Чернила с той стороны

Голос у пруда
Туман лежал над деревней, как саван, не рассеиваясь ни днём, ни ночью. Даже солнце здесь не светило по-настоящему, оно только пробивалось сквозь густое серое марево, размазывая блеклые тени по земле.
У подножия старого кладбища, где каменные кресты давно потеряли имена, стояла хижина, закопчённая временем и дождями. В ней жил могильщик, молчаливый старик, чья кожа была серой, как земля, которую он копал. Его дочь, Лейла, была странной с самого детства. Деревенские шептались, будто она родилась из самого тумана или что её нашли на могиле младенца, укрытую чёрной вуалью.
Когда Лейла пела, даже вороны на кладбище замолкали. Её голос был колдовским, чистым, как родник в горах, и в то же время пронзённым невыносимой тоской – будто каждую ноту она вытягивала из глубин собственной души, оттуда, где живут мёртвые сны.
На похоронах её голос сопровождал каждого покойника в путь. Люди говорили, что если Лейла поёт, душа точно найдёт дорогу. Но мало кто знал, что по ночам она исчезала из дома. Без обуви, босая, в одной тонкой рубашке, она шла в лес, туда, где старый пруд скрывался среди ив, тёмный и тихий, как взгляд покойника.
Однажды в деревню пришёл слух, что Лейла обручена. Все звали его Эдвардом – наследник состоятельной семьи, наследник винных подвалов и стеклянных люстр. Все удивлялись, как это могло случиться. Что он разглядел в девушке, чьё платье неизменно оставалось чёрным, а руки хранили запах сырой земли? Но, говорят, он полюбил её голос или её глаза, или её безмолвие.
Накануне свадьбы он исчез. Никто не знал, куда он направился. Лошади вернулись в конюшню сами, с пеной на губах и диким блеском в глазах. Лишь утром его тело вынесли из пруда. Глаза были широко раскрыты, наполненные таким ужасом, будто перед смертью он увидел то, что живому видеть не дано. На пальце всё ещё блестело обручальное кольцо.
С той поры Лейла больше не смеялась. Никто не видел её в цветном – только в чёрном платье, слишком длинном, словно оно было трауром по всему миру. Всё чаще её замечали у пруда. Она сидела неподвижно, словно вырезанная из камня, и пела беззвучные колыбельные. Казалось, ветер подхватывает её мелодию и уносит по воде. В деревне боялись говорить об этом, но все знали, что по ночам над прудом звучала песня.
Прошло семь долгих лет с той злополучной ночи, когда Эдвард исчез в водах пруда. Время в деревне текло медленно, словно вязкая смола, но память о случившемся не давала покоя ни одному жителю. Лейла, ставшая призраком самой себя, как будто растворилась в тени и тумане.
Но однажды на горизонте появился новый человек – Томас. Молодой резчик по дереву, уставший от городского шума и суеты, он искал покоя и уединения.
Его маленький дом стоял на окраине деревни, почти впритык к кладбищу, под ветвями старых ив, что склонялись над могилами, словно охраняя покой умерших.
Томас был немногословен, а глаза его отражали долгие ночи у камина, проведённые в молчании и работе. Он мастерил из дерева простые, но изящные кольца, словно в них жила душа дерева. Его руки были грубы и крепки, но в каждом движении читалась бережность.
Вечерами, когда туман сгущался и лес наполнялся шёпотом теней, Томас слышал тонкую, чуть слышную песню, словно далекий отголосок колокольчика в глубине леса. Он впервые увидел у пруда девушку в чёрном платье, сидящую на камне, уставленном мхом и корнями. Её лицо было бледным, почти прозрачным, а глаза глубокие, как бездна. Она не произнесла ни слова. Просто сидела, глядя в воду, как будто видела там не отражение деревьев, а ворота в иной мир. Томас почувствовал холодок, пронзающий до костей. Но в этом холоде было что-то притягательное.
