Пьеро одинаковые

Размер шрифта:   13
Пьеро одинаковые

© Маня Норк (Татьяна Сигалова), текст, иллюстрации, 2023

© Русский Гулливер, издание, 2023

© Центр современной литературы, 2023

Предисловие,

состоящее из 10 пунктов

1. Я, Маня Норк – автор прозаической дилогии «Анамор» (Таллинн: Aleksandra, 2011) и нескольких сборников стихов, опубликованных под псевдонимом Doxie. Также занимаюсь стихотворными переводами с нескольких языков. Живу в Тарту. Филолог по образованию.

2. Мысль о романе, действие которого происходит во время Серебряного века, возникла у меня еще в начале 2010-х гг., но настоящая работа над этой вещью началась в 2016 году. Иногда я надолго бросала ее, но в 2020–2021 гг. сделала последний рывок: мне удалось отредактировать и дописать «Пьеро одинаковых».

3. В этом предисловии мне хотелось бы поблагодарить исследователей и публикаторов текстов авторов Серебряного века, в первую очередь – А. Л. Соболева и В. В. Кудрявцева. Без них не было бы этого романа.

4. Хочу упомянуть и свое давнее увлечение литературой Серебряного века и – шире – русской литературой второй половины XIX – начала XX вв., в первую очередь – «непервостепенными» авторами, а также французской литературой (особенно поэзией) того же периода. Без них тоже не было бы «Пьеро одинаковых».

5. К роману я написала примечания (см. в конце книги).

6. Авторство переводов с французского и английского в тексте романа принадлежит мне.

7. ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: Тем, кто ищет в художественной литературе прежде всего развлекательности и безмятежности, я эту книгу не рекомендую, ибо эти качества в ней полностью отсутствуют. Меня местная публика после выхода «Анамора» уже обвиняла в «черноте» … Так вот – эта книга тоже мрачная.

8. ЕЩЕ ОДНО ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: «Пьеро одинаковые» – произведение художественной литературы и ни в коей мере не является тем, что по-английски называется non-fiction. Если кто-либо усмотрит в героях «Пьеро одинаковых» сходство с некими реальными личностями, прошу это сходство считать случайным.

9. В предисловии я не напишу «Мне хочется, чтобы вы полюбили моих героев» – даже не из-за трафаретности этой фразы, а потому что их и в самом деле (скорее всего!) полюбить нельзя. Но буду рада, если кто-нибудь из них запомнится читателям.

10. И последнее: рисунки тоже мои, за исключением работы Светы Алексеевой на обложке. Не обессудьте – я не профессиональный художник.

Я как кошка бессильною лапою,

С непреложным вступая в брань,

Гладкость зеркала дерзко царапаю,

Перейти пытаюсь грань.

Но недвижна поверхность стеклянная,

Чуть блестит за ней серебро.

Отразилась больная и странная

Искривленная маска Пьеро.

Б. Томашевский. У зеркала (ок. 1914)[1]

НЯМ (КРАТКИЙ КУРС ПЬЕРОЛОГИИ)

«Может, и вовсе никакого романа не будет».

Так заканчивался ее последний роман, и Ням стало страшно.

…было только название – «Пьеро одинаковые». А всё остальное не считалось.

…Но, милая Ням, она же Маня Н., это у других Тексты, а у тебя просто Словня. Где у тебя обкатка Словес, обтеска Словищ, ласканье Словечек?

Ну давай не тяни тряси свой гугнивый горошек в дырявое решето

Какое там бессмертие для Словни

Перед ней валандалось множество набросков – бусин, косточек и камушков, которые гремели на леске, как в индейском ожерелье. Лихо вздрагивали и тут же затихали.

Красное сердечко Маша покоцанная бусина Ли куриный бог Никодим

А леска это сама Ням

И влом ей думать о сюжете

О том что ружье выстрелит и зайчик не умрет

…в отчаянии она скопировала отрывок из старого своего рассказа под названием «Кукушонок». А потом стерла его и напечатала:

В РОМАНЕ БУДУТ ЛУНА И ПЬЕРО

Конспект: Пьеро Луна Поэт

Поэт = Пьеро? Луна – любовь Поэта? Луна – смерть Поэта? (Это Ням тоже стерла)

Начну-ка я, пожалуй, с «Краткого курса пьерологии».

КРАТКИЙ КУРС ПЬЕРОЛОГИИ

…Пьеро, некогда румяный крестьянский парнишка, слуга всех господ, в кого ты превратился?

Пьеро-полукро..? Не смешаться никогда твоей белой крови с твоей кровью черной.

Или ты, двуногая муха, тонешь в лунном молоке – долго, с пристрастием?

До пьериного зуда порой снисходит сама госпожа Луна, ошибочно принимая это за пение.

…щеки Пьеро ввалились, глаза подернулись неотлучной дилетантской слизью. Их руки отвыкли от всякой работы.

Пьеро вихляются, бродят, а бегать не умеют. Зато часами могут стоять у двери, хотя знают: когда-нибудь она откроется и размозжит им фарфоровую башку. Через минуту или через вечность…

Пьеро ничего не должны времени.

…Все Пьеро – поэты. Но единственное их настоящее, вусмерть растиражированное стихотворение – «При свете Луны». Там, ничтоже сумняшеся, обозначены все пьерошные темы – пардон, тени – clair de lune, темнота и свечка.

Свеча оплакивает всех. Луна светит далеко не каждому – и на свечу смотрит снисходительно: ну разве можно быть такой тонкой?

Поэт Никодим и ему подобные пьероподобные думают, что они поют о Луне.

А на самом деле юлят они, скользят, юродствуют. Оттачивают слезки, а не зубки. Квитаются с ничьими тенями. Принимают балахоны за саваны. Ищут на картах невырытые могилы. Румянят повапленные гробы.

При этом Пьеро почти всегда искренни. Но верит им только Луна. Да и то – если она в настроении.

…так кто же Луна для Пьеро? Любовница? Мачеха? Тетушка-потатчица? Филантропка, рвущая небо на части, лишь бы им угодить?

Скорее, случайная прохожая. Покачает головой, бросит монетку и пойдет себе дальше. А то и просто отмахнется: «Бог подаст».

Пьеро поднимет лунный блик и тоже пойдет своим путем.

Поэт Никодим, как и многие другие, явно преувеличивал роль Луны в жизни Пьеро.

А, вот еще: Пьеро мстят. Например, распространяют слухи. Дескать, они, Пьеро, стибрили Луну. Или запустили ее на такую мощность, что людям не до сна, а сны очеловечиваются.

Но все это чепуха: ведь сами Пьеро страдают от бессонниц. И бессонницы эти кошмарны, неисповедимы… Глаза пьерошные забиваются пеплом от спаленных снов.

О, не верьте, когда они говорят вам это!

Пьеро не умеют притворяться, что им хорошо в этом мире. Вот этому верьте.

Пьеро уходят. Всегда. Не зная выходов. И этому верьте… с оговорками.

Иногда им снятся квадратные луны-игральные фишки. Но Пьеро умеют играть только в одну игру – прятки.

(Черновик Никодима: Воет поэт на Луну поэт Луну обгладывает сосет как леденец она щиплется и царапает ему язык сок ее впивается в ссадинку и поэт начинает говорить лунно а не подлунно весь этот бред всю эту мглу эту пришлость).

С черновиками Ник расставался без грусти.

…чего нельзя было сказать о Ням со всей ее чавкающей расхлябанностью.

…она стерла «Краткий курс пьерологии» и начала роман не с Никодима, а с Маши. Той, которая убила.

Часть первая: Маша

Роза, роза Ерихона,

Перл, достойнейший царя,

Для чего твоя корона,

Для кого твоя заря?

(Бернет (Aлександр Жуковский). Перля, дочь банкира Мосшиеха (1837)

Дохлая кошка

…кошка лежала во дворе у Сергеевых, длинная, черная, покрытая изморозью. Маша тоже была длинной, окоченевшей от страха и черноволосой.

будто нерусская

И лицо Машино длинное, узкое. Глаза – узкие лужицы. Не отражается в них ни единой звездочки.

Красивая девка, а страшна! Ходит, будто смерть нагоняет.

Шестнадцатилетняя гимназистка Маша Сергеева лежала и молчала. С улицы прибежали ее маленькие сестры Клавдя и Ниночка. Они плакали:

– Нас Петька и Лидка сычёвские снежками закидали. Они говорят: позорные вы, потому что сестра у вас позорная, гулящая.

Толстая Клавдя терла разбитый нос варежкой.

«У них такие длинные слезы, что из них можно мотать клубки. Когда эти клубки заморозятся, то будут покрепче всяких снежков»

А потом ей опять стало никак… будто и не было ничего.

…Маша молчала и глядела в потолок.

Ее новорожденного мертвого ребенка уже унесли, но она прижимала подушку к животу… будто из пуха из перьев сейчас вылупится новое дитя.

На подушку метнулась тень, как огромная крыса.

Только тогда Маша поняла, что все кончено.

Сестры продолжали плакать. Тень мягко улеглась на подушке, не страшная, почти прирученная. Маша долго гладила тень, потом что-то шепнула ей.

Тень соскользнула с подушки и прошла через окно.

Той же ночью сапожник Сычёв, отец Петьки и Лидки, пьяный, замерз на улице. А наутро на воротах дома Сергеевых снова появились слова «Машка блядь», написанные дегтем.

Но дохлых кошек им больше не подкидывали.

Когда Господь приберет меня

Когда Господь приберет меня

…не мой он. Ни отца у него, ни матери. А то, что в утробе он у меня лежал, так это проруха моя.

Посадила я семечко и вырос куст, как в саду тетки Таисии. Сорвала я розан и к губам поднесла. Запах дурманный от него… я и засни, а дитя мне в рот залезло.

Говорю я:

– Да оставь ты меня, Христом Богом прошу!

А он жужжит:

– Не изведешь ты меня никогда»

В розан опять забрался. Другую мать ждет, не такую, как я. И споет ему новая:

  • Бог тебя дал,
  • Христос даровал,
  • А Святая Похвала
  • Во окошечко дала.

Мать рассказывала: в ее селе так пели.

Во окошечко дала, … нарекла.

А у моего не было имени. Читала я про одну английскую девушку. Родила она, сама крестила: «Горем нарекаю тебя».

А он, как мой, сглотнул и умер.

Потом убила она того, кто испакостил ее…

Повесили ту девушку.

…а нечистая хула во окошечко дала…

Я под розаном лежу, я под розаном рожу.

…двоих детей, а больше не надо.

Дом на окраине и сад. Каждый день розаны мои алые поливать буду. И детям запрещу их трогать.

Собаку заведу, чтобы розы не воровали. А детей пусть воруют, мне не жалко, новые выведутся.

И сто новых мужей, богатых-тароватых.

Выйду я в сад вечерком и к розовому кусточку, а оттуда на меня шип как выскочит, как выпрыгнет!

…и никаких клочков по закоулочкам… просто упаду, широкая – после родов меня ох как разнесет! но меня будут любить и такую.

Все мужья будут любить.

Заворочается кривой шип в раскормленном сердце, как мужское срамное в женском

…взвизгну я, и как моська, ножками задрыгаю.

Скажут: «Померла в одночасье, от удара. Всем бы так…»

И помолятся за меня.

А я за них нет. Вот умрут – сами за себя и помолятся.

И никакого спасения.

…Нет, я останусь, а ребенок, выблядок мой, полетит и напорется на шип – прямо у того на глазах…

А тот и скажет:

– Вот те, стерва, карачун.

…Иногда ее ребенок был яблоком, а она ветвью. Дрожит яблоко, не срывается.

Наклоняется она к падалице, а голос сверху ей говорит:

– Не ешь, Маша, яблочко, хоть и сладкое оно, потому что это дитя твое. Выносила ты его, да не уберегла, а все равно твое оно.

Не ешь его, не бери в руки, дабы не впасть во искушение…

………

«Я-то быстро, я-то сладко, а ты вот каждую ночь мучайся, казнись. За то, что меня родила, да на Божий свет не явила».

………

«Ловись, Машино сердце, большое и малое, томись в соку яблочном, в белом наливе, в антоновке, в завязи, в падалице. Ловись, Машино сердце, на любого червяка, на любую порчу, на гниль всякую. А с тем сердцем, что у тебя раньше было, делай, что хочешь: все одно сгрызут.

Вот тебе новое сердце, сердце глухое. Жухнет оно, вянет. Коли сгниет, тоже не беда. Главное, чтоб не стучало.

Вот твое сердце-яблочко, и ты сейчас умрешь с ним – тихо, незаметно, без всякой болести»

* * *

– Мама, я знаю, он живой родился.

– Да почитай что и неживой. Сглотнул разок и отмучился.

– Мама, я знаю, он во мне спал, а я стала кричать, когда у меня началось.

Он испугался и умер. Сердце у него разорвалось.

– Не надо, Маша, не надо, болезная.

– Он ведь некрещеный… ну куда он пойдет?.. кто его будет т а м любить…

Я его не любила, не хотела, и он меня не любил. Вот он и родился мертвым. Не захотел нелюбимым рождаться.

– Потерпи, Машенька, все пройдет, все забудется. Христос терпел и нам велел.

– Мама, ну куда он… зачем ему в этот холод, в страх этот?! Лучше я за него, я большая уже… прóклятая, мне все равно… я хоть в ад пойду… может, там счастливой буду.

А он… хорошо, что он сдох.

– Окстись, Маша, грех это.

…доктор сказал: поправляешься ты.

Маше не хотелось выздоравливать. Она лежала и слушала приглушенные голоса в соседней комнате.

«Опять отец из «Живой струны» читает» Голодайки села Мужички до зела Пили.

И, чтоб водки не пить, Кабаки позакрыть Порешили.

Братья Митя и Коля хихикают. Но ведь это не смешно.

А Сычёв умер, замерз. Дьявол он был. Пил запойно, а когда водку продавать перестали, «ханжу» лакал. Но он ведь тварь Божия… и я его убила.

