Ольгино море

Размер шрифта:   13
Ольгино море

Глава 1: Чужая Вода

Атлантика дышала ледяным паром. Конец августа в Бретани выдался свинцовым – небо придавило землю низкой пеленой, ветер гнал по песку колючую крупу морской пыли. Пляж у деревни был пуст, как после чумы. Только чайки, орущие на скалах, да волны, методично бившие в гранитные глыбы, разбиваясь в жидкое стекло и белую пену. Чужая вода. Всегда чужая.

Ольга сидела на песке, поджав под себя окоченевшие ноги. Ветер трепал светлые, смешанные с сединой пряди, выбившиеся из-под ворота свитера. Свитер был хороший, когда-то дорогой, ангорка, но поношенный – локти слегка вытерты, на манжетах следы стирок. Под ним тонкая шифоновая юбка цвета морской воды, ее полы бешено хлопали по голенищам сапог, как пойманная птица. Символ нелепой попытки легкости. Всего. Здесь. Сейчас.

В руках она сжимала пустой термос. Последние глотки чая с лимоном и медом – ее единственное русское упрямство в этих широтах – иссякли час назад. Вместе с теплом. Тепло кончилось полгода назад, когда замолкло хриплое дыхание Жерара в соседней комнате, а с ним – и последние обрывки смысла. Двенадцать лет во Франции. Двенадцать лет l'étrangère. Чужестранки. Даже вдовой она осталась чужой. Детей не было. Песок жизни утекал сквозь пальцы, не оставляя следа.

Она уставилась в серую муть горизонта, где небо сливалось с морем в одну безрадостную хмурь. Видела не волны – видела прошлое. Тень Жерара в дверном проеме кухни, его спокойные руки, раскладывающие пасьянс. Видела пустоту, которая теперь заполнила их дом у маяка. Физическая усталость, тяжелая, как мокрая шуба, окутала плечи. Горе и одиночество – не душевные категории, а вполне материальная гиря, прикованная к шее.

Пальцы сами нашли гладкую палку, выброшенную прибоем. Машинально, почти без мысли, она провела ею по темному, мокрему песку у кромки воды. Буквы выходили угловатые, знакомые: О Л Ь Г А. Ее имя. Отпечаток ее присутствия на этом пустынном берегу. Она откинулась, глядя на надпись. На то, как ее зовут.

И тут пришла волна. Не большая, не грозная, просто очередная, ленивая. Она накрыла буквы, зашипела пеной, отхлынула. На песке осталась лишь влажная гладь. Ни буковки. Ни следа. Как будто и не было ничего. Никогда.

Ольга глухо усмехнулась. Голос сорвался в хрип. Вот и вся ее жизнь здесь. Эфемерный след на мокром песке. Смыло. И никто не заметил.

Рука полезла в глубокий карман свитера. Нащупала холодный, знакомый до боли предмет. Старый ключ. От квартиры в Москве, в том самом доме у метро "Аэропорт". Физическое напоминание о другой Ольге. О той, что была до Франции, до Жерара, до вдовства. О том месте, куда теоретически можно было вернуться. Хотя она не была там… Боже, сколько лет? Связь, тонкая как паутина, но неразорванная. Призрачная нитка к призраку прошлого. Она сжала ключ до боли в суставах. Острый зубчик впился в ладонь.

Подняла голову. Ветер тут же бросил ей в лицо горсть соленой пыли. Она зажмурилась. А когда открыла – серые, глубокие глаза, цвета этого самого бретонского неба и этого самого холодного моря, отразили лишь бесконечную пустоту. Усталость веков. Накопленную грузь одиночества. Окна в ту самую опустошенность, что поселилась внутри с тех пор, как замолкло хриплое дыхание в соседней комнате.

Холодно. Пронизывающе холодно. И снаружи, и внутри. Тоска. Ощущение, что самое главное уже случилось, а дальше – только тиканье часов в пустом доме и вой ветра с Атлантики. Чужой воды. Всегда чужой.

Она подтянула колени к подбородку, кутаясь в свитер. Шифоновая юбка бешено захлопала на ветру, пытаясь улететь. Ольга прижала ее ладонью. Удержать. Хотя бы это.

Глава 2: Вены Времени

Ветер не стихал. Он выл в ушах монотонным, назойливым ревом, забирался под свитер, цеплялся за развевающиеся клочья шифона. Ольга сидела на том же холодном песке, поджав ноги, но уже не глядела на море. Поток серых, тягучих воспоминаний о Жераре, о пустом доме, о бессмысленности этих двенадцати лет во Франции, наконец, схлынул, оставив после себя не опустошенность, а острое, почти физическое ощущение здесь и сейчас. Ощущение собственного тела, замерзшего, скованного усталостью, сидящего на краю чужого мира.

