Долгий свет сентября

Пролог. Тишина перед Падением
Сентябрьский свет, тот самый, долгий и обманчиво-теплый, что струился сквозь не до конца задернутые занавески старой квартиры, будто жидкий мед, застывающий в пыльных лучах, падал на бледное, почти прозрачное лицо спящей девочки, подчеркивая синеву тончайших, как паутинка, вен на веках и висках, синеву, что была не просто тенью усталости, а зловещим картографическим признаком незримой войны, бушевавшей в ее крошечном, хрупком теле – войны, которую она проигрывала с каждым тиканьем дешевого пластикового будильника на тумбочке, войны без объявления, без пощады, без надежды на перемирие. Этот свет, который в иные годы наполнял Лену странной, щемящей ностальгией по чему-то не прожитому, по утраченной простоте детства, которого у нее не было, сейчас казался насмешкой, жестоким и безучастным свидетелем медленного угасания самого дорогого, единственного светлого пятна в ее собственной, изломанной судьбе – ее дочери, Сони, пяти лет от роду, чьи локоны, некогда сиявшие теплым каштановым блеском, теперь тускло лежали на подушке, безжизненные и редкие, как последние осенние листья, цепляющиеся за голые ветви перед неминуемым падением. Воздух в комнате был густым, спертым, пропитанным запахами лекарств – едкой химической горечью антибиотиков, приторной сладостью сиропов от кашля, которых она все равно не могла проглотить без мучительных спазмов, и под всем этим – слабым, но неистребимым запахом больницы, запахом отчаяния и стерильной безнадежности, въевшимся в стены, в одежду, в саму кожу Лены, ставшим ее вторым, отравленным дыханием.
Лена сидела на краю жесткого стула, который она притащила из кухни и поставила вплотную к кровати, так близко, что могла различать каждую отдельную ресничку на лице дочери, видеть мельчайшие движения зрачков под тонкой кожей век во сне, слышать тот прерывистый, свистящий звук, который издавало дыхание Сони – неглубокое, частое, как у пойманной птички, звук, от которого у Лены сжималось горло и холодело внутри, будто кто-то выливал в ее грудь ведро ледяной воды. Ее собственная рука, костлявая и нервная, с обкусанными ногтями и проступающими венами от бессонницы, лежала поверх одеяла, едва касаясь крошечной, горячечной ручки Сони; прикосновение было почти ритуальным, попыткой удержать, передать какую-то ничтожную частицу своей угасающей силы, своего отчаянного желания жить вместо нее, но рука ребенка была безвольной, словно тряпичной, и лишь слабая пульсация под тонкой кожей напоминала о том, что жизнь еще теплится, сопротивляется, но с каждым часом все слабее, все тише. Лена смотрела, не отрываясь, завороженная этим хрупким балансом между бытием и небытием, и в голове ее, как тяжелые, ржавые гвозди, вбивались одни и те же мысли, кружились, сверлили, не давая ни секунды покоя: Лейкемия. Острый лимфобластный лейкоз. Высокий риск. Рецидив. Рефрактерность к терапии. Паллиативная помощь. Слова врачей, произнесенные с профессиональной, убийственной сдержанностью, превращались в ее сознании в огненные клейма, выжигающие душу. Они звучали громче тиканья часов, громче свистящего дыхания Сони, громче собственного бешеного стука сердца в ушах.
Она вспомнила Соню всего год назад – неудержимый вихрь энергии, смеха, который звенел, как колокольчик, наполняя их убогую квартирку светом, казалось, не зависящим от времени суток. Вспомнила, как та носилась по парку, ее щеки пылали румянцем, глаза сияли озорством и бесконечным любопытством к миру, как она заливалась смехом, когда Лена ловила ее и кружила, прижимая к себе, вдыхая запах детских волос, солнца и беззаботности. Вспомнила ее первые неуклюжие попытки играть на старом пианино, доставшемся Лене от какого-то забытого соседа, – диссонансные, но такие искренние звуки, в которых уже тогда угадывался необыкновенный слух, дар, данный свыше и тут же, казалось, столь жестоко отбираемый. Теперь пианино стояло в углу комнаты, покрытое слоем пыли, как надгробие над похороненными мечтами. А Соня… Соня лежала. Дни ее состояли из мучительных процедур, тошноты от химии, слабости, которая не отпускала ни на минуту, и редких, кратких просветлений, когда она могла слабо улыбнуться или попросить Лену почитать сказку тихим, хриплым голоском, который резал Лену острее любого ножа. Эти просветления становились все короче, все реже, как лучи солнца сквозь сгущающиеся тучи грозы.