Одной мыслью своей убила – и Сычева, и ребенка своего. А тени не считаются.

Но на смену этому, дерганому, приходило спокойное:

«А Сычиха-то воет, а сама небось рада-радешенька: не будет он больше тиранить ее».

И от этого, мирного, было страшнее всего.

…она опять впадала в забытье, и звала на помощь розы и леденцовый воздух.

Леденцовый воздух строил дворцы, перекатывался, потрескивал, и розы липли к нему… и дитя намертво приклеилось.

Тогда Маша кричала.

…когда ей становилась легче, она думала не о родителях, не о братьях и сестрах, а о Кире Григулевич, «Кирке-психопатке», «мыши летучей».

Но та уехала полтора года назад.

Крак, крак, леденец

Маша услышала голос тетки Таисии:

– Вот что я скажу тебе, Марья…

Мать тоже звали Марией.

– …вот что я скажу тебе. У меня детей нет, но кабы у меня такая дочь была, как Машка, я бы ее выгнала.

И дальше – что в роду у них такого не было.

– Пусть работать идет. А то пустили ее в гимназию по милости генеральши, а она всех осрамила.

– Маша дочь моя и не отступлюсь я от нее. А про то, что в роду у нас такого не было…

– Молчи, молчи!

– Вот те Бог, а вот порог, Таисья. И чтоб глаза мои тебя больше не видели.

И прибавила то, чего Маша никак не могла ожидать от матери, бывшей белицы:

– Насрать, наплевать – под рубахой не видать!

Маша из окна видела, как на теткину бархатную шляпу со стеклянным виноградом стелется опасливый снег. И вспомнила все теткины шляпы, все ее подколки, всех ее пугливых портнишек.

…Розы грохотали в саду у тетки Таисии.

Они выплевывали пчел и шмелей, как ружья – пули.

Не пойду я в него никогда

А мастерская плевалась пчелами-модистками. Они шагали молча, опустив глаза, вытянув руки по швам. Потом, отойдя подальше, начинали хихикать и подмаргивать мужчинам.

Но, приглядевшись внимательно, можно было заметить странное выражение на их лицах – словно у освобожденных каторжников.

Наказали им хранить тайну в обмен на свободу, а тайна эта и выеденного яйца не стоит. И того, кто наказал хранить ее, давно нет в живых, и никто не узнает…

Но все равно – хранят бывшие узники в себе эту гниль, и никак не проветриться им.

Копится тюрьма эта копится

Розы ворочались в саду тетки Таисии. Они были как мастерицы: умели хранить секрет и от него умирали.

…Вспомнила Маша, как во время каникул она подрабатывала – носила изделия модного ателье «Мадам Таис» на дом заказчицам и те ей давали гривенники на чай.

И то, как ее брат Коля в гостях у Таисии потрогал раззолоченный том «Брокгауза и Ефрона», а тетка треснула его по руке.

…и еще то, страшное, от чего Маша опять закричала.

…Машины губы, когда она читала вслух, были разные.

Когда она читала «Ниву» генеральше, они были как жухлые листья, которых заспали на лету медленные ветры.

Когда она читала сказки сестрам, леденцовые губы сталкивались с леденцовым воздухом, боролись с ним: кто кого? Так детишки спихивают друг друга в сугроб.

От ломких губ отлетали кусочки и летели навстречу пчелам. Но пчелы не жалили, а весело бодались с ними.

Маше особенно нравился Андерсен – большая книга с картинками. Родители сказали, что это прислал ей на день ангела дядя Ефим, питерский наборщик.

Потом она узнала: это подарок генеральши Евлалии Захаровны, крестной.

«Почему она мне крестная? Ведь отец мой – слесарь в депо. И в гимназию за меня и братьев она платит. Мама говорит: добрая генеральша, богатая, благотворительница… нет, не верю»

Маша понимала: все это не просто так.

…Девушки в сказках были сильнее мужчин. Их забрасывали грязью, травили собаками, морили голодом, приговаривали к смерти. В окна вставляли ножи – для них, а не для Финистов-соколов.

Девушки переходили все реки, во всех огнях жарились, все муки на себя принимали. И оставались живыми и красивыми, даже когда умирали.

Мужчины в сказках были слабыми. Верили клевете, наветам, любому шепотку. Они были хуже старух. Дочерям не верили, выгоняли их из дому. А чужим злым бабам верили.

…Бывало, что Маша исправляла сказки – невзначай, леденцово, но не приторно. «Крак, сломался леденец, вот и сказочке конец».

Вот и она отламывала несчастливые концы.

Сказки Маши были самыми настоящими сказками на свете. Потому что в них меньше страдали, меньше плакали, больше любили и чаще находили своих любимых.

Четырехлетняя Нина как-то сказала:

– Ой, хорошо-то как… простил принц-свинопас принцессу. Я так и думала, что простит. Только почему она плачет вот на этой картинке?

– От счастья. Когда много счастья, всегда плачут. Не верят, что его сразу – так много. А его и на самом деле много… только заканчивается оно быстро.

Нинка ничего не поняла, а Маша не стала объяснять. Ведь не она придумала это – так, губы сами сказали, а сердце удивилось.

…Нинке было хорошо читать, а Клавдюшке – будто расплачиваться в лавке тусклыми медяками за кулек крупы, и крупа эта отдает дегтем, селедками, олифой. Клавдю интересовало в сказках только богатство – и еда, тоже богатая. Жареный гусь с черносливом. Бланманже – она спрашивала, что это такое, а Маша и сама толком не знала: «Ну, это такое белое…

очень сладкое». Золотые пуговки на красных мундирах. Шелковая пачка танцовщицы. Даже крыса, которая требует с оловянного солдатика плату за проезд.

Крыса-то крыса, а на тебе – сколько денежек получает, и главное – ничего не делает, визжит только.

У Нинки сказки кончались, как она хотела:

– Солдатик женился на шелковой девочке и стали они жить во дворце.

Как царь и царица, только лучше. А чертик – на крысе. Сидели они в помойной яме и дрались каждый день. А потом совсем друг друга съели.

А Клавдя не умела выдумывать:

– Стали они жить во дворце, и тетка Таисия дарила им пряники. Миндальные. Не на Рождество, а каждый день. По три пуда пряников.

– Сама ты три пуда, Кладька. Нет, не три – десять. Вон толстая какая…

Клавдя-картоха!

Нинка ликовала, Клавдя плакала, а Маша была рада, что леденец сломался как надо.

…под дождем скакали Машины сестры:

  • Дождик, дождик, перестань!
  • Я поеду в Иордань —
  • Господу молиться,
  • Христу поклониться.
  • Я у Бога сирота,
  • Открываю ворота —
  • Ключиком, замочком,
  • Золотым платочком.

Этой закличке научила их мать.

Маша смотрела на сестер и думала: «Клавдя просто кричит, а Нина ждет этой самой Иордани».

Любовь Никандровна

У Киры Григулевич, той, что уехала полтора года назад, Маша была всего два раза. Мать с дочерью жили на Второй Дворянской, в собственном деревянном доме. Флигель сдавался жильцам.

Когда Маша вошла в гостиную, глаза ее чуть не скрутило от несносной, жаркой пестряди.

Обои, ярко-лиловые с серебристыми загогулинами. Китайские веера.

Пагодка с колокольцами. Бисерные абажуры.

Олеография – не из приложений к «Ниве», а голая тетка, вжавшаяся очумелым ежом во тьму.

(Маша потом спросила у Киры:

– Что это?

– «Грех» Штука.

– Какая еще штука?!

– Да немецкий художник такой – Штук, дурында ты!)

Была и настоящая картина: женщина, тоже голая и почему-то оранжевая.

«И это все? А я-то думала, у них аристократично… или эстетно, как говорит сама Кирка».

Мебель была обычная, обтянутая линялым репсом.

«У них все, как у теткиных заказчиц… только ярче. И «Острова мертвых» нет».

…раздались ленивые шаги, и в гостиной показалась Григулевич-старшая. Она протянула Маше руку:

– Любовь Никандровна. Прошу любить и жаловать. Мне Кирочка много о вас рассказывала. Сейчас Феона Васильевна вас кофе напоит. А потом, если хотите – я вам погадаю… не беспокойтесь – денег не возьму.

«Белка-летяга!»

Ее Маша видела в бремовском атласе.

«И имя у нее какое-то купеческое. Врет Кирка, что они в Питере жили»

Любовь Никандровна была одета в красное кимоно. Черные волосы рассыпались по плечам.

– Кирка, подбери мои шпильки…

«Она как японка. Гейша. Даже глазки раскосые. И все мелкое: ножки, ручки. Запах духов странный. Цикламен? Карилопсис?»

У Маши никогда не было духов, но недавно она прочла «Мелкого беса».

…когда Кирина мать выходила из гостиной, Маша увидела вышивку у нее на спине: желтая обезьянка, которая прикрывает себе глаза – от пыли или от ужаса.

«Жутко здесь. Вот почему Кирка никого в гости не зовет».

Няня Феона Васильевна внесла кофе с бисквитами. Редкий для нее напиток Маша пила с удовольствием. А Кира грызла печеньице и едва сделала два-три глотка из своей чашки.

– Кир, какая у тебя молодая мама. Вот моя родила меня в тридцать один год. А твоя – прямо как сестра. Ей сколько лет?

– Тридцать один.

– А тебе ведь – пятнадцать, как и мне? Значит, она вышла замуж…

– Да ей вообще меня подкинули… ой, ну и дура ты, совсем как Рыбина: всякой чепухе веришь. Есть у меня отец, только мы его с мамой знать не хотим.

– А что же ты рассказывала про анархиста и Бразилию?

– Ну ты и комик!.. Да ну, не куксись ты, Машка-болвашка, и прости меня. Я всегда так – ляпну незнамо что, потом каюсь… поэтому меня никто и не любит.

А про «непорядочность» нашу, про городские сплетни – это я и без тебя знаю.

Пойдем-ка лучше к Любке: она погадает тебе. Хочешь – на кофе, хочешь – на картах.

…Она у меня ушлая…

Маша снова посмотрела на оранжевую картину и поняла: голая женщина – это Киркина мать.

– Кир, а картина… ну та, голая

– Что – «картина голая»?

«Сейчас вцепится мне, мышь летучая, в волосы, и не отодрать будет»

…Григулевич появилась в Машином классе за год до этого. Раньше они с матерью жили в Я.

Кирка, «мышь летучая», бесшумно скользила. Она хваталась за все и ни за что не удерживалась. А иногда пищала – мелко, взахлеб, защищаясь и пугая одновременно: «Что, взяли?! Ужо я вас… Ой, не надо!».

Маша иногда боялась потрескиваний ее рук, похожих на чахоточные крылышки, всех этих «тррр», «фрррр», которые сопровождались ухарским пипиканьем.

…иногда казалось, что верхняя часть Киркиного тела вот-вот отделится от нижней и вцепится в нее острыми коготками.

Училась она очень неровно. То отвечала слово в слово по учебнику, то не пищала, а рычала, как старый пес сквозь дрему:

– Ррррр… Рррееее знаю я!

Единицы и двойки ее не страшили.

– …Нет, ничего… я хотела сказать – красивая она. И улыбка немного «блажная», как моя мать говорит. А художник знаменитый?

– Нет, обычный мазилка. Ну, пошли… Мам, можно к тебе?

…Любовь Никандровна разложила карты. Вышли: дальняя дорога и короли. И другая дорога, тоже длинная.

– Они тебя любить не будут. Ну и ты никого в свое сердце не впустишь, кроме одного человека.

Будет сердце твое качаться как плод, на ветке. Стрелять в него будут, морозить будут. Червяки, большие и малые, дорогу в него проложат, но убить никто тебя не убьет.

Ты сама убивать будешь, и все смерти изживешь, и никуда ты не денешься, но вот если захочешь убить, но струсишь… или жалко будет тебе…

Один раз тебе это сойдет, второй… а потом…

Повертела в чашке ложечкой и опять вгляделась в карты. Отшатнулась:

– Ну, иди… нет, постой.

Кирина мать накрыла Машину голову ладонью.

– У тебя бугорок возможного слияния с…

Дальше Маша не поняла, а спросить побоялась.

…на прощание Любовь Никандровна прошептала: «…пока яблочко не сорвется» и что-то про снег, но Маша этого не расслышала.

– Сейчас к маме гости придут. Так что ты не рассиживайся тут, Манька.

…в ту ночь Маше снилась Григулевич-старшая, с веером вместо тела, летит и раскрывается, и ножки прорывают воздух – тонкие, как усики бабочки.

А вокруг картежные короли свадьбу справляют и все они Киркины отцы.

…во второй раз Маша и Кира танцевали танго.

– Ты, Машка, главное – глаза пострашнее делай! Выпучи их, как унтер на плацу или мертвец в «Заколдованной гробнице». Шаг назад, шаг вперед, а потом прижмись ко мне со всей страстью… Вот так.

А ты, мама, не лезь… тьфу ты, ногу отдавила! Вам бы с Машкой – слонихами в цирке!

– Ах, вот ты как, про мать родную! Сама дура! И нос вон какой!

  • Вонзите штопор в упругость пробки,
  • И взоры женщин не будут робки!

– Да ну тебя, Никандровна!

…Теперь Маша увидела то, чего не заметила в первый раз – книжный шкафчик в углу гостиной. И там стояли не переплетенные «Нивы», а книги, которые Маша давно хотела прочитать или о которых даже не слышала. Кузмин, Ауслендер, Юрий Слезкин, неведомая Анна Мар.

И книги стихов со странными названиями. Особенно Маше понравился «Дневник дней моих и ночей грани».

– Кирочка, мне очень неудобно… Можно я буду у вас книги брать? Ты не бойся, я очень аккуратно. Просто у нас дома только «Живая струна» да «Чтец-декламатор», да у братьев книжки про сыщиков. У меня – однотомники Тургенева и Чехова. Еще отец «Вестник знания» выписывает – это мне скучно. Мама только божественное читает.

А в библиотеках, ты знаешь, на всё очереди.

