Бог, которого нет

© Елизавета Павловна Благовест, 2025
ISBN 978-5-0067-7685-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Бабушкины руки
(Всем Детям Войны посвящается)
Воскресное утро. Чудесный день, сегодня мы с мамой едем навещать мою бабушку, она живёт в другом городе. Смешно так, «другом городе», он находится в паре десятков километров от нас. Город металлургической и алюминиевой промышленности – Шелехов. Это воскресенье было особенным. Май, конец весны. Все запахи на улице смешались – весенняя оттепель с летней беззаботностью. Больше всего радовало то, что не пришлось брать машину, мама охотно согласилась провести время в пешей прогулке. Я держала её за руку и представляла, что снова маленькая. Воспоминания о детстве не заставили себя долго ждать. Помню, как раньше из центра на Синюшину гору мы добирались на троллейбусе. Это уж после бабушка из Иркутска переехала в Шелехов. Помню, как я прислонялась щекой к замёрзшему стеклу. По пути к её дому мы всегда заходили в магазин, мама покупала вкусное мороженое. Отвлечь меня, когда будет уходить. Бабушкин подъезд, лифт, пятый этаж. Дверь всегда была открыта, а на пороге стояла она. В фартуке, с раскинутыми объятиями и тёплой, радушной улыбкой, а из квартиры доносился горячий запах свежеиспечённой сдобы. Можно было и не покупать мороженое, бабушка всегда знала, как обратить на себя внимание. Достаточно было прикоснуться к моему лицу её мягкой, морщинистой рукой – как все невзгоды уходили в сторону. Её руки помнит моя спина, она гладила по ней и царапала её, чтобы я переставала вошкаться в постели, давала ей отдохнуть. Когда мы гуляли, бабушка держала меня за руку, и чтобы улизнуть от неё, приходилось выкручиваться из цепкой хватки, потому как хватка у неё – будь здоров. До сих пор не понимаю, откуда в ней столько силы.
Маршрутное такси приехало на конечную остановку. Часть дороги осталась позади незамеченной. Мы зашли во двор, а там, стоя на крылечке у дома, бабушка встречала нас всё в том же фартуке с объятиями, что готовы заключить в себя целый мир. Увлёкшись детскими воспоминаниями, я и не заметила, что мне давно не пять, а двадцать пять, но картинка из прошлого оживила прежние ощущения. Ноги уже несли меня навстречу, с криком на весь двор:
– Баба, привет!
Любимое воскресенье. Любимая бабушка – хранительница беззаботного детства и ярких мандаринок. В квартире всё было готово к нашему приходу. Стол уставлен разными блюдами: горячий плов, вареники с творогом, нарезанная строганина, обложенная кольцами лука, наваристый гороховый суп и даже компот. Ну и, конечно, бабушкины булочки. Пышные, с завитушками, посыпанные сахаром. Настоящее лакомство: разрезать булку и смазать сердцевину сливочным маслом. Истинное наслаждение – и никакого «Баунти» не надо. Когда-то она работала в школьной столовой, а меня брала с собой, пока мама была на работе. Готовили тогда по ГОСТу. С детства знаю на вкус, что значит жить в СССР.
Первой из-за стола вышла я. Становится неинтересно, пошли взрослые разговоры. Дача, работа, семья, дети… И тут среди прочего я задумалась – моё детство бабушка знает хорошо, а мне о ней почти ничего неизвестно. Откуда она переехала в Сибирь? Давным-давно, краем уха я слышала, как они перебрались сюда издалека, но эту историю мне никто не рассказывал.
– Баба, а расскажи, где ты родилась?
Тишина. Все молчат. Снова повторяю вопрос, может, она не расслышала:
– Баба, расскажи про своё детство?
– Да слышу я, не кричи.
Молчу. Жду красочной истории о другом регионе, о прабабушке, в честь которой меня назвали, но ответ так и не последовал. Бабушка плохо слышала, тогда я решила сократить дистанцию, приклонилась над ней и посмотрела ей в лицо. Окаменелая, холодная маска. За секунду по моему телу пронеслась дрожь, её руки перестали быть тёплыми. Бабушка крепко сжала мою кисть и со слезами на глазах твёрдо и честно сказала:
– Буду плакать.
