Уходящие натуры

Герои прошедшего времени. Почти все эти встречи и беседы случились в ХХ веке. Время прошло, но герои остались. Живые ли, мертвые. Все равно герои. И мне повезло, что я хотя бы раз встретила каждого из них на своем пути и смогла пообщаться.
Большинство из тех, в кем мне удалось пересечься на миг одного-двух-трех интервью, такие мощные величины, что при общении с ними по моему мозгу мурашки бегали, и я готова была держать шлейф каждого из них, как держала пачку «Беломора» и коробок спичек для Натальи Юрьевны Дуровой, ожидая за кулисами, пока она отработает на сцене «Уголка Дурова» со своими питомцами.
Алиса в Зазеркалье
(интервью с Валерией Новодворской опубликовано в газете "Деловая женщина" в 1990 году)
Для этой женщины ЧП давно уже расшифровывается как "чрезвычайно привычное". Ее спокойная ирония завораживает, как завораживает самоотверженность впереди идущего, отрешенность самоубийцы. Ее имя легендарно, как легендарно все, что имеет верующих.
– В четверть десятого утра в квартиру ворвалась милиция, меня сковали и отвезли в прокуратуру, и там я портила настроение советскому правосудию до четырех часов. Заодно выяснила, что для меня создана следственная группа из десяти следователей, то есть тройная норма даже по гэбистским стандартам.
– С вас взяли подписку о невыезде?
– С меня невозможно ничего взять, потому что я ничего не даю. Я им письменно засвидетельствовала, что и предписания нарушу, и на допросы являться не буду. После чего меня отпустили на все четыре стороны.
– Значит, мы можем говорить?
– Да, пока есть время.
– Валерия Ильинична, есть два слова: "поэт" и "поэтесса". Первое звучит солидно, по-мужски, второе – несколько уничижительно. По аналогии, политик-женщина. Вам в вашей политической деятельности никогда не мешало то, что вы женщина?
– Во-первых, я никогда не была, не являюсь и не буду политиком. В нашем советском контексте политикой заниматься просто непорядочно. Политика – это сфера отношений, не свойственная тоталитарной структуре, это коррекция государственных программ и отношений при развитом парламентаризме, то есть ТАМ, за океаном. У нас же чистая ситуация фашизма, усугубленного тоталитаризмом, у нас возможны только отношения сопротивленческие между оппозицией и властью. Ну, а может ли боец Сопротивления, солдат Сопротивления, воин Сопротивления считать себя политиком? А во-вторых, я никогда не чувствовала ни пренебрежения, ни уничижительного оттенка, потому что я всегда играла не в женском классе, вот, скажем, есть состязания шахматные для женщин, а есть для мужчин – я играла всегда в мужские игры, старалась из себя воспитать настоящего мужчину. По-моему, мне это удалось. По крайней мере по сумме своих арестов я превосхожу все оппозиционное мужское население СССР. Насколько мне известно, шестнадцати арестов за два года нет ни у кого. Разделение человечества на мужчин и женщин – поверхностное разделение. Для тех, у кого человеческое не приоритетно, а приоритетны половые признаки.
– Не устали быть бойцом?
– Нет, не устала. Это форма моего существования. И цель. Покуда в мире есть фашизм… По Шварцу: "Не люблю драконов, видеть их не могу".
– А что приносит удовлетворение? То, что вы кому-то мешаете, вас боятся? Или есть какие-то удачи?
– Бой – это уже удача. И вызов – это уже удача. И чем меньше у тебя материальных сил, тем удачнее на самом деле борьба. Ни одна идея никогда не будет в безопасности, пока есть хотя бы один человек, способный открыто сказать ей "нет". Тоталитаризм ликвидируется подобной формой противостояния. Если не все любят Большого Брата, не возникает оруэлловская ситуация. О большем нам пока мечтать не приходится. При общей безотрадности наличие людей, в частности "Демократического Союза", которые публично бросают вызов, – это уже великое благо. Едва ли здесь можно говорить об удовлетворении, здесь иначе. Вопрос в том, останешься ли ты человеком или нет.
– Не кажется ли вам, что "Демократический Союз" себя исчерпал, сделал свое дело и, как мавр, может удалиться или же должен обрести иную форму?
– Да нет, напротив. Нынче у нас, как всегда, как прежде, большой недостаток, большой дефицит в антисоветчиках, антифашистах, антикоммунистах. Для того чтобы опровергнуть советскую многопартийную систему, советские выборы, советское президентское правление, то есть вот этот мир Зазеркалья, вывернутый мир, мир новой перестроечной лжи, которая гораздо опаснее всей прежней лжи, вместе взятой, потому что она – суррогат и дискредитация самой идеи демократии.
– Валерия Ильинична, по легенде ваша общественная активность впервые ярко проявилась, когда вы якобы разбрасывали листовки чуть ли не с галерки Большого театра…
– Это не легенда, это просто извращенная истина, поскольку это был не Большой театр, а Дворец съездов, и не галерка, а бельэтаж, но это действительно было 5 декабря 1969 года, в день сталинской Конституции, на опере "Октябрь", и листочки были отменные, за них и сейчас, в общем-то, не стыдно. И с этого начались мои университеты: гэбистские, лубянские, тюремные.
– Листовки писали вы сами?
– Листовки писала я сама, я вообще все стараюсь делать сама.
– А когда вы впервые оказались в состоянии конфликта с окружающей действительностью?
– Не позже, чем в семь лет. Началось с садика.
– И всегда вы ощущали давление, противодействие и шли поперек?
– Откровенно говоря, это было очень слабенькое давление, я его просто не замечала.
– Насколько вам для самоутверждения необходимы последователи, ученики, единомышленники? И насколько они последовательны в своем единомыслии с вами?
– Мы ведь не создаем ни ашрам, ни коммуну, ни даже философскую школу, где все обязаны подражать учителю. "ДС" – это кошки, которые ходят сами по себе, и так случилось, что эти кошки сползлись на одну крышу. Здесь нет ни последователей, ни учеников. Ну разве что считать нашим общим учителем свободу. Свободному человеку не нужны ни ученики, ни последователи. Ученики и последователи нужны как раз тому, кто не является свободным, – для самоутверждения.
– Как вы думаете, можно ли, не протестуя, не конфликтуя с действительностью, вырасти достойным человеком?
– Это исключено. Человеческое достоинство – это борьба с недостойным, так же, как добро – противостояние злу. И добро не может уклониться от противоборства, оно должно искать зло с копьем наперевес, как Дон Кихот Ламанчский.
– Чем, по вашему мнению, вызваны разговоры о сугубо женском призвании, и как совместить тягу женщины к домашнему очагу и все более возрастающую общественную активность?
– Дело в том, что нельзя получить все. Нужно выбирать. Если семья, очаг, уют, сохранность генофонда, стабильность являются ценностью, то, значит, нужно пожертвовать семью ветрами. Видимо, приходится разделиться на два отряда: одни будут, по Марине Цветаевой, хранительницами очага, а другие теми, которых "уводили под полою епанчи" и которые не сидели "над прялками и над люльками в ночи", вот те самые "сестры пылкие", которые в аду "будут пить адскую смолу". Все современные конфликты, я думаю, происходят из-за того, что человек жаден и хочет объять необъятное. Мне очень забавно наблюдать за жалобами бедных женщин, которые жалуются, что вот или у них не ладятся дела, или у них не ладится семейная жизнь, не понимая, что нужно выбирать. Семейный очаг – это практика взаимных компромиссов, когда ты отказываешься от части своей свободы и получаешь что-то в обмен, это взаимное рабство. Семья и свобода, с моей точки зрения, несовместимы, поэтому человек должен решать, чего он хочет: свободы или семейного очага. Как женщина, так и мужчина. В особенности, видимо, женщина, которая берется за нетрадиционные вещи. Но поскольку меня традиционные женские ценности никогда не интересовали, то у меня не было этой дилеммы. Для меня сильный ветер – вот форма бытия.
– Значимо ли для вас понятие быт?
– Это горестная необходимость, с которой приходится мириться. Безусловно, любой человек, независимо от своей ипостаси – женской или мужской, – должен убирать квартиру, ходить на тропу за пропитанием, прилично одеваться, запасаться какими-то современными косметическими средствами. Если он не в состоянии позволить себе завести горничную, то этим придется заниматься как свободной женщине, так и свободному мужчине.
– Валерия Ильинична, вы упомянули Марину Цветаеву. А как вы относитесь к Анне Ахматовой?
– Это очень талантливый поэт. Мне она не близка как человек, как мыслитель, но она настолько прекрасна как художник, что я не могу ею не наслаждаться. Но, конечно, она не из моего караса, мне ближе Цветаева.
– Кто из нынешних советских женщин-политиков достоин вашего уважения?
– Я считаю, что политик в советском контексте вообще не достоин уважения, ибо это пособничество власти, попытка выжить, приспособиться. Особенно отвратительна здесь роль демократов, которые при этом еще пытаются выглядеть демократами. Есть люди, которые находятся на пути становления, которые лично честны, стремятся искренне к добру, но это не значит, что они являются политиками. Наиболее привлекательный человек – Галина Старовойтова. Других просто не могу назвать.
– Достойны ли вас ваши противники?
– К сожалению, мы не можем сегодня сказать, как когда-то при Грибоедове говорили, что судьба не обделила нас ни друзьями, ни врагами, ни поэтами. Противники такие, что хвастаться здесь особо нечем: подлые, низкие, трусливые, как нашкодившие котята, которые, по идее, даже репрессии-то применять боятся, когда встречаются с должным отпором, которые пакостят в темноте, когда никто не видит. Что поделаешь, сама система подлая, сама советская власть – предел низости, тупости, некомпетентности, примитивизма. Советская действительность – это же предельное унижение. Даже когда борешься с советской властью – испытываешь отвращение, потому что это все равно, что бороться со спрутом – что-то скользкое и омерзительное.
– Вы хотели бы наступления такого времени, когда не с кем и не с чем бороться?
– Откровенно говоря, это и есть та самая коммунистическая утопия, которая и привела к немыслимому советскому контексту. Это царствие небесное, в котором, наверное, будет порядком скучно и к которому наши земные души не приспособлены. Я думаю, ситуация "туманности Андромеды" невозможна на земле, именно поэтому не верю ни в социализм, ни в коммунизм и считаю, что это очень опасные мифы. То есть я думаю, что "и вечный бой, покой нам только снится", – это состояние человечества, что зло на земле неустранимо, можно только смягчать его последствия. Западная форма демократии, плюрализм цивилизованных стран – лучшего и большего человечество просто в потенции не имеет и не в состоянии выработать.
– Как вам удалось пройти этапы: детство, отрочество, юность – и не сломаться? В вас изначально был заложен прочный внутренний стержень?
– Мне немножко непонятно, что именно в детстве и отрочестве должно было меня сломать?
– Я имею в виду нашу систему воспитания в детских садах, школах, пионерскую организацию, комсомол… Все это сильно воздействует и может легко деформировать детские души.
– По себе я этого как-то не заметила. Когда я в десять лет, совершенно не зная ни истории, ни теории, не понимая еще, где и при чем живу, читала об освоении целины, меня трясло от ненависти. Когда мне предлагали убирать после уроков класс или участвовать в каких-то субботниках, я еще в начальной школе отказывалась это делать. У меня прочерк в аттестате по трудовому обучению. Я никогда не мыла классов, никогда не дежурила, не подчинялась никаким установлениям, ходила только на те уроки, на которые считала нужным ходить. Ну что ж, я могла себе это позволить – я занималась в школе по университетским учебникам, школьных никогда не держала в руках. А из детских учреждений меня просто выгоняли, потому что никто не мог меня терпеть более двух дней. Я поступала по моему любимому радищевскому принципу: "Иду туда, где мне приятно. Тому внимаю, что понятно. Вещаю то, что мыслю я. Могу любить и быть любимым. Творю добро, могу быть чтимым. Закон мой – воля есть моя". Это сказано очень рано, в 18 веке. Человечество до этого пока еще не доросло.
– Валерия Ильинична, вам свойственно стремление к успеху?
– Нисколько. Мне кажется, что это пошло и поверхностно – стремиться к успеху. Состоявшаяся личность вообще не мыслит подобными категориями. Человек должен иметь великую цель, и, конечно, никакие идеи личного успеха на эту цель не накладываются. Если человек делает достойное дело, он в этом обретает свою награду и свою состоятельность.
– Спасибо, Валерия Ильинична. Мои вопросы исчерпаны. Если вы еще что-то хотите сказать, я готова выслушать и записать.
– Я хотела бы добавить, что сейчас у растоптанного, задушенного советского общества создается ощущение, что увеличивается сумма свободы. И эйфория от этого ощущения предельно велика. На самом деле никогда еще советское общество не было менее свободно, чем сейчас. И никогда идее свободы не угрожала бОльшая опасность. Дело в том, что тоталитаризм сейчас достиг предельной зрелости, и он может себе позволить отказаться от массовых репрессий именно потому, что некого репрессировать, нет личности, она уничтожена, сломлен всякий активный массовый протест. Люди уже остаются в клетке, даже если ее открывают. Случилось самое страшное: уже не нужно бить кнутом, достаточно только замахнуться. Действительно, не обязательно сейчас людей гнать автоматами к избирательным урнам, они идут и сами добровольно голосуют за преступную власть. Они не знают ничего другого, вот как у евтушенковского голубого песца: звероферма – это их родина. Раньше, в шестидесятые-семидесятые люди страстно желали свободы, они точно знали, что свобода – это то, чего у них нет. А сейчас потеряно даже представление о свободе, потому что тот советский суррогат, который им вливают в рот, они принимают за свободу. Они всерьез убеждены, что у них сейчас есть многопартийность, парламент, что возможны какие-то выборы. Это очень страшная вещь. Поэтому единственное, что нужно сейчас человеку, в общем, это нужно было и в двадцатые, и в тридцатые, и в сороковые, и в пятидесятые годы, – это полная непримиримость по отношению к этой власти и к самому себе, ко всему советскому в себе. И если лозунги будущего, согласно программе "ДС", это: "Долой советскую власть!" и "Долой советский государственный строй!" – то сегодня с этими лозунгами просто пока не к кому обращаться. Сегодня единственный приемлемый лозунг, который можно реализовать, – это "Долой советский народ, который является главным препятствием для достижения демократического состояния"… Ну что, стало очень жутко?
– Оно и было жутко, но вы все так четко сформулировали, что ощущение жути стало еще яснее.
– Формулировать жуть и ее программно оформлять – это главное занятие "ДС". Вот такая небольшая мистика в форме политической партии. Есть же наивные люди, которые принимают "ДС" за политическую партию. Это такая хорошая политическая секта. Такой вот клуб самоубийц. Я надеюсь, что когда деловые женщины, так же, как и деловые мужчины, все это прочтут и дела у них вывалятся из рук, то, может, они задумаются хотя бы на минуточку.
P.S. Валерия Новодворская умерла в 2014-м на 65-м году жизни.
Живее всех живых
(интервью с художественным руководителем ансамбля народного танца Игорем Моисеевым опубликовано в еженедельнике "Неделя" в 1994 году)
Предыстория
Когда я еще училась в школе, в Краснодар приехал Ансамбль народного танца под руководством Игоря Моисеева. Я попала на их выступление и была заворожена балетом «Ночь на Лысой горе». Это сильное впечатление спустя многие годы привело меня к желанию взять интервью у хореографа.
Игорь Александрович Моисеев покорил меня своей стремительностью. Сказал: давайте встретимся, завтра я занят, послезавтра тоже, а что если в субботу? – позвоните накануне. Позвонила. "Завтра буду на работе в 12.15, в концертном зале Чайковского. 4-й этаж. К Моисееву". Попросили подождать: у него посетитель. Оказалось – тоже интервью. Наконец Моисеев выглянул в дверь: "Кто меня ждет?" Мне показалось, он потер руки. Бывает такое радушие, которое подобно сладострастию, упоению тем, что на тебя обрушилось, сколько на тебя обрушилось. Хозяин кабинета, как довольный бухгалтер, у которого прибыль в отчете победила убыток. Это он победил старость – время. Как такому не обрадоваться. Я вошла к нему еще одной цифрой в отчете – в приятной, бодрящей графе. Я оказалась кстати, будто не зря родилась. Хотя хозяин кабинета устало поворчал, что замучили интервью, накинулись, словно неожиданно открыли, вдруг обнаружили – спохватились, что еще существует. И существенно существует. Это последствия фестиваля в честь его юбилея: 70 лет творчества. Такая дата – при жизни. Мысль, пришедшая в голову, пока сидела в преддверии: как на приеме к врачу – вот сейчас вспыхнет лампочка над дверью, и я войду. Доктор Моисеев выслушает меня – и одним этим облегчит страдания. Оживит своей живостью.
– Игорь Александрович, человек рождается с определенным предназначением. Вы, видимо, родились для танца. Судьба решила за вас и лишила выбора. Не обидно, что многого другого вы не испытали?
– А почему вы решили, что я не испытал другого? Значит, я кроме танца ничего на свете и не знаю?
– Когда человек отдается чему-то одному, у него на остальное обычно не хватает ни сил, ни времени, разве нет?
– Видите ли в чем дело, человек, изучая что-то одно, невольно соприкасается с тем, что соседствует с этим одним. И постепенно круг его знаний расширяется настолько, что он, оказывается, знает много. В жизни все так взаимосвязано, что с чего бы вы ни начали, обязательно придете к тому же, к чему придет человек, который начал в другого конца. Это круг, который расширяется. Если вы упретесь в одну точку и всю жизнь будете в нее долбить, то кроме как быть дураком ничего не получится. А если вы эту точку начинаете расширять, то можете расширять до пределов Космоса. Этому нет конца. Так что неверно думать, что человек, который занимается танцем, и понимает только в танце. Танец – плод национальной культуры. У каждого народа своя культура. Но когда вы будете сравнивать танцы разных народов и сопоставлять их, то увидите, что все они говорят об одном и том же – раскрывают внутренний мир человека, его эмоции, отображают его характер. Танец – это зеркало нравов. Как сложилась жизнь у народа, такие возникли у него навыки, вкусы, традиции, праздники. Через танец вы можете узнать историю.
– А отчего человек танцует? Почему танцем выражает эмоции?
– Не только танцем, но и через пение, музыку, живопись. Танец – одно из средств самовыражения. В зависимости от более развитых способностей. У кого-то лучше, чем у рядового человека, развит слух, у кого-то – зрение. Не случайно Эмиль Золя говорил, что художники помогают нам видеть. А композитор помогает нам слушать. А танцовщик – выражать себя через движение.
– Вы родились при царе, в 1906 году, ваш переходный возраст совпал с переломным состоянием страны – 1917. Вы помните свои тогдашние ощущения?
– Все, что я тогда видела, помню четко. Другую жизнь, другой мир. Самое страшное, что вижу сейчас, что происходит с нашим народом, – это чудовищное оскудение внутреннего мира человека. И, между прочим, в танце это очень ярко отражается. Человек жил своим внутренним миром значительно больше, чем живет сейчас. Культура делится на внешнюю и внутреннюю. Внешняя – это цивилизация, культура технологий. Самолеты, пушки, атомные бомбы и так далее. Внутренняя культура не имеет отрицательных качеств. Цивилизация же имеет их в избытке. Это могучая сила, которая может вознести человека и так же легко уничтожить. Мы пошли по линии внешней культуры. Но попробуй дать обезьяне автомат, что получится? В народе была такая поговорка: если хочешь от своего сына пользы, не учи его стрелять из лука, пока не научил его добру, иначе он будет все истреблять. Научи его добру – и он станет защищать тебя. Так вот богатство внутреннего мира тогда ощущалось: люди были щедрыми, честными, порядочными. У людей была совесть, которая сейчас начисто отсутствует. Вы спрашиваете, что я видел? Вот раньше я не видел всего того, что вижу сейчас.
– Каким был ваш дом, кто ваши родители?
– Отец был адвокат. После окончания московского лицея он нашел работу в Киеве, где я и родился. Когда произошла революция, и установился советский строй, ему пришлось бросить адвокатуру. Потому что, когда людей арестовывали без всякого закона, он писал протесты против этого, и ему сказали: не суйся, куда не просят. Он продолжал писать. Его выслали раз – на три года, потом выслали второй раз – еще на три года. У мамы из-за его высылок, естественно, появилась другая жизнь, и они разошлись. Я остался с матерью, с отцом встречался редко. Он был очень интеллигентный человек, окончил два факультета: юридический и философский. Великолепно знал языки. И стал преподавать языки. И благодаря этому выжил. Умер собственной смертью. Мать моя была полу француженка, полу румынка. Приехала во Францию из Румынии. Отец встретил ее в Париже, она работала портнихой, ну, модельершей. Так что во мне, видите, какой большой коктейль.
– Чему вас учили родители?
– Языку – я по-французски говорю свободно. Понимаете, мы же в очень странное время жили. Почему я в танцы попал? Был такой период, когда вообще некуда было деваться – несколько лет разгрома, инфляция почище теперешней, голод, половина учреждений не работала, была опасность превратиться в дворового хулигана. Отец говорил: "Что ты мотаешься целый день во дворе? Поступи в студию, пусть тебя там немножко поучат. Какая профессия у тебя потом ни будет, научишься двигаться, осанка будет другая. Переждем это время". Он хотел, чтобы я стал юристом. А когда увидел, что у меня есть способности к танцу, сказал: ну что ж, иди по этой линии. В любом деле можно себя проявить, если быть человеком и хорошо работать. Если бы он отдал меня, допустим, в рисовальное училище, я был бы художником. Если бы в Консерваторию – стал бы музыкантом. Различия только в технике. Тут техника ног, там техника слуха, техника глаза. Важно, какими качествами человек мыслит. Если образами, то он художник. Если понятиями – ученый. Поскольку талантливый человек в искусстве мысли всегда образами, значит, в каком бы виде искусства ни работал, он преуспеет. У меня были способности и в области музыки, и в области живописи, и в области режиссуры.
– А что у вас получалось лучше всего, когда вы рисовали?
– Животные.
– Это правда, что вы ходили с отцом в турпоходы?
– Да, он меня этим заразил, когда мне исполнилось 12 лет. Тогда мне и в голову не приходило, что все, что я увижу, сослужит мне службу в познании народов, стран. А в дальнейшем окажется полезно для того пути, который я избрал – увлечение народной хореографией. Но прежде, чем заняться этим, я 15 лет служил в Большом театре. Не только солистом, но и балетмейстером.
– Вы были героическим танцовщиком?
– Нет, я был танцовщиком очень широкого диапазона. Я танцевал и классические танцы, и характерные. Широта этого диапазона и привела меня к тому, что мне показалось узким заниматься всю жизнь только классическим танцем. Это лишь небольшая часть общемировой хореографической культуры. Тем паче, часть искусственная, не рожденная из народной культуры. Мне казалось, что если хочешь заниматься танцем, то надо брать во всей широте, во всем объеме. Я пытался делать это внутри Большого театра. Меня высмеяли, сказав, что я пытаюсь сделать из Большого пивную.
– А как вышло, что вы поступили в хореографическое училище сразу в пятый класс?
– Я очень поздно стал учиться – в 14 лет, а в училище брали с 8. Нас два человека, которые потом заняли очень яркое место в хореографии. Асаф Мессерер, он недавно умер, и я вместе держали конкурс. Из тридцати человек взяли только нас. Его – в класс старше, так как он был старше меня на два года. Таким образом, у нас считалось неполное образование, но, оказалось, что преуспели мы больше тех, кто учился восемь лет. Не успел оглянуться, как стал не только солистом Большого театра, но и балетмейстером в 24 года. Это редчайший случай. Обычно балетмейстером делаются, закончив актерскую карьеру, перестав танцевать. А я им стал в расцвете сил. Но когда меня там высмеяли, я понял, что если останусь, то дальше того, что уже умею и знаю, пойти не смогу, придется повторять одно и тоже. Это я сокращенно рассказываю, на практике все было гораздо сложнее, драматичнее, отказываться от Большого театра было не так уж легко. Это огромный пласт биографии. Через 15 лет работы уйти и начать с нуля! А уже карьера была сделана. И знали, и любили. И опять все сначала.
– Вы, наверное, живете в состоянии жесткой самодисциплины: не пьете, не курите, лишнего не едите, режим соблюдаете?
– Так ведь в этом нет никакой драмы. Я себя не насилую. Привык не пить, не курить, потому что никогда не пил и не курил. Это шло от отца, который терпеть не мог курильщиков и всегда вступал с ними в перебранки, особенно в поезде. Люди же бывают бесцеремонны: едет в одном с вами купе и, не спрашивая вас, закуривает. А отец сразу говорил: "Почему вы, собственно, решили, что я должен нюхать ваш табак?"
– Но какие-то слабости-отдушины у вас есть?
– А зачем я их должен выпячивать? У каждого есть недостатки. Но люди меня любят, не могу пожаловаться.
– Женщинам вы, наверное, нравились?
– Всегда.
– Верно ли, что благополучие в личной жизни и удачи в творчестве несовместимы?
– Я не могу пожаловаться. Три раза был женат, неважно: расписан, не расписан. По-серьезному – три раза. Последний – самый удачный. Я счастлив в семейной жизни на сто процентов. Люблю жену больше, чем самого себя. И работу люблю больше, чем самого себя. Значит, я вдвойне счастлив.
– То есть женщины не отвлекали вас от творчества?
– Иногда на минуту отрывали. Но все три мои брака были серьезными. Моей жене 69 лет, мне 88. Мы живем с 1964 года, уже тридцать лет. Она из очень благородной аристократической семьи. Раньше это приходилось скрывать. Ее фамилия Чаадаева. Сами понимаете, какого рода фамилия.
– Кто на кого обратил внимание первый?
– Поскольку я на 19 лет старше, ясно, что я первый обратил. Ей было 16 лет, когда она поступила к нам в ансамбль. И я даже не сразу понял, что я ее люблю, а всячески содействовал тому, чтобы она вышла замуж не за меня. Потом уже, когда тот брак оказался не очень счастливым, и я страдал, я понял, что люблю. И когда они разошлись, мы поженились.
– С 1937 года, года рождения Государственного ансамбля народного танца СССР, вы пережили множество режимов, правителей, и при каждом умудрялись получать звания и награды. Как вам удавалось дружить с властями? Или, скорее, ускользать от них? Или же выживать при них?
– Вот вы на все и ответили. Иногда приходилось ускользать. Иногда – выживать. Но смысл моей карьеры заключался в том, что я всегда был нужен. Требуется создать какой-то праздник: этот не может, тот не может, попробуем Моисеева. Получалось. Замечательно. Великое счастье – быть нужным. Мне приходилось даже выходить за рамки своей профессии. Я пять раз ставил парады на Красной площади. В самое опасное время – сталинское. И все пять раз я брал первые места. Я был уже непререкаемым авторитетом. Но потом удалось от этого увильнуть – атмосфера там всегда была ужасная. Такие интриги, как у спортсменов, не снились никакому артисту. Они просто сжирали друг друга. И я не хотел больше иметь с ними ничего общего. Кроме того, эти парады всегда проходили в конце лета, и мне из-за них приходилось отказывать себе в отдыхе. Первые два раза я ставил их с удовольствием, а потом убегал от этого, меня ловили, вплоть до угроз заставляли делать. Как однажды заставили делать парад в институте Сталина. Спросили: "Почему вы не хотите? Вы что, против Сталина?" И чтоб доказать, что я не против, пришлось сделать.
– Что за институт?
– Знаменитый институт физкультуры.
– С каждым правителем у вас складывались отношения как-то особенно или по раз и навсегда сложившемуся сценарию?
– Несмотря на то, что я был моложе всех в своей области, я очень быстро стал авторитетом. Ко мне так и обращались. И каждый раз оказывалось, что никто от этого не прогадал. Со мной было легко. Я легок на подъем, делал все быстро, быстрее других, удачнее других. Поэтому, когда хотели быть спокойны и знать, что все получится, шли ко мне.
– Никто не пытался сделать вас придворным шутом? Особенно при Сталине, когда вы только начинали как руководитель ансамбля.
– Могли бы сделать, если бы я пошел навстречу. Я исключительно осторожно себя вел. Дело в том, что мы из Кремля не вылезали. Ни один прием не обходился без ансамбля. Мы были одним из любимых коллективов Сталина. Краснознаменный ансамбль, Моисеев и дальше шли солисты: Козловский, Рейзен, Барсова, Образцов со своей куклой. Вот обычный контингент тех выступлений. Стоило только немного расслабиться, приглашали на какие-то банкеты, особенно люди из окружения Сталина. Я никогда никуда не ходил, под разными предлогами отказывался. Я всегда чувствовал, что за этим опасность. Держал дистанцию. Как в армии: подальше от начальства, поближе к кухне. Благодаря этому выжил. А мог закончить совершенно иначе.
– Такое ощущение, что вывеской "ансамбль народного танца" вы просто скрывали от советской власти свое авторство, себя как хозяина, чтобы облегчить жизнь коллективу. А на самом деле это Театр Игоря Моисеева.
– Сталин писал: ансамбль Моисеева. Так и пошло. Никто не говорит: Государственный ансамбль. Говорят: ансамбль Моисеева. И первым это начал Сталин, когда указывал, кто должен выступать. Я к этому руку не прикладывал.
– Вы считаете себя талантливым человеком?
– Так считают другие.
– А вы сами?
– Я знаю, какого труда это стоит. Это не само дается. Нельзя быть талантом по назначению. Ты должен сам проявить себя.
– Что такое особенное в вас заложено, что позволило из человека танцующего стать человеком, рождающим танцы?
– Творческое начало. Не останавливаться на том, чему тебя научили, а идти дальше. Не надо думать, что ты уже что-то знаешь, надо узнавать то, чего ты еще не узнал. Когда меня что-то интересует, у меня всегда под рукой книга, которая вводит меня в курс дела.
– Говорят, у вас уникальная библиотека.
– Мне и от отца досталась большая библиотека. Плюс та, которую уже я собирал. По танцу, по живописи. Все музеи мира. Не выходя из квартиры, я могу побывать в любом музее. У меня и сама квартира, как музей, из-за всевозможных подарков. Но это не просто подарки, а часть биографии – каждый из них напоминает о какой-то стране, каком-то событии, это складывается уже помимо моей воли. По этим вещам нельзя судить о моем вкусе – они не мной собирались. А вот по книгам можно.
– А какие у вас пристрастия в художественной литературе?
– Я ординарен. Люблю классику. Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского, Чехова. Причем, не просто люблю, а знаю.
– Игорь Александрович, что вы думаете о себе в 88 лет?
– А я не замечаю возраста. Жизнь позволяет мне еще двигаться – я все сам показываю, все танцы. Иногда показываю так, что другие даже не могут повторить. Если бы мне было трудно, я бы, наверное, оставил работу и ушел на пенсию.
– И чем бы занялись?
– Я пишу. Но очень трудно писать, когда все время надо что-то ставить. Без творчества мне жить будет трудно.
– Простите за грубо прямолинейный вопрос: задумываетесь ли вы о смерти?
– Задумываюсь, конечно. Хочется уйти с чистой совестью.
– Вам есть в чем каяться?
– Каждому есть в чем каяться. Чем человек менее грешен, тем больше грехов он в себе находит. Это только преступник считает себя порядочным человеком.
– Как вы думаете, без вас ансамбль перестанет быть?
– Вы попали на больное место. Я очень опасаюсь, что мне не на кого будет оставить коллектив. Результат большой суммы знаний, больших усилий… Это не передается просто как богатство, его надо завоевать. Меня спрашивают: почему вы не воспитали себе наследника? Мне приходится прибегать к таким, может быть, дерзким примерам: "А почему Пушкин не воспитал себе наследника? Почему Толстой не воспитал?" Талант не наследуется. Талант питается собственными усилиями. Он ни в коем случае не должен быть похож на того, кто был до него. Он должен быть самим собой. Я не могу делать второго Моисеева. То есть если бы мог, то делал бы именно второго Моисеева, а не кого-то другого. А талант, который придет, новый, будет совсем не как Моисеев. Поэтому каждый должен родиться по-своему. За это нельзя упрекать… Мне надо уже бежать…
И он действительно убежал. В своем знаменитом берете. Так повар прячет волосы под колпаком, чтобы не вредили процессу приготовления пищи. Так фигурист прикрывает голову, чтобы не застудить на льду. Игорь Моисеев убежал к танцам, как мальчишка, которого ждет заманчивый двор.
P.S. Игорь Моисеев умер в 2007-м на 102-м году жизни.
Мне эта артистка не нравится
(интервью с Любовью Полищук в 1993 году)
У нее экзотическая внешность соблазнительной авантюристки с богатым набором приманок – от простодушия до коварства. Она – актриса мгновенных реакций. Ее мимика сродни выразительности клоуна, лицо которого должно говорить без слов. Она – актриса интонаций и взглядов. Ее игра – это цирковые репризы и мастерство рассказчика анекдотов. Она органично и стихийно кокетлива – у нее меткие глаза и взрывная улыбка. Экзотические женщины ярко вписываются в мир. Жан Кокто написал о Марлен Дитрих: ее имя начинается, как любовная ласка, и кончается ударом хлыста. Любовь Полищук. Очень похоже.
– Любовь Григорьевна, как вам кажется, кто-нибудь заботится о том, чтобы вам было хорошо на этом свете?
– Лично мне? Нет, кроме меня самой, никто обо мне не заботится. Поэтому, когда меня спрашивают о звездности – чувствую ли я себя звездой? – мне это непонятно. По-моему, у нас невозможно быть звездой. Если только эстрадные актеры… У них сейчас хорошо складываются судьбы. Я им завидую. Если хоть чуть-чуть пошлО, тут же у этого артиста появляются менеджер, продюсер, шикарная аппаратура, красивые костюмы, устраивают всяческие презентации. У них и глаза другие поэтому. О них заботятся. У них успокоенность в глазах, ну, конечно, у тех, кто преуспевает. А у драматических актеров посмотрите, что с глазами! Страх безработицы и вопрос: я еще нужен вообще-то? Если телефон молчит сутки-двое, то просто страшно становится, потому что, по-моему, страшнее безработицы ничего не может быть для человека, который любит свою профессию. Лично я этого боюсь. Я не боюсь мыть полы, быть швеей, гримером, что угодно… Но это мое любимое дело, и поэтому страшно.
– Так было всегда или только в последнее время?
– Последние несколько лет. И не потому, что я старею или у меня все меньше предложений. Тьфу-тьфу-тьфу, мне грех жаловаться. У меня очень загруженная творческая жизнь. Но оттого, что происходит кругом, мысли-то приходят грустные. А мысль о потере работы уж просто и не уходит из головы. В любой момент это может произойти. Дела-то все хуже и хуже.
– Вы боитесь возраста?
– Честно – конечно. Но в смысле профессии – не очень, потому что никогда не зажимала себя в определенное амплуа. И, как выяснилось со временем, я правильно сделала, чисто интуитивно. Я никогда, не ограничивала себя в ролях характерных, бытовых. В кино у меня получился один имидж, а в театре играю все, с удовольствием. Поэтому мне не страшно – буду играть старушек.
– Какой театр близок вам по духу, отвечает вашим потребностям?
– Театр, позволяющий в одном спектакле охватить как можно больше жанров. Потому что в жизни все существует рядышком – трагедия, комедия могут произойти в одно мгновение. Мой любимый жанр – трагикомедия. На грани фарса. Люблю эксцентрику.
– У вас когда-нибудь были комплексы по поводу своей внешности?
– Всегда были и есть.
– Вы себе не очень нравитесь?
– Да. А что здесь удивительного? Мне кажется, все люди чем-то в себе недовольны. Хотя, если так подумаешь на досуге, которого нет, гневить бога-то не надо, потому что руки-ноги на месте, уши на месте, дышишь, пьешь, ешь. Еще и детей двое получилось. Что уж так заноситься? Нормально.
– А вы часто себя хвалите, говорите: какая я все-таки гениальная?
– "Гениальная" я не говорю. Иногда очень горжусь про себя, и мужу порой говорю, что у меня интуиция хорошая, она меня во многом выручает. Как у меня в спектакле "Пришел мужчина к женщине" есть такая фраза: "Я считаю, что это у меня от природы, этому научиться нельзя".
– Вам никогда не хотелось стать манекенщицей?
– У меня мама – швея, и она меня в детстве, в юности иногда использовала для примерок. Это ужасная, тяжелая профессия! А потом, я крупная женщина для манекенщицы. Нет, пожалуй, не хотелось. Я очень люблю красивых женщин, смотреть, как они движутся, какая пластика. Мне бывает жаль, когда красивая женщина не умеет двигаться, гримироваться, одеваться. Сколько я себя помню, всегда мечтала быть артисткой.
– Какие игры были в вашем детстве?
– Была такая игра – штандер. А вообще любила в футбол играть. Ну, куклы. Но в основном, когда никого не было дома… Я стеснительной девочкой была, да и сейчас тоже, когда вижу хамство, у меня наступает заморозка, буквально отнимаются руки-ноги. У меня или такая внешность, такой независимый вид, не знаю, как назвать, но все почему-то думают, что я ногой открываю дверь в любой кабинет и "ва-а-ще"… На самом деле это не так, искренне, я не бравирую этим, ужасно иногда бывает, потому что хамства очень много. Но в детстве особенно я была закомплексована по поводу своей внешности. И когда оставалась одна, непременно красилась, надевала на себя красивые, как мне казалось, мамины вещи: туфли, платья, шарфы, что попадалось. И без конца что-то изображала перед зеркалом. У нас был огромный шкаф с зеркалом во всю высоту. Это были представления. Тогда бы все заснять, сейчас было бы много смеха.
– Кто из родителей был вам ближе в детстве?
– Мама. Я не просто так задумалась. Уж очень мы бедно жили. Отец вкалывал сутками, мама тоже. Нас, детей, трое было, тяжело жилось. В основном общение происходило "тихо сам с собою". Куклам, рассказывала. У меня была такая тряпичная кукла, мама нарисовала глазки синенькие, курносый носик.
– Вы придумывали куклам какие-нибудь истории?
– Да-а! Какие я диалоги выдумывала, пьесы!
– С какой-нибудь сказочной героиней вы себя ассоциировали?
– Со Снегурочкой. Однажды мой дядя опрометчиво подарил мне очень красивую открытку, там был Дедушка Мороз, а рядом стояла Снегурочка. И сказал: "Вот это ты, только в красивом костюме". Он знал, что я сильно закомплексована – худая, кривоногая, еще и глаз косил, чуть что, краснела, как свекла – хотел меня вдохновить. Снегурочка была синеглазой красавицей. У меня тоже были синие глаза. Я спросила: "А как ее зовут?" Мне ответили: "Так же, как тебя, – Любушка".
"Синенькая юбочка, ленточка в косе. Кто не знает Любочку? Любу знают все…" А дальше там стишок, как я недавно выяснила, поганенький, Любочка-то была поганенькая, но мне дальше не читали. У меня родилась в то время вера, что я действительно красавица. Потом-то я уже стала соображать. Так что вот и все сказочное.
– Вам никогда не казалось, что ваша судьба похожа на судьбу какой-нибудь исторической или литературной героини?
– Нет, по-моему, таких наворотов, которые случились по дороге к моей профессии, ни у кого не было. Я, конечно, не могу отвечать за всю историю. Но приключений у меня было очень много. Если бы я обладала даром писания. Я пробовала, но ничего не получается. Я очень самокритична. И не только к окружающим. К себе. Вообще такая самоедка.
– Вас не обижает то, что актер подобен пластилину, из которого все лепят то, что нужно им, и никто не спрашивает, что нужно вам?
– А это зависит от актера, от его личности. Я считаю, что актер должен обладать очень сильной волей. Я всегда старалась вкрапить свой жизненный опыт и опыт близких людей в то, что делала на сцене, в кино. Всегда нужно оправдывать задачу режиссера, иначе все фальшь. Левитин давал такие задачи, что изначально казалось, это никогда невозможно оправдать. Но через большие мучения у меня это получалось, я так считаю. Наверно, и он так считал, потому что мы долго не расставались – все-таки девять лет.
А вам необходим режиссер?
– Конечно. Но вот на эстраде я в основном сама себе все режиссировала. Так получилось, что я на сцене с 1967 года, и практически первым моим режиссером, в буквальном смысле, был Левитин – в 1979 году в спектакле "Чехонте" в "Эрмитаже". Как выяснилось в 1979 году, я никогда не сталкивалась с ре-жи-ссе-ром! С мастерами – да, которые знают, что, зачем. Но чтобы так копать, чтобы вытаскивать из себя то, о чем ты даже не подозревал, – это режиссер.
– А когда вас увидел Михаил Левитин и в чем?
– В мюзик-холле. Мы были на гастролях в Одессе. Он подошел и сказал, что я талантливая артистка, но никуда не приглашал. Это потом, когда я уволилась из мюзик-холла, и Леша пошел в школу – я уже не могла столько ездить на гастроли, и я устроилась работать. Я к тому времени уже получила лауреатство и первую премию на конкурсе артистов эстрады, по-моему, это был 1976 или 1978 год. Так странно: я получила первую премию, а Винокур с Леней Филатовым разделили вторую. И я к тому времени уже владела – так я думаю, абсолютным разговорным жанром, я пошла в Москонцерт работать номер с монологами Жванецкого – программу сделала. Но на мне быстро поставили крест. Мне стало совсем скучно. Я и так человек, совершенно не умеющий администрировать, скажем так, и мне было дико. Я привыкла в коллективе.
– Почему крест поставили?
– А потому что в то время Жванецкий совсем никак, он был одним из самых запрещенных авторов. Меня очень быстро прибрали к рукам, но я не настаивала: нет, ну и не надо, – сказала я себе, продолжая работать одним номером. А потом позвонил Витя Ильченко, ныне покойный, к сожалению, он один умел играть Хармса, как он его чувствовал! – и сказал, что есть идея пригласить меня в московский театр миниатюр, тогда "Эрмитаж" так назывался. Так все и началось. Со спектакля "Чехонте". Потом я года четыре чуть ли не каждый год лежала в больнице. Грипп перенесла на ногах, и инфекция попала в подкорку головного мозга, Я чуть с ума не сошла от головных болей. Лежала в клинике профессора Уманского. И я уволилась из театра, сказав, извините, очевидно, со мной что-то происходит. И года три вообще не работала в театре. Снималась иногда, если мне нравилось. Жила.
– Вы проработали в театре "Эрмитаж" девять лет. Когда ушли, у вас не было ощущения, что вы потеряли СВОЙ театр?
– Нет.
– Вы ведь даже возвращались туда и репетировали в "Дон Жуане"…
– Да, Михаил Захарович пригласил меня попробовать, что получится. Но как жизнь убеждает, все-таки в одну реку дважды не получается.
– Вы легко расстаетесь с людьми, делом, этапом жизни?
– Нелегко. Но очень редко когда остается злость. Как правило, просто приказываю себе забыть без всякой злобы. Я до сих пор очень благодарна Михал Захарычу за то, что он пригласил меня в театр, что я смогла с ним работать, я не устаю это повторять.
– Вам не бывает обидно, что вы не можете увидеть из зала спектакль, в котором играете?
– Бывает. Но сейчас можно записать и посмотреть. Мне, как правило, все не нравится. И голос мне мой отвратителен, и лицо не нравится. В результате я начинаю валить на того, кто снимал: плохо снял, свет не тот. Хожу, жутко расстроенная. Потом начинаю себя успокаивать: господи, на кого ты злишься? Такой тебя родили, такая ты есть, принимай это. Нет, не могу. Должно злюсь на себя почему-то. Так что мне лучше не видеть себя. Вот я вижу, что у людей глаза зажигаются, они улыбаются, я чувствую, что им нравится, – все, я счастлива. Не хочу я себя видеть. Мне не нравится эта артистка.
– А какая артистка вам нравится?
– Я очень люблю Раневскую, Мордюкову, Неелову, Таню Догилеву, Женю Добровольскую…
– У вас с коллегами отношения дружеские или только деловые?
– А как не дружить, если мы вместе работаем, партнерствуем, особенно если выезжаем в экспедиции. Очень редко бывают звезды, типа Баниониса или Вячеслава Васильевича Тихонова, которые как бы держатся на расстоянии. Вот Олежка Даль, тоже звезда, очень уютный был. По-человечески – просто класс. А как он смешно рассказывал истории – не оторваться. Мало людей, которые интересно рассказывают истории или анекдоты. А как Олежка читал стихи! Я не умею читать стихи, но очень люблю слушать. У меня муж потрясающе читает и память у него фантастическая, в отличие от меня. Его поражает, как я учу роли. Я даже не замечаю, как их учу. А он Твардовского, например, от и до помнит, Лермонтова, обожает Пушкина. Я тоже люблю Пушкина. Однажды я попыталась записать на пленку, как я читаю стихи. То, что услышала, было гнусно. Тут же все стерла. В общем, мне эта артистка не нравится. Хорошее заглавие, между прочим.
– Да, для будущей книги.
– Мне эта артистка не нравится.
– Какие у вас взаимоотношения с бытом? Вы земной человек или надземный?
– Земной. Я очень люблю шить, вязать. Мне некогда. Когда я ухожу в отпуск, бывает такое иногда, в этом году я прочла уйму детективов, перечитала Достоевского. С таким наслаждением. Потому что я просто вываливаюсь в сон, я трудно засыпаю, но настолько сейчас устаю от проблем, которые вдруг навалились. С августа месяца я – бомж. Ордер на мою квартиру, помимо меня, оказалось, выдан трем фирмам, и они подали на меня суд. Почему на меня, а не на ту организацию, которая распределяла площадь? За что меня так подставили? Я же не пыталась получить именно эту квартиру. И все это совпало с нездоровьем родителей. Я не верю в эти дела, но мне кто-то сказал: "Люб, тебя сглазили". Я не знаю уже, что думать. Я никого не покупала, ничего противозаконного не делала. Так что пустот не бывает. Если в работе – ничего, много ее, я никогда столько не снималась: пять картин за три года, непонятно только, куда они исчезают. То получи хотя бы здесь – по быту. На полную катушку. Конец 1992 года я никогда не забуду. Одно хождение по конторам, и такая везде тупость – замкнутый круг, безысходность. Тебе смотрят в глаза, улыбаются и, как выясняется потом, врут. Лучше бы я двадцать пять спектаклей подряд отработать, чем в этом деле фигурировать.
– Вы часто нарываетесь на неприятности?
– Мне везет на хороших людей. Может, это излишняя доверчивость, может, я поэтому попадаю впросак, не всегда, но… Опять же, грех жаловаться, визуально-то вроде ничего складывается, я оптимистка, я довольно легко отношусь ко всяким проблемам, неприятностям, но то, что сейчас со мной произошло, понять невозможно. Я очень много выплакала слез и у меня уже такое состояние – как пойдет. Я вообще фаталистка. С другой стороны, если бы я была одна, тогда можно махнуть рукой и ждать, а у меня двое детей, одна маленькая совсем – восемь лет.
– Сейчас вообще трудно понять, к кому пойти, чтобы вопрос решился, от кого что зависит.
– Не добиться встречи, не дозвониться, все за тридцатью тремя запорами, секретарями, заведующими. Ужас, Я думаю, что эта закрытость оттого, что на многих местах непрофессиональные люди, это понимаешь, когда все-таки прорываешься к ним. И они прячутся, чтобы тщательно это скрыть. А еще потому, что такая неразбериха кругом – зачем лишняя головная боль? Легче скрыться.
– Вам свойственна субординация в отношениях с начальниками?
– Я не умею с ними общаться. Я очень зажимаюсь, потому что понять их не могу.
– Бывает, что вы боитесь себя, каких-то своих проявлений, настроений?
– Бывает. Я, наверно, как многие русские люди долго могу терпеть, гнуться, но когда выпрямляюсь, то не знаю, что со мной происходит, кровавая пелена опускается на глаза, я ничего не соображаю. Я детей не бью, потому что… это неприятно. Я раза два старшего била – что со мной потом делалось, была такая истерика. Лучше не доводить меня до такого состояния.
– А как вас воспитывали?
– Били. Мама часто, папа редко, раза два, но как следует. Сейчас уже я осуждаю только себя. Надо было иметь грандиозное терпение, чтобы перенести то, что я вытворяла. Отвратительный был характер, причем я в папу, такая же настырная. Упрямая, необъективная, все время себя за это грызу. Вообще характер у меня, наверно, поганый. Я вспыльчивая, правда, быстро отхожу.
– Как вы праздники отмечали?
– Очень красиво. Дни рождения, Новый год. Всегда много людей. Мама у меня веселая, она всегда замечательно пела, а как плясала! По материнской линии все были очень талантливые. Они пели разноголосье так, что мурашки бегали, а дядя играл на гармошке. Праздники гулялись всегда по нескольку дней. Я засыпала и просыпалась под эту гармошку. Я и сейчас очень люблю гармошку. Мама иногда шила мне красивые платья.
Однажды мы с ней из марли и простыни сделали красивую пачку. Я никогда не занималась балетом, всю жизнь пела. Это потом уже в Москве, в студии, я стала артисткой разговорного, как я называю, "разговонрового" жанра. Я от себя этого не ожидала, поступала на вокальное отделение в Студию эстрадного искусства. А потом у меня на нервной почве – я же никогда не выезжала из Омска, и когда попала в Москву, чердак у меня немножко поехал, я безоглядно влюбилась в этот город – и постепенно я переквалифицировалась, кто-то услышал, как я смешно рассказываю анекдоты, в образах, посоветовали мне выучить басню, стихотворение.
Умение петь мне потом очень пригодилось и в драматическом театре, и в мюзик-холле, и в кино. Так что я не жалею, что не зациклилась на вокальном жанре. Но я с детства мечтала побыть балериной – хоть раз постоять на пуантах. Я с диким восторгом и благоговением отношусь к балеринам, балету. И вот на старости лет свершилось: я в пачке и на пуантах в спектакле "А чой-то ты во фраке?" в театре "Школа современной пьесы". Мечты сбываются. И жизнь меня научила ждать, иногда очень долго, я научилась терпеть. Главное – что-то делать. Если очень сильно захочешь, это сбудется, иногда совершенно неожиданно, будто с неба упадет.
– Родители довольны вами, вашей судьбой?
– Когда мне дали Заслуженную артистку РСФСР, когда же это было? Лет семь назад? Не помню точно. Отец приехал ко мне в Москву в гости, сидел, задумчиво смотрел, смотрел, потом сказал: "Любка, еще лет пять подергайся, а дальше-то – фить, профессии-то нет". Они с самого начала были категорически против. Но потом, наверное, я их убедила, они поняли, что это тоже профессия, которой нужно уметь владеть.
– Они оценивают ваши работы?
– Самые крутые оценщики. Чаще всего им не нравится. В театре они меня мало видят. Они в Омске, я в Москве. В кино у меня ведь имидж легкомысленной женщины. Как так можно! "Мы – крестьяне и вот такое…" В семье не без урода, – говорят они серьезно. Странно, потому что люди с юмором, трезво смотрящие на жизнь. Странно, что так оценивают. Может, потому что своя. Наша дочь, и смотри, как оголилась, еще и ноги задирает – срам! А потом ее головой бьют витрину! В телефильме "12 стульев". "Как тебе не стыдно, – сказала мама, – ты же взрослая женщина". Иногда смешно, а иногда я злюсь, не говорю, что они тупые, а просто тихо злюсь, даже не знаю, что сказать, я теряюсь. Но сейчас нападок все меньше. Может быть, такая жизнь вокруг, и такого насмотришься по телевизору, что я просто на фоне всего этого самая целомудренная?
– Ангел?
– Я – ангел? Да!
– А вообще чьи оценки для вас значимы? Кого вы слушаетесь?
– Себя.
– Вы всегда точно знаете, что у вас плохо получилось, а что хорошо?
– Не всегда. Мнения других я слушаю с интересом. Интереснее, когда меня ругают или обвиняют в чем-то. Тогда мне легче жить. Потому что все вместе в совокупности дает результат, быстрее приближаешься… я не люблю этого слова – к идеалу, но к тому, что нужно, к тому, что хочешь. А когда все время льют сироп, особенно если в лицо это говорят, я не знаю, куда деться, хоть сквозь землю проваливайся. Приятно, что заметили, отметили – внимание дорого, но если это сплошные "ахи", хотя фильм так себе, я быстро перевожу разговор на другую тему.
– Вам нравится, когда поучают?
– Ну что ж, пусть поучат. Всем приятно быть лениными. Это нормально.
– У вас были свои пигмалионы?
– Моим Пигмалионом была очень нелегкая жизнь. Сцена. И непременно – те героини, которых я играла, те авторы, которых играла.
– Вас жизнь побила?
– Побила. А что, незаметно, что ли?
– Вы легко сходитесь с людьми?
– Я не могу сказать, что легко.
– Какие отношения с людьми вас устраивают?
– Я очень не люблю от кого-нибудь зависеть. На равных. Поэтому никогда ничего не прошу.
– А из чего для вас складывается дружба? Вы четко знаете, с кем вы именно дружите, а с кем просто приятельские отношения?
– Пожалуй, да. И, к сожалению, а может, к счастью, больше всего у меня приятельств, нежели дружбы. С моей профессией дружить сложно. Ты приезжаешь – друг или подруга уезжает, и наоборот, цыганская жизнь, иногда годами не видимся, а так хочется,
– Ваши друзья из вашего же круга, из мира искусства?