Ее взгляд, блуждавший бесцельно по мокрому песку, у ног, вдруг упал на ее собственные руки. Они лежали на коленях, ладонями вверх, безвольные, как выброшенные морем раковины. И Ольга замерла. Застыла, завороженная этой неожиданной картой собственной жизни, развернутой перед ней.

Она подняла руки ближе к лицу, повернула их. Руки всегда были ее достоинством – изящные, с длинными пальцами пианистки, хотя играть она не умела. Но сейчас она разглядывала их не с привычной беглой нежностью, а с болезненной, исследующей внимательностью. Как археолог – древний свиток.

Кожа. Раньше она была упругой, гладкой, почти прозрачно-фарфоровой. Теперь… Теперь она казалась тонкой, невероятно тонкой. Почти пергаментной. И сквозь нее, особенно на тыльной стороне ладоней и на запястьях, проступали синие, извилистые линии. Вены. Они выступили рельефно, как русла пересохших рек на старой карте. Синими речками под пергаментной кожей. Они пульсировали едва заметно, напоминая о тайной жизни, текущей внутри, невзирая на внешнюю оболочку.

Она медленно провела указательным пальцем левой руки по выпуклой вене на правой. Кожа под пальцем подалась легко, почти невесомо. Возникло странное, пугающее ощущение – будто вот-вот, под тончайшим пергаментом, коснешься не плоти, а самой кости. Хрупкости. Немыслимой хрупкости этого носителя жизни.

Именно в этот миг страх накрыл ее. Не медленный, ползучий, как океанский туман, а внезапный, острый, как удар ножом под ребро. Он сдавил горло, перехватило дыхание. Глаза расширились, уставившись на синие реки под прозрачной кожей.

Неужели? – пронеслось в голове, ясно и неумолимо. Неужели все главное уже позади? Жара крымской юности, безумные вихри страсти с Андреем, жгучая боль потери ребенка, даже тихая гавань с Жераром… Неужели впереди – только это? Только увядание, день за днем? Только тишина этого чужого, вечно ревущего моря? Только ожидание конца в одиночестве?

Внутри поднялся кричащий диссонанс. Внутри она чувствовала себя… ну, не семнадцатилетней, конечно, но и не пятьдесят два! Где-то двадцать пять. Максимум тридцать. Там, внутри, жила все та же Ольга, что могла бежать босиком по крымскому пляжу, что готова была сгореть в пламени страсти, что мечтала о ребенке с такой силой, что казалось – силой мысли можно его удержать. Там жила энергия, желания, пусть и приглушенные горем. А паспорт, эти руки, этот холод, эта вечная `étrangère` – это была какая-то жестокая маска, надетая на нее без спроса. Годы, наполненные до краев переживаниями, потерями, борьбой, создавали ощущение, будто эмоциональный ресурс исчерпан дотла. Будто все яркое, огненное, значимое осталось там, в прошлом. А впереди – бесконечная серая равнина увядания.

Она сжала кулаки, пытаясь скрыть от себя эти синие реки, эту пергаментную кожу. Суставы хрустнули тихо, но отчетливо. Страх сжимал горло все сильнее. Это был не страх смерти. Это был страх жизни – жизни, которая уже не будет главной. Жизни на обочине собственной судьбы. Жизни под аккомпанемент воющего ветра и чужого моря.

Этот ледяной ужас был прямым, неизбежным следствием той опустошенности, что окутала ее на этом берегу. Он кристаллизовал ее смутную тревогу в кошмарную ясность. Одиночество было не просто фактом настоящего – оно простиралось в будущее, бескрайнее и безрадостное, как это свинцовое море перед ней. И ее собственное тело, ее руки, стали зримым, осязаемым доказательством этого будущего. Метафорой хрупкости не только плоти, но и самой ее надежды на то, что еще может что-то измениться. Что еще может быть что-то важное.

Она опустила кулаки на колени, снова раскрыла ладони. Синие реки все так же пульсировали под тонкой кожей. Море ревело. Ветер выл. А внутри бушевал холодный, безмолвный ужас перед временем, утекающим сквозь пальцы, как песок, и перед пустотой, которая ждала ее впереди. Отчаяние щемило сердце. Она чувствовала себя невероятно уязвимой, обнаженной перед неумолимым ходом часов, отмеряющих ее дни на этом пустынном, чужом берегу.