Плачет, не может скрыть слёз. Начала колебаться, будто находится в полной аудитории зрителей. Поникший взгляд поймал точку на полу. Зажатая в руке трость рисовала какие-то узоры на полу. Передо мной сидела старушка, напоминавшая маленькую девочку. Словно напуганный ребёнок, она сжалась от незнания ответа и начала протяжно, путаясь в словах, перебирать несвязный диалог. Потребовалось некоторое время, она успокоилась, прежде чем начать свой рассказ. После продолжила серьёзно и ответственно, складывая осколки детства в историю из пережитого прошлого:
– Ну как прошло детство? Отца я не знаю, он погиб на войне. Жили мы в селе Хитрово Белгородской области с мамой и братом. Брат был на десять лет старше меня. Мама болела часто. В 46-м году её отправили в госпиталь. Снова с братом вдвоём остались. Своего дома у нас не было. Голод был страшный, всё проели, что было, продали. По чужим квартирам, домам слонялись. Только порядок в доме наведём, приберём, всё чистенько, уютненько для себя сделаем, а хозяин и говорит: «Съезжайте!». И мы дальше ищем, куда нам идти, где опять жить. Вот так вот и скитались, искали, где бы нам притулиться. Примерно в 53—54 годах брат вернулся со службы в армии. Мы взяли ссуды, семь тысяч в колхозе. Купили свою избушку, корову, трёх овец да кур развели. Военное время закончилось, страну разворотило от пятилетнего ужаса, что день и ночь гнался за нами. Государство назначило отдавать пошлину, нужно было поднимать страну с колен. Мы сдавали молоко, шерсть с овец, с кур яйца несли, а что уж оставалось – тогда уж и себе оставляли. Когда подросла, совсем тогда большая стала, мне 13 на то время исполнилось, устроилась работать в колхоз. Всё полегче стало. Помимо работы в колхозе, в яслях подрабатывала. Ребятишек тогда отдавали, как только им месяц исполнится, я за ними приглядывала. Помню, лошадь у меня была и телега. В телегу всех бережно уложу, будто своих, и в поле матерям отвезу, чтобы накормили их, грудничковые ведь. Родители в поле работали, работы много было. Давали на человека по гектару свеклы обрабатывать, а когда сменить надо было кого, ставили нас, подростков. Сколько кусок хлеба стоит, я с детства знаю. Некому было меня кормить. Сама себе предоставлена. И никто и не видел, как расту да как выросла.
Повисло секундное молчание. По телу скользил озноб. В голове мелькали картинки из фильмов про войну. Разные, словно пули впивались в голову. Дети-инвалиды, взрывающиеся города, свист бомб, катакомбы, раненые пленные, свалки из человеческих трупов, Рейхстаг, евреи, немцы, поляки, Красное знамя. Всё это обрушилось будто лавина из тягостного прошлого. В миг я ощутила, то была неизбежность – ребёнок становится взрослым.
– Когда началась война, – бабушка продолжила, – мне было годика полтора. К нам в село Хитрово немцы пришли. Жили они с нами, кушали с нами. Тётка Уляшка готовила им обеды. Она выучила немецкий язык и передавала нашим информацию обо всех планах. Конечно, страшно было: немцы, если вдруг заподозрили бы, всех повесили или расстреляли. Так первый раз я и познакомилась с глазами войны. В нашем доме все офицеры и солдаты фашистского фронта сидели за столом, обедали. Как-то я подошла к ним и стала просить: «Дайте хлеба большово?» – так по-детски, «белого хлеба» не могла выговорить, просила «большово». Один из них подозвал меня. Встал из-за стола, поднял меня к потолку за подмышки, держит в воздухе. Мама сидит, смотрит ему в глаза, а мысли разные в голове крутятся: «Ну, сейчас он накормит её хлебом», – подумала она тогда про себя.
Он подержал меня на высоте с минуту, поставил на пол и дал тоненький кусочек хлеба. Я его съела. Немцы аккуратные были, во всём, и кусочки резали тоненькие, один к одному. А вот дел, конечно, в нашей деревне они наворотили. Всё сожгли. Сколько всего сотворили, и не упомнишь. Леса выжгли, овраги большие вырыли, постройки порушили, не было ничего, вся деревня была раскурочена.
Однажды, мама рассказывала, как собрали они всех ребятишек: и маленьких, и грудных. В амбар заволокли и обложили соломой. У кого дети в школах учились (школа далеко была, 10 километров от села), тех родители побежали к ним навстречу, чтобы защитить, спасти от этой казни. Кто в деревне остался, стоял очевидцем, смотрел, как немцы подвозят бензин, амбар поджечь. Брат мой попал в тот амбар. Вой людской стоял страшный. И вроде всё, конец. Стоят все, молятся. Прощаются с детьми матери, рыдают, а тут наши из леса поспели и отбили деревню. Всех вызволили.
После войны голод был жуткий! Мама лебеду варила. Помню, встану возле печки, печка русская была, лебеда эта варится, зелёная вода бежит, выкипает из котелка. Тарелку нальют, ешь, морщишься, невкусно было, а что делать? Кушать хотелось, делать нечего. Так и выживали в то ужасное время.
– Баба, а кроме лебеды, вы ещё что-нибудь кушали? – с испугу вырвалось у меня.
– После дождя от сырости плесень лепёшками стелилась, «лапшой» называли. Эту плесень люди собирали, у кого коровы были, варили её на молоке. Тётка наша, Уляшка, хлеб приспособилась печь из желудей. До того вкусный был хлеб, сколько живу, вспоминаю, какой он вкусный был. А как он может быть вкусный? Он же горький, это же желуди. А всё потому, что голод стоял, нечего было кушать. Кто опухал, кто высыхал, мы с мамой худущие стали, кожа да кости. А сколько вшей было, блох! Нас полынью от них спасали. Нарвут полыни, расстелют по полу, мы спать на неё ложились, так и избавлялись от них.
