Когда дым ещё теплый. Часть 3.

Размер шрифта:   13
Когда дым ещё теплый. Часть 3.

Глава 1

НЕ ГОРОД, НЕ ДОМ, А ПУТЬ

Шёл четвёртый день пути.

Всё перемешалось: лица, даты, обрывки разговоров. Сколько мы едем? Мы ехали достаточно долго, чтобы мысли начали рассыпаться, как мокрые птахи с жерди. Я решил записывать – как и говорил Гарет. Без нажима, между делом, под прогнившим навесом у лесной переправы он бросил:

– Если эта дорога не заведёт твою память в петлю, то бумага оставит след. Пиши, молец. Бумаги у нас меньше, чем совести у наёмника, но хватит, если мозги не расплескаешь на каждый куст. Раз в четыре дня – а коли скучно, так и в шесть. Привыкнешь. Записи – как нарыв: сначала ноет, потом прорывает – и легче. Дорога как жена пьяницы: и бьёт, и жалко бросить.

Тогда я только кивнул. Казалось, бессмысленно. А потом, на закате, открыл мешочек, который дала мне Рене. Внутри – её локон: золотистый, с запахом полевых трав и дымка от очага. От этого запаха что-то встало на место. Нельзя просто ехать. Надо видеть. Запоминать. Понимать.

Третий день был тих, будто сама дорога задержала дыхание. Я слушал – себя, мир, Гарета. Он говорил мало, но метко; отводил глаза, будто берёг их на случай, когда действительно понадобится смотреть. Опыт у него был не книжный, а прожитый – горький, но настоящий. Таких зовут "надёжными"и хоронят с уважением.

Вечером я разжёг костёр через рунический камень – хватило лёгкого нажима, чтобы сухой мох вспыхнул ровным огоньком.

– Ты, я гляжу, у нас огнём командуешь, – хмыкнул Гарет. – Красиво. Только запомни: магия – она как масло в каше. Вчерпнешь всё вначале – потом глотать нечего.

Он пошевелил палкой угли, поднял на меня взгляд:

– Энергия – штука капризная. Переел – трясёт. Перегорел – пиши завещание, если руки ещё держат перо.

– Разве нельзя – аккуратно? – спросил я.

– Можно, – пожал он плечом. – Только покажи мне того, кто аккуратно падает в пропасть. За пятьдесят лет не встречал.

Он вынул из сумки зазубренную железку и кремень:

– Вот это – честно. Искра – и хватит. А твоя магия… как баба в шёлке: красиво, да не факт, что не с ножом под юбкой. Энергию беречь надо. Что сделаешь, если в тебя вцепится что-то поганое, а ни искры, ни воли? На одной браваде костёр не разведёшь.

Искры брызнули на мохнатую труху, пламя поднялось живым языком – простым, понятным. Я убрал камень в карман, пальцем ощутил холодную фаску рун. Передвинул мешочек с локоном ближе к сердцу.

Шли мы в обход городов – Гарет настоял:

– Город – свиной закуток: шум, вонь и каждый лезет в чужое корыто. Дорога – добрая пьянка: уж влип – допивай до конца. Только на открытом воздухе поймёшь, кто ты есть. Или кем был, пока тебя не вывернуло. В городе много глаз, – произнёс он. – Слишком много чужих голосов. На дороге – один свидетель, и он всегда с тобой. Здесь легче не обмануться насчёт самого себя.

– И что страшнее?

Гарет – долго молчит, потом:

– Смотря, что ты сделал.

К вечеру въехали в старый брошенный лес. Небо опустилось ниже, и дубы стояли плотнее, чем щиты в строю. Влажный воздух пах корой и железом. Колёса шершаво катили по корням, телега изредка вздрагивала, как от кашля. Шорохи за спиной складывались в полушёпоты – не слова, а намёки.

– Как тебя угораздило взяться за это ремесло? – спросил я, когда мы спускались с пологого склона в низину.

