Специальная военная операция

Размер шрифта:   13
Специальная военная операция

Глава первая. Рядовой

Дождь стучал по броне БТРа, как дробь по пустому ведру. Серёга прижался мокрым виском к холодному люку, пытаясь заглушить рёв мотора и вой ветра в степи. Запах солярки, пороха и сырой земли въелся в ноздри навсегда. Всего месяц назад он был дома, пил чай с мамой на кухне, спорил с братом о футболе. А теперь… «Специальная военная операция». Слова казались чужими, картонными. Как и приказ, только что отданный старлеем:

– Вон в той роще, видишь движение? Группа. На выход! Окружить и уничтожить. Не брать живьём – рискованно.

Старлей указал пальцем в мутную даль, где мелькали тени между оголёнными деревьями. Украинцы. Возможно, такие же мобилизованные парни. Может, тоже с братьями дома. У него похолодело под каской. Сердце ушло в пятки, оставив в груди ледяную пустоту.

Он сполз по скользкой броне на землю, ноги подкосились. Грязь хлюпнула в берцах. Рядом высаживались другие, лица серые, глаза пустые или слишком яркие от адреналина. Кто-то нервно щёлкал затвором. Серый сжал свой АК до хруста в костяшках. Оружие было тяжелым, чужим, смертоносным.

Выбор. Он вонзился в сознание остро, как штык. Два пути, оба ведущие в бездну.

Путь первый: Не стрелять. Отказаться. Сказать: «Нет, я не могу. Это же люди». Стать «предателем» в глазах товарищей, командира, государства. Последствия? Трибунал. Статья за невыполнение приказа в боевой обстановке. Тюрьма. Долгие годы в колонии строгого режима. Позор на семью. Брат на фронте, возможно, отвернётся. Мать будет плакать. А что такое тюрьма? Теснота, нары, злоба, насилие. Жизнь, перечёркнутая в молодости. Выжить там – не факт. Но… совесть? Она, возможно, останется хоть немного чистой. Он не станет убийцей.

Путь второй: Стрелять. Подчиниться. Поднять автомат, прицелиться в эти мелькающие тени в роще. Нажать на спуск. Огонь, грохот, свинцовый ливень. Возможно, попадёшь. Возможно, убьёшь. Или ранишь. Крики будут? Или просто тихо упадут? За это – не тюрьма. Возможно, даже похвалят. Деньги «за риск» придут маме. Ты – «патриот», «исполнил долг». Но что потом? Ночью? Через год? Через десять лет? Лица тех, кого убил или мог убить, будут приходить во сне. Пустые глаза. След от пули не на теле – на душе. Глубокий, чёрный, гноящийся. Можно спиться. Можно сойти с ума. Можно просто стать пустой оболочкой, несущей этот груз до гроба. Мертвецом при жизни.

Дождь хлестал по лицу, смешиваясь с потом. В ушах звенело. Товарищи уже рассыпались в цепь, ползли к роще. Старлей рявкнул что-то нечленораздельное, глядя на Сашку, замершего в грязи.

– Серёга! Двигай! – крикнул сосед, проходя мимо. В его глазах – привычная решимость, заглушившая все вопросы.

Серый сделал шаг. Потом ещё один. Ноги двигались сами, как у марионетки. Он поднял автомат. Приклад упёрся в плечо. Холод металла жёг ладонь. В прицеле мелькнула камуфляжная куртка, движение между деревьями. Палец нащупал шершавый спусковой крючок.

Дрожь. Она прокатилась по всему телу, от кончиков пальцев ног до макушки. Не от холода. От осознания безвыходности. От страха перед тюрьмой. От ужаса перед кровью на своих руках. От мысли, что оба выбора – калечат. Бесславно сгнить за решёткой или сгнить изнутри, неся в себе смерть другого. Это не выбор между добром и злом. Это выбор между двумя видами ада.

Он зажмурился. Перед глазами – мама за чаем. Брат, смеющийся над старой фоткой. Потом – решётка камеры. Потом – искажённое болью лицо незнакомца в камуфляже. Потом – пустой взгляд в зеркале через много лет.