Лена отвела взгляд от лица дочери, ее глаза, сухие и горящие от бессонницы и внутреннего пожара, блуждали по комнате – по облупившимся обоям с нелепым цветочным рисунком, по трещине на потолке, похожей на зияющую рану, по дешевому комоду, заваленному пузырьками, баночками, градусниками, пачками салфеток, которые она покупала оптом, потому что они уходили пачками на то, чтобы вытирать Сонин пот во время жара или следы рвоты после очередной дозы яда, именуемого лечением. Нищета. Она жила в нищете всегда – сирота, детдом, потом борьба за выживание, за кусок хлеба, за возможность учиться. Она вытащила себя из этой трясины упорством и мозгом, став ученым, пусть и не признанным, пусть и прозябающим в захолустной лаборатории за гроши. Но она гордилась этим! Гордилась тем, что смогла, что выстояла. И вот теперь эта нищета, как злобный пес, вцепилась ей в горло с новой, невиданной силой. Все сбережения – а их было ничтожно мало – ушли в первые же месяцы болезни. Потом кредиты. Потом продажа всего, что можно было продать. Потом унизительное попрошайничество у бывших коллег, у случайных знакомых, в благотворительных фондах, которые разводили руками – слишком сложный случай, слишком дорого, слишком мало шансов. Она готова была падать на колени, целовать ноги, продать почку, душу, все что угодно! Но мир оставался глух и слеп. Последняя надежда – экспериментальная терапия в Германии, клиника с каким-то чудо-протоколом, о котором шептались на форумах отчаявшихся родителей. Шанс – призрачный, как туман над болотом, но ШАНС! Цена – астрономическая. Сумма, которую она не могла представить даже в самых страшных кошмарах. Она металась, писала письма, стучалась во все двери, умоляла. Ответы были вежливыми, сочувствующими, но твердыми: «К сожалению…», «В данный момент…», «Мы понимаем ваше горе, но…». Бюрократическая машина перемалывала ее надежды с ледяной эффективностью. Каждый отказ был ударом кувалдой по ее уже избитой душе. Каждый просмотренный на компьютере счет из больницы, каждый рецепт на лекарство, которого не было в льготном списке, каждое напоминание банка о просроченном платеже – все это было иглами, вонзающимися в ее сознание, каплями яда, медленно убивающими последние остатки веры.
Она снова посмотрела на Соню. Девочка пошевелилась во сне, слабо застонала. Лена мгновенно наклонилась, прижала ладонь ко лбу. Горячо. Опять. Этот вечный, предательский жар, знак того, что враг внутри не дремлет, что он сильнее, что он побеждает. Лена вскочила, движения ее были резкими, автоматическими. Она налила воды, намочила тряпочку, осторожно, с бесконечной нежностью, которой противоречила дрожь в ее руках, стала обтирать лоб, щеки, шейку дочери. Соня сморщилась, слабо отвела голову. «Мама… больно…» – прошептала она сквозь сон, и эти слова, тихие, как шелест падающего листа, пронзили Лену острее крика. Больно. Ей было больно всегда. Больно от уколов, от капельниц, от того, что кости ломило, от тошноты, от слабости, от непонятного страха, который Лена читала в ее больших, слишком взрослых глазах, когда та просыпалась. И Лена была бессильна. Совершенно, абсолютно бессильна. Она могла только обтирать, давать таблетки, которые помогали ненадолго, или не помогали вовсе, держать за руку и лгать. Лгать сквозь слезы: «Все будет хорошо, солнышко. Скотч (так Соня называла доктора, не выговаривая фамилию) поможет. Ты поправишься. Мы поедем к морю. Ты будешь бегать по песку…» Ложь застревала комом в горле, обжигала, как раскаленный уголь. Она видела, как Соня в последнее время смотрела на нее – не с детской верой, а с каким-то мудрым, печальным пониманием, будто знала. Будто прощалась.