– Нет, не обязательно… Странно как все… Не по-людски живем, не по-людски. И больше всего виновато в том, что мы не видимся годами – отсутствие дома. Потому что как родилась Маша, ей восемь лет уже, практически мы раз пять приняли в доме гостей, негде – у нас кухня – 5 метров, в одной комнате Маша, которая после 8-9 ложится спать, сколько может поместиться в кухне – ну, три-четыре человека с трудом. Кому приятно. Просто неловко, неудобно. А сейчас и этого нет. Так что – во! Все класс.
– Чего вы не можете простить человеку?
– Я из тех дур, которые быстро все забывают и быстро прощают. У меня происходит это подсознательно. Я даже не замечаю как. Ведь в момент, когда я узнаю, скажем, о предательстве, у меня глаза черными становятся. Я себя один раз застала в таком состоянии перед зеркалом – у меня зрачки расширились на все глазное яблоко – черные глаза были. А через неделю я забыла, чего я, собственно, злилась. Потом еще спустя время вспомнила, но все уже – злость прошла.
– А влюбляетесь часто?
– Часто.
– И к чему это чаще всего приводит?
– К болям в сердце. Я люблю своего мужа и, не переставая его любить, умудряюсь иногда влюбляться, как правило, это люди женатые, и я как порядочный человек не стремлюсь разрушать семьи. Вообще лучше об этом не говорить, это плохо кончится для меня.
– И в вас часто влюбляются?
– Да.
– Как вы поступаете, если чья-то влюбленность в тягость?
– Бросаю трубку. Отключаю телефон. Но это уже тогда, когда исчерпаны все слова и иначе действовать невозможно. Мало ли сколько влюбленных в актрис… У меня есть муж, которого я люблю, и не собираюсь ему изменять. Пока.
– Как вы с мужем познакомились? Кто кого покорил?
– Сережа увидел меня в спектакле "Хармс, Чармс, шардам, или Школа клоунов" в "Эрмитаже". Как он потом рассказывал: "Я подкрутил ус и сказал себе: мое!" И начал меня стеречь всюду, на разных вечеринках. В нашем замужестве участвовало много людей – и Марк Розовский, и Гена Хазанов… Я все брыкалась и говорила, что художники все разгильдяи, не хочу я никакого художника, ни с кем не хочу знакомиться, мне и так хорошо живется вдвоем с сыном. Я к тому времени 12 лет жила с сыном. И когда Сережа ко мне первый раз подошел в ЦДРИ, он нe то чтобы мне понравился, но меня поразили его глаза, светящиеся, красивые, добрые. Дня два я его повспоминала. Потом он позвонил, сказал, что хочет еще на один спектакль – "Чехонте". После спектакля он меня дождался и поехали в ресторан ВТО, поужинали. И вот на этом ужине-то я и влюбилась. Поговорила с ним час-полтора и почувствовала: мое! И все его друзья оказались моими людьми.
– У вас была шикарная свадьба?
– Не-а. Пошли чуть ли не в свитерах расписались, для проформы.
– Какую, по-вашему, роль сыграла Ева в жизни Адама? Вам ведь довелось по-быть в ее шкуре в "Хармсе".
– Наверное, отрицательную.
– Сделала его несчастным?
– Ну, не бывает же счастья без несчастья. Если бы все время было счастье или все были бы одинаково хорошими, как это было бы противно, правда? Поэтому и существует Ева, которая сделала несчастным и счастливым Адама.
– А может, это Адам во всем виноват?
– Может быть. На эту тему я не думала.
– Вы помните свою первую любовь?
– Помню. Вася Тимофеев был такой в пятом классе. Как я его любила! Мне стоило только взглянуть на него, я краснела, как свекла. Он натыкался на меня и плевался. Бывает, человек что-то делает и на него неловко смотреть. Вот ему, очевидно, всегда было за меня неловко. Я просто растекалась и становилась свекольного цвета. Это было так мучительно.
– Так взаимности и не добились?
– Нет. Ему очень нравилась девочка, которая была старше его. Как я ревновала! Из-за него даже в футбол научилась играть, потому что он был футболистом. Что-то я пыталась доказать. Что? Кому? Какой-то маразм. Очевидно, я всегда была с поехавшей крышей. Мать мне говорила: "Любка, ты же выродок. Что ты делаешь? В твои годы девочки бантик на голову и пошла себе разгуливать, реснички подмазала".
Я считаю, что мне до сих пор не хватает женственности. Раньше я как бы в ней нe нуждалась, а сейчас, с возрастом, думаю, как нам навредила эмансипация. Женщина обязана иногда быть красивой вещью в руках мужчины. Рожать, красиво одеваться, ее должны холить, неважно, любовники или мужья. А не вкалывать до пота. Нет, женщина должна чем-то заниматься, но только когда ей очень хочется, а не тогда, когда это необходимость зарабатывать деньги. Это и есть насилие.
– Может быть, эмансипация была исторически неизбежна?
– Наверняка. Я считаю, что все происходящее – историческая неизбежность. Через все нужно пройти, верно? Вот мы и через это прошли и поняли, что кроме вреда ничего от этой эмансипации. Сколько у нас засушенных женщин, которые всю жизнь стремились к какой-то идее. Ненавижу и-де-и! Идеалистов! Отсюда родились все эти коммунисты, социалисты, фашисты. Почему нельзя жить без границ, без партий? Я не могу этого понять. Если покопаться, ведь все люди ведь одинаковы, и все хотят только одного – хорошо жить. Этот вопрос меня мучил всегда. Мы либо работаем, либо достаем еду. Пофилософствовать некогда.
– И надо же быть заразительной, чтобы заражать окружающих.
– Так надо. Поэтому я и насилую себя. Онанизмом занимаюсь. Надо заражать. Вот выхожу на сцену – заражаю. И удивляюсь: откуда? Есть еще порох в пороховницах! Может быть, я уже машина? Может, этот самый профессионализм задушил все чувства? Иногда очень хочется быть неумехой.
– Вы любите украшения?
– Люблю, но я их так теряю, у меня их столько украли. Я прихожу на спектакль – значит, все украшения надо с себя снять. Потом, допустим, из театра еду сниматься. Нужно все на себя надеть, на съемках снова снять, надеть то, что требуется для фильма, опять не забыть надеть свое. Это бесконечное снимание-надевание… В результате сняла все. Хотя очень люблю украшения, и они мне идут. У меня такой тип внешности, как мне кто-то сказал, – экзотический. Мне очень идут всякие побрякушки, но я замучилась. Горько очень – только привыкнешь к какому-нибудь украшению, праздник для души – раз, потеряла, раз, украли.
– Вас в жизни часто обманывают?
– Очень. Как выяснилось недавно. Мне сорок три года, мне даже стыдно говорить, насколько часто меня обманывают. Я, как козленок, доверчива. Это просто удивительно. Дурят на каждом шагу.
– Вы, когда замечаете обман, можете ударить по руке?
– Могу, но я не замечаю. Потом, наедине с собой, обнаруживаю, что меня, оказывается, обманули, что это был шахматный ход, причем, какой хитрый и тонкий. Сидя на кухне, стучу кулаком по столу, но все кончается тем, что я потом забываю и опять попадаюсь на удочку. Особенно в последнее время я обнаружила, что, оказывается, меня все облапошивают. Сейчас смешно, а в момент обнаружения очень горестно. Я вообще никогда столько не плакала, как в последнее время. Меня вообще на слезы попробуй расколи. А тут такой наворот, что, по-моему, на всю оставшуюся жизнь все слезы выплакала.
– Или за всю прошлую. А что для вас значат сны?
– О, сны для меня очень большое значение имеют. Дело в том, что мне с раннего детства снились потрясающие, фантастические, красивые, ну, красивые бывают страшные, сказочные сны. Бывают сны многосерийные, как "Богатые тоже плачут". Причем сюжет развивается логически все дальше и дальше. Последние сны у меня были про дом. Я без жилья, какую бы квартиру ни посмотрела, я помню, какую упустила, а в каком доме поселилась. Я жалела, что у меня не получилось с каким-то домом. И посмотрите – я бездомная. У меня были вещие сны. Никогда не забуду, как мокрая просыпалась, потому что мне снилась несущаяся на меня отрубленная голова в потрясающе красивой фате, украшенной жемчугом. Либо я гибла, то есть все вокруг рушилось, взрывалось, а я выходила невредимой. Просто "мир приключений". И вдруг, года четыре назад, мне прекратили сниться сны.
– Совсем?
– Совсем. Я перестала мечтать – и прекратились сны. Я так страдаю от этого. Потом, у меня были такие сны – о моей судьбе. Вот я вышла первый раз на сцену, вот случился курьез – я забыла текст, у меня сорвался голос, я потеряла туфлю, я опаздываю. Опять целый сериал. И вот наконец победа – я в потрясающем туалете выхожу, все аплодируют. Это мне снилось, когда я работала на эстраде в Омской филармонии. И все сбылось – когда я выходила в мюзик-холле именно в этом туалете, даже поворот головы был тот самый – из сна. Когда все свершилось, я вспомнила свои давние сны. Тогда мне снилось, что я работаю в драматическом театре. Я представить себе не могла, что какой-то сумасшедший режиссер типа Михаила Левитина пригласит меня с эстрады работать в драматический театр. Тем не менее это случилось. А вот теперь я без снов. И я в ужасе.
– Вы легко засыпаете?
– Нет. Но если раньше, допустим, я ложилась даже пораньше спать, чтобы помечтать – часа два в кайфе лежала, такие навороты себе строила, потом засыпала и просыпалась в возбужденном состояний от увиденного во сне, с установкой, что непременно должно все сбыться, и потому есть стимул работать, жить, овладевать еще чем-то, вплоть до того, что прямо сейчас пойду степ учить, А сейчас ложусь и только мучаюсь: проклятье, когда же засну? И никаких мечтов нет. Есть, правда, мечта, чтобы крыша над головой была, но что-то мне ничего не снится хорошего.
P.S. Любовь Полищук умерла в 2006-м на 58-м году жизни.
Самостоятельный человек
(интервью с режиссером Иваном Дыховичным в 1992 году)
Иван Дыховичный был благополучным человеком. Рос в порядочной семье, с достатком – его отец писал скетчи, юмористически рассказы для эстрады и жил припеваючи.
Иван Дыховичный был актером в популярном театре на Таганке. Играл Бегемота в "Мастере и Маргарите". Его любил Любимов.
Иван Дыховичный женился по любви на дочери члена Политбюро.
Казалось, жизнь баюкала его в заботливых руках.
Иван Дыховичный страшно рассердился на себя в роли поплавка. И все разрушил, что судьба ему подстроила. Образовал вокруг себя личный водоворот и втянул в воронку родных по духу людей. Будто ушел из собственного прошлого резко в сторону и вперед.
Иван Дыховичный стал неудобным человеком. И себя нынешнего он любит больше, чем благополучного вчерашнего.
Он мог стать популярным, как Александр Абдулов, Леонид Ярмольник, Амаяк Акопян. А он ушел из актеров в режиссеры, словно освободился от тесного пиджака. Чтобы полной мерой хлебнуть "доброжелательность" киноколлег. Иван Дыховичный не вписался. Таков отныне его жребий. Ни ажиотажа вокруг имени, ни фанатов. Трудно уловить, для какого круга людей имя кинорежиссера Ивана Дыховичного ассоциируется хотя бы с фильмом "Черный монах". Но именно такие люди, как он, делают искусство. Сопротивляясь окружающей среде.
– Иван, кем вы себя ощущаете в настоящем времени?
– Самостоятельным человеком. Я участвую в происходящем, но так, как считаю нужным. Редко кто может поставить себя в ситуацию, когда ему как бы нечего терять, может позволить себе не суетиться. Я с раннего сознания не имел иллюзий, хотя и нигилистом не был. Если тебе претит происходящее вокруг, если не можешь больше терпеть, надо решиться и вырваться из круга. Есть же другие места, другие страны. Свой народ – это люди, с которыми ты разделяешь определенные взгляды, а не те, с кем связан расовыми признаками.
– Что вас оскорбляет в поведении людей?
– Неверное отношение к труду. У нас произошла подмена понятий: обязанность человека перед жизнью выродилась в корысть. Отрицание в себе человеческих качеств приводит к страшным извращениям. Я это наблюдаю на съемочной площадке. Раньше система была рабская, унизительная – людей заставляли работать, и они работали столько, сколько им говорили. Существовало множество социальных мер воздействия, абсолютно несправедливых. Но благодаря этой ужасной аморальной системе работу выполняли. Систему отменили, другая на ее место не пришла. В кино это выражается в следующем. Все службы приняли решение: работаем восемь часов в день. Как если бы врачи сказали: на каждую операцию мы отныне будем тратить не больше часа, на этом настоял коллектив. Свобода! Мы работаем восемь часов на натуре. Два часа на дорогу со студии, два – на возвращение, один час обед. Остается три часа на съемки. Это нереально. Приехали, чтобы пообедать. В этой стране торжествует глупость. У нас этакое оскорбленное самолюбие бывшего раба. Принципом распознания является точно сформулированное толстовское понятие: человек есть дробь с числителем и знаменателем; числитель – это то, что он собой представляет, а знаменатель – то, что о себе думает. Как известно, чем больше знаменатель, тем меньше дробь. Сегодня у всех огромный знаменатель.
– Как вы думаете, почему для нас состояние несвободы ближе, роднее, чем состояние свободы?
– Это вопрос не одного дня, не одного года. Всегда хочется в таких случаях опереться на авторитеты, отослать к каким-то координатам, которые для меня являются верхними. Я думаю, что Чаадаев лучше всех об этом написал… У меня чисто эмоциональное чувство, скажем, есть реостат, вы его поворачиваете, электричество плавно прибавляется или убавляется. У нас нет этой плавной фазы. Есть или начало, или конец. Как только попадается элемент, у нас начинаются сбои: или мигание, или темнота. Вот эти сбои очень трагичны. Что это такое? Культура? Ну, что, француз или немец культурнее нас? Вроде нет, нам так не кажется. Но у него есть свой кодекс, который он не нарушает. Если нарушит, тут же вылетит из общества, из жизни. Это отлажено. У нас такого нет. Когда люди ориентируются, скажем, на тот же Верховный совет… Нет ни ориентира, ни примера… Какие-то личные примеры, которые были раньше авторитетны, теперь не авторитетны. Мы смотрим на них и видим: ни дачи, ни машины нет, какой же это авторитет!
– Вы для себя выработали спасительные правила жизни, установки?
– Не уверен, что это может быть рецептом для каждого, потому что я обладаю определенным набором собственных достоинств и недостатков. Среди моих ведущих качеств – упрямство, врожденное желание что-то делать. КПД у человека, как у паровоза, иногда проделаешь огромный путь, и в последний момент все рушится, а чтобы начать заново, нужно быть либо фанатиком, что опасно, либо обладать внутренней запрограммированностью. Ты подвержен иронии, тебя выводят из себя, говорят, что ты тупой, ты должен принимать целый ряд условностей, подстраиваться… Я полагаюсь на свои человеческие качества, отталкиваясь от того, что должен сделать, и должен верить, что сделаю это. Сделать и понять для себя, пользу я приношу или вред. Тем более, что врагов и людей, которые с тобой борются, всегда предостаточно. При таком индивидуальном пути в жизни тебя начинают испытывать, потому что ты раздражаешь: почему позволяешь себе быть таким упрямым, таким независимым? В результате собираешь на себя большую лупу, которой сам себя активно прожигаешь. Я ни в коем случае не считаю себя несчастным человеком, наоборот. Естественно, иногда беру на себя больше… Возникает больше проблем, но это я сам беру, мне не на кого роптать.
– Для вас кино – способ наиболее полной самореализации?
– Кино – это то, в чем я себя нашел. Я был актером. Все складывалось вполне успешно, то есть я достиг такого уровня, чтобы не чувствовать себя угнетенным. И все-таки я не мог достаточно полно выразиться. Ушел из театра в момент, с актерской точки зрения, когда мог иметь все, что нужно человеку, занимающемуся театром. В своих фильмах я не играю и не хочу. Никаких комплексов на этот счет у меня нет.
Вам никогда не хотелось заложить душу дьяволу, чтобы облегчить себе творческую жизнь?
– Никогда не хотелось. Конечно, как каждый человек, я поддаюсь иногда искушению, но мне всегда удавалось отражать эти искушения не умом, а чисто интуитивно: вот это нельзя делать. Проблемы моих взаимоотношений с дьяволом – они у любого человека бывают – лежат в другой области, в области характера. Хотя говорят, что судьба человека и есть характер. Но то, что я не на стороне дьявола, – это точно. Предложений с его стороны было достаточно. Причем авансы все время увеличиваются. Но, думаю, мое искушение уже не в области увеличения аванса.
– Творцу по духу ближе сатана?
– Наверное, да. Это связано с нашей традицией восприятия Бога. Наш Бог строгий, стерильный… На самом деле это нечто совершенно другое: радостное, живое, ироничное… Я не могу принять религию такой, как она сформулирована, – слишком прямолинейно. И от этого мне тяжело. Ведь если ты к чему-то присоединяешься, сразу делается легче. Легкости мне иногда не хватает, и я страдаю.
– Вы не замечали, каких людей к вам чаще прибивает – носителей черной или белой энергии?
– Точно – носителей белой энергии. Меня настораживает другой момент: ни с кем в жизни я не остался в абсолютной связи, в дружбе до смерти. При том, что дружу с людьми, люблю людей. Никогда не был человеком, который мистически влияет на окружающих. Ко мне не прибивало учеников, истерических женщин, кликуш. Хотя я понимаю механизм, как стать таким "магнитом". Но мне гораздо ближе более человеческие отношения. Для меня "черное" – это вещи, которые сбивают с настоящего пути. В детстве я выработал принцип: если все бегут налево, то надо идти направо, если все говорят "иди туда", никогда туда не ходи. Благодаря примитивному, казалось бы, принципу я очень много в жизни выиграл.
– Бывает так, что человек, с которым вам было хорошо, стал для вас пройденным этапом, полустанком, который вы миновали, а он продолжает вас тянуть к себе и мешает двигаться дальше?
– Да, обязательно. Я перестал изображать, подыгрывать. Если я не хочу с человеком общаться, я никогда не поступлю плохо по отношению к нему, сделаю что смогу, если понадобится, но быть с ним в близких отношениях перестану. Мне почти 44 года, я несколько раз отходил от своего поколения, принадлежал следующему поколению, еще одному… Я не с ними, у меня нет с ними общих интересов, мне хочется с более молодыми генерациями проживать какие-то моменты. Иногда я первым вижу что-то молодое и талантливое. Но обидно, что оно не находит своих границ, своей формы, не делается достаточно интересным. Есть три фазы развития любого явления. У нас, к сожалению, первая фаза бывает часто, вторая – случается, третьей почти не бывает. То есть мы ни в чем не доходим до совершенства, нам хочется бежать дальше, дальше. Мы кочуем по жизни, по пространству. Не зря мы такую территорию занимали.
– У вас случаются периоды усталости от жизни?
– Конечно. Я отношу это за счет физического состояния организма. Апатии бывают у всех людей, просто раньше они у меня случались реже, потому что был моложе. Наша среда ужасно угнетает человека. И остаться веселым, живым трудно, потому что очень глупая жизнь. Если бы я был человеком свободной профессии, писателем, художником, я бы создал себе мир, в котором существовал бы, как в вакууме. Но моя профессия – производство. Огромное количество людей, характеров. Я должен быть и купцом, и дельцом, жестким, хитрым… Спасает то, что я прошел актерскую школу и могу изображать, никогда не подпуская к себе, не выдавая истинных чувств. Главное – не доиграть до момента, когда это начнет тебя волновать, то есть в игре начнешь входить в "серьез". Тогда ты пойман, тебя растопчут, ты проиграл. Нельзя поддерживать себя подобными установками: я должен, мое предназначение. Это очень опасно для художника. Так же, как создавать гениальные произведения. "Я должен сделать талантливую картину" – звучит как "я должен влюбиться". Что значит должен? Не получится. Тебе необходимо пребывать в состоянии уверенности, одновременно понимая, что ты такой, как все, – может не получиться. При этом убеждать остальных, что обязательно получится, иначе люди не станут тебя поддерживать. Полгода я работал во Франции, делал фильм, был один среди чужих. Больше всего поначалу угнетало, что ни с кем не мог посоветоваться, поделиться. Я говорил оператору: мне кажется, здесь надо вот так и так… С вопросительным подтекстом. Он смотрел на меня как солдат на вошь, не понимая, чего я от него хочу. Ему требовались определенность и конкретность: "Делай вот так!" Меня убеждали, что с людьми следует поддерживать близкие отношения для пользы дела, всех шармировать, расточать улыбки, дарить подарки, дурить, как я это называю. А я уважаю тех, с кем работаю, и дурить их не могу. И не понимаю, почему два часа должен обхаживать гримера, чтобы он выполнил свои обязанности. Гример должен быть профессионалом, настроенным на работу. Конечно, все не так буквально. Со всеми у меня были хорошие отношения. Просто там, во Франции, нет умиления, нет путаницы между жизнью и работой. У нас оператор, видите ли, трудится, потому что меня любит. Не надо меня любить! Работай. Если б мы это поняли, наша страна взлетела бы. Потому что энергии много, но она испаряется бессмысленно, в пустоту. Можно сказать, что наша жизнь тяжела. Но ведь когда говоришь человеку: если ты тоскуешь оттого, что нет колбасы, сделай так, чтобы она была, – хотя бы это ты можешь сделать? – в ответ: да-а-а, буду я ради колбасы… Опять противоречие. Если тебя не интересует колбаса, живи ради чего-то другого. Это интересует – добейся этого. Как дети. Они никогда не требуют чего-то глобального. Они добиваются конфеты, скажем. Я уважаю ребенка за то, что вот он хочет конфету и получит ее. Можно направить его энергию на иное, лишь бы был результат.
– Комплекс жертвы, которая лелеет в себе этот комплекс и не хочет с ним расставаться?
– Да, поглаживает, наслаждается… У меня были разные периоды. Мне не давали снимать четыре года. Я брался за другую работу, за любую, и за нее отвечал, мне стыдно было делать ее плохо.
– Какие у вас взаимоотношения с одиночеством? Вас не угнетает это состояние?
– Одиночество хорошо, как разнообразие, но это опасная вещь. Человек ставит себя в неестественные обстоятельства – он отходит от жизни, постепенно это превращается в болезнь, в наркотик. У меня в гороскопе, хотя я с иронией отношусь к этим вещам, написано, что я не участвую ни в каких акциях. Я еще смеялся: тупой гороскоп, а точно написано. При том, что я часто чувствую, что меня могут сделать лидером, люди мне симпатизируют, я могу обаять, роль сыграть. Но я всегда ухожу от лидерства. Мне не нужны власть, место, пост. Меня это не пугает, просто не нужно.
– Задатков тонкого диктатора в вас нет?
– Абсолютно. Я считаю, что с людьми надо договариваться. Меня сбивает иногда мой тон – от нервности я иногда неправильно себя выражаю.
– Понятие "черный человек", "мой черный человек" для вас значимо?
– Да. Человеку, такому, как я, ближе всего состояние печали. Самое прекрасное чувство. Но очень опасно получать удовольствие от печали. Это и есть мой черный человек. То есть я могу дойти до такого предела в этой печали, что почувствую бессмысленность всего, что делаю… В такие моменты я понимаю, что лучше бы куда-нибудь поехать, чем-то увлечься.
– А как вы освобождаетесь от разлада в себе?
– Это бывает не часто. Я все-таки делаю то, что хочу. Человеку важно найти свое место. Это может быть любовь, семья, ребенок. Тогда он дальше сможет… Но если у тебя дома нехорошо, не к кому пойти, это, конечно, чудовищно. Тогда можно пойти в церковь, еще куда-то, где много народу. Хотя я в таких местах себя плохо чувствую.
– Каковы же ваши источники питания?
– Любовь. И когда что-то получается, мои фантазии, представления, когда я вижу, что все гармонично, то, что я много лет выстраивал, и никто не верил, а оно подтвердилось.
– Ваши фильмы вас устраивают?
– Да. Это не надо понимать так, что они совершенны. Я очень страдаю, что сделал в них что-то не так. Но это дети. Там все живое. Все мое. Нет ничего сделанного вопреки себе. Все думают, что кино – массовое зрелище и что должно быть огромное количество подтверждений, что это хорошо. На самом деле, нужно подтверждение двух-трех людей.
– Вас знают как режиссера "Черного монаха", остальные фильмы мало кто видел.
– Вот именно. Меня никто не знает. Обо мне есть некий слух. А ведь я сделал четыре маленькие картины и две большие – "Черный монах" и "Красная серия", по фотографиям, ее я снимал во Франции. "Монах" у нас почти не шел. Он шел на Западе, куплен многими странами, получил два хороших приза. А здесь меня просто выгнали со студии. Не какие-то консерваторы-начальники. Мои же коллеги. Как со мной поступили, равносильно тому, как если бы человеку сказали: тебе надо сделать операцию – лоботомию, которая превращает человека в другое существо. Если за подобную рекомендацию я способен поцеловать руку, тогда я раб, ничтожество. Я ни на кого не затаивал обиду, не собираюсь мстить. Могу просто не дать руки. Вот вся моя акция. А французы меня поддержали… Я показывал "Черного монаха" в Венеции, и мне говорили: у вас перестройка, а вы "Черного монаха" снимаете, как так можно? И спрашивали, как я отношусь к "Маленькой Вере". Очень хорошо отношусь. Но нельзя же путать. Есть галоши, ботинки, а есть произведения искусства. Мне в голову не придет сравнивать Густава Малера и Фрэнка Синатру. Глупая система сравнений. В Америке кино занимает место среди таких понятий, как ресторан, одежда, врач… У нас теперь это тоже – одежда, врач, магазин. Если вас устраивает подобное кино, пожалуйста. Я такое кино не снимаю. В моем сегодняшнем фильме лежат деньги трех продюсеров: французского министерства культуры, "Мосфильма" и советского предпринимателя. Причем, человек, в котором я сомневался, далекий от кино, помог мне больше остальных. Потому что он всю жизнь сам пробивался. Он знает, если уж дал деньги, то должен помогать до конца, иначе глупо связываться. Я благодарен французам. Не было бы их – наш продюсер не возник бы. Ведь он вкладывает, потому что получит прибыль в валюте. Плюс – престиж. Ему не стыдно будет показать: вот я делал картину, такое имя… Простой пример. Мамонтов, кажется, купил в Париже картины Гогена. Терпеть этого Гогена не мог, но купил, а ему там говорят: мы тебе даем по 15 тысяч за полотно – продай. Продал. Опять поехал в Париж, увидел, что картины уже стоят по 100 тысяч франков каждая. И купил все снова. Вот таких людей сейчас нет. Это другое сознание. А не просто: гуляет купец! Он понял, что ошибся. И он все равно не ошибся. Поэтому Гоген есть в наших музеях. А сегодняшнее наше сознание – копеечное. Я очень здравый человек. Потому что выживал всегда из ничего. Но мои аргументы не слушают. Если бы нашелся человек, желающий заработать на кино, пришел ко мне, я бы сказал: вот этому, этому, этому дай снимать – пять лет будешь терять, а потом получишь обратно свои денежки, потечет ручеек. Для своей биографии я знаю одну вещь: свои сценарии я сначала приносил сюда, а потом вынужден был предлагать кому-то там, но никогда не поступал наоборот. Всему есть пределы. Перестройку в кино делали как бы под меня, под Сокурова, под Кайдановского… И как поступили со мной, с этими ребятами? Какая-то половинчатость кругом. Студия и не частная, и не государственная. И рубль не работает, и не рубль не работает. Дурость.
– Как называется ваш последний фильм?
– "Прорва". Я никогда не снимал социальных картин. Но эта очень социальная. С точным названием. Все очень хорошо у нас в стране, но все почему-то ужасно. Картина о многом. В ней нет какой-то одной…
– Идеи?
– Я категорически ненавижу идеи! Они довели искусство до полной потери искусства. "Гамлета" можно в любое время ставить – всегда будет точное попадание. Вот в чем гениальность. Нет у Шекспира идеи… "Прорва" – это слово, которое не переводится ни на один иностранный язык. Поэтому французы переименовали в "Московский парад". Раньше я бы возмутился, протестовал, а сейчас решил – пусть. Там есть парад, так что, по сути, верно. Будет так: "Прорва. Московский парад". Фильм о том, что люди обожают порядок. И это правильно. Поэтому в картине идеальный порядок, ни одной "вонючей" фактуры. ВДНХ! Балет! Вокзал!.. И ужас, происходящий на фоне этого великолепия, пафоса, этой монументальности. Ад. Зато все танцуют и поют. "Герой" фильма – женский характер. Женщина – существо асоциальное. Как она воспринимает реальность, как выживает. В то время, когда все мужчины занимаются главным дело жизни – готовят парад, за что потом их всех расстреливают. Каждый бьет себя в грудь и говорит: ты понимаешь, что на мне висит! А на них висит – парад. Это абсолютно истинная история…
P.S. Иван Дыховичный умер в 2009-м на 62-м году жизни.
Она не могла не сесть
(интервью с актрисой Татьяной Окуневской в 1995 году)
Бесстрашная и прямолинейная Окуневская, которая всей своей биографией заработала право и на цинизм, и на своеволие, сполна оплатив и то, и другое.
Первая часть ее мемуаров "Татьянин день" сразила непривычной откровенностью. Она довольно безжалостно, иронично и язвительно описала все и всех в своей жизни. И я захотела посмотреть на женщину, которая никого не пощадила. Дверь открыла седовласая стервочка с блестящими от азарта глазами. Она выглядела молодой и задорной, как если бы только что удачно развела по квартире двух любовников, одного спрятав под кровать, а второго – в шкаф, и теперь лукаво приветствовала нагрянувшего из командировки мужа. Такая ситуация в ее духе. Это дух любительницы приключений и поклонений. Всю жизнь (за исключением, наверное, лагеря) мужчины кидаются на нее или на колени перед ней – кто на что способен. Как раньше ей присылали букеты роз, так сейчас молодые почитатели приносят с собой гитару, водку и любимые ею консервы с морской капустой.
– Татьяна Кирилловна, когда вы писали мемуары, у вас не было этических сомнений: стоит ли так откровенно рассказывать, как вас насиловал Берия, как спивалась актриса Валентина Серова, как увивался вокруг вас Константин Симонов, как пытались загубить вашу карьеру Тамара Макарова и Сергей Герасимов? Вы ведь не только себя обнажили, но и многих людей, в том числе живых.
– Когда уже написала, сомнений не было. Но когда только решалась, я долго думала. Этот кретин Горбачев мне все испортил. Я дала слово, что не умру, пока не напишу воспоминания, чтоб народ знал. А я так воспитана папой, что обязана исполнить клятву. Но тогда правда и искренность еще не были разрешены. И я половину творческих сил тратила на придумывание иносказаний, чтобы хоть где-нибудь напечатали. И вдруг на тебе – пиши как хочешь. И пришлось все, написанное с 1986 года, спустить в туалетик. Поэтому книгу я обдумывала дважды. Но при любых обстоятельствах я собиралась писать все как было. Мне же нужна эпоха. Я родилась в революцию, пережила три войны, с финской, переворот, перестройку, черте что на одного человека… Я и хотела, чтобы за спиной героини… Я ненавижу быть актрисой… А, про эпоху. Был такой самый талантливый художник на "Мосфильме" по фамилии Шпинель, он недавно умер, москвич, еврей с русской культурой, как Гердт, но с таким акцентом, что ничего нельзя было понять, когда он говорил. И во время войны в Алма-Ате, куда эвакуировали "Мосфильм", Эйзенштейн начал снимать "Ивана Грозного". А Шпинель был еще и алкоголиком. Я его знаю с "Пышки", моей первой картины, где были потрясающие декорации и костюмы, у меня таких костюмов больше никогда не было… Эйзенштейн вызвал Анатолия Ефимовича и велел срочно сделать эскиз дворца. На следующий день Шпинель принес такие гениальные эскизы, что все онемели. А Эйзенштейн вдруг засмущался и говорит: "Это блистательно, но эпоха-то не та". На что Шпинель ему: "Эпоха не та? Вам не та эпоха? А питание та?" У меня это на всю жизнь осталось присказкой: а питание та? Это насчет эпохи. А как можно не написать о Берии, ведь это было чудовищно с точки зрения коммуняк! А что касается Тамары Макаровой и Сергея Герасимова… Понимаете, мы все думаем, что нас не видят, что мы не такие. Ведь к ним все так и относились. Ничего же не перевернешь. Я пришла в кино, мне не за кого было зацепиться, без образования, не профессионал, и встретила с их стороны сплошной лед. Такие они были. И не только ко мне, ко всем. Вопрос стоял так: заменить фамилии или нет? Мертвым я не стала заменять. А потом у меня заскок. Я не мистик, но считаю, что имя, данное человеку, ему и предначертано. Оно сливается с личностью и становится уже характеристикой.
– Вы не забываете обиды?
– Ой, еще как забываю! Вот вы мне можете гадость какую-нибудь сейчас в квартире сделать, я побегу за вами, закричу: да вы дрянь! – повернусь и уйду, и забуду сразу же. Иначе я бы не выжила. Я вообще не понимаю, что значит О-БИ-ЖАТЬ-СЯ. Мне говорят: "ты дура", – а я думаю: если этот человек так сказал, значит, он такой человек. Собака лает, ветер несет. Он не имел права так сказать. Он не должен был тогда со мной общаться, раз считает, что я дура. А что прощать-то? Человек зарезал мою дочь. Я могу ему простить? Я не могу простить – это ведь ОН сделал.
– Но что вы к нему будете испытывать? Ненависть?
– Нет, я не умею ненавидеть. Почему он зарезал? Если она сама виновата. Вот зять измолотил мою приятельницу, молодую, ей 60 лет, и она такая зануда. А он был пьян. Ее увезли в больницу. Да, он хам, шофер, но дочери очень вкусно с ним спать, и у них чудные дети, двое. Во-первых, не надо жить с детьми. Я бы лучше обратно в лагерь ушла, но не стала бы жить с дочерью. Во-вторых, она действительно зануда. В тот момент ей надо было уйти в свою комнату, закрыться и не лезть. Так что я разобралась бы. И если зарежут… не хочу говорить "дочь", но кого-то, то я прежде узнаю почему. Может, убитый человек совершил жуткий поступок. Смотри в корень.
– В ваших мемуарах есть такой грустный вывод, что Бог дарует вам любовь и дружбу с отчаянным концом, и у вас нет власти удержать ни любовь, ни дружбу…
– Да, это во мне заложено. Меня как-то спросили: "А вы могли бы не сесть?". Не могла. Характер такой. Я сама виновата во многом. Да, лезла на рожон. Но иначе это была бы не я. Ведь требовалось подхалимничать, от чего меня просто воротило. Я не могла уехать в Югославию ни к Тито, ни потом с Поповичем, послом в СССР. Наверное, так и надо. Кто знает, может, я бы их через месяц зарезала, если бы вышла замуж и жила с ними.
– Ваш жизненный путь буквально усеян мужскими сердцами.
– Да, я нравилась, в меня влюблялись безумно. Но еще надо и самой влюбиться.
– И всякий раз получалось так, что вы лепили мужчин, подтягивали их до себя.
– Это тоже эпоха. Такие были мужчины. Меня спрашивают: почему вы жили с Горбатовым, не любя его? А как я могла с ним не жить? Третий отец для девочки – это было бы слишком. Дом я создала спокойный, хороший. И мне было жалко Горбатова. При всем моем жутком характере.
– По чьему все-таки доносу вас посадили?
– Этого никто не знает. Хотя, в принципе, донос был и не нужен. Я подходила под все статьи. Я читала дело, там ничего нет, просто балаган, мол, мне не нравились советские песни типа "Кипучая, могучая…". Какой-то бред. А интуиция мне подсказывает, что дело было в Абакумове, в пощечине, которую я ему дала. Почему он меня не изнасиловал в тюрьме, не знаю. А сейчас мне как-то везет – замечательная литература с неба падает. Мой сосед, слесарь, очень милый человек, вдруг приносит книжку об Абакумове. Я читаю и сопоставляю. Мои испытания – ничто. Он же, оказывается, в цепях сидел. И какова же была его страсть ко мне, если в то время, когда я была в тюрьме, он едва разошелся с первой женой, женился вновь, и жена была с грудным ребенком, и все-таки он любил меня. Представляете, какой страшный был циник. И в то же время мужчина. Я думаю, что конец моей книги будет в сто раз интересней, потому что получится чистый детектив.
– У вас в книге промелькнул термин "нувориши". Тогда тоже были "новые русские"?
– Молодец. Я считаю себя великой пророчицей. Я не знала, как их тогда назвать, но класс людей, которых я описала, это то, что теперь называется номенклатура.
– В ваших мемуарах ощущается тоска по интеллигентным людям, вы постоянно оказывались в не своем кругу и мечтали, что интеллигенция еще появится. Она появилась?
– Ко мне пришли с телевидения, им негде было снимать, кроме как у меня дома, и я сутки ковер чистила. И сказали: можете произнести монолог о чем захотите. Я изумилась: это так непривычно, – и согласилась, хотя вовсе не хочу сниматься, ничего не хочу, мне бы только книгу закончить, потому что жить осталось мало. Я прочитала чудную статью академика Амосова, где он пишет, что ему осталось пять лет. Он все подсчитал. Он же великий человек. Ему восемьдесят лет, как и мне, значит, этот срок подходит и мне. У меня хобби: на последние деньги я подписываюсь на журналы "Наука и жизнь", "Знание – сила", только на "Химию и жизнь" мне сейчас не хватило. Наверное, я была бы ученой, могу читать сутками, не отрываясь. Мне интересны новые идеи, открытия, новые люди. И вот в этой телепередаче я произнесла монолог об интеллигенции – так мне захотелось. Но так как я патологически невезучая – еще хорошо, что в доме пожар не начался, – я вдруг смотрю, что оператор почти падает в обморок, хватается за голову. Оказывается, пленку давно заело, и я все говорила напрасно. Второй раз переговаривать – это же немыслимо. Я говорила о том, что мы уже не интеллигентны, безграмотны, не образованы, не воспитаны. После Серебряного века всех интеллигентов расстреляли, выслали. А мы уже отбросы. Я в восторге от рабочего класса. Он удержался за эти десятилетия. Если остановятся заводы, шахты, то все полетит, все наши правители слетят со своих вершин. Ведь как поступали те же шахтеры, когда хотели Ельцина. Они выходили сплоченной массой и говорили: хотим. А сейчас они только просят денег. Они, видимо, понимают, что нельзя менять коней на переправе. А крестьяне… Их жгут, бьют, а они все-таки идут на землю. Так что только мы в дерьме, извините. Это идет по инерции. Я – папина, а папы уже не стОю, дочь моя – комси комса, а уж внуки – ну, просто…Где, как воспитаны? Это вымирание, деградация. Система нас уничтожила. Против нас восстановили и рабочих, и крестьян, даже мещанство ехидно говорило: "шляпку надела".
– Что ж такой непрочный стержень у интеллигенции?
– Да, у следующих поколений непрочный. Половина спилась, половина черт знает во что превратилась. По пальцам можно пересчитать достойных. Еще есть Лихачев, Амосов. Мы же чудовищно разобщены. Одиночки. Я как-то услышала по телевизору Зиновия Гердта. Более русского, исконно русского человека я не встречала! Рот открываешь от изумления перед его мыслями. Он старик, но жизнь воспринимает, как ребенок. И он мой единомышленник. Как же мы 60 лет рядом, в искусстве, и даже не разговаривали. А какой интересный Караулов. Злой. Но вот это новая интеллигенция. И он спросил Гердта о том, что для него самое большое счастье в жизни. И тот ответил: обнять единомышленника. Просто меня выразил. И еще сказал, что для собственной души важно не понимать, что ты делаешь добро, и тем более не говорить себе: ах, какой я добрый. Мне сейчас "Мемориал" прислал какую-то вонючую курицу, а я вегетарианка. И я поднялась на 14-й этаж, там удивительная семья погибшего летчика, они усыновили двух мальчиков – в наше-то время! Я отнесла им курицу. И, естественно, подумала: какая я добрая. А надо не замечать. Тогда это истинная доброта.
– А кого вы считаете интеллигентом?
– Человека с интеллектом. Я даже предпочитаю злой интеллект, чем доброго болвана. Так же, как предпочитаю сумасшедшую, истеричную, многими нелюбимую Маргариту Терехову, потому что она ТА-ЛАНТ-ЛИ-ВА-Я. Да, жуткий характер, сама себе все портит, но талант. Идиотская добродетель, по-моему, ужасна. Пусть будет злой, жадный… Вот у меня приятельница – очень образованная женщина с патологической жадностью. Ты приходишь к ней, она смотрит, сколько ты съела. Так лучше такая, чем дура дурой, которая двух слов не свяжет. Бог с ними, с человеческими недостатками, лишь бы была внутренняя культура, не знаю, как это точно назвать, теперь все называют это духовностью. Чтобы внутри был духовный мир, как кишки, легкие. Интеллигент – это голова нации. Рабочие – руки, крестьяне – ноги. И без головы нации пшик.
– Вы интересуетесь происходящим в стране?
– Политика меня не интересует. Телевизор я почти не смотрю. Слушаю по ночам радиостанцию "Свобода". Они дают объективную картину. И вот, к примеру, этот женский марш мира. Триста женщин вдруг почапали в Чечню. Это невероятное падение нации. Они пошли на фронт, чтобы забрать своих мужиков. Как если бы Наташа Ростова приехала на Бородинскую битву и сказала любимому: поехали домой. Справедливая война, несправедливая… Это другое дело. Мужчина выполняет свой долг. Ну, хорошо, она схватит сыночка и увезет, и будет прятать, как Мордюкова в каком-то фильме, и оба сойдут с ума. Да ты лучше здесь, в Москве, стой перед парламентом, или как это называется, и добивайся прекращения несправедливой войны.
– Татьяна Кирилловна, а вы считаете себя интеллигентным человеком?
– По-настоящему нет. Необразованная. До всего добираюсь сама, мучаюсь. Но по сравнению со своими детьми я – светоч интеллигентности. А рядом с Лихачевым и Амосовым – темнота. Опять же, если бы не папа, кем бы я стала? Может, шлюшонкой на улице. Как он мне сказал: если сойдешься где-нибудь в подворотне – испорю до полусмерти. Он меня порол. И я знала: мне есть смысл драться за свою невинность. Если б меня не арестовали, я, наверное, и дочку так же воспитала. Но меня посадили как раз, когда она становилась. Бабушка избаловала. Но все-таки дочь – интеллигентный человек, а вот внуки… Она была красивая, молодая, не обращала внимания на своих детей, и вот они выросли… У меня недавно на кухне восемь часов сидел настоящий фашист. Человек из дружины Баркашова. Его привела моя приятельница, которая дружна с его мамой-сталинисткой. Он был пьян, спел мне их гимн, выбросив руку в нацистском приветствии. Ему лет 35, юрист по образованию, работал на Петровке, и его выгнали за взятки. Поначалу он бахвалился, какая крепкая у них дружина, как они сильны, какие у них цели. А я слушала и думала: нет, дружок ты от меня так просто не уйдешь, я из тебя все выжму. Раз уж случай представился. И уже в половине двенадцатого ночи он вдруг размяк и произнес: "А там же я не нужен, дважды после армии строил свою карьеру, и все завалилось, а тут же я буду на коне". То есть это, видимо, такие подонки, которые изломаны, и у них последняя надежда вырваться. Я его спросила: а если, допустим, вы прямо сейчас понадобитесь Баркашову? – и он сказал: не волнуйтесь, они меня через десять минут найдут. Представляете?
– Вы чего-нибудь боитесь?
– Не дописать книгу. Больше ничего. Я не голодаю. У меня нет денег, ничего не покупаю, живу как все, прекрасно себя чувствую. Если бы не мемуары, пожила бы для себя: ходила бы в музеи, обожаю музыку, в театры не хочу… Но сама себе несчастье устроила. Так трудно в таком возрасте менять профессию. Трудно подбирать слова. Одно нужное слово пришло ко мне через год.
– Вы верующий человек?
– Всуе не хочу об этом говорить. Меня, в общем, спасает что-то в жизни.
– Вы писали, что в советской положительной героине в кино не должно быть много секса, поэтому вам давали отрицательные роли, а тем не менее, народ вас любил.
– Да, и до сих пор у меня появляются интересные поклонники. Мне сейчас присылает письма двадцатипятилетний мужчина, Анатолий. Он видел фильмы со мной, которых я не видела: когда у меня совсем нет денег, я соглашаюсь сниматься в эпизодах. Он раздобыл мои открытки, все обо мне знает. И второй адресат – актер в Киеве. Почему они тянутся ко мне, а не к более молодым актрисам, которые демонстрируют на экране такой откровенный секс? Видимо, им надо нечто иное, более интеллигентное.
– И как вас не избаловали мужчины своим восхищением?
– Ну и что? И бог с ним. Я знаю, сколько я стою. Меня раздражают восторги, восхваления. Я сама оголтело влюблялась, меня и баловать не нужно было. Меня очаровывали красивые ухаживания, я думала: ишь ты, как ты можешь. И поддавалась.
– А в кино вы только ради денег снимаетесь?
– Да. Я не хочу. Мне бы поскорее уехать в свою Опалиху и писать, писать. Но некоторым режиссерам удается меня уговорить. Вот сейчас питерский режиссер снимает интересный фильм про мать и дочь. Он был настойчив, уверяя, что только я должна играть. И я согласилась. Я считаю, что талант режиссера – это попадание в актера. Если актриса не выражает то, что хочет режиссер, то героини нет. Раньше в кино снимали любовниц, жен, а сейчас вообще не понятно кого и почему берут, какие-то серые личности эти новые актрисы. Я специально поехала в прошлом году на фестиваль в Сочи посмотреть новое поколение. Ну, к стенке поставь – все на одно лицо. Или я уже ку-ку? Со мной здороваются, а я думаю: кто? Отвечаю: здравствуйте, – понятия не имея, с кем поздоровалась
– Как обычно проходит ваш день?
– В семь утра я встаю, стою на голове – я уже тридцать лет занимаюсь йогой, делаю гимнастику минут 30 – 40, потом душ с чередованием холодной и горячей воды, ем только в обед. И большую часть дня провожу за письменным столом. Меня же из лагеря выкинули покойником, дистрофиком. Лекарства я пить не хотела, в жизни ни одного лекарства не выпила. И вот какая-то цепочка людей, событий привела меня к йоге. Когда ты действительно чего-то хочешь, оно само к тебе приходит. А когда не хочешь, то ничего и нет.
P.S. Татьяна Окуневская умерла в 2002-м на 89-м году жизни, завершив свою книгу.
Сладкоголосая птица юности
(интервью с певцом Валерием Ободзинским опубликовано в 1997 году в газете "Неделя")
Этот голос… Эти глаза напротив… Милая Анна… Спасибо ей, ныне любимой им и любящей, за то, что впустила в дом и убедила поговорить со мной Ободзинского, который решил замолчать. Наговорился, мол, хватит. Так и сказал вначале: последнее мое интервью. К счастью, не концерт. Он не бросит петь, как уже делал это однажды, когда надо было победить алкоголизм и наркоманию, и он ушел работать на галстучную фабрику, потому что большие деньги толкали покупать наркотики и спиртное. Он устал надеяться на врачей и занялся собой сам. И выиграл, оплатив это годами одиночества и безвестности…
– Валерий Владимирович, пытаясь вас разыскать, я опросила многих, и создалось впечатление, что 50 процентов москвичей уверены, что вы в Израиле, 40 процентов – что вы глубоко спившийся человек, и только 10 процентов знают, что с вами на самом деле. Вас это не пугает?
– Нет. Я понимаю, что многие люди так устроены, им нравится сплетничать, и не обращаю внимание на это. Я хочу Вам вот что сказать. При советской власти я допускал много ошибок в своей творческой жизни. В силу того, что все мы были управляемы идеологией, бездарной, неграмотной. Не имели возможности самовыразиться, должны были ходить в одинаковых пальто и шапках, как на параде. И мне приходилось иногда приспосабливаться, хотя по характеру я далеко не приспособленец. Приходилось жить по такой схеме: из одной редакции гнали, шел в другую. Я человек очень энергичный и целеустремленный, люблю добиваться того, что задумал. Сегодня мы перешли к капиталистической системе, это мне нравится, потому что, наконец, я могу выразить себя и могу не торопиться. Раньше мне отводили два часа на запись четырех-пяти песен, при этом не разрешали петь так, как я хочу и чувствую. Я певец манерный. А в те времена подобное не приветствовалось. Так что, то была работа, но не творчество. Сегодня же позволяю себе одну песню записывать целый день. Такая ситуация меня больше устраивает. Прошлые ошибки повторять не хочется.
– Что вы называете ошибками?
– Приходилось порой подстраиваться под требования партии и правительства, не знаю, как правильно назвать нашего тогдашнего хозяина. Требовалось петь так, чтобы это было идеологически выдержано.
– Несмотря на это, ваши песни были популярны.
– Хотя в газетах и журналах их называли пошлятиной, подражанием Западу. А народ любил. Правда, радио и телевидение редко приглашали меня в эфир. Я не был в числе желанных исполнителей. Когда-то Лапин, председатель Телерадиокомитета, запретил Ободзинского на экране.
– Чем же вы были опаснее, скажем, Юрия Гуляева или Муслима Магомаева?
– Потому что, как певец я был не похож на советского человека. Советские люди не могли петь так, как пел я. Гуляев прекрасно исполнял песни про партию, Ленина, танкистов, космонавтов. А я не шел на это. У меня была своя тема. Я певец любви. Каждый человек должен делать то, что он умеет делать хорошо. Это мой принцип. Песню про партию я не мог спеть, потому что никогда положительно не относился к партии, и сегодня не понимаю, что такое партия.
– Откуда у вас такой удивительный голос?
– От природы. Родители пели, но в самодеятельности. Я ведь тоже не заканчивал никаких училищ. И всегда врал, заполняя анкеты, – таким образом, смеялся над нашей страной, где можно было все что угодно говорить, во всяком случае, в нашей профессии, в ней все-таки главное – уметь красиво петь, а остальное – институты, школы – неважно. Поэтому я везде писал по-разному: где – что музыкальное училище закончил, где – консерваторию. Никогда не проверяли.
– И вы никогда не пытались усовершенствовать голос, позаниматься с педагогами?
– Нет, я считал это ненужным. Сам себя ковал. Я вырос на исполнителях Запада, слушая радио, магнитофон, пластинки. Мне все они нравились, но я искал себя, подыскивая в чужих манерах какие-то штампики себе на будущее, в хорошем смысле слова "штампики". Мне и сегодня нравятся Луи Армстронг, Элла Фитцджеральд, Фрэнк Синатра.
– А Рафаэль?
– Певец? Нет, это к Анне, моей жене, она без ума от Рафаэля. Я же люблю певцов-ученых. Скажем, Стиви Уандер. Передо мной на сцене математик, настолько у него все продумано, правильно, где кульминация песни, где сердцевина. Вот что меня поражает.
– Вы так же выверяете свое творчество?
– До этих артистов мне очень далеко. Я себя правильно оцениваю. Для Запада я очень средний певец, то есть голосовые данные у меня хорошие, но по репертуару я не гожусь Западу. Меня часто приглашают в Америку на гастроли, но я себя не вижу там певцом, нет достойной программы. Скажем, с романсами Вертинского я могу поехать, потому что романсы там любят. Все остальное, что я пою, эстрадное, американцы исполняют намного лучше меня. Но в нашей стране я считаю себя первым.
– Как долго вы подбирались к романсам Вертинского?
– Результат моей работы с Вертинским – как раз доказательство того, что я певец своеобразный. Ведь от Вертинского ничего не осталось – там есть Ободзинский. И вместе с тем – еще и Вертинский. То есть я победил. Хотя я не исполнитель романсов, но романс сентиментален сам по себе, и я сентиментальный певец, за что меня ругали, называя это соплями. Я пою в стиле "соул". И всегда пел так, как поют на Западе, обогнав своих коллег лет на 15-20. Смело могу сказать, что по манере, по стилю у меня нет конкурентов на нашей эстраде. Так вот, как-то ко мне пришла Анна, моя жена, мы с ней не расписаны, я в это уже не верю – в штампы, росписи, потому что это у меня третья или даже четвертая жена. И она предложила послушать Вертинского, а я не захотел. Но потом прочитал книгу воспоминаний об этом удивительно интересном человеке и подумал: дай-ка, попробую спеть. И когда альбом вышел, я понял, что совершил подвиг: сделал романсы и по-своему, и хорошо, и современно. Они понравились и молодым, и людям старшего возраста.
– А как отреагировали родственники Вертинского?
– Не знаю. Я ни с кем не общаюсь. Не участвую ни в каких тусовках, не бываю на всевозможных конференциях, презентациях. Я не получаю от этого удовольствия. В какой-то момент сказал себе: нет, Валерий, тебе нечего делать там, где сплошная фальшь, где собираются и говорят друг другу лестные слова. Я прошел через работу в Москонцерте, это была такая грязная, пошлая организация, где тебя все целуют, а за глаза обливают грязью. Я не хочу целовать того, кто мне неприятен.
– Но у вас есть круг людей, с которыми вы общаетесь?
– Нет. Я не приобрел себе друзей – не повезло мне в жизни. Но мне всего 54 года, может быть, все еще впереди. Я бы очень хотел встретить товарища, который в трудные минуты жил бы моими трудностями. В момент популярности вокруг меня крутились сотни людей, не знаю, как их назвать. А когда становилось плохо, около меня никого не оказывалось. И я решил: лучше буду жить себе спокойно так.
– Может быть, виноват ваш характер?