После дуст появился, и керосином обмазывались. Вши дыбом всю голову ставили, волосы ворошили. Мыла тоже не было, мы белой глиной бельё стирали. Ни кошки, ни собаки, никакой живности по улицам не ходило. Одна скотина была в колхозе, и то худющая при худющая. Сдохнет какая-нибудь тварь от голода, её закопают, Бог знает где. Мужик с нашей деревни поедет, найдёт тушу, отроет. Съедал всю, не брезговал. А я брезгливая была.
Вот к случаю о брезгливости. Соседка была у нас, Хрестя по прозвищу, Маланья по имени, до того неряшливая, неопрятная была. У неё коза водилась. Как Маланья козу подоит, к моей маме идёт и спрашивает: «Лиза, давай я тебе молока дам, вам с дочкой солью чуток, всё сытнее будет?» Она не брала, помнила наш с ней разговор. Я всегда так отвечала: «Нет, мама, не надо мне Хрестиного молока, ну не надо». Она меня уговаривала: «Ну, давай я сама козу подою?» А мне до того брезгливо было. Хоть и голод был, нищета, а принципы отстаивали. У кого стерегла коров, вот у того брала кувшин молока. Хозяева сливки снимут, остатки нам принесут, а кто и вовсе ведро помоет, и воду, что оставалась, вместе с молоком нам сливал. Мы на том лебеду варили. Мама порой так и говаривала: «Маня, давай спать ляжем, а завтра у нас будет целый кувшин молока».
После мы с мамой и братом в деревню Волотово переехали, брата в ФЗО забрали, а что это было, я не знаю. Оттуда он фотокарточку нам прислал, стоял на снимке, как сухостой. Мама шибко плакала по нём, переживала за него. После у неё началось тихое помешательство. Она стала заговариваться, дальше пуще. Ситуация ухудшилась, и её забрали в больницу, увезли аж в Курск. У неё рука и нога тряслись. Лечили её полгода, под присмотром врачей. По приезду рассказывала, как она со смертью там встретилась. Девушка, говорит, молодая, с косой русой до пола приходила, красивая такая. Мама её спрашивает:
– Ты кто?
А та ей отвечает:
– Смерть.
– Ты за мной, наверное, пришла?
А смерть ей говорит:
– Нет, за тобой рано ещё, я за ней пришла, – и пошла к соседке. Наутро соседки не стало. Мама часто у меня болела. В поле замерзала, насмерть. Лежала двое суток на земле, под снегом. Чудом собаки её отыскали. Только она поправилась, её на работу в колхоз погнали, зерно перебирать в амбарах. Зерно промёрзшее было. Так за пару смен и вовсе свалилась. С больницы в больницу стала кочевать. Я одна росла, за отца мне 28 рублей пособие государство назначило, а за мать – 16 килограммов муки.
Ко мне сестра двоюродная прибилась, дочь тётки Уляшки. Судьба у неё с самого детства не заладилась. В 13 лет она гранату нашла. Почудилось ей, будто это игрушка. Как на смерть не зашибло – Бог один знает, а руки, тело, глаза – всё разорвало. Осталась слепой на всю жизнь. Маму её в тюрьму посадили. На неё сосед донёс, будто та зерно наворовала, а на самом деле ей на трудодень два мешка подарили. Когда с обыском пришли в дом, эти два мешка вместе с тёткой и увезли, дали 10 лет. Опомниться никто не успел. Только слышно было доносящиеся крики из будки грузовой машины: «Надя, Наденька, береги себя!»
– Как вы выжили? Тебе пришлось ещё и за сестрой ухаживать?
– С Надей мы вдвоём остались. С дома нас на улицу погнали, в нём стала учительница с мужем жить. Ну мы не растерялись, диваны на улицу выволокли, по краям сеткой панцирной обставили, стали жить под открытым небом. Из муки, что нам государство назначило, коржики пекли. Так только изредка, какая тётка сжалится над нами, придёт, из нашей муки хлеба нам испечёт. После учительницы не стало, и мы снова с Надей в дом заехали. Бегали тогда босиком, к зиме старались за лето на что-нибудь одежду выменять или смену отработать, где вещами расплачивались. Как-то коров весь день пасли, а нам за работу штаны рваные дали, солдатские галифе. Живого места на них не видать. После за заплатки шли отрабатывать, и чем починять – нужно отыскать умудриться, ниток в то время дефицит стоял.
– Были у вас ещё подруги? С кем вы дружили?
– Катька была у нас в деревне. Помню, она с Донбаса приехала, мы всей гурьбой её окружили. Она нам конфеты-подушечки раздавала, по две в одни руки. Долго я конфеты берегла, для мамы. Ждала, когда её с больницы выпишут. С ладошки на ладошку перекладывала, а ладошки облизывала. Они уж растаяли вовсе, джем с подушечки вытек, а я всё маме берегла.