Палец на спуске дрогнул. Вздох, похожий на стон, вырвался из груди. Выстрел грянул рядом – кто-то уже открыл огонь. Крики? Или ветер?

Сердце билось так, что казалось, вырвется из груди и упадёт в грязь. Глубокий след. Он уже прорезался на душе, не важно, какой путь выберешь сейчас. Война уже выжгла в нём невидимую, но вечную отметину. Осталось лишь решить, какой ценой платить за каждый следующий шаг в этом аду. И шагнуть. В трясину, где чистой совести нет места. Только грязь, страх и этот невыносимый, разрывающий душу выбор.

Дождь хлестал теперь с такой силой, что сливался со свинцовым ливнем, хлеставшим из стволов. Грохот выстрелов, резкие крики командира, прерывистый лай автоматов – всё смешалось в оглушительный, безумный хаос. Сашка стоял, вжавшись в мокрый ствол берёзы, автомат – тяжелая, ненужная вещь – дрожал в его руках. Палец так и лежал на спуске, белый от напряжения.

В прицеле мелькали тени. Одна – крупная, в разорванном камуфляже, метнулась из-за дуба. Не враг. Человек. Мужчина. Возможно, с такими же мозолистыми руками, как у отца Серёжи. Возможно, у него тоже был брат где-то далеко, который сейчас молился за него.

"Стреляй, бл*дь, Серега! Чего встал?!" – чей-то дикий, перекошенный адреналином голос рванул рядом. Это был Петька, с которым они вчера делились тушёнкой. Лицо Петьки было искажено до неузнаваемости, зрачки – чёрные точки безумия. Он строчил длинной очередью куда-то вправо.

Серый зажмурился. Перед глазами – не лица украинцев. Тюрьма. Решётка. Запах параши. Унижение. Мать, плачущая за столом за толстым стеклом. Пятно позора на семье. Брат… Что скажет брат, воюющий "за правое дело"? "Предатель". Слово жгло, как раскалённое железо.

Он резко открыл глаза. Тень за дубом приподнялась, чтобы перебежать. Мужчина. Лет сорока. Лицо – бледное пятно страха в капюшоне дождя.

Щёлк.

Не выстрел. Предохранитель. Палец сам отвёл его вниз, прежде чем сознание успело скомандовать. Механический отказ тела. Автомат висел плетью.

– Он что, гад, стрелять не хочет?! – завопил кто-то сзади. – Предатель!

Серёжа не обернулся. Он видел только этого человека за дубом, который сейчас умрёт. От чьей-то пули. Может, от Петькиной. Но не от его. Не от моей. Мысль пронзила мозг ледяной иглой облегчения и нового, дикого ужаса. Я не выстрелил. Я предатель.

– Серега! – Оглушительный удар в плечо. Старлей. Его лицо, красное от ярости, было в сантиметрах. Слюна брызнула Серому в лицо. – Я тебя, суку, расстреляю здесь же! Поднимай ствол и стреляй! Или ты с ними?!

Старлей ткнул стволом своего пистолета Серёже под рёбра. Боль, холод металла, животный страх смерти – всё смешалось. Инстинкт самосохранения перехлёстнул все мысли, всю совесть. Руки сами рванули автомат вверх. Приклад больно ударил в плечо. В прицеле – спина. Кто-то бежал от них, сгорбившись, мелькая между деревьями. Мишень. Просто мишень.

Палец нажал на спуск.

Отдача дёрнула плечо. Серёжа даже не понял, куда стрелял. В землю? В небо? В убегающую спину? Он просто стрелял. В ад. В свой приговор. В свою душу.

Очередь оборвалась. Серёжа опустил ствол, задыхаясь. В ушах звенело. В носу стоял едкий запах пороха. Он не видел, упал ли тот человек. Не хотел видеть.

– Молодец! – рявкнул старлей, уже отвернувшись. – Теперь так и давай! Не рыпайся!

Серёжа прислонился к березе. Его трясло, как в лихорадке. Во рту пересохло. Где-то внутри, в самой глубине, где ещё теплилось что-то человеческое, что-то чистое, рванула тупая, невыносимая боль. Как будто огромный, ржавый гвоздь вбили ему прямо в грудь. Он не видел крови на своих руках. Но он знал, что она там есть. Невидимая. Липкая. Его кровь. Кровь того незнакомца. Кровь его собственной души.