Глава 3: Сирень и Бессмертие

Ветер на бретонском пляже выл, как голодный зверь, забирая последние крохи тепла из свитера, пробираясь под шифон юбки. Ольга съежилась, пытаясь укрыться от его ледяных пальцев. Глаза, уставшие от созерцания серой бездны моря, закрылись. И вдруг… сквозь соленую остроту океана, сквозь запах мокрого песка и водорослей, прорвался другой аромат. Слабый, едва уловимый, как призрак. Сладковатый, пьянящий, невероятно нежный. Сирень.

Он ворвался в сознание не через ноздри, а прямо в сердце, горячим уколом. И песок под ней, холодный и сырой, вдруг стал обжигающе горячим. Не бретонский песок. Крымский. Конец 80-х. Жаркое южное лето, стоящее колом, пропитанное пылью тополей, нагретой смолой сосен и… сиренью. Всепроникающим, густым, как мед, запахом сирени. Он был повсюду: в их маленьком дворике, заваленном старыми ящиками и колесами от "Жигулей", в узких улочках, ведущих к морю, даже в самой воде, казалось.

Она открыла глаза – но видела не свинцовые волны Атлантики, а ослепительное синее небо Крыма над двором-вселенной. Солнце било в макушку, заставляя щуриться. Воздух дрожал от зноя. И там, у покосившегося забора, буйным, наглым кустом цвела сирень. Лиловая, белая, фиолетовая – гроздья, тяжелые от нектара и пчелиного гула.

И он. Саша. Восемнадцать лет, загар до черноты, коротко стриженные светлые волосы, лучистые голубые глаза, всегда с хитринкой. Сосед. Ученик ПТУ, механик. Предмет тайных вздохов всех девчонок двора. Но он выбрал ее. Ольгу. Семнадцать, тонкая, как тростинка, с длинными светлыми косами и глазами, в которых он говорил, что "можно утонуть". Они были в самом соку юности, чисты, наивны и абсолютно уверены, что мир создан исключительно для них и их чувств.

Воспоминание обрушилось теплой волной, смывая на мгновение холод Бретани и горечь настоящего. Ольга погрузилась в него, как в парное молоко. Это была первая любовь. Всепоглощающая. Оглушающая. Она заполняла все пространство внутри, не оставляя места ни для сомнений, ни для страха. Саша знал ее как никто потом. Он видел ее смешной, плаксивой, капризной, восторженной – и принимал всю. Для него она не была "слишком" – слишком чувствительной, слишком мечтательной, слишком русской (это придет позже, во Франции). Она была просто Олей. Его Олей. И это дарило ей головокружительное чувство уникальности, полного, безоговорочного принятия. Они верили в "НАВСЕГДА" с той слепой, прекрасной убежденностью, которую дарит только первая любовь и юность.

Щемящая нежность воспоминания сжала сердце. Поцелуи за старыми гаражами, пахнущими маслом и пылью – робкие, жаркие, украденные. Шепот признаний и клятв под усыпанным звездами крымским небом, когда казалось, что слышно, как растет трава. Планы… О, эти планы! Общая комната в общежитии (он пойдет в институт следом за ней, обязательно!), потом квартира, дети (двое: мальчик и девочка), поездки на море каждое лето. Мир был прост, ясен и сиял, как гроздь сирени в лучах заката.

И море тогда… Оно было не чужое и холодное, а теплое, ласковое, их море. Они убегали туда вечерами, когда спадала жара. И вот однажды, на берегу, под шум прибоя, который был не ревом, а колыбельной, они поклялись. Не просто быть вместе. Они поклялись в вечной верности. Слова казались нерушимыми, как скалы над Ялтой.

– Навсегда, Олька! – кричал Саша в шум прибоя, его голос звенел юностью и абсолютной верой. – Клянусь! Вот увидишь!

Ольга, вся дрожа от счастья и важности момента, достала из кармана платья маленький, заботливо засушенный цветок сирени. Фиолетовый, почти лиловый, он сохранил форму и слабый, едва уловимый аромат.

– Держи, – прошептала она, вкладывая хрупкий лепесток ему в ладонь. – Наше бессмертие.

Он рассмеялся, но взял бережно, как самую большую ценность. Засунул в бумажник, рядом со своей комсомольской карточкой. Этот засушенный цветок – хрупкий символ их чувства, которое им казалось нерушимым, вечным, сильнее времени и обстоятельств. Это воспоминание было не просто ностальгией по утраченной юности. Оно было фундаментом ее понимания любви как абсолютной безопасности и полного слияния душ. Любви, где ты – не чужая, а самая родная на свете.