– Расскажи мне ещё что-нибудь, что вспомнишь.
– Помню, что работы было много. Сутками работали. Никто нас не менял. Помню, третью ночь подряд стояла на смене и волком уж выла, как спать мне тогда хотелось. Молилась всё про себя: «Господи, сделай так, чтобы веялки эти сломались, проклятые. Хоть на пять минуточек прилечь бы, отдохнуть». И точно, как только слова эти в моей голове прозвучали, всё встало. Душу все перевели, а через полчасика с новыми силами приступили к работе.
– А в школу вы ходили?
– Ходили. Я семь классов окончила. Вот помню, как зима стояла, холод. В доме вода замерзала, в школе чернильницы. Кружкой корку льда пробью, глазки протру и бегом на уроки. Придём в школу, писать нечем. Сидим, кто в чём: кто телогрейку отцову наденет, кто тулуп драный. Это у кого родители с войны вернулись, тем ещё повезло, одёжка хоть какая-то была. Печка топилась одна на всю школу, а что это в наши морозы? Так, свечка, зажжённая в комнате. Вроде горит, а толку мало. Ветра сильные были. Но я всегда снимала с головы платок, всегда расчёсывалась, заплетала косы, плечи им укрывала, чтобы голова была свободная.
Учительница зайдёт в класс, она одна нас учила и так поговаривала: «Вот почему-то Маруся всегда сидит без платка, а вы? Позакутаетесь, сядете и ничего не слышите, что вам говорят».
Она меня всегда в пример ставила.
Училась я, как не отличница, и не двоечница, а средне в общем. Я географию шибко не любила, знаю, что меня спросят, то и выучу, получу тройку или четвёрку, потом сижу, думаю: «А, не буду больше учить». А меня спросят и опять двойку влепят. Математика мне давалась хорошо, русский нормально шёл. Историю хорошо рассказывала. По ботанике, немецкому и литературе одни пятёрки стояли. Я даже сейчас некоторые стихи помню.
– Какие стихи?
– «Шумела буря, дождь шумел. Во мраке молния блистала…»
Надо подумать, потом расскажу, – смеётся, – вот так вот и училась. Да, может, и училась бы хорошо, если бы учиться было, когда. Надо в школу идти, семь лет, а обувать нечего. Пошла в школу, когда мне восемь исполнилось. Семь отучилась, и закончилось на этом моё образование. Дома уроки учить некогда было. С занятий надо бегом бежать: то в лес по дрова, то траву скотине рвать, то воды натаскать, то картошку копать.
Огороды большие были, по 25 соток. Копали картошку неделями. Идёшь со школы, тебе уже кричат: «Скорей, скорей беги картошку копать!» Вот и когда уроки учить? Возьмёшь учебник на перемене, быстренько повторишь, а то вдруг спросят. Вот так только в школе, на переменах и занимались. А дома уж некогда. Это сейчас детям всё предоставляется, а у нас время другое было. В школе идёт русский – математику решаешь, идёт математика – ботанику изучаешь, идёт ботаника – пишешь русский. В общем, не до учёбы было.
Бабушка встала. Мы молча поняли друг друга. Слова были ни к чему. Понимали: стоит отвлечься. Пауза заполнилась приятным чаепитием. Уютная обстановка в доме сохраняла душевную атмосферу. Всё стояло на своих местах. Даже подушки лежали на кровати, одна на одной по росту, будто по уровню выложенные, а сверху надета фата. Скатёрка на столе являлась венцом местной обители, пёстрая и аккуратно расстеленная, она ставила точку в картине своего представления о человеческом счастье. Тем временем я пыталась понять всю историю целиком, глазами бабушки. Прочувствовать, вспомнить себя в её возрасте. Мама нас не отвлекала, она вышла на балкон. Попивая горячий чай, бабушка возобновила беседу:
– Вот ещё какая история со мной приключилась. Было время, когда девчонок молодых забирали в Германию на работы. Папину сестру, тётку Симку, тоже забрали. Мне лет пять было, и были у меня санки. В день, когда прощались с призывниками, пошла я в стайку. Хотела поставить санки на место, стала открывать дверь, а она ну никак не открывается. Заложка замёрзла. Решила подуть на неё, чтоб она оттаяла, а вместо этого языком примёрзла к железке. Язык, конечно, оторвала. Кровь побежала. Стою, реву от боли. Неподалёку люди толпились, мамки да тётки, судачили: «Смотрите, как Маруся плачет, как по тётке своей горюет». А я не плачу, мне язык больно. Тётка, когда воротилась, всё нам рассказала. Привезли их туда значит, посадили за решётку. Жара стояла день и ночь. Есть давали только кильку. Бросят её ржавую на землю, она уже стухшая была, солёная-пресолёная, люди ели – деваться некуда. Воды пить им не давали. Тогда наши так приспособились: кто-то идёт писать по-маленькому, а за ним в порядке очереди пить шли. Вот так немцы над ними издевались. Вернулись с нашего села все, кого забирали. А местные их тут уж встретили поруганиями: вот, мол, фашистки! Высказывали разную ересь.