– Как всех, – сказал он после паузы, будто давно ждал вопроса. – Было у меня всё: жена, дом, поле. Жизнь – как телега: колесо сломалось – едешь криво. А чинить некогда. Да и не всегда есть чем.

Он потер загрубевшие пальцы, глянул на дорогу:

– Сначала катил по добру, потом по нужде. А теперь – просто потому что некуда возвращаться. Каждый лишний день пути – как сдача на похоронах: вроде мелочь, а бросить жалко.

Он засмеялся коротко, хрипло:

– Думал, я от весёлой жизни вожу? Да я просто из тех, кому повезло не сдохнуть в прошлом году. Остальное – привычка.

Стемнело быстро. Мы остановились у склона: дорога уходила в низину, между старыми дубами висел белёсый туман, как дым из чужой трубки. Гарет наломал веток, развёл огонь, сел, подперев спину мешком.

– Спать сегодня – с одним глазом, – сказал он. – Тут раньше деревня была. А потом – нет. Ни доски, ни камня. Только запах остался… и ветер, что стонет по ночам.

Он закутался в плащ, прикрыл глаза, и уже уносимый дрёмой буркнул, почти сквозь сон:

– Услышишь, как зовут по имени, – молчи. И не вставай. Неважно, чей голос. Даже если узнаешь свой. Не всё, что знает твоё имя, должно узнать твой голос.

Повернулся на бок – и затих. Будто не говорил ничего.

Я остался у костра. Пламя трещало и лизало сырые бока полена; тени ползли, вытягиваясь в чёрные руки. Подложив сухой ломтик коры, чтобы не шипело, и прислушался. Лес дышал – не злом, не дружбой, просто присутствием. Где-то далеко капнула вода. Лошадь переступила, фыркнула, унялась. Пальцами перебирал камни, чтобы унять дрожь в пальцах, и слушал, как дорога дышит через лес.

Страх пришёл не сразу, а тонкой нитью: кожа на затылке стянулась, ладони стали влажными. Я сжал камень и отпустил – как будто подтверждал себе, что могу без него. Долго ничего не происходило.

В какой-то миг мне послышалось, что в глубине дубравы кто-то тихо повторил моё имя. Не громко, не вкрадчиво – просто как будто я сам сказал его, но не ртом. Кожа на затылке стянулась. Я сжал зубы. Сложил ладони под колени, чтобы себя удержать, и не ответил.

Шёпот отхлынул так же тихо, как пришёл. Где-то в тумане хрустнула ветка – не от веса, от сырости. Ночь повела плечом.

Я подкинул в огонь ещё ветку, подвинул мешочек с локоном. Сел ближе, почувствовал в дыме тонкий, едва уловимый привкус полевых трав – как будто Рене прошла рядом и, не глядя, поправила мне ворот.

Назад – пустота, где сжимаются имена и ломаются дни. Впереди – то, что я ещё зову надеждой. Между ними – дорога. Её надо поддерживать не магией, а вниманием. И тогда она тянет душу – не на разрыв, а в линию, которой можно доверять.

Глава 2

ЦВЕТОЧНОЕ ПОЛЕ

Долина дышала ровно. Цветы качались, как мягкие волны, и повозка плыла по ним, оставляя за собой узкую, тут же зарастающую борозду. С одного края темнели хребты со снегом в складках, с другого – серело весеннее подножье; ветер менял направление и приносил попеременно запах мокрой земли и тёплого конского пота. Поле было полем – простым, широким, бесстыдно красивым. И этим спокойствием оно только подчёркивало тревогу, которая ехала внутри повозки.

Кучер работал молча: чуть короче вздёргивал поводья на ухабах, раз за разом поправлял узду, будто считал шаги лошадей. Внутри – мягкие сиденья, скрип, мерный стук колёс. Трое ехали близко, но каждый – в своём месте.