Каждую ночь он возвращался к пруду. Иногда она начинала петь без слов, лишь звуки, плавные, как дыхание леса. Её голос был словно шёпот ветра, словно плеск воды о камни и одновременно колыбельная для душ, что остались по ту сторону.
Вскоре в доме Томаса стали происходить странные вещи. Его зеркало внезапно покрывалось инеем, даже в жаркие дни. По стенам скользили тени, не принадлежащие ни человеку, ни зверю. Резьба по дереву принимала странные формы, кольца вдруг становились похожи на обручальные, с выгравированными именами, которые он не помнил, чтобы вырезал.
Однажды ночью Томас проснулся от ощущения чужого прикосновения. Его рука была занята, на пальце блестело деревянное кольцо, идеально подогнанное, словно созданное для него самой судьбой.
Люди в деревне начали шептаться. Они видели девушку у пруда, но теперь она появлялась и возле дома Томаса, стояла у окна, где он работал до рассвета. Её глаза светились таинственным светом, а улыбка была такой же тихой, как её песня, и такой же холодной. Всё это становилось всё более реальным, вплоть до того, что Томас перестал отличать сон от яви. Он видел сны, в которых плывёт по тёмной воде вместе с Лейлой, чувствуя, как холодная рука сжимает его ладонь. Там, в глубине, он слышал обещания и клятвы, которые не слышали живые.
Всё больше он понимал, что девушка из леса, не просто дух, она нечто большее. Она мост между миром живых и мёртвых, между прошлым и будущим, между надеждой и отчаянием. И в этом союзе судьбы уже не было места для выбора.
Наступала осень. Лес вокруг деревни становился прозрачным, ветви скрипели, как кости в старом гробу. Наступал канун равноденствия – время, когда день и ночь равны, а значит, и живые с мёртвыми стоят на одинаковом расстоянии друг от друга.
В эту ночь Томас снова пошёл в лес. Он не чувствовал страха, только невыносимое влечение, будто каждая тропинка вела к одному и тому же месту.
Там уже ждала она. В свадебном платье, сотканном будто из паутины и теней, она казалась частью чужого, тревожного сна. Белая ткань отливала мертвенно-серым, словно вбирала в себя тусклый свет. Тонкий, почти призрачный силуэт был обтянут этим странным одеянием, и складки ложились так, что в нём угадывались изгибы, не совсем человеческие. Платье словно жило собственной жизнью – едва заметно поднималось и опадало, как лёгкие, наполненные не воздухом, а тяжёлой землёй.
Томас замер. Его ноги не слушались, словно земля сама держала его, не давая ни уйти, ни подойти. Он чувствовал, как под ним шевелится мох, будто кто-то копошится в земле. Воздух был плотным, как в часовне перед похоронами. Лейла медленно подошла ближе, как смерть, подкрадывающаяся в полночь. Её глаза сияли не светом, а глубокой и звенящей тьмой. Когда она протянула ему руку, он почувствовал ледяное прикосновение, от которого по телу пробежала дрожь.
Он взял её руку, и в ту же секунду лес заговорил. В воздухе разлились сотни голосов, тихих и зовущих, будто со всех сторон. Они шептали, пели, сливались в одну протяжную свадебную мелодию. В этих звуках не было радости – только древнее признание. Смерть не конец, если любовь не отпустила. А их любовь не отпускала. Внутри, прямо в глубине его сознания, раздался её голос, ясно и отчётливо: – «Ты пришёл, теперь ты мой, и всегда был.»
Луна исчезла с небосвода, и небо сомкнулось, как закрывающиеся глаза усопшего. Лишь в пруду продолжала колыхаться чёрная вода, отражая чужое, бескрайнее небо. Томас и Лейла двигались в медленном, тягучем танце, словно под водой. Он ощущал, как очертания мира за его спиной растворяются, как тело становится лёгким, как тень, а сердце бьётся всё реже.
Письмо Томаса, найденное потом в пустом доме, между страницами старой Библии:
«Я не боюсь. Когда она держит меня за руку, всё в этом мире исчезает. Я понимаю, как это глупо, но… что, если она права? Что если у мёртвых осталась любовь, которую живые предали? Что, если клятва сильнее смерти?»