После молодость моя началась, да нерадостно: надо мной мужик один надругался, от стыда и позора пришлось уезжать из деревни. Никто и не посмел на такого приличного подумать, мол, порядочный или же сволочной. Нет, что ты, председатель колхоза, он и есть председатель колхоза. В Большом Лугу сёстры мои жили, давно меня к себе звали. После того как мать твоя родилась, я к ним и направилась. Позже мы с ней в город перебрались, Иркутск. В садик её устроила, сама на стройку пошла работать. Потом уж посудомойщицей в столовую. Работа всякая была. Тяжёлая. Мужиков не хватало, приходилось всё на себе таскать. Что цемент на стройке, что котлы на кухне. Всё здоровье себе надорвала. Вот так прошло моё детство, доча. Тяжёлое было время, всего и не упомнишь. Забрали его у нас! Сколько мальчишек за одну ночь повзрослели и стали солдатами. Сколько девочек стали старше, забыли про кукол и игры. Шагнули в страшную жизнь, с тяжёлыми сменами да бессонными ночами. Всем тяжело было. Война, одним словом. И других слов не надо. Вот вы молодые, за вами будущее, берегите Землю, людей и человеческие отношения. А мы будем смотреть на вас и радоваться, что не зря своё детство на карту поставили. Не зря десятилетиями тащили на себе страну, восстанавливали её по крохам.
Холодная маска спала с её лица, глаза вновь были наполнены любовью и добротой. Её руки бережно обхватили мои. Тёплые, мягкие, морщинистые и такие родные. Все эти ужасные картинки разлетелись по сторонам. Она сидела рядом и, прикасаясь ко мне с нежностью, стирала память – всё то, что сейчас наговорила. Лишь бы уберечь, сохранить. Беседа подошла к концу. Бабушка начала с нами прощаться. Её глаза совсем стали ясными. Непонятно было одно: как же в них уместилась целая война?
Мы вышли в парадную, на придомовое крыльцо. Бабушка осталась у двери. Обернувшись, я видела, как она что-то шепчет в дорогу, прощается. Была весна. Ребятишки сновали по двору. Жёлтые одуванчики, предвестники жаркой поры, россыпью ложились у фасада, а в голове крутилось…
– Баба, пока, я скоро приеду! Баба, пока.
Убейте память
«На кого полагался Бог, когда создавал Рай и Ад? Пристанища душ, убитые временем».
«Самое ужасное препятствие есть то, которое состоит из слов. Мир идей – наша подлинная родина. Но жизнь скатилась до банальщины, до бытовухи…»
После этих слов дядя Саня обрыгал стол и умер. Так впервые я и познакомился со смертью. В то время мне девятый год уж шёл. Дядя Саня часто пил. Иногда мне приходилось пропускать школу. Заползая на последний пролёт лестничной площадки, он, бывало, не мог открыть дверь. Бухался плашмя на пороге, подпирая нашу входную дверь головой, и засыпал. Спал он только так. В обычное время сидел на кухне, уставившись в точку. Мог сидеть ночь, и день, и два. Мне было жаль его; я один помнил его другим, иным. Дядя Саня потерял дочь и жену, а после и себя потерял. Пропил. Сам он так говаривал: «Сломалось что-то внутри, сломалось. Понимаешь? Потерял! Всё потерял, и себя тоже… потерял».
Вспоминаю это – и брезгливо становится. Как я мог? Я ведь тоже усомнился в нём. Как я мог даже подумать о нём такое? Что за бесчеловечина… Да, да, припоминаю: «Эксперименты…» – тьфу. Молодой, всё попробовать хочется, узнать. Узнал, что с Богом шутки плохи, это да. Ещё не родилось такого человека, который бы от смерти ушёл. Разве только что Он, так это Он. Самый старый человек на Земле умер в возрасте 256 лет. И ведь умер всё-таки. Его спроси, что у него там в девять лет на уме было, – так же ответит, как все мы ответим. Что поделаешь, память она такая. Её правильно читать надо, иначе всё – погибель. Сам себя и пропьёшь, и потеряешь, и вовек костей не соберёшь.
Временами слушаю людей, кто что ляпнет – хоть стой, хоть падай. Мол, спится им хорошо. Хорошо живётся. Да, тут понимать правильно надо. Вначале так же думал, а после… После куда виднее стало – это ж тебе окаянный, неймётся, кому как спится, да как живётся. Вот чем мозги заняты. Люди забыть что-то годами не могут, молятся, маются, Бога просят. Понять бы их, простить, а ты, зараза, в чужой огород да камнями. К таким выводам я сам пришёл. Лет в тринадцать, когда бабка Октябрина на дядю Саню наговаривала. Всё ему в укор его сон спокойный ставила. Вот, мол, все померли, а он и не чешется. Так, после смерти его семьи, она три года к нему всё ходила, пилила его, подтачивала. Он, как всех схоронил, начал дом ещё пуще достраивать. Обещание данное хотел выполнить, к сроку успеть. И вот ведь как бывает… Машина. Большая. Обоих. Сразу наглухо.