Запах сирени в бретонском ветре стал вдруг таким явственным, таким реальным, что Ольга инстинктивно сжала кулаки. Она сжала их так сильно, что ногти впились в ладони. Она пыталась удержать. Удержать это ускользающее тепло крымского вечера, эту уверенность в завтрашнем дне, это чувство абсолютной защищенности в объятиях того, кто знал ее "как никто потом". Это был бессознательный жест защиты, реакция на острый страх старости и пустоты, что настиг ее здесь, на холодном песке, когда она разглядывала синие вены на своих руках. Тепло прошлого было щитом против ледяного ветра настоящего. Хотя бы на мгновение.

Глава 4: Крах Бессмертия

Третий гудок парома прорвал крымский воздух, громкий, неумолимый. Он врезался в сладкий пьянящий запах сирени, в шепот их последних обещаний, как топор. Ольга вздрогнула. Сердце, только что распираемое гордостью и азартом перед Москвой, вдруг сжалось в ледяной комок.

Они стояли на раскаленном бетоне симферопольского причала. Не на их родном пляже с теплым песком, а среди грохота лебедок, воя моторов и запаха мазута. Ольга – с огромным, нелепым чемоданом, набитым мамиными пирогами и новыми кофточками. Саша – перед ней, бледный под сходящим загаром, с глазами, в которых бушевала буря.

– Ольк… – голос его сорвался, стал хриплым. Он сглотнул, пытаясь удержать улыбку, которая никак не хотела держаться на лице. – Ты только… Пиши. Каждый день. Обещаешь?

– Еще бы! – Ольга тряхнула косами, стараясь казаться бодрой, уверенной. Но внутри все оборвалось. Тот самый азарт перед новой жизнью – Москва! Институт! Неизведанное! – вдруг смешался с животным страхом. Страхом потерять это. Потерять сирень, теплые волны под ногами, его руки, его уверенность в их «НАВСЕГДА». – Ты тоже! Каждый день письмо! И звони, как только смогу узнать номер телефона в общежитии! Через неделю я уже точно узнаю! Обещаешь?

– Клянусь! – Он поймал ее руку, сжал так, что кости хрустнули. В его глазах горела та самая юношеская убежденность, что сметает любые преграды. – Как на духу! Честное комсомольское! Это же всего ничего – до зимних каникул! Я приеду! Обязательно приеду! А летом ты вернешься, и все будет как прежде!

Их клятвы висели в раскаленном воздухе – детские, наивные, торжественные. Они только что произнесли их снова, здесь, на шумном причале, поверх грохота грузчиков. Писать каждый день. Звонить при первой возможности. Считать дни до встречи. Для них это было не прощание, а досадная формальность, временное препятствие на пути к их нерушимому «бессмертию». Они верили. Искренне. Страстно. Как могут верить только восемнадцатилетние, для которых первый поцелуй – уже доказательство вечности.

Еще один резкий гудок, короткий, как выстрел. Пора. Окончательно. Ольга увидела, как Сашины глаза вдруг наполнились влагой. Ее собственные щипало. Последние объятия – жаркие, торопливые, неловкие. Пахнущие его дешевым одеколоном и ее страхом. Последний поцелуй – влажный, соленый от ее внезапно хлынувших слез. Потом она оторвалась, схватила неподъемный чемодан и побежала по дрожащему трапу наверх, на палубу отплывающего парома. Сердце колотилось где-то в горле.

Она нашла место у леера, на шумной, забитой людьми палубе. Отчаянно вглядывалась вниз, отыскивая его в толпе провожающих. Вот он! Стоял чуть в стороне, на самом краю бетонной плиты, одинокий. Поднял руку. Не улыбался. Просто махал. Медленно, как-то заторможенно. Его сильная, ловкая фигура, которая всегда казалась ей такой надежной, такой непоколебимой во дворе, когда он копался в моторе чьей-нибудь «копейки», вдруг стала уменьшаться. Таять на фоне грязно-белых корпусов катеров и синевы бухты. Уменьшающаяся фигура Саши стала зримым символом уходящего детства и первой, слепой веры в нерушимость чувств.