Рене лежала, поджав ноги, на коленях у Касс и смотрела в потолок, как будто там можно было рассмотреть ночные созвездия днём. Йорик жевал – не торопливо, а как человек, который удерживает зубами тишину, чтобы она не развернулась в крик. Касс не говорила. Держала равновесие ладонью у борта, иногда коротко, почти незаметно, касалась плеча Рене большим пальцем – как ставят метку "здесь"на карте, чтобы та не потерялась.

– Послушай, – Рене сжала пальцы, будто держала невидимое кольцо. – Мы же поженились с ним. В детстве. Под дубом, возле кладбища.

Йорик не поднял головы:

– Под тем, что гнётся к ограде?

– Он самый, – Рене улыбнулась краешком губ. – Колец не было. Сплели из одуванчиков. Уилл сделал своё аккуратным, как будто это действительно важно. Мой венок вообще развалился. Уилл сделал аккуратно, красиво как сейчас помню а у меня лепестки все рвались. Я психанула, расплакалась и к деду убежала. Он потом целый вечер меня отпаивал молоком с мёдом и учил свистульки делать. Один звучал, как сова, другой – как скрип двери… Будто вчера…

Слова повисли, как тонкие нити. Колёса простучали пару кочек. Рене перевела взгляд на Йорика.

– Жрёшь, как оголодалый волк. Ешь больше нас с конём вместе. Смотри: припасы кончатся – сам будешь бегать за зайцами.

Йорик (бормочет с полным ртом):

– Я когда волнуюсь – всегда ем.

Рене (щурится, бросает взгляд на мешок):

– Ну, значит, зарежем коня и тебя в упряжку пустим. И трав у нас много – будешь хрустеть до отвала..

Касс улыбнулась едва заметно. Согнула край плаща Рене, прикрывая ей плечо от сквозняка.

– Сейчас бы сладкого чего-нибудь, – сказала Рене уже тихо. – Есть?

– Нет… – Йорик машинально проверил карманы. Пальцы дернулись, будто сами вспомнили. – Хотя… стоп.

Он нырнул в сумку, зашуршал. Взгляд Рене и Касс одновременно на него, как нить, натянутая над пустотой.

– Вот, – Йорик вытянул зелёную конфету в тонкой бумаге с алхимическим знаком. Бумага давно обтёрлась по краям, но знак ещё держал чёткие линии. – За Дождливый Мост.

– Я и правда забыла, – Рене протянула руку, но не взяла. – Испытаешь?

– Потом, – он спрятал конфету в ладонь, помолчал. – У меня… ещё одна есть.

Повозку качнуло. Касс чуть сильнее упёрлась ладонью в борт; вторая рука сама собой легла ближе к ножнам.

– Откуда? – голос Рене стал ровнее, холоднее.

– От Леона, – сказал он после паузы. – Сунул в сумку у "Пьяного Лебедя». Сказал "откроешь дома». Я забыл. Вспомнил, когда собирался.

– Пять дней назад. И молчал, – в голосе Рене дрогнуло раздражение, но она его прижала. – Что ещё ты "вспомнишь"к вечеру?

– Ничего, – поднял руки, признательно виноватый. – Точно.

Касс перевела взгляд с Йорика на дорогу, выдохнула медленнее, чем надо, – и этого хватило, чтобы Рене опустила плечи. Йорик вытянул обе конфеты на ладонях, как на весах.

– Одну – тебе, – сказал он. – Или Касс.

Касс качнула головой. Забрала конфету и положила Рене. Потом достала узкую полоску полотна, обернула сладость дважды и крепко завязала узел. Отогнула манжету Рене и подшила узелок внутрь – тремя ловкими стежками, игла блеснула и спряталась. Руки у неё были спокойные, как у человека, который знает: вещи спасают не чудеса, а порядок.

– Уверена? – Рене поискала взгляд Касс. – Ты быстрее меня. Если что – уйдёшь.

Касс не ответила. Только большим пальцем коротко сжала пальцы Рене, а вторую конфету снова вернула Йорику, прижимая к его ладони. Жест был одновременно мягким и безапелляционным: "держи и думай».