Маша думала, что Кира сразу откажет или посоветуется с матерью, но она только осклабилась:

– Да бери, конечно. Вот эту очень советую.

И показала на «Идущих мимо» Анны Мар.

– …Никандровна? Нет, не против. К тому же она в последнее время… ну, рассеянная, что ли. Я вместо «Санина» хоть «Дядюшку-флейтиста» могу поставить, а она и не заметит.

…Когда Киркина мать провожала ее в прихожую, Маша заметила, что Любовь Никандровна как-то несуразно подтягивает живот и ахнула про себя:

«Да ведь она беременна!»

Больше Кира не звала Машу к ним в гости.

– У мамы что-то с сердцем… лежит почти все время.

Зато она сама заходила к Сергеевым и приносила книги. Маша жадно читала «Гнев Диониса», «Яму», «Ольгу Орг», «У последней черты».

Она слышала: такое называется «сладкий яд» – и вдосталь им нализывалась.

…Однажды «Гнев Диониса» открыл Машин отец, слесарь Валерьян Фомич Сергеев, и нахмурился:

– Ох, Машка, свернет это тебе голову! Вон в «Вестнике знания» о дирижаблях пишут, и скоро такое лекарство изобретут, что любую болячку вылечит. И язык уже придумали – его любой дурак выучит за месяц… «сперанто» называется. А эти «гневы» – для пшютов, для финтифлюшек всяких.

Но читать не запретил.

…В этих книгах были новые девушки. Они не слушали родителей, поступали на курсы, погибали на баррикадах. Иногда детей рожали внебрачных или даже вытравливали плод.

А замужние дамы изменяли супругам и стреляли в любовников.

Было и вовсе страшное – дети-пьяницы, дети-самоубийцы – как в рассказах Сологуба. И тени уводят их, приманчиво, зыбко, навсегда.

– Манька, а что обо мне наши гадюки шуршат?

– Ой, Кира, да я ведь дружу с тобой … и с Фенькой Рыбиной… только она…

– Да, «идол текучий». Но она не сплетница.

– Слышала я… урывками… что, например, ты жи… ой, прости, еврейка.

– В самом деле – это правда… так, середка на половинку. Вернее, на четвертинку. Дед у меня из кантонистов был. Ну а еще что?

– То, что у твоей мамы… ну, как это… много кавалеров.

– И это тоже – середка на половинку. Да, у нее бывают поклонники, но далеко не так много, как хотелось бы местным кумушкам.

Отвернувшись, прибавила совсем тихо:

– Не может она остановиться…

…по-настоящему ее любит только кузен-моряк. Тот, который кимоно и веера прислал, и мне – куклу японскую. Но они все равно пожениться не могут: церковь таких браков не допускает.

(«Может, этот моряк и есть ее отец?»)

А про то, что ее выслали из Питера за непристойное поведение, шуршали наши змеюки? И что дом ей некий купчик отписал…

– Д-да, слыхала краем уха.

– Совсем они и их мамаши с глузду съехали. Просто умерла родственница и оставила нам в наследство дом, да еще и с флигелем. Вот и завидуют.

– А еще говорят они, что Любовь Никандровна колдунья.

– Да, талдычат, а сами к ней гадать ходят чуть ли не толпами. Она многим отказывает, особенно дамочкам, вот они и рассусоливают слухи…

Но если мама гадает, то не за деньги.

Представляешь, она и мне предсказывает: отличную оценку я получу или плохую. Если плохую накаркает, то все равно провалюсь, как бы ни готовилась…

А ты ей по нраву… какой-то особый бугорок, нашла на твоей башке, фу ты ну ты…

Обе вы ушлые. Потому и люблю вас.

Кира усмехнулась, сплюнула под ноги, как мальчишка, и присвистнула.

– …знаешь, мы скоро уедем. Маме климат этот не подходит – так мы на юг, на солнце, на виноград. И моряк сейчас в Крыму служит.

– Ой, Кира, что же это такое… только я к тебе привыкла – и вот…

Маша чуть не плакала.

– Ну не рюмь ты, Машка. Поскучаешь и забудешь. Вон – Рыбина остается.

– Да о чем же с ней разговаривать?

– С ней и молчать хорошо. Да не бойся ты: буду тебе писать… ну, не каждый год. Ты обо мне еще услышишь: я или актрисой стану, или авиатором, или демимонденкой…

– Кем-кем?

– Ну, буду менять богатых покровителей, а на их денежки добьюсь того, чтобы женщинам голосовать позволили, а мужчин в правах ограничили. Обо мне еще в «Синем журнале» напишут.

Маше захотелось выкрикнуть злобно, истошно: «Да кто на тебя, мышь летучую, позарится? И все ты врешь, врешь, врешь! Иуда ты! А мать твоя…»

Но ей тут же стало стыдно:

– Мы ведь еще увидимся? И мама твоя… очень она мне нравится. Так и передай ей.

Была май 1914 года, последняя мирная весна.

…они больше не встретились. В понедельник Кира не пришла в гимназию. Во вторник заворошились слухи, которые оказались правдой: Любовь Никандровну нашли в спальне мертвой… возможно, убитой.

Говорили многое: и об ударе («Спилась, а что еще»), и о пропавших драгоценностях («Она содержанкой у купца-миллионщика была»), и о каких-то босяках – их видели ночью у дома Григулевич («Явно – по наводке»).

В дом Григулевич зачастили судебные приставы, понятые… Из города Я.

приехала дальняя родственница, старушка. Она поселилась с Кирой в гостинице, где та сидела почти безвылазно и выходила только на допросы.

…дело скоро было закрыто: в медицинском заключении написали, что вдова титулярного советника Любовь Никандровна Григулевич, 31 года от роду, скончалась от аневризмы аорты.

Кира и ее родственница уехали, а Маша рыдала по ночам и представляла дикое…Подушку на лице Любови Никандровны. Ее чуть слышные хрипы и то, как трещат косточки ее нерожденного ребенка.

И что нагадала она убийце перед своей смертью.

А может, и Кира видела – того, с коротенькими кровавыми пальцами?

…мать спрыскивала Машу «с уголька» и читала молитвы. Это не помогало. Вызвали доктора: он прописал полный покой и бромистые препараты.

В тот день, когда она впервые вышла в сад, объявили войну с Германией.

…через несколько дней Сергеевым принесли сундучок с книгами. Там было все знакомое: «Санин», «Идущие мимо», «Дневник дней моих и ночей грани» Анджеллы, альманахи «Венок» и «Весна», несколько томов журнала «Современный мир».

Маша перетрясла каждую книгу – в поисках записки.

«Но должна ведь она где-то быть? Не могла Кира, вот так, не попрощавшись… ах ты… найдись, миленькая, ну найдись, пожалуйста!»

И нашлась она – в углу сундука. Не записка, но тоже на букву «з». Запонка, золотая, в виде глумливой лунной рожицы.

«Господи, да где же я ее видела?»

И обмерла.

«Нет, показалось мне. Может, в книге какой вычитала… у Кузмина, что ли?»

…В августе она снова пошла в гимназию.

В мае 1915 с ней случилось страшное.

…в июне, через месяц после страшного, к Сергеевым прислали от генеральши Евлалии Захаровны Кутасовой, Машиной крестной. Та предложила ей место лектрисы:

– Совсем глаза у меня мутными стали, деточка. Ты ведь любишь книги, ну и будешь читать мне «Ниву» и «Родину» с приложениями. Это лучше, чем с коробками по заказчицам бегать. Спокойно у нас, тихо.

Незадолго до того умерла младшая дочь генеральши – слабоумная Лиза.

– …если хочешь – поживи у меня. Хоть все лето живи.

………

– …отец, я вижу: что-то не так с ней. Мается она, ох, как мается! Может, по Кире своей скучает.

– Ничего, мать… это она просто места в жизни не нашла. Вот будет она деревенских детишек грамоте учить или бедноту городскую – все эти фанаберии забудет!

…Маша переселилась на лето к генеральше, а в июле поняла, что ждет ребенка.

Рухнет все без нафталина

…в генеральшином доме запах нафталина смирял другие, чахлые запахи: кофия, ромашки, одеколона «Нильская лилия».

Маше казалось, что и пироги были с нафталиновым привкусом.

Моли она в доме не видела, но чуть ли не каждый Божий день кухарка и горничная набивали вонючим порошком сундуки и матрацы. Совали его в допотопные горжетки и тальмы. Перекладывали им книжные полки.

Как-то гостья сняла тисненый золотом альбом для фотографий с одноногого столика. А на нафталин ей – прямо на колени!

Расчихалась гостья.

– Вы уж извините, милая Лидия Феофановна, но в хозяйстве без этого – ни-ни… не посыплешь – так везде расплодится моль. Сладу с ней никакого!

Рухнет все без нафталина

Евлалию Захаровну в городе прозвали «нафталиновой генеральшей».

…Маша думала, что покойный генерал умер от вони. На самом деле он скончался от запоя.

Нафталин сбривал любые запахи, воздухи, вздохи.

А хозяйка прекрасно себя чувствовала, и спала крепко, и двигалась уверенно, несмотря на свои семьдесят три года.

Июнь был дождливым. Дом пропитывался сыростью, и от этого становилось еще нестерпимей…

«Заест меня эта нафталинная жаба, похлеще тетки Таисии…

Вот опять она – домашними туфлями не «шлеп-шлеп», а «хлюп-хлюп.

Мокрую моль всю пожрала, теперь за меня принялась.

Читай, Мария, романы тошные, дотошные, длинные, и мы с ними никогда не кончимся!

Да что это я… ведь добрая она. Родителям помогу… Мите – краски на именины»

И опять – «хлюп-хлюп»…

«Меня вовсе не от нафталина мутит»

…Июль был теплым, и они с генеральшей проводили много времени в саду. Машенька сидела, пряча глаза, почти возя ими по жухлым страницам «Нивы»:

«Его жена, Анна Павловна – бывшая прислуга… У нее неискоренимые манеры горничной… Она полуграмотная, простая женщина, состарившаяся в двадцать восемь лет. Такую ли теперь, при его положении, нужно ему жену?..»

Это была «Хамка» Оршина.

«Господи, когда же конец?»

…Она вспомнила Викторию Павловну у Амфитеатрова: ловкую, смуглую, гибкую. Как она пела «Что за радость ей откликнуться», а злые бабы называли ее «Калипсо».

Ей самой хотелось бегать по осеннему лесу, прятаться за рябинами, размахивать алыми рукавами, закидывать голову назад от хохота.

Плясать – хоть на рынь песках, хоть на горах туманных.

Дразниться и любиться… только чтобы потом не было того, страшного.

…а потом она хотела написать мадам Тарновской или тем, из книжки «Отравители», которую читал ее брат Коля – они такого яду Машеньке пришлют, что сразу отмучаешься.

…побежать бы к Ольгунькиному оврагу – там, на отшибе, где младенцы подкинутые, где собаки бешеные, где золоторотцы и их синие бабы денатурат пьют.

Но глаза ее захлебывались другой синевой – синим платьем Ольги Орг, и пятнами крови на нем, и ее мертвыми пыльными волосами…

…Не хотелось думать ни о нерожденном, ни о пропавшей, ни об убитой.

«Война будет скоро – не знаю, может этим летом, может, через год, через два, через пять… только не доживу я до этого»

Любовь Никандровна сказала это небрежно, будто сигаретку погасила.

………

Рви, не жалея, рви все покровы, Вскрой мои тайны И приобщись им – светлы и новы, Верь, они будут и чрезвычайны Снова и снова…

………

Прочь предрассудки, прочь этикеты! Будем свободны! Я уж готова, я вся раздета, Делай со мною все, что угодно. Только… не это…

Маша не знала, хорошие или плохие эти стихи из альманаха «Весна», который ей оставила Кира Григулевич.

………

– Машка, ты когда об этом говоришь, ну, проблеме пола, то, извини меня, совсем как мовешка у Чарской. «Лизочкино счастье» какое-то, а не Люля Бек. Протащила институтка под фартуком квас и солодовые пряники и ее за сие преступление лишили на целый день – того же передничка. Вот и стоит она в углу, хнычет… «Ууууу, моровая язва я! Всех устрашу, всех изведу!»

А на самом деле – умора. «Война в Крыму, Крым в дыму, ни черта не

видно!»

– Да уж, Кирка, ничего мне не видно…

………

…Маша вспоминала и другие стихи:

  • Роза, роза Ерихона,
  • Перл, достойнейший царя,
  • Для чего твоя корона,
  • Для кого твоя заря?
  • Иорданская лилея,
  • Хоть тебя между цветов,
  • Нет стройней и нет белее
  • Под шатрами облаков,
  • Но скажи мне, кто возлюбит
  • Затаенный аромат,
  • Кто покоить вечно будет
  • На цветке любовный взгляд?

Мать качала новорожденную Ниночку и тихо напевала это вместо обычных «Барашеньки, крутороженьки» и «Святой похвалы».

– Ой, откуда это? – спросила Маша. Было ей тогда двенадцать лет.

Мать прошелестела:

– Бабка твоя в молодости горничной была у помещиков одних. Там барышня страсть как стихи любила и часто наизусть их сказывала. А у матушки память ух какая была… А я от нее… так, лоскутки… почти все и перезабыла.

Но она не поверила матери.

………

– …Безвинно она пострадала, оговорили ее… грех на них.

– Тссс, Марья… не ровен час дети услышат. Ну что тут поделаешь. Я-то в рай не верю, а ты завей горе веревочкой: таких, как вы, туда первыми пустят…

Это Маша подслушала ночью, когда родители разговаривали на кухне.

………

– …Ну, что же ты, деточка? Устала? Отдохни немного, чаю выпей и опять продолжим. Любопытно узнать, даст ли ему развод эта простушка.

…Плакать Маша не могла. Казалось, что никогда и не умела.

Однажды генеральша посмотрела на нее внимательно, даже с некоторым подозрением:

– Милая моя, да ты с лица спала… нездоровится тебе?

– Нет, Евлалия Захаровна, просто сплю плохо.