Отчаяние подкатило волной, такой мощной, что Лена едва не задохнулась. Она опустилась на колени рядом с кроватью, уткнулась лицом в край одеяла, пахнущего лекарствами и детской немощью. Тело сотрясали беззвучные рыдания, сухие, мучительные спазмы, выворачивающие душу наизнанку. В горле стоял ком, глаза пылали, но слез не было. Они, казалось, высохли за эти месяцы ада, испарились от постоянного внутреннего огня. Она чувствовала себя в ловушке. В ловушке собственной нищеты, беспомощности, в ловушке системы, которая не хотела спасать ее ребенка, в ловушке этой проклятой болезни, пожиравшей Соню на ее глазах. Стены комнаты давили, воздух был как вата, пропитанная ядом. Мысли путались, скатываясь в черную, липкую трясину безысходности. За что? – вопил голос внутри. За что ей? За что мне? Она вспомнила свое детство – холод детдома, унижения, голод, грязные прикосновения сторожа, от которых она пряталась в чулане, дрожа от страха и отвращения. Она выжила. Выдюжила. Выучилась. Поверила, что нашла смысл в науке, в поиске истины. Потом – Соня. Неожиданный, незапланированный подарок судьбы, свет в кромешной тьме ее одиночества. Любовь, такая всепоглощающая, что стирала все прошлые боли. И вот теперь… Теперь этот свет гасили у нее на глазах. Это было слишком жестоко. Слишком несправедливо. Мир оказался не просто равнодушным – он был садистски изощренным в своих издевательствах.
В голове, помимо ее воли, начали всплывать темные мысли. Раньше она гнала их прочь, как кощунственные. Теперь они лезли, как гадюки из норы, шипящие и ядовитые. Что, если…? Что, если бы она могла… взять? Отобрать? У кого-то другого? У кого-то, у кого есть деньги, возможности, но нет права на них? У кого-то, кто этого не заслужил? Нет! – внутренний крик был полон ужаса. Она ученый! Она верила в этику, в святость жизни, в неприкосновенность человека! Пусть даже ее собственная жизнь была попрана и изломана, она всегда держалась за эту хлипкую плотину морали. Это было последнее, что отделяло ее от того хаоса, из которого она вырвалась. Но глядя на Соню, на ее прерывистое дыхание, на синеву под глазами, эта плотина дала трещину. Неужели святость одной жизни выше святости другой? Неужели правила, созданные для удобства сильных и здоровых, важнее крика материнского сердца, готового разорваться от боли? Спасти ее. Любой ценой. Фраза возникла сама собой, четкая, как лезвие. Любой ценой. Что означала эта «любая»? Где та грань, за которую нельзя? Она не знала. Знало только это всепожирающее чувство в груди, смесь любви, безумия и ярости на весь мир, на Бога, на судьбу, на себя за свое бессилие.
Она подняла голову. Соня спала, ее дыхание немного выровнялось, но лицо оставалось мертвенно-бледным. Лена встала, подошла к окну. Долгий свет сентября все так же лился на улицу. Дети смеялись где-то вдалеке. Жизнь шла своим чередом, равнодушная к ее личной Голгофе. Она сжала кулаки так, что ногти впились в ладони, оставляя красные полумесяцы. Боль была слабой, ничтожной по сравнению с тем, что творилось внутри. В глазах ее, налитых бессонницей и отчаянием, мелькнуло что-то твердое, почти нечеловеческое. Тот самый хрупкий барьер, отделяющий человека от пропасти, дрогнул. Не рухнул еще, но дал первую, роковую трещину. Зерно безумия, зерно готовности к немыслимому было брошено в благодатную почву абсолютной, материнской любви, смешанной с абсолютным же отчаянием. И оно уже начало прорастать темным, ядовитым ростком. Она не знала, что будет дальше. Не знала, куда заведет ее эта тропа во тьму. Знало только ее сердце, разбитое на тысячу осколков, каждый из которых кричал одно и то же: Спасти ее. Спасти Соню. Даже если придется стать монстром. Даже если придется сжечь дотла себя и весь этот жестокий, несправедливый мир. Любой ценой. И в тишине комнаты, нарушаемой только свистом в груди у ребенка, это «любой ценой» повисло тяжелым, зловещим эхом, предвестником грядущего ада, который ей предстояло не только пройти, но и сотворить своими собственными руками. Долгий свет сентября внезапно показался ей светом прожекторов концлагеря, высвечивающих путь в бездну. И она стояла на краю, готовая шагнуть. Ради одного-единственного, хрупкого, угасающего лучика в этой кромешной тьме. Ради Сони.
Глава 1: Лабиринт Зеркал с Дьявольскими Отражениями
Часть 1: Тень на Пороге
Тишина, наступившая после пролога, была не покоем, а зловещим затишьем перед бурей, тяжелой, как свинец, и зыбкой, как болотная топь, затягивающая в свои глубины беззвучным, но неумолимым движением; Лена стояла у окна, спиной к кровати, где Соня, измученная приступом, наконец погрузилась в беспокойный, поверхностный сон, ее дыхание все еще напоминало рваный шелест пергамента, но уже без того ужасающего, предсмертного свиста, который заставлял Ленино сердце сжиматься в ледяной ком; долгий сентябрьский свет, который всего час назад казался ей прожектором концлагеря, теперь лился косыми, пыльными лучами, подсвечивая парящие в воздухе микрочастицы пыли, превращая их в зловещие, медленно вращающиеся споры невидимой плесени, пожиравшей ее мир; ее собственные руки, сухие и холодные, несмотря на жар, исходивший от спящей дочери, были сцеплены за спиной так крепко, что костяшки пальцев побелели, а в запястьях ощущалась тупая, нарастающая боль – физическое воплощение того невыносимого напряжения, что сковало ее изнутри, словно стальные обручи.