– Я тоже за, – сказал Йорик уже без шутки. – Ты идёшь впереди. Пусть будет с тобой.

– Словно уже меня хороните, – усмехнулась Рене, и в этой усмешке прозвучала не бравада, а признание грузов. Она подвинулась ближе к Касс, будто чуть встала за её спину.

Повозка подпрыгнула на камне. Лошадь навострила уши. Кучер коротко цокнул, не оглядываясь. Ветер сменился: принёс пчелиный гул и запах свежей травы – и на мгновение, едва уловимо, что-то металлическое, как если б по камню провели клинком далеко в стороне. Йорик замер с раскрытой сумкой, вслушался, будто надеялся, что это был его желудок.

– Показалось, – сказала Рене, но неуверенно. Сдвинула ладонь на рукоять кинжала, который лежал у её бедра под плащом.

Касс уже сидела иначе: чуть развернув корпус к двери, так, чтобы закрывать собой Рене. Большой палец тихо поглаживал край ножен – не успокаивая себя, а проверяя, что всё на месте. На границе поля, далёкой и прозрачной, кружили птицы; не каркали, не падали вниз – просто висели точками над травой. Поле по-прежнему было просто полем. А значит, если беда и шла им навстречу, пряталась она не в цветах.

Лошадь перешла на более короткий шаг. Кучер прибрал поводья, как человек, который думает не о том, где он едет, а о том, куда придётся поворачивать, если дорога вдруг кончится. Внутри стало тише; даже жевание Йорика разбилось на редкие, продуманные укусы.

– Ладно, – сказала Рене, опуская голову на колени Касс. – Едем. Когда дойдёт до "момента», не проморгаем.

Касс кивнула. Её тень легла на руку Рене, и Рене не отодвинула её. Цветы шуршали о борт, как вода. Повозка шла вперёд, и от каждого кочка внутри становилось яснее: выбор уже сделан, просто ещё не назван.

Глава 3

ЧЕРНИЛЬНЫЕ РЕКИ.

– Народная поговорка.«Законы пишутся кровью, переписываются чернилами, а стираются потом тех, кто им верил».

День, с которого всё должно было начаться, не задался с самого утра.

Правозащитник. Почётно. Серьёзно. Ответственно. Пусто.

Жан долго не возвращался домой. Провожая друзей, он всё пытался удержать в памяти их лица – живыми, невредимыми. Ветер гнал по улицам ворохи бумаги и запахи пряного базара, и каждый шаг отдавался в голове эхом шагов из прошлого. Школа, где он забрал назначение, казалась одновременно близкой и чужой – как будто всё, что было до сегодняшнего дня, отдалилось на годы.

К вечеру он наконец направился домой, но на дорожке, будто тень от старой яблони, замер отец. Вытянутый, словно штык, в сюртуке, который жал плечи, он стоял, впиваясь взглядом в сына. Лицо его – знакомое, вечно готовое к упрёку – дрогнуло, как страница от ветра.

– Долго шляешься! – рявкнул он, но голос вдруг осел, будто споткнулся. – Ну? Куда?

Жан молча подал бланк. Отец схватил бумагу, глаза метнулись по строчкам – и вдруг щёки его налились неестественным румянцем, будто от стыда за собственную мягкость.

– Жан… – произнёс он, словно пробуя новое слово на вкус. – Сынок. – Губы дёрнулись в улыбку, неловкой, как заплатка на локте. – Мать! Иди же!

Мать выплыла из дверей, будто кукла на пружинках. Шёлк платья шелестел, как осенние листья под ногами.

– Ах, Жанчик… – Голос её звенел, как треснувший колокольчик. – Мы так волновались! – Она обняла его, но руки были холодны, будто ключи от давно проданного дома.

Гости съехались быстро, будто ждали сигнала. Аптекарь, часовщик, сосед-алхимик с пальцами, пропитанными медным налётом, вдова с лицом, как смятый конверт, – все говорили громко, но глаза блуждали, избегая Жана. Отец, наливая вино, хлопал гостей по спинам:

– Иветт, спасибо за цветы… Жаль, Лизу не взяли в столичный театр. Но, знаешь, у скромных девочек всегда есть шанс выйти замуж за…

– Наш-то в правозащитники! Не чета твоему, Фабьен, – он кивнул на соседа, – архивному кроту!

