Тащите, раз собра-лись… Только… – он опять закашлялся, – какую-нибудь… Мне хотя бы палку, что-ли… В зубы. Мы так делали, на фронте. Спиртику бы… – и он попытался было перевернуться, но резкая, полоснувшая через весь правый бок боль, вырвала из его груди протяжный стон.

     …Пуля со смазанным носиком  звонко ударилась о дно медной чашки.

Он бессильно уронил голову. Зашивая рану, Ольга увидела побелевший от времени рваный рубец пониже правой  лопатки. Единственная новая простыня, когда-то загодя прибереженная старым Игнатом для своего смертного одра, пошла теперь на бинты.

   « Не для проклятой смерти. Для жизни пригодилась, для жизни…» – усмехнулась про себя Ольга и удивилась сама себе, так легко и спокойно ей стало вдруг! Первый раз вынула пулю. И так просто все… Ведь если бы там, в московском госпитале, попросили бы ее прооперировать, да еще вот в таких условиях… Хотя фронтовики и не раз рассказывали, какие иногда  чудеса вытворяли сестры милосердия, выполняя свой долг там, на войне, на какие жертвы порой шли…

   Разумеется, она много раз видела, как хирурги извлекали пули и осколки, виртуозно обходя скальпелем крупные сосуды и нервы, легко  останавливая кровь, быстро и аккуратно кладя швы… Но, чтобы самой ?

Не зря учила анатомию, пригодилось.

Никогда и не думала ведь!

    А  вот, пришлось… Теперь надо молить Господа, чтоб все обошлось. И, шепча сухими губами молитву, оглядываясь и истово крестясь в угол, где темнела  небольшая  иконка Николая Угодника,  принялась развешивать над печью  мокрые  шинель и китель.

   Во внутреннем кармане нащупала что-то твердое, наглухо зашитое, сначала решила – документы, но потом, грустно  улыбнувшись,  поняла, что это офицерские золотые погоны.

          … Вечером того самого страшного дня, когда беспощадным  огнем трехдюймовок  был сожжен его  последний приют, зимовник, старый Игнат, много раз в своей жизни испытавший и хорошо знавший, что такое нужда и голод,  не растерялся и почти всю ночь дорезал и разделывал раненых овец и коз, живые – то все  разбежались по балкам, на радость хищникам.

    Когда-то, совсем молодым парнем, будучи на Турецкой войне, угодил он в плен, бежал, удавив часового, и нашел временный приют в молоканском селе, под крепостью Карс. И вот там-то, у молокан, и научился он так разделать, просолить, и просушить баранью тушку, что она потом может храниться в сухом месте, не портясь, месяцами… И теперь Ольге в наследство остались несколько мешков с сухой бараниной да  жира небольшой бочонок, было и немного лука да картошки, ящичек соли – старик все – таки надеялся перезимовать и эту страшную зиму.

    Тем Ольга и питалась, да осталось от пленных австрийцев еще пару мешков сухарей. Баранину, чтобы ушла соль, она на сутки замачивала в холодной родниковой воде и варила потом нечто вроде мясного супа.

    Засуетилась она и теперь, решив приготовить бульон, пока раненый, ровно дыша, спал.

– Я…,гм, гм, я… Ведь знаю Вас…, – Ольга, задумавшись над стряпней, вздрогнула от неожиданности, – Вы ведь дочь… Полковника… Ярославцева.  Я… Я по-ом-ню… – он умолк, тяжело и глубоко дыша, а затем, широко открыв глаза, хотел было привстать, но тут же, дернувшись от острой боли, уронил голову на подушку.

   -Ради Бога, лежите Вы! Да лежите же! Вам нельзя подниматься! – Ольга, протирая его лоб и лицо сухой тряпицей, мягко опустила свою ладонь на его, укрытую кожухом, грудь.

– А… Мои… Гм, вещи… Там… Впрочем, понятно. Разрешите же… Гм, представиться… Штабс-капитан Крестинский… Вла-димир.

– Из Ваших вещей, – Ольга наклонилась над ним, отчего-то понизив голос, – уцелели лишь погоны… Самое главное, Вы живы, Владимир. Не знаю, каким чудом… Прошу Вас, не разговаривайте.

     Ее мягкий низкий голос, эта спокойная обстановка, тишина, неожиданное, как дар Божий, спасение от лютой смерти, Крестинский мысленно, сквозь всполохи возникающего сознания,  воспринял просто, как невозможное чудо. События последних дней, бешенная скачка, ночные переходы, погони, перестрелки с красными разъездами, горечь потерь боевых товарищей, одного за другим, ведь из Москвы их выбралось семь человек, офицеров, все это давило стопудовым камнем, свежей раной болело в душе, так же как и мрак  неизвестности, лежащей впереди…

Продолжить чтение