Слова «Любой ценой» все еще висели в спертом воздухе комнаты, не произнесенные вслух, но ощутимые, как запах озона перед грозой; они пульсировали в висках, навязчивым, гипнотическим ритмом, заглушая тиканье часов и даже слабое дыхание Сони; это была уже не мысль, а приговор, вынесенный ею самой себе, приговор, в котором не было ни надежды, ни света, только мрачная, безоговорочная решимость идти до конца, сквозь любую грязь, любую боль, любую бездну, лишь бы хрупкая грудь перед ней продолжала едва заметно вздыматься под тонким одеялом. Но куда идти? Где найти эту «цену», которую она готова заплатить? Мир за окном – обыденный, равнодушный, с детскими криками из парка, с гудками машин, с открытой форточкой соседа, откуда несло запахом жареного лука – казался ей теперь чужим, враждебным, населенным счастливцами, не ведающими, каково это – чувствовать, как жизнь единственного дорогого существа утекает сквозь пальцы, как песок в безжалостном песочных часах судьбы. Она ощущала себя узником в прозрачной камере, видящим этот мир, но отрезанным от него невидимой, неодолимой стеной горя и безнадежности.
Именно в этот момент, когда отчаяние достигло такой плотности, что казалось, еще мгновение – и оно материализуется в черную, удушающую субстанцию, заполняющую комнату, раздался резкий, неожиданный стук в дверь. Не звонок – именно стук. Твердый, уверенный, лишенный сомнений или вежливого ожидания. Два удара. Металлический. Как будто стучали костяшками пальцев или рукояткой пистолета. Лена вздрогнула всем телом, как от удара током. Сердце, только что едва перекачивающее ледяной шлак отчаяния, вдруг бешено заколотилось, ударяя по ребрам изнутри с такой силой, что она инстинктивно прижала к груди ладонь. Кто? Врачи не стучали так. Соцработница? Она звонила вчера, говорила что-то о паллиативной помощи, о хосписе… Слово «хоспис» прозвучало тогда как похоронный колокол. Лена прогнала ее, захлопнув дверь. Должники? Банки? Но они звонили, угрожали по телефону, не приходили… пока. Мысль о том, что это могут быть они, вызвала прилив жгучего стыда и страха – не за себя, а за Соню. Как объяснить дочери, если она проснется? Если они начнут кричать, ломиться… Соня и так напугана до предела.
Стук повторился. Тот же ритм. Тот же металлический отзвук. Нетерпеливый. Властный. Лена сделала шаг к двери, ноги были ватными, голова слегка кружилась от адреналина и недосыпа. Она прильнула глазом к старому, искореженному временем и небрежностью глазку. Искаженная «рыбим глазом» картина предстала перед ней: на площадке стоял мужчина. Высокий, в длинном, безупречно сшитом темно-сером пальто из плотной шерсти, с воротником, поднятым против легкого осеннего ветерка. Шляпа – не кепка, не шапка, а именно шляпа, тоже серая, с аккуратными полями, – скрывала большую часть лица, но Лена разглядела резкий, волевой подбородок, тонкие, крепко сжатые губы и… глаза. Глаза, которые даже через искажающую линзу глазка казались пронзительными, холодными, как сканеры, анализирующими все – грязную обшарпанную дверь, номер квартиры, вероятно, даже ее дыхание за дверью. Он держался с невозмутимым спокойствием, но в этой позе, в этой застывшей уверенности чувствовалась огромная, сконцентрированная сила. Не полицейская грубость, не бандитская наглость. Нечто иное. Холодный, расчетливый авторитет.
– Кто… кто там? – голос Лены прозвучал хрипло, чужим, сдавленным шепотом. Она тут же сглотнула, пытаясь взять себя в руки. – Кто вы?
– Профессор Аркадий Волков, – ответил голос за дверью. Низкий, бархатистый, без тени сомнения или вопроса. Он просто констатировал факт. – Я хотел бы поговорить с вами, Елена Викторовна. О вашей работе. И, возможно, о вашей дочери. Откройте, пожалуйста. Это не займет много времени.