Их свадьба состоялась без гостей. Только лес, пруд и кости в земле, скрипящие от старости. Вместо клятв, шёпот под корнями. Вместо поцелуя, дыхание которого нет, и в ту ночь всё исчезло, даже ветер, даже время.
Утро пришло бесцветным и серым. Таким, каким оно и должно быть после ночи, когда не было ни луны, ни звёзд, ни дыхания живых. Деревня проснулась, как всегда, в полусне, в полумраке, но воздух был густым и плотным.
Первые, кто приблизился к пруду, были дети. Они не знали, что нельзя ходить туда на рассвете. Но в тот день пруд казался особенно притягательным, будто звал. Вода в нём была спокойной, ни ряби, ни птичьего пения вокруг. Только лепестки, разбросанные по берегу – белые и чёрные, как будто кто-то уронил венок из мёртвых цветов. На камне, где обычно сидела Лейла, лежала длинная, рассыпанная по траве, как тень фата. Её ткань была тоньше паутины, и на ней не осталось ни росы, ни пыли. Рядом следы босых ног, которые вели прямо в воду и исчезали.
Дом Томаса стоял открытым, будто он вышел и забыл запереть дверь. На столе лежали кольца, все одинаковые, из одного дерева. Но исчезло то самое, что было на его пальце. На старом дубе, росшем у воды, кто-то вырезал: Лейла + Томас. Надпись была свежей, древесина ещё «дышала». Но никто не слышал топора, никто даже не видел, кто это сделал.
С тех пор по ночам в пруду начинал гореть неяркий, тусклый, мерцающий свет. Он не отражался на поверхности, он шёл снизу из глубин, откуда не возвращаются. И тогда раздавалась всё та же песня без слов, только голоса хрустальные, отдалённые. Деревня замерла, словно сама затаила дыхание. Люди перестали произносить их имена вслух, а дети, едва завидев пруд, обходили его стороной. Старики же, проходя мимо, тихо кланялись и шептали в воду: «Покой вам, супруги…»
Прошло больше полувека. Деревня изменилась, как и всё в этом мире. Выросли новые дома, старые покосились и заросли плющом, кладбище стало почти музеем. Легенда о девушке в чёрном и её пропавшем женихе перешла в разряд «байки для туристов».
Пруд оставался на своём месте, словно сам лес оберегал его от любого прикосновения времени и людей. Никто не осушал его и не застраивал берег, и не потому, что он был труднодоступен, а будто эта гладь воды имела право на неприкосновенность. Лес держал её в своих объятиях, как хранят древнюю гробницу не ради золота, а ради того особого молчания, что живёт внутри. Иногда местные подростки, ведомые скукой и жаждой проверить собственную храбрость, устраивали у пруда ночные «испытания на смелость».
Они садились у самой воды, старались высидеть до полуночи, вглядывались в неподвижную поверхность, ожидая хоть какого-то движения, и прислушивались к тишине, словно надеялись уловить в ней что-то потустороннее. Почти всегда всё заканчивалось ничем, и лишь редкие рассказы, передававшиеся шёпотом, намекали, что иногда пруд всё же отвечал.
В тот год осень пришла рано, и в день равноденствия в деревню приехала семнадцатилетняя Марта. Её отец родился здесь, но покинул эти места давно и, казалось, навсегда. О прошлом он говорил скупо и неохотно, словно боялся, что само упоминание может оживить то, что он хотел оставить позади. Лишь иногда, как бы между делом, он повторял одну фразу: «Не ходи к пруду ночью. Там женятся не живые». Эти слова врезались Марте в память не как предостережение, а как загадка, и именно она привела её туда в ту ночь.
Лес встретил её настороженной тишиной. Он не шумел, но и не спал, и казалось, что каждый ствол, каждая ветка следят за её шагами. Листья, шевелимые лёгким ветром, переговаривались между собой на языке, которого Марта не знала.