– Возможно, я в чем-то тяжелый человек. Но я не хочу об этом говорить.
– У вас красивая фамилия, это не псевдоним?
– Нет, настоящая, отцовская.
– Какая-то она родовитая, не было ли дворян в роду?
– Были где-то там, по польской линии. Родители приехали в Одессу из Польши. Когда-то у моих предков был там, кажется, завод.
– Вы были единственным ребенком в семье?
– Да. Родителей моих уже нет в живых. Я из очень простой семьи. А воспитала меня улица, был беспризорником, хулиганом.
– О родителях не хотите рассказать?
– Нет. У меня не было времени думать о том, какие у меня родители – хорошие или плохие, я в 15 лет стал самостоятельным человеком, уехал из Одессы в Сибирь, начал зарабатывать, и всю жизнь создаю себе все сам. Родители в этом не принимали участия.
– Кто первый сказал вам, что у вас потрясающий голос?
– Когда я был еще мальчишкой, со мной короткое время занималась преподавательница, учившая меня постановке голоса, она говорила: в вашем, Валерий, горле – комок золота, который будет вас обеспечивать всю жизнь.
– А кто вас привел на профессиональную сцену?
– Творческая дружба связывала меня с поэтом Онегиным-Гаджикасимовым, с его песен началась моя популярность. Но мой трамплин – оркестр Олега Лундстрема. Я проработал солистом полтора года и понял, что дольше оставаться там незачем, я мог погибнуть как личность, как певец.
– Трудно было покорять Москву?
– Я не знаю, покорил ли я Москву, не думал об этом. Я шел впереди успеха. Закончив работу над песней, я ее выпускаю в люди и освобождаюсь для следующей работы. Я не любуюсь своими записями, не хожу с ними, не напеваю. Сделанное перестает меня интересовать.
– Сборники "Неотправленное письмо" и "Колдовские ночи" записаны недавно?
– Да, это я пою сегодня. "Колдовские ночи" – песни композитора Дмитрия Галицкого – записал вслед за Вертинским.
– Среди них есть "Анна" – это посвящение жене?
– Да. Сейчас я собираюсь записать еще один цикл романсов. Все же мечтаю создать программу специально для Запада.
– Да вас же эмигранты на руках понесут с любыми песнями, особенно со старыми шлягерами!
– В том-то и дело, что мне не хочется, чтобы на "ура" меня принимали эмигранты. Хочу завоевать симпатии настоящих американцев.
– Есть ли в нашей стране композиторы-поэты, которые могли бы создать достойный вас репертуар?
– У нас просто стиля нет, которым мы могли бы удивить Запад. Мы на каком-то пре-пред- или даже последнем месте в мире по эстраде. У нас нет своей эстрады, мы только подражатели. Чисто русский стиль – это романс. И с ним я могу поехать, но нужно продумать оправу, срежиссировать, чтобы показать себя там личностью.
– В молодости у вас не возникало желания уехать на Запад от здешних гонителей?
– Были моменты, когда я себя проверял на отъезд из страны. Выступал в Польше и Болгарии, но меня уже через неделю мучительно тянуло домой. Я подвержен ностальгии. И еще я знал, что с нашей эстрадной школой там нечего делать. Это здесь я король, здесь мы все блещем друг перед другом. Музыканты, которые со мной работали, были первыми в стране, а туда уехали и устроились таксистами да киллерами…
– А на что, простите, вы живете, если ничем, кроме творчества не занимаетесь, а песни записываете и выпускаете в свет не спеша?
– Езжу на гастроли по стране – зарабатываю на еду. Выступаю там, куда приглашают. Недавно был в Белоруссии – в концертной программе "Золотой шлягер". Неделю там отдыхал и получал удовольствие от самой программы, от того, как меня встречали.
– А выступать в ночных клубах Москвы вас не приглашают?
– Нет, хотя как-то приглашали в "Метрополь", но я не согласился. Я не считаю это унизительным, наоборот, интересно. Не знаю, как это происходит у нас, а на Западе редки концерты в больших залах, в основном все выступают в клубах. Вот если бы у меня была возможность создать свой маленький музыкальный театр в том же "Метрополе", я бы с удовольствием взялся за это. Чтобы стать хозяином или совладельцем. В моем понятии "Метрополь" – прекрасная визитная карточка: кто хочет послушать Ободзинского, может прийти в "Метрополь"! Может быть, владельцы ночных клубов пока не понимают такой выгоды. Или мы, исполнители, еще слабы для реализации этой идеи.
– Вы коммерчески способный человек?
– Очень. Я знаю, как выжить в настоящее время. Все, что я делаю сегодня, я делаю правильно. В общем шоу-бизнесе не участвую, создаю собственный маленький шоу-бизнес, который будет меня кормить.
– Значит, вам надо знакомиться с денежными людьми?
– Они придут ко мне сами, жизнь их заставит. Или же я сам на все заработаю.
– Валерий Владимирович, у вас дети есть?
– Две девочки – Анжелика и Валерия – от первой жены. Взрослые уже дочери: 18 лет и 26. Одна поет, другую интересует театр.
– Возможно, что скоро на сцене появится певица Ободзинская?
– Не "возможно", а она будет в моем театре. Все это в планах. Может, осуществится, а может, нет.
– А что вам требуется для комфортной жизни?
– Свобода и много денег. Хотя деньги не имеют решающего значения. Я легко откажусь от очень большой суммы, если почувствую, что в деле, которое мне предлагают, есть криминал. Смысл моей жизни – в творчестве. Я себе когда-то сказал: если я в первую очередь буду думать о творчестве, значит, у меня автоматически появятся деньги, если же стану думать о деньгах, автоматически потеряю творчество. Так всегда и получалось.
– Когда вы были богатым человеком, тоже легко расставались с деньгами?
– Да. Очень легко. Я вообще смешной человек. В молодые годы вдруг увлекся золотом, начал в нем разбираться, покупать красивые цепочки, кольца. Потом разочаровался и увлекся мехами: лиса рыжая, черно-бурая, норка…
– И что вы делали с мехами?
– В семью, естественно. Что-то продавалось. А потом я понял, что это глупости, и увлекся картинами и книгами. Образовалась прекрасная библиотека, покупал все дореволюционное, мне было интересно и с коммерческой точки зрения, и с исторической.
– Хватало времени читать?
– Нет, не хватало, так, вскользь что-то успевал. Библиотека у детей осталась.
– Вы, когда с женами расставались, имущество им оставляли?
– Да, такой вот несообразительный человек, или как это назвать? Дурак? Все оставлял, вилок-ложек не делил. Ужасно нерасчетливый я человек. Все меня ругали, и по сей день говорят: почему ты не поделил квартиру? А мне интересно еще заработать, еще создать…
Я ухожу. А этот голос – уже мой внутренний голос – продолжает напевать: "И одно лишь знаю я, и одно лишь помню я, и в одно лишь верю я, что путь нелегок наш. Может, ты звезда моя, может, ты судьба моя, может, ты любовь моя, а может быть, мираж…"
P.S. Валерий Ободзинский умер в 1997-м на 56-м году жизни.
P.P.S. Некролог
Смертельным оказалось пророчество. На обложке второго номера за этот год мы написали: последнее интервью Валерия ОБОДЗИНСКОГО. Правда, подстраховались вопросительным знаком. Он сам так сказал: больше никаких журналистов. Случайно мы умудрились выйти в день его рождения: 24 января ему было 55.
Жил голос. В одесском мальчике, которого приютила бабка-дворничиха, потому что не очень-то он требовался родителям. Пел на пляже, отвлекая внимание, пока друзья карманники тырили кошельки у публики. Потом вышел на сцену: женщины млели и любили, а мужчин пугало протяжное, воздушное, иноземное звучание. Может, они боялись потерять своих женщин. Сам же он не ведал, что творил. Просто «комок золота» вибрировал в его горле, как сказала первый, и единственный, педагог по музыке.
Потом он исчез с глаз, и много лет мы поминали его песни, смирившись с отсутствием певца. А он еще жил. Петь отказывался, но, когда уговаривали, был доволен, что помнят. Не голос устал, человек. Хотя по-молодому фантазировал о будущем. Потому что был большим ребенком, королем песни, нелюдимым молчуном, нашим воображением.
26 апреля Валерий Ободзинский умер. Будто захлебнулся высокой нотой. Или отсутствием желаний. Или просто ушел в голос, теперь уже насовсем.
Я знаю свое место
(беседа с певицей Людмилой Зыкиной 29 апреля 1993 года в Академии народной культуры на Фрунзенской набережной)
Такое ощущение, что после смерти от этой женщины остались только драгоценности, которые непонятно, то ли были, то ли нет, то ли пропали, то ли украдены… Если она их и любила при жизни, то не афишировала этого. Подчеркивала свою скромность, которую ценили тогда в Советском Союзе превыше всего: равенство, братство и их производная – скромность. Символ бедности. Но всеобщей. Я встретилась с певицей в помещении созданной для нее Академии народной культуры. Размеры и обстановка (по сравнению со многими нынешними именными Театрами и Школами) тоже были скромными. Но руководитель Академии была довольна и такой малостью. Она умела быть благодарной. Она была проста и простодушна. По собственной инициативе я вряд ли захотела бы с ней общаться, это было задание редакции. Но я получила удовольствие от беседы, потому что увидела и услышала добрую, милую, трогательную и доверчивую женщину. Все эти качества не от большого ума, но, думаю, именно поэтому к ней тянулись массы.
– Людмила Георгиевна, мне кажется, вам всю жизнь удавалось избегать сплетен о себе и вдруг в позднее время началась полоса слухов, после вашего участия в шоу "Борис Моисеев и его леди": о якобы подаренном Борису миллионе рублей, о здании для его же театра. Не связано ли это с тем, что вы сменили среду обитания, приблизились к миру эстрады, где подобные слухи входят в правила игры?
– Трудно сказать. Дело в том, что я миллион в руках не держала еще. Периодически я получаю деньги, немалые деньги, но чтобы весомо миллион был в руках, не помню такого. Это раз. В отношении того, что я передала Моисееву деньги, это тоже неправильно. Я думаю, что у Моисеева таких денег тоже нет. Он сделал прекрасное шоу, собрал очень приличную компанию около себя, наверное, их нужно было оплачивать, но я не думаю, чтобы это было до такой степени и такие огромные деньги… Что касается каких-то сплетен… всегда говорят.
Одно время говорили, что я алкоголичка, а на самом деле я вообще не пью водку, ну, то есть пью, могу выпить маленькую рюмочку за целый вечер. Потому что я считаю… у певцов особенно, у нас есть такое изречение, что ли: или пить, или петь. Даже если вы, допустим, сидите в компании, выпили, потом еще спели, на следующий день у вас голоса не будет, а мне же надо каждый день петь, репетировать, какой-то тренаж должен быть. Во всяком случае, ко мне это не пристало. Но разговор такой был, даже анекдоты какие-то ходили. Моя приятельница как-то пришла и говорит: Люда, ты знаешь, я поругалась с маникюршей, у нее сидела клиентка, она как будто врач, у которой ты лечилась. Я говорю, от чего лечилась-то? От алкоголизма! Приятельница узнала, где та врач работает, съездила туда. Мне кажется, что ее рассчитали из той клиники. За то, что она лгала.
Многие говорили, что якобы я родилась то ли в Сибири, то ли на Украине, то ли на Волге. На самом деле я родилась в Москве, на Канатчиковой даче. Так что слухи всегда о людях, которых любишь, всегда хочется что-то узнать, и когда одно слово услышишь, а потом еще пять добавишь, а те, кто пять услышат, еще пять добавят, получается цепочка интересных вещей. Меня это нисколько не шокирует, и я нисколько не волнуюсь, потому что прекрасно себя знаю и знаю, что ко мне люди с добром, теплом относятся, и я сама очень люблю наш российский народ и преклоняюсь перед его трудом, его выдержкой.
– По опросу еженедельника "Собеседник" вас назвали читатели в числе десяти самых красивых женщин России.
– Да ну… Мне кажется, что они смеются.
– Нет, на полном серьезе.
– Да? Ну, я очень признательна им, если они видят во мне симпатичную женщину. Понимаете, не обязательна внешняя красота, нужно быть внутренне красивой. Чтобы душа пела, сердце было добрым, отзывчивым. Наверно, за это тоже людей любят. Я в своей жизни еще никому не причинила горя. Никому. Ни женщине, ни мужчине. Так получалось. Лучше себе, чем кому-либо.
Потому что жизнь у меня была сложная, работать рано пошла, в 12 лет, училась и работала всю жизнь, да и до сих пор учусь. Поэтому времени у меня на сплетни или что-то такое не хватало. Я радуюсь женщинам, которые говорят, что не знают, куда деть время. У меня его вечно не хватало. Я очень люблю свой быт, дом, люблю его обставлять, чтобы он был красивым, люблю принимать друзей, готовить обеды. Мне говорят: ну что ты, не можешь кого-то нанять?! А я сама люблю. Мы всегда в поездках и очень редко удается готовить, поэтому я, когда дома, у меня всегда есть обед, даже если я одна, всегда есть первое, второе, третье. Культа я из этого не делаю, но готовлю быстро и интересно.
– А что вы любите готовить?
– Салаты всякие, особенно капустные,
– А есть их любите?
– Я не готовлю нелюбимых блюд. То есть если сама не ем, я его и не готовлю, потому что не знаю, как готовить. Я обязательно должна попробовать, добавить что-то как-то. Понимаете, ведь даже продукты бывают разные. Одна капуста, допустим, сладковатая, а другая немножко жесткая. Вот делаешь салат… Капусту нашинковать, потом туда добавить яблочко, яичко, какие-то фрукты, если есть, все залить или майонезом, или сметаной… И то бывает капуста сочная, а бывает не сочная, чтобы было сочно, значит, надо что-то добавить, какой-то компонент. Поэтому я всегда пробую. Некоторые мои приятельницы говорят, что они никогда не пробуют, по виду определяют вкус. Но это индивидуально.
– Вам в своей внешности что-нибудь не нравилось, хотелось что-то изменить?
– Я всю жизнь искала себе прическу. У меня были длинные волосы… (вошла в кабинет овчарка – Авт.) Ника! Ника, иди сюда! (овчарка подошла, Зыкина потрепала ее по голове – Авт.). Длинные волосы, косы, и я вечно не знаю, как мне их сделать. Все время что-то искала, и, мне кажется, что сейчас я нашла свой стиль и с ним так и осталась. Иногда хочется короткие полосы носить, но не знаю, по-моему, они мне не пойдут и потом с ними надо много возиться, каждый день делать прически. Вот на это времени у меня не хватает.
– Кого из родителей в детстве вы больше слушались, к кому были ближе, доверяли свои секреты?
– У меня мама была вечно занята, работала по две смены. Папа тоже работал много. Я принадлежала улице. И все дети у нас так росли. В ясли я пошла, и на следующий день оттуда сбежала, потому что там днем спать надо было, а я не могла, и маме сказала, что если ты меня туда еще поведешь, так я сбегу, а так буду около дома. И она смирилась. Улица у нас была очень хорошая, не проезжая, жили в деревянном домике, в лесу. Это детское отделение Канатчиковой дачи, там прекрасное место. Поэтому мама за меня не боялась.
Воспитание в семье было свободное. Когда к маме обращались родители моих подруг: что ты их все время привечаешь, у тебя и так маленькая комнатка? – мама говорила: да ладно, пусть лучше они будут у меня на глазах, ну, лишний раз пол помою. Мама моя была очень добрым человеком, гостеприимная даже в годы войны. Она всегда тепло относилась к моим подругам и приятелям. Всех, кто приходил ко мне, она старалась и чаем напоить, дать какой-то пирожок, блинчик.
– Какие житейские правила родители старались вложить в вас?
– Мама старалась, чтобы я была очень хозяйственной. На мне были куры, я должна была кормить цыплят, яиц пошинковать, травы нарвать. С самого маленького возраста мне привили любовь к животным. У нас всегда было три поросенка, потом корова появилась, бычок, кур было много, утки, индюшки. Я рано познала этот труд. Только началась война, а мама сказала: осенью надо сделать огород, чтобы весной он уже был. Помню, выкорчевывали пни, камни убирали. Тяжело было, мне всего-то 12 лет, и погулять хотелось, а мама говорила: вот этот кусочек еще сделаешь, и пойдешь гулять. Мама научила пеня шить, вязать, вышивать, готовить, особенно борщ. Она мне все доверяла.
– Игрушки у вас были?
– Как ни странно, нет. У меня больше было разных инструментов: гитара, балалайка, домра, ударные. Это я очень любила. Помимо этого, любила велосипед. Я рано стала ездить, почти сразу на большом велосипеде, потом каталась на мотоцикле – отцу подарили БМВ за работу перед войной. К технике я была приучена. Я люблю машину. Когда стала работать, у меня была мечта купить машину, И первой я купила "Москвич", потом "Волгу". И сейчас у меня "Волга". Я сама за рулем с 1962 года.
– Любите большие скорости?
– Нет. Я нормально… Я хороший водитель.
– Есть человек, которому сейчас вы могли бы доверить всю правду о вашей жизни?
– Вся моя жизнь – на ладони. У меня нет секретов, я ни от кого ничего не скрываю, да и было бы странно, если бы скрывала, потому что… жизнь была сложная, ее не скроешь и не преувеличишь. Очень много друзей, которые знают всю мою жизнь.
– У вас есть какие-то моральные запреты, которыми вы себя сдерживаете?
– Да. Не делать больно человеку. Потому что сама я прошла через все в жизни.
– Бывало, что вас предавали?
– Да, это самое сложное в жизни, когда разочаровываешься в человеке.
– А сами не предавали?
– Шут его знает. Старалась этого не делать. Когда два года назад я разводилась с мужем, я постаралась сначала приобрести для него жилплощадь, то есть или купить кооператив, или внести за кооператив. Во всяком случае я никогда ни допускала, чтобы человека, с которым прожита жизнь, взять и выбросить. Я считаю, что это кощунственно. Какая бы ни была жизнь, но она прошла с ним, ну, настал такой момент, когда мы перестали друг друга интересовать, по-разному стали смотреть на жизнь, зачем друг друга мучить? Тем более, что меня никогда ничего не связывало, у меня не было своих детей, я вечно воспитывала чьих-то, поэтому легко могла расстаться.
Конечно, трудно переубеждать себя, но я не люблю причинять боль другому и не люблю, когда меня жалеют. Я считаю, что это очень унизительно. Когда я чувствую, что не даю человеку какую-то энергию или силу, что я ему уже не нужна, я стараюсь сама уйти потихоньку.
– А как вы поступаете в ситуации, когда человек, близкий вам какое-то время, становится обузой, мешает двигаться дальше?
– Были в моей жизни такие ситуации. Может быть, до сегодняшнего дня я не нашла той половинки, с которой бы жила. Но на первом месте у меня всегда была работа. Я очень люблю свою профессию, и ей я отдала все на свете. И когда я выхожу на сцену к людям, когда смотрю им в глаза и пою для них, все домашние неуюты кажутся мне мелкими. Поэтому я иногда много терпела. Терпела только ради того, чтобы выходить на сцену и приносить людям добро.
– Как вы заботитесь о голосе?
– Я никогда и не думала об этом. Наверное, то, что Богом дано и родителями… Но, в общем, я его не транжирю, то есть пить я не пью, ну, если говорить так – гулять тоже не гуляю, не расточаю себя, не разбрасываюсь, но если уж влюблюсь, то влюблюсь! К сожалению, так: если люблю, то наотмашь и до конца. Но разлюбить могу тоже сразу, если почувствую, что не нужна. Такое тоже было. Вот я чувствую, что он тепло ко мне относится, но я все равно ему не даю то, что бы он хотел, так зачем мучиться.
Или как некоторые говорят: надо добиваться любви. Я в жизни не добивалась никогда. Я считала: если тебя любит человек, так зачем добиваться, зачем ему лгать, дипломатией какой-то заниматься: то отбросить его, то притянуть. Я считаю, что это трата времени напрасная. И еще хуже – унижать себя и его. Это чувство должно само прийти, такое, без которого жить уже невозможно.
– Вы способны первой признаться в любви?
– Да, и не боюсь этого. Правда, редко это было, почти не было.
– Существуют ли мужчины, которые так и остались лишь вашей мечтой?
– Конечно, существуют, я просто не могу их назвать. Просто я поняла, что не смогу быть той женой, какой они достойны. Ведь артисты есть артисты. Это вечные дороги. А были такие партии, которым нужен уют, семья, и я понимала, что не смогу всего этого дать. И мы остались хорошими друзьями. И он даже не знает… или они там не знают, что чувство у меня до сих пор сохранилось.
– У вас был идеал женщины?
– Я очень любила Клавдию Ивановну Шульженко. Она всегда была красивая, ухоженная. Мне же всегда на себя не хватает времени. Я бывала у нее … ну не так часто, дома и видела, как она заботится о своем доме. Она очень любила духи. Она вся женственная была, уютная. Мне хотелось бы быть такой как она, но, к сожалению, я не смогла добиться этого. Я же себе не принадлежу… Коллективу принадлежу, людям, к который должна каждый день выходить и объясняться с ними в любви…
Я любила свою мать. Мама, несмотря на то что много работала, но отца она любила до потери сознания, несмотря на то что он ей изменял, и она это знала, но никогда не подавала виду. Когда ей говорили: Катя, да что ты, вот он там то-то и то-то! Она отвечала: "Да вы что, это он просто улыбался ей". Она никогда себя в обиду не давала. Она оставалась женщиной, всегда была влюбленная, и окружающие чувствовали, что о ней тоже заботятся. И отец все это чувствовал. И он ей, по-моему, благодарен до конца своей жизни остался.
Он сложный человек был. Очень изящный, красивый, любил одеться, умел зарабатывать, работал агентом по снабжению. И несмотря на то, что был малограмотным, то есть мог расписаться, посчитать, ему надо вот это знать, он это точно знает, но не больше. У него было три бухгалтера очень солидных, которых он содержал – это до войны было. Раньше же другая жизненная структура была, чем сейчас. Он их содержал, они ему во всем помогали, делали всю работу. Отец всегда был для меня эталоном мужчины. Всегда чистый, чтобы он в грязной рубашке, никогда в жизни его не видела, или в грязном белье, несмотря на то что он пришел с фронта инвалид первой группы, всегда возился в земле, не работал, и все равно был очень чистоплотным. И, конечно, мама его сделала таким.
Он пил. Его контузило на фронте, сделали трепанацию черепа, он не мог смириться с этим, страшно переживал. Мама его очень поддерживала. Она его, помню, как-то жалела, а он начал на нее ругаться, и я сказала: "Папа, как тебе не стыдно, ведь она жe тебя так любит". Он так на меня посмотрел: "А ты-то пигалица куда лезешь!? Сейчас по уху получишь". Отец на самом деле был очень добрый. После смерти мамы он еще раз женился. Она была не очень приличный человек, даже очень неприличный. Но все равно я ее держала около себя все годы и считала, раз отец на ней женился, значит, она моя мачеха, и я ее должна была содержать. И вот совсем недавно, когда она умерла… у нее сын есть, мой брат сводный, тоже пьет, хулиганит, у него трое детей, двое с ним живут, а Катюшку я взяла к себе… В общем, такая наша жизнь.
– У вас есть библиотека?
– Да у меня все есть. Книги, большая коллекция пластинок, компакт-диски стала собирать: Бах, Бетховен, Вивальди. Все что угодно.
– Отчего зависит выбор книги, которую вы берете почитать?
– Это, наверно, мой пробел. Я была у Мальцева, нашего известного земледельца, в гостях дважды, и что меня поразило, что у этого человека нет ни одной книги, просто поставленной на полку. Все книги проштудированы, он их или пролистал, или обязательно что-то подчеркнул. У меня, к сожалению, есть книги, которые я даже не пролистала. И очень много. То ли оттого, что одно время много показывали телеспектаклей, много рассказывали о книгах, и после этого уже вроде можно было не читать…
– Берете книги в поездки?
– Конечно. И еще вышивание.
– Чему в своем внешнем облике вы уделяете большее внимание?
– Моя слабость – это туфли. Мне как-то привили, что в моей профессии важны голова, ноги и руки. Общение, дружба со знаменитыми людьми, со звездами много мне дали поучительного. Майя Михайловна Плисецкая, которую я очень люблю, подарила мне два прекрасных отреза. Почему-то мне жалко расставаться с ее отрезами. Изумрудная ткань. Я ужe одно платье из нее истаскала, а сейчас переделали его, сделали накидку изумрудную. Майя Михайловна умнейший человек, обладающий очень большой интуицией, эрудированный человек. Я и Родиона Константиновича обожаю. Я перед ними просто преклоняюсь. И рада, что судьба меня с ними свела.
– Вас судьба сводила со многими выдающимися…
– Ну, понимаете, со многими, многими… но остается… вот вы говорите, что-то остаться должно… Вот они мне теплы, теплы своей добротой, своим отношением. Ну, то, что Родион Константинович написал два произведения, в которых я пела, это для меня тоже очень… И Темирканов Юрочка, я его обожала. Тo есть я со всеми большими дирижерами симфонических оркестров пела благодаря тому, что знакома с таким великим композитором как Родион Щедрин. С Темиркановым, с Рождественским, с… забыла фамилию – потрясающий грузинский дирижер, я с ним пела в Бостоне.
– На взгляд стороннего наблюдателя у вас столь безмятежно счастливая судьба, что хочется назвать вас эталоном удачи. А с другой стороны, это наводит на мысль, что плата за такое везение, должно быть, тоже велика?
– Вы знаете, я всю жизнь трудилась, и я как-то отвечала сегодняшнему дню, всему, что у нас происходит. У нас были "огоньки" на телевидении, каждую неделю проходили. И целую неделю мы готовились к этим "огонькам". Мы уже знали, что вот такая-то будет передача, такой-то режиссер, такой-то редактор. И мы заранее старались подготовить материал, найти то или другое произведение, приготовить костюм. Сейчас об этом никто не думает. Сейчас выйдут на сцену на телевидении – лишь бы попрыгать и поднять юбку повыше. Это ведь настолько не эстетично и надоедливо. А когда готовишься к передаче и знаешь, что в этой передаче будет вот эта звездочка, эта звездочка, и ты должна быть тоже на уровне, то к этому готовишься, и вот это меня все время, наверно, подталкивало к труду. Без труда ничего не получается.
Вот, скажем, сейчас. Мне захотелось песню о любви, притом такую, чтобы она в моем ключе прозвучала, стихи чтобы такого-то и такого-то были плана, чтобы музыка была такой, какую я хочу. Я встречалась с композитором, поэтом, или просто с композитором, который уже связан с поэтом, и говорила: мне надо вот это. Просто так ничего не бывает. Поэтому, когда говорят, вот, мол… Кто-то, по-моему, Юрий Любимов сказал: "Ну, конечно, когда там Фурцевой заниматься проблемами культуры, если она занимается только Зыкиной". Да, я не отрицаю, я дружна была с Екатериной Алексеевной, счастлива, что около такого человека мне посчастливилось бывать, но это не означает, что я с ней была дни и ночи. Я по натуре такой человек – я знаю свое место. Несмотря на то, что мы с ней дружили, и я могла любой вопрос решить с ней, я никогда этого не делала. Может быть, поэтому, у нас дружба была очень долгой и чистой.
Она мне сколько раз говорила: "Ну, Люда, что вы, зачем вам проходить целую цепочку замов?" Я отвечала: "Екатерина Алексеевна, как все, так и я". И я считаю, что это правильно: вам уже принесли тот материал, который вы должны просто подписать, или вы его подпишете, или нет, а так вам пришлось бы давать указание, чтобы вот это сделали, это, зачем? Я говорю, что я всегда, с кем бы ни дружила, всегда знала свое место, а дружила я со многими. И все ко мне с добром относились и относятся. И я счастлива, наверно, этим. Я никогда не злоупотребляла положением другого.
– Вам никогда не предлагали лепить с вас статую – символ России, подобно французской Марианне? Как бы вы отнеслись к такому предложению?
– В общем-то, не предлагали. Но я сомневаюсь, что гожусь для этого, хоть меня и называют – сама Россия поет, Зыкина – это сама Россия. Мне это очень льстит, но я прекрасно понимаю и знаю свое место. Я не злоупотребляю этим и никогда не говорю об этом.
– Вас преследует в снах какой-нибудь навязчивый кошмар?
– Как ни странно, я не вижу снов. Но если я увижу сон, так он почему-то очень такой… все исполняется, поэтому я боюсь снов. Был такой случай, когда мы только с Гридиным поженились, и мне надо было ехать в Таллинн, а он оставался сдавать экзамены в Гнесинский институт. Он меня проводил, посадил в поезд, мы поехали, легли спать с Леночкой, моей костюмершей. И вдруг мне снится сон, что он наклоняется ко мне и хочет меня поцеловать. Я вскочила, так испугалась, потому что я знала, что если человек во сне целует тебя, то с ним что-то случится. Я не знала, как дотерпеть до Таллинна, чтобы позвонить ему. А, оказывается, он по дороге домой разбился на машине, там еще было трио баянистов, которых они везли в аэропорт, и оттуда уже поздно возвращались, был гололед, и они не удержали руль. Ну, хорошо хоть никаких не было плохих последствий – он сломал три ребра, руку немножко, в общем, все обошлось благополучно. Но вот такой был вещий сон.
И притом от меня скрывали, на третий день я только с ним поговорила: где ты был? А он говорит: у нас телефон не работал. А на самом деле он даже говорить не мог, не мог вздохнуть. У меня есть приятельница, которая видит сны каждую ночь. И всякий раз говорит: вот это должно быть, это к тому-то. А я говорю: господи, хоть бы мне приснился какой-нибудь сон. Очень большой.
– Спасибо вам за эту беседу.
– Пожалуйста. Я просто хочу пожелать всем нашим женщинам особенно, потому что на женщин сегодня выпала сложная доля, наверно, терпения и больше уважения друг к другу. Я думаю, что это временное явление, что оно пройдет, улучшение должно быть, потому что я чувствую, что руководители нашего… ну, наше правительство, хоть перед этим много было всякого трепа, особенно когда слушаешь депутатов наших по телевидению, видишь их и когда они так бестактно друг к другу относятся, становится больно, что такие люди возглавляют наше государство. Поэтому мне хотелось бы пожелать женщинам, да и вообще всем, наверное, давайте друг друга любить, надо потерпеть, надо выдержать все это. Русский народ очень отзывчивый, гостеприимный, добрый, сильный, и эту силу мы должны друг в друге поддерживать теплом и добротой…
(Она посмотрела на наручные часы – подарок Ким ир Сена – Авт.).
Второй год подряд мы ездим в Северную Корею на фестиваль, они его называют апрельский фестиваль искусств. Но в общем-то это приурочено к дню рождения товарища Ким Ир Сена. В прошлом году на этом фестивале был конкурс, и наш ансамбль получил первое место. И вот эти два кубка на полке, один мы сейчас привезли, в этом году, и один – прошлогодний. Я в прошлом году получила там первую премию, а сегодня еще мы взяли нового дирижера в ансамбль, и мне очень приятно, что Николай Николаевич Степанов – главный дирижер нашего ансамбля, тоже получил первую премию, потому что он дирижировал большим симфоническим оркестром, большим сводным хором академическим и еще солистами. Помимо этого он еще аккомпанировал тоже с симфоническим оркестром певице болгарке. И все одобрили нашего дирижера. Я очень рада.
И, конечно, наши музыканты и вокальная группа, мы все старались сделать новую программу. И Ким Чен Ир, и Ким Ир Сен одобрили нашу программу. Нас пригласили на будущий год опять в Корею. Мне очень понравилось в Корее. Конечно, народ еще живет бедно, но дисциплина там потрясающая, и самое главное – чистота в Пхеньяне така-а-ая! Тротуар моют руками, представляете! Особенно перед фестивалем. Все убрано, и живыми цветами, клумбы красивые широкие улицы, проспекты…
Ким Ир Сен принимал нас у себя, и когда я задала ему вопрос, как вам это удается, он говорит: ну, у меня ж немножко поменьше страна, чем у вас, а дисциплина покрепче. Понимаете? И вот это мне очень понравилось, то, что дисциплина покрепче.
Он выдвинул опять свои десять призывов или проспектов, аргументов в отношении объединения Кореи. Но все это очень сложно, конечно. Потому что если только ворвется туда Юг на Север, то будет такое же безобразие, как у нас сейчас.
У них там прекрасные Дворцы культуры, театры, хорошо оснащенные и светом, и прекрасной аппаратурой, двигается сцена, то есть они могут любой спектакль сделать на раз. И еще что, конечно, меня очень тронуло, у нас этого уже нет, то, что дети приходят в пионерских галстуках, в беленьких кофточках. Когда я это увидела, у меня прямо слезы на глаза навернулись: а у нас теперь этого нет.
В разговоре с ними я узнала, что у них очень крепкая организация, крепкая, дисциплина у молодежи, их всему обучают, у них на очень высоком уровне стоит воспитательная работа. А вот у меня Катюшка в интернате пять дней, а на выходные я ее беру к себе, ей тринадцать лет, так она мне говорит: "Теть Люда, раньше нас пионерская организация ругала, сейчас я бы уже в комсомол вступила, теперь комсомола нет, некому нас ругать, дисциплины у нас тоже нет". А когда я поговорила с педагогами, они все в один голое говорят: "Людмила Георгиевна, все стали неуправляемыми". Это боль каждой женщины, и как с этим справиться? Что-то надо придумать.
Поэтому у меня очень хорошее впечатление осталось от корейского народа и от того, что у них там происходит. Это слияние народов, несмотря на то что все говорят: корейский народ бедный, но однако же они находят деньги на то, чтобы встретиться с культурой многих народов. Даже от нас на фестивале были украинцы, белорусы, казахи, узбеки… Из России мы были одни, наш ансамбль. Там были кубинцы, болгары, англичане, американцы, французы, около восьмидесяти стран, А в прошлом году Ким Ир Сену было восемьдесят лет, отмечалась эта дата, и было более 120 стран. Представляете, такую махину надо принять. И они это очень красиво делают. Я завидовала белой завистью.
И они обратились ко мне как к Президенту Академии культуры России, чтобы я пригласила в Россию их симфонический оркестр и танцевальную группу академического театра оперы и балета. У них очень красивое шоу на час двадцать. Изумительная музыка, такие краски, танцы, подсветка красивая, то есть я была очарована. Конечно, у нас все дорого, гостиницы дорогие, не знаю, смогу ли я это поднять, но постараюсь, я очень хочу показать все это россиянам.
P.S. Людмила Зыкина умерла 1 июля 2009 года на 81-м году жизни.
Спасение утопающих
(интервью с режиссером Михаилом Левитиным в 1993 году)
У столичного театра "Эрмитаж" было бурное лето. То пожар, то голодовка. Так нынче отстаивают жилплощадь. Белла Ахмадулина назвала Михаила Левитина, художественного руководителя театра "фраер-погорелец". Теперь они говорят, что пожар оказался кстати: обнажил давно прохудившуюся крышу, из-за чего в театре всегда было прохладнее, чем надо бы. И ее починили. И даже успели к открытию сезона. Так что Михаил Левитин, может, и фраер, но уже не погорелец.
– Михаил Захарович, когда вас называют режиссером, вас это не смущает?
– Смущает.
– А что для вас стоит за словом "режиссер"?
– В юности, живя в Тарусе, я попал в бурю на Оке, и понадобилось переправлять детей с пляжа. Страшный ливень. И мужчины передавали детей из рук в руки в лодку, перевозили женщин. Это были добровольные спасатели. Для меня режиссура заключается в попытке провести хороших, надеюсь, одаренных людей на ту сторону.
– И эти люди понимают вашу задачу?
– О-о-о! Ничего они не понимают, они считают, что я обязан вести их на ту сторону. Это касается даже не именно меня, а вообще тех, кто берет на себя функции спасателя. Но лучше, чтобы люди сами могли в ненастье переплыть любую реку и спастись. Человек должен готовить себя к очень мощной самозащите, к умению жить в любых обстоятельствах. Это если стараться говорить образно и красиво. Но если говорить честно, я еще в детстве знал, что такое режиссер, и за этим словом для меня стояло много прекрасного, обязательно связанного с судьбой, а не только с профессией. И для меня это люди, которые умеют все. Хотят, стараются уметь все в жизни. Они свои человеческие возможности обнаруживают до конца. Другое дело – сколько этих возможностей. Но – до конца.
– Можно ли провести такую параллель: актер создан для режиссера, как человек – для Бога?
– Никто не создан ни для кого. Это вообще по самому настоящему большому счету дело добровольное – работа в театре. И добровольное дело – такая форма работы в театре. Положим, артист и режиссер. Ведь в свое время действительно были авторы, большие авторы, и они толково и удовлетворительно для себя воплощали собственные пьесы. В драматургии сильных авторов – не в ремарках, а именно в драматургии – скрыта мощная режиссура. Ее тоже нужно услышать. Но если проводить идеальную параллель, то это дирижер и оркестр. В моем случае – дирижер с композиторскими тенденциями.
– Мне кажется, что режиссер – это человек, который рассказывает о себе с помощью других людей – "загребает жар чужими руками".
– Нет, для меня эти люди – часть меня самого. И события, происходящие с ними… Они сами – такое событие, буквально, их пластика, запах, цвет их волос, отсутствие оных – все это содержание моей жизни. Это не значит, что я весь в театре, с ними, но когда я с ними, то я с ними.
– Вам не мешает, что они мыслят, что по-своему что-то понимают, представляют, не всегда совпадая с вами?
– Мне это всегда интересно, мне бы хотелось, чтобы они больше думали, решали… Единственное, что мешает – когда вдруг обнаруживается непонимание в простых вещах, которого за много лет близости и совместной работы могло бы и не быть. Вот это раздражает меня отчаянно. Семейные такие претензии: как же ты меня не понимаешь, когда столько лет со мной живешь? И тем не менее, я прекрасно знаю, что абсолютное понимание невозможно. Что каждый новый спектакль – это попытка снова обрести прежнее, уже теперь утерянное или оставшееся в прошлом понимание. Но фактически такие отношения с ними, постоянно повторяющиеся, идущие по кругу, – они как и вся наша жизнь, наша история, наш мир. Театр воплощает нечто, похожее на сердцевину круговращения. Мы идем по кругу. Мои спектакли – это все время одно и то же, одно и то же, верчение. Надеюсь, что в этом одном и том же мы становимся интереснее, точнее, изобретательнее.
– Перипетии личной жизни отражаются в вашем творчестве?
– Да! Чрезвычайно! Но они отражаются не сюжетно, а как бы смыслово. Просто понимаешь иначе и природу людей, тебя окружающих, и природу собственной профессии, и вообще как-то иначе понимаешь жизнь. Глубже или хуже, беднее, виднее – это уже не мне судить. Но то, что иначе, – безусловно.
– В вашем труде много мистики?
– Дело в том, что в силу такой простой мизансцены, которая заложена в факте театра, в архитектуре, в пространстве театра, самые обычные вещи приобретают многосмыслие. Это происходит само собой. Все приобретает особый смысл. Но начинать с необыкновенных, мистических вещей не стоит. Надо действовать в кругу простых и понятных тебе вещей. Все равно театр придаст им волшебный оттенок обязательности. Вот тут мистика. Мистика в том, что я отделяю театр от тех, кто в нем работает. Театр – как некое существо. Я убежден, что оно живет.
– Работа над спектаклем не похожа ли на испорченный телефон: актеры по-своему играют, зрители по-своему воспринимают – в результате первоначальный замысел ясен лишь режиссеру и ни до кого более не доходит? Вас это не смущает?
– Все в жизни доходит отзвуком. Нужно работать ради самого путешествия. Надо предполагать просто гигантские препятствия на своем пути, ждать их, хотеть их, и чтоб твой замысел не боялся различных метаморфоз и превращений, вплоть до превращения самого страшного, когда приходит зритель и начинает диктовать свои условия жизни спектаклю. Это самое страшное из превращений – адаптация к залу, потому что зритель уж совсем не посвящен в твои планы, в твои намерения.
– И вы миритесь с этим?
– Да, я с этим считаюсь. В конце концов, можно просто не смотреть свои спектакли.
– А как вы поступаете с человеком, который садится вам на шею, начинает болтать ножками и погонять вас в нужном ему направлении?
– Таких людей не было. И никогда не будет. Если они возникают, я с ними просто расстаюсь – они уходят из этого театра. Я говорю, что их не было, но вспоминаю, можно ли назвать поведение тех или иных близких мне актеров таковыми. По прошествии пятнадцати-двадцати лет при моей подчеркнутой любви к тем, с кем я начал идти и с кем старею и считаюсь с ними, конечно, кое-кто пытался проявить власть надо мной, но так как у нас нет понятия административной власти, а есть понятие художественного авторитета в театре, то я не выдерживаю этого, и мы расстаемся.
– Актеры отличаются от других людей?
– Это абсолютно другие… вы говорите "люди", я не знаю, можно ли назвать их этим словом. Я называл их словом "отражения". Я писал, что актеры отражают тех, кто в них смотрит. Конечно, это почти так, тоже не выражает до конца сущности. Да не обидятся на меня актеры, что я говорю, мол, они не люди. Я вкладываю в это более мощное значение, в то, чем их надо было бы назвать. Потому что они – сама природа. Конечно, когда ты имеешь дело с самой природой, такой переменчивой, это безумно тяжело. И потом, не забывайте, что они существуют по одну сторону зеркала, а ты существуешь с другой стороны зеркала. Естественно, они видят все ровным счетом в обратном отображении, и тебе приходится бесконечно представлять себе, что они там видят, и переводить им свой взгляд на их язык. Это чудовищно трудная работа, которая безмерно меня раздражает, так как я занимаюсь еще и литературным трудом и могу излагать для самого себя то, что хочу, непосредственно теми словами, на какие способен, без перевода. Я не говорю о результате.
– Актеры порой говорят, что настоящая жизнь для них – в театре. Это у них извращенное мироощущение или они обостренно чувствуют то, что не дано постичь нам?
– Конечно, для них настоящая жизнь существует в театре, потому что это жизнь свободного, воплощенного человека. Жизнь, в которой ты воплощаешь свои мечтания. Они же все время живут в художественной реальности. Одним нужны наркотики или какое-то опьянение, или какая-то занятость, а они заполняют жизнь воображением. Причем, я повторяю, это духовно зримая жизнь – они могут воплотить самые безумные свои желания и эмоции, могут стать кем угодно, почувствовать что угодно и пережить часы победы над, в силу обстоятельств, бескрылыми существами или теми, кто не подозревает о своей возможности взлететь. Конечно, им можно позавидовать: они живут в воображаемом мире.
– В творчестве режиссера чего больше: космических озарений или чернорабочего труда?
– Реальности. Это не труд и не космическое озарение. Я должен быть им, актерам, всегда интересен. И для этого я должен быть собой. Все время быть собой. Я должен бесконечно теребить свою душу, давать ей работу. Ни обстоятельства мои, ни судьба не позволяют мне успокоиться. Я нахожусь всегда в новых для себя обстоятельствах, а если они новые, то и я новый. По-моему, я актерам еще не надоел. У нас прекрасная труппа театрально сильных людей: и Гвоздицкий, и Морачева, и Храпунков, и Пожаров, и Белоусова, и Романов, и Панченко, и Горячев… очень я боюсь кого-то забыть, много замечательных актеров, которые как бы слушают меня душой, они настроены на эту волну. Пока мы честно существуем как художники, мы друг другу интересны. Как только начнем существовать как обыватели, мы будем не нужны друг другу.
– Они от вас как-нибудь защищаются?
– Конечно. Вероятно, время от времени у них возникает ложное или не ложное впечатление, что от меня исходит некая опасность. Но не на репетициях, на репетициях они от меня никогда не защищаются. Так как актеры люди очень мнительные и часто живущие вне реальности, они могут заподозрить меня в каких-то намерениях, и стоит колоссального труда убедить их поступками, жизнью, что намерений таковых не было. Но это не исключает, что они все равно будут думать, что просто каким-то чудом пронесло, а так планировалось то-то и то-то. Они любят такие ситуации: защищать, подозревать всевозможные катастрофы внутри театра, внутри города, общества. Я их понимаю, потому что они должны быть в подвешенном состоянии. Подвешенное состояние – это нормальное состояние артиста.
– Озарение типа "жизнь – театр, и люди в нем актеры" вас посещало когда-нибудь?
– Нет-нет, я говорю вам совершенно точно, что жизнь к театру не имеет никакого отношения. Театр существует сам по себе и изредка озаряет нашу жизнь. Люди – какие они актеры? Просто шантрапа. Шантрапа вне категории выразительности, вне эстетических, духовных категорий. Большей частью мы являемся шантрапой.
– Бывает ли так, что, наблюдая какую-то житейскую ситуацию, вы думаете с досадой: как плохо срежиссировано?
– Это если относиться к режиссеру как к провокатору, который нечто устраивает. Ситуации интересны мне, только если они самой жизнью срежиссированы, а если срежиссированы какой-то партией, какой-то общественной ситуацией, – это мне совершенно не интересно, это преходящее. А вот жизнь подсказывает иногда изумительные вещи, но я вам скажу, что не все их видят. Восприятие зависит от индивидуального взгляда художника. Надеюсь, то, что мне дозволено видеть Богом и моим скромным даром, я вижу один.
– У вас есть ощущение своей избранности?
– Да, у меня есть ощущение, знаете, какое… Никогда не думал о славе и, судя по тому, как течет моя жизнь, если вы присмотритесь к ней, я никогда ее как бы не искал и не добивался, не строил свою биографию как биографию, на людях происходящую. Но дело в том, что я родился и сразу попал в очень сложный и прихотливый механизм жизни и по-прежнему кручусь в этих шестернях главного механизма, приводящего в действие жизнь. Мне всегда интересно. Я все время в интересном мире. Говорят, что я обольщаюсь: мир не так интересен, как мне кажется. Я что-то не понимаю, о чем они говорят.
– У вас премьера – "Женитьба"…
– Спектакль называется "Женитьба Н.В. Гоголя". Название не случайно. Говорить мне нечего, кроме одной особенности этого спектакля. Мне кажется, в нем остро-остро будет ощущаться колоссальная разница между мужчинами и женщинами. Разница, в принципе, убийственная. И эта разница мне давно ясна. Я вообще не уверен, что мы представители одного вида. И думаю, что и у Гоголя были на этот счет очень сильные сомнения. Вот этот взгляд, если он не придуман, а органичен для создателя, бросает на спектакль весьма неожиданный свет. В спектакле много секретов. Еще хочется, чтобы людям было забавно сидеть в зале.
– У вас нет ощущения, что в театре сейчас все меньше нуждаются в актрисах, в женщинах, то есть мы постепенно идем к японскому театру "Кабуки", где все роли исполняют мужчины? Но в русском варианте.
– Просто между женщиной-актрисой и всякими бесконечными "мисс", которые возникают в нашей жизни, уже трудно усмотреть разницу. Нет женщин-клоунесс. Я всю жизнь любил женщин на сцене, и такие актрисы, как Татьяна Васильева, Лия Ахеджакова, еще я назвал бы несколько имен, не хочу сейчас называть, такие актрисы нужны любому театру, и ни к какому "Кабуки" бы не стремились… Или пусть они будут другого плана, как Алиса Коонен, предположим, героико-романтические индивидуальности. В общем, нужны очень мощные личности, но их же мало. А женщина себя и в обществе, и в театре обрекла на роль какой-то "мисс" и тем самым поставила себя в очень неравное положение. Она как будто отдала свои права, а взяла какие-то другие права. И таких актрис, как моя любимая актриса Серафима Германовна Бирман, острая, позволявшая себе быть смешной, некрасивой, нелепой и от этого иногда становившаяся действительно прекрасной, их мало. И, конечно, они рожают, что нормально, уходят, на них сложно делать опору. Но, думаю, основная причина – в качестве женской актерской индивидуальности…
Из этого театра актеру невозможно уйти первым. Театр уйдет сам, как почва из-под ног неверного. Наденет кепку, клетчатое пальто и ускользнет в боковую дверь смутным обликом режиссера. И почувствуешь отчаянную опустошенность, потому что давно уже говоришь его голосом, жестикулируешь его руками и даже голову держишь очень похоже – вперед упрямым лбом. Это не ты уйдешь из театра, а он уйдет из тебя. И придется начинать с пустоты.
Мужчина в возрасте корсара
(интервью с режиссером Михаилом Левитиным в 1996 году)
Михаилу Левитину пятьдесят. Враки. Женский нюх делает на него стойку. Левитин – ловушка для дам. Хотя по внешнему статусу – режиссер, художественный руководитель московского театра "Эрмитаж". Диалог наш вывернул на женщин целенаправленно, потому что молва сложила образ Дон Жуана, Казановы, кого-то из этого ряда мужчин-ловеласов, пиратов в отношении женских прелестей. Первый вопрос про театр "Эрмитаж" у приближенных к нему: кем в данный момент увлечен Левитин? Со стороны собеседника была готовность отвечать откровенно, но с одним условием – без имен.
В споре между двумя началами – мужским и женским – правда висит где-то сверху, орошая отношения то проливными слезами, то водопадом восторга. Вот что прояснилось: не каждому мужчине женщина простит нелицеприятное в адрес своего поля. Но Левитину я не то что простила, а признала его правоту – право быть ТАКИМ мужчиной. И не только я, как свидетельствуют летописцы его побед на поле битвы с женским полом.
– Михаил Захарович, в ваших спектаклях женщины всегда на каких-то подсобных ролях или же в губительно-соблазнительных образах: то у вас Командор женщина, то черт. А вы, создатель спектакля, словно бы договариваете диалог с какой-то конкретной на тот момент дамой, произносите последнее слово в споре с ней, последний гвоздь вбиваете в отношения. Что же вам сделали женщины, что вы их такими видите?
– Кругом виноват, потому что. Это единственный сильный комплекс – комплекс вины перед всеми и встреченными, и не встреченными женщинами. Больше я за собой особых трагических комплексов не знаю, а этот есть. Ничего они мне кроме добра не сделали. Я всегда был под очень крепкой женской опекой. Мне никто не отказал в любви – и духовной, и любой другой, когда была в этом необходимость. Но ваше наблюдение мной слышано на протяжении целого ряда лет, что какие-то химерические образы женщин в театре, искаженные характеры, пластика, все на бедных женщин. Может быть, это, повторяю, моя колоссальная зависимость и тянущийся шлейф греха, совершенного мной по отношению к ним? Люблю ли я мужчин больше женщин? Да, я люблю мужскую дружбу. Да, в общении со своими детьми, невероятно обожая дочь, отдаю предпочтение дружбе с сыном. Я больше доверяю мужчине. Может быть, в этом какие-то детские воспоминания. У меня прекрасная мать, но мама-папа для меня был отец. И наблюдая за сложностью взаимоотношений в семье, я видел правоту отца и капризность мамы. Мне кажется, что вот это как бы ожидаемое поведение женщины, пользующейся своей властью, минутной, временной, – она этого не понимает, а если понимает, то пользуется этим тотально, – меня и раздражало в детстве. Эта роль, которую взяла на себя женщина и которую она изумительно, виртуозно играет. Я понимаю, что это сделало с ней мужское общество. Или Бог. Или природа такая, что-то там устроено иначе. Я очень четко и давно отделил нас от них биологически – мы два абсолютно разных вида. Есть еще третий – артисты, но это другой разговор. Я не знаю законов, по которым существуют женщины, что меня невероятно раздражает. Не знаю, о чем они думают, когда я ухожу, когда они со мной, когда хотят, чтобы я либо ушел, либо был с ними. Я ничего не знаю. Тем не менее закономерна зависимость от них. Я не только мужская, но и детская – отношение к женщине как к матери. Что я вижу в них? Чаще всего неестественность. Вынужденную, может быть. Напряжение судеб. Я сочувствую этому молча. Действительно безумно переживаю, если виноват в дополнительном напряжении, драматизме жизни той или иной женщины. Но простить им эту неестественность не могу. И несвободу простить не могу. Они для меня все-таки дизайн жизни, украшения. А когда я выстраиваю их как украшения, то это неполноценно. С вашей точки зрения, например, и других людей. Это деформация. Мне говорят: искривление, вы просто предвзяты.
– Похоже, что в отношениях с женщинами вы упреждаете удар, который они могут вам нанести. Вы наносите его первым.
– Никто их них никогда, пока, не нанес мне даже малейшего, как говорили в Одессе, шелобана. Какой там удар!
– Потому что вы старались покорить женщину прежде, чем она покорит вас?
– И этого не было. Не было таких сложных взаимоотношений. Я просто брал. А потом что-то возникало. Может быть, это жестокость, которая есть у нас всех, такие метаморфозы власти над другим существом. Может быть, некрасивое поведение. Но я совершенно точно знаю, что от меня часто ждали некрасивого поведения. Вот это самое поразительное. И смирялись с тем, что это так. ПРОСИЛИ быть плохим.
– А может, это мужское самооправдание?