…Она не узнала себя в зеркале: не лицо, а черная косточка. Подошла к портрету:

«Теперь я на тебя совсем похожа, индианка».

узкая, длинная, глаза – как тесные лужицы

– …Евлалия Захаровна, давно хотела у вас спросить: кто здесь нарисован?

– Это моя бабушка. Ее мой дед, путешественник, привез из Северной Америки. Она там белой не считалась, в ней и индейская кровь была.

Крики, что ли… или кри название их племени.

Она умерла родами моего отца.

– …Евлалия Захаровна, а вы не находите… она и на меня чуть-чуть похожа?

И тут же испугалась своих слов.

Но генеральша спокойно ответила:

– Да нет, ничего общего. По тебе сразу видно: русская ты, с татарщинкой небольшой.

И в сторону, думая, что крестница не услышит:

– Из простых…

………

Маша раскрыла наугад один из номеров приложений к «Ниве» за 1902 год. Из него, как затхлая моль, вылетело несколько листков с крупными печатными буквами.

…Генеральша удивилась бы, узнав, что ее младшая дочь умела писать.

…Четверо детей было у генеральши

Старший, Вадим в шестнадцать лет покончил с собой. После ссоры с отцом – тот избил его, когда сын крикнул «Долой царя!». По другой сплетне, у Вадима был роман с гувернанткой его сестры.

Была еще Анна, Нюта, которая тоже умерла – как шептались теткины заказчицы, «в модном желтом доме… в самом Париже».

И еще сын, офицер, имени его Маша не помнила. Женившись на модистке, он был вынужден покинуть полк и служил бухгалтером где-то в провинции. Генеральша изредка посылала ему деньги.

И слабоумная Лиза. Она скончалась несколько месяцев назад, в возрасте 35 лет.

Родилась Лиза уже после смерти Вадима… тогда генерал много пил.

Генеральша почти не говорила о своих детях. Зато с гордостью показывала Маше фотографии единственной внучки Ольги, Нютиной дочери: Ольга в костюме Пьеро, Ольга в амазонке, Ольга, одетая, как мальчик – в штанах и матроске… коротко стриженая и маленькая, с нарисованной тушью слезкой на щеке.

– Она актриса, играет в театре миниатюр. Я, конечно, не очень одобряю. Раньше порядочные девушки выступали только в любительских спектаклях…

Но посмотри, как она изящна, какой у нее шарм, и улыбка такая … пикантная, я бы сказала, но по-хорошему пикантная.

Маше эта девица показалась дерзкой и угловатой.

«Явно бабка на многое закрывает глаза… а может, просто не знает этого многого».

Генеральшу в городе не любили – считали чопорной, гордой. Смеялись даже над ее филантропией и религиозностью.

«Сама кутила небось, по любовникам шастала, как все дамочки у них в Питере… а потом дочку полоумную родила и давай грехи замаливать.

Польская кровь у нее или у мужа ее… и кавказская. А они гордецы».

Под Р. у генеральши было родовое имение, но туда она редко ездила.

…Маша отнесла листки в свою комнатку и прочитала их ночью, когда в доме все уже спали:

«СЕГОДНЯ: Лиза слезы Лизу не зли Лиза ангел

Голова Лизы Голая Лиза

СЛЕЗЬ С ЛИЗЫ ………

Она писала либо совсем без знаков препинания, либо ставила точку после каждого слова. Дат в дневнике не было – только «сегодня» и «вчера».

Изредка – «завтра».

ВЧЕРА: Он. Глубоко. Много. Очень. Приходил.

ЗАВТРА: Придет. Люблю. Зачем.

Снизу – рисунок: ангел с ножом и вилкой и красное сердце. Подпись:

«Ест. Вкусно. Умер».

…иногда в дневнике были стихи:

  • Я вот
  • Моя любовь год
  • Мои любовы коровы
  • На том берегу
  • Ни гу-гу
  • Не мычат не рычат
  • Не мечут
  • Душу калечут
  • Моя любовь клин
  • Я одна ты один
  • Нафталин
  • Ты один я одна
  • Луна война

………

Первая запись: Он. Дышал. Гроб. Накрыла. Крышка. Не. Дышал. Похороны. Ыыыыыы. Вдова. Сирота. Говорят. Соболезнуем.

Я не сирота тот не отец другой отец

Там далеко

«Это она после смерти генерала», – догадалась Маша.

«…что же было с ней? Она придумала… или нет?..

Какая все-таки мерзкая рожа у генеральшиной экономки Афимьюшки, Евфимии Андреевны…

А вдруг она пускала к Лизе кого ни попадя. Может, и за деньги?

Генеральша ничего не видит, не слышит. Не хочет видеть и слышать не хочет.

Для нее три кита – это кофий, «Нива», нафталин.

А дочки стыдилась Евлалия Захаровна. Не мучила ее, но стыдилась. Сама же Афимьюшка эта подлая намекала.

…Нет, не верю я в это подлое. Ничего с Лизой не делали. Небось подсмотрела она, как Афимьюшка или сиделка со своими кавалерами… и пошла писать губерния».

………

…из перешептываний Афимьюшки с горничной она кое-что узнала о младшей дочери Евлалии Захаровны.

Сама генеральша обронила только: «Это был наш крест».

…Лиза жила во флигеле, отдельно от генеральши, под присмотром сиделки и Афимьюшки. На ее кровати всегда сидела тряпичная кукла.

«И они, те самые, страшные, эту куклу видели… да нет, не приходили они!»

К лицу куклы Лиза приклеила фотографический портрет сестры Анны.

Когда лицо отлипало, Лиза снова его наклеивала.

Кукольные ноги она замотала серебряными бумажками из-под шоколада.

Когда Лизу спрашивали, как зовут ее куклу, она с гордостью отвечала:

«Ангел-Лиза. Ангел-Нюта. Ангел-пай».

Или «Ангел. Вам. Бо-бо», если была сердита.

«СЕГОДНЯ: Мама мыло мама моль пахнет плохо я уйду воздух

Мыло больно рот худ

Моль крылья не ангел Лиза ангел Лиза другая

Ангел плечо право ангел плечо лево плюнь плюнь

Я лево нет крыло только право

  • Я получше картин
  • нет нафталин
  • я Лиза воздух
  • я Лиза лечу
  • ЧУ»

В углу у нее сидела другая кукла, тоже тряпичная. Лиза часто била ее,

рвала, пачкала. Эту куклу звали «Ангел-бяка».

Лиза часто сердилась на Ангела-Бяку, грозила ему пальцем: «Ты. Убил.

Нюта бобо. Нет Нюта. Зачем замуж».

Однажды она решила его повесить, но когда затянула петлю на Бякиной шее, зарыдала…

«Ладно. Ангел-бяка. Живи. Только. Вот. Смотри. Грех. Тебе.

Гроб тебе Саввич Игнат».

Игнатий Саввич был мужем Нюты и отцом Ольги.

Иногда Лиза водила ангелов по комнате – причем держала Бяку за левую руку, а Паиньку – за правую. Никогда не ошибалась.

…И последняя запись:

«СЕГОДНЯ. Мыло. Больно. Язык. Умер. Грязный. Лиза нет. Приходил. Нет.»

…за «плохие» слова Лизин рот мыли желтым едким мылом.

А еще она узнала от экономки, что генеральша отказалась сдать Лизу в клинику: «Мы Кутасовы, мы своих детей туда не отдаем»

Но дочь свою почти не видела.

– …моя любовь кровь мои любовы коровы на том берегу ни гу-гу…

– Мария, что это за галиматья?! Тебе плохо?

– Это не галиматья, это ваша дочь, Евлалия Захаровна.

Маша подала генеральше листочки.

Та просмотрела их – удивленно-брезгливо:

– Но ведь Лизонька не знала грамоты. Только буквы «л» и «и» различала.

И вообще, откуда эти бумажки? Что за сумасшедший это накарябал?.. А, припоминаю: несколько лет назад была у меня служанка, очень странная… все писала на маленьких листочках. Пришлось отказать ей от места.

Пойди, Маша, выкинь.

Она не выбросила: «Авось пригодятся».

…за чаем генеральша посмотрела на Машу – не зло, а горько:

– Огорчила ты меня, деточка, ах, как огорчила…

«Сейчас выгонит»

Но генеральша ее не выгнала, а через месяц, в августе 1915 года, предложила Маше переселиться к ней навсегда.

– Привыкла я к тебе…

И она согласилась, несмотря на косые взгляды экономки.

Живот у Маши пока не был виден.

«А если домой вернусь – догадаются. Или я сама не вытерплю и скажу»

…погода в августе была солнечной, но не жаркой. И опять генеральша с Машей сидели в саду, и опять Маша читала ей вечные рассказы Бориса Никонова, Авсеенко и Степаниды Караскевич, иногда впадая в полуминутную дрему.

«Она была хорошенькая, тщедушная женщина… Звали ее Зоей Владимировной, а мужа ее, присяжного поверенного, Павлом Николаевичем Чайкиным. До встречи с Зоей Владимировной он жил холостой, распущенной жизнью…»

Это было из рассказа Лидии Авиловой «Опыт».

…Машенька, что же ты остановилась? Заснула?

…в эти полминуты она увидела холостую, распущенную чайку, но звали ее не Павлом Николаевичем. Чайка вопила и целилась клювом ей в живот. Маша не испугалась, а только подумала: «Зачем пузо такое огромное?»

В других дремах не было ничего страшного. Просто дрожит яблоко на ветке, вот-вот изойдет собственной мякотью, пружинит, но не срывается…

А в это время с яблонь падали настоящие плоды.

…В октябре Маше стало плохо прямо в гимназии.

– Огорчила ты меня, деточка, ах, как огорчила… а я так привыкла к тебе.

Евлалия Захаровна дала Маше денег и отправила ее домой.

…В феврале, через месяц после того, как умер Машин ребенок, к ним прибежала девчонка от тетки Таисии. Мать ушла с ней, а вернувшись, долго шепталась на кухне с отцом.

Когда Маша окрепла и начала выходить в сад, ей сказали, что умер теткин муж Виктор Степанович.

– Да так, не болел ничем и скончался. Доктор сказал: разрыв сердца.

Но Маша поняла: родители ей лгут.

Через несколько дней она подслушала разговор соседок:

– У сестры Марьиной муж, как собака, помер, прости Господи. Под поезд, говорят, кинулся, голову ему напрочь отрезало. И схоронили бы его без панихиды, кабы Таисья ручку попу не позолотила. Будто пьяный ее мужик был, поскользнулся, тут и карачун ему…

А может, и в самом деле нетверезый он был.

«Карачун» – повторила Маша, и слово было совсем нестрашным.

Мадам Аниска и мамзель Агашка

Она зачеркивала строчки, комкала листки и рвала их. Иногда ей хотелось порвать каждую строчку отдельно… Писала она быстро, без знаков препинания.

Любая точка или запятая казались камнями, о которые она непременно споткнется

«Милая Лёленька моя должна сейчас рассказать тебе то что давно лежит на сердце тяжким грузом

Чего не избыть мне»

Lalie не смотри по сторонам

Но она смотрит в саду баба не баба дама не дама в модном палевом платье в капоре в ажурных митенках но с мещанским румянцем во всю щеку сидит на скамеечке с книжкой журнала

Не пава и не ворона

Лицо красивое а сама словно кукла ватная

Рядом девочка лет двенадцати сосулька сахарная вот-вот растает

И тоже с книжкой

Огурцы не солят варенья не варят вирши почитывают благодетеля поджидают подлые барская барыня толстомясая барская барышня хлипкая

Lalie в свои шесть лет знала: благодетель это ее отец, помещик Захар Викентьевич Гловачев, барская барыня – его любовница-мещанка, новоторка Анисья

Козырева, а тоненькая Agathe, «мамзель Агашка» – ее единокровная сестра

…шебуршала дворня

Папаша мадам Аниски энтой из мещан в купчики вышел и дочку свою в пинцион запихнул на три года вот и нахваталась там форсу отец-то возьми да разорись и опять в мещане переписался а Аниску в лавку мелочную к себе счета вести да товар отвешивать

А тут барин подвернулся ну и рада-радешенька блудня

Как дочку родила располнела но не бросил ее барин кажись еще больше возлюбил

…и другое дикое Lalie за ширмой в спальне у матери а в ширме дырочка а в дырочке мать в объятиях управляющего Вильгельма Оттоновича

Потом гувернантка мадмуазель Леруа сыто переглядывалась с матерью

…в том же году отец умер вскрытие показало отравление

В убийстве обвинили мещанскую девицу Анисью Фролову Козыреву потом оправдали за отсутствием прямых улик но за это время мадам Аниска успела умереть в остроге еще подростком Lalie узнала ее мать свидетельствовала в суде против Анисьи Козыревой

– …Агашку, мамзель эту, дядьке ее отдали, лавочнику. Ну тот и потиранил ее, ну и покуражился… все колол ее, злыдень: «Не водись жиды с самаряны, а мужики – со дворяны!»

Платья кисейные и побрякушки продал, книжки ее – в печку. Все хирела

Агафья, да не померла. Живуча, не в мать.

Хотел было дядька ее за соседа своего, тоже лавочника, выдать – сурьезного такого, вдовца. Очень тому грамотную супружницу хотелось, чтобы в делах ему помогала.

А Агашка, слышь, чего выкинула! С огородником бежала, обвенчалась с ним самоволкой… и рабой стала: сам-то он крепостной был. Правда, грамотный… сказывают, ереси привержен.

Ну и дура, прости Господи… Правда, воля скоро пришла.

– Няня, а где она сейчас?

– А тебе-то пошто знать, Лаличка? Мало, что ли, та гадюка, мать Агашкина, крови из твоей родной матушки высосала?

Говорили, что барин совсем бросить хотел барыню… И мамзель Агашку удочерить.

Ой, что я несу, Лаличка? Не слушай ты меня, дуру старую, пьяную.

Нянька была после именин.

– Нянюшка, родная, я не скажу… только вот не понимаю я: зачем Анисья убила?