Мать подносила пирог, разрезая его тонко, как будто делила не десерт, а чужие секреты:

– Мы всю жизнь ради него трудились! Отец даже наследственную карту… – она закатила глаза, – пожертвовал, чтобы сын учился!

– За Жана! – Отец поднял бокал, и вино расплескалось, как кровь из пореза. – Наша фамилия теперь в истории!

– Какая честь для семьи! – говорил аптекарь, чья дочь не попала туда, куда надо ему.

– Настоящий защитник! – вздыхала соседка, чей муж сидел за налоговые махинации.

Жан сидел, откусывая кусочки безвкусного торта. Слова гостей – "гордость», "честь», "будущее"– падали на стол, как крошки, и он ловил себя на мысли, что всё это уже видел: вот аптекарь украдкой мнёт салфетку, вот вдова щурит глаза, будто высчитывает его будущий доход. Даже смех матери – короткий, как выстрел, – был ей не к лицу.

– Ты ведь останешься нашим защитником, правда? – шепнула мать, поправляя ему галстук. Её пальцы дрожали, будто боялись сорвать маску.

Он кивнул, улыбнулся, как учили с детства. А за окном, в чёрном зеркале ночи, отражались огни – чужие, ненужные, но честные.

Жан мотнул головой, будто стряхивал с себя липкий плён воспоминаний. Солнце косилось за черепичные крыши, и он наконец сделал шаг через порог.

Здание правозащитников, застывшее на перекрёстке трёх улиц, напоминало не столько храм справедливости, сколько надгробие. Его белые стены, отполированные до блеска дождями и услужливыми руками каменотёсов, сияли фальшивой чистотой – будто припудренное лицо стареющей куртизанки. Резные арки, изогнутые в почти религиозном порыве, зияли пустотой, словно рты, готовые поглотить тех, кто верил их сладким обещаниям. Стрельчатые окна, узкие и высокие, походили на щели в доспехах – будто само здание боялось, что кто-то разглядит его нутро.

Три этажа, выстроенные в безупречной симметрии, возносились к небу, как три ступени пирамиды, где у подножия толпятся просители, а на вершине царит тот, кто переписывает законы пером из вороньих перьев. А ниже, в подвале, куда не доходил даже шёпот совести, лежали дела. Забытые – те, что угрожали слишком влиятельным фамилиям. Решённые – те, что принесли золото в карманы судей. И вечные – те, что ждали своего часа, как трупы в склепе.

Герб у входа – весы, уравновешенные слепым глазом – отбрасывал тень в форме удавки. Камень под ногами, отполированный до зеркальности, отражал не лица, а маски: одни – в слепой надежде, другие – в циничном расчёте. Даже воздух здесь был пропитан двойственностью: запах старых фолиантов смешивался с ароматом дорогого ладана, который жгли, чтобы заглушить вонь гниющих принципов.

Каждый завиток на фасаде, каждая трещина в камне шептали не о победах, а о сделках. Вот здесь, у третьей колонны, граф д’Артуа купил оправдательный приговор за бочку бургундского. Там, под фонарём с витражным стеклом, судья Леру получил пощёчину от вдовы, чьего сына он осудил за кражу хлеба… и велел вырвать ей язык. Здание дышало, но дыхание его было тяжким, как у старика, заживо погребённого в собственном величии.

Оно не хранило правду – оно консервировало её в медовой лжи. Даже фрески на сводах, изображавшие "торжество закона», писались красками, разведёнными на крови тех, кому отказали в последнем слове. И всё же люди шли. Несли свои надежды, как свечи, не зная, что в этом храме нет алтаря – только алтарь себя.