– Хорошо, – говорит, – не мучились.
Дом дядя Саня достроил, как обещал. Седым стал и пить начал. Октябрина зайдёт к нему, сала с собой захватит. Неудобно ему было ей отказывать. Он сало-то возьмёт, после съест и тут же подавится. Я хотел было ему сказать: «Не ешь, сало-то заговорённое». Дядя Саня простой был и меня простоте учил. Ел. Давился. Вторую щёку подставлял. Вот и в этот раз съел шмат проклятый и помер. Может, знал, а? Сам знал, а ел. Мол, спасибо, выручила. Пойду я, пора мне, раз обещание выполнил.
Простые желания
– Где я? Почему вижу всё иначе?
Я стал задыхаться, но мне не требовался воздух. Дух перехватило от изумления, но не было слышно ударов взволнованного сердца. Я чувствовал пробирающие сознание мурашки, но у меня не было кожи. Страх тоже был, но вместе с тем он позволял мне импровизировать.
– Это же я, там, внизу, это я! Что происходит!?
Внезапно к горлу стало подступать волнение. Тёплой струйкой разливалось ощущение эйфории. Я ликовал от восторга и метался из стороны в сторону. Я был идеален, но это означало, что конечная станция настигла меня. Она забрала с собой шальное безрассудство, дав взамен вечную свободу и предстоящий покой.
– Что произошло? Как это вышло?
Голос разбивался о стены, выходил за пределы комнаты. Наблюдая его колебания, было видно и тех, кто мне дорог. Будто они все находились в одной комнате, как прозрачные тени. Силуэты преломлялись, сквозь них играли блики света. За тонкой оболочкой можно было разглядеть то, куда спешит каждый. Я вспомнил и свою спешку. Пока я был жив, она пробирала меня до ужаса, и в то же время я получал удовольствие от того, что гоняюсь за ней. Играю чужую роль. Как видишь, игра ошибки не прощает. Минуты кидаются назад, ускоряются, останавливаются, но никак не хотят возвращаться вспять. Всё относительно.
– Я должен вспомнить! Так. Стоп. Снова эта удавка, обязательства. Кому должен? Нет, стоит понять, куда бежал, за кем гнался.
Голос с другого конца комнаты прозвучал скрипучей нитью, фальшивым тоном скрипача-самоучки:
– Благими намерениями вымощена дорога в Ад.
– Кто здесь?
– Ещё не догадался? А с виду смышлёный был парень. БУ! А-ха-ха-ха… Да ты не тушуйся, за тобой, милок, за тобой пришла.
Озноб, жар, голова закружилась, если б она у меня была. Остановись, слышишь. Мысли стали колючими. Каждая из них жалила и кусала меня, словно голодная змея. Холодные, скользкие. В это время я вспомнил: меня укусила змея.
– Эй, стоп, стоп. У меня всё в порядке, это помутнение рассудка. О чём ты говоришь?
– Кхе-кхе, – старая откашляла свой голосок, отскребла его от сожжённых связок, – всё в срок, всему своё время. Ты ведь этого желал? Не так ли?
– Нет. Нет, это неправда. Какие желания, какой срок? Мне 31, я вчера женился. У нас ребёнок будет!
– Ты мне зубы не заговаривай, сказано: срок! Значит, пришло время, пора и честь знать.
– Так, а какое желание?
– Ну как же, вот, давай глянем. Кхе-кхе.
Смерть достала из-под плаща потрёпанную тетрадь, края её были замусолены. Плюнув на пальцы, она стала переворачивать страницу за страницей, оставляя на них свои слюнявые отпечатки.
– Так значит: Ивонин, Сорокин… – тьфу, – Печалька, ой! Мой любимый, – ихи-хи-хи, – Печалька, славный был парень. – Тьфу. – А, ну вот же, Ломачёв, и по фотокарточке сходится. Надо бы сказать, чтоб мне отгул дали, или, быть может… Ах да, Ломачёв. Зубы всё мне тут заговариваешь. Короче, давай по-быстрому, и дело в шляпе.
– Никуда я не пойду, давай так…
– Снова торгуешься, давай так, давай эдак. Смотри, до чего тебя твоя расстановочка довела. Всё-то тебе упорядочить надо. Всюду успеть. Ишь, ежедневник у него какой. Парень, забудь всё и пошли. Там тебе энто без надобности будет.
– Да погоди ты, куда пошли?! Ответь толком, какое желание и что было, только как есть, не люблю, когда лгут.