Паром дрогнул, заурчали винты, вода забурлила у кормы. Расстояние между ними начало расти неумолимо. Бетонный причал, Саша, родной берег – все это медленно поплыло назад. Ольга махала рукой изо всех сил, улыбалась сквозь слезы, кричала что-то, но ее голос тонул в шуме мотора и криках чаек. Она видела, как он кривит рот в ответ, машет еще отчаяннее.

И тут, глядя на эту удаляющуюся, одинокую фигурку, Ольгу накрыла волна. Не азарта. Не радостного ожидания. Острая, щемящая тревога. Она пришла не из головы, а из самого нутра, из того места, где минуту назад был комок страха. Предчувствие. Тяжелое, холодное. Что что-то ломается. Что этот берег, этот запах сирени и тополей, этот мальчик с лучистыми глазами – все это остается там, на раскаленном причале. А она плывет не просто в Москву. Она плывет в другую жизнь. Где все будет по-другому. И назад пути не будет. Никогда.

Сердце екнуло от боли и страха. Но тут же, как противовес, поднялась волна гордости. Она сделала это! Поступила! Уезжала одна, в огромный, незнакомый город, начинать взрослую жизнь. Это был ее первый самостоятельный шаг. Смелый. Решительный. Полный возможностей, о которых она тогда только смутно догадывалась. Она не просто Сашина Олька. Она – Ольга, студентка престижного московского института. Это знание согревало изнутри, придавало сил.

Она вцепилась взглядом в удаляющуюся точку на берегу, пока причал не превратился в размытую полоску, а Саша – в неразличимую пылинку. Клятвы, звонкие и искренние, еще витали в ее сознании: «Каждый день! Пиши! Клянусь!» В них была вся сила их тогдашней веры, их юной, нерастраченной любви, их наивной убежденности в своем «бессмертии». Она верила в них. Пока верила. Махала рукой пустому горизонту, махала своему детству. Махала своей первой, чистой вере. И не знала, что машет навсегда.

Глава 5: Московские Берега

Москва встретила Ольгу не сиренью, а густым, удушающим запахом бензина, пыли и мокрого асфальта. После крымского тепла и простора здесь все было иным: выше, громче, быстрее, холоднее. Суета вокзала оглушила. Лица – напряженные, озабоченные, чужие. Даже небо казалось ниже и серее, зажатое между коробками многоэтажек.

Общежитие института на окраине стало ее первым московским берегом. Длинные, пропахшие дешевой колбасой и пылью коридоры. Комната на четверых – узкие кровати, тумбочки, обшарпанный стол. Соседки – такие же провинциалки, с разными характерами и акцентами, объединенные общим страхом и азартом перед новой жизнью. Контраст с крымским теплом и морем был разительным. Здесь не было запаха тополей и моря – здесь пахло капустой из столовой, дешевыми духами и вечной сыростью.

Ольга погрузилась в учебу с головой. Инженерное дело – чертежи, формулы, сопротивление материалов – оказалось сложным, но интересным. Она ловила каждое слово лекторов, сидела допоздна в читалке над конспектами, которые заполняла своим аккуратным почерком. Впервые в жизни она чувствовала, как ее ум напрягается, решая задачи, как складываются пазлы знаний в понятную картину. Это был новый мир – строгий, логичный, требовательный. И она входила в него, преодолевая робость. Первые зачеты, сданные на "отлично", приносили ей головокружительное чувство успеха, собственной значимости. Она обретала независимость – сама планировала день, сама распоряжалась скромной стипендией, сама решала проблемы.

Но мысленно она постоянно возвращалась к Саше. К теплому крымскому вечеру, к его голосу, к запаху сирени. Первые письма были толстыми, душевными, полными тоски и восторга от нового мира одновременно.

"Сашенька, дорогой! Москва – это что-то невероятное! Такая огромная! Кажется, от одного конца до другого на метро едешь час! Институт – просто дворец! А библиотека! Книг – море! Учусь много, очень интересно, но сложно. Соседки по комнате – разные, но вроде нормальные. Скучаю ужасно! Как там наш двор? Помнишь, как мы… Пиши скорее! Каждое твое письмо – как глоток родного воздуха. Очень жду! Твоя Олька."

Она вкладывала в конверт засушенный листок с московского клена или открытку с видом Кремля, пытаясь поделиться с ним своим новым миром, впустить его в свою московскую жизнь. Отправляла письма почти каждый день, бегая к почтовому ящику у проходной института с трепетным ожиданием.

Первые ответы приходили быстро. Толстые конверты, пахнущие морем и домом. Сашин размашистый почерк, полный юношеского задора: новости двора, смешные истории из ПТУ, бесконечные "скучаю", "люблю", "жду". Он делился своими планами – подрабатывал, копил на билет в Москву на каникулы. Эти письма она перечитывала по сто раз, засыпая с ними под подушкой.