Ее имя. Имя дочери. Произнесенное этим чужим, властным голосом в ее убогом коридоре. Лену бросило в холодный пот. Как он знает? Кто он? «Профессор Волков»… Имя ничего не говорило. Она судорожно пыталась перебрать в памяти ученых, конференции, статьи… Ничего. Абсолютный ноль. И этот намек на Соню… Он звучал не как сочувствие, а как… ключ. Точный, холодный ключ, вставленный в замок ее отчаяния. Страх смешался с диким, иррациональным порывом надежды. Мгновенным, как вспышка, и таким же обжигающим. Что, если…? Нет, не может быть. Но он сказал «о работе и о дочери». Связь между этими двумя понятиями в ее жизни была только одна – болезнь Сони, пожиравшая все, включая ее карьеру. Значит…
Рука сама потянулась к цепочке, дрожащими пальцами нашла задвижку, щелкнула. Скрипнула старая петля. Дверь приоткрылась на ширину лица, удерживаемая цепочкой. Лена вжалась в щель, заслоняя собой вид в квартиру, в комнату Сони. Холодный, чуть влажный воздух с лестничной клетки ударил в лицо, смешавшись с тяжелой атмосферой квартиры.
– Что вам угодно? – спросила она, пытаясь вложить в голос твердость, которой не было внутри. – Я вас не знаю. Как вы узнали о нас?
Профессор Волков не стал наклоняться к щели. Он просто слегка повернул голову, и его взгляд, серый, как сталь после дождя, встретился с ее взглядом. В этих глазах не было ни любопытства, ни жалости, ни даже обычного человеческого интереса. Был лишь холодный, аналитический интерес, как у хирурга, рассматривающего редкий патологический препарат. И еще – абсолютная уверенность в своем праве быть здесь.
– Информация – мой инструмент, Елена Викторовна, – произнес он ровно, его губы едва тронула тень чего-то, отдаленно напоминающего улыбку, но лишенного тепла. – Я знаю о ваших исследованиях в области иммунорегуляции клеточного цикла. Скромных, но… перспективных. Знаю о вашей текущей ситуации. И о безнадежном диагнозе вашей дочери, Сони. Лейкемия. Рефрактерная форма. Очень редкая. Очень агрессивная. Шансов, которые предлагает вам официальная медицина… стремятся к нулю. Я прав?
Каждое слово было точным, как скальпель, вонзающимся в самое больное место. Лена почувствовала, как подкашиваются ноги. Она схватилась за косяк двери, чтобы не упасть. Он знал. Все знал. До мельчайших деталей. Этот человек стоял на ее пороге не случайно. Он пришел сюда с определенной целью. И эта цель была связана и с ее погибающей карьерой, и с ее умирающей дочерью. Страх сменился леденящим ужасом. Кто он? Откуда? Что он хочет?
– Кто вы? – прошептала она, и голос ее сорвался. – Чего вы хотите?
– Я предлагаю вам выход, Елена Викторовна, – Волков не повысил тона, но каждое слово приобрело вес свинцовой гири. – Выход для Сони. И для вас. Но разговаривать через щель… неудобно и неэффективно. Прошу вас. Откройте. Или я уйду. И шанс – единственный, реальный шанс для вашей дочери – уйдет вместе со мной. Навсегда.
Он не угрожал. Он констатировал. И в этой констатации была страшная, неопровержимая правда. Лена замерла. Взгляд ее метнулся к кровати, где спала Соня. Хрупкая, бледная, обреченная. Потом – обратно к этим стальным глазам за дверью. «Любой ценой». Слова пролога зазвучали в ее ушах громче собственного сердца. Она медленно, будто движимая не своей волей, протянула руку. Дрожащими пальцами отстегнула цепочку. Задвижка соскользнула с громким, зловещим лязгом в тишине квартиры.
Дверь открылась.
Часть 2: Геометрия Ада
Аркадий Волков вошел в квартиру с бесшумной уверенностью хищника, занимающего свою территорию. Он не стал снимать пальто или шляпу, лишь бегло, без тени осуждения или брезгливости, окинул взглядом тесный коридор, заваленный коробками с лекарствами, старыми газетами, детскими вещами, которые Соня уже не носила. Его взгляд скользнул по облупившейся краске стен, по трещине в потолке, по двери в комнату, откуда доносилось прерывистое дыхание ребенка. Этот взгляд фиксировал все, словно сканер, но не задерживался ни на чем. Он был здесь не для того, чтобы оценивать интерьер.