Он выбрал не тюрьму. Он выбрал внутреннюю каторгу. Он выжил физически в эту секунду. Но что-то важное умерло. Огромный, тяжёлый, грязный след расползался по его сердцу, как чернильное пятно на чистой бумаге. След, который уже никогда не смоет этот бесконечный, проклятый дождь. След выбора, которого не должно было быть. След войны, которая превращает людей в палачей или предателей, не оставляя места для тех, кто просто хочет остаться человеком.

Он поднял голову. Дождь хлестал по лицу, смешиваясь с чем-то горячим и солёным, что текло из глаз. Впереди грохотало, кричали, умирали. И он пошёл туда, в грохот и смерть, неся в груди этот новый, страшный груз. Груз, который теперь будет его вечной ношей. Выбора больше не было. Был только долгий путь в кромешную тьму, освещаемую вспышками выстрелов, и тяжелый след на сердце, глубже любой раны.

Дождь не утихал. Он заливал окоп, превращая глину в липкую, холодную трясину. Серёжа сидел на корточках, прислонившись к сырой земляной стенке, автомат между колен. Руки всё ещё дрожали. Не от холода. От той короткой, безумной очереди, что он выпустил в спину убегающему человеку.

Не попал. Не мог попасть. Стрелял мимо. Нарочно? Или просто от страха и дрожи?

Эти мысли бились в голове, как пойманные птицы. Он не видел падения. Не слышал крика. Но это ничего не значило. Грохот боя, дождь, крики командира – всё заглушало. Может, тот человек лежит сейчас там, в грязи за дубом, истекая кровью. Из-за него. Из-за Сашкиного выстрела.

Внутри было пусто и чёрно. Как брошенный подвал. Тот гвоздь в груди не исчез, он стал тяжелее, холоднее. Старлей похлопал его по плечу после перестрелки, буркнул: "Нормалёк, теперь втянешься". Петька подмигнул: "Чуть не струхнул, да, Серёг? Ничё, обломаешься".

"Обломаешься". Слово повисло в воздухе, как ядовитый газ. Оно означало – станешь как они. Перестанешь видеть в бегущей тени человека. Научишься нажимать спуск, не задумываясь. Заглушишь этот вопящий ужас внутри чем-то другим – злобой, тупым послушанием, ненавистью.

Серёжа попытался проглотить ком в горле. Не получилось. Вместо этого его вырвало. Желчью, тушёнкой, чем-то горьким и кислым. Он согнулся пополам, давясь, плача беззвучно, скрывая лицо в мокром рукаве. Товарищи брезгливо отодвинулись.

– Контузило, что ли? – фыркнул кто-то.

– Боевое крещение, – усмехнулся другой. – У всех так. Пройдёт.

Но Сашка знал – не пройдёт. Это не было страхом боя или тошнотой от вида крови. Это было предательство. Не страны. Не присяги. Себя. Того парня, который месяц назад пил чай с мамой и мечтал просто жить. Он продал его за минуту передышки от пистолета старлея под ребром, за избегание позора "предателя". Заплатил куском своей души.

Ночь пришла, чёрная, беспросветная. Дождь сменился мокрым снегом. Серёжа не спал. Он дежурил у щели в бруствере, вглядываясь в темноту перед окопом. Туда, где была та роща. Где, возможно, лежал человек.

Каждый шорох, каждый треск ветки заставлял его сердце бешено колотиться. Не от страха атаки. От страха увидеть. Увидеть призрак с бледным лицом в капюшоне дождя. Или, что страшнее, услышать стон. Раненый зовёт на помощь. И что тогда? Выйти? Помочь? Это смерть – и от своих (дезертирство, связь с врагом), и от чужих. Оставить? Тогда этот стон будет звучать в его ушах вечно, громче любого снаряда.