Жан остановился. Он не знал, кем быть теперь: сыном, правозащитником – или просто собой. Он вошёл – медленно, как входят в чужой храм, надеясь, что стены примут.

Двери распахнулись бесшумно – и Жана сразу окутали шум и свет, как будто он шагнул не в государственное учреждение, а на приём к герцогу. Пол выложен тончайшим мрамором, зеркальным, как лёд. Потолок – сводчатый, расписан яркими фресками: сцены суда, где правда торжествует, бедняки получают справедливость, а тиранов ведут в кандалах. Изумительно прописано – как в храмах.

Но присмотрись – и увидишь:

– На фреске судья, разрывающий цепи раба, носит перстень с фамильным гербом графов де Вриньи, чьи потомки сейчас в совете.

– Плачущая вдова на картине держит свиток с датой "512"– годом, когда один влиятельный род лишили поместий за мятеж.

– Даже кандалы на тиране – позолочены.

Атмосфера – как в ярмарочный полдень: звонкие шаги, шелест бумаг, оживлённые голоса. И всё вежливо. Идеально. Ложка мёда в каждой фразе.

– О, новенький! – воскликнула женщина в бело-золотом мундире, заметив Жана у входа. У неё были щёки, румяные, как яблоки, и голос, в котором звучала музыка. – Какой отдел? Помощник? Ах, к Муру. Конечно, мы сейчас вас сопроводим!

Она передала его другому сотруднику – юноше с кудрявыми волосами и кожаными перчатками, пахнущими дорогими духами. Тот кивнул, протянул руку и, улыбаясь, повёл по коридору.

– Здесь всё по часам, – сказал он. – Никакой бюрократии. У нас как? Обратился – получил. Видите, как всё устроено? Чисто. Прозрачно. Уважительно.

Жан заметил:

– Его перчатки слишком выделяются.

– На запястье – след от браслета.

– В кармане пиджака – уголок конверта.

– Вы будете у куратора Мура? – юноша сбавил шаг. – Повезло. Один из лучших. С виду угрюм, но вы не обращайте… и вы там держитесь. Прошл… А не важно.

Они миновали сад, и Жан невольно замедлил шаг. Подошва прилипла к плитке, будто земля не хотела отпускать. Фонтаны булькали с натужной вежливостью. Вода в них была мутной – Жан разглядел обрывки бумаги с печатями: "Дело №… уничтожено за ненадобностью».

– Смотрите, наш парк вдохновения! – юноша в перчатках махнул рукой.

Статуи Справедливости стояли криво, будто их ставили пьяные каменщики. Одна держала весы, где вместо чаш висели пустые кошельки. Другая – меч, застрявший в собственной тени. Жан потянулся поправить покосившуюся табличку у подножия и отдёрнул руку: металл был липким, словно покрыт кровью, которую спешно стёрли.

– Красиво, правда? – проводник щёлкнул пальцами, и где-то щебетнула механическая птица. – Здесь отдыхают души.

В центре, под плакучей ивой – её ветви напоминали пальцы, сжимающие горло, – девушка трогала струны арфы. Звуки сливались в мелодию, которую Жан слышал вчера – уличный шарманщик играл её перед тюрьмой. Арфистка улыбалась, но её глаза были пусты, как окна заброшенного дома.

– Она играет по заявкам, – прошептал проводник. – Хотите – закажете что-то?

Жан покачал головой.

– Тогда пройдём дальше… Здесь решают судьбы, – юноша щёлкнул пальцами, и дверь с гербом распахнулась. – Удачи.

Кабинет Мура оказался ниже уровня коридора, с каменными стенами и единственным окном под потолком. Воздух был сух и пах пеплом. Жан вошёл без приглашения.

Мур сидел за старым столом, заваленным папками: на корешках – номера дел, на клапанах – сургуч, на обвязках – подписи "пронумеровано, прошнуровано и скреплено». Он писал быстро, как человек, привыкший, что мысль обязана укладываться в строку протокола.