– Здесь, – Лена указала на дверь в крохотную кухню, единственное место, где можно было сесть, кроме комнаты Сони. Ее голос звучал глухо, отрешенно. Она чувствовала себя как во сне, точнее, в кошмаре, где движения замедлены, а события разворачиваются с неумолимой логикой безумия.
Кухня была тесной, заставленной. Стол, заваленный пузырьками, рецептами, недоеденной детской кашей в тарелке. Два стула. Запах лекарств здесь смешивался с запахом подгоревшей еды и сырости. Волков сел на один стул, отодвинув его от стола с элегантным движением, не обращая внимания на пыль. Лена опустилась напротив, стиснув руки на коленях. Она не могла оторвать взгляда от его лица, теперь видимого полностью. Лицо аристократа: высокий лоб, резкие скулы, тонкий нос, седые, идеально подстриженные виски. Но главное – глаза. Серые, непроницаемые, лишенные возраста. В них читался колоссальный, холодный интеллект и… абсолютная пустота там, где у нормальных людей должна быть эмпатия, сочувствие. Он смотрел на нее, и Лена чувствовала себя лабораторной крысой под стеклом мощного микроскопа.
– Я возглавляю закрытый исследовательский проект, – начал Волков без преамбул, его бархатистый голос заполнил тесное пространство кухни, вытесняя все другие звуки. – «Генезис». Находится в специально построенном научном городке, вдали от любопытных глаз. Финансирование… безграничное. Оборудование – лучшее в мире. Задачи – на грани возможного. И за гранью того, что принято называть общепринятой этикой. – Он сделал небольшую паузу, давая словам проникнуть в сознание Лены. – Мы изучаем пределы. Пределы человеческой выносливости. Физиологической, психологической. Возможности адаптации к экстремальным факторам: радиации, токсинам, невесомости, психологическому давлению невообразимой силы. Это необходимо для… будущего. Для выживания в условиях, которые обыватель даже представить не может.
Лена слушала, леденея внутри. «За гранью этики». Эти слова звучали как приговор. Она представляла себе, что может стоять за ними. Пытки. Медицинские эксперименты над людьми. Ужас концлагерей, облеченный в наукообразные термины. Ее рука непроизвольно сжалась в кулак.
– Испытуемые… – прошептала она, боясь услышать ответ.
– Источник материала, – поправил ее Волков с легкой, ледяной усмешкой, – не должен вас беспокоить. Это те, кого общество уже списало. Приговоренные к высшей мере. Неисправимые. Без вести пропавшие, которых ищут только на бумаге. Их жизнь ничего не стоит. Их страдания – лишь данные в моих таблицах. Они – топливо для прогресса. И их вклад в него будет куда значительнее, чем их никчемное существование на свободе или в тюремной камере.
Лену стошнило. Не физически, но морально. Ее охватила волна отвращения. Она вскочила.
– Вы… вы монстр! – вырвалось у нее, голос дрожал от ненависти и ужаса. – Я не хочу ничего знать о вашей бойне! Уходите! Сейчас же!
Волков даже не пошевелился. Его взгляд оставался спокойным, даже чуть насмешливым.
– Садитесь, Елена Викторовна, – сказал он мягко, но с такой силой внушения, что Лена, против своей воли, опустилась обратно на стул. – Монстр? Возможно. Но я предлагаю вам спасти вашу дочь. Или вы предпочитаете продолжать смотреть, как она умирает мучительной смертью здесь, в этой… конуре? – Он кивком указал на окружающую их убогую обстановку. – Отказаться от единственного шанса из гордости? Из сомнительных моральных принципов, которые мир вам отплатил только горечью и болью?
Он снова сделал паузу, давая яду его слов просочиться в ее защиту. Лена сидела, сгорбившись, чувствуя, как стены кухни смыкаются вокруг нее. Он бил точно в цель. В самое сердце ее боли. В ее бессилие.
– У меня есть… другой проект, – продолжил Волков, понизив голос почти до шепота, что делало его слова еще более зловещими. – Глубоко засекреченный. Даже от моего непосредственного руководства. Кодовое название «Феникс». Я разрабатываю сыворотку. На основе данных, полученных в «Генезисе». Данных о стрессе, боли, экстремальной адаптации на клеточном уровне. Сыворотку, способную радикально перезапустить иммунную систему. Заставить ее уничтожить все чужеродное, все больное. И не только. Регенерировать ткани. Восстанавливать то, что казалось безвозвратно утраченным.