Но потом… Потом ответы стали приходить реже. Конверты – тоньше. Строчки – короче, суше.

"Привет, Оль. Все нормально. Учеба – ничего. Работаю. Деньги нужны. Москва, говоришь, крутая? Ну и ладно. Пиши. Саша."

Ощущалось охлаждение. Растерянность. Какая-то отстраненность. Как будто московская жизнь Ольги, которой она так старалась с ним поделиться, стала для него чем-то далеким, чужим, непонятным, обремените. Его мир – ПТУ, мотоциклы, двор – оставался там, в Крыму. Ее мир стремительно уходил вперед, в Москву, в формулы и чертежи, в новые горизонты.

Ольга чувствовала нарастающую боль непонимания. Как? Как то, что казалось нерушимым, вечным, как скала, может так быстро таять? Как слова "скучаю" могут превратиться в формальное "пиши"? Она перечитывала его последние письма, ища хоть искру прежнего тепла, хоть намек на ту страсть, что клялись в "навсегда" на берегу теплого моря. Но находила лишь пустоту между строк. Это было горько. Унизительно. Казалось, что почва уходит из-под ног.

И тогда она пыталась заглушить боль учебой. С головой уходила в лекции, в лабораторные работы, в чертежные доски. Засиживалась в читальном зале допоздна, пока не слипались глаза. Решала дополнительные задачи. Добивалась еще одной "пятерки". Ее настойчивость в учебе была первым признаком пробуждающейся внутренней силы. Это была ее способ выжить, устоять, не дать боли разъесть ее изнутри. В строгих линиях чертежа, в точности формулы находился временный покой. Москва была не только болью разлуки и непонимания, но и вратами в будущее, которое она начала строить сама, своими руками и умом. И это будущее, пусть пока туманное, манило ее сильнее, чем боль от писем, становившихся все короче и холоднее.

Глава 6: Ледяная Преграда

Он назначил встречу у Москвы-реки. Не у института, не в скверике – а именно у реки. Поздняя осень. Вернее, уже предзимье. Холодный, промозглый ветер гнал по широкой, серой ленте воды рваные льдины. Они сталкивались с глухим стуком, крошились, уносились течением. Воздух был влажным и колючим, пробирал до костей. Набережная – длинная, бетонная, безлюдная – казалась символом окончательной преграды, чуждости и того окончательного холода, что поселился в Ольгиной душе с каждым его новым, коротким письмом.

Ольга стояла, кутаясь в старенькое шерстяное пальто, воротник поднят до ушей. Руки глубоко в карманах, кулаки сжаты. Она ждала его почти полчаса, глядя на мутную, холодную воду. Москва-река. Не море. Не их теплое, живое крымское море. Это была не-река, не-стихия. Просто преграда. Грязная, холодная, равнодушная к их драме. Как и весь этот город, который все больше чувствовался ее городом, но не их.

Шаги по промерзлому асфальту. Она обернулась. Саша. В той же кожанке, но поношеннее. Лицо осунулось, глаза смотрели куда-то мимо, в сторону проплывающей льдины. Он не улыбнулся. Просто подошел, остановился рядом. Молчание повисло тяжелее сырого воздуха.

– Ну, что? – наконец проговорила Ольга, и голос ее прозвучал хрипло, чужим. – Получил мое последнее письмо?

Он кивнул, не глядя на нее. Потянулся за пачкой «Беломора», достал цигарку, долго чиркал спичкой на ветру. Затянулся. Дым смешался с паром от дыхания.

– Получил, – выдохнул он дым. – Оль… – Он запнулся, снова затянулся. – Слушай… Это все… Это же… – Он резко повернулся к ней, и в его голубых глазах, всегда таких ясных и уверенных, Ольга увидела растерянность. И что-то другое. Нетерпение? Желание поскорее отделаться? – Это же детство, Оля! – выпалил он наконец. Голос звучал неестественно громко на пустой набережной. – Понимаешь? Детство! Мы же были пацанами! Играли в любовь! Жизнь-то только начинается! Впереди все! Институты, работа, города… Зачем цепляться за то, что было? Это же глупо!

Его слова ударили Ольгу с такой силой, что она физически отшатнулась. Не гнев. Не крик. Ледяной шок. Предательство всего святого, что было между ними. Всех их клятв на берегу теплого моря. Всех писем, всех поцелуев за гаражами, всех планов на "навсегда". Весь их мир рухнул в одно мгновение, рассыпался, как льдина о бетонную стенку набережной.