– Не знаю я… Бога на том свете рассудит, а нам-то, неправедным, молчать надо. И ты молчи.

…сказывают, плакала она, кричала, сердешная, когда ее уводили. Нету на мне вины, дескать. Воздаст вам Господь по делам вашим.

Нянька утерла слезы:

– Хоть гадюка она была, гордая, манерная, однако жалко мне ее… может,

и не убивала.

Ой, да забудь ты…

…Через пять месяцев после смерти отца мать родила сына, очень похожего на управляющего Вильгельма Оттоновича.

А в следующем году управляющий женился на мадмуазель Леруа, гувернантке, переехал в Торжок и открыл там гостиницу «с номерами для проезжающих».

………

…Старуха не хрипела, а храпела.

За два месяца до того она получила известие о гибели единственного сына, офицера, под Плевной. У нее отнялись ноги.

– …Non, ne demande-moi plus…. Je ne sais… rien.

«Смерть моя будет с таким же лицом. Невидящим. И почти невидимым»

…чуть тлели слова в старухином храпе…

– …не любила я его принудили меня к замужеству он знатен да проигрался а я богата внучка откупщика пусть бы он меня бросил я позора не боялась …и не оговоривала я Анисью думала виновна Бог не видит я туда пойду а Он отвернется так и будут меня там из рая в ад перебрасывать дочь ее Агашку я могла знакомым помещикам отдать на воспитание они учить ее со своими детьми хотели А я черную кость к костям черным Вот тебе! На тебе!

…..

– А что мне с правдой твоей? Теплится, не гаснет… ну, какое там пламя?

Старуха произнесла это совершенно отчетливо.

– Мне покаяться надо…

– Сейчас отец Иоанн придет.

– …я ему ничего не скажу… от него до Господа быстрее дойдет… А тебя Бог, может быть, и не услышит.

Господь все видит, но не всему внимает…не всем.

………

– Лаленька, ты задай мне всего один вопрос: «Кто?» А потом назови имена… я кивну, когда нужно.

А сказать мне больше нечего.

– Вильгельм Оттонович?

От этого имени Евлалию чуть не вывернуло наизнанку – Мадмуазель Леруа?

Анисья?

Старуха не кивала.

– Мама, что с тобой?

– Je ne sais pas pourquoi!

Старуха билась в последней судороге.

– Петруша… я за него бо…

Он ведь знал… Захар Викентьевич.

Lalie, я была несправедлива к тебе. Но Христом-Богом молю: приведи Петрушу… попрощаться.

– Мама, он сейчас придет.

…перед ней, Евлалией, была не Божья тварь, а чужая вселенная, иншая земля с нетовыми цветами и молодильными яблоками.

– Подойди поближе… благословляю… хоть и не поможет тебе и детям твоим благословение мое.

Вон там, шкатулочка, из розового дерева… достань… я узнала… где они… помоги. Всегда помогай.

И если хочешь – скажи… кто ты им.

За меня не молись. Не надо мне этого.

А теперь позови отца Иоанна.

Генеральша нашла в Торжке маленьких Марью и Таисию Огородниковых, единственных выживших детей Агафьи. Они к тому времени осиротели и воспитывались у родственника по материнской линии – иконописца Авенира Козырева.

Евлалия Захаровна с тех пор не теряла их из виду, помогала, но так и не открыла, кем она им приходится.

А знают ли они об этом или нет – она и думать себе заказала.

После революции 1905 года генеральша со слабоумной дочерью Лизой поселилась в Р., неподалеку от одного из своих имений. В том же городе жила и Марья Огородникова, в замужестве Сергеева.

Через несколько лет туда переехала и Таисия.

………

Письмо генеральши:

«Милая моя Лёленька!

Старая бабка твоя просит тебя об одной услуге. Пожалуйста, прими участие в судьбе совсем юной девушки, моей крестницы, которая, увы, сбилась с пути истинного и теперь не может находиться в отчем доме.

Родители не прогнали Машу Сергееву (так зовут эту барышню), но на нее косятся местные обыватели, а некоторые из них позволили себе недостойные поступки по отношению к этому простому, но вполне приличному семейству. Учение в гимназии Марии пришлось прервать.

Я полагаю, что ей на некоторое время нужно покинуть наш город. Не могла бы ты приютить ее у себя хотя бы на один или два месяца? Не волнуйся,

я снабжу ее деньгами. И вообще она, я надеюсь, не будет тебе в тягость.

Машенька – девица тихая, кроткая, хорошая рукодельница. Я думаю, она могла бы шить или перекраивать твои театральные костюмы. К тому же она достаточно образована (пять классов гимназии), начитана, немного знает французский.

Она будет для тебя интересной собеседницей… кем-то вроде компаньонки.

Некоторое время она прослужила у меня лектрисой. Ты могла бы порекомендовать ее своим знакомым пожилым дамам.

И еще: Маша, Мария Валерьяновна Сергеева, красива. Возможно, в Петербурге – никак не могу привыкнуть к «Петрограду» – она составит себе подходящую партию.

Посылаю тебе свое благословение.

Любящая бабка твоя,

Евлалия Кутасова»

Черный шарик

Генеральша настояла на том, чтобы Маша ехала во втором классе.

– В третьем, не дай Бог, пьяные мужики привяжутся… или ограбят тебя,

подпоят. Поезжай, деточка, спокойно.

«Уж лучше пьяные мужики» – подумала Маша, глядя на свою соседку по купе.

Дама была в трауре. Ее беременный живот качался как елочный шар. Дама смотрела на Машу пристально-гадючьими глазами.

«Да она меня ненавидит. За что? Ведь я ее не встречала ни разу в жизни. Может быть, ей не нравится, что юбка у меня укорочена и видны ботики… но я видела в «Огоньке». В Петрограде все так носят. Или шапочка моя? да, она как шлем и пришила я к ней красный мак.

Или глаза у меня, как говорила Кирка, индейские?

Нет, просто ненавидит…»

– Зина, сколько раз я тебе говорила – одна конфета в день!

Дама вынула из черного бисерного ридикюля линейку и изо всех сил хлестнула дочь по рукам. Девочка – кругленький розовый леденец – взвизгнула и скорчилась от боли.

– Сударыня, как вы можете…

– А вы кто такая, мадмуазель? Вы, вероятно, еще не замужем и детей у вас нет и при этом имеете смелость указывать мне, как…

– Да, еще не замужем. Но ребенок у меня был. Он умер сразу после рождения. Внебрачный. И знаете, как я его назвала? «Горем». Как Тэсс, одна английская девушка….

Маша сама не знала, зачем говорила это. Ей захотелось выпрыгнуть из поезда на ходу – бежать туда, где нет никаких городов…

«Куда я еду? Зачем?»

– Довольно, мадмуазель! Зина, ты ничего не слышала. Возьми задачник Евтушевского и реши задачу номер 25 – о цыбиках чая.

…Маше казалось, что живот черной дамы еще более раздулся и что из этого черного шара выскочит еще один черный шар, а из того – еще один, поменьше, и рассыплется тысячью змеенышей.

И что ей придется быть акушеркой для всех этих шаров и гадов.

«А вдруг все эти змейки вползут в меня?»

Суровые пальцы дамы зарылись в белую шерсть.

«Футляры вяжет для своих гадюшат. Да им вся белизна мира не поможет»

– Зина, не переглядывайся с этой барышней! Ты решила задачу?

………

…Рви, не жалея, рви все покровы,

Вскрой мои тайны

И приобщись им – светлы и новы,

Верь, они будут и чрезвычайны

Снова и снова.

………

– Mademoiselle, если вы не перестанете декламировать эту мерзость, я вызову кондуктора и вас высадят на ближайшей станции. Постыдились бы такое вслух при ребенке!

Девочка осклабилась, а брюхатая гадюка куснула почерневшие губы.

«А вдруг она сейчас и вправду родит?!»

– Хорошо. Извините. Больше не буду.

Маша увидела в окне Луну и зарифмовала ее со всем на свете.

«Луна-война», «Луна-одна», «Луна-не до сна»…

А потом вдруг выскочил «Петроград-невпопад». Маша струхнула и больше не смотрела в окно.

…встретят ее на вокзале или не встретят? И кем она будет этой нечаянной

Ольге Игнатьевне? Компаньонкой? Конфиденткой?

«Кон», и «ком» забивали ее рот невнятной сладостью.

«Луной. Я буду у нее Луной. Караулить, высвечивать все ее тайны»

И прошептала:

– Луна моя, какая же ты гадательница-предательница.

Чтобы отвлечься от Луны, Маша стала думать о родном Р., богатом,

купеческом.

И о том, как читала она генеральше роман Гнедича «Раб» из приложений к «Ниве» за 1900 год. В начале лакей кутил со своим знакомым шарманщиком. Потом они завалились в господский дом и на кухню пришла хозяйка-старуха, пила с ними пиво и чуть ли не канкан на столе плясала.

Маша еле сдерживала хохот, а генеральша поморщилась:

– Господи, что пишут! Машенька, пропусти это место…

Лакей убил старуху, разбогател и каялся.

А Машка-смерть убила двоих, а может, и троих, и не каялась.

…Что у нее в Р. осталось?

Отец? Он любил сатирические стишки. Он верил в полезные изобретения

– если их будет много, то и люди сделаются другими. Не будут затевать войны, угнетать и обижать друг друга.

А Маша знала: для этого нужна совсем новая земля с новыми людьми.

Может, и новая галактика.

Мать? Она была тихой, кроткой. И малограмотной – даже после гласных ставила «еры».

«Христос терпел и нам велел»

«Дождь не дубина, мы не глина»

«На Евдокею погоже, все лето пригоже»

И когда родители обсуждали Машин отъезд:

«Не водись, жиды, с самаряны, а мужики со дворяны!»

– Мать, сколько раз я тебе говорил: не «жиды», а «евреи»!

– Я уж по старой памяти… в роду у меня эта поговорка была.

…стихи о «Розе Ерихона».

И как Маша побоялась ей рассказать о том, страшном.

…Брат Коля был для Маши совсем чужим, сестра Клавдя – неинтересной,

Ниночка – слишком маленькой, хоть Маша и любила ее.

А вот Митя…

– …Митька, у тебя что – вместо глаз буравчики? Ты дырку ими в стене

просверлить хочешь?

– Ну и дырку…

Говорил он еще меньше Маши. Соседи называли их «тронутыми».

– …Ты знаешь, Маша, я никого не люблю. И мне плохо не отчего-то там…

а просто так плохо.

Мите было одиннадцать лет.

– Даже меня ты не любишь?

– Тебя – да. Только ты уйдешь скоро. А если далеко – нельзя любить.

Я и сам сбегу. На войну.

– И убивать будешь?

– Нет. Когда я приду, там уже всех убьют. А я посмотрю, зарисую и дальше

пойду.

…Маша в гимназическом платье над миром – огромной кляксой, а рядом

крылатый мальчик.

Мальчик смотрел злорадно и непойманно.

Родился Машин ребенок и сразу умер, а Митя нарисовал это.

…Мать боялась его рисунков.

– Совсем еще дитя… а что блазнится ему, что видится, сохрани, Господи,

и помилуй.

Некоторые Митины рисунки мать бросала в печку.

Тетка Таисия в огромной шляпище

Сквозь шляпу рога а вместо глаз бородавки

…Да, была, конечно, та самая тетка Таисия, но о ней Маша и думать не

хотела.

Что еще? Гимназия, где училась она хорошо, особенно по словесности.

И где одноклассницы дразнили ее «Машкой-монашкой» и «смертью ходячей». Где и подруг у нее было раз, два и обчелся— Кира Григулевич и Фенька Рыбина, «идол текучий».

Но Кирка уехала и пропала, а Рыбину Маша давно не видела.

…Спасо-Преображенский собор, часовня Николая Чудотворца.

Пожарная каланча, хлебная биржа. Волга. Набережная, где они гуляли и однажды Кирка так громко свистнула, что какая-то нянька остолбенела:

– Барышни, образованные… а хуже фулюганов уличных. Пойдем, Кокочка!

«Не вернусь я туда.

…А в чем будет Ольга Игнатьевна? В вуалетке, лиловой, а вместо мушек

– конфетти

Да не приедет она меня встречать. Горничную пришлет».

………

На вокзале Машу встретила сама Ольга Игнатьевна с каким-то темноволосым молодым человеком.

«Кузен? Жених?»

На барышне был черный бархатный берет, заломленный набок, с фазаньим перышком. Простая черная юбка. Черные замшевые ботиночки на шнуровке. Серебряная подковка на шее. Огромная муфта, очевидно, дорогая – Маша в мехах не разбиралась.

Она была почти разочарована и тут из муфты высунул голову кот. Таких

Маша еще не видела – морда коричневая, а глаза голубые.

– Здравствуйте! Извините, вы Маша Сергеева? То есть Мария Валерьяновна? Я вас узнала по маку на шапочке.

Не бойтесь, погладьте мистера О’Салливана. Он не кусачий.

Маша, ничего не сказав, погладила кота. Его морда осталась равнодушной.

– Ласки от него не ждите. Он сиамец, неблагодарная сволочь. Ему на все насра… ой, извините, наплевать!

И барышня Ольга Игнатьевна засмеялась – дрожко и жутко.

«Дрожутко», – подумала Маша.

Барышня была маленькой, с огромными серо-жемчужными глазами.

– Салливан вообще-то не мой, а Афонин. Вот, выгуливаю его. Вы ничего не знаете про Афанасия Ивановича?

– Нет, Евлалия Захаровна говорила мне только о вас. Что вам нужна слу… компаньонка. Я была у вашей бабушки лектрисой.

– Да, она писала. Вы пахали для нее бесконечную «Ниву», чуть ли не с

1870 года…

Вот и познакомились. Вы лектриса, я актриса.

– Ваша бабушка сказала мне, что вы играете в театре миниатюр… это модно в больших городах?

– Да, вы правы – чем огромней город, тем больше ценится в нем всё маленькое. Даже я ценюсь.