– Может быть. Но я для себя перебираю сейчас началЫ взаимоотношений и – ничего подобного у меня не было. Я сделан в достаточной степени не противоречиво. Есть какой-то изъян, но я не могу его определить, не вожусь с ним, просто чувствую его. У меня возник в детстве очень сильный реальный образ. Знаете, когда ребенок влюбляется. И этот образ исключительно визуально стал образом, лицом моей женщины. Врач, сибирячка из Иркутска, более чем русская женщина Вера Иннокентьевна – она, к горю моему, два года назад умерла, – мамина ближайшая подруга, делавшая мне, малышу, уколы. Очень неумело делавшая, я помню, тем не менее любовь от этого ни в коей степени не исчезла. Такая вот блондинка с тенью от скул на щеках, с рокочущим немного голосом, со светлыми глазами, которые во время смеха слегка закатываются. Роковая, возможно, немного холодноватая женщина. По контрасту с моей мамой и со многими южными женщинами этот образ запал в душу. Я всегда подсознательно искал таких женщин. Хотя они были разные. И я очень способен ими увлечься. Я не вижу в женщине некрасивое, не вижу возраст. Я могу не просто сыграть, что воспринимаю очень старую женщину молодо, я буквально так ее воспринимаю. У меня была удивительная история с Ритой Яковлевной Райт-Ковалевой. Думаю, что не последнюю роль в нашей дружбе сыграло такое льстящее женщине восприятие. Ее познакомили со мной в театре на таганке, на спектакле. Ко мне по коридору шла старуха лет 65-70. Но я видел: ко мне идет девочка семнадцати лет. Она подошла – это девочка семнадцати лет. Ничего я не придумываю, я буквально общался с существом моложе меня. И эта девочка-старуха отзывалась мне вдвойне-втройне. Что-то она, вероятно, умела поворачивать в себе для того, чтобы нравиться. Потому что оснований легко понравиться у нее не было никаких. А потом уже, когда она сильно состарилась, я физически постарел вместе с ней, потому что эта девочка вдруг исчезла… Когда я смотрел и смотрю вслед женщинам, у меня всегда ледяной столбик восторга стоит во лбу. Так что садистических наклонностей у меня нет. Может быть, избалованность вниманием к себе, сибаритство иногда и приводит к нехорошим играм, но длятся они крайне недолго. А во время разрывов, уходов, расставаний вообще исчезают, никакого торжества победителя у меня не бывает. Я бы с удовольствием платил всем пособия. У меня комплекс человека, который должен каждую содержать.
– Вы уважаете право женщины не быть вашей?
– Не уважаю. Я не понимаю таких прав. Какие у них основания? Я ведь не Ален Делон, и если уж начинаются со мной такие отношения, так они должны дойти до своего завершения, иначе не нужно начинать. Что такое это завершение? Я странно дважды женился. Непонятно, как это получалось. Почему женился? Почему они хотели, чтоб я был мужем? Я не годен в мужья, и жизнь это доказала. Тем не менее, я все-таки удерживался, не сам, меня удерживали. Одним словом, потрясающие женщины были в моей жизни!
– Значит, женщины заманивают вас в некие отношения с собой: то в брак, то в менее обременительную историю? Вы на них вину перекладываете?
– Да, я переношу вину на соблазн. Абсолютно библейское восприятие этих взаимоотношений. Я не говорю "сатана", я сатаны не видел, не знаю… Одна чудесная и важная в моей жизни женщина недавно сказала: вы – сатана, но со светлой энергией. Я такого еще никогда не слышал и думаю, что это замечательное определение. Я им очень удовлетворен.
– А как вы относитесь к институту брака?
– Очень плохо. Хотя совершал такую ошибку. Я долго думал, зачем это все надо. И понял, что государству нужно нас пересчитывать, знать, где мы находимся, сколько у нас детей. И оно организовало такие купюры – брачные свидетельства. И все мы там записаны-перезаписаны. Мне всегда неловко было выходить и двигаться по городу семьей. Хотя в детстве мама, отец и я были семьей. Но я всегда сидел и знаю это твердо, что внутри семейной процессии – проблемы. Проблемы, не дающие права так идти. Самое страшное и сложное, что ты все равно считаешься с присутствием рядом находящегося человека. Да, прекрасный человек с тобой, живущий для тебя, тобой. И все равно это тебя обязывает. Пишешь ли ты, думаешь ли – с коррекцией на этого человека. Даже если он растворяется в воздухе комнаты, забыть его невозможно, исключить нельзя. Может, и не нужно исключать? Нужно. Для того, чтобы к себе пробиться, и так столько преград! Любовь хороша секунду. Ее тоже многие не замечают. Я ради этой секунды живу. Взгляд, на тебя брошенный… Я видел такой взгляд. Я тогда женился. Все отдал, потому что так не бывает, так не смотрят. Это на меня посмотрел кто-то главный из нее. А потом возникает, конечно, инерция, ужасная вещь, когда ты уже умеешь общаться с женщиной, обманывать ее, увлечь собой, знаешь свое обаяние и пользуешься им. И главное – все получается. Когда все получается, ты начинаешь слегка презирать не только себя, но и ее. Такой вот комок отношений. Но сейчас, в период этого интервью, я хорошо отношусь к женщине. Очень хорошо, понимаете? У меня сейчас мощная внутренняя жизнь, слишком меня несет, боюсь, что подведу кого-то.
– Вас не посещает мысль, что женщина тоже может вас использовать?
– Да, конечно, но она использует меня так, как мне нужно. Никто из них особенно не пользовался мной, никто не делал на мне карьеры. Все, что мог, я охотно давал, даю, потому что мне нравится быть щедрым. Меня всю жизнь все вокруг называют растратчиком. Мне нравится даже делать вид, что у меня есть много. Одалживать, чтобы казалось, что у меня немало. Мне вообще нравится корсарское время любви: такое безобразие, захват, веревочные лестницы, покорение сердец, иногда насилие… Потому и невероятное тяготение к Латинской Америке. Казалось бы, убогая цивилизация во многих странах, слишком большая близость к природе, подражание некоторым не самым лучшим европейским странам и так далее. Но для меня эти люди с мафиозными ликами, с пистолетами, кинжалами, с чувственным обожествлением вакханки, потной, лежащей в гамаке или сидящей на балконе, – это роскошь. Когда я слышу латиноамериканские песни и представляю в песке босые ноги девчоночки, смуглой, чудной, я понимаю, что продлил бы себе жизнь такой встречей. Конечно, как говорил Введенский, кажется, что с женщиной никогда не умрешь, что в ней есть вечная жизнь. Он имеет в виду даже момент близости, как момент еще одного рождения. Это потрясающее восприятие, безусловно, детского человека. Видите, как он цепляется за женщину в надежде еще прожить какое-то время. Поможет она или не поможет, не от нее зависит. Но бывают чудные минуты добра, нежности, идущие от женщины. Даже самая часто употребляемая женщина, когда тебя обнимает, все-таки возвращает тебе веру.
– А вас не смущает, что женщина, которую вы берете в жены, получает на вас право?
– Очень смущает. Я становлюсь собственностью. Я собственность всех. Странная вещь. Вроде так независимо живу и так, в общем, ускользаю, но отношение ко мне как к собственности от окружающих постоянно. Не только от женщин, но и от мужчин. И не то, что я не могу себя поставить. Я уверен, что есть люди, которые меня боятся как административное лицо, есть люди, которые боятся, что я им изменю, брошу их. И, тем не менее, я – эдакая дорогая собственность. Не могу шагу сделать в личной жизни, чтобы это не было обсуждено и не вызвало возмущения целого ряда хороших окружающих людей. Просто не имею права. Меня беспрерывно пытаются направлять. Даю вам слово, ничего им не удается. НИ-ЧЕ-ГО. Хотя момент волнения, страха у меня возникает. Они начинают мне внушать, что я делаю ошибку. А у меня нет духа противоречия: сделаю ошибку! Я знаю, что буду делать так, как делаю, но задумываюсь, почему они это говорят. Наверное, снова видят во мне изъян, и он опять меня подведет. Я смотрю на свою подругу и думаю: милая моя, ты должна меня бояться. А почему? Что я, собственно, такого дурного ей делаю? В конце концов, каждая встреча, я надеюсь, проходит не без взаимного обогащения… Когда потом ты понимаешь, что тебя хотели женить, это такое разочарование. Я вообще предлагал в моем чудесном браке, от которого у меня двое детей… Я очень трудно на него шел. На протяжении первых четырех лет до брака я все время говорил: давай вот так жить всю жизнь, рожать, любить… Но даже она не считала это для себя возможным.
– Может, она боялась потерять вас?
– Вряд ли она думала тогда, что случится потеря меня. Есть один страшный момент, связанный с женщиной. Бунин написал: но для женщины прошлого нет, разлюбила – и стал ей чужой. Это такой ужас! Свидетельствующий о том, что они не мы. Что они – хищники. Пожиратели. Хотя, может быть, Бунин в чем-то ошибается, может, внутри у них смятение, не знаю… Нет, не смятение. Бунинско-мое открытие этой стороны женской натуры сделало меня еще более трезвым. Может, она спасается таким образом? Вообще женщина должна привязаться.
– Не потому ли она стремится к браку, что боится упустить вас? Вы вольны найти другую, а ей опять ждать, искать, завлекать – ради своей природы, своего предназначения. Она зависит от вас и хочет еще больше зависеть.
– Может быть. Во всяком случае это очень красиво. Сейчас я ставлю "Сонечку и Казанову" и слышу: почему вы заинтересовались творчеством Цветаевой? Если творчеством Цветаевой, то только в любовном аспекте, ни в каком ином. Я так хочу вознаградить этого труженика любви, как она вознаградила его финальным приходом той девочки, Франциски. Конечно, там и мука, потому что обладать ею он уже не может. Но и чудо возвращения. Вот это финал! Подарок судьбы. Когда приходит тринадцатилетнее существо, знает тебя откуда-то, что уже божественно, и ты прощаешься с миром, баюкая ее на коленях. Разве может быть что-то красивее?
– Это автобиографично?
– Надеюсь. К сожалению. Не хочется думать, что бывает что-нибудь последнее. А вот что замечательно и безумно важно – это как ты проверяешь соответствие вас как пары. У меня такие гармоничные и прекрасные дети – это выкрик не отца, а, скорее, человека, у которого были все возможности потерять своих ребят, и то, что я жив их молитвами, и точно так же жива этими молитвами их мать… Они сохранили наш брак в себе. Они его держат, до сих пор не принимая ни ее начавшейся новой жизни, не желая моей начавшейся новой жизни. Они делают это тактично, но в то же время требовательно. Может быть, даже и не надеются на примирение, но хотят это сохранить. Потому что было замечательно соответствие – общая гармония, в результате которой родились два человека – вот это главный результат любви. Вы по детям прекрасно поймете, какие были взаимоотношения у тех, кто их родил… В момент одного коренного решения, на которое еще накануне я не был способен, я пришел домой, порвав с чудесным человеком, и у меня в чужой, снимаемой мной квартире ночью остановились все часы, отрубился телефон и разбилось зеркало. Сразу. Я подумал, что мне надо уйти на улицу. Куда? Тревожить моих друзей, моих женщин? Зачем? Мне никто из них не нужен, кроме одной, которую я не могу тревожить, потому что она замужем. Я понял, что мне конец. А еще одна моя подруга сказала, что днями за мной должен прийти Командор. И я смотрел в окно, на луну и ждал Командора. Его все не было, сердце тяжело слиплось… В полпервого ночи я сказал, обращаясь к сыну: Мишенька, чего-то мне не хочется… И телефон восстановился. И моментально позвонила дочь. Он меня столько раз спасал, этот мальчик. И я ему рассказал, а он мне говорит: папа, я все время с тобой. На такое был способен мой отец, который возникал в общежитии без всяких звонков, из другого города, в тот момент, когда я болел, не зная этого. Это тоже любовь. Больше всего на свете мне нравится образ мужчины, идущего по миру за руку с мальчиком. Такой вот эгоизм пола, мужская солидарность. И тогда можно принять, что смертен, зато со своим другом, сыном, прошел землю. Пройти землю с женщиной – это всегда оглядка, непонимание, возможность измены. Она ведь может изменить? Может, даже когда любит. ПРИВЫКЛА быть неверной. Все очень удивлялись, что моя жена не просто была мне верна, а занята было мной безмерно, но она одна такая, во всяком случае действительно редкая. (Это был семнадцатилетний брак с замечательной актрисой и красивой женщиной Ольгой Остроумовой – Авт.). И потом все равно она забыла меня. Пусть через пять лет. Никогда не надо клясться умереть в один день. Наверное, имеют в виду атомную катастрофу, когда так говорят. Это глупость, я не понимаю.
– Вы хотите, чтобы женщина помнила вас даже после того, как вы ушли от нее?
– Если она меня любила, должна помнить. Если любила НОРМАЛЬНО, она не должна клясться. Я больше ничего не прошу.
– А что есть мужская неверность?
– Похоть. Если ты уходишь просто удовлетворить физическое желание, – это гнусность и обман.
– Это непростительно?
– Отвратительно. Но многие дамы с этим смиряются и не понимают других форм отношений. Как у Олеши: "Валя не будет резервуаром для тебя". Функции резервуара для многих, наверное, норма. Если в юности похоть была спортом, в более зрелые годы это становится обязательством перед грехом. В общем, муть проклятая. Я вообще не был уверен, что умею любить. Да и сейчас не могу сказать твердо. Но все-таки изредка меня посещало чувство зачарованности и печали, которое я смею назвать любовью. Почему-то это не сопряжено с оживлением, весельем, а такая поглощенность чем-то… как будто физически что-то еще в тебе. И странно, глубоким серьезным отношениям никогда не предшествовало физическое желание. Я помню таких отношений в моей жизни два. Но ты только потом догадываешься, что ты любишь женщину.
– Может быть, своей влюбленность вы пытаетесь обмануть себя, победить сомнение в том, что вы способны на это чувство?
– Я влюбляюсь физически. Я очень реальный человек. Влюбляюсь в эти ноги, в этот рот, в голос, в пластику. Я в это влюбляюсь и это беру. Я ужасно привязчив. И если она простит мне мою широкую жизнь, я могу быть с ней двести лет. Понятия измены для меня не существует. Просто есть много параллельных дорог.
– А талант, интеллект – это тоже мужские приманки?
– Не хотелось бы. Хотя много написано, что мы все делаем ради женщин, и тот же Введенский иногда читал стихи, чтобы овладеть, и я уверен, что Александр Сергеевич Пушкин тоже этим пользовался… Да, неплохо нанести такой вот не смертельный победоносный удар. Потом ты увидишь, дура она или нет, ты же сумеешь оценить то, чем ты ее бьешь, ты то знаешь, что это дрянь какая-нибудь, смотришь, а она радуется, чему? И думаешь: боже мой, что ж ты тут сидишь? А настоящая тебя услышит. Не надо скрывать перед женщиной, если у тебя есть какой-то дар, чего уж там.
– Служебный роман между режиссером и актрисой в театре – вещь неизбежная?
– Да, я глубоко в этом убежден. Если режиссер заслуживает любви своих актрис – это вещь даже очень красивая. Я называю это мольеровской историей. Мы живем рядом, абсолютно одним миром, все внутренние связи располагают нас к любви. Творчество – ничто иное, как любовная связь между мужчинами, женщинами. Но если ты просто насильник, пользуешься властью над меньшим, такой ты и режиссер. Зачем долго бегать по свету, когда самые прелестные вокруг тебя? И совершенно родные. Но у меня широкий круг, я не увлекался только актрисами театров, в которых работал. Раньше были аморалки, вызовы в райком, обком… Я всегда плевал на это, хотя у меня было столько из-за этого неприятностей! Я даже не понимал, о чем меня спрашивают. А когда ты не понимаешь, им становится стыдно. Помните, как у Булгакова в "Кабале святош" герой говорит Мадлене: не мешай мне, страсть охватила меня. Такая трогательная фраза. И Мадлена уходит в монастырь, оставляя его с женщиной, которая, возможно, их совместная дочь. История, конечно, чудовищная и в то же время не противная.
– Бывает ли так, что, увлекаясь актрисой как женщиной, вы даете ей роль и стараетесь не замечать, что она с ней не справляется?
– Я делаю ее любовно, воспринимая как актрису. И она какое-то время – актриса. А если она еще и равная – это роскошно! Взаимопонимания с актрисой можно достичь только через чувственные вещи. Актрис-интеллектуалок не бывает, я не верю. С мужчинами туго, а с женщинами и подавно. Я вот был на родах. Полгода упрашивал, чтобы моя подруга, зав акушерским отделением, меня пустила. И я убедился: красиво. Для меня нет ничего некрасивого, кроме насильственного убийства. И появление абсолютно готовенького существа – это удивительная история. Но у меня сильное подозрение, что женщина – просто гнездо, в которое мужчина помещает все им уже изготовленное. Рожает отец.
– Почему же природа доверила это женщине?
– Просто мужчине некогда носить, следить за тем, как пухнешь, ничего не делать.
– Не потому ли актрисы уходили из вашего театра, а женщины из вашей жизни, что вы теряли к ним интерес?
– Актрисы уходили из моего театра действительно тогда, когда я терял к ним интерес, и что же?
– Выходит, это нормальный процесс, и никаких истерик у них по этому поводу быть не должно?
– Никаких истерик! Не надо обманываться. Они всегда знают, на что идут. Женщина очень четко понимает опасность связи, полностью берет на себя ответственность и инициативу. Я никогда в жизни не приписывал себе первого голоса в дуэте. Я понимал, что она РАЗРЕШИЛА мне. А что кончается… Она же понимала, что это кончится. Если обнадеживала себя, то это ее дело. Но я не думаю, что у меня было много дур, которые безумно сетуют и воют.
– Вам не снится кошмар, что покинутые вами женщины объединились, чтобы вам отомстить?
– Нет, такого сна не помню. Наоборот, они бы собрались вместе, чтобы окружить меня заботой, было бы очень хорошо. Потому что мне не хватает их всех. А за что мне мстить? Уязвленное самолюбие, гордыня? Да, есть гордые дамы. Но это их грех.
– Вы это не приветствуете?
– Это не приветствует церковь, Бог.
– А когда женщины из-за вас бьются друг с другом, ревнуют…
– Мне не нравятся распри. Я ненавижу физические, нравственные столкновения между женщинами. Я вообще не люблю женщин в роли мужчин. Не люблю агрессивно вопящую гнусную бабу. Я люблю тишину, люблю находиться вдвоем. Хотя я открыто существую, когда люблю, и не скрываю ни от кого, но я не ставлю задачу вызвать в ком-то ревность или гнев.
– Тем не менее, в вашем театре вокруг вас клубятся интриги, которые плетут женщины. Они вас ревнуют, из-за вас страдают, на вас покушаются.
– Но ревнуют – это не значит, что я был с ними близок. Значит, у нас такая вот семья, такая вот интересная зависимость.
– Михаил Захарович, можно ли сказать, что все победы и поражения в мире происходят по причине того, что всякий мужчина доказывает: я самый лучший любовник, – и в порыве самоутверждения устраняет конкурентов?
– Я думаю, что в большинстве случаев так. Мой случай более надменный: я в упор не вижу своих соперников и даже не интересуюсь их существованием.
– Спасибо.
– Ну, мы тут и наплодили с вами!
Что приводит женщину?
(интервью с актрисой Ириной Метлицкой в 1994 году)
Она умна и красива. Ее можно назвать киносимволом последней пятилетки, потому что время затребовало на экран деловую женщину с благородной внешностью. Независимую и покорную, напористую и осторожную. Хотя образы, созданные ею в кино, редко совпадают с тем, что она могла бы сыграть. Как, впрочем, и в театре. Словно время затребовало, но оказалось не совсем готово. В этом году Ирине Метлицкой исполнилось 33 года. И она воспринимает судьбу, как интересно мыслящего режиссера, под руководством которого ей любопытно жить.
– Ирина, как чувствует себя женщина в возрасте Иисуса Христа?
– А откуда вы знаете, что я в возрасте Христа?
– Вы сами не скрываете это в интервью, говоря, что родились в год Быка. Можно высчитать.
– А-а. Я жду чего-то хорошего от этого года. Он только начался: у меня день рождения был 5 октября. И если задаться вопросом, как я себя чувствовала, проснувшись в возрасте Христа, то могу ответить: очень гармонично.
– Вы живете в очень напряженном ритме, такая стремительная личность, все время в прилетах-улетах, вас не тревожит мысль, что чем больше вы торопитесь успеть, тем больше упускаете?
– Мне жалко, что я еще многого не успеваю, физически не успеваю.
– Морально надорваться не боитесь?
– Я надеюсь на свой год. Морально, конечно, тяжело. Но мне кажется, что у всех творческих людей, чья работа связана с нервными нагрузками, организм приучен сохранять баланс. Почему артисты говорят, что самое страшное в нашей профессии – неопределенность, когда неизвестен распорядок жизни. Это означает невозможность распределить силы. Когда я знаю свой график в течение года, где у меня будет тяжелый период, где отдых, я заранее автоматически настраиваюсь, и все проходит замечательно. Такая вот психологическая зависимость от работы.
– Что приводит женщину в актрисы?
– Каждую – свое.
– А вас?
– Когда я снималась в десятом классе в фильме "Расписание на послезавтра", почему-то меня это захватило. До этого я мечтала стать балериной. А сначала – эстрадной певицей. Когда ложилась спать, я прокручивала в голове целые художественные сериалы: я – такая-то, я – такая-то. И любила просто под музыку закрывать глаза, то есть слушала музыку и видела, как танцую, выстраивался определенный танец. Все эти мечты взаимосвязаны. Подсознательно я тянулась к игре, к сцене. На сцене бывают мгновения, когда ты чувствуешь, как на всех людей, смотрящих на тебя, ты будто накидываешь некое покрывало. Это не власть над ними, власть – вульгарное, неточное слово…
– Обладание?
– Нет. Происходит слияние душ: твоей и людей вокруг тебя. Твои чувства испытывают и те, кто в зале. То, что замирает в тебе, так же замирает и в остальных. Наверное, это самое большое удовольствие, которое может быть в жизни. Можно сказать, что это любовь. Любовь ведь в высшем понимании и есть растворение одного человека в другом. Это не обязательно отношения между мужчиной и женщиной, чисто сексуальные, нет. Наверное, верующий ощущает подобное слияние душ во время молитвы. У меня были такие мгновения слияния с залом. И это дает мне право работать.
– Не получается ли так, что актерская профессия стирает половые различия? Какая разница душе, в какой она оболочке?
– Может, и возникает порой такое ощущение, что стирает, но это плохо, мне кажется. Вообще, почему какой-то актер становится вдруг кумиром? Потому что окружающие факторы так складываются, что у большого количества людей формируется определенное видение – образ. У этого образа лицо, к примеру, Мерилин Монро. Она совпала с потребностью в ее внешности. А потребность родилась из того, что люди читали, какую музыку слушали, как воспитывались. Мне кажется, что артист, который вдруг попадает в свой звездный час, не всегда бывает хорошим артистом. Идеалы меняются в зависимости от смены дизайна внешнего мира. Артист, как воплощение мечты не артистов. Мы немножко затеатрализировались: хороший артист – плохой… Я в жизни встречаюсь с человеком и чувствую, что он мне симпатичен, есть энергетическое совпадение. Так же и с артистами. Мне нравится эта личность, что бы она ни делала. А другому не нравится, какой бы замечательной ни была игра. Потому что во втором зрителе засел иной, симпатичный ему, образ. И всех он сопоставляет с этим идеалом. Общих критериев нет.
– Я знаю, что вам очень нравится Мэрил Стрип. А какой вы ее себе представляете?
– Да, очень нравится. Она удивительно женственная актриса, мягкая, нежная, но с очень сильным внутренним стержнем. Очень неординарная личность, судя по ее работам. Ведь как мы оцениваем человека? По его реакциям. Из них складывается ощущение. Мне хочется все время за ней наблюдать, что бы она ни делала. Неважно, удачная работа, неудачная, я наслаждаюсь общением с этим человеком через экран. Точно так же я безумно люблю Грету Гарбо.
– Вы знаете себе цену как актрисе?
– Я не должна себя оценивать. Можно, конечно, упиваться собственной значимостью. Это все равно, что говорить: я очень хороший человек. Я говорю так о себе, но в шутку. Есть ведь люди, которые меня не любят, которых раздражает сам факт моего существования, и раз есть хоть один такой человек, я не имею права сказать, что я хорошая. Этим как бы подчеркну, что он плохой, но у меня нет права его поучать, перевоспитывать. Он просто ничего не может с собой сделать – нет у нас контакта и все тут. Все люди – хорошие. И все артисты – хорошие. Но мне нужна эта личность, а другому – та.
– Вы как-то сказали, что хотели бы сыграть Гамлета. Чем он так завораживает, причем, и женщин, и мужчин?
– Нет, что касается меня, то это, конечно, шутка. Но в образе Гамлета, мне кажется, собрано все, что обычно случается с человеком. Пожалуй, больше всего люди боятся предательства, да? Человек несет в себе страх перед этой ситуацией, заранее ищет пути выхода из нее, способы переживания. А в этой пьесе именно такая ситуация. И каждый как бы проигрывает внутри себя, что он, наверное, так же не сможет это пережить. И считает, что только он понимает пафос и ужас подобного состояния бессилия. Точно так же, наверное, всех женщин привлекает история какой-нибудь феноменальной любви.
– Клеопатры?
– Да. Это желание показать всем, как женщина может любить, как это бывает прекрасно. Если вернуться к вопросу: почему выбираешь актерскую профессию? – то из-за такой вот возможности проиграть все ситуации. Как у нас говорят – прожить много жизней, прочувствовать разные ситуации изнутри. Устраиваешь некий экзамен самому себе, с одной стороны, и испытываешь много разного в жизни. А чем привлекает актрис образ Гамлета?.. Мне кажется, он написан таким, каким в представлении большинства женщин должен быть мужчина. Сочетание мужественности, жестокости с безумной нежностью, со способностью любить. И всегда женщине хочется приобщиться к идеалу мужчины. Как в пьесе "М.Баттерфляй": "Только мужчина знает, как должна вести себя женщина". Но ведь и каждая женщина знает, как должен вести себя мужчина. Такой же перевертыш. С этой точки зрения "Гамлет", видимо, написан наиболее гениально.
– Ирина, а что приводит женщину замуж?
– Я что-то не помню.
– Как вы познакомились с Сергеем?
– На спектакле. Ну что значит замуж – не замуж… Замужество – это форма быть рядом с человеком всю жизнь. Если ты не можешь без него обходиться. Для меня это так.
– А зачем женщине мужчина?
– Ну, если говорить с долей иронии, то для того, чтобы было куда изливать свою любовь. Женщина – весьма любвеобильное создание, она живет потребностью заботиться, оберегать, и ее счастье, если она находит достойный предмет для проявления этой потребности, а еще большее счастье, если этот предмет отвечает не меньшим запалом. Это такие вещи, которые трудно раскладывать по полочкам.
– Но как вы все-таки познакомились с Сергеем?
– Мы играли двух влюбленных в спектакле театра "Современник". Он уводил меня из спорта, а тренер не разрешал, и была целая трагедия.
– Можно ли сказать, что это первая и последняя ваша любовь?
– Вообще-то лучше мы не будем это печатать, потому что, что бы я сейчас ни ответила… Потому что мое мнение совершенно определенное – человек не может знать того, что с ним произойдет буквально через час, он не ведает, что ему суждено в этой жизни. Но если я так отвечу, будет обида, причем, вековая. Поэтому лучше этот вопрос не затрагивать.
– А как муж вас обычно называет?
– Тоже не скажу. Один раз какому-то журналисту проболталась, а он очень обиделся, сказал, чтобы категорически этого не было.
– Он у вас очень суровый?
– Да, очень строгий.
– Можно сказать, что муж держит вас в ежовых рукавицах?
– Нет, он скорее оберегает меня от всего лишнего. Хотя это относительно. Кто-то считает, что это не лишнее, кто-то – наоборот. Вообще вся жизнь относительна. Понимаете, я такой человек… Вот у меня есть своя жизнь, но, когда сталкиваюсь с людьми, ведущими совершенно иной образ жизни, я с интересом принимаю и то, что у них. За исключением каких-то очевидных патологий, хотя их я тоже могу понять. Я никого не осуждаю. Без кокетства, мне действительно все интересно и многое нравится. А Сережа – более цельный человек. Он считает, что надо так и так, и больше никак. По моему мнению, никого нельзя насиловать. Каждый сам выбирает и строит свою жизнь. Пусть человек стонет, что жизнь его не удалась, но он получил именно то, что хотел.
– Вам по этому поводу не говорят, что у вас каша в голове?
– Нет, я же не все, что мне любопытно, пробую сделать. Вот мне, например, нравится, что люди ходят в ночные клубы, на дискотеки, развлекаются. В принципе, у меня бывает такое желание – пойти. И мне, возможно, понравится там. Но я понимаю, что это немножко не мое. И начинаю просто представлять эту ситуацию, и чувствую, что нет, мне туда не хочется, хотя мне тут же приводят много доводов: а почему бы не попробовать?
– Какие-то вещи можно пережить мысленно?
– Конечно. Зачем переживать это по-настоящему? Можно представить и понять, твое это или нет. Я еще ни разу не ошибалась, когда примерялась к каким-то вещам. Я уважаю людей, которые могут в чем-то раствориться, чем-то сильно увлечься. И уважаю их увлечения.
– А что приводит женщину к материнству? Вас, не женщину вообще?
– Я очень люблю детей. Можно заниматься разными делами, но дети – такая субстанция, которая есть, была и будет. И все остальное в мире происходит в результате рождения детей, которые рожают следующих. Такая вот человеческая заданность, помимо всего остального. Нужно оставить после себя если не памятник, то покрутить дальше какой-то винтик. Может, это покажется обидным, каждый же думает, что он рождается для чего-то немыслимого, но, к сожалению, когда человек проживает жизнь… Все равно у каждого есть свое домашнее задание.
– Вы свое знаете?
– Я смогу сказать об этом только в конце жизни. Может, я сейчас вообще ошибаюсь, иду не по тому пути. Вдруг через полгода или год моя жизнь резко переменится, и я начну с фанатизмом заниматься какими-то иными вещами, и обрету то, ради чего родилась.
– Вы как-то сказали, что не очень доверяете фанатикам, что от них добра не жди. Но Жанна д,Арк, которая вам интересна как личность, мне думается, была фанатиком. И любой талантливый человек одержим своим талантом.
– Да, я боюсь фанатичных людей. Фанатизм – это зацикленность на определенной мысли. А одержимость – немножко другое, мне кажется. Жанна д, Арк была одержима. Может, я неправильно понимаю наш великий и могучий русский язык, но для меня фанатик – это человек, который кроме одной своей идеи не воспринимает ничего. Одержимость же – это не идея, а движение к ней. Движение в пространстве, где возможно существование и других идей. Тогда как дорога фанатика узка.
– Но себя вы одержимой не считаете?
– Не знаю. Наверное, я одержима, если что-то делаю.
– Вы говорили, что вам интересно было бы сыграть Жанну д, Арк при всей нелюбви к общественной работе. А потом вы вдруг стали общественницей – вице-президента Фонда социальных изобретений, ответственной за российско-американские культурные связи…
– Но поскольку сейчас меня закрутила моя непосредственная работа, то с этим делом все немножко затормозилось. Я просто не успеваю им заниматься. Хотя люди, с которыми я работаю, очень меня любят, все время говорят, чтобы я их ни в коем случае не забывала. У меня очень много разных идей, но нужно от дорогого отказаться, чтобы их реализовать.
– А семейная киностудия "Никита и Петр", названная в честь детей, еще существует?
– Существует. Сережа запускает кино "Ревизор". Как режиссер. Еще сейчас репетируется спектакль, где Сережа предложил мне стать художником по костюмам. Современная пьеса, где у героев от силы по два-три костюма, но мне понравилось предложение. Я, конечно, не профессиональный художник и смешно на что-то претендовать в этом качестве, но меня всегда влекла возможность поучаствовать в создании формы, попытаться воплотить визуально то, что переживаешь. В последнее время мне часто говорят: такое ощущение, что скоро вы уйдете в режиссуру. Но я понимаю, что это не мое. Просто бывает так: я читаю сценарий и представляю, как буду играть, и у меня практически складывается в голове кино, я вижу, как это должно быть снято. И обидно в начале работы с режиссером, наталкиваться на то, что твое представление абсолютно не совпадает с его. В худшую сторону не совпадает. Не то, что я такая замечательно умная, просто сталкиваюсь с ней моей эстетикой. А безумно хочется работать с людьми, имеющими схожие эстетические нормы. К сожалению, это практически невозможно – собрать команду людей, одинаково ощущающих мир. Но, мне кажется, только в этом случае можно родить произведение искусства действительно мирового масштаба. Сейчас же режиссеры как правило навязывают всем свое представление: и оператору, и художнику, и актерам. И чаще всего получается ни то ни се, есть какой-то диссонанс: либо режиссера с оператором, либо режиссерами с артистами, либо с художником. Он идет на некий компромисс, потому что кто-то недостаточно понимает, что он хотел сделать.
– Вы продолжаете рисовать или это осталось увлечением детства?
– У меня нет времени, я только смотрю, как Никита, старший сын, рисует. И хочу отдать его в хорошие руки, чтобы научился технике. Может, ему это пригодится в жизни. Кто знает, что его увлечет.
– Он ходит в обычную школу?
– Нет, он ходит в английскую спецшколу. Она какая-то экспериментальная, у них странные предметы со странными названиями.
– Вы ему помогаете учиться?
– Он только пошел в первый класс, а я уехала на съемку, поэтому с помощью пока не получается.
– А вы владеете иностранными языками?
– Я знала немецкий. Но забыла, поскольку нет постоянного общения. Хотя, бывая в стране с этим языком, спустя два-три дня, я начинаю говорить, сама не понимая о чем. Переспрашиваю, люди отвечают, я даже что-то понимаю. То есть на подкорке знание осталось. У меня была замечательная учительница Вероника Михайловна, которая думала, что я пойду в иняз.
– У вас не бывает так, что, увлекаясь человеком, вы увлекаетесь и его занятием?
– Это про меня. Я хочу понять, почему мне человек нравится, и отсюда мне хочется понять, почему ему нравится его дело. Я б, наверное, могла в любой профессии работать.
– Как вы осознаете, что очередной жизненный этап вами исчерпан?
– Мои этапы это: школа; институт, хотя институт плавно перешел в театр, с конца второго курса я уже играла на сцене; театр "Современник"; театр Виктюка. Сейчас у меня другой этап, не знаю, сколько он продлится.
– Тяжело переживаете переходы?
– Я тяжело переживала уход из "Современника". При всех легендах о травле молодых артистов в этом театре, там были один-два человека, которые меня не любили, правда, и они потом смирились. Но основные артисты, народные, которые самые, казалось бы, страшные, меня любили. И зовут вернуться. Волчек и все-все-все. И во мне живет ностальгия по такому вот отношению. Потому что, к сожалению, у моего любимого режиссера Виктюка все было резко противоположное. Когда я от него уходила, я понимала, что не могу не уйти. Этот тот вариант, когда любишь не то, что человек делает как режиссер, а любишь человека как личность. Я потеряла близкого человека, потому что он стал другим. Сейчас он зовет меня назад, предлагает восстановить "Лолиту", предлагает новую работу – "Философию в будуаре", опять свою "Венеру в мехах", но я понимаю, что это фактически нереально, потому что у них уже все развалилось, ни денег нет, ни театра. И еще – я твердо знаю, что никогда нельзя возвращаться к тому, что было тебе дорого. Не выйдет. Нельзя восстанавливать даже очень хорошие спектакли. Этот период жизни был и ушел. С точки зрения эмоций. А с точки зрения логики, мне это уже не нужно. Я была в такой эйфории от работы с ним, от взаимопонимания на уровне полу мысли, мне казалось, что ему под силу любой материал. Но так сложилось, что те наметки, то направление, которым он нас поманил, к сожалению, он оставил и пошел совершено в другую сторону. Мне кажется, он возвращается к самому себе, к худшим своим проявлениям десяти-двенадцатилетней давности, к чернухе, к патологии. Я не хочу в этом участвовать. Хотя очень его люблю. Мне безумно жалко свое чувство, которое было и было удивительным. Но это – прошлое. Возвращая его, можно разрушить и память об этом чувстве, тогда совсем ничего не останется. По моей инициативе у Виктюка перестали играть "Мистерию о не рожденном ребенке". Я почувствовала на первом же спектакле, что зрители отторгают происходящее на сцене. Все устали от скандалов, проблем, отрицательных эмоций. Я сама устала. У меня после этого спектакля всегда оставалась тяжесть на душе. Мне всегда хотелось и хочется в работе трепетных, тонких, нежных чувств. Но так получалось, что я со своим стремление ввысь, всегда опускала зрителей в какую-то бездну. Сейчас жду выхода на экраны фильма Александра Черныха "Я люблю", по прозе Виктории Токаревой. Там есть, как мне кажется, и трепет, и нежность. Полфильма я молчу, эту часть не видела, а на озвучании видела вторую половину, и мне понравилось.
– А кто все-таки будет играть Анну Каренину в фильме Сергея Соловьева, вы или Татьяна Друбич?
– Не знаю. Официально мне никто ничего не говорил, но окружающие утверждают, что я. И Соловьев таинственно говорит: будем работать. Он еще хочет делать со мной спектакль по "Идиоту". Я люблю этот роман. Мне кажется, тема Настасьи Филипповны созвучна теме Анны Карениной. Тоже метания женщины между интеллектом и физической страстью.
– Ира, а вы плачете в жизни?
– Да. Очень борюсь с собой.
– Почему?
– Ну, не хочется же плакать! Хочется всегда быть сдержанной, спокойной. Думаешь: как же люди умеют легко через все проходить, как у них это получается? Как добиться такого совершенства?
– Вы боитесь чего-нибудь?
– Я в основном боюсь за детей. Страхи связаны с ними.
– Есть ощущение, что семья – ваш тыл?
– Естественно, как же без этого. Семья должна быть тылом, иначе для чего ее заводить?
P.S. Этот разговор состоялся 13 октября 1994 года в буфете Дома кино. Наверное, Ирина еще не знала о своей болезни. Но меньше, чем через год диагноз был поставлен – рак крови. И 5 июня 1997 года Ирина Метлицкая умерла на 36-м году жизни.
Душистый ураган
(интервью с альтистом Юрием Башметом в 1993 году)
Он перемещается во времени и пространстве, как ураган. Оставляя за собой шлейф приятного парфюма. Мужчина, который, кажется, прекрасно знает свои слабости и свою силу. И сам же готов мягко иронизировать нат тем и другим. Он воплощает заботливую несуетность. Словно безумствует жизнь вокруг него, а он невозмутимо мудр. Его длинные волосы и острый индейский профиль подобны особым приметам судьбы. Его дар – обволакивать. Глазами, жестами, наклоном головы. Он всматривается, словно чарует. Женщины шалеют, воображая его Дон Жуаном, Воландом… – созданием, на миг приближенным и унесенным. Альтист Юрий Башмет – Народный артист России, профессор консерватории, художественный руководитель и главный дирижер оркестра "Солисты Московской консерватории" – умеет подыгрывать своему невыносимо притягательному демоническому облику.
– Юрий Абрамович, вам близок по духу образ Мефистофеля – Князя Тьмы?
– А какую сторону этого образа вы имеете в виду: наши мистические представления о нем или Мефистофеля как воплощения зла?
– Скорее, символ наших потаенных инстинктов, нашей второй половины.
– Мистике я придаю большое значение – она меня занимает. Я когда-то много общался с экстрасенсами. И они сказали, что во мне нет черноты. Если же говорить о наших мистических представлениях о Мефистофеле, то, возможно, моя внешность наводит на такое сравнение. Не глубже. Хотя музыка – это тоже мистика.
– Вам приятно, когда вас сравнивают с Паганини?
– Меня по жизни сопровождают три образа. Первый – Паганини, Второй – наполеон Бонапарт. Говорят, имеется внешнее сходство с какими-то его молодыми портретами. А третий – совсем далекий от меня образ Юрия Гагарина. Потому что я тоже Юрий. Таким я представляюсь японцам: Гагарин с альтом. Но в основном – первые два. Я плохо знаю, каким был Паганини. Но, думаю, он обладал бешеной энергией. В этом я бы не отказался от сходства с ним – в манере игры с ее страстностью, силой. Если имеется в виду чисто внешняя похожесть – длинные волосы и такой же выразительный нос, – то подобная параллель никакого значения для меня не имеет.
– Вы задумывались, кем были в прошлой жизни?
– Да, но ответа не нашел. Конечно, меня порадовало бы, если б я в прошлой жизни был композитором или дирижером. Это укрепило бы меня в моей нынешней роли, в моих стремлениям. Узнать о себе прошлом, наверно, необходимо именно для того, чтобы найти подтверждение каким-то своим представлениям о себе, способностям. У каждого наверняка бывают случаи, когда он оказывается в новой ситуации, среди незнакомых людей и вдруг явственно ощущает, что подобное он уже переживал, это с ним уже было. В такой момент, видимо, приоткрывается ход в другое измерение. Занятие музыкой – это мой коридор, движение, по которому дарует мне космические откровения.
– Можно сказать, что музыкальный инструмент имеет пол?
– Можно.
– Скрипка – это инструмент женского пола или мужского?
– Женского.
– А альт?
– У альта, скорее, средний пол. Это вообще инструмент-гомосек. Поймите правильно. Я не о том, что у нас принято считать сексуальным извращением и к чему я лично отношусь терпимо и с пониманием. Здесь несколько иначе. Бывает такой тип человека – пожилой мужчина, который окружает себя юношами, не стремясь к получению физических удовольствий. Ему важно духовное общение и передача своего опыта, интеллекта в обмен на молодую энергию. То есть – мысль и интерес к ней. Восприимчивость как толчок для ее зарождения и высказывания. Потребность друг в друге ради гармонии духа. Это высокие чувства. Взаимоотношения с инструментом – некая космическая связь (возврат к первому вопросу по поводу мистики). Нечто, идущее из глубин веков, природой заложенное. Когда-то наградой мужчине, победителю в состязаниях, была молодая лань. Это существо почиталось выше, чем подросток или девушка. Сейчас подобное называют скотоложеством? А ревность, которая бывает между мужчинами и порой заканчивается убийством? Редко какая женщина, мне кажется, способна довести возлюбленного до таких сильных, жестоких проявлений эгоизма. Многие вещи в человеке непостижимы для окружающих, но без них не существует личности. Они выпадают из наземных представлений, границ. Так и отношения музыканта с инструментом выше наших земных подходов. Одновременно, получается, ближе к тому, что подпадает под термин "извращение".
– Мне кажется, к вам неудержимо влечет женщин – она, как бабочки, летят на ваш пожар. Что вас больше радует – успех артистический или мужской?
– Кажется, Пушкин сказал, что служенье музам стоит женской ножки. Приятен успех артистический, который способствует успеху мужскому. Но при этом мужская привлекательность не должна зависеть от музыкальных достижений. Мне хотелось бы, чтобы женщина меня любила не как Башмета, не как выдающегося альтиста или какими там еще эпитетами меня награждают. Порой даже неловко становится от похвал, хотя, конечно, самолюбию лестно. Вообще-то никому еще, наверное, не удалось точно сформулировать, что становится толчком к творчеству. Вот мой сын сделал мне подарок ко дню рождения собственными руками – эдакий мешочек с "начинкой" – подобие музыкальной шкатулки, как он ее себе представляет. Ему неинтересно просто купить подарок, он не видит в этом удовольствия для себя. Дети ведь действительно не принимают каких-то вещей, с которыми взрослые мирятся и срастаются. Что происходит с нами и приводит к совершению скучных поступков? Почему отмирает потребность творить? Боязнь не понравиться, не справиться? У Пушкина, как утверждают исследователи, был комплекс по поводу внешности. Возможно, что он самоутверждался в своих мужских достоинствах с помощью поэзии. Это если примитивно взглянуть на творчество. Добиться женской ножки стихами. У меня ведь тоже был свой комплекс – провинциала. На первом курсе консерватории. Я приехал из Львова, где был местной звездой-гитаристом. Руководил ансамблем, который не успел хорошо "раскрутиться", имея все данные для этого, из-за моего отъезда в Москву. И здесь мне нужно было выразить себя, добиться признания. Каждый из студентов делал это по-своему. Кто-то ударялся в общественную работу, кто-то пробивался подхалимажем и услугами. Были студенты с уже определенным будущим, они и поступили без усилий, скажем, нацкадры по целевому набору. Мне, допустим, надо сына отдавать на учебу, так вот преподавателем у него может оказаться человек, которого мы в свое время как музыканта не воспринимали. Я вгрызался в музыку. Но не корыстно, а опять-таки по воле мистической предрасположенности. В общем, артистический успех неизбежно связан с личностными мужскими амбициями. Но мужскому успеху важно не чувствовать своей зависимости от артистического. Для хорошего самочувствия.
– Чего не хватает солисту, когда он начинает искать, создавать коллектив? Зачем вам оркестр?
– По советским представлениям, дирижер – это некто вроде директора завода. Тогда как инструменталист подобен главному инженеру. У каждого музыканта, ставшего дирижером, наверняка есть свой ответ, объясняющий причину его перехода в иное качество. Один, к примеру, скажет, что это шаг на новый, более высокий уровень. Другой может отшутиться, что дирижеры дольше живут. У меня же все связано с тем, что иссяк альтовый репертуар. Я сыграл всю шедевральную музыку, которая была написана для альта, – ее не так много создано. Сыграл весь альт по той причине, что благодаря судьбе ли, везению ли, своим ли каким достоинствам я стал знаменит и приглашаем в мировые концертные залы. Видимо, оказался в правильное время в правильном месте. Альтистов не так много, а я сделал ставку на этот инструмент и стал пионером в выявлении его возможностей. Я не занимался тем, что безнадежно мечтал о выступлении в Большом зале Московской консерватории, когда меня допускали только в Малый. В душе, конечно, переживал, но не занимался самоедством, самоуничижением. Страдания сжигали бы энергию. А я предпочитал направлять ее на музыку и делал имя и карьеру на Западе, достигая постепенно того, что из тамошних малых залов перемещался в большие – самые престижные. Однажды я осознал, что как альтисту мне скоро нечего будет играть. Тогда еще Альфред Шнитке не написал для меня два альтовых концерта. Я их ждал много лет. И мне подумалось, что стоит переключиться на скрипку, как когда-то я перешел со скрипки на альт. Вернуться в прежнюю семью, не порывая окончательно с этой. То есть попытаться побыть двоеженцем. Как-то во Франции заболел дирижер молодежного оркестра, и мне предложили его заменить. Я отказывался, считая это совершенно иной профессией, требующей других, отсутствующих во мне качеств. Но после долгих уговоров все-таки решился рискнуть. И получилось вполне пристойно. К тому же я ощутил некое равновесие между ролями солиста и дирижера. Оркестр – это как бы семейная жизнь. А инструмент – любовь, которая не отягощает, а даже, возможно, придает остроту семейной упорядоченности. Так я покончил с двоеженством.
– Вы способный дирижер, как вам кажется?
– Я слишком мягкотелый по сравнению с моим идеалом дирижера. Дирижер – это локомотив. Он должен нести в себе такой сгусток энергии, чтобы множество музыкантов играло как один. Мы же не говорим о том, например, что Тосканини палочкой выколол глаз музыканту во время репетиции. Но это естественные и неизбежные моменты профессии диктатора, который в каких-то своих проявлениях – невольник темперамента, дара. А я – тонкокожий человек. Я это ощутил на примере своего первого оркестра, который в полном составе остался во Франции, отказавшись возвращаться на родину. Они предпочли бытовые удобства и минимальную профессиональную устроенность той творческой неопределенности, которая окружала здесь. Так вот сейчас половина музыкантов меня любит и благодарит за то, что я предоставил им такую возможность – выехать и хорошо устроиться. А вторая половина, не получившая искомого, не удовольствовавшаяся итогом, меня за это ненавидит. А я очень не люблю, когда меня ненавидят. Дирижер – это человек, который должен держать дистанцию, не углубляясь в личностные взаимоотношения с музыкантами. Тогда ему проще управлять ими. У меня эта дистанция не очень выдерживается. Нужно быть сильным человеком, чтобы не нуждаться в опоре, не зависеть от окружающих. Вести за собой, ничуть не сомневаясь, что они пойдут. Для этого требуется особые характер – как особое устройство организма. Если опять вернуться к первому вопросу, то для образа дирижера хороши мистические черты. Но музыкальные результаты моего оркестра доказывают, что я справляюсь.
– Вы живете, как ураган. У вас есть время, чтобы наслаждаться жизнью?
– Что значит наслаждаться? Если речь идет о так называемых простых человеческих радостях – почитать книгу или посмотреть телевизор, – то это мне удается, особенно в гостиницах, где одиночество располагает к подобному времяпрепровождению. Если вы имеете в виду, скажем, отпуск у моря, отдых в компании друзей, походы в театр – то этого я лишен. Но мой образ жизни приносит мне удовольствие. Я не существую в узких рамках, чтобы страдать от тесноты и ущербности. В моей жизни есть полет. Правда, мне порой не хватает времени на то, чтобы посидеть, подумать над партитурой, поработать с инструментом лишний раз. Но если все складывается так, как происходит, значит, это моя судьба. И не стоит ей перечить. Я подчиняюсь обстоятельствам. То, чем я занимаюсь, приносит радость в силу того, что я именно к этому занятию призван. Круг замыкается на мне же. Вот, например, два человека. Один умер в 30 лет, другой – в 80. Второй 50 лет после смерти первого мучился от каждого проживаемого дня. А первый прожил интенсивно и наполнено. Каждому отпущен свой срок. И в момент смерти человек может находиться как раз на высшей точке самосовершенства. Я увлекся своим ритмом, и он меня не гнетет. Мне нравится это множество дел и то, что я успеваю с ними расправиться. Возможно, в профессиональном плане я что-то не сделал только потому, что мне не дышали в затылок. Как спортсмен, у которого не находится достойного соперника, впадает в некоторую вялость и слегка тормозит в развитии.
– Вы чувствуете себя режиссером собственной жизни?
– Я скорее исполнительная власть. Хотя… Я понимаю все, что со мной происходит. И когда оглядываюсь назад, мне не кажется, что мною совершены какие-то глобальные ошибки и неправильности в пути. Пожалуй, я чувствую себя режиссером, который обживает предполагаемые обстоятельства. Я – режиссер, но вместе с кем-то, кто выше меня.
Игра в прятки с независимостью
Беседа с хореографом Аллой Сигаловой в апреле 1990 года в ГИТИСе
– Есть Перестройка, нет, все равно приходит весна, распускаются листья на деревьях, так же и у человека независимо от того, кто придет к власти или что придет, все равно люди будут любить друг друга, расставаться, страдать, рождаться, умирать. Это жизнь, которая не зависит ни от какой политики. Прошлым летом я была в Польше, и меня повезли в Освенцим. Меня поразило, что в этой ситуации, в этих страшных бараках… Вы не были в Освенциме? Я приехала больная. Это что-то страшное. В одном из бараков на стенах какой-то заключенный все время рисовал: пустыня, солнце, верблюд, пальма. Понимаете? Это просто можно сойти с ума, то есть даже в тех условиях… Люди писали стихи. Люди влюблялись, любили друг друга.
– В любое время можно найти своего зрителя? Или он вам вообще не нужен? Поэты, пишущие стихи для себя, – больше поэты, чем те, которые пишут для масс и о массах? Чистота искусства?
– Ну, честно говоря, когда мы делали спектакль (первая работа «Независимой труппы» – «Игра в прятки с одиночеством» – Авт.), мы, в общем, не думали о том, как это будет смотреть публика. То есть нет, конечно, об этом думаешь, понравится или не понравится. Но то, что я, допустим, сейчас делаю сцену, которая будет… Ну, это невозможно. Такой установки, наверное, поставить для себя трудно. Мы делали спектакль. Но, наверное, это спектакль во многом про меня. Наверно. Ну, во всяком случае, люди, которые меня хорошо знают, мои друзья, они видят в этом элементы автобиографии. Но если это затрагивает эмоции, если в этом есть чувство, то неужели на чувство кто-то может не откликнуться? Это ж невозможно. Если я иду по улице и если мне человек улыбнулся, неужели я ему не отвечу? Ну не может же этого быть, правда?
– Вам часто улыбаются?
– Ну, наверное, больше я улыбаюсь.
– И откликаются?
– Откликаются!
– Откуда вы появились в этой жизни? Вы дитя перестройки или продукт застоя? Что довело вас до «Независимой труппы»?
– Это долгая история. Началось с ленинградского хореографического училища, которое я закончила, и у меня была тяжелая травма. Мне запретили этим заниматься. Я поступила в ГИТИС на режиссерский факультет.
– Вы ленинградка?
– Из Ленинграда. Я закончила ГИТИС, осталась здесь преподавать и работала в театрах уже, еще даже учась в ГИТИСе, делала всякие постановки. Пришла в «Сатирикон». А из «Сатирикона» уже… Ну, наверное, это такая штука… Знаете, то, что мы отделились от «Сатирикона», в этом есть масса всяких таких вещей, внутри театральных, которые совершенно, в общем, мало кому интересны, да и не надо в этом грязном белье копаться.
Но основное: нам, наверное, хотелось делать то, что мы хотим, потому что после «Служанок», где у нас сложился замечательный коллектив, и нам было очень хорошо работать, мы ждали, что Виктюк придет к нам еще на один спектакль. Но так получилось, что дирекция театра следующий спектакль, который собирались ставить, закрыла. И так получилось, что мы остались без интересной работы.
Костя Райкин начинал в этот момент делать «Маугли». Он мне предложил сделать. Могли вместе с ним как балетмейстер. Я отказалась. Я не могу делать то, что меня не интересует. Я уже однажды пошла на такой компромисс, когда поддалась уговорам Константина Аркадьевича и сделала с ним спектакль «Геркулес и Авгиевы конюшни». Это лежит на мне. Я вспоминаю это как самый большой стыд, который у меня был. Надеюсь, что у меня больше в жизни никогда такого не будет. Потому что это был компромисс. Я шла на заведомо гнилое дело.