– Детство? – прошептала она. Голос не слушался. – Игра? Глупо? Саша… Мы же… Мы клялись! Навсегда! Ты же… – Слезы, которые она так долго сдерживала, хлынули внезапно и обильно. Горячие, соленые, они текли по ледяным щекам. Она чувствовала себя глупой. Невероятно, унизительно глупой. Как дурочка, поверившая в сказку. Как ненужная жертва своих же иллюзий. – Ты же обещал… Писал… – Она всхлипнула, не в силах сдержать рыдание. – Как… как можно так?

Он смотрел на ее слезы, но в его глазах не было прежней нежности, паники при виде ее плача. Было смущение. Раздражение. Усталость.

– Оль, ну перестань! – он резко бросил окурок в воду. – Взрослей уже! Мы же не дети! У тебя там институт, жизнь новая! У меня тут… – он махнул рукой в сторону невидимого ПТУ и двора. – Все по-другому. Не цепляйся. Это же… нормально.

"Нормально". Это слово стало последним гвоздем. Это была ее первая встреча с настоящей душевной болью, с потерей веры в само понятие "навсегда". Боль была острой, режущей, физической. Она стояла перед ним, плача, на промозглом ветру, а внутри все горело и вымерзало одновременно. Прежний Саша умер. Остался этот чуждый, растерянный парень, который называл их любовь "детством" и "глупостью".

Он что-то еще пробормотал – про то, что "останемся друзьями", что "все будет хорошо". Но Ольга уже не слышала. Она повернулась и пошла. Быстро, почти побежала по набережной, не разбирая пути, лишь бы подальше от него, от его слов, от этой ледяной преграды Москвы-реки. Ветер ревел в ушах, слезы замерзали на ресницах. Физический холод промозглого воздуха был ничто по сравнению с ледяным холодом в душе. Она чувствовала себя опустошенной, обманутой, вывернутой наизнанку.

Вернувшись в общежитие, она заперлась в уборной (своего угла не было). Долго умывала ледяной водой лицо, красное от слез и холода. Потом, с каменным лицом, подошла к своей тумбочке. Выдвинула нижний ящик. Под стопкой аккуратно сложенных конспектов лежала пачка писем, перевязанная шелковой ленточкой – его письма. И фотографии: он на мотоцикле, они у моря, он смеется.

Она вынула пачку. Ленточку не развязывала. Просто взяла и сунула глубоко в ящик, под старые тетради, под ненужные бумаги, на самое дно. Потом с силой задвинула ящик. Ритуал захоронения первой любви и наивности. Слезы снова подступили – горькие, жгучие, но теперь в них было что-то очищающее. Как будто вместе с письмами она закопала часть себя – ту доверчивую, наивную девочку, которая верила в вечность. Осталась Ольга. Одинокая. Обиженная. Но живая. И гораздо, гораздо взрослее, чем час назад.

В тишине комнаты, глотая ком в горле, Ольга вдруг осознала странную вещь. Разрыв был крушением иллюзии, а не истинной любви в ее взрослом понимании. Тот Саша, которому она клялась на берегу, исчез. Его заменил другой человек, с другими мыслями, другим масштабом жизни. И в его растерянных глазах, в его неловких словах, она увидела не просто жестокость. Она увидела его собственную растерянность. Он тоже не знал, как быть, как справиться с дистанцией, с ее стремительным уходом вперед в мир, ему чуждый. Его слова "детство" и "глупо" были не столько злостью, сколько попыткой оправдаться, объяснить себе и ей, почему то, что было свято, стало неважно. Это не делало боль меньше, но добавляло оттенок горького понимания. Жизнь развела их. Жестоко. Грубо. Но не по чьей-то злой воле. Просто так случилось. И ее задача теперь – выжить. Одна. Она глубоко вдохнула. Впереди была сессия. И целая жизнь, которую предстояло прожить уже без веры в "навсегда".

Глава 7: Отражение в Волнах

Шум прибоя был не колыбельной. Он был глухим, настойчивым гулом, вбивающимся в виски. Серые волны Атлантики не лизали теплый песок, а бились о гранитные валуны, разбиваясь в ледяную пыль и пену. Бретонский ветер, все тот же неумолимый, швырял эту пыль Ольге в лицо, как мелкие осколки стекла.