– Садитесь, – не поднимая взгляда, он указал на табурет у стены. – Нет, не туда. Именно этот. В описи проходит как "нестабильный». Привыкайте садиться не там, где мягче, а туда, куда вас назначили.

Жан сел. Табурет честно скрипнул.

– Молчите? Хорошо. Учтите: "право хранить молчание"у нас трактуется узко. Молчание фиксируется в протоколе как "отказ от пояснений без ходатайства». Audi alteram partem – "выслушай другую сторону», – но сперва мне нужно убедиться, что вы вообще сторона, а не предмет.

Он наконец поднял взгляд: холодный, прицельный, будто сверял человека с формуляром.

– Жан Грейклэйв, – медленно произнёс он. – Ранее "подающий надежды». Теперь что подаёте? Ходатайства? Апелляции? Или пока только подписи в журнале входящей корреспонденции?

– Рад знакомству, сэр, – спокойно сказал Жан.

– Превосходно, – Мур кивнул. – С первых слов – честность на грани нарушения субординации. Отмечу в личном деле: "температура речи – повышенная». Не волнуйтесь, onus probandi – бремя доказательства – у нас всё равно обычно сваливается на старших.

Он откинулся на спинку стула.

– Вы всегда входите так, будто идёте sub iudice – "под судом»? Или это новая манера выпускников? Удивительно, как уверенность выживает при такой нехватке результата.

Короткая пауза.

– Вас учили молчать, думать, ждать, – продолжил он. – Редкий случай, когда учебный план хоть где-то сработал.

Мур поднялся. Движения – сухие, точные, как у человека, чьи жесты много лет служат процессу.

– Сразу к сути. Я не уговариваю. Я проверяю. Это стресс-собеседование, первичная оценка профпригодности и этического порога. Внутренний регламент, раздел третий. Ответьте честно: вы всё ещё считаете, что вас учили ради добра?

Жан встретил взгляд:

– Нет.

– Вот и славно, – впервые без усмешки сказал Мур. – Fiat veritas. Да будет истина. Только помните: "истина"у нас не свет, а рассвет – холодный, туманный и с запахом крови на траве. И ещё: на бумагах у нас красиво стоит in dubio pro reo – сомнение в пользу обвиняемого. В практике действует иной обычай: in dubio pro potentia – сомнение в пользу сильного. Привыкайте работать между этими двумя строками – lex scripta и lex non scripta.

Он вернулся к столу, взял карточку.

– Вот ваш допуск – вторая ступень, без права подписи per procurationem. Рабочая визитка, пропуск в архив до синего уровня, право запроса экспертизы ad hoc – только через куратора. К Совету не приближаться: юрисдикция токсична, nemo iudex in causa sua – никто не судья в собственном деле, а у них сплошной конфликт интересов.

Он посмотрел поверх карточки:

– В коридорах не болтать, в окна не пялиться, руки не совать туда, где написано "вещественные доказательства». Нарушите цепочку хранения – chain of custody – и вас же оформят "крайним». Поняли?

– Понял.

– Хорошо. И ещё: не пытайтесь "понять, что здесь происходит». Это вредно старым, а вам – смертельно. Делайте то, что можно приобщить к делу. Всё остальное – шум.

Жан взял карточку. Она была прохладной, с тиснёным гербом. Бумага чуть шуршала, как будто уже спорила с ним.

– Спасибо, – сказал он.

– Не благодарите. Hodie tranquillitas, cras tormentum. Сегодня – тихо, завтра – муки. Если вдруг дойдёт до corpus delicti, старайтесь, чтобы это были не вы.

Мур подошёл к свету, и его тень вытянулась по стене, сложившись в фигуру с мечом и весами.

– Признаю, – произнёс он ровно. – Держитесь лучше, чем ожидал. Почти человек. Для начала достаточно.

Жан поднялся. На пороге он услышал:

– И да. Если соберётесь глупо умереть – предупредите заранее. Мне нужно успеть подать служебную записку и закрыть статистику потерь без ночных визитов.

Глава 4

ТЕХ
Продолжить чтение