Он жив? Этот вопрос грыз мозг, как крыса. Если жив – может, Серёжа не попал? Не убил? Тогда… тогда он не убийца? Но он стрелял. Хотел убить в тот момент? Когда палец нажимал спуск, под дулом пистолета старлея, в животном угаре страха – да. Хотел. Чтобы его оставили в покое. Чтобы не тюрьма. Чтобы не позор.

И этот миг желания смерти другому – вот что оставило самый глубокий, самый гнойный след. Он не знал, попал ли. Но он знал, что хотел в ту секунду. Чтобы эта тень исчезла. Ценой жизни незнакомца купить себе минуту передышки.

След был внутри. Он ощущал его физически – холодную, липкую тяжесть за грудиной. Как второе, мертвое сердце. Оно не билось. Оно просто лежало там, отравляя всё вокруг. Взгляд на товарищей стал чужим. Их разговоры о "хохлах", о будущих наградах, о доме – казались плоскими, фальшивыми. Он был среди них, но отделён невидимой, прочнейшей стеной. Стеной своего выбора. Своей вины.

Утром поступил приказ продвигаться вперёд, к роще. Серёжа шёл, как автомат. Ноги двигались. Руки держали оружие. Глаза смотрели. Но внутри был только тяжелый, ледяной камень и один вопрос, стучащий, как дятел в пустой голове: "Он там? Он мёртв? Из-за меня?"

Они вошли в рощу. Разбитые деревья, воронки, запах гари и чего-то сладковато-тяжелого. Сашкины глаза лихорадочно бегали по земле, по кустам. Искал. Боялся найти. Боялся не найти – потому что тогда неизвестность будет мучить вечно.

И он увидел. Не тело. Не кровь. След. Одинокий след от сапога в грязи у того самого дуба. Глубокий, чёткий. След человека, который метнулся в сторону, когда грянула очередь. След, ведущий не к месту падения, а вглубь чащи. Убегающий след.

Человек ушёл. Убежал. Серёжины пули прошли мимо. Он не убил.

Облегчение хлынуло такой волной, что Серёжа едва не упал. Слезы снова подступили. Жив! Не я! Не я убил!

Но через секунду ледяная волна накрыла с головой. Он стрелял. Стрелял в спину убегающему. Желал ему смерти в тот миг. И этот след на земле – лишь физическое доказательство. След в грязи был чётким, ясным. А след на душе – расплывчатым, кроваво-чёрным, невыводимым.

Тот человек выжил. Но Серый был мертвецом. Мертвецом, который ходил, дышал, выполнял приказы. Неся в груди невыносимую тяжесть не свершившегося убийства, но совершённого предательства самого себя. Выбора больше не было. Была только эта ноша. И бесконечная, серая дорога войны, уходящая в туман, где каждый новый шаг отдавался глухим эхом в той пустоте, что раньше была его душой. Эхом выстрела, который он сделал не ради победы, а ради страха. Эхом следа, который теперь навсегда разделял его с миром живых.

Дом стоял на отшибе, полуразрушенный. Стены, наполненные осколками, пахли гарью и мерзлой штукатуркой. Сашка с Петькой шли на зачистку. «Последний на этой улице, и назад», – буркнул Петька, пнув дверь. Она с визгом отскочила.

Внутри – разгром. Перевернутая мебель, осколки посуды на полу, ветер гулял через выбитые окна. Холодно. Пусто. Казалось. Петька полез в кухню, ругаясь на промерзшие сапоги. Серёга остался в комнате. Глаза автоматически скользили по углам. И вдруг… дрожь. Не его. Чужая. Почти неслышная. Из старого платяного шкафа с треснувшим зеркалом.

Он замер. Сердце, то самое, мёртвое, что лежало в груди глыбой, вдруг рванулось, ударившись о рёбра. Кто-то там. Он подошёл бесшумно, автомат наизготовку. Пальцы сжали холодный металл. Ухо прижал к щели шкафа. Тишина. Потом – сдавленный, детский всхлип. Или женский? Отчаяние звучит одинаково.

– Петь! – крикнул Серёга, не отрываясь от щели. Голос хриплый, чужой. – Никого. Идём?

– Подожди, тут банка тушёнки целая! – донеслось с кухни. – Щас!