– А как вы определили для себя: гнилое, да еще заведомо?
– У этого спектакля была сложная судьба, потому что его сначала делал один режиссер, и он просил, чтобы я с ним работала. Я отказалась, и спектакль уже был готов к сдаче. Его худсовет не принял. Убрали этого режиссера, и Константин Аркадьевич как художественный руководитель театра стал выручать. Просто декорации есть. Актеры… Ну сколько можно! Год репетировался спектакль! Не закрывать же его вообще. Естественно, он меня попросил, поскольку я к нему великолепно отношусь, то достаточно трудно отказать. Но это еще раз говорит о том, что надо уметь говорить «нет», нельзя из-за каких-то хороших отношений, все-таки компромисс всегда оборачивается… Ну, не знаю, может быть, кому-то удается выходить из компромиссов чистым, а я вышла грязной.
– Вам не всегда удается влюбить себя в дело, которое вам предлагают?
– Понимаете, в чем дело. Это элемент профессионализма, когда начинаешь делать, обязательно этому отдаешься, это обязательная вещь, и я, естественно, тоже… Но головой-то я понимала, что я делаю. Я себя накручивала, а там совершенно прекрасно все понимала. Ну что говорить! Вы видели этот спектакль?
– Видела.
– Ну. В общем, основной конфликт начался из-за этого, потому что на одной из репетиций, – все мы самолюбивые, правда? – и все мы тяжело выдерживаем критику, когда слышим: ты сделал просто дерьмо. Но я не могла удержаться. Я сидела с Костей. Мы смотрели прогон. Я говорю: Костя, мы сделали такооое… Встала и ушла, потому что прежде всего я должна обижаться на саму себя, раз я дала согласие на это, заведомо зная, как это будет. Тут же он меня догнал, орал, скандалил, что вот как я его предаю. Это была первая трещина, которая уже, знаете, как бывает, один раз с любимым поругаешься, и это одно за другим уже… И я поняла, что лучше надо оставить это место. И потом стыдно, когда в театре, в котором ты работаешь, идет такой спектакль, сделанный твоими руками.
– Анис Мухаметшин явился вам, как золотая рыбка?
– Мы начали искать покровителя нашей труппе с января 1989-го. А Аниса мы нашли в августе. То есть с января по август у нас была масса вариантов, встречались, расходились с людьми, обещали нам, и, в общем, как-то ни с кем не получалось: кто-то в нас не верил, в кого-то мы не верили. А Анис с пришел, меня с ним познакомили, он меня знал, правда, но я с ним не была знакома. Я ему поставила кассету с записью репетиции. Он однозначно сказал: все, я хочу с вами работать.
– Он производит впечатление человека, который разбирается в искусстве?
– Я не знаю, может быть, он и не разбирается в искусстве, а что такое вообще искусство? Как можно разбираться, не разбираться? Тогда можно и зрителям тоже сказать: вы не разбираетесь в искусстве. Правда?
– Можно. И говорят.
– Ну а как это? Он такой же зритель, как и все. Он – человек из зрительного зала.
– Но он не просто зритель. Он импресарио. Или продюсер? Он увидел, что здесь дело для него выгодное?
– Нет, на театре коммерции и бизнеса не сделать, это ясно. Недаром все большие западные театры существует на пожертвования, на меценатские отчисления. Даже La Scala. Так что назвать театр коммерцией невозможно, тем более театр камерный, который состоит из шести актеров. Какая может быть коммерция?
– Но театры тем не менее перевели на хозрасчет и бросили на произвол самостоятельности.
– Ну что я сейчас буду говорить о том, что все призывают, бесконечно призывают вкладывать финансы в культуру? Чтобы она развивалась, надо в нее что-то вкладывать. И не просто что-то, а большие деньги нужны для развития всего этого. Оно не может само себя кормить.
– Вкладывание денег подразумевает диктат со стороны вкладчика?
– Я думаю, что нет. Во всяком случае, у нас этого нет в отношениях с дирекцией «Комбината звезд». Мы полностью предоставлены сами себе. Все, что нам лезет в голову, все мы можем сделать. И Анис, то ли он так мне верит, я даже не знаю, что он такое, ощущение, что Оле Лукойе. Наверное, не без каких-то человеческих симпатий. Просто ко мне хорошо относится и верит, уж не знаю, насколько, в мои способности. Во всяком случае, в порядочность мою. Это самое главное.
– То есть у вас проблем вообще никаких нет?
– Есть проблемы.
– Да?
– Ну какие у нас проблемы, мелкие всякие, которые даже проблемами не назовешь. Допустим, не получается у актера какое-то движение.
– Это творческие проблемы.
– А больше у нас проблем нет.
– Гастроли вы сами планируете себе или вы никуда еще не выезжали?
– Мы только что вернулись из Риги, получили массу удовольствия от общения с рижской публикой. Это, конечно, такая проверка на прочность.
– У вас же очень специфичное искусство.
– Да, я не могу сказать, что в регионах принимали лучше, чем здесь, или наоборот, там просто по-другому зритель воспитан, по-другому себя ведет. Я не почувствовала большой разницы. Единственное, что там было труднее начинать первые 3-4 миниатюры. Такое ощущение, что выходишь на пустой зал. Тишина, будто никого нет. Когда мы закончили третий спектакль, зажегся свет, и должны быть аплодисменты. Гробовая тишина. Я так испугалась. Думаю, ну все. И вдруг такой взрыв, очень приятный.
– За границу вас еще не звали?
– У нас много всяких планов насчет поездок, просто пока что у нас один спектакль. С одним спектаклем ездить достаточно сложно, тем более что мне нужно делать замену. Я сама работаю в этом спектакле, а я должна из него выйти. Тяжело мне работать. Для нас сейчас самая главная задача – это выпустить второй спектакль. У нас сейчас все на это нацелено.
– Уже есть тема?
– Мы уже первый акт сделали.
– Как это будет называться?
– Это будет называться: Шекспир, «Отелло».
– Как родилось название «Игра в прятки с одиночеством»?
– Вот так. Что-то стукнуло в голову, пришло, и все. Мне оно очень понравилось. Мне показалось, что оно очень красиво.
– Оно очень красиво.
– Да? Правда? А мои актеры сначала очень его восприняли… Ну что еще придумала? Вообще я поняла, что как первое ощущение пришло, вот надо ему доверяться, потому что потом уже, когда начинаешь что-то анализировать – не то.
– Вы мистик?
– Нет, я верю только в собственные силы. Только в себя, потому что я с детства приучилась, потому что мне не на кого полагаться, не на кого надеяться, и все, что я сделаю, все это будет мое. Если я что-то не сделаю, того у меня не будет. Вот и все.
– Это не осложняет ваши взаимоотношения с окружающими?
– Да. Мне сложно общаться. У меня достаточно непростой характер, у нас у всех непростой характер. Но есть люди, с которыми легко общаться, есть, с которыми тяжело, а есть люди, с которыми не хотелось бы вообще общаться. Не скажу, к кому я отношусь.
– А чем вызвана самостоятельность в детстве? Сложности с родителями? У вас были нормальные взаимоотношения?
– Я не знаю, что такое нормальные взаимоотношения. У меня в шесть лет ушел папа. Я жила с мамой. Мама уехала в Красноярск работать. Я в Ленинграде училась. Ну, долго объяснять. У меня были достаточно тяжелые отношения с бабушкой, маминой мамой, у которой я жила. Потому что… Это долгая история. Потому что мама моя вышла за еврея. Бабушка была русская, из Ярославской области, потом переехавшая в Ленинград, с русскими корнями, которая не принимала этого, и меня не приняла, все время такое ощущение отчужденности. Потому я у бабушки долго не жила. Год прожила и ушла. И так вот ходила по знакомым.
– У вас не очень много друзей?
– У меня нет близких друзей. Я боюсь допускать. Я привыкла ни с кем не делиться.
– Вы сознательно не захотели называться театром-студией?
– Не могу слышать это слово – «студия» – для меня студия – это что-то такое, где люди сидят, курят, разговаривают. Я это ненавижу. Ненавижу, когда сидят и разговаривают. И еще курят, может, потому что я была в каких-то студиях по атмосфере. Это что-то такое, что называется – тусовка. Я это ненавижу. Нет? Я не права? Может быть, не везде это так, может, мне попадалось так. Но при слове «студия» я сразу вижу людей в душном прокуренном помещений, которые сидят, разговаривают, и так бесконечно.
– Вы – человек дела?
– Мне ничего не остается делать, кроме как делать.
– Эта потребность души или житейских обстоятельств?
– Да нет, у меня как-то все нормально. Я не могу иначе. Все время надо что-то делать.
– И вы уже четко определили для себя сферу применения?
– Да, кроме этого, я еще преподаю в ГИТИСе на режиссерском факультете. С восторгом преподаю. Я обожаю своих студентов. Просто до неприличия. Они это видят и пользуются моей добротой. Но я, правда, не добрая, они считают, что я злая. Просто сволочь, – они, наверное, обо мне думают. Я на них кричу, обижаю всячески. Мне очень нравится с ними общаться. Я учусь от них очень многому. Нельзя замыкаться в своей скорлупе, а тут, во-первых, на режиссерском факультете работают замечательные мастера, а потом вообще прекрасные есть молодые талантливые студенты.
– Вас приглашают в другие театры ставить спектакли?
– Приглашают очень много. Я отказываюсь. Я сейчас не могу, я все отдают своим актерам. Мне жалко. Масса предложений, сейчас какой-то ужас, все вдруг ринулись, но я понимаю, у нас так бывает – вдруг модное имя появляется в Москве. И вот после «Служанок», даже после «Клопа», а после «Служанок» особенно… Надо взять да позвать Сигалову. Теперь, когда у меня есть свои ребята, мне жалко. Думаю: вот если я что-нибудь там поставлю хорошее, так лучше я это сделаю у себя в театре со своими актерами. Это, наверное, естественно, когда свое хозяйство, все тащишь к себе в норку.
– У вашей труппы есть администрация?
– Да, шесть человек нас обслуживает. У нас есть директор, художник по свету, художник по костюмам, художник по гриму, сценограф, завпост и звукорежиссер.
– Вы прекрасно живете! Это заслуга «Комбината»?
– Да, мы все там на ставке. Но этих людей не «Комбинат» нам дал. Часть людей – это те, кто ушел из «Сатирикона» со мной. Часть людей из Ленкома. Один человек из МХАТа, один из Ермоловского театра. Сложился свой круг, очень тесная у нас компания. Люди подобрались так, что нам хорошо вместе.
– Работают на энтузиазме или платят хорошо?
– То, что нам платят, не называется «хорошо», но вообще сейчас все зависит от нас. Можем мы давать, допустим, десять спектаклей в месяц, пятнадцать, двадцать, сколько заработаем, столько и получим. Но поскольку у нас сейчас задача – набрать репертуар, то мы сидим на репетиционном периоде. В Ригу съездили – семь спектаклей сыграли. И до 27 мая будем только репетировать. Смотря что преследовать – зарабатывание денег или становление коллектива. Мне кажется, что сейчас надо поставить коллектив на ноги. Надо сделать спектакль. Потом будут гастроли. Потом я хочу, чтобы люди отдохнули, потому что два года у нас не отдыхали актеры, чтобы они поехали, отдохнули месяц. Осенью соберемся и опять будем работать, делать новый спектакль. От того, насколько будет обширный репертуар, от этого будут расти актеры. Очень важно, чтобы они не зацикливались на каком-то одном спектакле.
Мы уже в конце августа хотели выпустить спектакль, и от нас ушло два человека, два актера. И мы остались втроем, у нас было такое ощущение, что полный крах, ничего не получится больше. Я думала: боже мой, из театра я людей увела, ничего им не сделала, ничего не получилось, что я теперь буду делать, как буду людям в глаза смотреть? А потом появились люди и, главное, люди, которых мы давно знали, но вдруг увидели, что они могут у нас работать. Мы были с ними в прекрасных отношениях, но мы не знали, что они смогут работать у нас, и увидели, что могут, и стали вводить их в спектакль. На это еще потратили три месяца. И только 3 декабря мы открылись. Но я хочу сказать, что организация театра, это ни для кого не будет сногсшибательной новостью, действительно требует колоссальной энергии, очень много здоровья.
– У вас это есть?
– Теперь уже нет. Энергия есть, здоровья нет.
– Энергию в чем черпаете? В работе?
– В работе. И в дочери. У меня два источника, два полюса. Вот у нас вчера была репетиция. Я посмотрела, что-то, конечно, не получается, а что-то получается так здорово! И сразу думаешь: они так хорошо работают, надо тоже быть на уровне, все время надо быть на уровне, все время держать планку, каждую репетицию, когда приходишь даже к своим актерам. Я все время боюсь их… не знаю, может быть, кто-то уверен в себе, хорошо быть уверенным в себе, а я все время… Внешне уверена, но внутренне… Это, наверное, не состояние неуверенности, а состояние постоянного контроля: так, не так?
– Вы учите, а сами учитесь?
– Наверное, процесс учебы проходит все время, если человек пытливый, если желает, он все время высасывает отовсюду. Учусь я, наверное, учусь, но мне так этого мало. Мне бы вот позаниматься, пообщаться с каким-то мастером, с которым я бы нашла общий язык, с которым мы бы и чувствовали одинаково, и эстетика совпадала. Может быть, и есть в Союзе такой человек, но я его не знаю.
– Выбор темы спектакля зависит от вашего настроение?
– Да, поэтому «Игра в прятки» для меня, для моего состояния – немножко вчерашний день. У меня что-то внутри поменялась. Я бы сейчас многое сделала по-другому. Это одно настроение. Следующий спектакль будет другое, другая атмосфера.
– А почему вдруг «Отелло»?
– Я сама этого не знаю! Вечером заснула, утром проснулась и поняла, что буду делать «Отелло». Не знаю, что это такое. Прежде всего меня актеры спросили: что это ты вдруг? Я говорю, не знаю, но они не верят. У меня пока еще не было повода разуверить их в вере в себя. Не было, по-моему, повода. Пока они верят, но очень страшно, если перестанут верить.
– Чем заполнена ваша голова? Неужели все время танцем?
– Нет, танцем – меньше всего. Наверное, какими-то эмоциями. Каждый спектакль – это отображение твоего состояние. Правда? «Отелло» же не мог появиться как-то так. Значит, что-то такое со мной произошло. Я вообще не знаю, что со мной произошло. Но это какой-то совсем начальный, маленький такой импульс, который во мне накручивался и вышел вот в это. У меня бурная жизнь, мне есть о чем подумать. Только что у меня закончились занятия со студентами. Вечером репетиция с актерами.
– Вы прокручиваете в голове прожитый день?
– Нет. Репетиции – да.
– А завтрашний день планируете?
– Всегда. У меня все распланировано. Даже записываю. Я пытаюсь себя организовать. Я все забываю, поэтому записываю.
– Вы не пробовали определить стилевые рамки вашего творчества?
– Пробовала, но у меня ничего не получилось. Я перестала пробовать. Театроведы, которые смотрели спектакль, тоже не могут разобраться, как это обозвать. А в принципе тут ничего не надо обзывать. Это просто театр танца. Так получилось, что Союзе нет другого такого коллектива, где драматические актеры играют, танцуя. Поэтому это и обозвать неизвестно как можно. Да надо ли раскладывать по полкам?
– Театр танца Аллы Сигаловой. Звучит! У вас красивое сочетание – звуковое – имени и фамилии.
– Да? А я все время хотела поменять фамилию. А имя мне вообще не нравится. Какое-то…бум…Алла.
– Балет на вас влияет?
– Конечно, я же воспитывалась на классике. Я это обожаю. Все балетные, с которыми я общаюсь, меня спрашивают: ты, наверное, классику ненавидишь. Выясняется, что я люблю классику, наверное, больше, чем они, потому что они в ней существуют, а я от нее отделена, поэтому я по ней тоскую. Я люблю Кировский театр. Я слепо ему поклоняюсь. Для меня это основа основ, все, что там происходит, это для меня супер.
– Говорят, творцу необходимы препятствия, которые стимулируют преодоление, рост. Если препятствий не будет, может, и желание творить пропадет.
– Препятствия в творчестве все равно существуют. В самом творчестве масса препятствий. А когда препятствия существует еще помимо творчества, многих это убивает, потому что творчество – это и есть препятствие. Это не праздник. Это адская работа. Вдохновение сегодня есть, а два месяца у тебя его нет, и чтобы оно пришло для этого нужно себя подготовить, накачать, для этого нужно провести над собой колоссальную работу, чтобы снизошло вдохновение.
– Вы кому-нибудь подражаете сознательно?
– Да как-то подражать вроде некому. Наверное, я хотела бы подражать Якобсону, но у меня, наверное, это не получится. Что такое подражать? Это значит себя немножко приравнивать, правда? Я не могу себя ни к кому приравнять. Ну есть для меня какие-то идолы, боги, но сказать, что я им подражаю… Им даже подражать невозможно. Нет, не знаю, не могу сказать.
– Если вам будут говорить: гений, талант, – поверите?
– Я сама лучше всех знаю себе цену, и всему, что я делаю. Про «Служанок» очень многие говорили, что это мерзко, отвратительно, но я знала, что это хорошо. Я, конечно, тратила нервы, переживала, что мне так говорят, меня это задевало, но не причиняло сильной боли. Я знала, что это хорошо.
Сейчас все ведь задумываются на тему отъезда. Все. И тот погрешит, кто скажет, что об этом и мысли нет. Я достаточно много поездила. Я даже представить не могу, что уеду. По одной причине – у меня здесь дело. Если это дело у меня заберут, тогда я буду думать. Но пока у меня здесь есть театр, какие острова могут мне заменить то, что я сегодня приду на репетицию, и передо мной встанут актеры, которые смотрят на меня и которым я что-то дам.
Хорошо, когда кто-то едет туда на дело. А приехать туда и организовать свой театр – вещь немыслимая. Допустим, я туда еду, чтобы спасти свою дочь, допустим, мои друзья помогут мне средствами или какой-нибудь работой. Да если мой ребенок будет видеть, что я там схожу с ума без своего дела, так он сам сумасшедшим станет. Это же его покалечит прежде всего.
– Искусство – это сублимация?
– Конечно. Это точно совершенно. И каждый человек, занимающийся творчеством, знает, что и куда сублимируется, но не каждый это скажет. Это вещь интимная.
– Понятно. А какие у вас отношения с религией?
– Дочку свою я крестила по ее настоянию. Ей семь лет, скоро восемь.
– Как ее зовут?
– Анечка.
– Имя вам нравится?
– Вот это замечательное имя.
– А почему она захотела креститься?
– У нас церковь под окном, мы живем на улице Неждановой. У меня много друзей, которые являются прихожанами этой церкви. Они ее водили, ей там нравится. Я там себя чувствую неуютно.
– Воскресную школу посещаете?
– Ходим.
Когда меня сразу после окончания ГИТИСа оставили преподавать, мне говорили: у тебя, наверное, большой блат в Министерстве культуры. Какой блат? Смешно даже говорить. Я приехала в Москву, у меня не то что там в Министерстве культуры, у меня вообще никого не было. Я болталась, снимала комнату, жила здесь на птичьих правах. Вот сразу люди так воспринимают, что раз что-то у нее там получается в какой-то момент, значит, кто-то чего-то… Когда от тебя не ждут ничего неожиданного, к тебе все спокойно, ровно и хорошо относятся. Ты никого не беспокоишь. Ожидание чего-то непредсказуемого от человека сразу же к нему настороженное отношение вызывает.
Я приехала в Москву с травмой, совершенно не представляла себя актрисой драматического театра. Я знала, что никогда не смогу этого делать. Я была, как побитая собака. Почему именно ГИТИС, не знаю.
У меня был черный год в жизни, когда я закончила хореографическое училище, работать я не могла. Я вообще не знала, чем буду заниматься. Если ты с детства себя к чему-то готовишь, в 19 лет это все ломается. Когда все сломалась, я не знала, что буду делать в этом мире. Все заново. Тяжело это.
Год я в Москве проболталась, год, полный депрессии. И приехали друзья, и сказали: а что ты сидишь, походи, попробуй, сдай экзамены. Господи, какие экзамены? Сочинение я никогда в жизни не напишу просто однозначно, потому что с нашим образованием в хореографическом училище, когда больше на репетициях, чем на уроках…, и потом, говорить надо что-то.
Они сказали: выучи стихотворение да пойди. Я ничего специально не учила, просто знала какие-то стихи и пошла, и как-то так сразу же… А в сочинении я, конечно, сделала ошибок пять, наверное. Но у нас бывает такая установка, что поскольку по мастерству у человека пятерка, то мастер просит принять. Ну, пять ошибок – это еще не так плохо. Историю партии я знала. Это все было легко сдавать. Самое тяжелое – сочинение. И когда вот я думаю, допустим, с этим отъездом… Я уже второй раз начинаю все сначала, с нуля, у меня нет больше сил. Мне кажется, у меня нет больше сил.
– А почему вы назвались Независимой труппой? Разве можно быть независимым?
– Конечно, нельзя.
– Значит, это мечта о недостижимом идеале?
– Мечта. Но это мечта каждого человека, правда? Каждый мечтает о себе: я такой независимый! А кругом сплошная зависимость. Но нам никто не диктует, что делать. Это самое главное.
Беседа с хореографом Аллой Сигаловой у нее дома вечером 19 августа и утром 20 августа 1991 года
на фоне государственного переворота
– У нас будет сейчас колоссальный взлет искусства. Чем больше нас будут давить, тем больше подымется людей нашего поколения. Именно нашего поколения. Сорокалетники не подымутся вообще. Сейчас настолько железная градация происходит между поколениями. Наше поколение, где-то от 27 до 35-37, сейчас наш должен быть взлет. Те, которым двадцать, они уже не наши, они уже другие совсем.
– Что родило искусство? Потребность в самовыражении? Для творца это самореализация. А для зрителя? Что дает искусство? Вам что дает?
– Мне кажется, искусство началось с того… допустим, такая картинка: женщина сидит в пещере, она захотела сделать себе украшение… тяга к прекрасному…
– А почему она считает, что сделанное ею – прекрасно?
– Потому что… это трудно сказать. И вообще невозможно определить, что есть прекрасное. Один наслаждается букетом чайных роз, а другой – жесткостью фактуры, к примеру, сваленной в кучу арматуры. Я понимаю этого человека. Как я увидела в бетонных нагромождениях на улице декорации своего будущего спектакля. До этого долго мучилась, подсознательно знала, чувствовала, какими они должны быть, но увидеть их отчетливо, нарисовать не могла. А глянула на арматуру – и все прояснилось.
– Причем, один и тот же человек может наслаждаться и розами, и арматурой, только, может быть, в разное время… суток.
– А может даже одновременно.
– Вам не бывает грустно от того, что ваши спектакли все понимают по-своему, но никто не в состоянии уловить то, что вы на самом деле вложили в свое творение?
– Представьте, что перед вами сидит Петр Ильич Чайковский, не то, что я себя сравниваю так нескромно, просто для примера… И вы подходите к нему с вопросом: какой смысл вы вкладывали в первую и четвертую часть шестой симфонии? Вы согласны с тем, как его трактует критик такой-то?
– Бред.
– А почему все время задают этот вопрос разным режиссерам, художникам, музыкантам?
– Но интересно, насколько осмысление другими отличается от вашего замысла и почему.
– Уровень восприятия. Не потому, что малообразованный или очень образованный. Дело не в этом. Человек, бывает, способен тонко понимать какое-то творение, не будучи даже грамотным, не умея читать писать. У Сальвадора Дали кто-нибудь спрашивал: вас волнует, как люди, понимают ваши картины и понимают ли? Что бы он на это сказал?
– Послал бы подальше.
– Однозначно! У Шнитке подошли и спросили бы: как вы относитесь к тому, что не понимают вашей музыки или вы все-таки хотите, чтобы она была понятна, ваша цель такова? Не это цель творца!
Предательство и одиночество – две вещи, которые меня больше всего в жизни волнуют. Все свои спектакли я ставлю… ну, не об этом, но это как бы есть такая боль, которая в результате все время выливается в то, что я делаю. Мне говорят: но вы же должны дать какой-то совет зрителю, какую-то установку, а то ведь посмотрят ваш спектакль и пойдут предавать, если так будет воздействовать ваша постановка. Понимаете, я не фармацевт, не гомеопат, не терапевт. Я сама ничего не знаю. Ни про что. Правда? Я знаю немножко про себя. И я самой себе интересна. Вот и все. Вот книжка стихов Игоря Северянина, которая на данном отрезке жизни у меня, можно сказать, под подушкой лежит, все время под рукой. Мне надо это выучить, чтобы, отвечая на подобные вопросы, цитировать наизусть:
Мои стихи – туманный сон.
Он оставляет впечатленье.
Пусть даже мне неясен он,
Он пробуждает вдохновенье.
О, люди! Дети мелких смут,
Ваш Бог – действительность угрюмая.
Пусть сна поэта не поймут,
Его почувствуют, не думая.
Все. Ответ на все эти: что вы хотели сказать зрителям вашим спектаклем, как вы можете вкратце сформулировать идею вашего действа? Я обычно спрашиваю: а вы видели спектакль? И что вы об этом думаете? Почему я должна рассказывать, о чем ставлю, что вкладываю? То, что вы увидели, поняли – с тем вы и живете, это ваше, а мои дополнительные разъяснения ничего вам не добавят, если ваши глаза, уши, ваше сердце, мозг не впитали это со сцены. Каждая постановка должна стрелять, бить в определенное место: в голову, в сердце, в пах. Это я знаю четко. У каждого зрителя откликается своя больная точка. Если попадания нет, человек выйдет из зала холодным.
От чего это зависит? От нагромождения самых непредсказуемых вещей: плохой погоды, ссоры с любимой, оторванной пуговицы, тупикового состояния души, полнолуния… Что-то одно или все вместе гнетет меня настолько, что я не в состоянии совпасть с происходящим на сцене, освободиться для впитывания зрелища, вдохнуть его. "Его почувствуют, не думая…" Вот идеальные отношения художника с публикой.
Уж насколько я люблю «Отелло», но сейчас я больше люблю «Пиковую даму». Я этим спектаклем объяснилась в любви Ленинграду. Любовь так сильна, что я ее отрезаю. Это то же самое, что с людьми у меня происходит. Я Ленинград отрезала. Я в него не ездила шесть лет. И для меня очень важно, что именно Вихарев (солист Мариинского театра – Авт.), с которым связан какой-то фрагмент моего детства, юности, моего Ленинграда, что именно этот замечательный, светлый, умница мальчик, юноша, мужчина участвует в спектакле. Он дает тот ток, который… В труппе никто не понимает Ленинград так, как понимает его Сережа. И никто не может понять то, что я хотела сказать своей хореографией, так, как Сережа. Я благодарю судьбу за "Пиковую даму". Слишком за многое мне нужно благодарить судьбу.
В "Пиковой даме" есть такие сцены… Да вообще этот дух, запах, который кто-то чувствует, кто-то нет, дождливого, великолепнейшего города – это мое ощущение Ленинграда. История "Пиковой дамы" не может произойти в другом городе. Мне кажется, главное действующее лицо спектакля – этот великий город. Там есть сцена под кодовым названием "Петербург" – я умираю, когда ее вижу. Как долго я добивалась нужного освещения. Может, никто не восторгается этой сценой, как я. Всех восхищает "Бал", адажио Германна… А я, когда актеры качаются в позах атлантов, чувствую, что схожу с ума. В этом все мое отношение ко всему, что связывает меня с городом.
Когда я приезжаю в Ленинград, у меня такое ощущение, что я становлюсь выше ростом, красивее, что я все могу. Приблизительно так, как бывает, когда одеваешь костюм, который настолько твой, настолько тебе идет, тебе так в нем уютно, что он дает уверенность, силу, осанку, он только твой, только к твоим глазам, к твоей прическе, к сегодняшнему твоему настроению.
– С каким настроением вы вышли в жизнь, в люди, после окончания актерского отделения режиссерского факультета ГИТИСа в 1983 году?
– С ужасным! Я как раз недавно ехала с репетиции и вспоминала: сейчас у меня худо ли бедно, но свой коллектив, в шикарных условиях Таганки репетируем, показываем спектакли. То есть никогда в жизни я не могла предположить, что это может со мной произойти. И я ехала и думала: боже мой, я заканчивала ГИТИС и, помню, перед такой неизвестностью стояла. Вообще никем не хотела быть. Я не актриса и понимала это абсолютно. Может быть, я и могу что-то играть, но для этого нужно, чтобы я верила, человеку, который со мной работает, у меня не было такого, чтобы я кому-то поверила. И еще одна штука. Я анализировала, почему я все время была такой… нелепой на выпускных экзаменах, на показах все понимали, что что-то во мне присутствует, но мне самой все было так не по мне… Знаете, несоответствие внешнего внутреннему. Тогда у меня был очень высокий голос, это сейчас уже выработался командный, а тогда был очень тихий. Такая тургеневская девушка, Дюймовочка была внешне, и меня тащили на эти роли, забывая о том, что я уже прошла в жизни то, чего не прошел никто из моих однокурсников.
С 8 лет хореографическое училище, с 10 лет я была уже в театре (оперы и балета имени Кирова – Авт.), во взрослом мире, пережила массу всего, связанного с профессией. Я внутренне была и есть очень жесткий человек. В училище любила драться и дралась так, что, будьте уверены, побеждала.
Поэтому все, что из меня пытались сделать, было мне чуждо. А режиссером я себя совершенно не представляла, не мыслила, ни балетмейстером, ни режиссером, никем. Единственное, я пробовала преподавать еще когда училась сама, и у меня это получалось. Заводная была. Могла поднять курс… на баррикады. И вот в результате как все вырулилось в другое. А может, не в другое. Ничего нельзя запрограммировать, потому что, вероятно, все уже запрограммировано в другом месте. Если сейчас смотреть на цепочку того, что прожито, кажется, так и должно было быть. Еще в детстве я папе говорила: я никогда не буду счастлива в любви, никогда. Он удивлялся: с чего ты это взяла? А я ему сказала: потому что мне дано одно и не может быть дано другое. Это две несовместимые ипостаси. Я не верю, что у кого-то счастливая личная жизнь и все прекрасно, удачно в творчестве.
– Теперь у вас свой театр, вы преподаете в ГИТИСе, самый молодой педагог на кафедре. Все эти достижения наверняка вызывают зависть, досаду, сплетни.
– Безусловно. У нас извращены представления о соответствии достижений возрасту личности, то есть на какой ступеньке человек должен стоять в том или ином возрасте, на каком уровне держать перед собой планку для нового прыжка. У нас сложилась традиция: надо долго и тяжело ползти к цели, чтобы уже в старости, дряхлости обрести нечто для самовыражения, набрать в легкие воздуха и… умереть на вдохе. Если у человека в 30 лет нет своего дела – для меня это театр – значит, он мало, плохо приспособлен к жизни, не живуч, то есть сможет существовать лишь с опорой на кого-то, что-то, его придется все время тянуть, толкать, держать, опекать.
Я поняла стихотворение Гумилева "Жираф". Это про меня. Hy, естественно, все про меня, я настолько уверовала во все плохое, что даже когда любимый мной человек говорит: я тебя люблю больше всего на свете, больше жизни, я ему говорю: я тебе верю. Не веря в это. Это то, о чем написал Гумилев.
– По вашим спектаклям в вас чувствуется столько ярости к окружающему миру. Кто-то чувствует, что эта ярость злая и в страхе отшатывается. Кто-то ощущает большую собственную силу и не боится вашего напора, наоборот, этот напор еще пуще подхлестывает, энергетически насыщает. Как от пружины, которая, раскрутившись, ударит, но не боль обретешь, а чувство полета.
– А знаете, почему я сильна? Потому что не защищена. Я очень многое сейчас понимаю про "Саломею". Настолько мне лично нужно доверять своему первому интуитивному ощущению! Я сижу с актерами, разбираю сцену: Саломея, Ирод, Иродиада, – когда он ее умоляет танцевать, когда она ему отказывает, когда он обещает ей все, клянется тем, тем, тем… и она говорит: я буду танцевать. Вообще не понятно, про что это. Хотя в принципе понятно, но это банально, как я думаю, объясняю себе. И вдруг я говорю: ребята, давайте уйдем от всей трагедии, после нашей ругани, после всего ужаса, который между нами происходит, между этими двумя людьми, которые давно не любят друг друга, но вынуждены быть вместе, привязаны и не могут друг без друга, давайте этот диалог проведем на таком вот придыхании – как нам хо-ро-шо, как в вальсе, прямо под вальс Штрауса… И вдруг я замерла: что я сказала? Я сказала очень талантливую вещь. Если бы я в этот момент не остановила себя, на этом не зафиксировала внимание, я бы поскакала дальше разбирать сцен. А. вещь сказала абсурдную до такой степени… Короче говоря, я их поставила, пустила по кругу вальсом и включила Штрауса. Это такооое получилось…
Вот здесь лицом к зрителям стоит девочка – Саломея – вокруг нее вихрь вальса, и она говорит: я буду танцевать. И все. Мир раскололся. И гибель. Потому что к самым страшным вещам чаще всего мы не подходим так… Они наступают как сегодня: утро, солнце, колокольный звон, распахнуты двери церкви и… такая страшная весть – переворот в государстве. Страшные вещи тем и страшны, что настигают нас в момент самых радостных, светлых состояний природы, человека.
Я была в Освенциме ранней весной, уже листочки были. Грибной дождик моросил, хороший-хороший, светило солнце. Я это очень часто вспоминаю, не могу забыть. И бараки. Я стояла и думала: когда здесь все это происходило, тоже светило солнце, тоже распускались листочки. Понимаете, ужас какой. Невыносимая легкость бытия. То, что у нас происходит.
Есть такие вещи, которые не могут не вписываться в жизнь, что бы ни происходило вокруг: при любом строе, при любой власти, во время войны или мира… Мы вернулись к вопросу об искусстве. Это своего рода болезнь, сумасшествие. Для меня это даже не образ жизни. Это жизнь. Потому что театр – это единственное место, куда мы можем спрятаться, и наоборот, где можем выплеснуть себя, выразиться и закрыться. Не могу объяснить. Знаете, когда говоришь о болезненном, никогда не можешь толком сформулировать. Ощущение жизни появляется тогда, когда даже не на репетицию идешь, а идешь с репетиции или сидишь на репетиции. Вдруг я понимаю: как хорошо жить. Вот что такое для меня жизнь.
– У вас есть ощущение, что "Независимая труппа" для вас стартовая площадка?
– Нет. А куда мне стартовать? Я не знаю, где мой финиш. У меня нет цели, допустим, иметь большой или именитый коллектив. Мне говорят: как ты можешь обходиться пятью актерами, что с ними можно сделать? Я считаю, что вполне достаточно. Конечно, мне хочется, чтобы их было семеро, потому что число мне нравится, красивое. Но 5 – тоже очень красивое число. Оно красиво выстраивается в рисунок.
– Пятиконечная звезда…
– Не надо меня политизировать.
– В нашей стране человек становится известным, любимым, либо когда он становится жертвой и умирает, либо когда он в ореоле славы возвращается в страну с Запада. Какой путь вам больше нравится?
– Я не хочу для себя ни того, ни другого. Меня удовлетворяет то, что я имею. Признание, которое приходит к человеку в этих двух случаях, о которых вы сказали, не истинное. Это признание с неофициального или официального кивка кого-то. Та мишура, которая ничего сердечного в себе не несет со стороны зрителей. Всегда даже самые гонимые художники имели в сердцах почитателей почитание. И такое почитание было самым искренним и дорогим. Когда Бродского гнали и душили, около него пускай было три человека, безумно влюбленных и безмерно его ценящих, но это было истинно. Теперь уже общепринято говорить, что он хороший поэт, а истинных почитателей, наверное, так же и осталось трое. Другое дело, что расширился круг читателей. Может быть, из трех выросло семь человек. Но истинное поклонение никак не связано с… пеной.
Когда Якобсону не давали работать, притесняли, у него были такие безумные поклонники! Поклонники, почитатели – великолепные слова… От этих людей идет ток, насыщающий силами для работы. Не от рукоплещущего зала, а от одного слова, допустим, для меня очень уважаемого человека. Вот я люблю, когда мне дарят цветы.
– Есть ли предшественники у вашего искусства в нашей стране? И как вы себя сами называете? Театр драматического балета?
– Только не балета. Никакого отношения к этому не имеем. И не драматического танца. Драматический театр. Да вообще – просто театр. Почему нас обязательно надо уложить на какую-то полку и приделать табличку с наименованием изделия?
– Но ваш театр отличается от привычных драматических театров.
– Ну уж никак не балет! Потому что я знаю, что такое балет. Потому что Театр Пины Бауш не называют балетом. Это Театр Пины Бауш. Не надо никаких сравнений. Можно освободиться от шор, рамок, от картотечного мироощущения?
– А так человеку проще понять новое – сравнивая с уже известным.
– Это я очень хорошо понимаю. Тогда он изначально приходит недостаточно открытым для восприятия. Большую часть времени он потратит на то, чтобы сравнить, найти пристройку, пристроиться к зрелищу. Я понимаю, что к зрелищу всегда нужно пристроиться. На это всегда уходит какая-то часть действа: у кого-то это отнимает десять минут, у другого – полчаса, у третьего весь спектакль, и он так и уходит, ничего не поняв. Насколько я знаю, в нашей стране нет другого такого театра, где драматические актеры говорят текст, танцуют, звучит оперная музыка, как в "Отелло".
Может, кто-то это и делал в нашей стране, но я не в курсе. Но такого театрального организма, как "Независимая труппа", не было точно. Сочетание столь несочетаемых как бы компонентов несет в себе, мне кажется, заряд сюрприза. Для меня они сочетаемы абсолютно. В эти компоненты входят и костюмы, и отсутствие обуви, то есть босые ступни, и декорации, и то, как смонтирована фонограмма, как смонтирован драматургический текст, какими голосами он произносится, с какими интонациями, рисунок движений… Но мы привыкли, что мы приходим в зал и заранее знаем, на что пришли, то есть – я сейчас буду смотреть балет, или оперу, или оперетту. А к нам человек приходит и не может понять, почему это все вместе и как такое назвать, как к нему отнестись.
– Почему ваши спектакли так аскетичны? Словно вы старательно уходите от яркости зрелища, от ассоциаций с шоу. В костюмах, декорациях. Костюмы были только в первой вашей постановке – "Игра в прятки с одиночеством", насколько я знаю, вы их сейчас переделали, они утратили тот минимальный налет красочности, который имели. В "Отелло" у вас царит на сцене серый цвет, строгие мужские костюмы или легкое белое непритязательное одеяние Дездемоны. В "Пиковой даме" – будто из холстины сшитые тряпочки, постоянно сползающие с плеч. А зритель жаждет зрелища.
– Я очень люблю всякие хорошие шоу. Я в своей жизни сделала неплохое шоу – "Служанки" в театре "Сатирикон". Там были и краски, и платья, и ткани, и грим, и свет… Но это было выражением того образа. Мой образ, в котором я живу, он такой. Это эстетика моего мироощущения, тех тем, которые я выплескиваю. При том, что, допустим, "Саломею" я вполне могу воспринять в шикарных декорациях, костюмах, но сама я не такая. Я другой человек.
– В идеале вы могли бы обойтись без костюмов, декораций?
– Без декораций, наверное, нет. Какой-то минимум нужен. Но в идеале мне нужны голые тела. В "Саломее" я бы всех раздела. У меня была задумка: чтобы все тела были черного цвета – голые черные тела. Не какие-то костюмы черные, а именно кожа. В "Отелло" мне не нужны были голые тела. Но и в "Саломее" не будет голых тел – не потому, что я побоялась, застыдилась – мои актеры великолепно сложены, они настолько живописны, что обнажать их не стыдно, а потому, что мы не нашли технологию окраски кожи в черный цвет, чтобы краска не пачкала белые декорации.
Интервью с хореографом Аллой Сигаловой в преддверие премьеры спектакля
Независимая труппа Аллы Сигаловой – театр авторский. Как бывают авторские знаки, которые выламываются из правил правописания, так ее спектакли противятся театральным канонам. Это театр Человека. Ему органичны интонации, непривычные слуху, воспитанному Станиславским. Ему свойственна свобода самовыражения. Он слышит в себе мелодию, которую то вытанцовывает, то выговаривает. И танец, и речь сливаются в любви. Странно-завораживающе-красивым спектаклем "Саломея" "Независимая труппа" откроет свой сезон в помещении театра "Сатирикон".
– Алла, почему вы так болезненно реагируете на эпитет "эротический" в адрес ваших спектаклей, вашего театра?
– Есть узкая специфика – эротическое действо, которое направлено на вызов определенных эмоций, каких-то физиологических процессов у зрителей. Раньше, когда мои спектакли называли эротическими, я просто вспыхивала и начинала говорить, что все искусство само по себе эротично. Это действительно так. Только у эротической постановки существует своя ярко выраженная цель, например, у стриптиза.
– А вы не допускаете, что ваши спектакли могут вызывать те самые эмоции, какие вызывают эротические шоу?
– Но ведь и произведения Рембрандта, Ренуара, Рубенса тоже вызывают подобные эмоции. Наверное, все должно их вызывать, потому что невозможно отделить кожу от крови.
– Вы сами себе противоречите. Я спросила: почему вы так болезненно реагируете на эпитет "эротический", и вы согласились, а теперь меня же уверяете, что это замечательная и естественная характеристика любого произведения искусства.
– Да, противоречу, потоку что, задавая этот вопрос, подразумевают нечто иное, ищут какую-то клубничку, которую якобы можно отрыть в стоге наших спектаклей. Потому что само понятие "эротический" у нас извращено.
– Некоторых зрителей ваши постановки шокируют несоответствием между обликом хрупкой, красивой женщины и наворотом трагических страстей, которые вы обрушиваете на публику.
– Ну что, у меня вид комсомолки тридцатых годов, которая может только махать молотком? Я думала о том, почему мой облик так противоположен тому, о чем я ставлю спектакли. По-моему, он абсолютно адекватен.
– По спектаклям есть ощущение, что вы очень недовольна собой.
– Наверно, я не недовольна собой. Мне тяжело с собой, тяжелее, чем с кем бы то ни было.
– Вы словно бы осуждаете свои поступки после того, как их совершили.
– И да, и нет. Достоевский. Откроем "Преступление и наказание".
– А вам не кажется, что Достоевский отразил внутренний мир больного человека?
– Я не вижу грани между здоровым человеком и больным. Все мы больны и здоровы одновременно. И потому внутри человека всегда конфликт. И невозможно освободиться от своих болезней. Это Я. Мои руки, мои волосы, мои болезни, они мне дороги. И все неприятности, которые я в связи с ними переживаю, мне тоже дороги. Я живу своими внутренними конфликтами, я хочу ими жить. И я НЕ хочу этим жить.
– Но когда вы навязываете свои болезни другим, не вызывает ли это естественной реакции отталкивания?
– У нас у всех болезни-то общие. Просто кто-то переживает их сильнее, кто-то слабее, кто-то признается в этом сам себе, а кто-то пытается утаить, обмануться.
По работе с актерами я вижу, что когда я начинаю выливать на них свое, они в себе это же находят и начинают выдавать из себя то же самое, что я отдала им. Это процесс перетекания.
– В ваших спектаклях мужчина всегда – личность, страдающая то по воле женщины, то по воле судьбы, опять же женщины. За что вы наказываете мужчин?
– И мужчин, и женщин, и ребенка в "Саломее" я ассоциирую с собой. И "Отелло" – это я, и Яго, и Пугачев, и Иродиада… Это все есть во мне. И я уверена, что если вскопать, взрыть, взорвать, это может найти в себе каждый. Наверно, поэтому это так неприятно пугает некоторых зрителей.
– Какие взаимоотношения с мужчиной могут сделать вас счастливой?
– Взаимоотношения отца и дочери. Опять же от комплекса, который во мне существует в связи с тем, что отец от нас ушел, когда мне было шесть лет. Я его безумно любила. И я ищу отца в своих мужчинах.
– Ваши спектакли говорят о предательстве и одиночестве. Вы почему-то не желаете смириться с тем, что предательство в природе человека?
– А я только об этом и говорю, что с ним ничего не поделаешь. Его надо воспринимать как данность, но все существо борется, не желая воспринимать. Это самое болезненное, что только может быть – предательство. Оно влечет за собой все остальное, в том числе одиночество.
– Вы считаете себя сексуально просвещенным человеком?
– Я думаю, что мало знаю о сексе, но, во всяком случае, ощущаю, что это такое.
– Когда вы узнали, откуда берутся дети?
– Я позднего развития ребенок в этом смысле. Не то, что была в неведении, меня это просто не волновало, при том, что элементы детского флирта у меня рано начали проявляться. Но в глубь я не шла. Мое сексуальное развитие началось, когда я поступила в хореографическое училище и стала как-то что-то узнавать.
– В вас, опять же по спектаклям, подозревают то интерес к гомосексуальной тематике, то, наоборот, сексуальную фригидность, бегство от секса. Что же вам свойственно на самом деле?
– Нормальные отношения между мужчиной и женщиной. Но я принимаю отношения женщины с женщиной и мужчины с мужчиной. Потому что я с детства живу в театральной среде, в атмосфере принятия всех разновидностей любви.
– Секс является для вас источником энергии?
– Да, конечно. Нельзя ничего убрать из жизни, что составляет меня. Все влияет на то, что я делаю.
Беседа с хореографом Аллой Сигаловой 25 декабря 1993 года
Справка
Родители Аллы познакомились в Ленинграде, где отец учился в консерватории, а мама – в хореографическом кружке при театре. После учебы отца распределили в Волгоград, где и родилась Алла. Мама работала там солисткой филармонии, а потом – в музыкальном театре. Когда Алле было шесть лет, родители разошлись. Спустя год мама уехала на работу в Красноярск, и дочь – с мамой. А в 9 лет Алла вернулась в Ленинград, где продолжали жить ее бабушка с дедушкой.
– Что для вас грех?
– Это тот поступок, то желание, та мысль, которая внутри меня самой создает состояние ломки, переживаний. Чаще всего мы понимаем, что мы делаем.
– А что тогда вынуждает совершать грех?
– Глупость.
– Вы глупый человек?
– Иногда – да. Бываю. В человеке живет сила, которая время от времени его баламутит.
– Она нужна человеку?
– Не думаю. Просто это те краски – черная и белая, – в которых мы живем. Как бы составляющие нас. И ничего с этим не сделаешь.
– Не слишком ли бедна палитра?
– Черное и белое – это не локальные цвета. Это огромная радуга всяких красок и оттенков. Нет в природе чистого белого и чистого черного.
– Как бы вы ответили на вопрос: кто вы?
– В каком смысле? В профессиональном?
– В каком вы о себе думаете.
– У меня есть масса градаций. Если элементарно, то я принадлежу к женскому полу, я человек, у меня две ноги, две руки, голова и в ней какие-то извилины. Я хореограф, режиссер. Я мать.
– У вас есть какая-то глобальная мысль, которую вы вкладываете в каждый свой спектакль?
– Специально я ничего не вкладываю, но поскольку каждый спектакль есть нечто личностное и состоящее из меня самой, то, наверно, можно человеку со стороны проследить, чем болен данный субъект.
– С какого возраста вы себя помните?
– С пяти.
– Какой-то эпизод?
– Да. Несколько эпизодов, связанных с папой, несколько – с бабушкой и дедушкой. И один, такой странный, странная картинка. Мне кажется, что это было, а теперь, когда я выросла, и она все время всплывает, мне кажется, что это детское воображение. Постоянно какие-то картинки возникают. Двор. Ощущение от моей лысой головы – меня в пять лет постригли налысо. Переживала, как я сейчас помню, этот момент. Папу помню. Как он идет по двору, играет на рояле. Маму помню в коридорах театра, бабушку, как она что-то готовит. Я даже помню этот вкус, но не знаю, как называлось блюдо, и самое интересное, что я сейчас стала спрашивать, и не могу найти концов. С тех пор я это блюдо ни разу не пробовала. Очень вкусное. Что-то желтое и острое. То ли орехи… чеснок, кажется… Помню бабушкину квартиру, шкаф, в котором стояли наливки – она сама делала. Помню, как она внизу, под домом… даже помню, как камни располагались, такой маленький газончик делала, огораживала битым кирпичом и там сажала крез-салат. Помню дерево. Дом, от дома идет забор, и между домом и забором все сажали какие-то цветочки, балкон бабушкин, там росло огромное дерево, какое я не помню, помню, что со стороны балкона на дереве рос большой гриб.
– А кто вас воспитывал?
– Сначала бабушка с дедушкой, поскольку мама была все время на работе. Потом – мама. Все-таки сейчас я уже понимаю, что мамино воспитание – самое активное. Поскольку я сейчас сама воспитываю и как каждый человек вспоминает: а вот в наши годы! А вот меня воспитывали! – естественно, так же, по шаблону, по банальному ходу вспоминаю, как меня воспитывали.
– Есть сходство?
– Есть, но не очень значительное. Я все-таки больше позволяю. Да нет! Я просто сама другой человек. Аня иная. Поэтому с ней приходится общаться по-другому, не так, как мама со мной общалась.
– Несмотря на внешнее сходство вы с дочкой разные?
– Разные.
– Вам это мешает?
– Мне нравится это.
– Не раздражает?
– Раздражает в какой-то момент. Но я не хочу, чтобы она была похожа на меня. Похожа на меня – значит, не дай бог, путь пройдет такой же, как у меня. А я не хочу этого. Пусть она будет не похожа ни на меня, ни на мою жизнь. Пускай сама живет и свою историю имеет.
– Вам в детстве многое запрещали?
– Мне почти все запрещали. С одной стороны, может показаться, что эти запреты бессмысленны, а с другой стороны, я сейчас уже я понимаю, что если не вколотить изначально, не дать ребенку понять, что нельзя в не твоей комнате трогать не твои вещи, то это может идти дальше до бесконечности. Нельзя трогать чужие вещи! И все. И никуда тут не денешься.
– Основной запрет был этот?
– Нет, но самое же интересное что для ребенка? Зайти в мамину комнату, подойти к маминому туалетному столику, где лежит масса всяких коробочек со всякими кольцами, бусами, брошками, тюбики с губной помадой… Это же девчонок больше всего интересует. И это всегда хочется делать, когда никого нет дома. Потому что, когда: мама, можно посмотреть? – Можно, – кайф не тот. А когда никого нет, и это можно достать, померить что-то с этим делать, кривляться перед зеркалом – вот это кайф. А это значит, ты должен нарушить запрет.
– Вы любили кривляться перед зеркалом?
– Я любила рассматривать, не помню, чтобы это было связано с зеркалом. У нас не было больших зеркал в полный рост.
– А сейчас любите в зеркало смотреться?
– Я стала меньше смотреть в зеркало, значительно меньше. Когда работаешь – это естественно, с профессиональной точки зрения зеркало – твой помощник, это понятно, здесь совсем другие отношения с зеркалом. А в жизни… Времени нет. Все бегом. Утром, когда чистишь зубы, глянешь вскользь, что там происходит.
– Когда смотрите в зеркало, о чем думаете?
– О времени.
– А что вы думаете о своем возрасте?
– Не знаю. Я как-то не задумываюсь сейчас, хороший у меня возраст или нет. Больше волнует: получается у меня то, что я делаю, или не получается. Естественно, жалко, допустим, что уже 35, а не 25. Просто, когда начинаешь об этом думать, понимаешь, что жить осталось не очень долго, что какие-то вещи не успелись уже. Что-то хочется сделать и уже нужно торопиться это делать. Даже не то, что хочется элементарно подольше на свете пожить, а хочется подольше быть со своим ребенком. Вот это сейчас стало главным. Уходить не хочется, потому что не хочется оставлять человека одного. Проблема морщин перестала занимать. Вспоминаешь о том, что ты хочешь как-то выглядеть, достаточно редко. Это плохо, потому что женщина должна об этом помнить каждый день, но… Ты помнишь об этом каждый день, да, но это просто не является главным. В какой-то момент было главным, ну, в 19 лет, в 23 года, а сейчас перестало.
– Но вы как-то за собой ухаживаете?
– Минимально. Странно я за собой ухаживаю. Прежде всего это очень жесткая мочалка и очень долгое растирание, раздирание этой мочалкой всего тела, очень горячая вода… то есть все, что нельзя, во всех книжках написано, что делать это нельзя, вот я все это делаю с детства. Не знаю, к чему приведет.
– Сотрете себя с лица земли.
– Когда я в театре у себя рассказываю, все смеются, потому что это действительно уморительно. Все, что запрещено, я делаю. Единственное, что еще делаю, это утром и вечером пользуюсь кремом. Все. Маловато, конечно, если разобраться.
– Как вам жилось в хореографическом училище?
– Сложно жилось. Первые, наверно, года три, единственное желание – все бросить, уехать, потому что самое главное было – быть рядом с мамой. Не быть одной. Дома быть, в конце концов. Мама жила в Красноярске. А потом все постепенно стало сглаживаться. Но трудно. У меня не все сразу получалось. Сложно шла на контакт с детьми. Трудности были с самой собой. В характере заложены некоторые черты, которые не давали возможности хорошо общаться с людьми. Страшная застенчивость. Я сейчас просто научилась ее как-то преодолевать. Но были такие случаи, я хорошо их помню, когда застенчивость доходила до такой степени, что фактически терялся контроль над собой, начинались какие-то нелогичные поступки, или я впадала в столбняк, что называется, или дар речи пропадал. Еще совершенно необузданное состояние гордыни. Чтобы застенчивость как-то скрыть, нужно форсировать себя. Форсировать – значит, это уже хамство. А поскольку я была человеком, воспитанным в невероятной строгости, и поэтому очень воспитанным, то, когда я начинала себя форсировать и хамить, это меня еще больше крутило. Одно на другое – и получался такой ком. Но это я все сейчас понимаю. Пять лет назад я эти вещи иначе анализировала. Я понимаю, что все заложено в детстве. Ниточки любых поступков, любых ситуаций, любых атмосфер внутри человека ведут в детство.