Лена замерла, не дыша. Сердце бешено колотилось где-то в горле. «Перезапустить иммунную систему». «Регенерировать». Эти слова были музыкой для ее измученного ученого ума и материнского сердца. Но…
– Она нестабильна, – холодно констатировал Волков. – Смертельно опасна для взрослого организма. Слишком мощная. Слишком… разрушительная. Но у меня есть гипотеза. Основанная на пластичности детского организма. На его уникальной способности к восстановлению. Я считаю, что организм ребенка, особенно в критическом состоянии, когда все ресурсы брошены на выживание, может принять «Феникс». Может использовать его силу, а не быть уничтоженным ею.
– Соня… – выдохнула Лена, и в этом слове была вся ее надежда, весь ее ужас.
– Именно, – кивнул Волков. – Ваша Соня – идеальный кандидат. По возрасту, по состоянию, по уникальности ее случая. У вас есть доза «Феникса», Елена Викторовна. Единственная доза, доведенная до относительной стабильности. Она здесь. – Он слегка постучал пальцем по нагрудному карману своего пальто. – Она может спасти Соню. Может подарить ей жизнь. Здоровую, полноценную жизнь.
Лена почувствовала, как мир вокруг нее поплыл. Слезы брызнули из глаз, горячие, неконтролируемые. Спасение. Оно было здесь. В кармане этого холодного, страшного человека. Всего в нескольких шагах от Сониной кровати. Она протянула руку, дрожащую, как лист на ветру.
– Дайте… Пожалуйста… Отдайте мне ее! Я все сделаю! Я заплачу чем угодно! – она услышала в своем голосе истеричные нотки, но не могла остановиться.
Волков медленно покачал головой. В его глазах мелькнуло что-то похожее на удовлетворение хищника, видящего, как жертва сама идет в капкан.
– Цена, Елена Викторовна, – произнес он тихо, разделяя слова, как удары ножом, – не в деньгах. Деньги для меня – пыль. Цена – в ваших знаниях. В вашей… решимости. Вам нужно возглавить финальную серию экспериментов в «Генезисе». Самую сложную. Самую… интенсивную. Группа новых объектов только поступила. Ваша задача – получить от них максимум данных, необходимых для окончательной стабилизации «Феникса». Данных о реакции на сверхэкстремальные нагрузки. О порогах выживания. О биохимии организма на грани и за гранью. Вам придется разрабатывать протоколы. Контролировать процесс. Анализировать результаты. Без колебаний. Без сантиментов. – Он наклонился чуть вперед, и его холодное дыхание коснулось ее лица. – Данные нужны срочно . Каждый потерянный час – это час жизни вашей дочери, который вы безвозвратно теряете. Я даю вам шанс, но я не могу ждать вечно. Соня не может ждать. Вы понимаете?
Лена поняла. Поняла с ледяной, убийственной ясностью. Он предлагал ей стать палачом. Стать тем, кто будет сознательно, методично мучить людей, доводить их до предела и за грань, чтобы выжать из их агонии те самые драгоценные данные, которые спасут Соню. «Объекты». Те, кого «общество списало». Их жизнь против жизни ее дочери. Прямая, чудовищная сделка с дьяволом.
– Нет… – прошептала она, отшатываясь, будто от удара. – Я не могу… Это же… Это убийство! Пытка!
– Это наука, – поправил ее Волков без тени эмоций. – Жестокая? Да. Необходимая? Абсолютно. И кто вы такая, чтобы судить? Вы, которая готова была продать почку, душу? Вы, которая молила о помощи у равнодушного мира? Вот он, ваш шанс. Не на коленях. Не за гроши. А за дело. За реальный вклад. – Его голос стал жестче, как сталь. – Эти люди обречены в любом случае. Их либо казнят, либо они умрут в тюрьме, либо исчезнут без следа. Их страдания в «Генезисе» будут не дольше и не мучительнее, чем то, что их ждет. Но их смерть обретет смысл. Они станут основой для спасения невинной жизни. Жизни ребенка. Вашего ребенка. Разве это не искупление? Для них? Для вас?
Он играл на самых тонких струнах ее души. На материнской любви, превращающейся в безумие. На ее чувстве вины перед Соней («Ты не смогла защитить ее, не смогла найти денег, не смогла спасти»). На ее усталости от несправедливости мира. И на ее собственной, глубоко запрятанной боли – сироты, жертвы насилия, неудачницы. «Искупление через чудовищный поступок». Идея была кощунственной, извращенной. Но в ее изломанном, отчаявшемся сознании она находила отклик. Спайк адреналина, смешанный с леденящим ужасом.
– Я… я не смогу… – пробормотала она, но в голосе уже не было прежней силы отказа. Была лишь слабость. Предчувствие капитуляции.
Волков поднялся. Он не стал давить дальше. Он видел, что семя упало в благодатную почву. Теперь нужно дать ему прорасти.