Серый стоял, как вкопанный. Перед глазами – не шкаф. Тот след в грязи у дуба. След убегающего человека. Живого. А теперь… выбор. Острее ножа. Горше той горечи, что он носил в себе.

Вариант первый: Доложить. Открыть шкаф. Вытащить того, кто там. Девушку? Ребёнка? Старуху? Неважно. Это – «зачистка». Это – приказ. «Не брать живьём – рискованно», – голос старлея в памяти. Петька поможет. Или сам. Очередь. Короткая. Чисто. Доложить: «Объект зачищен». Они уйдут. Он останется живым. И это пятно внутри станет чёрным, абсолютным. Он станет убийцей не по приказу, не в аду боя, а здесь, в тишине, глядя в глаза. Сознательно. Окончательно.

Вариант второй: Спрятать. Сказать Петьке: «Пусто, идём». Закрыть дверь шкафа. Уйти. Оставить дрожащего человека в ледяной темноте. Шанс, что другие наткнутся? Огромный. Шанс, что она умрёт от голода, холода? Тоже. А если… если она выживет? Если этот шкаф станет её спасением? Но это – измена. Предательство присяги, товарищей. Если узнают – трибунал. Расстрел. Или долгие годы в колонии, где он сгниёт заживо. Или Петька сам услышит? Сейчас?

В шкафу что-то грохнуло. Легкий стон. Серёжа вздрогнул, автомат дёрнулся в руках. Он машинально отступил на шаг.

– Чё там? – крикнул Петька из кухни. Шаги. Он шёл.

Время кончилось. Сердце Сашки колотилось, как бешеное, пытаясь вырваться из ледяного плена мёртвого груза внутри. Гвоздь в груди вонзился глубже, до тошноты. Живой человек. В шкафу. Дрожит.

Петька показался в дверном проёме, жуя что-то, в руке – та самая банка тушёнки. Его взгляд скользнул по Серому, по шкафу.

– Чё встал? Шкаф обыскал? Там кто есть?

Парень повернулся к нему. Лицо – маска льда. Глаза – пустые. Голос – плоский, без интонаций, как у робота:

– Пусто. Там… крыса. Большая. Испугался, бл*дь. – Он даже усмехнулся, криво, неестественно. – Пошли. Воняет тут.

Петька фыркнул, плюнул на пол:

– Крыса? Ты, Серёг, совсем тряпка. После рощи – крыс боишься. Пошли, и правда, холод собачий.

Он развернулся, пошёл к выходу. Сашка бросил последний взгляд на шкаф. В щели зеркала, треснутого, как его жизнь, мелькнуло что-то – бледное пятно лица? Или просто тень? Он не стал разглядывать. Он уже выбрал.

– Давай, – рявкнул он Петьке, выходя в промозглый ветер. – Быстрее.

Они пошли по грязной улице, увязая в снежной каше. Петька что-то говорил про тушёнку, про то, как замёрз. Сашка молчал. Внутри него бушевала тихая буря. Он не спас её. Он не убил её. Он спрятал. Не в шкафу. В лжи. В своём молчании. Он дал ей шанс. Минимальный, призрачный, но шанс. Ценой нового, чудовищного риска для себя.

Тяжесть в груди не ушла. Она изменилась. К ледяному мёртвому камню прибавилось что-то новое. Острый, режущий осколок страха. Страха разоблачения. Что Петька заподозрит? Что кто-то другой найдёт шкаф? Что она сама выдаст себя? Что этот поступок, этот крошечный акт милосердия (или слабости?) станет его приговором.

Он оглянулся на тёмный силуэт дома. Шкаф там. Девушка там. Тайна там. И эта тайна теперь жила в нём, как паразит, грызущий изнутри. Она не была чистой. Она была грязной, как вся эта война. Он не стал героем. Он стал соучастником собственного страха, заложником своей же жалости. Он добавил к следу выстрела в душе ещё один след – след лжи, за которой могла стоять жизнь. Или его смерть.