– У вас был авторитет среди взрослых в детстве?
– Изначально самый большой авторитет – мама, которую я безумно всегда боялась. Папу я всегда любила, и как-то слово "авторитет" к моему отношению к отцу не подходит, это не так.
– В вашей жизни был этап детского сада?
– Нет. Меня один раз отдали и – не сложилось. Я плакала все время и просилась домой.
– А в училище бывало, что вас дразнили, обижали?
– Конфликтов много было всяких с девчонками. Я же дралась. Меня трудно было обидеть, я чуть что – сразу ударяла. Меня ничего не стоило спровоцировать на драку. Поскольку речевой аппарат был не на должном уровне, поэтому… Сейчас я бы уже могла словом убить.
– Вас боялись?
– Репутация была, конечно, не очень хорошая. А официальные органы вызывали к директору, на ковер. Энное количество времени была под отчислением, года два. Но не только из-за дисциплины. Из-за двоек.
– Вам не давались общеобразовательные предметы?
– А я не занималась. Вообще. Потому что в отличие от других детей у меня была возможность ходить в Публичную библиотеку. И это такая вот опасная оказалась вещь. Потому что, имея интересную книжку под подушкой, к сожалению, летит вся учеба. Что и происходило два года.
– Почему другие не имели доступа в Публичную библиотеку?
– А кто же из детей может туда попасть? Никто. У меня там работало очень много знакомых. Я была дитя полка Публичной библиотеки. Меня водили по всем закромам. И я имела доступ к вещам, к которым даже не всякий взрослый имел доступ. Может быть, и поэтому было такое ощущение в классе, что я над всеми, потому что как бы больше всех знала. Я была в библиотеке каждый день. Дело в том, что, когда я оказалась в Ленинграде, я жила у маминой очень близкой подруги. Она стала моим ближайшим другом. И если говорить о продолжении воспитания, то это как раз тот человек, который продлил мое воспитание после мамы.
– И какие книги вас интересовали?
– Прежде всего это мир дягилевского балета. Тогда же все это вроде было, а вроде бы и нет. А когда есть возможность держать в руках эскизы Бакста, когда ко всему этому прикасаешься!.. Или – я имела возможность смотреть огромное количества книг по балету, присланных со всего мира. И оттуда узнавала имена, которые широкой публике были неизвестны. Это было что-то невероятное! Надо же еще видеть эти залы! Где все пронизано историей. Когда тебя вентилируют какие-то невероятные токи со всех сторон. Все-таки я была провинциальным ребенком. И в моем доме больше пяти книжных полок не было. Да у меня и стремления к книгам не было до того, как я попала в Публичную библиотеку. Из-под палки что-то читала. Как моя Аня сейчас. Правда, после "Евгения Онегина" ее как-то что-то разбередило – пошла по Пушкину. А меня даже "Евгений Онегин" не разбередил. Желание читать было на нуле. И еще: я видела и знала, что это люди, которые служат в специальном отделе библиотеки, я среди взрослых, они сажают меня за отдельный стол деревянный и специально подбирают мне книги. Не то, что у меня сразу проснулось безумное желание знаний, не поэтому. Потому что Катя, у которой я жила, художник-реставратор, заведовала реставрационным отделом Публичной библиотеки. Я должна была туда приходить, чтобы дожидаться ее после окончания работы. Мне деваться было некуда, я же не могла по улицам болтаться. Просто так получилось.
– Когда вы впервые увидели балет?
– Наверное, у мамы в театре. Помню как бы отчетливый момент, как я пошла в Кировский театр первый раз, вот это я помню. А когда я первый раз вообще узнала, что такое – человек на пальцах стоит, не знаю.
– И что вы смотрели в Кировском?
– To, что, по-моему, все дети смотрят. "Щелкунчик". Хотя нет, "Щелкунчик" был после. А до, кажется, я была на юбилейном вечере Бориса Яковлевича Брегвадзе.
– И что вас потрясло?
– Все. Так замечательно! Когда выходили на сцену те люди, многие из которых уже ушли – из театра, из жизни, невозможно было не сойти с ума. И потом, я жила в атмосфере такого преклонения перед театром, музыкой, балетом, уже одно это предрекало восхищение, волнение, горение во мне. Ребенок идет в Кировский театр! Оркестр. Люди. Занавес…
– И вы тогда захотели стать балериной?
– Ой, нет. Мысль о том, что можно вот так же, как они, была тогда исключена совершенно. На каком-то совсем примитивном уровне, конечно, нравилось танцевать. Элементарные импульсы: услышала музыку – стала как-то двигаться под нее, видела костюм – я хочу тоже в этом костюме, под эту музыку. Замечательно, что есть люди, которые могут сказать, что в детстве ими правили великие идеи. Я не могу про себя такое сказать. Никакие великие завоевания и далеко идущие планы меня не мучили.
– А чего вы хотели в хореографическом училище?
– В училище я уже совершенно определенно хотела быть танцовщицей. Именно в Кировском театре. Никаких других театров я не знала.
– Воспитание в училище было жестоким?
– Жестоким. Можно было еще пожестче, сейчас я уже понимаю. Потому что мир, в который мы были выплюнуты из училища, оказался в сто раз страшнее.
– А мир, в котором вы жили в училище, был очень изолированным?
– Абсолютно изолированным. Для меня. Я вообще изолированным миром жила. У меня была Катя, у меня были Михайловы, у которых я воспитывалась тоже, больше у меня никого не было. И училище. С утра же до ночи – там, когда заканчиваешь учебу, домой бы добраться, уроки сделать и спать. И куда-то в другой мир вырваться… Мы, конечно, ходили в драматические театры, на концерты в филармонию… Например, о том, что существует "Битлз”, я узнала лет в 17, даже, может быть, позже.
– Эстрадную музыку вы не слушали?
– Кто-то у нас слушал. Я даже помню, вроде какие-то вечеринки были. Это, наверно, мой пробел.
– У вас были подруги?
– У меня была в классе очень хорошая подруга. Я все время с ней дружила. Потом ее отчислили – и я осталась без подруги. Вот она была основным моим другом четыре года. Сейчас она очень часто мне снится.
– Вы с ней с тех пор не виделись?
– Нет. Я вообще не люблю встречаться со своим ленинградским прошлым. Это болезненно.
– Вам тяжело давались ограничения в пище, диета?
– Ужасно! Я так люблю поесть! Подпольно бежала в булочную, покупала батон белого хлеба и, давясь, съедала его за пять секунд. А потом икала полчаса.
– И что вам можно было есть?
– Мы ели творог… Я делала так, как я и сегодня делаю, и всегда буду делать, я это поняла: или ем во всю мочь, или во всю мочь вообще ничего не ем и не пью. Два варианта. Среднего не было. Я сейчас с изумлением вспоминаю, как же можно было съесть столько много! Мы покупали ореховый щербет, большой брусок, и его съедал один человек за один присест. Непонятно, как это организм переваривал.
– А когда вы спиртное впервые попробовали?
– Очень поздно. Нет, попробовала рано – дома это никогда не было запретом. Хочешь – попробуй. Бабушкины наливки. А вот опьянение первый раз произошло на выпускном вечере. Я выпила полбокала красного вина. И этого хватило. Потому что изможденные уже были такие, что могли опьянеть от бутерброда с сыром. От голода и усталости.
– Правда, что вас били в училище?
– Правда. Стульями кидались. Иногда стулья попадали в цель, иногда не попадали. Это уже от собственной ловкости зависело. Били руками. Бывало больно. Но дело даже не в боли. А в унижении собственного достоинства в тот момент. Просто у нас был особый случай, который длился, к сожалению, года три, с одним педагогом. Особый случай.
– То есть все зависело от педагога?
– Но первый мой педагог, Галина Павловна Новицкая, она была очень красивая женщина, всегда безумно красиво и со вкусом одевалась, эффектно, и у нее были длинные ногти, она их красила под цвет губной помады и под цвет платья. Казалось, это не женщина, а просто восторг. Мы ее страшно боялись. И вот она этими ногтями показывала то место, которое нужно больше всего тянуть в данный момент. После этого показа оставались синяки. У меня на это ни тогда, ни сейчас обиды не было. Мы ее безумно любили. Другие случаи были разными. Были случаи откровенных издевательств. Но это как везде. Как в медицине. Есть же масса врачей садистов. Тот же вариант.
– Когда вы впервые вышли на сцену?
– Сначала меня долго не занимали ни в чем. Хотя все дети начали танцевать с первого класса. Я начала класса с третьего. Я понимала, что хуже всех, значит, я и не танцую. А потом, у меня не было родителей, которые все время общались c педагогами, то есть я была человеком, за которого никто не хлопотал. Сейчас я вот думаю, как же это может быть, что меня не ставили? Тогда же мне казалось это естественным, раз я хуже всех. Потом я стала понимать, что это не так. А потом стала понимать почему.
– И как происходили ваши выходы на сцену? Что это было?
– Так же, как и сейчас. Страх, который заполоняет все. И, кроме желания убежать, спрятаться и вообще не существовать, ничего нет. То же самое сейчас – ничего не изменилось. И все время во мне происходит борьба с этим страхом. Борюсь так, что все-таки делаю этот шаг из-за кулис на сцену, вот и все.
– Вы себе что-нибудь говорите в этот момент?
– Да, все время с собой разговариваю. В зависимости от того, какой спектакль. Обычно недовольна: зачем я это придумала? Что за глупость такая! Сейчас бы сидела дома… Что-нибудь такое. Ну зачем мне это? Сейчас я стараюсь… эти мысли все равно существуют, но я стараюсь загнать их куда-то. Я стараюсь разговаривать как бы с определенным человеком, необходимым мне в данный момент.
– Опору ищете?
– Нет, не опору.
– А что?
– Мы сейчас к La Divina перешли, поэтому тут трудно… да и не надо. Есть вещи, о которых не надо говорить, нельзя их выбалтывать всуе.
– Когда вы услышали первое матерное слово, помните? Мат присутствовал в вашем детстве?
– Ой. В детстве – нет, не знала такого.
– А когда вы сами начали употреблять нецензурные слова?
– Не помню, но, наверно, в последних классах училища.
– А курить?
– В училище, конечно. Пробовала лет в 19, потом были всякие остановки и на месяц, и на год, по-разному. Я не могу сказать, что привязана к курению, когда я делала "Дивину", я вообще не курила. В принципе я могу без этого жить. Сигарета мне ни в чем не помогает. Это глупость. После того, как покурю, раздражает запах, я его терпеть не могу. Руки пахнут, волосы, это ужасно.
– Вас угнетают ситуации, в которых вы теряете контроль над собой?
– Да. Поэтому мне не хочется даже попробовать наркотики. И почему я не пью. Не то что угнетают. Я их не допускаю. Не люблю глупость и не хочу, чтобы из меня это вылезало. И просто это не красиво. Я не люблю некрасивое.
– Какой стиль одежды вам близок?
– Я одеваюсь очень по-разному, в зависимости от ситуации, от настроения. Хорошо, когда имеешь возможность в своем гардеробе одеться и под мальчика, и деловой женщиной, и какие-то фривольные туалеты, и одеться богатой дамой. А вообще самое любимое для меня: черные облегающие или широкие брюки и черный свитер. В этом удобно водить машину, репетировать.
– Когда вы сели за руль, мир как-нибудь изменился? Ваше мироощущение?
– Да, во-первых, это огромное удовольствие. Во-вторых, я стала успевать делать массу вещей. И получаю удовольствие – от дороги, от машины. Машина – дружочек мой. 0на для меня живая. Я с ней общаюсь.
– А взгляд из машины отличается от взгляда пешехода?
– Конечно, отличается. Когда я выхожу на улицу пешком, для меня теперь это событие. Я многого не знаю о том, что происходит в жизни, за окнами. Потому что – вышел из подъезда, сел в машину, доехал до театра, вошел в подъезд, все, и так же обратно. А тут, когда выйдешь – ты людей посмотришь, в магазин зайдешь, каждый раз чему-нибудь поразишься. И впечатлений на целый месяц.
– И какое у вас ощущение от жизни сейчас?
– Я читаю огромное количество газет – пять-шесть в день. Все время слушаю радио, когда дома. Телевизор не люблю смотреть, информационные программы – очень редко. Я не внедряюсь в картинку. У меня ухо лучше всего воспринимает. Меня очень все это касается. В этой ситуации живу я, мои близкие. И нет у меня поводов для оптимизма и радости. Скорее, пугает, угнетает, раздражает. Я мрачный человек в сегодняшней действительности.
– У вас есть какие-то принципы воспитания дочери?
– Я знаю, чего хочу от нее. А принципы, наверное, выстроены из моего характера. В мелочах хочу, чтобы она была аккуратной, трудолюбивой. Никогда не забывала за собой вымыть чашку, и чтобы чашка мылась сейчас, в ее возрасте – ей 11 лет, – не только за собой, но и за другими членами семьи. Чтобы она была чуткой – слышала состояние человека, который рядом. Понимала, как на это нужно реагировать, чтобы ее аппарат отзывался на какие-то человеческие переливы того, кто рядом. Хочу, чтобы она полюбила читать. А вообще, как человек она мне нравится. При том, что я к ней критически подхожу, даже чересчур, очень строга ко всем ее проявлениям, – но я вижу, что она неплохой человек. Во многих моментах лучше, чем я в ее возрасте.
– Она влюблена во что-нибудь, в кого-нибудь?
– Пока что продолжается тот период, который у нее изначально существует, абсолютного авторитета и абсолютной влюбленности в свою маму. Этот период пока что не закончился. Не знаю, может, он не закончится никогда.
– Она вас ревнует?
– Нет, она не знает, что это такое.
– А вы ревнивы?
– Ужасно! Потом, то, что она с четырех лет ходит в храм, на ней очень отразилось. Она добрый человек. Не знаю уж, насколько это ей будет помогать в жизни.
– Почему вы ее окрестили, не будучи крещенной сами?
– Я хотела, чтобы мой ребенок был ближе к Богу, чем я.
– А почему вы сами тогда не крестились?
– Потому что это такая ответственная вещь, к этому нужно прийти. На тот момент я была не готова.
– Вы как-то сказали, что не креститесь потому, что боитесь, что ваш дар от вас уйдет, сейчас вы так уже не считаете?
– Не считаю.
– А что произошло за это время?
– Я прожила энное количество месяцев. Но прожила их не изолированно, а в общении со своим спектаклем La Divina, со своей страной, с чужой страной (я репетировала в Германии), в общении со своим ребенком и со своим любимым мужем. Такой вот комплекс, который сильно повлиял на меня.
– Зачем вам Бог?
– Не буду говорить. Не хочу. Это слишком много. А то, что много, об этом говорить не надо.
– Вы легко впадаете в гнев?
– Впадаю легко. Но сейчас я уже реже выявляю его. Легче стало скрывать. Да и гнева, наверно, стало меньше.
– А причин для него?
– Я люблю людей.
– Давно?
– Недавно.
– Вам нравится быть хорошей?
– Я не помню такие случаи, когда бы я могла сказать себе с упоением: какая я хорошая! Я не ощущаю, что я какая-то хорошая. Я разная.
– Вам хочется – сознательно, подсознательно – чтобы после вашего ухода у людей осталось от вас приятное, доброе ощущение?
– Это не те слова. Я хочу, чтобы от меня осталось ощущение, что я талантлива. Больше мне ничего не надо. А хорошая или плохая… Ну, плохая. Ну, хорошая… А если я не оставлю ощущения какого-то озарения, вот тогда буду переживать.
– Вы считаете себя талантливой?
– Да.
– Давно?
– С детства… Какая наглость, да? Правду сказала. Зачем скрывать?
– Вы завидуете людям, которым все легко дается?
– Очень завидую. Я завидую людям, у которых есть возможность, чтобы за них кто-то похлопотал.
– Вы верите в существование связи творца с Космосом, в озарения? Или это фантазии?
– Это абсолютная для меня реальность. Но это реальный результат, к которому нужно пройти трудным рабочий путем. Иногда это приходит в игре, в празднике. А иногда – в грязной работе.
– Не унизительно чувствовать себя работягой в спецовке?
– Иногда унизительно… То есть не то что унизительно, – жалко себя. Думаешь; ну, почему у той девушки такие холеные руки, у нее такие аккуратные пальчики ног… Конечно, абсолютно низменные инстинкты проявляются во всех ситуациях. Завидую.
– Вы с дочкой беседуете о сексе?
– Да, разговариваем на эту тему. Но не так, что с придыханием: а сейчас поговорим о тайне.” Из этого не делается невероятная таинственная история.
– Вы считаете себя достаточно знающей о сексе?
– Лет в 19 мне казалось, что я очень много знаю. А сейчас кажется, что я, наверно, ничего не знаю. Или мало знаю.
– Вы не искушенная женщина?
– Я искушенная женщина. Но нет пределов совершенству.
– Как вы реагируете, когда о вас говорят, что вы красивая женщина?
– Я думаю: что это они во мне красивого нашли? Я знаю, когда я красивая. Тогда я верю. И знаю, когда я не красивая. Тогда действительно задумываюсь: почему человек мне так сказал, что ему от меня надо?
– А когда о вас говорят: мудрая женщина?
– Обо мне так никто не говорит.
– Но вы ощущаете себя мудрой?
– Что умница, это точно.
– Вам нравится бывать на роскошных приемах, выходить в свет?
– Мне нравятся роскошные приемы на четыре-пять человек. А на каких- то больших, многолюдных мероприятиях мне скучно и времени жалко.
– Вас когда-нибудь вербовало КГБ?
– Да. Это было давно, еще в Ленинграде, меня пригласили в бывший дворец за Аничковым мостом, там был то ли райком партии, то ли райком комсомола, завели в комнату, что-то стали спрашивать: а вы не видели, у вас на том спектакле кто-то как-то ходил… что-то такое. Сразу стало ясно, что надо косить под дурочку, чтобы к тебе соответственно отнеслись и многого уже не требовали. У меня это, слава Богу, получилось. Больше меня не трогали.
– Вы верите во всякие чудеса, в НЛО, в то, что мы не одиноки во
Вселенной?
– Насчет Вселенной скажу… В прошлое воскресенье мы с дочкой пошли в зоопарк и в Планетарий. Я первый раз в жизни была в Планетарии. Меня так это потрясло. Тема была: звездное небо южного полушария. Я подумала: Боже мой, я же ничего не знаю!
– А вы в жизни на небо смотрите?
– Да.
– И о чем при этом думаете?
– О глубоко своем.
– Но с вами происходили какие-то чудеса?
– Вся моя жизнь – сплошное загадочное чудо. Все меня удивляет.
– Вы влюбчивый человек?
– Влюбчивый.
– Вы всегда ситуацию доводите до конца?
– Да, я не бросаю ситуацию незавершенной. И точку предпочитаю ставить сама.
– А если бросают вас?
– Да как-то не было такого случая. Либо уже взаимно так ненавидели друг друга, что разбегались в разные стороны. Либо я совершала какие-то проступки. Но все это в прошлом.
– Вы преподаете в ГИТИСе. Вам это интересно или это необходимость?
– С этого года это стало мне в тягость, потому что у меня сейчас нет курса, который бы меня радовал. От людей зависит. У меня сейчас люди, которые мне не интересны. Был курс Петра Фоменко, от общения с которыми я наслаждалась. Сейчас таких нет.
– Как меняются студенты?
– Невозможно дать какую-то качественную характеристику этих изменений. Но они, безусловно, реагируют на то, что происходит в жизни. Где-то они ловчее нашего, например, поколения. Я смотрю и думаю: так я не умею. Многие из них коммуникабельнее. Они другие. Трепета перед театром я у них почти не замечаю.
– А у вас остался трепет?
– У меня остался.
– Вы как-то в интервью сказали, что каждый человек, а творец тем более, бисексуален, вас не пугало, что могут заподозрить в отклонении от гетеросексуальной нормы?
– Нет, я не боялась, сплетни и так ходят всякие, и на здоровье, одной меньше, одной больше.
– У вас не было желания создавать легенду о себе?
– Нет времени создавать легенду. Вроде бы нужно что-то придумать. Да умения нет этим заниматься. Нужен особый талант.
– А умеете плести интриги?
– Умею наверняка, но нет необходимости. Была бы необходимость, я бы классно это сделала.
– Вам сейчас хватает заработка?
– В той ситуации, которая у меня сейчас сложилась в жизни, никакого заработка не хватит. Но это конкретная ситуация.
– А вообще вам много не надо?
– Мне много надо. Если б было очень много денег, я бы все время путешествовала. Бросила бы театр и путешествовала. Года два попутешествовала, а потом все свои миллионы вложила бы в театр.
– И куда вы особенно хотите поехать?
– У меня есть одно место, где я уже была. Венеция. Туда меня тянет. Потому что там красиво. И потому, что там смерть. “Смерть в Венеции”. Празднично-смертельное дыхание этого города манит.
– Что вы сейчас читаете?
– "Циников" Мариенгофа. Уже месяцев шесть читаю и перечитываю. Отдельные главы выучила наизусть.
– И так с каждым произведением, которое вы ставите?
– Конечно.
– Как вы думаете, почему зрители не приняли и не поняли "Дивину"?
– У меня нет такого ощущения. У меня ощущение замечательного спектакля, который свершился. И огромное количество людей приходило ко мне, они плакали в гримерке, врываясь с невероятными глазами. Но это не самое сильное мое потрясение в связи с этим спектаклем. Самое сильное переживание – сам спектакль. Его проживание. Зал помогает. Но то, что происходит на сцене, – сильнее. Даже не на сцене, а внутри тебя.
– У вас нет чувства, что этим спектаклем вы поставили некую
точку, итоговую черту провели?
– Однозначно, что это так. Я знаю, что могу еще поставить массу каких-то хореографических экзерсисов, изобретательных, не изобретательных, головокружительных, менее головокружительных, но с точки зрения воплощения духовной величины, какой-то идейной величины в данной форме, в данном театральном составе – я подвела черту. Я достигла очень высокого уровня. Прыгать выше будет сложно. Думаю, что в данной ситуации можно будет прыгать рядом.
– Почему вы взялись за "Циников"?
– Мне хочется говорить об этом, на эту тему. Когда я уехала в Германию, я долго не могла понять, о чем хочу говорить дальше. Это очень страшный момент. Никогда у меня такого не было. После "Дивины" я не могла найти… Но потом нашла. Это тема соотношения меня и моей страны.
– Вы мыслите себя кем-то кроме режиссера?
– Я могла бы работать в детском саду. Воспитателем. Не то, что мне интересно с детьми. В этом есть для меня некий высший смысл существования.
– Взращивать?
– Да не взращивать, а беречь.
– Вы предполагаете, что рано или поздно перестанете быть режиссером?
– Предполагаю, что это возможно. Если человек наделен хоть какой-то толикой мудрости – профессиональной, то он сам почувствует, когда карета приехала ко дворцу и надо выходить – принц ждет. Хуже, когда ты не понимаешь, куда тебя везет карета. И едешь с упоением на помойку, а кажется, что в хрустальный замок. Это печально. Пока что свойство анализировать я не утеряла. И свойство – достаточно жестко к себе относиться. Мне кажется, я пойму утерю дара, когда она произойдет. А она, естественно, может произойти. Никто не вечен. Дар может перерасти в другое качество. Может быть масса всяких вариантов перетеканий. Когда я выпустила "Дивину", мне показалось, что теперь я могу помолчать. И не смогла. Самое страшное – когда одна работа закончена, а следующую еще не начал. В этот период – ощущение абсолютной нежизни. Так что пока что карета едет. И принц ждет.
– Когда вас обвиняют в плагиате, во вторичности, вы улавливаете справедливость этих упреков?
– Лично ко мне никто не подходил и не говорил подобного. Не думаю, что я к этому серьезно бы отнеслась.
– А бывает так, что вы что-то придумываете и потом осознаете, что это уже было придумано до вас?
– Голова ведь – компьютер. Когда о чем-то думаешь, то перед мысленным взором мелькают десятки, сотни вариантов. И, просматривая их, понимаешь какой вариант откуда пришел. Я слишком много знаю! Я слишком много видела, чтобы использовать чужие моменты. Потому что всегда знаю, что вот это уже было использовано. Зачем же соблазняться? Это все равно, что воровать у самой себя. Глупо. Как я буду себя ощущать?! Ведь самое главное для меня – это собственное ощущение от самой себя. И себя трудно обмануть, поскольку всю свою кухню ты знаешь. Поэтому тут не разбежишься.
– Вы посадили хотя бы одно дерево?
– Да, я посадила дерево недалеко от села Михайловское в Пушкинских горах. Мы там отдыхали, и я посадила клен. С тех пор я там не была. Но дерево очень хорошо помню.
– А вдруг оно засохло?
– Я спрашивала. Оно растет.
– Вы привязываетесь к вещам, символам, наделяете их чем-то значительным для себя?
– Да, я привязываюсь к символам, к мелочам, к вещам. Я очень привязчивый человек. И потерю переживаю болезненно.
– Но всегда приходите в себя?
– Момента желания покончить с собой не было никогда. Хотя иногда думаешь: бедная я, бедная, за что я так страдаю!
Беседа с хореографом Аллой Сигаловой 18 апреля 1995 года
Годы ее женского одиночества – это время ее театра – "Независимой труппы Аллы Сигаловой". И спасительное убеждение, что житейская неутоленность необходима для творчества. К созданию собственного театра судьба готовила ее с той травмы спины, которая для балерины означает уход на покой, а ей 19, и она – выпускница Ленинградского хореографического училища им. Вагановой, потенциальная солистка Мариинки.
Ее стихией были характерные танцы, а не классика, потому что ее характер – стихия. Он подхватил и унес от отчаяния в Москву, в театральный институт, где она стала актрисой и преподавателем сценического движения. Потом работала хореографом в театре "Сатирикон". Потом создала "Независимую труппу". За пять лет – восемь спектаклей, шесть из которых – ее: "Игра в прятки с одиночеством", "Отелло", "Пугачев", "Саломея", "Пиковая дама", "Дивина".
Потом она встретила свое счастье – вышла замуж за режиссера Романа Козака. Родила Михаила Романовича. Распустила труппу. Потому что грезы о независимости выродились в зависимость от актеров, возможности которых отстали от ее потребностей. И она ушла в семью. На короткое время, пока характер не запросился на волю. Он присмирел за последний год, потому что женская неутоленность, рождавшая творческую ярость, осталась позади.
– Алла, вы согласны с утверждением, что благополучная личная жизнь не стимулирует творчество?
– Так объясняют свое одиночество, невозможность сделать свою жизнь. Почему у Дали была замечательная семейная жизнь, насколько мы знаем? Правда, теперь я в этом вопросе немножко запуталась. Раньше у меня была твердая установка, сейчас она пошатнулась, а новую еще не выработала. Нет, все-таки неправильно, что человек обязательно должен быть не счастлив в семейной жизнь, страшно одинок. Потому что в творчестве человек все равно одинок. Мой муж за меня не поставит спектакль, правда? Не выболеет им. Все равно я это делаю одна.
– Но ведь до спектакля существует жизнь, в которой человек вроде бы лишен предпосылок к спектаклю, то есть тоски, тишины, одиночества.
– Но почему это не может быть при том, что рядом находится друг? Озарение приходит независимо от того, есть у тебя семья или нет. Наверное, если бы я обрела семейное счастье в 18 лет можно было бы говорить о том, что на что влияет, но поскольку это произошло к сорока… Фактически большую часть жизни я прожила. Так что накопленного багажа хватит надолго. И потом, это не значит, что у меня сейчас не бывает моментов одиночества, тоски. С тем, что мной уже пережито, я все равно существую один на один. Допустим, с моей любовью к Ленинграду.
Рома меня не понимает, он не любит этот город, правда, был там всего три дня. Но я не могу с ним этим поделиться. Прочитав сказку Гофмана "Щелкунчик", он удивился, почему для меня такой восторг, такое томление, такая щемящая боль в этой сказке. Это опять же связано с детством, которое прошло в Ленинграде. И таких зон очень много. Мужчина и женщина по-разному относятся к детям, по-разному воспринимают каждое проявление ребенка. И то, что я вижу, идя по улице, я воспринимаю в одиночестве. Даже если он рядом. Но находятся моменты, которые Рома может со мной разделить. И если такого человека рядом нет, это страшно. Я знаю, я через это прошла.
– Как сосуществуют два режиссера?
– Мы делимся друг с другом. Он обязательно несет пьесу, которую хочет ставить, мне, ждет моего мнения. Недавно с восторгом принес пьесу, я прочитала и ужаснулась: какая пошлость, как тебе могло это понравиться? Мнения категорически разошлись. Но это не значит, что он не будет ее ставить. И счастье, что это не послужило поводом для какого-то разбирательства, разочарования друг в друге. А ведь как можно было бы подумать: такая пошлая пьеса ему понравилась – значит, он сам такой. Каждый оставляет за другим право выбора и право самостоятельно одиноко воспринимать окружающее. Но это приходит с возрастом. Раньше я такой не была.
– После хореографического училища, после травмы, вам требовалось самоутвердиться и кому-то что-то доказать?
– Кому-то – нет. Себе. Я избавляюсь от собственных комплексов.
– Какой такой глобальный комплекс вас гложет, что вы предпринимаете столь масштабные акции типа создания театра?
– Могу или не могу. Наверное, этот.
– Устав самоутверждаться в творчестве, вы распустили труппу и ушли в семью?
– Я не устала. Сейчас я уже не самоутверждаюсь. Ушла потребность кому-то что-то доказывать, и прежде всего – себе. Мне просто хочется пережить ощущение кайфа от работы. Даже если что-то не получится, я сейчас не стану переживать по этому поводу, как переживала раньше. Больше всего хочется ощущения полета.
– Раньше его не было?
– Было, всегда было. Я должна была создать свой театр, чтобы сделать свои спектакли. Где бы я еще ставила эти танцы?
– Вы создали труппу, не ведая, каково с этим ладить. Теперь знаете. Не помешает ли знание всех трудностей совершить вторую попытку?
– Сама поражаюсь, зачем мне опять надо гоношиться? Сейчас можно все иметь без таких усилий. Что мне даст свой театр? Денег не даст. Спектакли, которые могу в нем поставить, я могу поставить в другом месте. Только головная боль бесконечная. Но такой кайф, когда приходишь в свое хозяйство! Неистребимое чувство лидерства – вот что это такое. Совершенно неистребимое. Если отряд, то надо идти впереди отряда. С барабаном. Почему я не могу работать с каким-нибудь режиссером? Потому что внутри меня все переворачивается оттого, что не я хозяйка. Самолюбие. Мне кажется, что я лучше этого режиссера все знаю и сделала бы в двести раз быстрее.
– А вы не думали, что с прекращением существования труппы, исчезнет имя Сигаловой как режиссера?
– Конечно, думала. Меня я это сильно пугало.
– И все-таки решились на этот поступок?
– Просто я знаю, что продолжение следует. И суетиться не хочу.
– В спектакле "Пугачев" вы как бы проиграли ситуацию, которая случилась потом между вами и труппой. Вы теперь знаете, кто же предает первым?
– И та и другая сторона равноценны в этом. Хотя в театре, наверное, не существует понятия предательство. Ученики уходят от своих учителей. Такова логика прогресса. Впрочем, не только в театре. Те же отцы и дети. Просто в жизни связь матери и ребенка прочнее.
– А когда учитель уходит от учеников, понимают ли они, что он желает им блага?
– Никогда.
– И как быть?
– Мудро подходить к течению жизни.
– Что есть жестокость любящего человека?
– Человек, который любит, не может быть жесток. Это была моя ошибка, когда я утверждала обратное.
– Как вы поступаете, когда любимый человек не может вам принадлежать?
– Уже никак. Потому что люблю человека, который мне принадлежит. Отпала такая проблема. Я надеюсь, навсегда.
– Последний ваш спектакль посвящен памяти Марии Каллас. Были какие-то созвучия вашей судьбы с ее судьбой?
– Женские судьбы во многом схожи. Не только я могу похвастать, что у меня есть совпадения с биографией Каллас. Каждую женщину бросают, каждая может разлюбить, остаться в определенный момент одинокой, надеется на следующую встречу и думает, что как раз следующая встреча окажется последней и самой счастливой. Просто жизнь Каллас завершена, и мы можем на нее смотреть, зная конец. Моя жизнь еще не закончена.
– И все-таки, почему именно Каллас стала вашей героиней?
– Потому что я ее люблю и… Если я скажу, что мы с ней внешне похожи, это неправильно, неточно. Просто я ее чувствую. Такое ощущение, что я с ней разговариваю, знаю ее тайны. Может, это очень самоуверенное утверждение, даже наглое, но это так. Говорят же, что люди ушедшие не умирают, тем более такие, что их энергетика остается и к кому-то приходит. Наверное, у меня этот вариант.
Не люблю я мистические разговоры а ля Роман Виктюк. Но это так. Когда я слушаю ее записи, мне кажется, что она именно мне что-то говорит, никто другой этого не слышит. Мне понятно каждое ее придыхание. Я знаю, почему в этот миг она именно так вздохнула. И мне кажется, она мне это посылает. Немножечко сумасшествие уже на этой почве…
Спектакли "Отелло", "Пугачев", "Саломея" для меня прошли. Я от них, в общем, освободилась. Я тоже могу их сейчас болезненно переживать, заплакать, говоря о них, но жизни, которая продолжается у меня с Каллас, с остальными спектаклями нет. А с ней идет постоянный диалог, без слов, на эмоциональном уровне.
– После "Дивины" вы собирались ставить в своей труппе спектакль по роману Мариенгофа "Циники", потом проект отпал. Сейчас вы опять погружены в "Циников", но постановка уже в Ленинграде, в антрепризе солиста Мариинки Сергея Вихарева.
– Сама удивляюсь. Двести раз от них уходила, уверяла себя, что мне уже не нужно это делать, но, видимо, то, что мне когда-то потребовалось сказать по этому поводу, так глубоко засело, что я его вроде как проглатываю, а оно обратно вылезает. Ком в горле. Поэтому надо выплюнуть, чтобы загрузиться другим. Это будет балетный спектакль без текста.
По замыслу довольно рискованная вещь. Но мне нравится. Когда чувствуешь себя мэтром, всезнайкой – с души воротит, кажется, что это твой предел. Замечательно ставить себя в условия, когда ничего не знаешь, понимаешь, что ты еще ноль, еще должна доскрестись до сути.
– В кино вам не хочется поработать в качестве режиссера?
– Очень хочется. Есть движения человеческого тела, которые обретают на пленке совершенно магическое воздействие. В театре такие моменты передать порой невозможно. Мне очень хочется заниматься фотографией. Видишь такие красивые картинки… Даже мочка уха, освещенная определенным образом, может быть произведением искусства, приводить в экстаз.
– Михаил Романович отнимает много времени?
– Я просто не замечаю, как оно летит. Вроде только встала, что-то поделала и уже ночь. Перерывы между кормлениями проскакивают мгновенно. Сесть и впасть в какое-то состояние, нужное для работы над спектаклем, не получается. Поэтому приходится это делать по ночам. А по ночам хочется спать. Заколдованный круг.
– Работа на эстраде над программой Лаймы Вайкуле была необходима как переходный этап после родов к творчеству?
– Согласилась из-за Лаймы. Привлекательная личность. И потом, это дорожка, которой я никогда не ходила. Быть хореографом и не попробовать поработать на эстраде – нельзя. Я не могу сказать, что у меня идеально все получилось. Не могу сказать, что было бешеное вдохновение, как, например, во время постановки "Игры в прятки с одиночеством", где была эстрадная музыка.
– И что же вас заводило? Вы всегда для спектаклей отбирали музыку сами. Самую пронзительную, любимую, выразительную. А тут мелодии вам навязали, и вы должны были пробудить в себе какие-то эмоции?
– А как же! Это элемент профессионализма. Я обязана влюбиться в эту музыку, сделать так, чтобы она меня зажгла, повела, понесла… И… не понесла. К вопросу о профессионализме. Нет, где-то понесла, а где-то я пыжилась-тужилась – и результат получался соответствующий.
– Вы убеждены, что театр – искусство более высокого уровня, нежели эстрада?
– Конечно. Я не знаю нашей эстрады, которая бы мне нравилась. Да, какие-то песни у Пугачевой, какие-то у Лаймы. Они – личности. Когда выходит на сцену личности, неважно, есть ли в их творчестве элементы театра, по театра». Это уже элементы искусства. Все талантливое привлекательно. В основе своей наша эстрада не талантлива.
– Вернуться преподавать в ГИТИС не тянет?
– Нет. Первый год, когда меня не тянет в ГИТИС. Хорошо без него.
– А как же ваша любовь к студентам? Молодая кровь, любопытство в глазах…
– Не уважаю я их теперь. Как-то не радует меня молодое поколение. У них меньше горят глаза. Не с чего гореть, наверное. А виновато, вероятно, старшее поколение. Мы воспитывались по-другому. Не было этой прохладцы на репетициях.
– А сами иронизируете над теми, кто, брызжа слюной, говорит о своем фанатичном служении театру.
– Я не люблю, когда в меня слюной брызжут. Во всем нужна мера. "Служенье муз не терпит суеты". Разглагольствованиями о фанатизме ничего не сделаешь. Даже свои первые спектакли я не делала, размахивая руками и разбрасывая красивые слова. Это было внутри. Надо быть сдержанным. А то можно все расплескать в криках о творчестве, и на творчество ничего не останется.
Жизнь со вкусом шоколада
Беседа с хореографом Аллой Сигаловой в ДК "Каучук" 14 мая 1996 года
Два года назад "Независимая труппа Аллы Сигаловой" закрыла свой театральный сезон. За последующий срок художественный руководитель и главный режиссер коллектива и себя лично Алла Сигалова изменила многое в своей жизни: состав семьи, состав труппы, место жительства и даже собственный характер. Она родила сына. Нашла нового актера и отпустила двух прежних. Переехала в другой район Москвы, в квартиру, которая на момент начала ремонта была пустым полем без внутренних стен. Алла "поставила" ее, как очередной спектакль, где отразились: любовь к Ленинграду, воспитание в хореографическом училище, учеба на актерском отделении ГИТИСа, а также все темы ее предыдущих постановок: "Игра в прятки с одиночеством", "Отелло", "Саломея", "Пугачев", "Пиковая дама", "La Divina". Спустя два года хореограф и руководитель по-прежнему "Независимой труппы" Алла Сигалова вернулась на театральную сцену с "Циниками", современным балетом по роману Анатолия Мариенгофа.
– Мы переехали в новую квартиру. Я пошла обследовать магазины. И в 8 утра в продуктовом магазине мне сходу нахамили. Я пошла с жалобой к заведующий. Она меня узнала. Какой ужас! Я стою перед ней с гневом и обидой на устах, но еще не успела их раскрыть. Она смотрит на меня и говорит: "Вы…" И я понимаю, что все, опознали, это светится в ее глазах. Я разворачиваюсь и бормоча "извините", удаляюсь, она кричит мне вслед: "Скажите, вы ведь Алла Сигалова?" Теперь я в этот магазин не смогу зайти, а, говорят, это лучше продуктовый в районе. Вот досада.
– Вы что, уже боитесь славы? А для чего тогда театр свой создавали, на сцену идете, в телевизоре мелькаете?
– Для того, чтобы меня в магазине узнавали, что ли? А, Сигалова, вам что, молока топленого или пастеризованного?
– Всю жизнь хочу вас спросить, почему вы едите шоколад перед выходом на сцену? Я знаю, что несколько лет назад, когда еще не так богато было с продуктами, перед спектаклем "Игра в прятки" ваши коллеги бегали по буфету театра, пытаясь раздобыть для вас хотя бы три шоколадных конфеты. И, когда раздобыли, это было всеобщее счастье. Что за нужда?
– Для меня день, проведенный без шоколада, вычеркнут из жизни. До спектакля практически за неделю я шоколад есть прекращаю, а так ем его каждый день понемножку. Не могу без сладкого. Когда дома ничего другого нет, и магазины закрыты, я ем сахар – меня прямо аж трясет, кусками, ложкой, если песок. У меня с чем связан праздник премьеры? С тем, что я съедают большую плитку шоколада. Начинаю есть ее с утра по долькам. Каждую долго смакую, рассасываю или жую, запиваю тоником. Перед последней премьерой – "Циниками" – у меня остался большой кусок шоколадки, не доела, а раньше все время целиком съедала.
– Когда это вошло в привычку?
– С хореографического училища.
– То есть самое приятное в день премьеры – шоколад?
– Ну не аплодисменты же! Это уже какой-то ритуал стал – мой рацион в премьерный день: баночка тоника и плитка шоколада. Но шоколад обязательно с орешками, молочный, хороший.
– Почему вы так поторопились вернуться на сцену после рождения сына, Михаилу ведь только полтора годика?
– Рано? Я переживаю, что поздно, это очень большой срок. Когда танцовщица рожает в 36 лет, в принципе, она уже не возвращается в театр. Через два года пенсия по стажу. И очень проблематично физически привести себя в порядок.
– Вы планировали сами танцевать или это произошло вынужденно из-за отсутствия в труппе актрисы?
– Конечно, я страшно хотела выйти на сцену, хотя вроде это как-то неудобно, что люди скажут. Как ни прячь, все равно возраст берет свое. После 35 – это уже осетрина не первой свежести.
– Но тем не менее вы рискнули?
– Очень трезво на себя глядя, очень грамотно себя подав в этом спектакле на сцене, с точки зрения внешнего вида, я считаю, что я вышла на первую свежесть.
– Что самое тяжелое в возвращении на сцену? Не было страха, что вас забыли?
– Не было. Актриса, которая столько пропустила, танцовщица, которая снова выходит… Наверное, если бы писатель описывал эту ситуацию, он бы такой монолог написал для героини: Боже мой, я опять выхожу на сцену, будет ли мой зритель, как меня примут? Ничего этого нет. Была серьезная обыкновенная подготовка к спектаклю. Обычное состояние тревоги профессиональной, не сентиментальной. У меня было ощущение прошлым летом, когда я начала ставить "Циников", что, наверное, когда закончится спектакль, я разрыдаюсь оттого, что снова вышла, вернулась. Нет, так не произошло.
– Когда вы были маленькая, вы мечтали о брате или сестре?
– Нет, я не помню, хотелось, наверное, чтоб с кем-то общаться. Не помню. Детство-то было давно.
– Кто такой циник по-вашему?
– Я выписала определение, чтобы, когда мне журналисты будут задавать этот вопрос, давать им бумажку или выучить. В результате и не выучила, и бумажку потеряла.
– А если своими словами.
– Своими словами очень сложно, потому что существует грамотная расшифровка этого слова, а существует еще мое понимание циников в связи с Мариенгофом. Поэтому для меня это понятие теперь такое огромное… Циник – это каждый из нас. В каждом из нас цинизм. В ком-то больше, в ком-то меньше. Мы циники каждую секунду, потому что, пока мы беседуем, где-то убивают, кому-то плохо, и мы не бежим спасать, не переживаем это, не сопереживаем. Цинизм, – это определенная форма эгоизма.
– Это отрицательная черта характера?
– Для человека это нормальная черта.
– Знаете, как у Ожегова: "Цинизм – это наглое, бесстыдное поведение и отношение к чему-нибудь, проникнутое пренебрежением к нормам нравственности, благопристойности".
– Мне кажется, что цинизм тоже стал нормой.
– Для вас было существенно то, что события, происходящие в романе, точно попадают в то, что мы переживаем сейчас?
– Да, это наиболее болезненно и кольнуло. Да вообще это такой роман, так совпал с сегодняшним моим состоянием, просто абсолютно совпал. Бывает иногда так, что это состояние по выпуску спектакля чуть начинает микшироваться, а тут ситуация, видимо, из-за того, что мы все сейчас переживаем, она не микшируется, а заостряется. И мне кажется, что, если бы я сейчас начала ставить "Циников", я бы поставила уже по-другому, более заостренно, оголенно, нервно. А, с другой стороны, Мариенгоф не дает это сделать. Мои переживания сегодняшнего дня отличаются от того языка, каким рассказал свою историю Мариенгоф.
– Но ваш язык все равно другой.
– Но он должен быть приближен к автору. Иначе бы все спектакли были похожи один на другой, и мои, и вообще все. Каждая тема требует определенных средств выражения, иначе все было бы одинаково.
– Приступая к "Циникам", вы сказали, что этим спектаклем хотите выяснить свои отношения с родиной. Выяснили?
– Нет, я их буду выяснять до конца жизни. Все-таки у этого спектакля не было такой задачи. Главным для меня было отражения невероятного языка Мариенгофа, в который я влюбилась. А что касается… Ну что такое родина? Родина – это я, люди, которые меня окружают, события, которые со мной происходят. Каждый спектакль – моя взаимосвязь, мои взаимоотношения с моей страной. Даже спектакль "Дивина" – это все равно чуть-чуть о моей жизни, о жизни каждой женщины.
– Не мешает ли режиссерскому восприятие спектакля то, что вы сами танцуете?
– Я же ставлю спектакль не на репетиции. Я его сначала ставлю в голове. Мысленно вижу тех актеров, которые будут действовать. Они уже одеты, загримированы, причесаны так, как нужно. И когда я прихожу репетиционный зал, спектакль готов. Остается только вложить его в тела и души артистов. Вот и все. Поэтому у меня нет такой проблемы: как же я оценю со стороны, если я внутри? Хотя для многих это проблема. Но поскольку у нас хореография – это такое искусство, которое больше приближено к математике, чем, может быть, драматический театр, поэтому есть возможность увидеть спектакль до того, как его увидят зрители, до того, как я его вообще начала ставить. Если я его не вижу, я его ставить не начну.
– Когда вы задумали "Циников", вам хотелось самой сыграть героиню?
– Мы начали делать "Циников" почти три года назад, и Ольгу должна была играть Анечка Терехова. Мы начали с ней репетировать. Потом я ушла. Год назад я вернулась к репетиции, уже Анечки не было, и эта роль предлагалось четырем или пяти танцовщицам, что категорически не принималось Сережей Вихаревым. Он настоял на том, чтобы я вышла на сцену, заставил меня приходить зал и снимать с себя двадцать шкур. Лень, конечно, родилась впереди нас. А поскольку это еще и преодоление всяких неудобств физических, дискомфорт… Первые дни у меня просто до слез доходило: ну зачем все это мне нужно? Так бы хорошо сидела сейчас на стуле, актеры бы потели, а я спокойненько наблюдала. Но я очень рада, что все произошло именно так.
– У меня ощущение, что вы поставили очень головной спектакль. В отличие от прежних постановок в этой совсем нет эмоций.
– Я знала, что именно вы мне это скажете, потому что у меня было странное чувство после спектакля. Обычно мои спектакли – это бешеный выплеск энергии. В этом спектакле я не могла себе этого позволить, потому что Мариенгоф предполагает только маленький намек. Кто-то додумает, кто-то нет. Я считаю, что это моя победа над моим темпераментом, потому что мне это абсолютно не свойственно. Я же начала репетировать совсем иначе – с вихрем эмоций. И, анализируя, все время ловила себя на том, что в ткань-то я не вписываюсь, не попадаю. И я поняла в чем дело незадолго до премьеры, где-то за две-три недели, потому что я чувствовала, чтобы плыву не туда, не в ту сторону. А поскольку во многом камертоном спектакли является Сережа, я чувствовала, что не вписываюсь в то, что сама же поставила, и не могла понять почему. Потом я стала себя прибирать, все свои всплески, еще раз перечитала роман. И все стало таким… как старинные фотографии – они не яркие, а блекло-коричневые, выцветшие. Когда я после премьеры посмотрела видео, когда уже все уложилось, я отдалилась от спектакля, я была в шоке – я себя не узнала. До сих пор не представляю, как мне это удалось. Я пошла в другой коридор, свой внутренний актерский, ушла от того, что мне легче, а мне легче тельняшку порвать на груди.
– Люди, не читавшие роман, не поняли спектакль, я слышала отзывы: талантливо, красиво, но непонятно.
– Зрителям кажется, что нужно что-то понимать, а понимать ничего не надо. Никто же не спрашивает человека, который выходит из консерватории, сюжет Первого концерта Паганини, например. А выходя из театра, с хореографического спектакля, людям почему-то кажется, что они посмотрели какой-то мексиканский фильм, где нужно, чтобы все было понятно. А не нужно. Надо просто воспринимать и все. Единодушия в зале быть не может и не должно: кто чем полон, так и реагирует. Индивидуальность подает спектакль и индивидуальность его воспринимает или не воспринимает.
Я мало кого спрашиваю об ощущениях, которые вызывают мои работы. Но три женщины, которые пробились ко мне, которых я безумно уважаю, женщины разного возраста – Таня Друбич, Катя Гердт и Алла Борисовна Покровская. Ну, Алла Борисовна просто прорыдала, успокоиться не могла. А Катя и Таня сказали удивительную вещь: каждая сказала, что как будто про меня. Вот я сидела и думала: Господи боже мой, ну почему вот так вот у меня происходит, почему? Это та ситуация, когда или попадет, или не попадет. Впрочем, как и все спектакли.
И Гаевский, который утащил меня на два часа, и мы сидели…. Вот такая штука вышла интересная. Вот что с ней делать? Она какая-то странная, эта штука. Я себя не знаю такую, я себя знаю другую, какой я была в "Дивине". Не то что мне то более свойственно, мне то легче, потому что там я такая, какая есть. Я над собой не работаю. А сейчас, по прошествии времени, я вышла замуж, мое замужества повлекло за собой многие вещи, я очень изменилась, поняла, что нужно себя контролировать, сдерживать, нельзя выплескивать на других все, что у тебя на душе. Особенно отрицательные эмоции. Пришла мудрость. Чем мне нравится Рома, помимо того, что я его обожаю и люблю, чему я у него учусь? Не суетиться. Он сильный. Наверное, я учусь быть сильной. Даже в общении со своими актерами. Изменилась атмосфера на репетициях. Я за это время голоса ни на кого не повысила, мне не нужно это, мы абсолютно понимаем друг друга. А может быть, потому что они абсолютно чувствуют мой авторитет. Наверное, поэтому спектакль такой. Я и внешне там выгляжу странно, не похоже на себя.
– Кто придумал ваш облик?
– Я, конечно. Но Галя Шаляпина – гениальный человек, потому что макияж я предполагала где-то такой, но свою голову, прическу я видела гладко затянутой, как я люблю, и она так с опаской говорит: а давайте сделаем… И я как-то легко на это согласилась. Она была удивлена. И вот она уложила мне волосы замечательно. Я почувствовал, что так и должно быть, и мне это все нравится. Нравится, что путь, как бы продолжается, но продолжается по-иному. И, конечно, для меня очень важны слова Гаевского, которые он мне наговорил. Резюме всех его слов: русскую хореографию в 21-й век приводит Сигалова. Все. Как ни крути, факт остается фактом. Другое дело, что он наговорила и массу вещей тревожных, о которых я тоже думаю. Но когда об этом говорит Гаевский, я понимаю, что это, вероятно, будет очень скоро. Он сказал: ну, сейчас вы одна, да, по этому пути не идут коллективно, по новому пути человек идет один, и скорее всего, ну, не то, что финал, но какой-то этап, на каком-то этапе состоится большая трагедия, потому что… вот никого нет, никого нет, никого нет – и появится кто-то, который сначала будет вам подражать, а потом станет делать лучше вас, и вы останетесь сзади и вообще нигде. Это нормально. Это история. Но он говорит, это будет трагический момент, к этому невозможно подготовиться. Ну что делать, посмотрим, на данный момент в стране наблюдается полное отсутствие хореографов молодого поколения. Это я молодое поколение, молодое поколение сорокалетних! И позади никого нет. А сейчас есть два человека – Женя Панфилов и Алла Сигалова. О каждом можно спорить: нравится, не нравится, – но их двое на данный момент.
– А кому же тогда премии вручают на фестивалях танца модерн?
– Ну прекрасно, это должно быть, только нужно, чтобы была больше этих модерн танцев, чтобы люди что-то пытались делать.
– Почему же так случилось, что нет хореографов?
– Нет культуры. Наверное, так, черт его знает. Слишком много всяких "но", слишком много моментов, которые делают невозможным возникновение современной хореографии в нашей стране.
– За время существования вашей труппы страну посетили многие зарубежные коллективы современной хореографии, так что наша публика, видимо, уже лучше разбирается в этом искусстве, чем когда вы только появились?
– Естественно. Но, кстати, почему еще современная хореография не развивается у нас в стране? Нет школы. Классическая школа тоже гибнет. Абсолютно нет контакта с Западом. Мне повезло – я изъездила почти весь мир, я видела… ну только черта в ступе не видела. Но ведь трагедия нашего зрителя в том, что привозят к нам самые отбросы. В массе показанного мы не увидели, ни одного хорошего спектакля, за исключением нескольких избранных. Вот сейчас в Москве спектакли какой-то француженки. Может, она и хорошая француженка. Но это же все так, лаборатория. Ведь есть действительно премьеры, которые нужно привозить, нужно видеть. Зачем нам привозят двадцать каких-то второсортных трупп? Привезите одну, но первоклассную. Чтобы все увидели: ага, так это значит вот так, вот такие могут быть варианты. Мы же абсолютно темные люди.