Марта подошла ближе, нагнулась, и в отражении увидела не только своё лицо. Из глубины, сквозь толщу воды, на неё кто-то смотрел. В этом взгляде не было угрозы, он не пытался испугать, но был исполнен странного знания, словно незнакомец узнавал её. И тогда зазвучала едва слышная песня. В ней сплетались тоска и нежность, любовь и одиночество, и сердце Мaрты болезненно сжалось, а затем стало биться в такт этой мелодии, словно подчиняясь её ритму.
Из глубины медленно поднялось мягкое свечение. В этом свете Марта увидела их – мужчину и женщину. Он держал её за руку, а она улыбалась, и хотя Марта никогда не видела этих лиц, она знала их имена так же уверенно, как знала своё собственное. Они смотрели на неё долго, пристально, и в тот миг Марта вспомнила отцовскую шкатулку, которую видела в детстве. Внутри лежало кольцо, вырезанное из тёмного дерева, и пожелтевший конверт с письмом. Первые строки всплыли в памяти отчётливо: «Если когда-нибудь услышишь песню у воды – не убегай».
Наутро её нашли спящей на берегу, в высокой траве. Она была цела и невредима, только на пальце блестело то самое деревянное кольцо. С тех пор песня зазвучала у пруда чаще. Её слышали не только у самой воды, но и в домах, когда ночной ветер проскальзывал сквозь щели, оставляя после себя запах мокрого мха и влажной земли. И с тех пор каждую осень, когда день и ночь становятся равными, кто-то обязательно идёт к пруду. Но не каждый возвращается таким же, каким ушёл.
Стеклянный человек
Дом стоял на самом краю глубокого провала, где серые скалы обнажали своё потрескавшееся нутро. Когда-то на этом месте была шумная шахтёрская деревня. В домах горели огни, в окнах звенели голоса, а с холмов доносился звон кирок. Но шахты давно пересохли, люди уехали в поисках работы, и всё вокруг погрузилось в тишину.
Лишь один дом оставался обжитым – кузнец Мэтью с женой Кларой и их дочерью Линой упрямо не покидали эти земли. Лина росла тихой, слишком тихой для ребёнка. Она говорила мало, слушала много и, казалось, слышала то, чего не слышали другие. Соседи, что изредка заходили в гости, уходили с невнятным беспокойством и шёпотом обсуждали её за спиной. В день, когда девочке исполнилось семь лет, на крыльце дома появился странный подарок – большое зеркало в резной деревянной раме. Его нашли рано утром, аккуратно завернутым в плотное полотно, без записки, без имени дарителя. Мэтью, решив, что это чья-то нелепая шутка, занёс находку в дом и поставил в угол общей комнаты.
С того дня Лина начала меняться. По ночам её мать слышала, как девочка бормочет во сне – сначала еле различимый шёпот, потом чужой, непривычно низкий голос. Иногда Лина надолго застывала перед зеркалом, глядя в отражение так, будто ждала от него ответа, и всё реже подходила к камину, будто огонь стал ей неприятен.
Однажды, не выдержав, Клара спросила:
– С кем ты разговариваешь, когда остаёшься одна?
Лина, не отрывая взгляда от стекла, ответила тихо и ровно:
– С ним. Он из стекла, и он меня ждёт.
В ту же ночь Клара проснулась от странного скрипа и пошла проверить дочь. Лина сидела прямо перед зеркалом, колени поджаты, руки сложены на коленях.
Когда мать вошла, девочка обернулась и сказала чужим, старческим голосом, в котором глухо отзывалось эхо, словно из глубокой пещеры:
– Он говорит, что мы похожи. У него тоже нет дома. Он был один… очень долго.
– Кто он? – Клара почувствовала, как холод поднимается от пола к плечам.
– Стеклянный человек, – ответила Лина.
На следующий день Мэтью, не желая больше терпеть, вынес зеркало во двор, решив разбить его молотом. Но стоило поднять руку, как в глубине стекла что-то вспыхнуло. На миг он увидел отражение самого себя… только глаза у этого «Мэтью» были совершенно пустыми, и именно оно, отражение, первым сделало шаг навстречу.