А что касается актерства, то в самом деле играла когда-то. Очень недолго и совсем уж миниатюрненько. Типа «Нанетта, принесите мне шляпку из итальянской соломки!».

Или роли без слов. Месяца три, еще до войны, выступала в одном кабаре с песенками а-ля Кузмин, но без особого успеха. Вы ведь читали Кузмина?

– Да. Немного.

– А сейчас я… ну, как бы это лучше выразиться… актриса погорелого театра.

Маше послышалось: «актриса прогорклого театра» и она фыркнула.

Они уже ехали домой – не на извозчике, а в ландо. «Собственный выезд»

– так назвала это Ольга Игнатьевна.

– …уже не пою – так, попискиваю немного. Живу у очень достойного человека – Афанасия Ивановича.

Маше захотелось выпрыгнуть на мостовую.

«Наверно, я ошиблась. Меня разыграли»

– Дружу с другим достойным человеком (Ольга указала на темноволосого). Познакомьтесь: Никодим Алексеевич Ярцев, молодой и многообещающий поэт. Родственник Афанасия.

Поэт кивнул Маше:

– Деточка, вам страшно? Вы хотите бежать?

Она ответила чуть слышно:

– Да… нет… А куда мне бежать? Некуда.

– Вы не бойтесь нас, Мэри – можно мне вас так называть? Мы вас не обидим. Ну разве так, чуть-чуть, по незнанию…

«Я думала, что поэты и их дамы – светлые, ликуют. А эти не светлые, не темные… как тени они»

… не настенные тени, а настекольные. И стекло это матовое, а тени чуть видны.

Она поняла, что стекло – это ее жизнь, и что тени эти никогда не прогнать, стекло – не разбить.

Маша расплакалась.

Никодим поцеловал ей руку. Никто до этого не целовал ей рук. Она была поражена, однако подумала: «Почему он не поцеловал мне руку тогда, на вокзале, когда знакомились?»

– Называйте меня Ником, а Ольгу – Ли.

– Ольга Игнатьевна, Ли, а Афанасий забыла отчество, будет не против?

– Нет. И вообще – «Дают – бери, а бьют – беги». Будьте циничнее, Мэри. Впрочем, в семнадцать лет я была такой же, как вы.

– Извините, а что Евлалия Захаровна вам обо мне написала?

– Что вы – несчастная жертва соблазнителя. Да-да, всё как в романах прошлого века.

Ну, в общем, обе мы сбились с прямой дорожки. Только о моей торной тропке бабушка пока не знает. Верит в то, что я всеми фибрами души служу святому искусству.

«Пролегала дорога в стороне. Не было в ней пути!». Вы читали стихи Елены Гуро?

– Впервые слышу о ней. Я Сологуба люблю.

– С Федором Кузьмичом я незнакома, но раза два видела. Хороший поэт,

но и Ник тоже неплох. Никушка, сэкспромтируй что-нибудь про Машу!

– «Лицо мое вспыхнуло ярче всех соломенных книг».

– Видали, каков он! Тпрру, приехали!

………

У входа Ли передала кота Нику, вынула из сумки апельсин и несколько

раз подкинула его.

Сунула его Маше:

– Ешьте. Прямо здесь, на улице.

Маша вгрызлась в апельсин и брызгала соком – будто ночь среди белого

дня ела солнце.

Ли смотрела на нее как-то косо, но весело-косо.

«Весь этот день косой. Осевший, окосевший. Шатучий от мартовского

воздуха, от прелого снега. И скачут по нему золотые яблочки».

И сказала Маша – без всякого смущения:

– А вы знаете, я напугала в поезде свою попутчицу. Она чуть не родила…

черный шарик. Ой, только не думайте, что я сумасшедшая!

……….

Какое солнце, какой снег, какой ветер! Иди, подбирай златые яблочки! А

не то они тебя саму подберут.

ИНТЕРМЕЦЦО: КРОТИЛИЩЕ (Ли. Никодим. Мэри. Афанасий. Сны)

…это нора кротовая а я кто в ней

Хороша Дюймовочка верста коломенская

В норе тепло сытно безвестно

Хозяин пожилой крот но не скучный

Приживалы эльфы улетят ли они со мной в Италию назовут ли новым

прекрасным именем

Они только своими разноцветными крылышками тешатся а придет

время вылетят на волю

А я так и завязну в кротовине

…В первый месяц жизни у Афанасия Иваныча она мало что разумела. Не служанка, не конфидентка… иногда помогала переделывать платья Ли,

раза два ездила с ней по модным магазинам.

Когда бывали гости, Маша отсиживалась в своей комнате.

Однажды Ли предложила ей почитать вслух французские стихи. И тут же

забраковала ее произношение.

…Поднимается на лифте.

И не рай, квартира тут.

Ах, мечтанья, осчастливьте

Хоть на двадцать пять минут.

– А вот Сологуба ты хорошо читаешь, девочка.

…они все были далекими. Афанасий Иваныч – добрым и далеким. Ли –

далекой и насмешливой. Никодим – далеким и неприкаянным.

Поэтому ей нравился Никодим.

ВЕСНА И НИКОДИМ

Весна! Ты обрываешь старые корочки,

Ты открываешь новые порочки,

Та, которой не надо имени, –

Найди меня!

Весна! Ты сбриваешь звонки телефонные,

Ты взрываешь подглазия сонные,

Та, которой напрасно имя, –

Вспомни о Никодиме!

Весна, теребишь ты надгробия сыто…

Я кричу тебе: Сгинь, пропади ты!

Я и сам пропаду ни за грош –

Когда ты придешь?

И отвечает Весна Никодиму:

– Мимо.

– Ник, твои стихи – треугольники.

– Вы еще скажите, дядюшка, про отсутствие мягкости и звучности. А тебе,

Мэри, нравятся мои стихи?

– Не знаю, Никодим Алексеевич. Мне пока трудно разобраться в ваших

тре… в стихах ваших. Просто это не похоже на все, что я читала раньше.

– Ничего, вырастешь – поймешь.

– Знаете, вы мне нравитесь больше, чем ваши стихи.

– Ого! Кактус распустил колючки.

Это сказала Ли, вовсе не ревниво.

Но Маша вновь замолчала.

………

…она не пыталась разобраться в треугольнике «Ли-Ник-Афанасий»

А может, и не треугольнике

Почему Крот до сих пор не шуганул Эльфов? Ах, не все ли равно.

Главное – нора. Темнота ее мягкая… как взгляд Афанасия, иногда застилающий Машу.

Главное, чтобы там, дома, забыли…

…Маша сидела в гостиной у картины Матисса, и эта картина казалась ей голой и наглой – еще наглее голой картины в гостиной у Киры Григулевич.

– …Иногда мне кажется: все люди – это сердца, мои сердца.

И они – как пасхальные яйца: каменные и стеклянные, шероховато-древесные и сахарные, рыхлые.

И я по одному из них – бац кулаком,

а другое – жалю, словно комарик,

от третьего удираю во всю прыть,

а четвертое просто жру, потому что боюсь его больше всего…

И только перед одним сердцем, самым недостойным, я упала на колени.

– Ли, я знаю, о ком ты говоришь.

– …и я стояла перед ним на коленях и выла – простая, простоволосая.

А это сердце хотело меня убить – но не убило. И вот я живу – не знаю зачем…

– Опять у тебя похоронные речи, Лишенько мое.

– Как ты сказал? «Лишенько»?

– Ну да, от слова «лихо». И вот еще, сейчас придумалось:

Оленька-боленька,

Из-за угла –

бац кочерыжкой!

Оленька-боленька,

В кого ты вошла,

За кого ты вышла?

– «Кочерыжка» – это потому что Люси меня называла «petit chou»?

– Нет, не от этого. Просто ты какая-то… куцая. Я ничего плохого не хочу сказать, но… не вырастешь ты никогда.

– Да не ругай ты меня! Лучше я про сердце доскажу – про то, перед кем я на колени бухнулась.

– Каким оно было?

– Прозрачным. И эта прозрачность застила мне глаза.

– Значит, ты преклонила колени – перед пустотой?..

(Они говорят, будто нету ни меня, ни Афанасия. Это мы для них пустота)

– …я сон видела, как вешают его. Сперва, когда он в человеческом обличии, ему накидывают петлю на шею, и наступает пустота эта самая…

Палач вертит головой, и тут к его ногам из пустоты падает сердце – обычное, красное. Он пытается удавить это сердце, потом стреляет в него…

…но все пули рассасываются в багряном…

«Да пошло ты!».

Уходит сердце – под землю. Живет оно там как крот, и все жиреет. Уже не крот, а кротище.

Нет, кротилище. И кажется мне иногда: шевелится земля…все мои движения, все шаги мои съедает этот кротилище.

(«…как я сама до этого не додумалась? Не нора – кротилище!»)

– А ты не пробовала записывать свои сны?

Это спросил Афанасий.

– Пробовала, но у меня выходит бездарно. Ник, может, ты будешь их записывать?

– …а Люси – какое твое сердце?

(«Ах да, это про ее гувернантку»)

– Наверное, жестяная коробка из-под мятных леденцов, английских. Леденцы давно съедены. Сидит там одна-единственная оса, без еды и без воздуха. И никак не подохнет.

Наконец свобода! Она, расправив крылышки, летит к солнцу… и возвращается в свой мятый, смятенный запах.

– Почему?

– Ах, Ник, не люблю это слово. Нипочему. Потому. Потому что это оса, которая жалит при каждом вопросе.

………

– И мое, пьерошное, дело – не разорять богатого Арлекина, я же не уголовный тип, а так, отщипывать по чуть-чуть…

– Так, значит, я и есть это самое «чуть-чуть»?

(В гостиной уже не было Афанасия)

– …ты имеешь право на часть его наследства… то, что недодали твоей матери.

………

– …не глотай слезы, они ведь у тебя тоже… ээээ… твердые, будто ландринки.

– …я не люблю тебя. Просто ты понимаешь мои сны и бессонницы.

Это Афанасий человек, и ребенок у него есть. А вот у тебя детей не было и не будет.

– А у тебя?

– Нет, Ник, не будет у меня детей, я так давно решила. Знаю – первые же роды меня уничтожат.

…страшное у меня родится и до смерти меня раздерет, в клочки, и замарширует по свету, с боевыми песнями. Может, и войну начнет – новую, невиданную. Похлеще той, которая сейчас.

– И это страшное было бы фарфоровым?

– Вовсе не обязательно.

(Иногда Маша засыпала посреди этих разговоров… потом встряхивалась и смотрела – почти умоляюще: «Ну, примите меня в свою игру»)

………

– И в отместку – тебе тоже вопрос о sujet interdit – ты кем себя считаешь? Русским? Евреем? Полукровкой? Или – как ты там пышно обозвал себя – «сыном времени»?

– Молоколимоном. Или господином Окошкиным.

– Кем?

– Господином Окошкиным. Героем одного моего стишка. И этот Окошкин мечтает о времени, когда не будет ни одежды, ни наготы.

– Ник, я, наверное, их давно для себя отменила – категории эти… но переодеться мне все-таки надо. Скоро очередное богемное пастбище.

* * *

Ник порой говорил ей – с искренним восхищением:

– Ли, я никогда еще не видел таких ленивых людей, как ты. Впрочем, что я несу? Ты ведь не человек, и в этом нет ничего обидного. Я и сам только внешне двуногий.

А ты даже не Пьеро, а…

Эврика! ты – бабочка! Бабочка, окопавшаяся в коконе. Тебе и душно в нем, и тесно, крылышки свалялись, истерлись… а ты дырочки провертела и посматриваешь через них на мир.

– Нет, стреляю через них в мир. Просто так, не глядя.

Может, я кокон, без всяких бабочек? Раскроют меня, а там пусто.

И вообще – не хочу я больше никаких окрыленностей, радость моя.

(Маша молчала)

– Гадкий Ник, но ведь и ты сейчас в коконе! Пригрелся у богатого родича,

а на фронт не рвешься…

– Я считаюсь психически больным.

– …Ну тогда хотя бы каталог Атькиной библиотеки начал составлять, как обещал… и даже наследство не просишь. А что с нами будет, Ник, через месяц, через год, ты об этом думал?

– Нет. Просто знаю: скоро – конец.

– Чему?

– Всему… Мягкая подушка революшки. Впрочем, какая там мягкая…

– Ну, тогда я свой старый кокон выкину, а себе новый закажу. На сталелитейных заводах у Круппа. Ужасно непатриотичный поступок, правда, Ник?

Ник улыбнулся:

– Лучше расскажи мне что-нибудь – что хочешь. Только не очень плотно.

На своем бабочкином языке.

– Хмм… а какой он, этот язык?

– Мелкий и зыбкий. Впрочем, нет, не зыбкий… это огоньки колеблются на ветру, это фонари качаются, а твой язык мелкий, хрусткий. Будто бисер

сыплется – прямо под ноги – и потрескивает.

– Ну и отлично. Это родитель мой требует от всего смысла и пользы, будто

в копилку кладет или в банк относит. И считает проценты.

Ладно, Ник, вот тебе еще один мой бред – то бишь сон.

…она рассказывала ему свои сны – полузабытые и выдуманные на ходу.

А Ник их записывал, и вот что у него получилось:

Сны Лёльки (также известной как «Ли») 1.

Пьеро обезглавливает Арлекина серебряной сабелькой. Потом и себе отрубает голову и нахлобучивает вместо нее арлекинью.

Кинул он кривую сабельку в небо. Полумесяц пухнет и пухнет, пока не превращается в круглую морду с красными пятнами.

Многие начинают говорить про конец света.

А Луна, глупая рожа арлекинья, хихикает и не стирает румяна.

2 Крикнул Арлекин палачу: «Отрубить ему голову!». Пьеро кладет фарфоровую голову на плаху. Обе разбиваются.

Из осколков отрастают новые Пьеро. Все они палачи. Ходят по дворам и орут: «Калечить, казнить, живот на смерть заменить!».

Поспешно открываются окна: «Пожалуйте ко мне, господин палач! Я ведь первый крикнул…».