Поток воспоминаний – жар Крыма, сладость сирени, ледяной нож слов Саши на московской набережной – вырвал ее из прошлого с такой силой, что она резко встала. Ноги, долго сидевшие на холодном песке, затекли, заныли. Шифоновая юбка, развевавшаяся все это время, вдруг обвилась вокруг ног, словно пытаясь удержать, спутать, вернуть обратно в оцепенение. Она дернулась, почти упала, отбиваясь от цепкой ткани.

И боль. Она пришла не из памяти. Она ударила физически, остро и свежо, как будто не тридцать с лишним лет прошло, а вчера. Тот самый удар под дых на промерзлой набережной Москвы-реки. Боль предательства, крушения веры, потери наивного "навсегда". Она сжала солнечное сплетение, заставив Ольгу скрючиться, схватившись за живот. "Как же… так же больно?" – пронеслось в голове с дикой ясностью. Рана, казалось, затянулась, покрылась рубцом опыта. Но стоило копнуть – и она кровоточила, ярко и жгуче.

Она выпрямилась, с силой расправив плечи, отшвырнув юбку от ног. Повернулась лицом к морю. К холодному, бурлящему бретонскому морю. Оно клокотало, пенилось, металось в своих гранитных берегах, серое и неласковое. И в этот миг оно показалось ей таким же предательским. Таким же холодным и равнодушным, как та самая Москва-река, унесшая обломки ее первой любви. Стихия, которая не дала ей утешения тогда, не давала и сейчас. Чужая вода. Всегда чужая.

Ольга сжала кулаки. Готова была закричать в рев ветра, в грохот прибоя. Закричать от этой несправедливой, старой, но такой живой боли. Закричать на море, на ветер, на судьбу, на давно ушедшего Сашу.

Но крик застрял в горле. Вместо него пришло озарение. Неожиданное. Горькое. Освобождающее.

Оно пришло не как вспышка, а как медленное, тяжелое понимание, поднимающееся из самых глубин, сквозь слои прожитых лет, сквозь горечь других потерь. Она стояла, глядя на бурлящую пену у своих ног, и слова сложились сами, отчетливо и ясно, как будто их кто-то прошептал на ухо сквозь вой ветра:

"Лишь годы спустя она поняла: та боль, что казалась концом света, стала горьким топливом, сгорая в котором, она выковала себя – одинокую, но сильную. Без Саши не было бы инженера Ольги."

Да. Именно так. Тогда, после того ледяного удара на набережной, мир рухнул. Но рухнули не небеса. Рухнула иллюзия. Иллюзия вечной любви, нерушимости юношеских клятв. И это разрушение, мучительное, унизительное, освободило колоссальную энергию. Энергию, которую она растрачивала на ожидание писем, на слезы, на попытки понять, "как же так?". Энергию, что теперь можно было направить только на себя.

Она сосредоточилась на учебе с яростной, почти отчаянной силой. Каждая "пятерка" была маленькой победой над болью, над Сашей, над собой-слабой. Каждая сданная сессия – доказательством, что она может. Что она не сломалась. Она строила себя заново – кирпичик за кирпичиком, формула за формулой. Без той боли, без того разрушения детской мечты, не было бы той целеустремленности, той железной воли, что выковала из провинциальной девчонки стойкого, независимого инженера Ольгу. Это был ее первый, жестокий урок выживания и самодостаточности. Урок, оплаченный слезами на холодном ветру Москвы-реки.

Боль от Саши была реальна. Она сидела в ней комком и сейчас, отозвавшись старым эхом. Но теперь она была осмысленна. Ольга смотрела на бушующее бретонское море – символ холодной, суровой реальности – и видела в нем не только предательство, но и родственную силу. Ту самую силу, что выковалась в ней в горниле той давней боли. Море было стихийным, неукротимым, как и ее собственная воля, закаленная испытаниями. Оно выживало здесь, у этих скал, веками. И она выжила. Выковалась.

Она не просто жертва прошлого, оплакивающая первую любовь. Она – продукт преодоления этого прошлого. И бретонское море перед ней, холодное и могучее, было теперь не только вызовом, но и молчаливым союзником. Отражением ее собственной, выстраданной стойкости. Ольга глубоко вдохнула колючий соленый воздух. Боль еще тлела, но поверх нее легло новое чувство – горькое уважение к себе той, молодой, и к той цене, что заплатила нынешняя Ольга за право стоять здесь, на краю Атлантики, одинокая, но не сломленная. Она вытерла щеку рукавом свитера – грубо, по-русски. Плечи сами собой расправились.

Продолжить чтение