Он не спас свою душу. Он лишь отложил её окончательную гибель. И теперь он шёл по мерзлой земле, неся на плечах не только тяжесть прошлого выбора, но и давящий груз нового, неразрешимого вопроса: "Она жива? И надолго ли?" Этот вопрос теперь будет преследовать его громче любого снаряда, холоднее любого ветра. Война дала ему не искупление, а новую, изощрённую пытку – пытку неизвестностью и вечным ожиданием расплаты за минуту дрогнувшего сердца в доме с чёрным шкафом.

Глава вторая. Мать с ребёнком

Мороз сковал всё вокруг ледяным панцирем. Деревня, которую они проверяли, казалась вымершей. Дым из труб не поднимался, окна сияли чёрными провалами. Серёжа, Петька и ещё двое – Витька и Костя – шли по заснеженной улице, ноги проваливались по колено. Тишина была зловещей, гнетущей. Только хруст снега под сапогами да завывание ветра в пустых проулках.

Вдруг Костя, шедший первым, резко поднял руку. Все замерли. Из-за угла полуразрушенного сарая донесся приглушенный плач. Детский плач. И сдавленный шёпот: «Тише, тише, солнышко, тише…»

Серёжино мёртвое сердце вдруг сжалось так, что перехватило дыхание. Мать. Ребёнок.

Они крадучись обогнули угол. В углу, между грудой разбитых кирпичей и покосившейся стеной сарая, сидела женщина. Закутанная в рваные платки, лицо – синевато-бледное от холода и страха. Она прижимала к груди сверток. Из свертка доносилось слабое хныканье. Младенец. Совсем крошечный.

Женщина увидела их. Глаза её расширились от чистого, животного ужаса. Она инстинктивно прикрыла ребёнка собой, замерла, словно надеясь стать невидимой. Но было поздно.

– Ага! – хрипло выдохнул Витька, поднимая автомат. – Две крысы! Мамка с приплодом! Костя, докладывай по рации, найдены гражданские, подозрительные… Готовы к ликвидации.

Костя уже тянулся к рации на плече. Петька хмуро кивнул, его палец привычно лёг на спусковой крючок. Их лица были привычно каменными, безжалостными. Процедура. Приказ. «Небрать живьём – рискованно». Особенно ребёнка. Крик, шум – могут демаскировать.

Выбор. Он обрушился на Серёжу неожиданно и с чудовищной силой. Сильнее, чем у шкафа. Сильнее, чем в роще. Перед ним была не тень, не дрожь за дверцей. Перед ним была жизнь. Хрупкая, беззащитная, тёплая жизнь, замерзающая в снегу. Жизнь матери, готовой умереть за своё дитя. И жизнь младенца, который ещё не знал ничего, кроме холода и страха в глазах матери.

Молчать? Как тогда? Отвернуться? Пусть Витька или Петька сделают «работу»? И добавить к своему внутреннему кладбищу ещё две безымянные могилы? Матери и ребёнка?

Вмешаться? Заступиться? За «чужих»? Перед своими? Перед людьми с оружием, для которых это – рутина? Это был прямой путь на трибунал. Или пулю в лоб здесь же, как «предателю» или «психу». Витька был озлоблен, Петька – бездушен после рощи и десятка таких же «зачисток».

Но Серёжа увидел глаза младенца. Тусклые, слезящиеся от холода. Как у его племянника, родившегося прошлой весной. И что-то внутри, глубоко под слоями льда, страха и вины, взорвалось.

– СТОП! – Его крик разорвал ледяную тишину, такой дикий, хриплый, что даже Витька вздрогнул и опустил автомат. Все трое резко обернулись к нему. В глазах – недоумение, а затем – нарастающая злоба.

– Чего орёшь, долбо… – начал Костя.

– Не трогайте их! – Серёжа шагнул вперёд, вставая почти между стволами товарищей и женщиной. Его голос дрожал, но звучал с невероятной силой отчаяния. – Смотрите! Ребёнок! Совсем грудной! Мать! Они не боевики! Они замерзают!

– Пошел нах*р, Серёга! – рявкнул Витька, снова поднимая ствол. – Отойди! Приказ ясен! Любая гражданка – потенциальный лазутчик! Особенно с соплей! Ребенок орёт – всех нас выдаст!