3.

Пьеро купил шарманку с единственной мелодией – «Мальбрук в поход собрался». И нота в ней – одна-единственная, а остальные запали. Крутит ручку – ни звука…

…зеваки пожимают плечами: сумасшедший? Пьяный? И тут раздается эта нота – маленькая, тихая и такая пронзительная, что те, кто слышат ее, замерзают, как яблоки в октябре.

Пьеро крутит ручку шарманки. О Господи, наконец-то тишина….

Вдруг к нему подбегает дворник.

4.

…она идет с мамой за страшной повозкой. Мама говорит:

– Собачки бедненькие. Их надо жалеть, а трогать нельзя, они грязные.

Собачек скинут в яму.

– Мама, мама, давай спасем бедных собачек! Ну, хотя бы вот эту – желтенькую…

Мать молчит. От нее больше не пахнет фиалками и апельсином. У нее теперь отцовский запах: табачный, косматый, спутанный.

Она «мама-яма». Если упадешь в нее – не выберешься. Все падает в Маму-яму: бедненькие собачки, папаши с круглыми глазами, разбитые арлекины…

Луна в полосочку, Луна в клеточку, Луна никакая.

Лёлька тоже падает. Сидит и выжидает, пока не кончится мама.

5.

Это был очень короткий сон. В нем Лёлька ела Луну. Лунный сок стекал по лицу и проделывал в нем дырочки. Из дырочек на Лёльку смотрели другие глаза.

6.

Елочка-Лёлечка поет и танцует вокруг скучных детишек. Они пишут на грифельных досках. Они считают по задачнику Евтушевского.

Один купец по имени «Пункт А» врезался на полной скорости на купца по имени «Пункт Б»… и сколько цыбиков чая они вместе выпили.

Скучные дети называют Лёльку «Ольгой» и говорят, что неблагодарная она:

– Мы бы такого отца, как у тебя, вызолотили и на елку повесили.

Они все ходят босые, и таскают воду, и пашут, и сеют.

Лёлька их выгоняет. На прощание они машут розгами.

7.

– Мама, какая ты хрустная…

Лёлька берет в руки малюсенькую маму. Она сделана из чего-то белого, тонкого, ломкого.

Крак! Мама сломалась. И, сломанная, она говорит Лёльке – одними губами:

– Сегодня к нам в гости придут Крашенинниковы. Пожалуйста, будь хорошей девочкой. И не серди отца.

Лёлька чинно входит в гостиную с обломками мамы на серебряном подносе. Гости рукоплещут, а отец хлопает по столу бородой, из которой сыплются крошки.

– Я всегда говорил, что она не умеет воспитывать детей.

8.

Опять елка, только гостей нет. Елка крутится в одну сторону, а шарики на ней – в другую. Каждый шарик свое шарит, свое шпарит.

…Лёлька перепрыгивает с шарика на шарик и вдруг ее затягивает в один из них.

Поплакала она и заснула. Разбудил ее стук. Взглянула Лёлька сквозь прозрачное стекло шарика – а ей там Пьеро ухмыляется гадкой ухмылочкой.

– Здравствуй, Пьеруша! Ты жив?

– Нет, но это не дает вам никаких оснований говорить мне «ты».

– Ой, извините! Так, значит, вы умерли?

– Нет, но это не дает вам никаких оснований обращаться ко мне на «вы».

– Как же тогда обращаться? «Не угодно ли господину Пьеро…?» – И так не нужно. Вообще не нужно.

– Пьеро, я люблю…

– Вот и хорошо. Любите. Всех. Сразу. Сидите тут до греческих календ и размышляйте на досуге.

– О чем же?

………

Лёлька пишет на запотевшей стенке шарика: «Сон вконец обнаглел».

9.

Луна целует стекло, не зная, что оно – поэт. На стекле каждую ночь появляются новые стихи.

Луна не любит поэтов. Это они ее любят.

Любит и Лёлька-улитка. Вот она ползет по Луне. Ей холодно, и она примерзает к лунному боку. Раздается треск, похожий на Хрустную Маму.

Это не раковине конец, это в небе щель появилась…

Потому что небо может выдержать лишнюю Луну, а лишнюю улитку не может.

Одна сторона Луны – цвета больной бирюзы, другая – как помертвелый жемчуг. Давненько не надевали Луну ни на чей палец и не носили ни в чьем ушке…

Думает Улиточка: «Луна не любит, вот небо и хрясь! Падают новые поэты… ими уже земля переполнилась, а они все падают».

Потом Улитка переползает на стекло, читает его и замазывает его своею слизью, то есть своими стихами.

10.

Луна, как и полагается, сделана из сыра. Зеленого. В середине сыра лежит мышка – она грызла Луну, догрызла до самой середины и умерла от счастья. Лежит там и гниет, а все зажимают носы: «Фу, что за вонь! Наверно, Луна вконец испортилась… на свалку ее!» А мышка лежит счастливая, с красной шерсткой, и зовут ее Люси Стэнли.

11.

«Не в тот поезд я села».

Еды никакой нет. Только леденцы, мятные, в клетчатом носовом платке.

Она сосет эти захватанные леденцы и плачет.

Господин визави говорит:

– Не плачьте, барышня. Я гадальщик.

Он берет Лёлькину руку:

– Так, неудачная любовь… потом удачная… о, вы будете разбивать сердца, а черепки складывать в позлащенные шкатулки. Линия жизни у вас длинная. И одинокая…

Между прочим, не желаете ли сочетаться со мной законным браком? Здесь, прямо сейчас.

Лёлька отдергивает руку.

– Нет, что вы… у меня уже есть жених.

– А вы хорошенько подумайте… Бросил он вас!. И никогда вы его не любили, я-то знаю…

И вообще – что за спасение, что за барыш от кукол? Даже если вы будете вместе, где вы закончите свои жизни – в приюте для бедных любовников?

– А разве есть такие приюты?

– Да, разумеется, и я их почетный попечитель. Так что соглашайтесь, не пожалеете. Вы будете мне новой матерью. Свою мать я ненавижу – она злая, вздорная – вместо сердца у нее ядовитая жаба. К тому же она курит табак с перцем…

Лёльке хочется крикнуть: «Ну какая я вам мать?! Вы же мне сами в отцы годитесь…»

…но тут поезд останавливается, и она выбегает и перемахивает через сугробы – к правильному поезду.

В правильном поезде Лёлька пытается вспомнить лицо незнакомца… и ее будто озаряет: да не было у него никакого лица! И головы не было.

Значит, рот у него…

…на ладони! Это рука гадала и говорила.

«Если бы я вовремя не выскочила, затянуло бы меня в этот рот, как букашку во fleur carnivore или в шарик из другого сна».

А вагон тем временем наполнился моряками – в атласных клёшах, с бледными лицами.

«Опять Пьерошки на моей дорожке».

Они играли на мандолинах и пели о голубой лагуне. А когда затопали джигу, поезд резко затормозил и упал в море.

Шатко, жарко, весело.

Один Пьеро, самый томный, нравится Лёльке больше всех. Это ее новый жених.

Она хочет подойти к нему… но видит за окном гадателя: багряные губы укоризненно чавкают воздухом, а ладонь и не шелохнется.

«Эх, на кого ты польстилась, глупая»

12.

Я бабочка,

я горе,

в коконе родилась,

в чайнике крестилась

и погибла вскоре.

Этот стишок мне Люси по-английски рассказывала, а сон возьми да и переведи мне их в рифму.

Только в стишке о горе не было. Но ведь ясно, любая бабочка – это горе…

вот она в кипятке, с вареными крыльями, но без тела: шлёп-шлёп-шлёп…

Люси объяснила, что в старину дети держали мелких зверушек в старых чайниках.

…бабочки это воздух, в котором хлопают-хлюпают крылья.

…за моим правым плечом не ангел стоит, а бабочкины крылья шлепают.

Блеклые, кипяченные во всех щелоках. Это они меня будят, влажно касаясь лица.

Это они говорят мне: «Найди любой чайник и пересиди в нем горе».

Я спрашиваю: – А сколько горе длится?

– Всёп-всёп-всёп, шлёп-шлёп-шлёп.

И, исчезая, вспыхивают всеми цветами вселенной.

………

– Ник, а с чем бы ты сравнил мои сны? С бабочкиными крыльями? С декалькоманиями?

Маша буркнула – вздрогнув во дреме:

– Да промокашки они, промокашки… со слабенькими отпечатками цветных чернил. Никто промокашку жалеть не будет. Тем более – когда она расползется.

– Ник, ты слышишь: наша валаамова… пардон, наша великая молчальница заговорила! Ну, что еще ты можешь сказать такое умное?

– Ничего. Просто вы похожи на язву Стоногову из моего класса.

А теперь выгоняйте, если хотите. Все равно я вам в компаньонки не гожусь. И французский плохо знаю.

………

– …Ли, но зачем ты так? И она, к сожалению, права: в этом мире никто никого не жалеет. Некоторые просто более искушены в притворстве, вот и всё…

Лучше скажи: почему у тебя во снах так много Нового года?

– Не знаю. Может, не было у меня настоящей жизни… так – дрожь, верть, бисер, как ты сказал.

И я ждала ее, жизнь настоящую, так, что каждый день у меня был Новым годом… ну а теперь…

– Даже когда я…?

– Даже когда ты…

………

В Машиной комнате был кавардак. На полу плюшевый мишка Тедди, которого Маше подарил Никодим. Рядом – рассыпанная коробочка рисовой пудры… на кровати – провиницальные одежки: черное шерстяное платье, белая блузка с нелепыми рюшами…

Лишь одно платье было петроградским: темно-лиловое, узор – желтоватые ирисы.

На Машином чемодане лежал сиамский кот Салливан и мурлыкал.

– О, с чего это он сделался таким ласковым?

– Да просто я его не называю «неблагодарной сволочью» … Извините,

Ольга Игнатьевна. Я наговорила лишнего.

– Послушайте… постойте… не уходите.

– А зачем я вам нужна? Для того, чтобы сидеть в гостиной и дремать под ваши разговоры… я для вас – хуже пустоты.

– Хмм, а ты необычная девочка… А почему – «хуже»? На пустоте каждый может рисовать свои знаки…

– Вот вы и рисуйте, а я…

…а я пойду сейчас в гостиную и расскажу – про свои сны. Только предупреждаю: они страшнее, чем у вас… земные, черные!

Только не обессудьте: не говорить я буду, а кричать – как вопленница.

………

…У меня два месяца назад ребенок умер. Родился и сразу умер.

………

– Нет, бабушка ничего не написала об этом.

– Да, старуха. Допотопная, нафталинная. И единственная, кто любит меня.

Только перед ней мне бывает стыдно. Поэтому видеть ее – не могу…

– О, Господи… бедная вы моя. Захотите – расскажете мне все. А пока – не надо.

– Нет, Афанасий Иванович… эээ… давно не мой муж.

…наверно, он боится, что там, без него, я совсем свихнусь… или ему уже все равно.

…Никодиму он не верит.

…Афанасий продолжает ездить к своей прежней.

…Ну, оботри слезки и пойдем – не в гостиную, а в «сомовский» салон: там уютнее. И говори мне «ты».

– Да какой уют, если я об аде буду кричать?

…нет, родителям я не сказала, кто это. Придумала историю об офицере, с которым я слюбилась, а он потом пал смертью храбрых…

…больше не спрашивали они.

…Да какая я Ольга Игнатьевна. Называй меня «Ли». И на «ты».

………

– Черные косточки тоже нужны. И сердца черные. У всех ваших Муз сердца кромешные – какая в них луна не заведись…

– Ах, глупая Машка, неужели ты не поняла, что все луны – самые что ни на есть кромешницы – темнее твоих волос, темнее глаз Никодима?

– Давай лучше на Луну смотреть. Совсем монета она сегодня. Как ты думаешь – она повернулась к нам орлом или решкой? «Орешкой», как говорит моя сестра Нина.

– Решкой, только решкой! Это я тебе говорю, как старая и опытная лунная любовница. Ну, какие там «орлы» у Луны? Двуглавые, что ли?

– И вообще вся Луна – это кутерьма, решка, убийца…

Это сказал Ник, который только что вошел в «сомовский салон».

В петлице его синего длинного сюртука шуршал кленовый лист, рыжий, прошлогодний. Виски словно выжжены инеем. Маша впервые заметила эту раннюю седину.

«А ведь он еще молодой… лет на десять старше меня…»

– Батюшки, лист кленовый… а где же твои хризантемы, Ник? Где твой уайльдовский образ?

– Все мои хризантемы и хризопразы, а также всех хризалид узурпировал маркиз Тетерин… то бишь Борис Венерин. Маша, вы слышали о футуристах?

…о футуристах Маша читала в газетах и в «Огоньке». Она знала, что они носят деревянные ложки в петлицах, мазюкают непонятные картинки и устраивают скандалы в общественных местах. А еще предлагают сбросить всех с «парохода современности».

…Ник расхохотался:

– Ну ты и дичок первозданный! Ли, надо срочно заняться ее воспитанием!

– Да уж, только тебе, Бригелле, и заниматься этим… Мэри, ты знаешь, кто такие дзанни?

– Да, Афанасий Иванович недавно рассказывал.

– Так вот, Никодим – типичный Бригелла. Хитрец, отниматель дядюшкиных метресс! Кукушонок, крикун! Ну и удавленник с фаготом, естественно…

– Как ты добра ко мне, Ли. А ты-то сама кто? Коломбина?

– Нет, это Маша – Коломбина, узкая, черная горлинка, себе на уме. И Пьереттой я быть не желаю… я и так уже Пьеро… к тому же Пьеро – француз, а не итальянец.

Пульчинелла в юбке – вот я кто!

Гувернантка меня в детстве стишку научила:

Mother, I shall married be

To Mr. Punchinello,

Mr. Punch, Mr. Lo,

Mr. Nell, Mr. Joe,

Mr. Punchinello!