– А сам-то? Сам-то что же? Даже себе лгать умудрялся. Желание – твоё, выбор – твой. Значит, и срок твой. Пора нам, в дороге поговорим. – Кхе-кхе.
Я замолк, вместо этого стали мерцать кино-слайды из прошлого, звучали голоса, их переклики создавали новую реальность. Стены начали плавать, пол становился зыбучим. Я смотрел на всё безучастно, и всё же мне было любопытно, куда и зачем и что после. Только подумал об этом, как Смерть подхватила меня и затеяла разговор. Нехитрый такой разговор:
– Вот что ты всё вверх дном переворачиваешь, сиди молча и наблюдай. Глянь сюда, вон там, что видишь?
– Себя вижу. А…
– Бэ, и чего, что ты там делаешь?
– Мы Новый год у родителей справляем, я готовился желание загадать.
– Ну… И чего ты там загадал?
Тут я замер, по телу лихорадочно пронеслась дрожь. Всё, что теперь по определению было моим, сузилось в точку. Вспомнил, я вспомнил это проклятое желание!
– Я загадал, я загадал…
– Мямлишь, – тьфу. – Загадал он. Сын теперь твой будет самым известным, богатым, а жена успешной. Всё, как и заказывал. Получите, распишитесь. Папка-то теперь звезда Рунета. Два миллиона лайков.
– Но ведь я не это имел в виду.
– Пха, – ты по чём знаешь, если даже чётко не можешь понять, куда тебе и для чего?
Горечь стала заливать меня. Собственная немощь обрушилась и начала оборачиваться ненавистью и презрением к самому себе. Вокруг всё стало крушиться, громыхать. Небо рухнуло, земля поднялась. Из-под неё разверзлось пламя, звуки стенания доносились из моих далёких глубин.
– Эээ, чего творишь!? Угомонись, парень! Не реви, а-то точно с собой заберу. Скучно мне стало, вот и пришла к тебе. Так, поболтать. Да ты не серчай, скоротали часок другой, да пора нам, каждому в свою сторону. У тебя там уж с месяцок времени-то небось пролетело. Вон, погляди, в палате все сидят на тебя смотрят, кажись, ты вот-вот проснёшься!
– Дак, а как так? А было… Было то, что?..
Тьма смешалась со светом, разделила день и ночь. Веки стали тяжёлыми. Руки были бессильны, как и всё тело. Кроме жгучей боли в районе сердца, ничего не ощущал. Его жалило с каждым вдохом, а с каждым выдохом будто вовсе вырывали из груди. Я дышал острой болью вперемешку с радостью и плакал от счастья. Вокруг меня стояли родные. Любимая жена взволнованно теребила мою правую руку. С краю кровати сидел племянник. Рядом с ним стояли родители, а позади мой непутёвый младший брат со своей женой. Они смотрели мне в лицо, на мои губы, лоб, глаза, которые у меня были… Я дышал полной грудью, в ней стучал живой моторчик. Тело было парализовано из-за змеиного укуса, вернее, после её смертельного яда. Но оно было моё. Невольно по щеке стали пуще скатываться слёзы. Я облизывал солёные губы, мои мысли голосили. Я ликовал, во мне играло торжественное упоение. Словам больше не было места, они пытались сорваться с языка. Я голосил во всю силу своих лёгких, но из-за долгого молчания звук донесся глухой, и всё же твёрдый. Нацеленный на удачу и готовый к действию. Громкость его была тихой, но её хватило пробудиться после яростного отчаяния. Будто голодная засуха спала, и меня напоили горячим желанием, что было готово дать новый разряд, новый старт, новую жизнь. Картинки по-прежнему мелькали, как если бы приснился сон во сне. Я напряг изо всех сил руку. Мне удалось пошевелить пальцем и уловить кусочек нежной кожи моей жены. После чего я произнёс своё первое, простое, настоящее желание:
– Я хочу быть!
Бог, которого нет
«Смерти нет, главных героев и победителей нет –
игра, правила которой
придумываешь ты»
Пролог. Тень на стене
«Песок времён течёт не только вперёд… но и через наши сны, и через лапы котов, помнящих фараонов».
Соломон Аристархович растянулся на подоконнике, впитывая последнее вечернее солнце. Его шоколадно-бархатистая шубка излучала тепло, смешанное с терпким запахом, который Ия никогда не могла идентифицировать – нечто среднее между ладаном, древним кедром и… миндалём? Кот прищурил небесно-голубые глаза, наблюдая, как пылинки танцуют в золотом луче. В этом прищуре вдруг мелькнуло что-то не кошачье – оценивающее, холодновато-царственное, словно он разглядывал не пыль, а придворных на пиру.
Ия потянулась, чтобы погладить его, но он ловко увернулся, лишь слегка коснувшись её пальца шелковистым лбом. Его взгляд скользнул мимо неё, в пустоту комнаты, и замер, будто видел там что-то невидимое – едва уловимо проступающие тени огромной колоннады, может быть, или отблеск на воде в мраморном бассейне давно разрушенного дворца. Где-то в глубине его зрачков, сузившихся до тонких голубых щелей, мелькнул огонёк – не любопытства, а чего-то глубже, древнее: ревнивое внимание хищника, следящего за движением в толпе. За движением того, кто некогда был центром его мира… и причиной его гибели.