– Кому как не вам в таком случае создавать школу.
– Есть школа Николая Огрызкова. Он там дает классы, замечательно, но это школа танцовщиков. Нет, я не могу школу создавать. Я спектакли должна делать. Мои спектакли – это и есть школа. Поэтому Гаевский и говорит, что кто-то появится, который сначала сделает под Сигалову, а потом перебежит ей дорожку и побежит себе… Найдется человек, который пойдет другим путем, а другой путь – это обязательно прогресс. Надо, чтобы кто-то шел другим путем. Вот я иду другим путем. И в данной ситуации это прогресс.
– Вы собираетесь восстанавливать другие свои работы?
– Хочу восстановить "Дивину". Я так скучаю по ней, как по человеку. Это будет другой спектакль, потому что будут другие актеры. Наверное, и я буду другая. Хотя вряд ли. Посмотрим.
– Героиня "Циников", кажется, очень устала от попыток вписаться в жизнь, от того, что все они не приносят покоя, удовлетворения…
– Но эта усталость не от безразличия ко всему, а от того, что так оголено все, настолько каждая пылинка, садящаяся на тело, болезненна. Недавно показывали фильм "Летят журавли", мой любимый фильм. Что вы думаете, я делаю? Я включаю телевизор и, стоя к нему спиной, вытираю пыль и что-то еще напеваю, то есть я всеми силами стараясь… потому что знаю, если сейчас я сяду перед экраном, начнутся рыдания, терзания, сопли-вопли. А выключить тоже не могу. И я: ля-ля-ля, та-та-та, и песенки пою, и пыль вытираю… С Ольгой как раз этот момент, момент абсолютной оголенности и желание спрятаться.
– Вы говорили, что у вас очаровал литературный язык Мариенгофа. В вашем спектакле слов нет, язык другой, способен ли он так же очаровать, как роман?
– Вы просто привыкли меня видеть другой, ждали другого, пришли и ждали другого, вероятно.
– Спектакль не вызвал у меня никаких эмоций в отличие от романа.
– А они не нужны. Здесь нельзя, здесь совсем другая ткань, и она сложилась так. Если бы я делала фильм по этому роману, я бы вообще ни одного слова в этом фильме не сказала. там было бы только: чуть подвинулась рука, случайно дотронулась мизинцем, поворот головы, дернулась ресница. И больше ни-че-го. Так, как у Мариенгофа. Он ни разу не описал бурного ужаса, допустим, Владимира, когда тот пошел вешаться. Ничего такого. И это настолько точно, потому что… то, с чего мы начали разговор, что, когда ты занят делом, у тебя нет времени на сантименты. Я занята делом: я должна выжить. Я думаю и воплощают массу вариантов для того, чтобы выжить. У меня нет времени стенать. Я продумываю: или завтра меня не будет и не будет человека, который мной любим, или я завтра буду. А для того, чтобы я завтра была, я должна сегодня заниматься делом.
– Почему Ольга застрелилась?
– В ту игру, которую она выбрала, изначально был заложен такой финал. Она не уехала из страны с родителями. Мы же сейчас не уехали, остаемся и играем в эту игру. Так и она. Мы каждый день занимаемся тем, что гасим в себе эмоции, пытаемся быть отстраненными, защищенными. Не впускать страдания, которые нас окружают. Изо всех сил запрещаем себе реагировать. Иначе сердце разорвется. Так же и у Мариенгофа. Он констатирует жуткие факты без всяких комментариев, без эмоций: крестьянка разделила труп умершей дочери между живыми детьми. Точка. Штрих жизни. И заканчивается роман так же. Героини застрелилась. А на земле как будто ничего и не случилось, – финальная фраза. Жизнь идет дальше. Просто еще одно бытовое события: самоубийство женщины. Так и наш спектакль. Закончился, как кончается дождь: асфальт намок и высох. А для меня этот час на сцене – как выдох.
– Новые замыслы уже зреют?
– Принесли мне музыку одного ленинградского композитора, погибшего в автокатастрофе, к гоголевской "Шинели". Еще Танго Пьяццоллы и музыку Стравинского к пьесе "Игра в карты". Будут слушать. Может, что-то и родится.
– А как дети поживают?
– Анечка заканчивает восьмой класс хореографического училища. Говорит, что хочет танцевать чуть ли не в моем театре, еще один член семьи, обреченный на нищету. Я бы предпочла, чтобы она стала кормилицей. Теперь одна надежда на Михаила. Он наверняка будет директором крупного предприятия, у него уже сейчас характер явного начальника, хотя ему всего полтора года.
Беседа с хореографом Аллой Сигаловой 30 мая 1996 года в ДК "Каучук"
– Каким вы хотели видеть свое жилище?
– Под Ленинградом есть такое место – раньше, по-моему, называлось Ориенбаум, сейчас – Ломоносов. И там есть маленький уютненький дворец, вот в нем я хотела бы жить.
– Свою квартиру вы создавали по его образу и подобию?
– Я не создаю и создавать это не умею, ни жилище, ни… Один человек сказал, что я человек очень животворный. Я творю жизнь только в том, что является моей работой. Что касается быта, то я творю только физическую жизнь – дочку и сына. Вот это я про себя поняла. Когда я жила на Неждановой, мне казалось, что вот на новом месте-то я развернусь. Ничего подобного.
– А какие функции должен выполнять ваш дом, чтобы вы в нем не чувствовали себя временным постояльцам?
– Самое главное – иметь возможность закрыться и знать, что тебя здесь никто не потревожит. Вот это есть дом.
– С этой точки зрения у вас кладовка очень уютная.
– Нет, кладовка не уютная, потому что Мишка все время открывает, туда заходит, хлопает дверью так, что стены трясутся.
– Рассказывая о себе нынешней, вы делаете ударение на том, что вас сильно изменило замужество в лучшую сторону. Что же так меняется в замужестве? Чего вам не хватало прежде?
– Когда все нормально, идет нормально работа, спокойная обстановка, я себя как-то спокойно и располагаю. Я о себе все знаю, в себя уверена. Я всегда была в себя уверена, но еще подергивалась, у меня были еще подергивания. Сейчас у меня нет подергиваний. Не потому, что у меня не бывает ошибок, ошибки бывают, я их очень хорошо знаю, я и тогда знала, но я тогда нервничала по поводу ошибок, а сейчас я более философски, что ли, отношусь к ним. Я говорю про работу, естественно, а не про какую-то там жизнь.
– И при чем здесь замужество?
– До замужества у меня ничего не было, кроме работы, и я считала, что это самое главное в жизни, что ради работы можно вообще все сокрушить. Сейчас я понимаю, что ни один спектакль не стоит человеческих отношений. Спектакль – это миф, выдох. Есть вещи гораздо важнее, но это не значит, что моя работа для меня ушла на второй план. Просто все уравновесилось. Я знаю, для чего живу, и знаю, для чего я работаю.
– Вам тепло от сознания того, чтобы вы единственная и неповторимая в современной отечественной хореографии?
– Конечно, это приятно щекочет нервишки. Но вообще это нехорошая вещь. Это утяжеляет мою жизнь как хореографа. Если бы у нас было много хореографов и движение современной хореографии было сильно, то на нас обратили бы внимание, в нас бы вкладывали деньги. А нас пока раз-два, может быть, где-нибудь третий, не знаю.
– А зритель готов к восприятию вашего искусства?
– Зритель в смысле масса?
– Те, кто ходят на ваши спектакли.
– Те, кто ходят, они уже хотят. На эти спектакли вряд ли кто-то купит билет, чтобы: пойду, посмотрю, что это такое. Приходят люди, которые хотят это посмотреть. Это правильно. Везде в мире так. Вы не пойдете слушать фольклорные ансамбли, если вам это неинтересно. Или авангардную музыку. Я, допустим, не хожу на рок-концерты, потому что мне это не нужно. А огромное количество людей ходит и наслаждается. Все дифференцируется, как должно быть.
– Вам не думается, что, когда любимое дело превращаешь в профессию, оно перестает быть любимым?
– Любимое дело должно быть только профессией. И профессия должна быть только любимым делом. Я ненавижу непрофессионализм.
– Когда вы говорите о творчестве, вы предпочитаете такое суровое, невкусное слово "работа" таким легким и праздничным: "полет", "вдохновение", – почему?
– Какое отношение вдохновение имеет к работе? Я работаю! Работа не зачеркивает творчество: потная, грязная, веселая, чУдная. В репетициях есть все: комедия, трагедия, гротеск, счастье, слезы. Такая гамма чувств… Поэтому это наркотик, этого хочешь все время.
– Два года назад вы распустили труппу, состоявшую из драматических актеров, и отказались от слов в своих будущих спектаклях не потому ли, что по-режиссерски не справились с этим?
– Да я и не должна была справиться, и не могла. Мы исчерпали тот объем, который могли пройти вместе, который я могла этим людям дать, и они мне могли отдать. Потому что у каждого должна быть своя профессия. Они были замечательные потрясающие, такие, каких нет в стране. Но пришел момент, когда я поняла, что стала их рабом. И как только я это почувствовала, я себя сковала этими рамками и перестала идти дальше. А мне нужно идти дальше. Мне еще очень мало лет.
– Из кого сейчас состоит "Независимая труппа"?
– В труппе три актера: Тарас Колядов, Саша Долгих, Сережа Вихарев. А еще Сигалова, Андрюша Сергиевский, тоже актер, который в данный момент выполняет обязанности администратора. Костюмер Сережа Борташевич. Художник по гриму Галя Шаляпина, художник по свету Сергей Макряшин— замечательные люди, которые делают спектакли.
– Вихарева вы тоже включаете?
– От него же теперь не отделаешься! И я счастлива, потому что такого артиста, конечно, поискать и поискать. Нас многое объединяет. Мы вышли из ленинградского хореографического училища, выросли на одном и том же, знаем и любим одно и то же. Окружающие даже не всегда понимают, о чем мы говорим, поскольку у нас какое-то специфическое знание мира.
– Сергей Вихарев совмещает работу в Мариинском театре и в вашей труппе?
– Да. Он занят в "Циниках", танцует по всему миру фрагменты из "Пиковой дамы". Мы начали работать с ним над новым спектаклем. Думаю, что он будет занят в восстановлении "Дивины".
– И вы не собираетесь пополнять состав труппы?
– В зависимости от спектаклей он и будет пополняться. В "Циниках" четыре человека на сцене, в следующем их, может быть, будет шесть или восемь, не знаю, посмотрим. Такое количество безработных актеров балетных. Очень много талантливых людей не востребовано. Ни у кого нет денег.
– Вы тоже, едва открыли сезон, сразу столкнулись с проблемой денег, спонсоров. Не отпала охота продолжать?
– Это так все противно, но нет другого варианта. Ну что делать?
– Вы хотели попробовать себя в кино. Что-нибудь делаете для реализации этого желания?
– Ничего.
– Желание еще осталось?
– Да, но такое уже, поблекшее. Тянет, но надо реально смотреть на вещи. В данной ситуации у меня нет такой возможности и в ближайшее время не будет.
– Вас, наверное, больше привлекает немое кино?
– Да, разговорного не надо. Я не люблю, когда разговаривают.
– Как вы думаете, почему получается так, что человеку ближе и понятнее слова, а не жесты, хотя ребенок рождается, начинает двигаться раньше, чем говорить?
– Слово – это способ общения. И жестами мы общаемся. Может быть, словами нам просто легче объясняться, хотя у многих людей проблема и со словами. Но просто человечество общаются посредством слова – это номер один. Посредством движения, глаз, губ, мимики – номер два, а, может, тоже номер один. Мне кажется, мы одинаково общаемся и словом, и физикой.
– Вас не посещает желание научить людей красиво двигаться?
– Нет, я люблю, как двигается человек в любом самопроявлении. Что такое красиво? Странное понятие.
– В языке есть алфавит, в музыке – ноты, а есть ли такой же определенный набор жестов, поз в хореографии?
– Есть свой алфавит и в классической хореографии, и в джаз-танце, и в танце модерн, но каждый художник, естественно, придумывает свой язык. Как Маяковский, как Мариенгоф.
– А бывает так, что два творца независимо друг от друга придумывают один и тот же язык?
– Бывает, наверное. Но это с точки зрения как бы такого легкого взгляда можно так сказать. Все равно каждый художественный язык очень индивидуален.
– Ваш театр начинался спектаклем "Игра в прятки с одиночеством", в котором на сцене была обнаженная актриса, что дало повод критикам обвинять вас чуть ли не в порнографии. Сейчас в "Циниках" уже два обнаженных тела – мужское и женское. Как вы решились?
– Для меня это не является актом невероятной художественной смелости. Или не художественной. Просто должно быть так и все. По-моему, это органично.
– Но тогда вы одели Аню Терехову в бандаж.
– Тогда не было задачи оголять. Песня была о другом.
– Чего вам не хватает для полноты жизни?
– Очень большого количества денег. Я бы истратила их на покупку красивых антикварных вещей, на путешествия.
– Вы же много поездили по миру?
– И еще хочу.
– Антикварные вещи – это какие? Украшения?
– Женские украшения меня меньше всего интересуют. Мне больше нравится посуда. Люблю разные кресла, маленькие столики, безумно люблю разные часы, старинные, начиная от ручных и кончая напольными. Если бы я была коллекционерам, я бы коллекционировала старинные часы.
– И они бы у вас все тикали?
– Нет, я люблю, чтобы они стояли молча.
– И какой же смысл в неработающих часах?
– Не знаю. Мне нравится, что они есть и что они стоят.
Телефонная беседа с хореографом Аллой Сигаловой 4 октября 2001 года
– Что нового в вашей жизни?
– У меня появился коллектив. В нем 23 человека. Помимо молодых артистов там есть завпост, гример, машинисты, костюмеры, администраторы, репетиторы, продюсер. И еще очень важный человек – Геннадий Хазанов. Потому что официально коллектив принадлежит Театру эстрады.
– И у него нет собственного названия?
– У меня может быть только один коллектив – Независимая труппа Аллы Сигаловой. Другого коллектива я себе не представляю. Когда родилась Анька, я месяц ее никак не называла. Для меня это была сразу Аня, а вокруг мало кто соглашался. Чтобы все поняли, что это Аня, должно было пройти время. Я понимаю, что нельзя два раза называть одинаково, это неправильно. Но пока не получается как-то это назвать. Это просто мой коллектив.
– Когда вы оказались в Москве, у вас было желание ее завоевать?
– Было желание. Не завоевать, а как-то состояться. Но с возрастом амбиции проходят. У меня они прошли окончательно.
– А почему именно в этом городе хочется состояться?
– Мне-то хотелось состояться совсем в другом городе, Ленинграде, но поскольку там не получилось, надо было состаиваться где-то. Москва из всех городов России – самый правильный город для реализации, потому что она имеет самые большие возможности для всего.
– Что для вас значило состояться?
– Не помню. Наверное, хотелось работать в каком-то коллективе, спокойной семейной жизни, каких-то ролей. Мои мечты были намного беднее той жизни, которую я в результате прожила. Потому что фантазии никогда не хватило бы на те подарки, которые мне подарила жизнь.
– Как вас изменила Москва?
– Я не думаю, что меня изменил город. В Ленинграде я изменилась бы гораздо быстрее и может быть полноценнее, потому что там все родное. А здесь только вот этот год, я понимаю, что мне все-таки хорошо. И глаз стал радоваться эклектичному лику этого странного города.
– С чем же это связано?
– Наверное, с тем, что меня что-то стало связывать с этим городом. При том, что в Ленинграде я прожила гораздо меньше лет, но для меня он важнее, чем Москва. И воспоминания, связанные с Ленинградом, гораздо острее, сильнее, ярче, больнее. Но сейчас я понимаю, что и Москва отзывается в сердце. Я радостно сюда возвращаюсь и скучаю. Ведь не просто думаю, что вот здесь мой дом. Город, в котором ты живешь, не заключен в доме. Он заключен в улицах, по которым ты ходишь, ездишь, где-то какие-то встречи происходят. Вот сейчас только Москва начинает для меня наполняться теплом.
– У вас есть желание водить кого-то из близких людей по местам, где с вами что-то происходило?
– В Ленинграде – да. Вот ведь удивительно, жизнь в Москве, а все воспоминания в Ленинграде.
– Раздвоение личности?
– Рыба.
– Если поиграть в ассоциации, то Москва – это какой танец?
– Краковяк.
– А Ленинград?
– Вальс.
– А ваша жизнь?
– Танго.
– Есть ли разница между восприятием окружающей среды пешеходом и человеком за рулем?
– Огромная. Для меня каждый раз событие, когда я иду пешком. Я стала бояться людей, большого числа идущих навстречу, или потока, несущего тебя.
– Потому что в машине привыкли прятаться?
– Практически не хожу пешком. Поэтому выход в народ оказывается таким эмоционально ярким.
– Что-нибудь раздражает, когда вы за рулем?
– Неправильно человеку, сидящему за рулем, раздражаться. Меня не злят ни ругательства, которые периодически сыпятся со всех сторон, ни неаккуратность езды соседей. Это надо принять. И тогда будешь прекрасно проводить время за рулем.
– Вы интеллигентный и добрый водитель?
– Мне кажется, что да. Я пытаюсь беречь прежде всего себя.
– Штрафуют?
– Останавливают редко. Я знаю, когда меня оштрафуют. Если опаздываю и лечу, то я обязательно во что-нибудь врежусь, кого-нибудь ударю. Поэтому стараюсь быть спокойной за рулем.
– Хотя балерины почти не едят, но у вас есть двое детей и муж. Им то вы продукты покупает?
– Да, я люблю Новоарбатский, Усачевский рынок и продуктовый магазин, который находится у меня в доме на Пречистенке. В Новоарбатском – богатый ассортимент. Чего нет в Новоарбатском я покупаю на рынке. А для скорости, если нет возможности съездить туда или сюда, я покупаю в своей магазине. Все, что необходимо, там есть.
– А что из того, что вы обычно покупаете, едите вы сами?
– Чаще всего это зеленый чай с жасмином.
– Одеваетесь в бутиках?
– Одежду покупаю, иногда, но чаще всего это происходит не в Москве. Я стала ездить в «Рамстор» на Шереметьевской, там мне нравятся мужские маленькие магазинчики, где я люблю покупать всякие себе вещицы. Последнее, что я купила в мужском магазине, это сумка. Я не люблю женские сумки, потому что сумка мне нужна рабочая, в которой поместятся все мои репетиционные вещи и которая в то же время выглядит очень элегантно. В женских магазинах таких сумок не бывает.
– Сумка кожаная?
– Ни в коем случае. Она должна быть как можно легче, потому что я ее таскаю целый день.
– Когда долго не танцуете, вы как поддерживаете форму?
– Я посещала новый очень хороший фитнес-центр на Остоженке. Мы с Мишей туда ходили. Он там с детьми развлекался, шарики катал. А в основном – бассейн. Я тоже плавала. А из тренажеров это была беговая дорожка, ну и качала разные места.
– Под руководством тренера?
– Ни в коем случае. Я не люблю, когда надо мной кто-то стоит, я сама знаю, что мне нужно и как это делать. Все-таки я же имею отношение к этому.
– А ваш район вам нравится?
– Он хороший, но я так любила район, из которого уехала – я жила в Доме композиторов в Брюсовом переулке, что пока никак не могу перестроиться, хотя прошло уже семь лет. Потихоньку начинаю привыкать. Годам к семидесяти, может, и привыкну.
Я женщина, и я страдающий элемент
(интервью с хореографом Аллой Сигаловой в 2010 году для журнала «Ваш гинеколог»)
Знаете притчу про возраст женщины: "Девочка, девушка, молодая женщина, молодая женщина, молодая женщина, молодая женщина… бабушка умерла"? К хореографу Алле Сигаловой это не относится. Вот если перевернуть шиворот-навыворот…
– Алла, вы прочувствовали на себе, что рождение ребенка омолаживает организм женщины?
– Оно омолаживает, но дело не в этом. Естественно, происходит гормональный взрыв и все прочее, о чем любой врач скажет грамотнее меня. Но это событие в нормальном человеке, а есть разные случаи, поэтому я говорю про нормального человека, поселяет гормон счастья, который делает тебя моложе, ярче, ты светишься. Для меня, а я очень нормальный человек, даже слишком нормальный, эти два рождения – самые счастливые дни. Притом, что это больно, долго, но это самые счастливые дни.
– Какие роды были легче: первые или вторые?
– Я думаю, что вторые, потому что я их сильнее помню, наверное, потому, что очень уж больно было, у меня спина прямо разрывалась от боли, но это связано с моей травмой.
– Как вы думаете, зачем женщине ребенок?
– Мне кажется, что именно в этом есть назначение женского организма, женской психофизики в целом. Почему у человека две руки, два глаза? Так нас создали.
– А почему возникают такие версии: я рожу ребенка, чтобы меня не бросил мужчина или чтобы он вообще на мне женился…
– Очень много страшной проституции, связанной с детьми, вообще проблема детей – самая страшная проблема в мире. Потому что именно на этих существ направлена самая страшная агрессия, самое страшное насилие, и они абсолютно не защищены. Поэтому мне в этом смысле нравятся американские, очень жесткие законы, стоящие на охране детей. Сейчас у нас Астахов создает комиссию по защите прав ребенка, но я не знаю, насколько это будет работать, потому что для того, чтобы работала одна комиссия, вокруг нее тоже должно все работать.
Естественно, в Америке бывают уроды, но… Например, дом, где мы несколько лет уже живем в Гарварде (летом Алла и ее муж Роман Козак преподают в Америке. – Авт.), стоит рядом с большой детской площадкой. Там есть поля для волейбола, тенниса и площадка с аттракционами и фонтанчиками. Все это за забором. И однажды я подумала: как хорошо посидеть у фонтанчика. Толкнула калитку, зашла и посидела, потом своей приятельнице американке рассказываю, как там хорошо отдыхать. А она мне: "Ты с ума сошла! Ты не имеешь права там сидеть. – Почему? – Ты можешь приходить туда только с ребенком, но не одна. Откуда там знают, что ты высматриваешь на этой площадке, чем ты там занимаешься!" Это гениально. Это правильно. И таких мелочей там очень много предусмотрено.
– То есть подозревают, что вы можете похитить ребенка?
– Я могу похитить, могу присматриваться, могу что-то недружелюбное сказать. Я представляю угрозу.
– Меня долгое время удивляло, почему американцы так активно усыновляют детей, в том числе из России, не самых здоровых. Может, думала я, их какие-то налоговые послабления стимулируют это? Не может быть, чтобы не было выгоды.
– Как правило, из детских домов они получают детей абсолютно больных, более того, многие семьи намеренно берут больных детей, потому что там у них есть возможность их лечить, и при этом лечении они естественно имеют льготы. Но они берут льготы на лечение, а не для того, чтобы купить лишний гамбургер. Там все это отслеживается. Но и у нас в последние годы очень многие мои знакомые взяли в семьи детей из детских домов. Как правило, это обеспеченные люди, потому что воспитывать ребенка в нашей стране очень дорого.
– Есть две опасности усыновления детдомовского ребенка: он насквозь болен, буквально генетически, и чтобы его вылечить, надо положить свою жизнь на это…
– Естественно.
– И вторая опасность, что такой ребенок лет с пяти – семи переносит в семью законы и привычки детского дома. То есть он подстраивает новую территорию под себя. С этим сложно смириться, и потому участились возвраты детей туда, откуда их взяли.
– Это оправдание. Никогда не надо говорить, что дети из детдома сложнее, чем те, которые выросли в семье. И среди последних бывают наркоманы, убийцы и все что угодно, а у них есть мамы, папы, дедушки, бабушки. В Америке я дружу с семьей, в которой есть приемный ребенок из России. Это американская семья, но она очень известна в нашей стране, поэтому я не будут говорить, кто это. Мальчика взяли, когда ему было, по-моему, три года. Да, это очень сложный ребенок, но он такой способный, абсолютно небанальный. В этой его чрезмерной моторике, чрезмерной эмоциональности виден талант.
Можно ведь сказать: он невменяемый, возьмите его обратно. А можно трудиться. У меня были сложности с моей дочерью в определенный период. Наверное, если бы это была не моя дочь, я могла бы сказать: кошмарные гены, лучше я ее отдам, пускай ее другие лечат. Нет, я должна была эту историю взять, потащить и куда-то ее привести. Слава богу, все хорошо, и мы очень счастливы. Сейчас мой сын подходит к переходному периоду. Да, дети сложные. И надо с этим жить. Это каждодневный труд. Поэтому я считаю, что стыдно отдавать детей обратно.
– Есть разница в воспитании мальчика и девочки?
– Может быть, я ошибаюсь, но если девочку надо подчинять дисциплине, надавливать на нее с точки зрения какого-то структурирования, то мальчика нельзя подгонять под шаблон. Ему можно разрешить такое, что девочке разрешать нельзя.
– И что такого вы разрешаете Мише, чего не разрешали Ане?
– Ну Аню я растила, когда сама еще была молодая, может быть, чего-то не понимала. Я думаю, что моя ошибка в воспитании Ани была в том, что я сильно ее к себе привязала. Она настолько была вмонтирована в меня, что, становясь взрослой, не могла обрести свои параметры, потому что с детства ее параметром была я. А Мишу я, наоборот, отталкиваю от себя: решай сам, думай сам, делай сам, как ты считаешь, меня не спрашивай.
– Как вы готовили Аню к ее женской доле? Она у вас спрашивала, например, откуда берутся дети?
– Дети такие вопросы не задают. Они все знают до того, как мы даже подумаем о том, что они могут задать этот вопрос. К этому времени они уже нас могут многому научить. Мы вообще очень неправильно думаем о детях. Это взрослые люди. Поэтому к Михаилу я так и отношусь, как к взрослому человеку.
– Но он же задает вопросы, связанные с противоположным полом?
– Да, мы очень много беседуем на эти темы. И потом, мы вместе смотрим фильмы, которые совсем не для детей.
– Жесткое порно?
– Нет, мы смотрим и Альмодовара, и Гринуэйя, и Джима Джармуша, и Полански, и Кустурицу, и Ким Кедука, и Кар-Вая.
– И он все понимает?
– В понимании тоже есть разные уровни. Многие люди остаются на первом уровне до конца своих дней. А некоторые пробираются на такие высоты или глубины, но это единицы. Миша сейчас на каком-то своем уровне, достаточно серьезном. Он увлечен Джармушем, купил все его фильмы. Мне их тяжело смотреть, я быстро сдаюсь, отвлекаюсь, а он туда прорывается.
– И вы спрашиваете, что он выносит из просмотренного?
– Ну мы же потом разговариваем. Он задает вопросы, и я могу понять, что отложилось, что открылось в увиденном. Например, года два назад я с ним смотрела "Любовное настроение" Вонга Кар-Вая, одну из любимых моих картин. В общем, для 13-летнего мальчика фильм достаточно сложный. Но он стал его любимым фильмом.
– А с какого возраста мальчик, мужчина должен разбираться в природе женщины и нужно ли ему это? Стоит ли посвящать его в это?
– Мне кажется, что разговаривать на эту тему надо, но посвящать… Не надо заниматься просветительством с детьми. Надо просто следить за тем, какие книги читаются, какие фильмы смотрятся, с какими друзьями дружится и на какие темы разговаривается. А если заниматься просветительством, то неминуемо возникнет отторжение. Нужно в канве обыденной жизни стараться выходить на какие-то темы и по касательной их задевать.
– Мальчик же не придет сам и не спросит: мама, почему девочки не обращают на меня внимания?
– Меня Мишка спрашивает.
– На него не обращают внимания?!
– Нет, на него обращают внимание, но мы обсуждаем очень интимные вещи.
– Вы ему даете советы, как ему вести себя с девочками?
– Да.
– И он прислушивается?
– Прислушивается.
– И потом рассказывает, что у него получилось?
– Ну, например, были выборы в президенты школы. Он баллотировался, читал свою программу, мы очень тщательно выбирали, что он оденет, он немножко порепетировал со мной, как выйдет и какую первую шутку произнесет. 82 процента проголосовали за него. И мы отпраздновали победу. Я сделала дома праздник. Он должен понимать, что это победа. Он должен хотеть этих побед.
– Когда Аня собиралась замуж, она с вами советовалась?
– Нет. Она и не должна советоваться, это их жизнь, не надо туда лезть. Это такая ошибка – впендюриться в чужую жизнь и начать там распоряжаться. Дети – это люди, которые должны пройти свой путь познания и понимания.
– А как вы пережили ее беременность и роды? Вы это как-то переживали?
– Как-то переживала… Чего-то я как-то вроде и не переживала.
– Такое ощущение, что вы сначала сильно дочь опекали, а потом как отрезали от себя.
– Нет, я не "как отрезала". Я правильно все поняла, к сожалению, был такой период, когда я вынуждена была обратиться к психоаналитику.
– По поводу Ани?
– Конечно. И только благодаря этому я поняла, что нужно человека выпустить, наконец, на свободу. Потому что невыпущенный он будет несчастен. И вот сейчас только она обрела свое лицо, свою самость, стала самостоятельным человеком. Я никогда не задаю ей вопросы, хочет – скажет, не хочет – не скажет.
– У нее не возникает ощущения, что вам безразлично, ее это не обижает?
– Я думаю, она прекрасно понимает, что я сдерживаюсь. Сдерживаюсь в своем желании узнать, спросить.
– Посоветовать?
– Да.
– И когда она разводилась с мужем, вы тоже не вмешивались?
– Как только у нее какие-то сложности, она сразу бежит ко мне. Но для того, чтобы так стало, нужно было, чтобы она почувствовала себя самостоятельным человеком. Нужно было оторвать ее для того, чтобы она снова пришла. И пришла по собственному желанию, а не потому, что ты ее крепко держишь.
– А как вам в статусе бабушки?
– Ой так хорошо. У меня потрясающий внук. Ему семь лет. Он очень талантливый. Поскольку мы с Ромой все-таки энное количество десятилетий отслужили на благо педагогики театральной, то одного взгляда на человека достаточно, чтобы понять, в какую сторону этот человек пойдет.
– В артисты?
– К сожалению, да, но тут ничего не поделаешь. Уж очень яркий персонаж. Вот Анька правильно его воспитывает: он – мужичок. Все делает сам, решает сам, еще и ее приструнит.
– Как вы думаете, правильно ли, что отсчет жизни ребенка начинается не с момента зачатия, а с момента его рождения?
– Неправильно. Я думаю, что никто из мам так и не считает, все понимают, что маленький эмбриончик – это уже живое существо.
– У меня до сих пор перед глазами сцена из вашего давнего спектакля "Игра в прятки с одиночеством", где женщину корежит на сцене от боли, она истекает кровью, которую символизирует тянущийся из ее нутра красный шарф.
– А, да, да, вынимала из себя такое. И сейчас в Италии я поставила привет "Игре в прятки". Я, правда, забыла про это, думала: где-то я такое видела… Только теперь это не шарф, а сено – шесть женщин выковыривают из себя сено.
– Аборт иногда необходим?
– Это правда. Потому что во всех правилах есть исключения, но не надо исключение делать правилом. Конечно, есть ситуации, когда это неизбежно, это единственный выход.
– Вы помните свой первый визит к гинекологу?
– Помню. Ужасно. До сих пор с содроганием подхожу к этой дверце, на которой висит табличка "гинеколог". Потому что эти орудия пыток, которые лежат обычно рядом с креслом… И почему-то гинекологи, как правило… как будто они шахтеры, с вагонетками на добычу угля отправляются, как стахановцы. Вот не надо быть стахановцами, все-таки женская плоть она нежная.
– Женская природа влияет на дело, которым женщина занимается?
– Обязательно.
– Актриса Татьяна Окуневская однажды ехидно сказала про фильмы одного режиссера, что по ним можно проследить ее менструальный цикл.
– Я думаю, что по фильмам очень многих мужчин можно проследить их менструальные циклы, потому что у мужчин они тоже есть, просто не так выявлены, как у женщин. И также существуют гормональное затухание и гормональные взрывы. Я вообще против того, чтобы проводить разграничения по половому признаку, особенно сейчас, когда настолько стираются грани между полами.
– То есть говорить о природе человека вообще?
– Но у женщины есть все-таки главное предназначение – материнство. Правда, у какого-то количества женщин природа сама это почему-то гасит. А у кого-то наоборот это вспыхивает. Почему? Значит, природе нужен баланс. Почему-то одному она это дает, а у другого забирает. Может быть, это баланс трагический, а может, спасительный. Мы же не знаем.
– Или же люди сами пытаются регулировать. Женщине предопределено быть матерью, но она закрыла для себя эту тему, оправдываясь какими-то обстоятельствами.
– Значит, она не готова дать жизнь другому существу. Значит, у нее это место отсутствует. Может быть, оно еще не развито или его вообще нет. У нас в хореографическом училище было четырнадцать человек, закончили семь. Все четырнадцать хотели быть балеринами, а стало даже из этих семи трое. Вот и все. Хотеть все хотели. А просто это место отсутствует.
– Климакс вас пугает?
– Нет, а почему он должен пугать?
– Возможно, пугает беспомощность перед этим состоянием, когда кажется, что ты не сможешь с ним совладать, с этими приливами, отливами, перепадами настроения.
– Я думаю, что надо очень внимательно относиться к своему здоровью. Поскольку я сама сейчас в этой зоне, когда это должно случиться и, конечно, гормональная перестройка уже идет, это же не то, что сваливается, как кирпич на голову, организм меняется в течение десяти лет, и от того, что я как-то грамотно и умно подошла к ситуации и готовила себя… Когда я спрашиваю маму, она рассказывает мне ужасы про эти приливы, отливы. Я спрашивала приятельниц, которые старше меня, им уже около шестидесяти, и до сих пор эти приливы, не знаю…
– А еще многих пугает, смогут ли они заниматься сексом, захочется ли им этого?
– Если не захочется, тогда чего пугаться? Не хочешь жареную котлету, возьми что-нибудь другое. Почитай книжку.
– Но кажется, что на слове "климакс" женская сущность заканчивается, перестаешь быть женщиной.
– Женщиной перестаешь быть не тогда, когда у тебя влечение закончится, а когда ты перестаешь хотеть любить. Вопрос наличия желания любить, а не желания трахаться определяет женщину.
– А что с возрастом хотение любить куда-то уходит?
– Я помню, как в фильме Ренаты Литвиновой "Нет смерти для меня" Нонна Мордюкова сказала гениальную фразу, которая меня так испугала, когда я в первый раз смотрела это кино лет десять назад. Она сказала, что с возрастом желание любить не атрофируется, оно, может быть, становится еще сильнее, но ты просто не имеешь возможности выразить эту любовь. Понимаете? Страшно то, что с возрастом у тебя это не отмирает. Любить вообще страшно. Всегда. Это извержение вулкана, гибель Помпеи…
– А страх почему?
– Гибель Помпеи – это же страшно! Брюллов же все нарисовал.
– Гибель Помпеи – это внешняя стихия, напавшая внезапно, а любовь – из тебя рожденное чувство, и ты им управляешь.
– Я думаю, что не сразу человек учится управлять этим.
– Но в этом чувстве человек всегда так раскрывается, что ему должно быть даже интересно за собой наблюдать, узнавать, на что он еще способен. Поэтому в радость любая любовь – взаимная, безответная, трагическая, романтическая…
– Это правда, но ведь мы же хотим, чтобы был ответ, чтобы мы могли проявить эту любовь. Конечно, приходит возраст, когда ты вынуждена сдерживаться и прятать это или наслаждаться этим в одиночестве. Я не имею в виду мастурбацию. Я имею в виду счастье, которое нужно научиться проживать одному.
– Это если есть препятствия в виде каких-то обстоятельств, вроде обязательств перед другими людьми?
– Конечно.
– А если нет обязательств?
– Есть другие вещи, вероятно, то, что имела в виду Мордюкова. Потому что ведь женщина, которой 70, не влюбляется в семидесятилетнего мужчину, как правило. Она же влюбляется в сорокалетнего, пятидесятилетнего, шестидесятилетнего. Вот в чем трагедия.
– Но вы знаете историю "Гарольд и Мод"?
– Конечно.
– И что там трагического? Светлая история. Печальная и светлая.
– Она светлая, потому что мудрая. Эти персонажи мудро справились с этой историей. Но это не так просто.
– В ваших спектаклях, как правило, мужчина предает женщину, правда, женщина тоже бывает хороша, но другого развития событий вы не допускаете во взаимоотношениях полов?
– Вот сейчас я делаю спектакль, где женщина предает мужчину.
– Ага, новая ступень. Вы сами вышли на эту историю?
– Я просто никогда не задумывалась, что делаю спектакли про то, что женщин предают, разве?
– Вот и в "Бедной Лизе" он растоптал ее душу и тело.
– Но он же сам растоптан!
– Не прочитывается это. Она страдает больше него.
– Нет, он тоже страдает. Значит, что-то недоработано.
– Вот в "Мадам Бовари" у вас мужчина, муж, очень хороший, просто супер.
– Да, она его предает.
– Но погибает в итоге она. Как-то у вас женщина – страдающий элемент.
– А женщина – страдающий элемент. Потому что я женщина и я страдающий элемент. Поэтому я и делаю про страдающий элемент, а про что мне делать еще?
– Получается, что вам всю жизнь себя жалко?
– Ой, мне совсем себя не жалко, я абсолютно счастливый человек. Человек страдает и анализирует свои страдания, но не жалеет, это разные вещи. Жалость – это непродуктивно, куда с ней?
– Но иногда это накатывает, как гибель на Помпеи. И ты хочешь, чтобы тебя пожалели или жалеешь себя сама.
– А дальше что? Ну посидишь на стуле, пожалеешь себя… Я знаю, что очень многих я раздражаю тем, что, если у кого-то что-то происходит, мне тут же надо совершить поступок. У меня нет эмоций, не направленных на поступок.
– Это, например, звонит подруга, рассказывает о своих проблемах, а вы начинаете ей советовать, как поступить, и в ответ слышите обиженное: ты не можешь мне просто посочувствовать?
– Вот этого я не понимаю. Абсолютно бессмысленная ситуация.
– Вам не кажется, что вы становитесь жесткой?
– Из-за того, что у меня есть дети и из-за того, что у меня есть работа, я не могу стать жесткой. Я всегда нахожусь в вибрации, и мне мало нужно, чтобы ком встал в горле. Но чтобы этот ком встал по поводу себя, я не знаю, что должно случиться. Ну что-то со мной происходит, но я начинаю работать над тем, как выйти из ситуации.
– А если это обидная рецензия на ваш спектакль?
– Вообще-то я не вхожу в диалог со статьями, которые читаю. Но мы еще сами себя обманываем, уговариваем: да нет, все не так, я умнее, поэтому важно продраться сквозь хулу, которая на нас часто сбрасывается, к истине. Анализ! Надо анализировать. Сделать себе больно и поискать: а не прав ли этот человек? Потому что в самом гадком замечании, даже хамстве, можно найти золотую штучку, положить ее в свой карман, и она будет работать на тебя. Но то, что я сейчас говорю, это я говорю пятидесятилетняя, тридцатилетняя я так не рассуждала.
Животное для сцены
(интервью с певцом Валерием Леонтьевым опубликовано в еженедельнике "Неделя" в 1993 году)
Он переменчив и мудр, как настроения. Кажется, вся жизнь с ним прошла. И я уже состарилась. А он – как мальчишка, которого за шалости выставили из класса, пока я высиживала аттестат, – вновь и вновь врывается в жизнь, чтобы взрывать мое добропорядочное существование. Я смотрю на Майкла Джексона и завидую себе: у меня есть Валерий Леонтьев.
– Валерий, как бы вы ответили на вопрос: кто вы?
– Я не знаю ответа на этот вопрос.
– А когда вы знакомитесь с человеком, как вы себя рекомендуете?
– Дело, может быть, в том, что я уже достаточно отрекомендован незнакомым людям за все прошедшие годы, поэтому нет нужды при знакомстве еще как-то себя представлять. Я помню, в 1979 году французский импресарио смотрел артистов в Москве, и я пел на этот просмотре, так он сказал: "Животное для сцены". Во французском языке есть такой термин, он звучит не так оскорбительно, как по-русски, с его помощью он и выразил мою суть. Я запомнил и часто вспоминаю. Животное для сцены – может, это и есть главное определяющее качество. Потому что за пределами сцены жизнь действительно не очень веселая и интересная. Живешь как раз в том, что придумываешь, делаешь, теми счастливыми или несчастливыми минутами, которые проходят на сцене.
– У вас был в жизни момент, когда вы вдруг повзрослели, стали мудрее?
– Я еще не испытывал ощущения, что стал очень взрослым. То есть иногда возникает чувство, словно я живу уже лет сто пятьдесят, а потом вдруг – что ничего еще не успел сделать. Но эти крайности в мироощущении, мне кажется, свойственны всем художникам: то чувствуешь себя беспомощным щенком, не знающим, как жить, какой предпринять следующий поступок; то вдруг полностью уверен в себе. Но все-таки неуверенность довлеет над остальным.
– Вы боитесь возраста?
– Не самой цифры я боюсь, а тех неудобств, которые связаны с возрастом: болезни, недомогания, быть в тягость кому-то, невозможность осуществлять какие-то свои начинания, идеи – то есть старость с ее физическим бременем.
– Говорят, у каждого человека есть возраст, в котором он и пребывает всю жизнь. Один остается пятнадцатилетним подростком, другой – пятилетним мальчуганом, третий ощущает себя трехсотлетним, а у вас есть такой потаенный возраст?
– Мне бы хотелось быть тридцатилетним. На мой взгляд, это то время, когда многое узнал, но многого еще не знаешь и тебе еще интересно. С пониманием возраста происходит какая-то неразбериха. Вроде как официально человек объявлен учеными венцом творения. А при детальном рассмотрении мы видим, что венец творения до 30 лет еще не соображает, что ему делать, как быть, а после пятидесяти лет уже не соображает, потому что начинаются болячки и нужно думать о том, как оборудовать нору, где тихо и спокойно умереть. Остается этот крохотный интервал – от 30 до 50, когда человек здоров телом и духом, и уже достаточно много знает, и приобрел профессию. Казалось бы, самое удобное время для самореализации, но далеко не все успевают это сделать.
– А ради чего?
– Хотя бы ради себя, ради того, чтобы хотелось встать завтрашним утром и что-то делать, а не проклинать все на свете, в том числе нелюбимую работу.
– Вы любите азартные игры?
– Нет, я даже в дурака никогда не играю – карты в руки не беру. В Лас-Вегасе был, в Монте-Карло, в Атлантик-Сити. Играл в рулетку, но только для того, чтобы отметиться, чтобы знать для себя: играл, мол. Продул долларов пятьдесят и ушел спокойный, не испытав ни азарта, ни желания остаться, отыграть. Я понимаю эту страсть, но не подвержен ей. В Лас-Вегасе я был на шоу и, конечно, позавидовал техническим возможностям, которыми они обладают, но само шоу показалось мне страшным нафталином. Груды камней, великолепные костюмы. Ткани. Я смотрел "Гибель Титаника". На сцене была настоящая гибель "Титаника": машинное отделение парохода, в котором проваливается стена, оттуда хлещет водопад, все заливает, люди гибнут, все взрывается. И это происходит перед носом у первого ряда зрителей! Но певцы и хореография, к моему удивлению, оказались очень и очень средними.
– Почему вы назвали свое шоу "Полнолуние"?
– Шоу носит мистико-романтический характер, и состояние полной луны, мне кажется, наиболее точно отражает мои ощущения от того, что происходит в жизни.
– Это связано с тем, что вы родились под знаком Рыб?
– Не знаю, я весь этот бред не читаю и не смотрю на этих тетек и дядек, которые по вечерам в колпаках рассказывают, куда завтра выходить, с кем встречаться, когда кого любить. Но на полную луну мне хочется смотреть. Она меня притягивает.
– Во сне разговариваете?
– Говорят, да. Мне недавно приснилось, что публика уже два часа сидит в зале, а я еще гримерную не могу найти. Наверное, кричал во сне: где гримерная?
– У вас была встреча со Станиславом Рерихом в Индии?
– Да, он как раз был в городе, где я выступал. Ему сделали операцию, и он жил в отеле, а я попросил нашего культурного атташе устроить мне встречу. Честно говоря, было некоторое разочарование, потому что я не услышал откровений, ничего такого, чего бы я сам не чувствовал или не знал. Возможно, это его дежурный, заученный способ общения с незнакомыми людьми, которые к нему тянутся. Он говорил о единстве человека с природой, с Космосом, о том, что в теснейшей взаимосвязи находятся каждая травинка, камешек и человек, что будущее, прошлое – все связано, надо увеличивать сумму добра, а не сумму зла. Это все я прочувствовал долгие годы назад и даже удивлялся его фразам – некоторые из них в точности повторяли мои мысли, формулировки. Мне только было приятно и удивительно видеть человека, который уже отмерил свою жизнь, сознающего, что осталось немного, при этом нравственно чистого, не побитого, духовно не поношенного, с чистым, юношеским, голубым, прозрачным взглядом, на полном серьезе призывающего людей творить добрые дела. И, конечно, огромное впечатление производил его тандем с женой, в прошлом индийской кинозвездой, с таким же невинным детским взором. Женщина, которой тогда уже было 84 или 86, а она все еще хороша собой. Эти два человека – как будто один. Две ипостаси: иконообразный, седой, голубоглазый, славянского типа – и яркая индианка. Немногие люди даже в 30-40-летнем возрасте способны иметь такой невинный взор и говорить, в общем-то, простые, но очень правильные вещи, при этом не смеясь над собеседником.
– Вы спиритизмом не занимались?
– Пробовал. Попадал в такие компании. Но мне каждый раз было интересно разгадать, кто же на самом деле подталкивает блюдце. Казалось, что здесь замешаны вполне земные силы. И это сбивало с нужного настроя.
– Вы знаете о себе, что вы светлый человек?
– Я думаю, что во мне много всего намешано, но сумма доброго все-таки преобладает над остальным, потому что я не помню, чтобы задумывал когда-то сделать кому-то плохо, отомстить кому-то. И все, что у меня в жизни было плохого, я очень быстро забываю. Я человек не скандальный. И стараюсь вести себя с людьми так, чтобы обходить острые углы. Если я вижу полную невозможность общаться с человеком, то я этого просто не делаю. А уж тем более далек от того, чтобы придумывать о себе скандальные истории, хотя такой практикой занимаются звезды и на Западе, и у нас. Я стараюсь поддерживать интерес к себе работой.
– Вы задумывались о природе зависти?
– Да. Эгоизм в природе зависти. Человеческий эгоизм. Неважно, что у меня нет, важно, чтобы и у тебя не было. Я тоже подвержен зависти. Если вижу, что у кого-то что-то есть, у кого-то что-то хорошо, мне тоже хочется, чтобы и у меня было, но я при этом не желаю, чтобы человек немедленно сломал ногу или попал под трамвай. И это уже хорошо.
– Вы способны говорить людям гадости?
– Способен. Но я даже не знаю, что нужно мне сделать, чтобы я сказал гадость, под какую горячую руку попасть.
– У вас бывали ситуации, когда вы понимали, что вас предали?
– Да.
– Но при этом вы могли…
– Оправдать человека?
– Да.
– Конечно. Так и делаю обычно.
– На кого из родителей вы похожи?
– Я вглядываюсь в фотографии и прихожу к выводу, что ни на кого. А бабушки и дедушки умерли задолго до того, как я появился, и фотографий не осталось.
– Бывает у вас такая мысль: я сам себе Сатана и Бог?
– Я не мыслю такими категориями: кто я сам себе. Я вечером пишу на бумажке, что мне надо сделать завтра, встаю и делаю это.
– Не скучно?
– Скучно. Но есть цель. Сейчас – шоу "Полнолуние". Потом что-то следующее. Я на протяжении многих лет слышу странное слово "отпуск", особенно в период август-сентябрь. Вокруг звучит это слово. А я просто отвлеченно фантазирую, что бы я делал в отпуске. Последний мой отпуск был, когда я работал чертежником в проектном институте, году в 1969-м, и я уже забыл, что это такое.
– Вы как-то поддерживаете физическую форму?
– Я в последнее время забросил… ни сил, ни времени нет работать с балетом, я же не двужильный, можно и помереть.
– Бывает так, что в процессе работы вы понимаете, что перегорели, что вас эта работа уже не интересует?
– Бывает. Я объясню на примере песни. Берешь песню, вроде нравится, поешь, поешь и вдруг теряешь к ней всяческий интерес. Выбрасываю.
– А если целая программа?
– Выбрасываю.
– У вас был спектакль – рок-опера "Джордано Бруно". Вас привлекают страдальцы?
– Меня привлекают не столько сами страдальцы, сколько то, что они дают возможность артисту пострадать. Дают профессиональный материал. Мне кажется, любого актера притягивает образ человека, у которого конфликт со временем, с обществом, человека неустроенного, с трагической судьбой.
– Вам в детстве кого-нибудь ставили в пример?
– То ли Павлика Морозова, то ли Володю Дубинина, не помню. Я не пошел ни в того, ни в другого. Зачитался другими книжками.
– Что вы сейчас читаете?
– Непосредственно прямо в постели, потому что я ее под одеяло как засунул в четыре часа утра, так она там и по сию пору лежит, это "Пир под тарелкой" – мистика, триллер. Сейчас у меня пошел такой легкий период.
– У вас большая библиотека? Давно собираете?
– Собирательства я как раз был лишен в силу отсутствия до недавнего времени постоянного места жительства, но те немногие книги, дорогие книги моих детских лет я все-таки протащил через всю жизнь. Не знаю, много это или мало, у меня около тысячи книг, это несколько шкафов, не все, конечно, прочитаны. Я на гастроли кроме баулов с костюмами еще и сумку книг набираю.
– Вы дневник не ведете?
– Нет. Ввиду полного отсутствия времени и желания. Я лелею в себе надежду, что когда-нибудь напишу все-таки книгу обо всем, что видел. Я очень люблю слово и люблю сплетать кружева из слов и фраз, создавать атмосферу на страницах. Поэтому хотел бы, чтобы книга обо мне от обложки до последней страницы была написана мной.
– Вы много курите. Сигарета для вас – это что?
– Сигарета – это вред. То, от чего я хочу избавиться. Я пробовал – не курил год. Мне весь год снилось, что я закуриваю. Потом просто устал бороться с собой. Тем более, что курю уже двадцать семь лет.
– Вам безразлично, что говорит о вас человек после вашего ухода?
– Я себя уговариваю, что мне безразлично, хотя на самом деле, конечно, нет. Но имидж звезды предполагает такое отношение: говорите, что хотите. Потому внешне я играю по правилам: мне все равно.
– В общении с человеком вы стараетесь подыграть собеседнику или предпочитаете, чтобы он подстраивался под вас?
– Я подстраиваюсь под собеседника, потому что заранее, еще не зная человека, уже предполагаю, что он хороший, даже не предполагаю – это для меня как данность. Меня знакомят, а я уже к нему расположен. Идет такой самогипноз: если я заранее себе внушу, что он хороший человек, значит, я уже соответственным образом разговариваю, веду себя так, чтобы ему было комфортно. Наверно, это непрактичная точка зрения – считать человека хорошим, но тут уж ничего не поделаешь.
– Вам часто признаются в любви. Это как-то меняет психологию человека, его мироощущение?
– Не мироощущение это меняет, а отношение к признаниям. В худшую сторону. Насколько мало стоят слова, как легко ими бросаются – бумага все стерпит.
– У вас бывают моменты, когда вы чувствуете в себе проявления женской природы?
– Да, наверно, это уступчивость – меня легко уговорить на какую-то акцию, встречу.
– А чем вызваны ваши неожиданные откровения по поводу склонности к гомосексуализму – вы как-то признались в интервью, что у вас были подобные контакты?
– Чем вызваны? Сиюминутным желанием нашкодить. Я же видел, что журналисту так хотелось, чтобы я ответил "да". Ему так надо было по работе.
– И вы не боитесь, что можете себе навредить, изменить отношение людей к вам?
– У меня нет такого страха. Умный человек поймет ситуацию. Вообще довольно часто в разговорах с журналистами на меня находит такое настроение – хочется похулиганить, поэтому я иногда что-нибудь леплю от фонаря. Мне ведь трудно. Я уже долгие годы даю интервью, никогда никому не отказываю. И в Москве, и на маршруте в каждом городке, в каждой деревне теперь есть по три-пять независимых телекомпаний, со всеми я работаю, я же не могу натирать на языке мозоль одной и той же историей! Вот и вынужден как-то разнообразить свои россказни: то туману напущу, то вдруг исповедаюсь.
– У вас не бывает чувства, что если бы вас лишили разума, вы были бы гораздо счастливее?
– Во всяком случае, я часто завидую своему псу, потому что у него все в полном порядке: ему тепло, он вкусно накормлен, выгулян, его любят, он спокоен за завтрашний день
– Как его зовут?
– Бакс. Он дог. Когда мне подарили щенка, я назвал его Адам. Но потом лег спать, а он остался на ночь в коллективе – это было на гастролях, – и когда я проснулся, мне сказали: какой еще Адам, мы его назвали Баксом. Баксом так Баксом.
– А когда вас нет, он с кем остается?
– У меня есть человек, который смотрит за хозяйством.
– Почему вы не любите рассказывать о доме?
– Это связано с атмосферой, в которой мы с вами живем. Просто опасно.
– Не было попыток ограбления?
– (стучит по дереву).