Так вот – я «панч» – тумак! Это ты, Никодим, слуга всех лун и робкий обожатель Машки… ну-ну, не красней… а я Луну могу и по роже хватить!

– Хорошо… а Афанасий?

– Панталоне? Нет… он купец, но не скупец. И не Арлекин – он ведь не слуга… Хотя пусть он будет Арлекином: он такой… будто золотыми галунами расшитый и аграмантами всякими.

– Ну, Ли, ты и скажешь… Держу пари, что мало у кого в Петрограде есть с такая библиотека и такое собрание картин… Это в тебе твое дворянство скачет… белые косточки.

– …Нет, дорогие мои, не угадали вы. Я Тарталья, судья-заика. Вот – пытаюсь вас судить-рядить, ан сбиваюсь… и машу рукой: ладно, пляшите себе дальше… эх вы, дзанни!

«Заболеть бы, что ли, тифом, учинить бы, что ль, дебош?»

Он сказал это без всякой обиды.

– Афанасий Иванович, хотите, я сочиню пьеску и посвящу ее вам? У меня и название есть: «Разгон, или Фарс о господине Окошкине, он же – бледная маска Пьерошкина, а еще о Пьеретте, из шкафа скелете, об Арлекинах-не паладинах, о Луне и о бедном поэте и вообще обо всем на свете».

– Нет, слишком много чести, племянник. И что это вообще? пародия на «Балаганчик»?

– Ник, тебе не кажется, что само название – какое-то провальное?

– Ах, Ли, ведь в этом и заключается мой шарм – и, если хочешь, стиль – проваливаться. Любой мой шаг – это падение.

– Ты не хочешь стать знаменитым?

– Ребенок ты… любуешься всей этой позолотой. Водишь по ней пальчиком, словно Бог знает какие иероглифы она таит… А я вот – кожа, обычная, свиная, хоть и наполовину иудей.

…просто вихляюсь всем тельцем – делаю свое дельце… шаткие мои гешефты.

Провалится эта пьеска – ну и черт с ней… Так даже веселее! Не ад, а чистилище. Вернее, свистилище! Будем мы там сидеть и свистеть – пока губы нам не опечатают, как сейфы. Что вы так на меня смотрите, Мэри? Вас коробит мое кощунство? Тогда простите…

– Коробит-не коробит – не в этом дело… Я вам лучше про ад расскажу – свой, мещанский.

…мальвы там русалки уродища рыночные и груди у них сковородные а глаза как перезрелые тыквы тебя люблю тебя дарю я вам пришлю блоху в конверте

Шляпы тетки Таисии та страшная гнездо воронье в кружеве

Слово про меня на заборе

Картеж и плач поутру не у нас а у соседей но не все ли равно

Вот ты Ли рассказывала про Лилию Килларни

И про дочь кротолова Марию Мартен как запляшут ее ноженьки-горошинки по серебряному блюду

Этот танец как он называется

Да джига

А у нас овраг семнадцать лет назад размыло и выплыло оттуда тело

Ольги Королевой купеческой дочери

С тех пор он так и зовется Ольгунькин овраг

И будут они вместе Ольга и ее убийца-полюбовник не джигу а трепака

откалывать пока пятки у них не изойдут искорками кровавыми

Но не перестать им

Собираются теперь босяки у этого оврага и бабы их синие и младенцев

туда подкидывают и собак дохлых

А мое дитя не там у него могилка есть

Только я во сне его вижу в розовом кусточке на шип наколотым но он

живой и зовет меня

А я помочь не могу да и не хочу

…какие там сердца какие черти когда и так страшно

Но я хочу забыть все это

Здесь в кротилище

…Она не говорила, она пела, а когда затихла, не могла вспомнить мелодию. И поняла, что пела только для Никодима.

Она взглянула на него. Лицо Никодима было как маска, впервые увидевшая лицо человеческое.

Часть вторая: Пьеро

Искаженья и прикраса,

Символ верный и гримаса

Нашей новой простоты!

(Поль Верлен. Пьеро (пер. В. Брюсова))

Розовый пепел

– Вы знакомы с Ли?

– Нет, а кто она? Очередная свихнувшаяся англичанка?

– Не англичанка, но да, слегка того. Где-то играла, участвовала в какой-то выставке. Напечатала рассказик в «Женском деле».

Но главное, Ли – подруга Афанасия Иваныча Мирошникова. У них весело, хотя публика не всегда комильфо. О Мирошникове-то вы слышали, надеюсь?

– О купчике-меценате? Как же, как же… Так, значит, она у него на содержании?

– …Нет, не как Эллада: у той, по слухам, более сотни «амишек» за три года набралось, и она их имена заносит в сафьяновую книгу.

…а Ли неглупа, хотя порой ее и заносит. Тогда она как лунатичка: ничего не видит, не слышит. И сны свои всем рассказывает.

– Хмм… надо будет попробовать.

И некоторые пробовали – и получали отказ.

…Ли помнила правило Люси: «Занимайся этим с ними небескорыстно… а как это называется, законный брак или покровительство – дело десятое.

Или тогда уж – hot love, passion. Но только в самых крайних случаях».

Но в жизни Ли не было «крайних случаев». Только к первому своему возлюбленному, скульптору, она чувствовала нечто вроде дружеской привязанности.

Ли походила на обиженного ребенка. Некоторым это казалось «пикантным».

К 1915 году у нее сменилось семь «покровителей». Из них самым богатым и щедрым был последний, Афанасий Иванович.

…Ее раздражало, когда Афанасий Иванович подолгу смотрел на нее маленькими зелеными глазками. Взгляд его был не «преданным собачьим», а «внимательным кошачьим».

Сейчас он тебе песенки поет, а через минуту когти в тебя вонзит. Или ночью в загул ударится.

Этот взгляд выпытывал: «Зачем ты пришла?»

…«Афонька» любил и прикармливал богему, которая чуть ли не в глаза смеялась над ним:

– Вы слышали: наш купчишка очередной том романа отгрохал? То ли восьмой, то ли десятый.

– О, Господи, вот бубен неуемный! Не заткнуть ему свой фонтан!

– Хи-хи… я чахоточную кузину присочинил, художницу-футуристку. Вы же знаете, он слабость питает к будетлянам.

Ну и расчувствовался наш Тит Титыч, чуть слезу не пустил… Купчики, они ведь сентиментальны, особенно когда напьются.

Я ему тогда под это дело рецензийку пообещал накропать на его эпос… хи-хи.

– Насчет кузины… как-то это слишком.

– Да не бойтесь вы за Фоньку – не обеднеет. Дают – бери. А бить он не будет.

………

– …Ты что, не понимаешь, какие они дрянные, подлые! Они хоть дохлую чертову бабушку приплетут, лишь бы с тебя деньги слупить!

Афанасий улыбнулся и ответил – совсем по-купечески:

– Ничего, меня не убудет…

И рассказал притчу о хлопке одной ладонью.

– Атя, но зачем им – такие хлопки? Лучше бей эту моль обеими руками!

– Ты ничего не поняла, Ли. Лучше расскажи мне свой последний сон.

………

…Суждения Афанасия бывали точны и неожиданны, но ему не могли простить ни богатства, ни купечества, ни образованности.

Его стихи охотно печатали в «Чтецах-декламаторах». На них писали злые пародии. Критика улюлюкала над его романом о родовом проклятии семейства лесопромышленников.

А он лениво отмахивался:

– Ничего. Полают и отстанут.

– Когда отстанут? На том свете?

Последовала очередная буддистская притча, и снова Ли не так поняла.

…как на грех, он был невысок ростом, одутловат и сутул, с косматой бородой и курносым красноватым носом.

«Да, не враг бутылки наш Фонечка», – перешептывались насмешники, и были правы: Афанасий иногда запивал.

Во хмелю он становился еще чувствительнее, ставил перед собой портрет «бедного Лелиана» и нараспев читал его стихи.

– Ли, послушай: брат он мне. Повернуть бы время вспять и помочь ему.

«Он прокутил бы Афанасьевы деньги, да еще бы кучу гадостей наболтал.

А может, и пальнул бы в него, как в Артюра Рембо.

Прямо в нос румяный.

…таланты почти всегда волки. А он – даже не козлик, рожки да ножки, а шкура козлиная, вот и топчут его»

– Ты бы еще свечку перед ним поставил…

– А зачем перед ним свечки ставить, когда он сам – свеча?

– Ну, почему же? Огонь земной перед огнем святым! «А перед ним свеча горить, букет торчить и роза в банке».

Афанасий помрачнел, но не обиделся. Обижаться он не умел – только страдать.

…Он обожал «poètes maudits».

– …Послушай, Ли, это Катюль Мендес… Он, сам не «проклятый», посвятил это стихотворение Верлену.

Герой стихотворения Мендеса был Пьеро, причем «Pierrot le gosse» – тот, о котором читала Ли ее мама.

– Атя, а ты мог бы перевести?..

– Боюсь, у меня не получится.

…Афанасий был прав. Его перевод вышел бы точным и при этом – вялым, многословным, полным ненужного пафоса. Совсем как его стихи о жабах.

Сидят они в гнилом затоне и квакают, пока солнце с другими хороводится.

«Балладу о душе Поля Верлена» перевел через некоторое время Никодим:

Пьеро сказал, кулак сжимая:

«Я не противник старых схем, Но, черт возьми, ведь я совсем Лунищу не напоминаю.

Моя фальшивая двойничка Курносит мордочку свою.

Я, остроносый, зол как спичка:

Всех обожгу и осмею.

Луна, желтушная Диана, Неодолимо смотрит вниз.

А я, сатир, белее ванны, Бледней, чем аглицкие мисс.

«Дружок небесный, ты уснул?» –

И кто-то крикнет: «Вот заррраза!

Смотри – Пьеро с подбитым глазом!»

А кто-то видит лишь Луну.

Афанасий, услышав эту балладу, беспомощно распушил бороду:

– Ника, ты несомненно талантлив, но у тебя не Мендес вышел, а Давид

Бурлюк или Маяковский. Как из колоды рубленный, язычник, горлопан.

Ну что это: «лунища», «курносит»? А ведь Мендес был эстетом.

– Ну, допустим, эстетом. А подбитый глаз куда девать прикажете, дражайший родственник?

…она хохотала вместе с Никодимом над «дядюшкиной» допотопностью.

Потом казнилась: «Я его прихлебателей «клопами» называю, а я-то главная клопиха и есть…»

И вспоминала все хорошее, что сделал для нее Афанасий, но благодарности не чувствовала.

«Да, с ним спокойно. Но если бы я к бабушке в Р. переехала, мне было бы еще спокойнее. Без журфиксов, на которых «кубо» порываются набить морду «эго», а Афанасий всех унимает».

…Ли становилась беспомощно злой и циничной. Все ее детские мечты и привычки тускнели, как декалькомани.

Оставались страхи – и сны, но и они делались упрямее и злее…

– …Паук! Атя, там паук! Мне страшно! Пожалуйста, убей его.

Афанасий взглянул на паука, повисшего над кроватью:

– Не бойся, Ли. Я его приручу.

Афанасий закурил трубку, что-то пошептал, и паук спустился прямо в табачный дым, а оттуда перелез в бороду Афанасия.

– Ну вот, он уже не страшный.

«Сейчас он опять какого-нибудь «проклятика» читать будет»

И в самом деле Афанасий процитировал несколько строчек из стихотворения Тристана Корбьера о трубке поэта.

…Афанасию было сорок два года, а Ли – двадцать три.

Она коротко стриглась и носила платья, которые называла «мои балахончики» или «mes ballons».

Для них Ли подбирала ткани необычных расцветок.

«Ты не помнишь, как назывался в старину зеленовато-серый оттенок?»

Бабка отвечала, что это – «влюбленная жаба», а еще были «цвет бедра испуганной нимфы», «блоха в обмороке» и «кардинал на соломе».

– Сегодня я в старосветском «розовом пепле», а завтра надену модерн – цвет «танго».

Дома Ли часто носила брючки до колен и порой выходила в них к гостям.

Даже некоторые футуристы находили, что это «слишком».

«Герлен» она не признавала и душилась стойкими английскими духами «Old faith». В их запахе была какая-то украдка – бузинное вино, fairy rings и вообще все, что связывало ее с Люси.

Бабке она писала о службе в одном из частных театров: «Там не ставят ничего современного, только старые водевили и комедии. Сейчас я готовлю роль Палаши в «Простушке и воспитанной». Бабушка, как назывался в старину темно-синий цвет?»

«Ну и слава Богу, а то в балаганах нынешних уже и голыми на сцену выходят.

Темно-синий цвет моя мать называла “аделаида”».

Ли иногда выворачивало от собственной лжи, но она продолжала писать о постановках «Петербургских квартир» и «Месяца в деревне».

Впрочем, в течение короткого времени, между вторым и третьим возлюбленным, она служила в быстро прогоревшей антрепризе.

Только ставили они не Тургенева, а «Ню» Осипа Дымова.

Луна никакая

…В тот день, когда Ли испугалась паука, Афанасий получил письмо от некоего Никодима Ярцева. Афанасий читал внимательно, иногда хмурясь:

– Ли, это сын моей двоюродной сестры, ныне покойной. Наша семья плохо с ней поступила. Я должен восстановить справедливость.

В 1860-е годы одна из теток Афанасия бежала с приказчиком. Купеческое семейство прокляло ее и не полностью выдало ей положенное наследство.

– Атя, помнишь, полгода назад приходил твой родич из Вышнего Волочка?

Напился, деньги взял – и исчез. Вероятно, другие дядюшки отыскались.

– Никаких племянников в Вышнем Волочке у меня отродясь не было. Я дал ему денег только, чтобы он отвязался…

А здесь – настоящий племянник. И страдает он, Ли. Недавно из психиатрической лечебницы выписался. Ему надо помочь.

– Ну да, придет и давай эпилептика изображать. Как завопит: «А ну, десять тыщщ на стол, а то как зарррежусь и во снах тебе являться буду!»

1 Благодарю А. Л. Соболева за любезно предоставленную цитату.
Продолжить чтение