Кузнец замер, отступил и, не глядя, пробормотал:
– Мы… не будем трогать его. Завтра отнесу к священнику.
Наутро зеркало исчезло из двора и вновь оказалось на своём месте в доме, чистое и нетронутое, будто его никто не выносил. Лина, глядя на него, сказала без выражения:
– Он обиделся. Теперь он не будет ждать. Теперь… он будет забирать.
С того дня воздух в доме стал тяжёлым и неподвижным, словно насыщенным невидимым туманом. Тени от предметов перестали исчезать даже днём, а Лина всё чаще сидела перед зеркалом, беззвучно шевеля губами, будто произносила слова, которые нельзя услышать.
Однажды ночью Клара проснулась от звука, похожего на царапанье из-под пола, как будто кто-то скребся изнутри.
– Мыши, – сказал Мэтью, но голос его дрогнул.
Он спустился в подвал с фонарём. Среди старых ящиков заметил в пыли отпечатки детских пальцев – тонких, как у Лины. Следы тянулись к дальней стене, где появилась узкая щель, которой раньше не было. Она уходила в чёрную пустоту, и из этой пустоты слышалось тихое, медленное дыхание.
Когда он вернулся, зеркало стояло у самой двери, а Лина сидела напротив. На полу вокруг неё темнели свежие пыльные следы босых ног.
Девочка не подняла головы и тихо сказала:
– Он уже вышел. Теперь он в стенах. Он ищет меня… но сначала найдёт вас.
В панике Мэтью схватил зеркало и бросился в лес, решив закопать его или утопить в реке.
Но куда бы он ни шёл, тропы будто замыкались кольцом. Деревья повторялись, ручьи вели назад. В каждом отражении воды он видел не своё лицо, а чужие глаза, наблюдающие за ним.
Когда он вернулся домой, зеркало вновь стояло в углу комнаты. Лина спала крепко, с лёгкой улыбкой на губах. А на стене над её кроватью кто-то острым ногтем нацарапал одно-единственное слово «Скоро».
Мэтью почти не выходил из кузницы. С утра до ночи он работал без передышки – лишь бы не слышать, как в доме скребутся стены и как зеркало… дышит. Он знал, что оно дышит, потому что стекло запотевало изнутри.
Клара всё чаще просыпалась с синяками на руках, тонкими, как от детских пальцев. Иногда они зудели, будто под кожу пытались пролезть крошечные занозы.
– Он трогал меня, – сказала она однажды утром, дрожа. – Его руки… как лёд. Не человеческие.
Лина перестала выходить из комнаты. Она ела и снова садилась перед зеркалом. На её левой щеке появился тонкий, ровный шрам – словно стекло коснулось кожи острым пальцем.
– Он показывает мне путь, – прошептала Лина. – В том мире нет боли. Только свет и шёпот. Он ждёт меня там.
Клара пыталась достучаться до дочери, но Лина оставалась неподвижной, словно погружённой в глубокий сон наяву.
Женщина закричала, схватила её за плечи и стала трясти, надеясь вывести из странного оцепенения, но девочка лишь продолжала смотреть прямо перед собой, не моргая и не реагируя на прикосновения. В её зрачках отчётливо проступал чужой силуэт – мужчина, высокий и неестественно вытянутый, похожий на живую тень, с лицом, сотканным из хрупких бликов и тонких трещин, как поверхность старого, изъеденного временем стекла.
В ту ночь Клара, не решаясь оставить дочь одну, легла рядом с ней в постель. Она осторожно обняла Лину, прислушиваясь к тихому, ровному дыханию, и постепенно, не заметив, как, погрузилась в сон. Когда же утром открыла глаза, то увидела, что кровать пуста. На поверхности зеркала, запотевшей изнутри, проступал чёткий отпечаток маленькой ладони, прижатой к стеклу с той стороны, где не может быть живых.