– Подумайте, Елена Викторовна, – сказал он, поправляя воротник пальто. – Но думайте быстро. У вас есть… – он посмотрел на дорогие, тонкие часы на запястье, – …двенадцать часов. Завтра в это время я буду ждать вас у черной машины вон на том углу. – Он кивнул в сторону окна. – Если вы не придете… Доза «Феникса» будет уничтожена. А шанс для Сони… исчезнет навсегда. Выбор за вами. Спасти свою дочь. Или сохранить иллюзию своей чистоты, наблюдая, как она умирает.
Он повернулся и вышел из кухни так же бесшумно, как и вошел. Дверь в коридор закрылась за ним с тихим щелчком. Лена осталась сидеть за столом, окаменевшая. В ушах звенело. Перед глазами стояли то стальные глаза Волкова, то бледное лицо Сони. На столе лежала ложка, которой она пыталась накормить дочь утром. На ней засохли крошки каши. Абсурдная, жалкая деталь в мире, который только что перевернулся. Цена. Любой ценой. Ценой ее души. Ценой жизней других. «Они все равно умрут». «Их смерть обретет смысл». «Спасти Соню». Фразы кружились в голове, как бешеные осы, жалящие сознание. Она встала, подошла к двери комнаты Сони, приоткрыла ее. Девочка спала, лицо ее в полумраке казалось почти спокойным. Лена смотрела на нее, и волна такой всепоглощающей любви, такой невыносимой боли накрыла ее, что она схватилась за косяк, чтобы не упасть. Она не могла позволить этому свету погаснуть. Не могла.
«Любой ценой», – шепнули ее губы, уже не как мысль, а как клятву. Как присягу на верность дьяволу. Первая, роковая трещина в моральной плотине превратилась в зияющий пролом. Она еще не сказала «да». Но в ее сердце, в самой глубине, где жила только безумная любовь к дочери, решение уже созрело. Оно было чудовищным. Оно было единственным. Она шагнула в пропасть.
Часть 3: Отъезд. Первый Взгляд в Бездну.
Следующие часы слились для Лены в один сплошной кошмар наяву. Она действовала автоматически, словно запрограммированный робот, движимый одной целью: подготовить Соню к разлуке и самой добраться до условленного места. Каждое движение давалось с невероятным трудом, каждое решение требовало преодоления внутреннего крика протеста.
Она позвонила Марье Семеновне, пожилой соседке снизу. Доброй, болтливой, вечно занятой своими кошками, но всегда готовой помочь. Лена солгала. Грубо, цинично. Сказала, что нашлась срочная, высокооплачиваемая контрактная работа за границей. Всего на несколько недель. Что это шанс наконец заработать на лечение Сони. Что ее могут взять только сейчас, немедленно. Что она не может взять Соню – там карантин, условия не подходят для больного ребенка. Что она доверит Соню только ей, Марье Семеновне, самой доброй и заботливой соседке на свете.
– Леночка, родная, да я с радостью! – затараторила Марья Семеновна в трубку. – Бедняжка Сонечка… Конечно, конечно! Приводи ее! Я и покормлю, и сказку почитаю, и лекарства дам, не волнуйся! Ты езжай, зарабатывай! Надо же девочке помочь!
Лена слушала этот добродушный, беспечный голос и чувствовала, как ее тошнит от собственной лжи и подлости. Она обрекала Марью Семеновну не на неделю заботы, а на… на что? На уход за умирающим ребенком? На последние дни Сони? Она не знала, вернется ли она вообще. Не знала, что будет с Соней. Волков не давал гарантий. Он говорил только о шансе. А она везла Соню к соседке, как сдают на хранение ненужную вещь. «Любой ценой», – прошептала она про себя, заглушая голос совести. Ценой лжи. Ценой использования доверчивости старушки. Ценой того, что Соня может умереть в чужой квартире, без нее.
Сборы заняли минуты. У Сони почти не было вещей. Лена взяла только самое необходимое: лекарства (бесполезные, но хоть что-то), пару пижам, любимую потрепанную книжку сказок, плюшевого зайца, которого Соня называла Ухом. Все уместилось в один старый рюкзак. Разбудить Соню было пыткой. Девочка открыла глаза, мутные от жара и слабости, посмотрела на маму с немым вопросом.
– Солнышко, – Лена наклонилась, пытаясь улыбнуться, но улыбка получилась кривой, страшной маской. – Мы… мы пойдем к тете Маше. Ненадолго. Маме… маме нужно срочно съездить по работе. Важной. Чтобы… чтобы заработать денег на твое лечение. Ты будешь умницей? Будешь слушаться тетю Машу?