Глава первая.
Нейронные боги
«Нейроны – жрецы, зажигающие огни в храме разума… А сновидения – их священные гимны, начертанные на языке, который знали только древние звёзды».
Полдень пылал над Египтом.
Зной стоял невыносимый, тяжёлый, как свинцовый плащ. Воздух над дворцом дрожал маревом, искажая чёткие очертания могучих стен до неузнаваемости. Раскалённый камень дышал жгучим жаром, от которого темнело в глазах и кружилась голова. Тени лежали плотные и неподвижные, будто вырезанные из чёрного, поглощающего свет бархата. Шёлк занавесок, ещё утром мягкий и прохладный, теперь жёг пальцы, оставляя на коже розовые, болезненные отметины.
– Ламаис!
Голос Нектанеба, подобный удару бронзового гонга, разорвал тягучую, звенящую тишину. Звук, властный и тяжёлый, заставил содрогнуться даже вековые каменные стены. Золотые подвески на колоннах закачались, запели тонко и тревожно, как напуганные птицы в клетке. По залам и коридорам дворца мгновенно пронёсся встревоженный шёпот – шёпот, полный робкой надежды и леденящего страха.
Фараон поднялся с ложа одним движением – резким, отточенным, как удар кинжала. Остатки сна, причудливые и тревожные, ещё цеплялись за края сознания, но взгляд уже горел холодным, ясным и неумолимым пламенем. Взглядом полководца, видящего поле грядущей битвы.
– И Амени. Сейчас же.
Они явились мгновенно, будто ждали этого зова в самой тени колонн. Ламаис – прямой и негнущийся, как боевое древко. Глаза его – две тёмные, бездонные пустыни, хранящие немое молчание тысячелетий. Амени – сгорбленный под незримым грузом несказанного, морщинистый, как древний, едва не рассыпающийся папирус с пророчествами.
Нектанеб провёл рукой по лицу, сбрасывая последние призрачные нити сна. Повернулся к высокому окну, где ослепительное солнце заливало небо яростным, предвещающим кровь багрянцем.
– Собирайтесь. – Голос его был тише прежнего, но от этого лишь страшнее. В нём звенела сталь.
Тишина воцарилась абсолютная, гнетущая. Даже мерные шаги стражи по раскалённому камню двора терялись в этой бездне безмолвия, как отголоски из другого, забытого мира.
– Мы едем в Македонию. – Фраза прозвучала приговором.
Амени закрыл глаза, будто принял удар. Перед его внутренним взором мелькнули донесения о новом царе варваров на севере, чья тень уже нависала над Элладой, союзницей Персии…
Ламаис сжал рукоять меча так, что хрустнули костяшки пальцев, побелевших под загорелой кожей.
– Судьба Египта… – прошептал Нектанеб, и голос его прервался.
Фараон медленно разжал кулак. На его ладони, влажной от зноя или напряжения, лежал древний золотой скарабей – символ вечного возрождения солнца. Теперь он был расколот надвое. Солнечный луч, пробившись сквозь окно, упал на зияющую трещину – и та вспыхнула ослепительно, будто в ней застыла сама молния богов.
– …в наших руках.
Глава вторая.
Математика сновидений
«У тебя есть ровно двадцать секунд, чтобы запомнить всё,
что тебе только что снилось».
Телефонный звонок вырвал Ию из сновидения. Трель пронзила тишину, впиваясь в виски. Каждая клетка её тела сжалась от назойливого звука. Мгновенное перестроение, усилие – погасить волну раздражения. Первые минуты после пробуждения были сакральны – они задавали тон всему дню. А день складывался в месяцы, месяцы – в годы, годы – в столетия… Всё это формировало её, а её характер влиял на судьбу эксперимента. Она зашла так далеко – было бы верхом глупости позволить усталости или раздражению разрушить годы работы. Оставались секунды, чтобы нащупать нужную частоту, вспомнить: кто она? Где находится?
Телефон неумолимо трезвонил. Сегодня был её выходной. Но она уже всплыла на поверхность.
«Ия, расслабься. Значит, не время. Ты всё поймёшь. Чуть позже», – шелестел внутренний голос, заливая бурю эмоций успокаивающей прохладой.
«Но я была так близко! Как я могла забыть выключить звук?» – клокотал разум. «Отец бы не забыл», – пронеслось тут же, остро и болезненно. Образ профессора Прозренского, её отца, с его безупречной дисциплиной и вечными электродами на висках, встал перед внутренним взором. Он утонул в собственных исследованиях сна, сгорел на работе, оставив ей лишь лабораторию и этот навязчивый голос в голове – его ли? Или её собственный, вымуштрованный годами научного аскетизма?