Время тянулось мучительно медленно. Дни сменялись днями, неделями, но девочка так и не вернулась. Из соседней деревни пришёл священник, чтобы осмотреть зеркало, однако, задержав взгляд на прозрачной глубине его поверхности, он долго стоял неподвижно и в итоге не решился к нему прикоснуться.
– Это не вещь, – хрипло сказал он. – Это дверь, и она уже открыта.
Клара перестала спать. Каждый раз, закрывая глаза, она слышала детский голос:
– Мама, я здесь. Почему ты не смотришь?
Мэтью пытался разбить зеркало пять раз. На шестой молот отскочил, сломав ему руку. Но, зеркало не треснуло. Наоборот – его поверхность стала чище, прозрачнее, будто её вылизывали изнутри.
Иногда в отражении появлялась та же комната, но с искажёнными тенями. А за спиной Клары стояло плоское, бледное детское лицо. Оно всегда исчезало, как только она оборачивалась. Клара начала накрывать зеркало тканью, но каждое утро находила покрывало аккуратно сложенным рядом.
Однажды возле него лежал белый волос Лины. В другой раз её старая игрушка, медвежонок с оторванным ухом, пропитанный запахом сырости и прелого дерева.
– Она не ушла, – прошептала Клара. – Она просто стоит за стеклом и смотрит. В ту ночь зеркало снова запотело. В центре, детским пальцем, было выведено: «Выпустите меня.» Клара не выдержала, и вынесла зеркало в лес и закопала его в землю. Но, вернувшись домой, увидела его снова – оно стояло в комнате Лины, чистое и холодное. Клара крепко сжала в руке молоток и медленно подошла к зеркалу.
В отражении стояла Лина, глядя матери прямо в глаза, и тихо, едва слышно, шептала, умоляя:
– Мама, только посмотри. Одним глазком.
Клара подняла руку, намереваясь обрушить удар, но в отражении её движение так и не отразилось. Там она стояла неподвижно, словно прикованная к месту.
В следующее мгновение женщина поняла, что её уже нет по эту сторону. Крик застрял в горле, а губы отражения оставались плотно сжатыми, не издавая ни звука. На следующее утро соседи нашли дом пустым и тихим. Только в зеркале кто-то дышал и едва слышно постукивал изнутри.
Много лет спустя дом сгорел. От него остался лишь пепел и зеркало. Оно оказалось целым – ни копоти, ни пыли. Его нашли и передали в музей. Теперь оно стоит в углу, под стеклянным колпаком. Никто не может объяснить, почему каждую ночь на его поверхности появляется отпечаток детской ладони, а утром исчезает.
Ужин в доме мертвецов
Метель поднималась из-под земли, снег клубился, кружился, слепил глаза и заглушал звуки. Вокруг не было ни звёзд, ни дороги – только холод и бесконечная белизна.
Путник по имени Эдвард брёл вслепую. Он сбился с тракта ещё днём, сделав всего один неверный поворот у распятия со сбитыми указателями, и дорога исчезла. К вечеру, когда в костях звенело от стужи, а пальцы уже не ощущали рукояти посоха, он молил лишь об одном – найти крышу над головой и хоть какую-нибудь дверь. Вскоре его взгляд зацепился за силуэт, медленно проступающий сквозь снежную пелену. Постепенно в белом мареве вырос высокий тёмный дом с трубой, из которой вился тонкий дым, и окнами, за которыми мерцал тёплый золотистый свет. Снег ложился на его крышу, но та оставалась неподвижной, словно здание привыкло к бурям или само было их частью. Эдвард, едва переставляя ноги, дошёл до крыльца и постучал. На пороге стояла женщина в старинном платье до пола с кружевным передником. Тёмные волосы были заплетены в две косы. На её лице не отражалось ни удивления, ни страха, только ровная и спокойная вежливость.
– Проходите, добрый странник, – сказала она. – Вы ведь мёрзнете, а у нас тепло, и ужин как раз подан.