– Он не орёт! Он замерзает! – Серёжа не отступал. Его трясло, но он смотрел не на Витьку, а на Петьку. Петька был самым старшим. И в его глазах, помимо злобы, мелькнуло что-то ещё. Миг сомнения? Усталость? – Петь! Посмотри! – Серый почти умолял. – Это же… Это как твоя сестра с маленьким Ванькой! Помнишь? Когда они зимой из деревни выбирались? Такие же!

Ложь. У Петьки не было сестры. Но Серёжа цеплялся за соломинку. Он видел, как Петька в прошлом письме писал о соседке с младенцем, которую не смогли эвакуировать. Он бил в самое уязвимое – в то немногое человеческое, что могло ещё тлеть под броней озверения.

– Они не опасны! – Серёжа говорил быстро, срываясь, слова путались. – Мы можем… Мы просто уйдём! Скажем, никого не нашли! Дом пустой! Они замолчат! Они боятся! Посмотри на неё!

Женщина не плакала. Она смотрела на Серого огромными, полными немого ужаса и… надежды? глазами. Её губы шептали беззвучную мольбу. Ребёнок слабо всхлипывал.

Петька молчал. Его взгляд скользнул по лицу Сашки, искажённому отчаянием, по замершей в ужасе женщине, по крошечному свертку. Он тяжело сглотнул. Витька нервно переминался с ноги на ногу, ствол всё ещё направлен в сторону.

– Петь… – сдавленно начал Витька. – Приказ…

– Заткнись, – неожиданно тихо, но с железом в голосе, сказал Петька. Он не отводил взгляда от ребёнка. – Видишь, сопля? Совсем мелкий. Как… как у моей Маринки был. – Голос Петьки дрогнул. Все знали, что его дочь умерла в младенчестве. До войны.

Наступила тягостная пауза. Ветер выл. Витька опустил ствол, плюнул в снег. Костя медленно убрал руку от рации.

– Бл*дь… – прошипел Витька. – Контуженные все. Идиоты. Нас накроют, если орут начнут.

– Они не заорут, – резко сказал Серый, оборачиваясь к женщине. – Ты же не заорёшь? Молчать будешь? Как мышь? – Его взгляд умолял, приказывал, обещал что-то невысказанное.

Женщина судорожно кивнула, прижимая ребёнка так, что хныканье почти стихло. Её глаза были полны слёз благодарности и страха.

Петька тяжело вздохнул. Он посмотрел на Серого, потом на Витьку и Костю. В его взгляде была не власть, а усталость. Глубокая, вселенская усталость.

– Ладно, – прохрипел он. – Пусть греются тут, пока не передохли. Пошли. Этот дом… пустой. Зачищен. Понятно?

Витька что-то буркнул себе под нос, но развернулся и пошёл прочь. Костя кивнул, избегая смотреть на угол сарая. Петька бросил последний взгляд на женщину – взгляд, в котором было что-то невероятно сложное: и злость, и жалость, и стыд. Потом развернулся и зашагал за другими.

Серёжа замер на секунду. Его колени подкашивались. Он встретился взглядом с женщиной. Она не кивнула, не улыбнулась. Просто смотрела. Смотрела так, будто видела не солдата, а призрака. Или ангела? Или просто ещё одного жалкого человека в этом аду?

Он развернулся и пошёл за товарищами, не оглядываясь. Шаги по снегу казались невероятно громкими. Внутри не было облегчения. Была пустота. Пустота после дикого накала эмоций. И новый, невероятно тяжёлый груз. Он заставил их отступить. Он нарушил приказ. Он поставил под угрозу себя и их – ради двух чужих жизней. Ради матери и ребёнка.

Он спас их? Или просто отсрочил их гибель? От холода? От следующего патруля? От снаряда?

Тяжесть в груди была теперь иной. Ледяной камень вины за прошлое никуда не делся. Но к нему добавился раскалённый шар тревоги и страха за будущее. За этих двоих. За себя. За Петьку, который дал слабину. За Витьку, который теперь ненавидел его ещё больше. Он купил две жизни ценной непредсказуемости. Ценой новой, страшной лжи в рапорте. Ценой того, что товарищи теперь смотрели на него как на ненадежного психа.

Продолжить чтение