Он не успел ответить, как ноги сами понесли его вперёд. В доме пахло жареным мясом, свежим хлебом, луковым супом и пряностями. После долгой дороги и страха замёрзнуть где-нибудь у придорожного куста это казалось почти чудом.
– Прошу, снимайте плащ, – продолжила женщина. – Я миссис Вермильон, а это мой супруг, мистер Вермильон.
Из соседней комнаты вышел высокий мужчина в жилете с медными пуговицами. Он молча кивнул и протянул руку – холодную, слишком холодную, но Эдвард списал это на мороз за окном.
– А вот и дети, – добавила миссис Вермильон.
Из-за лестницы вышли двое – мальчик и девочка, оба улыбчивые, в одинаковых синих рубашках. У девочки в руках была кукла без лица, у мальчика деревянная лошадка с отломанной ногой.
– Вы пришли как раз вовремя, – сказала женщина. – Скоро начнётся ужин, а у нас всегда накрыто на пятерых.
Эдвард хотел объяснить, что он всего лишь странник и останется лишь на одну ночь, но не успел. В доме было действительно тепло, и он вдруг осознал, как нестерпимо голоден. Стол был накрыт роскошно, почти по-королевски. Белоснежная вышитая скатерть – тонкая, с краями, будто изъеденными молью, но всё же изящная. Фарфор с золотым кантом, вино в графинах темнело, как густая кровь в бурдюке. Длинные свечи в канделябрах из тёмного железа горели удивительно ровно, и ни один огонёк не дрожал.
– Садитесь, – пригласила миссис Вермильон. – У нас не принято заставлять еду ждать.
Эдвард сел за стол. Справа от него разместился мистер Вермильон, слева – дети, а напротив, во главе, сидела хозяйка. В её облике было нечто большее, чем просто роль хозяйки вечера. Казалось, она была частью самого дома, чем-то неизменным и постоянным в этих стенах.
Сначала ему подали густой луковый суп с лёгким пряным оттенком, затем запечённое мясо, которое таяло на языке. После этого на столе появились ягоды в тягучем сиропе, хлеб с изюмом и мягкий сыр, пропитанный ароматом свежих трав. Всё было удивительно вкусным, как в лучших трактирах столицы, и вызывало смутные воспоминания о детстве, которое он почти утратил в памяти.
Однако с каждой минутой он начинал чувствовать, что в этом вечере есть что-то странное. Время словно растянулось. Ему казалось, что он сидит за столом уже час, два, а может, и три. За окнами всё ещё бушевала метель, но луна не двигалась с места. Она застыла высоко в ночном небе, и её свет был неестественно ровным и холодным, словно сделанным из льда.
Семья вела между собой беседу, но говорила странно – короткими, словно заранее выученными фразами, которые звучали как реплики из давно разученной пьесы.
– Как прекрасна эта ночь, – говорил мистер Вермильон и улыбался, не мигая.
– Гость у нас с дороги, – добавляла миссис Вермильон, – надо подкрепить его душу.
– Кости у него звонкие, – прошептала девочка, играя куклой.
Эдвард усмехнулся, приняв это за причудливую манеру общения. Он поднял взгляд и заметил старинное зеркало в позолоченной резной раме, висевшее над камином. В отражении он увидел только себя. Не было ни детей, ни миссис Вермильон, ни мистера, ни даже самого стола, за которым они сидели. Он был один, в пустой комнате. Перед ним стоял голый стол, лишённый свечей и тарелок, покрытый толстым слоем пыли. Эдвард резко обернулся. Всё снова было на своих местах – еда, мерцающий свет свечей, семья за столом. Все смотрели на него и улыбались.
– Вы не едите? – спросила хозяйка, не меняя выражения лица.
– Я… – он сглотнул. – Прошу прощения. Просто… показалось.
– Ничего страшного, – ответила она, поднимая бокал, – у нас тут часто кажется.
Они выпили. Эдвард тоже пригубил, не желая показаться невежливым. Вино оказалось терпким и сладковатым, но в нём чувствовался странный привкус, напоминающий прах.
Он очнулся в постели, укрытой плотным покрывалом, которое пахло одновременно лавандой и тлением. За окнами всё ещё кружился снег, ночь никуда не ушла, а луна висела на том же месте, чуть выше верхушек деревьев, словно плохо закреплённая лампа. Эдвард не мог понять, сколько времени прошло. Было ли уже утро? Или тот ужин длился до рассвета, а рассвет так и не настал?
Он поднялся, накинул плащ и вышел в коридор. В доме царила тишина. Не слышалось ни шагов, ни голосов, даже дыхания. Лишь тиканье часов звучало глухо и тяжело, напоминая пульс умирающего сердца. Тогда он заметил пыль. Ею было покрыто всё – лестницы, перила, подоконники, книги в шкафах, картины, канделябры, даже тарелки на буфете. Казалось, в этом доме не жили уже много лет. Но как тогда объяснить недавний ужин, тепло очага, улыбки семьи?
Он вошёл в гостиную. Над камином висело большое зеркало, и, подойдя ближе, он вновь увидел в нём только своё отражение. На стене висели овальные чёрно-белые фотографии в тёмных рамках. На них были миссис и мистер Вермильон, а также двое детей. Те же лица, та же одежда, что и накануне за столом. На одной из рамок была выбита надпись: «Скончались при пожаре. Зима 1824 года». Эдвард сжал кулаки и обернулся. Казалось, стены слегка дрогнули, где-то в глубине дома скрипнула дверь. Он рванулся к выходу, распахнул створку пинком и… оказался в том же самом коридоре. За его спиной дверь захлопнулась сама собой. Он развернулся и увидел, что прямо перед ним стоит миссис Вермильон.
– Что-то не так, милый гость? – спросила она мягко.
– Этот дом… это ловушка. Вы… вы мертвы!
– Конечно, – спокойно ответила она. – Разве мы это скрывали? Просто у нас не принято обсуждать такие вещи за столом.
Из тени вышли дети. Их улыбки были слишком широкими, неестественными. Изо рта девочки струилась тонкая паутина.
– Никто не уходит из этого дома сразу, – произнёс мистер Вермильон, выходя из тьмы. – Сначала нужно понять, что ты уже остался.
Он поднёс к губам кубок – тот самый, из которого пил за ужином. Запах был знаком – сухая пыль, тёплый привкус праха, едва уловимая горечь костей. Но среди этих запахов был и ещё один, самый пугающий, – запах самого себя.
Эдвард больше не звал, не просил и не кричал. Он понял, что здесь никто не услышит. А может, и слышит, но не отзывается. Или, возможно, и сам он уже не издаёт ни звука, а лишь движется в тишине, как забытый маятник в нутре старых часов. Дни, если они здесь существовали – проходили один за другим. Он бродил по дому, не прикасаясь к еде и не утоляя жажду. Вино в графинах постепенно темнело, густело и становилось чёрным, как масло. Хлеб покрывался серой плесенью, но хозяева неизменно звали его к ужину.
Каждый вечер, в одно и то же время, они произносили одни и те же слова, словно играли в нескончаемую пьесу, из которой он уже не мог выйти.
– Садитесь, милый гость, – говорила миссис Вермильон. – У нас не принято отказываться от приглашения.
И он садился, потому что не мог не сесть. Казалось, руки и ноги двигались сами, как у куклы, подчиняясь невидимым нитям. Но однажды ночью он решил спрятаться. Скатерть на длинном столе свисала почти до пола, и под ней царила темнота, пыль и гулкая тишина. Он забрался туда, как когда-то в детстве, прячась от грома, лёг на пол и прижал ухо к холодным доскам.
Сначала он различил лишь лёгкий шорох, но затем послышались тихие голоса, сливавшиеся в протяжный шёпот. Он двинулся в их сторону, доски под ним скрипели, воздух становился всё плотнее и тяжелее, а пространство будто меняло форму. Он полз вперёд, как сквозь сон, по забытым коридорам, проложенным под полом, под фундаментом, под самой тканью реальности.