– Вам, столь интересно мыслящему человеку, не скучно в мире эстрады?
– Меня уже несколько лет не покидает ощущение, сродное ощущению известного итальянского актера Уго Тоньяцци, который, прощаясь с кинематографом, разочарованно сказал: "Кино – это буря в тазике с водой". Но кино – более трудоемкий, совершенный, сложный вид искусства, чем эстрада. Я могу заявить со всей серьезностью, поскольку снимался в кино – прошлое лето полностью отдал кино, снимаясь в картине "Экстрасенс", которая благополучно лежит на какой-то полке. И физически, и духовно это гораздо сложнее. Может быть, такое ощущение оттого, что в своем жанре я знаю все ходы и выходы, а в кино – новичок. Но если Уго Тоньяцци сказал такое о кинематографе, то что же можно сказать о нашем жанре? Возникает иногда горькое чувство разочарования, вернее, даже не разочарования, а такое ощущение, что существуют другие, более интересные сферы человеческой деятельности: литература, балет, театр, наука с ее бесконечными возможностями поиска нового…
– Не бывает жаль, что не можете попробовать себя и там, и там?
– Бывает, особенно когда задают вопрос: если бы все сначала, вы бы пошли по тому самому пути? Я отвечаю: если бы я сохранил весь свой опыт и оказался двадцатилетним, далеко не уверен, что пошел бы по этому пути. Это просто то, что лежало на поверхности: был голос, была способность к пародированию, к подражательству, я легко воспроизводил голоса известных певцов – сам для себя. Если бы копнул глубже, возможно, занялся бы чем-то более серьезным. Мне очень интересны научные публикации. Стараюсь постоянно ловить информацию о достижениях науки… Были литературные опыты в детстве-юности, разумеется, этого нигде и никто не публиковал. Нужно было бы учиться долгие годы, делать попытки напечататься… Мне казалось, что это очень сложный путь, конец которого не виден. А вот то, что я умею петь, это я сейчас умею.
– Вы интересовались, кем были в прошлой жизни?
– Чисто умозрительно – да, интересно было бы узнать. Хотя однажды я даже предпринимал такую попытку, но не провоцировал ее – меня затащили. Я был в очередной раз в Индии, в одной общине, где мне предлагали вообще прописаться, остаться. У них есть официальная единица – психолог, который распознает всевозможные реинкарнации: кто, кем, когда был. И меня тоже потащили на этот опыт, но я считаю, что он не удался, может быть, потому что все делалось через переводчика, – не достигли нужной глубины контакта, если это было вообще возможно.
– Вы от этого страдаете?
– Нет. У меня достаточно проблем и хлопот от того, кто я сейчас.
– А тешите себя надеждой, что со смертью человек не конечен?
– Да. Тешу надеждой. Но кроме того, во мне присутствует и нечто сродни уверенности. Потому что если смерть обрубает все предшествовавшее существование, то стоило ли огород городить? Уж больно мало и больно ни к чему.
Вождь дикаприотов
(своевольный очерк об актере Леонардо Ди Каприо опубликован в газете «Настоящее время»)
Крошечные жесты, крошечные чувства, тонкие пряди волос на губах,
В созданном для наслаждения мире есть только это,
А стены его так тонки и глухи…
(Это написал он).
Я – твоя марионетка на веревочке.
Вырежи на моем лице улыбку счастья,
сложи мне губы для сладкого первого поцелуя…
Мы созданы из вещества того же, что наши сны…
(Это написала она).
Она влюблена в него. Одна из миллионов. Он не знает о ней даже того, что она знает о нем. Эти миллионы для него – как большой плачущий глаз и огромный открытый рот, желающий то ли проглотить, то ли оглушить. В общем, обладать. Его зовут Леонардо Ди Каприо.
Свой первый поцелуй он вспоминает с отвращением – девочка напустила ему в рот столько слюны, что пришлось отплевываться. Во время первого свидания с другой он от волнения уронил ей на платье стаканчик с шоколадным коктейлем. В пятнадцать лет, попытавшись впервые заняться любовью, он сломал молнию на джинсах и так и не смог их снять. Невинность, по его признанию, потерял лишь в девятнадцать. Такой родной.
Недавно две тысячи нью-йоркских девчонок ворвались в зал бродвейского театра, где находился Леонардо, с воплями: "Лео, возьми меня!". Убежал через черный ход. Эх, наших там не было. Две английские школьницы посмотрели фильм "Титаник" 87 раз. Если б наши цены нам не мешали, мы бы пересмотрели.
Его величают современным Ромео и одним из самых красивых людей планеты. Лобастый: как книга с чистыми страницами. Широкоскулый: отчего подбородок заостряется, как кол в землю. Поджатогубый: верхняя – будто курносая, а нижняя припухла в стремлении до нее дотянуться. Бровастый: как нестриженый газон. Тяжеловекий: верхние давят, подобно телохранителям. Но работавшие с ним операторы млеют от восторга: "Он выглядит великолепно при любом освещении и в любом ракурсе".
И он так похож!.. Русоволосый, голубоглазый… Ну совсем как те, что у нас были, есть и будут. Сергей Есенин – белокурый бунтарь с чубом и наглыми глазами домашнего ребенка, который обрек себя на скитания. Лариосик в булгаковских "Днях Турбиных". Что общего с Ди Каприо? Да просто ласковое имя и трогательное отношение. Холодно? Олег Кошевой (В. Иванов) из "Молодой гвардии" так же отбрасывал челку со лба. Юный, еще не раздобревший бунтарь Олег Табаков крушил мебель "В поисках радости", сражаясь с мещанством родичей. Никита Михалков вольно пел "Я шагаю по Москве" и не думалось, что так заматереет. Владимир Конкин с горящими глазами "закалялся, как сталь", служа примером. Ихтиандр Владимира Коренева тоже был опытным образцом и писаным красавцем. Как он волновал девушек. А Владимир Ивашов из "Баллады о солдате" любил так, что все женщины хотели стать Жанной Прохоренко. Теплее? Дмитрий Харатьян в "Мордашке" – наш первый всенародный секс-символ. Обаятельный хитрован Олег Меньшиков в "Покровских воротах". Детдомовец Юрий Шатунов в "Ласковом мае". Простодушный насмешник Сергей Безруков. Совсем горячо? Олег Меньшиков и Сергей Безруков играли Есенина. Пришли к истоку.
Мы не могли не полюбить Леонардо Ди Каприо. Мы любили его с начала века, если не копать глубже.
Наша Родина – мать. С широкой грудью. Которая вскармливает и вспаивает сирот, херувимов, блаженных. Особенно средних. Помните кудрявого ангела с октябрятской звездочки? Чем не знак качества с голливудской "Аллеи звезд"? Причем, если действительность не совпадает с мечтой, действительность вымарывают. Только мы могли родить песню: "Я – Земля, я своих провожаю питомцев. Сыновей, дочерей. Долетайте до самого солнца и домой возвращайтесь скорей." И спела ее Ольга Воронец. Как монумент с Мамаева кургана.
Говорят, бабушка Леонардо Ди Каприо по происхождению русская – Елена. Каким-то образом оказалась в Германии. В конце второй мировой войны прямо в бомбоубежище у нее родилась дочь Ирмелин. В одиннадцать лет девочка попала в Америку. Поступила в нью-йоркский колледж, где влюбилась в итальянца Джорджа Ди Каприо. То были хипповые шестидесятые. У нас – "оттепель", в Америке – "дети цветов": они говорили "да" – любви и "нет" – войне. Отстранялись от противной им реальности наркотиками, алкоголем, сексом. Умиротворяли агрессивность. Ребячились. Не обременяли себя заботами, вроде патриотизма и карьеры. Жили, как наши беспризорники в 20-е годы. Но Ирмелин была немка. Потому устроилась на работу – секретарем в суд. А Джордж рисовал и продавал комиксы. Его друзья собирались в гараже, где у него была мастерская, болтали, курили марихуану, мечтали. Когда Ирмелин узнала, что беременна, оформили брак.
11 ноября 1974 года родился Леонардо. По легенде, его мать на седьмом месяце, уже зная, что у нее будет сын, рассматривала картину Леонардо да Винчи в галерее Уффици, во Флоренции. И почувствовала толчок детской ножки в живот. Ее осенило, что младенец хочет имя гения. Джордж одобрил – его отца звали Леон. Через годы Леонардо скажет, что его тошнит от "Моны Лизы": "Сидит перед тобой как истукан, а ты с умным видом решаешь, что же в ней такого замечательного". Из художников он предпочитает Ван Гога, Клода Моне и Анри Руссо.
Когда Лео исполнился год, родители разошлись. На время оформления развода мать отправила малыша с бабушкой и дедушкой в морской круиз на советском теплоходе "Лев Толстой". Во всех интервью Ди Каприо воспевает свою семью. Но есть некое отчаяние во фразе: родители позволяли мне все. Будто ребенок прячет в ней их безразличие к нему: было б неплохо, если бы они за что-нибудь когда-нибудь меня отругали. В "позволяли мне все" чудится: не обращали на меня внимания. Может, он и материнский дом не покидал до двадцати трех лет, надеясь, что не вчера, так сегодня – или завтра – ощутит наконец любовь. С минуты на минуту это случится. Теперь вместо мамы с ним живет ящерица. Существо, отбрасывающее хвост в момент опасности и наращивающее новый. Так Лео поступает с ролями и слухами о себе.
Основное достоинство личности нынче не в том, что жив. А в том: с кем. Массовый психоз. Он начался, когда мы вдруг помешались на загадке: изменял Ленин Крупской или нет? Ну хотя бы мысленно! В голове-то он на самом деле с кем сожительствовал? А сердце кому принадлежало? Раньше это вроде не имело такого решающего значения. Наверное, потому что самолетов не было. Да и другого всякого.
Вот поклонники Лео думаете любят его самого? Такого, как есть? Увы. Они предпочли его по совершенно определенным параметрам, которые пискнули эхом в подсознании, получив сигналы от органов зрения, слуха, обоняния, осязания. Организм переварил данные и выдал заключение: подходит для обожания – "мой любимый цвет, мой любимый размер".
Он близок нам безрассудной страстностью, жаждой жизни и славы. Он мог метнуть бомбу в нашего царя. То есть оказался бы среди практиков, а не теоретиков. Баловник, которого любят тем больше, чем сильнее он шалит, потому что кажется, будто он стремится привлечь ваше внимание. Ваше! Вам лестно. Вы любите его за эту честь. Вам думается, что лишь ваши чувства его согреют. Никому другому он себя не доверит. Вы мысленно прижимаете его к груди, пусть даже он кусается и царапается. Ничего, сынок, ш-ш-ш, сейчас нам станет легче.
Леонардо вырос в Лос-Анджелесе, в бедном квартале, известном как "Аллея Шприцев", – там процветали торговцы наркотиками и проститутки. Совсем недалеко от голливудской "Фабрики грез". Мальчик мечтал стать богатым. Когда его сводный брат снялся в рекламном ролике и заработал 50 тысяч долларов, Лео захотел того же. На ум надежды не было: в школе он получал "тройки", когда удачно списывал. Ему больше нравилось танцевать брейк-данс на большой перемене, изображать "лунную походку" Майкла Джексона, передразнивать учителей: "Не то что бы я был классным клоуном, но иногда я устраивал представления. Из-за этого многие считали меня дурачком и юродивым". Шанс разбогатеть и привлечь внимание еще большего числа людей давала внешность. С шести лет он участвовал в различным пробах и прослушиваниях. Родители пытались устроить сына в телевизионные шоу и рекламные ролики. Его отвергали то из-за плохой стрижки, то за дурное поведение, советуя отцу показать мальчика психиатру. Но когда Лео исполнилось тринадцать, его актерской карьерой занялся опытный агент, знакомый матери. За два года Ди Каприо снялся в двадцати рекламных роликах. В одном он призывал переходить улицу только после того, как посмотришь сначала налево, а затем направо. В другом советовал "как вести себя с родителями-наркоманами". В паузах между съемками, с репетиторами, он завершил свое образование.
Леонардо может сыграть тролля – жестокого, злобного, брюзжащего. Думаете, не должен? Вот и Америка восстала в прошлом году, когда актер согласился на роль кровожадного маньяка: не смей! Национальная организация женщин заявила протест: он – кумир молодежи, и исполнение им роли маньяка может подтолкнуть эмоционально неустойчивых подростков к насилию. И он сдался. А ведь у него мог получиться сентиментальный убийца. В детстве Лео обожал животных. Плакал, когда его любимый кот Герман погиб в драке с другим котом. Решил мальчик как-то почистить аквариум и на время уборки пересадил живших в нем лягушек в цветочную вазу, заклеив отверстие липкой лентой, чтобы не выпрыгнули. Но друзья увлекли его на прогулку, и лягушки не дожили до чистого жилища: "Когда я вернулся, они лежали на дне вазы в жутких позах. Я проплакал весь день". Однажды Лео и его сводный брат захотели помочь хромому голубю – пристрелить, чтоб не мучился: "Мы стреляли в него из ружья металлическими шариками, а он все не умирал. Это была, конечно, ужасная пытка для этого проклятого голубя. Я плакал, наблюдая, как он получает удары в спину и голову, и все же продолжает идти, покачиваясь из стороны в сторону. В конце концов мой сводный брат взял доску и убил его".
Когда Леонардо был ребенком, люди принимали его за девочку из-за длинных светлых волос и одежды, в которую наряжала его мать: "Я шила ему костюмчики из красного бархата. В те времена мальчики не носили яркие наряды, и сын спорил со мной о том, как я его одеваю".
Любимым фильмом маленького Лео был "Кинг Конг". Потом – "Звездные войны". И наконец – "Крестный отец". Становление мужчины.
Он может обернуться Робин Гудом, который убивает налево направо, хотя многие считают его справедливым. Наверное, потому, что убивает не их. Может оказаться Александром Матросовым, воришкой-детдомовцем, от которого никто не ожидал, что он бросится на пулемет и закроет от пуль товарищей. В восемь лет Лео украл жвачку из магазина. И проделывал это несколько раз, пока тот же сводный брат не внушил ему, что это аукнется страшной карой в будущем. Какая такая кара и когда это – "в будущем", мальчик не понял, но поверил силе внушения.
Ди Каприо запросто бы сыграл Мишку Квакина в фильме "Тимур и его команда". Именно таких персонажей ему и доверяли в телесериалах и первых кинокартинах. Трудные подростки, огрызавшиеся за свои страдания. Лишь в "Титанике" герой Леонардо оказался восхитительным счастливцем. И чем это для него закончилось?
Интересно, что в детстве Лео любил барахтаться в ванне. По словам матери, "для него это было самым приятным развлечением. Он брал с собой все свои игрушки, особенно любил динозавров". Мечтал стать океанографом. А перед съемками в "Титанике" заявил, что ненавидит воду. И возненавидел ее еще больше уже в процессе работы. Они с Кейт Уинслет по девятнадцать часов в сутки были, как человеки-амфибии. Актриса вспоминала: "Основная проблема съемок в воде – отсутствие туалета. Лео частенько говорил мне: "Милая, я хочу по-маленькому". Я отвечала: "Вообще-то я тоже". Тогда он отплывал на три метра, делал там свои дела, возвращался, и наступал мой черед".
На Кейт Уинслет обрушилось, пожалуй, больше проклятий, чем на всех предыдущих партнерш Ди Каприо. Поклонниц возмутил несправедливый, с их точки зрения, финал фильма. Если бы они снимали "Титаник", то сделали бы так, чтобы Джек остался жив, а Роуз пошла ко дну. Хотя Кейт и Лео очень подружились. Он говорит о себе: "Когда я остаюсь наедине с девушкой, я готов наслаждаться детским лепетом, тереться носами и тискать плюшевые игрушки". Примерно этим они и занимались. Леонардо бегал для Кейт за любимой "диет Пепси", а она развлекала его свежими анекдотами. А еще, дурачась, они менялись кроссовками и вечерними туфлями, вместе курили и грелись в теплой ванне. Вели себя как брат и сестра. Так же было и с Клер Дейнс, партнершей по фильму "Ромео + Джульетта". Несмотря на то, что с ней, по подсчетам поклонниц, Лео поцеловался на экране 29 раз.
На премьере "Титаника" Ди Каприо сказал: "Этот фильм сделал меня мужчиной". Зал восторженно взвыл. Потом Леонардо уточнил: "Они решили, что я употребил это слово в смысле "самец". А я имел в виду "человек"." После этой работы актер стал выглядеть старше своих лет. По окончании съемок он вылил на голову режиссера ведро холодной воды – отомстил.
В Московском музее восковых фигур теперь стоит Леонардо-Джек. Целый год фанатки засыпали музей просьбами и сэкономленными на завтраках рублями. И пробили-таки своего кумира – он обскакал Арнольда Шварценеггера, которого планировали увековечить раньше. Джек Доусон стоит на подобии капитанского мостика и смотрит вдаль, небрежно засунув руку в карман. Любая желающая может взобраться к нему на возвышение и почувствовать себя Роуз. Девушки так активно этим пользуются, что мостик уже дважды чинили. Сам Лео пока держится. Фанаты высказывали недовольство его упитанным видом: только по челке и можно опознать любимца в этом пухлощеком юноше.
Его любят еще и за то, что он обойден "Оскаром". Да, это как мы обожали Высоцкого, пока его не облагодетельствовало своим почтением государство. Возведенный в ранг официально признанного потерял ореол мученика. Так священники должны то и дело напоминать прихожанам о страданиях Иисуса Христа и его мученической смерти во имя живых. В 1995 году, перед выходом фильма "Ромео+Джульетта" фотограф снял Ди Каприо для рекламного плаката в терновом венце.
Леонардо выдвигали на "Оскара" в 1993 году за второстепенную роль в фильме "Что гложет Гилберта Грейпа?". Он сыграл умственно отсталого брата главного героя. Причем поначалу его сочли слишком красивым для столь непривлекательного персонажа, но он позволил постричь себя "под горшок" и вставил зубной протез. На церемонию награждения Ди Каприо пришел с родителями, присутствие мамы успокаивало. Хотя ладони все равно вспотели от волнения, когда объявили его номинацию. Он представил, как сейчас назовут его имя, он выйдет за "Оскаром" и опозорится. Ну, споткнется, не подберет каких-либо приличных слов благодарности или еще что-нибудь отчебучит. И когда победил другой актер, Леонардо облегченно выдохнул и зааплодировал громче всех.
После этого успеха он залег на дно, отказываясь от посыпавшихся предложений. Возможно, боялся, что следующая роль окажется хуже и в нем разочаруются, что удача была случайной и больше не повторится. Но в конце концов он сказал себе: "надо работать, пока тебя хотят". И согласился на уговоры Шарон Стоун. Она предложила ему сценарий вестерна "Быстрые и мертвые". "Я до смерти хотела, чтобы он играл в этом фильме. Я была готова каждый день на собственном горбу приносить его на съемочную площадку, лишь бы он согласился. К счастью, мне не пришлось его носить. Лео сам ходил на съемки". На экране обнаружилось, что они похожи, как брат и сестра: скуластые, блондинистые, бровастые, огненноглазые.
Потом журналисты чуть не перессорили их, пытаясь раздуть сплетню о любовной связи, которой не было. В фильме они всего раз поцеловались. В интервью Леонардо недоумевал: "Вокруг этого подняли такой шум. На самом деле ничего особенного не было. По фильму она выстрелила в одного парня, схватила меня за шею, ткнулась губами в губы и резко оттолкнула. В этом поцелуе не было ни капли страсти". А вот что сказала Шарон Стоун: "Я смотрела на Лео и думала: кажется, когда-то мне приходилось целовать девятнадцатилетних парней. Но ведь в то время и мне было не больше девятнадцати. Сейчас всем этим мальчикам уже по сорок. Знаете, это было как в первый раз. Будто я впервые целовала девятнадцатилетнего парня. Ощущение приблизительно такое же, как если ты сама себя поцелуешь в предплечье".
Потом на пресс-конференции Ди Каприо заявил о своей партнерше: "она вообще-то получше, чем сумка соплей". Ему хотелось ответить не банально, "добавить немного перцу, чтобы было веселее". Мудрая Шарон простила ребенку и не отреклась от своего суждения: "Леонардо – это наш маленький Марлон Брандо, наш Моцарт, наш исключительный, волшебный, таинственный талант".
Он по-прежнему любит всех передразнивать. Юных партнерш, типа Клер Дейнс, это обижает. Дам, вроде Дайаны Китон и Мерил Стрип, умиляет. После совместных съемок в фильме "Комната Марвина" Китон признавалась: "Благодаря Лео, я постоянно чувствовала себя идиоткой. Но я любила его. Он такой забавный. Он излучает свет – он входит, и это как волшебство". Первый раз увидев Ди Каприо, они с Мерил воскликнули в один голос: "Этот мальчик так красив!" А Стрип потом добавила: "Он гений. Он безумец. Он совершенно дик".
Он идет по жизни играючи. Отец сказал о сыне: "Он и на гильотину пойдет, дурачась". Дед Лео по материнской линии был ехидным пересмешником и одновременно очень тяжелым для совместного проживания человеком. В 1995 году он умер. Леонардо высказался по этому поводу: "Перед смертью дедушка вдруг стал говорить, что у него доброе сердце. Я не хочу ждать своего последнего дня, чтобы сказать близким людям правду о себе".
Он сидит в своей песочнице. Лепит куличи. Стирает их с лица земли. Опесочивает глаза прохожим. Те улыбаются: какой непосредственный малыш. Он хмыкает и песочит дальше. Это скушали? Нате вам еще подарочек! Когда же я выведу вас из себя? И такая игра на нервах позанятнее куличей. Он любит смешить, потому что, когда человек смеется, он расслабляется и становится не опасен. От такого не ждешь удара – он в твоей власти, размякший от удовольствия хохотун.
Насмешничая, Лео сводит счеты. Показывает человеку, каким он его видит, как к нему относится – безжалостно, как кривое зеркало, – а тот не обижается, потешаясь над собой. Будто даешь пощечину, а человек не отвечает сдачей, сам себе добавляет по другой щеке.
И все сплетни о себе Ди Каприо порождает сам. Невольно. Просто окружающие доводят до абсурда его экранные и житейские поступки. Он любит с друзьями шататься по ночным клубам – стало быть непременно шумная попойка с большой дракой. Он передразнивает людей – значит, упившись, пугает девушек расстегнутой ширинкой, подвываниями и идиотскими рожами. Он сыграл бисексуального поэта Артюра Рембо – непременно спит со своим личным секретарем, шестнадцатилетним юношей. То есть Леонардо говорит "а" – окружающие добавляют "б". Что сексу он предпочитает бильярд. Что разговаривает во сне. Что в шесть часов утра голый катался на роликах по коридору миланского отеля. Читая о себе такое, он отчаивается: "Люди хотят видеть тебя идиотом, придурком, не контролирующим свое поведение. Им хочется, чтобы ты был жалким, таким же серым и убогим, как они. Им не нужны герои. Все, что им нужно, это увидеть твое падение. И тогда они скажут: "Да ты, оказывается, не лучше нас, ты такой же, как мы"… Друзья говорят мне: "Расслабься, разве тебе не все равно?" Да, конечно, мне все равно. Мне нет дела до всей этой болтовни. Меня заботит только то, что думают обо мне мои самые близкие люди, мои друзья. Для них я просто Лео, или еще короче – Ди, а не "Леонардо – Великий Актер". Это как раз то, что мне нужно, чтобы сохранить психику в порядке. Мне нужен кто-то, кто бы опускал меня с небес на землю".
Какая ответственность! Ты говоришь – и миллионы заучивают твои фразы. Или высмеивают. Ты подставляешь лицо на экране под безумие поцелуев или плевков. Ты откидываешь челку со лба – и миллионы отращивают волосы, чтобы откидывать так же. Ты любишь водку с клюквенным соком – и сколькие захлебываются этой смесью. Ты отвергаешь наркотики – и кто-то не пристрастится к ним тоже. Но тот, кто уже наркоман, вряд ли поклоняется Лео. Не самый плохой вариант – жить по его образу и подобию. Жальче героя. "Мне не хотелось бы оказаться в числе тех, кто говорит: "Что случилось? Вы ведь меня раньше так любили!"
У нас уже был голос Робертино Лоретти. Мы улетали с его "Аве Мария" и "Ямайкой". Потом жили с трагедией потери. Стихи писали: "Наверное, станет и тихо, и страшно, если талант – это что-то вчерашнее, если в тебе ломается голос, а вместе с голосом жизнь". Недавно он приезжал. Заурядный толстяк. И память отказалась верить, сказав: "Робертино умер". Легенда стала правдой, правда – вымыслом. Итальянец, выступавший в наших ночных клубах, показался самозванцем-палачом.
Это к тому, что у американских подростков появится новый любимчик, моложе Ди Каприо. А наши еще долго будут жить с Лео. Мы дольше храним верность тамошним кумирам, чем даже нации, которые их рождают. Мы сродняемся с ними, согреваемся ими, тоскуем о них. Как Земля по питомцам. И кажется, что это действительно мать собирает своих детей в таком вот поклонении. Что все мы – братья и сестры. Или половинки любви. Или еще что-нибудь трогательно единое. Может, потому что далекие не мелькают перед глазами, как назойливые сожители. Не знаешь, как они чистят зубы, упиваются пивом, хамят, ленятся. И можно пририсовать им все, что приснится. А те, кто рядом, такие определенные.
ОСОБЫЕ ПРИМЕТЫ
Полное имя: Леонардо Вильгельм Ди Каприо
Рост: 183 см
Вес: 70 кг
Любимая книга: "Старик и море" Эрнеста Хемингуэя
Любимая еда: макароны
Любимый напиток: лимонад
Любимая игра: баскетбол, бейсбол, бильярд
Дурная привычка: грызет ногти
ЦИТАТЫ
"Самое прекрасное в профессии актера – терять свой образ и получать за это деньги. Хотя из-за этого я до сих пор не знаю точно, кто я на самом деле. Мне кажется, я меняюсь каждый день".
"Я бы чувствовал себя самым нищим на свете даже в роскошном дворце, если бы у меня не было моих друзей и моей семьи. Хотя вообще-то я самый скупой ублюдок в мире. Я никогда не даю взаймы, коплю на черный день и собираю деньги на грядущую старость. Мало ли что может случиться. Вдруг я обанкрочусь или карьера моя внезапно закончится".
"Мои друзья-мальчишки не воспринимают меня всерьез. Видели бы вы, как они гогочут, когда смотрят мои фильмы. А уж если я целуюсь на экране, то они катаются по полу от смеха, держась за животы. Они не видят во мне знаменитости. Для них я все тот же Лео, их сопливый друг".
Фильмография
1991 г. – "Зубастики-3"
1992 г. – "Ядовитый плющ"
1993 г. – "Жизнь этого парня"
1993 г. – "Что гложет Гилберта Грейпа?"
1995 г. – "Быстрые и мертвые"
1995 г. – "Баскетбольные дневники"
1995 г. – "Полное затмение"
1996 г. – "Ромео + Джульетта"
1996 г. – "Комната Марвина"
1997 г. – "Титаник"
1998 г. – "Человек в железной маске"
1998 г. – "Знаменитость".
Джуна-эффект
(статья о целительнице Джуне Давиташвили опубликована в журнале «Работница» в 1989 году)
Слухи о ней загадочны, как загадочно само имя Джуна. О ней много говорят и пишут. У нее есть поклонники, которые ловят каждое слово, копируют каждый жест, и противники, которые категорически ее не принимают. Собственно, все споры вертятся вокруг двух слов "может" и "не может". Во всяком случае это то, что на поверхности. Снова вдаваться в подробности этих разногласий поддерживать одних, опровергать других, думаю, нет смысла. Сама Джуна обычно начинает горячиться, сыпать медицинскими терминами, в которых неспециалисту легко запутаться. Поэтому поговорим лучше о самой Джуне.
Возможности человеческого организма действительно еще мало изучены. Не потому ли с таким любопытством мы реагируем на каждую сенсацию о чьих-либо способностях, не имеющих пока аналогов, видимо, думая при этом: а вдруг во мне тоже скрыто нечто подобное?
Джуне удается реализовать себя сразу в нескольких областях: медицине, живописи, литературе. Плохо ли, хорошо ли, но удается. При этом уникумом себя она вовсе не считает. Наоборот, выступая в студенческих аудиториях, в Домах культуры, она говорит о том, что каждый человек способен на многое. И не надо ждать пока тебя "откроют" другие, надо пробовать: рисовать, писать стихи, петь. Чтобы понять, есть ли потребность в этом? Сначала самому поверить в себя, а потом уже драться с этой верой, за нее.
Как знать: не будь у Евгении Давиташвили целеустремленности, потребности самоутвердиться, – может, и не было бы Джуны.
– Евгения Ювашевна…
– Просто Джуна. У ассирийцев на самом деле нет отчеств. А Евгения по-ассирийски Джуна.
– Расскажите, пожалуйста, о своем детстве.
– Оно прошло на Кубани, в станице Ассирийская. Помню песни, которые пели на завалинках: из одного конца станицы доносятся голоса, из другого… Прислушиваешься и оживаешь. Жили как одна большая семья. Потом уже, когда переехала в город, немного тосковала по той деревенской сплоченности.
Родилась я в семье ассирийцев. Мой прапрадед прожил сто тридцать девять лет, прапрабабушка чуть меньше. В деревне было трудно с медицинской помощью. А мои предки знали древний ассирийский массаж. И прапрабабушка занималась лечением: снимала головную боль, давление. Она руками совершала какие-то определенные движения то на расстоянии от пациента, то прикасаясь к нему. Словно, разгоняла боль, освобождала от нее. Я наблюдала до за этими сеансами до десятилетнего возраста, правда, не придавала никакого значения, хотя иногда пыталась копировать жесты. Потом прапрабабушка умерла. Прошло еще несколько лет. И однажды я помогла своей подруге прапрабабушкиным способом, сделав массаж. И подумала: ведь смогла же, значит, не все забылось, значит, древний массаж – это не просто загадочная манипуляция рук, а еще и реальная помощь.
Здесь нет чуда. Просто надо открывать резервные возможности человека. Люди знают, что от головной боли есть таблетки. Но лекарства лишь снимают боль на какой-то промежуток времени, не устраняя заболевания. А источник, причина? Остаются. Я написала книгу и назвала ее "Слушаю свои руки". Действительно "слушаю", чтобы понять их реальную целебную силу, чтобы передать опыт другим.
Слово "экстрасенс" в наших устах стало синонимом слова "чудотворец". Мы ждем от Джуны чудес. Легенды превратили ее в почти мифическое существо, которое взглядом передвигает горы, а прикосновением рук оживляет мертвых. Во время нашего разговора мне показалось, что Джуна старается как-то поддерживать эти легенды. Вспомнился афоризм Станислава Ежи Леца "Создавайте легенды о себе. Боги начинали с этого". Хотя на самом деле, как говорит сама Джуна, дело не в чуде, дело в пользе, которую она может принести и приносит.
Уже несколько лет она живет в Москве, в районе Арбата. Дом Джуны никогда не бывает безлюдным. Он впитывает гостей, питая их. Каждого приходящего здесь обязательно накормят или напоят чаем. Джуна хорошо готовит особенно блюда ассирийской кухни. Правда, бывает это редко времени не хватает. Поэтому на кухне у Джуны как правило много помощников: родственники, друзья. Быстро что-нибудь приготовят, накроют на стол, помоют посуду.
Джуна привыкла, чтобы все, что она говорит, выполнялось сразу. Ладонью нетерпеливо по столу пристукнет: "Нож!" – и нож должен появиться немедленно.
Кухня, как вторая гостиная: и телевизор, и стол, из-за которого невозможно встать – все время подходят новые пости люди. Сама хозяйка либо участвует в общей беседе, либо исчезает: подхватит чашку с чаем и убежит в мастерскую работать. Там ее ждут пациенты.
Конечно, не всех желающих удается принять. До нее трудно даже дозвониться. Поэтому многие сердятся, обижаются. Но поверьте, она не ленится, не зазнается. Просто нереально помочь всем. Сейчас, например, Джуна работает в институте психиатрии, где ей выделили помещение -лабораторию для проведения лечебных сеансов в присутствии медиков. Они будут изучать с ее помощью методику профилактического массажа.
– Джуна, вы испытываете чувство неудовлетворенности собой?
– Испытываю. Особенно когда начинаю думать: что же это я пятнадцать лет работала, и все это никому не нужно? Посещают иногда такие "черные" мысли. Ведь сколько экспериментов проведено за эти годы. Я мечтала и мечтаю о том, чтобы профилактическая методика вошла в каждый дом. И я счастлива, что наконец-то начали ее изучать.
– Боитесь ли вы чего-нибудь?
– Мне бы еще лет шесть сыну отдать, а больше ничего не боюсь.
Вахо 11 лет. Маму, к сожалению, видит не часто. Методика воспитания у Джуны, как она сама определила, "свободная". Сама она с ІІ лет сирота. И, видимо, считает, что самостоятельность полезна – закаляет. Джуну вот почти воином сделала…"и одним в поле".
– Когда я обижаюсь на Вахо, он сразу чувствует, и это очень сильно действует, сильнее всякого наказания. Я вообще думаю, что детей наказывать не за что. Наоборот, к их жалобам, просьбам всегда надо прислушиваться. Бывает, ребенок говорит: "Мама, у меня голова болит, мне тяжело" И мы сразу начинаем подозревать: лодырь, притворяется, в школу идти не хочет…
А он правду говорит, в ответ на которую слышит такую суровую отповедь. Мы внушили себе, что надо реагировать только так это не родительская интуиция подсказывает, а просто выработался стереотип поведения, может быть, себя вспоминаем, личный опыт. И все становится однозначным: симуляция. А ребенок, конечно, начинает думать о нашем несправедливом к нему отношении, не понимая причины. Обижается. И вот тут, может, в первый раз ставится под сомнение родительский авторитет, родительская правота. Появляется недоверие. А потом удивляемся, почему сын стал как чужой? Я верю Вахо.
Вахо по характеру командир. И у Джуны характер волевой. Поэтому их общение происходит почти на равных "как мужчина с мужчиной".
– Джуна, с чего для вас начиналась поэзия? С подражания?
– Нет. В моих стихах древняя Ассирия, моя родина. Хочу, чтобы люди знали, кто такие ассирийцы. Я воспроизвожу то, что слышала в детстве, притчи, и то, что чувствую сама. Пишу свободным стихом, или верлибром:
И постель свою я выстлала цветами
И всех аромат цветов вдыхала я,
И близко-близко пред глазами летели облака,
И птичьи голоса не долетали до меня…
У меня по мотивам этой легенды о любви есть и картина…
Мы сидели в мастерской, и Джуна показала на стену, где висела картина. Много картин. Здесь господствовали синий, зеленый, розовый цвета. И женские глаза, напоминавшие глаза самой Джуны. Мне даже показалось сначала, что это все автопортреты.
– Вам удается выразить себя с помощью живописи?
– Однажды ко мне за помощью обратился Илья Клейнер. У него болела нога, и я лечила. Как-то спросила у него: кто вы по профессии? Он ответил: художник. Я обрадовалась. Умоляю вас, сказала, покажите мне как вы пишете. Он дал мне несколько уроков. А потом я накупила книг, учебников по живописи, чтобы узнать, как правильно накладывать тени, как соблюдать пропорции, как нарисовать цветок, профиль человека. Первое время ничего не получалось, но я работала.
Начала воспроизводить древнюю Ассирию, как представляла ее себе. Например, в образе девушки, над которой, как корона, корабль-птица.
Почти все картины написаны по мотивам моих рассказов, поэм. Есть у меня притча "Воительница". Было такое время, когда Ассирия воевала, захватывала разные страны. И пришла женщина-воительница, которая положила конец этим войнам. А затем внезапно исчезла. Люди долго искали ее, но не нашли. И тогда на скале высекли ее изображение, как помнили. Я же его как бы воспроизвела на картине.
За Джуной интересно наблюдать. Она кажется немного рассеянной. Взгляд постоянно куда-то улетает. Улыбается больше глазами, а когда удивляется, брови взлетают вверх и застывают там, пока все не разъясниться.
Когда Джуна выступает перед аудиторией, кажется, что в ней пропадает талант актрисы. Впрочем, говорят, что каждая женщина в какой-то степени актриса. Правда, не каждой удается сняться в кино. А Джуна уже сыграла врачевательницу в фильме "Юность гения" об Авиценне.
Когда Джуна говорит, возникает ощущение, что декламирует. Некоторая монотонность речи напоминает сеанс гипноза.
Она очень заразительно смеется, отмечая чью-нибудь удачную шутку, всплескивает руками. Когда слушает, морщит лоб и сдвигает брови к переносице, отчего все лицо как-то заостряется. Есть в ее облике сходство со стрелой, летящей в цель. Она стройна, высока, юна. Делает кому-то массаж, а сок стороны кажется, что гимнастка разминается.
Джуна следит за собой. Делает гимнастику, по вечерам любит прогуляться по Арбату. Но следит не только за внешностью. У нее хорошая библиотека: книги по искусству, философии, сборники стихов, медицинская литература. Джуна много читает и благодаря хорошей памяти многое помнит, знает. Все свои стихи, даже поэмы может прочитать сходу, только попроси.
– Современная женщина – кто она? В чем, по-вашему, ее слабость, а в чем сила?
– Мне кажется, что современная женщина мало уделяет себе внимания. Она должна быть элегантной. Красота ласкает наш глаз. Женщина должна быть цветущей. А ее затягивает быт, работа.
По дороге домой она вынуждена бегать по магазинам, потом еще готовить, стирать, убирать. По себе знаю, как сложно все успеть и остаться веселой, приветливой, очаровательной.
Я считаю, что часть забот с женщин можно снять, если организовать торговлю продуктами прямо на производстве. Обычно ведь бежишь в магазин и покупаешь сразу килограмм колбасы, чтобы не ходить еще и завтра. А так бы рабочий день закончился женщина спустилась на проходную, а там уже разложены по пакетам сыр, масло, колбаса, яйца. Самое необходимое. Небольшими порциями. На следующий день можно будет купить все свежее. Все-таки помощь хотя бы в одном. Это не фантастика, это реально.
Джуна оптимистка. Это помогало и помогает ей в тяжелые дни. Она всегда верила в удачу, в победу. И когда работала барменшей в Тбилиси и когда была просто массажисткой.
Сила "одинокого воина" в добрых делах, благодаря которым он обретает поддержку. Пусть не всем и не всегда Джуна могла помочь, но никому от ее лечения не становилось хуже. Зато ярких лучше стало многим. И они своими рассказами добавляют красок в портрет Джуны. Бело-красно-черной Джуны. Это ее любимые цвета одежды. Стендаль.
Если попытаться в одной фразе сформулировать суть ее характера, то, мне кажется, что она лихая наездница, мечтающая скакать впереди.
Создающая Библию
(очерк о целительнице Джуне Давиташвили опубликован в газете "Деловая женщина" в 1990 году)
Она кажется сухой веткой, вынужденной после гибели ствола цепляться за жизнь. Отзывы – от авантюристки до аферистки сопровождают все ее поступки. И подстегивают азарт. Она себе – и кнут, и пряник. Если б не препятствия, может, и не случилось бы такой взвихренной борьбой Джуны, подобной амазонке, оседлавшей свое время. Ее стиль одежды – как у всадников, ковбоев – в обтяжку и чаще – брюки. Красно-бело-черные цвета. "По Стендалю", – шутит Джуна. Или не шутит? Она над собой не иронизирует. Все всерьез.
– Вы себя лечите?
– Да, конечно, я сама себе помогаю, но это индивидуальная методика, она очень сложная. Каждый не сумеет овладеть ею.
(В ее аптечке хранится уйма лекарств. Она, как и все смертные, пьет таблетки? Но никогда не говорит об этом в интервью).
– Вы верите в приметы: черная кошка, число 13?
– Я очень люблю тринадцатое число. Есть люди, которые верят, что это плохо, а я проверяла на себе – всегда хорошо. А кошка – это… животное. Я ее не боюсь.
– Что для вас является чудом? Употребляете ли вы вообще это слово? По отношению к чему?
– Я думаю, что вся наука состоит из маленьких чудес. Когда металл взлетел в воздух, все сказали: чудо! Когда внесли телевизор в дом, все сказали: чудо! Мы просто уже привыкли к этим чудесам. Само слово "чудо" – это, по-моему, просто жаргон. Вот говорят: я целый день работала, пришла домой, всю квартиру убрала, вечером почитала книгу – удивительно, насколько хватило у меня сегодня энергии и здоровья, просто чудо! Но разве это чудо? Это обыкновенные вещи. Другое дело, когда произносят, глядя на картину: сотворил художник великое чудо! Чудо и творчество тесно связаны. Сам человек – чудо. Рождение ребенка… Говорят: чудом остался жив… Это просто жаргон такой.
(Почему-то кажется, что такие вопросы должны быть ей близки, а она их будто отталкивает от себя, и вместо желанно-странных ответов получаешь осадок недовольства вопросами).
– Когда вам не верят, сомневаются…
– Я не слушаю, мне не интересно, что говорят те, кто не верит. Я делаю.
– С чего начинались для вас поэзия, живопись?
– Поэзия моя – это древняя моя Ассирия. Я хочу, чтобы люди знали, кто были ассирийцы. Я пишу о притчах. Воспроизвожу то, что говорили мои предки, и то, что сама чувствую. С отцовской стороны мой дядя – композитор, другой – художник, брат двоюродный – театральный певец в Армавире Краснодарского края. Все они живут там. Просто, когда мне было грустно, тяжело, я поняла, что не должна терять ни минуты, ибо в этом заключается моя жизнь. Я не хочу напрасно жить. Я хочу творить. Творить на благо человека. И доказать, что каждый способен на это…
Фанфары. В небо – голуби. С неба – цветы. Такие слова – как марш экстрасенсов. Парад пациентов. Дирижер – Джуна.
Она очень кинематографична. Живчики-глаза, заточенное, как карандаш, острое лицо, рваные движения на все четыре стороны разом, длинные, сухие, цепкие пальцы: по жизни карабкаться. Только звук лучше выключить, когда она на публику вещает – неумелый театр, который выдает ее следующий порыв: телекамеры отвернуться, и она смахнет с голоса пафос, обретет естественность и, как ни странно, станет куда интереснее и таинственнее. Когда она включается на речь – так и слышится щелчок, – простота кажется вульгарной, как если б человек читал стихи, сидя на унитазе. Она вещает гекзаметром, но, заканчивая распев, обретает вполне бытовые интонации. Ее можно сбить с монолога, но вернется она к тому, на чем оборвалась.
Джуна заучивает свою жизнь наизусть, придумывая на ходу биографию и уже не отличая правду от вымысла: "Велогонку выиграла, когда спортом занялась… Красный диплом получила, когда операцию без ножа провела…" и так далее. Разным людям она рассказывает порой ничуть не похожие друг на друга крохи о себе, но это лишь дополнительные облака ее туманности. Она лепит себя, как прижизненный памятник. Послежизненный уже есть: бюст, как она серьезно шутит, на могилу стоит в доме. И в смерти своей она должна выглядеть так, как ей того хочется. А главное – знать, видеть, какой останется в памяти, на земле.
Она коллекционирует победы. Но… не она ухватила удачу за хвост, а хвост этот опутал Джуну и, словно повязками рану, она занавешивается наградами. Ее согревает не успешный результат дела, а титул как признание. Само же дело может не заканчиваться и даже не начинаться. Уж больно непредсказуем, капризен любой финиш, любой старт – дело случая. Хотя говорят: дело рук твоих, Джуна! Но Джуна сама – дело случая.
Интересно все, что с ней происходит: на наших глазах пишется легенда. Будто наконец-то удалось подглядеть за существом, создающим Библию… о себе.
Любопытно следить за событиями ее светской жизни – этапы роста. Выпустили за рубеж. Принял Папа. Стала Президентом. Получила титул Превосходительства. Собралась выпускать газету "Вестник Джуны". Неистощима на открытия себя. По возрастающей. Или всеохватывающей. И ведь сбывается, осуществляется.
Началом был массаж. Потом залпы: стихи, проза, живопись, песни. Ее не гнетет комплекс неумения. Она, как возлюбленная удачи, ревнует ее ко всем и всему и в награду за верность пользуется взаимностью. Будто когда-то заложила удаче душу.
Ее картины ценны росчерком "Джуна". Мешки писем-откликов на любую публикацию о ней. Вы садитесь на табурет в ее мастерской, а под сиденьем оказываются десятки, сотни экземпляров журналов с ее стихами, рассказами, интервью. И вам дарят их с подтекстом: прочитай сам – передай другому.
Когда Джуна поет на экране телевизора, она – в комнате – заставляет всех замолчать и подпевает самой себе, любуясь с неутаимым восхищением, как мать – дочерью. В такие минуты хочется оставить ее одну, прикрыть за собой дверь, прижать палец к губам, ограждая от вмешательства этого ребенка, живущего в своем – далеком от нашего мире. Порой кажется, что она сама с трудом верит: неужели все желания сбываются?
Недолюбленная, она жаждет быть любимой всеми. И подкупает людей, чем только удается, на что хватает ее воображения и способностей. Она одаривает руками, если в них верят, картинами, если они нравятся, песнями, если их слушают, наконец, едой, если не брезгуют. Она окружает себя людьми, в которых нуждается. Не в низко корыстном смысле, а в высоко человеческом: корысть природы, натуры, генов, если бывает такая.
Чем больше людей жужжит в ухо: "Джуна – гений", – тем слаще ее слуху, покойнее ее духу. Она может верить или не верить лести, но любовь должна звучать.
Она никому не причиняет зла. Все ее проклятия, якобы настигавшие, – лишь катализатор для мнительности. Бьет не слово Джуны, не заряд, пущенный глазами ли, руками ли. Человек терзается сам – губителен самогипноз. Вера в магию Джуны – это неверие в себя. В ней нуждаются, заполняя свою пустоту, беспомощность. Ее выжимают для вкуса, запаха, цвета. Для жизни. В таком случае почему бы ей не выжимать других?
К ней стучат на коленях надежды, униженные последним шансом. Бремя последнего шанса – неженская ноша, даже не человеческая. Возможно, для многих ее пятиминутные целебные пассы действительно целебнее всех лекарств. Одно имя Джуна завораживает боль. "Вера" – лучшее заговорное слово. Профессор, исследовавший ее энергетику, рассказывал: пациентам говорили – завтра в пять часов вас придет смотреть Джуна. Завтра к пяти часам у пациентов резкое улучшение самочувствия. Но в пять часов им объявляли: Джуна придет не сегодня, а завтра. И у пациентов такой же резкий упадок сил.
А ей в кого верить? Она окружает себя людьми – лишь бы не пустовало. И когда все расходятся по домам-делам, не великая целительница, а женщина в цепях украшений мечется по квартире в панике, предчувствуя, что останется одна. Видимо, ей с собой страшно.
Пока она нужна, ее окучивают. Но она наверняка чует цену этого преклонения и срок, отпущенный ей, – черноту людскую по себе знает.
Кто кого переиграет: она – окружение или окружение – ее? Кто кого достойнее? Игра в поддавки. И каждая сторона уверена, что поддается она…
Недоигравшая Джуна наигрывается всласть. Затвердив внешнюю свою оболочку, она вряд ли знает свою сущность. Самокопание лишает целеустремленность энергии. Ее натура, похоже, загадка для самой Джуны. Ей некогда философствовать, не для того ворвалась в жизнь. Если вы принимаете ее правила игры, то включаетесь в круг приближенных. Если нет – о вашей потере не пожалеют.
Поступь Джуны достойна восхищения. Это поступь личности, идущей на запах славы. Она добилась значимости одного лишь имени своего. Оно ее переживет. Иное беспокоит: дотягивает ли она до своего имени? Джуна – это как помпезная, вычурная рамка, облегающая негрунтованную холстину. Простота содержимого неминуемо возмутит оболочку – и она выплюнет нутро, как тело отсечет душу. И тогда, можно не опасаться, Джуна не выпрыгнет из легенды о себе, не взбунтуется, не опорочит имени – замрет в нем, не будоража больше ни завистников, ни поклонников своей сильной поступью по собственной слабости. Ради того, чтобы стать Джуной для самой себя.
– Меня нельзя сравнивать с Распутиным, потому что Распутин не имел медицинского образования. Я все-таки имею… Я ничего плохого не сделала. Единственный мой путь в жизни – это наука, и никогда я от нее не отрекусь, до последнего вздоха. Если воевать, то до конца. И только победа…
P.S. После публикации статьи меня вместе с главным редактором газеты вызвали на ковер к Джуне, как в кабинет чиновника. В ее доме присутствовали придворные. И разъяренная героиня. Она щедро материлась в мой адрес, негодуя, что я оболгала ее светлый образ, потрясала мундиром (естественно, своим, только звания я не помню) с огромным количеством медалей, значков, орденов, как если бы это был выставочный ошейник эталонной собаки или же способ хранения коллекции, требовала от меня раскаяния, грозила наслать на меня своих телохранителей ассирийцев, предупреждала, чтобы я не удивлялась, если меня встретят ночью в подъезде и изуродуют или случайно на мою голову упадет кирпич… Я слушала молча. А чтобы слова Джуны не слишком проникали в голову, прокручивала там раз за разом анекдот, рассказанный мне друзьями перед самой встречей (спасибо за этот спасательный жилет):
Дело происходит в публичном доме. Из комнаты выскакивает проститутка и с криком: "Ужас! Ужас! Ужас!" – мчится прочь. Мадам отправляет в эту комнату другую проститутку. Спустя минуту, она тоже выскакивает с криком: "Ужас! Ужас! Ужас!". Ничего не понимающая мадам говорит: "Ладно, сама пойду". И поправив прическу и декольте, поднимается в комнату. Через полчаса выходит: "Ну, ужас. Но не "ужас, ужас, ужас"!".
Благодаря этому анекдоту я смотрела на матерящуюся Джуну почти с улыбкой. Отчего она еще пуще расходилась. Но после ее угрозы закрыть газету, опубликовавшую данный пасквиль (мне думается, Джуна ничего не поняла в моей статье, ей просто так преподнесли: мол, пасквиль), я решила уступить. И сказала: "простите". Мне-то казалось, что ничего плохого я не написала, наоборот, была полна сочувствия к героине. Но, видимо, следовало проще изъясняться.
Что последнее я слышала о Джуне? Кажется, в 2006 году она попалась на удочку Григория Гробового, обещавшего воскресить ее сына Вахо, погибшего в автокатастрофе. Она заплатила ему за это обещание. Но Гробовой обманул. И я видела на телеэкране почти плачущую Джуну, пытающую неизвестно кого: как же так можно? Ее правда. Если она кого и обманула в этой жизни, то не так жестоко. Отчаявшаяся женщина на телеэкране мало напоминала успешную целительницу Брежнева и ему подобных. Постарела, конечно. И опустошилась. Видимо, отдала все, что было отпущено… 8 июня 2015 года Джуна Давиташвили скончалась на 66-м году жизни.
Рыжая бестия
(интервью с фигуристкой Натальей Бестемьяновой опубликовано в еженедельнике "Неделя" в 1990 году)
То она будто ветка лозы – вьется, обвивается, обволакивает. То обернется лукавым Чарли, у которого в каждой улыбке слеза, а в слезинке – разрезанная луковица. То лихой ведьмочкой налетит, закружит. То заломит руки в безумном отчаянии и пойдет на крест ради возлюбленного. И каждый раз словно с неба падает звезда, рассыпается на искры, которые неизбежно попадают в ее глаза. И они светятся. Разве этот свет измеришь по шестибальной системе? Разве титулы неоднократной чемпионки Советского Союза, Европы и мира, победительницы Олимпийских игр 1988 года расскажут о том, какая она на льду?
– Наташа, здравствуйте. Похоже, у вас в квартире ремонт.
– Вот надумала стены сломать.
– Все?!
– Некоторые.
– Вам это, видимо, свойственно. Сначала вы сломали стены своего одиночного катания, затем вообще покончили со спортом.
– У меня действительно было несколько этапов. Первый завершился переходом из одиночного катания в танцы, хотя я могла спокойно кататься и дальше одна, занимала бы более или менее высокие места, но почувствовала, что чахну, что мне нужно выше, больше, во мне буквально свербит цель, которой я могу достичь. И даже не столько верхняя ступень пьедестала почета маячила в мечтах, хотя принято считать, что эта цель для спортсмена главная, ради нее надо выкладываться до предела. Победа приятна, лестна, ублажает самолюбие. Но моя задача была и есть – выразить себя на льду, показать, что я могу… Второй перелом – уход из фигурного катания. Нам с Андреем было легче, чем многим до нас. Не стояла проблема: куда? Мы уходили не на пустое место. Ледовая труппа "Все звезды" сформировалась еще в 1985 году. И мы сразу решили – уйдем только туда. Но потом так случилось, что труппа распалась на два коллектива, и передо мной встала проблема выбора: либо оставаться у Татьяны Анатольевны Тарасовой, либо переходить к Игорю Бобрину, который создал Театр ледовых миниатюр. Муж, естественно, перетянул. Андрей на меня за это обиделся, видимо, посчитал такой поступок предательским, мы расстались – дуэт распался. Больше всего я боялась, что кто-нибудь скажет: одна она уже не та. Мне стало важно для себя понять, что я значу, потому как давно забыла свое одиночное катание, а тут пришлось кататься и одной, и с разными партнерами. Это меня дико сжигало. Друзья говорили: что ты все время доказываешь, ты в своей жизни уже все доказала! Но я, наверное, себя убеждала, правильно ли поступила. Так же в свое время я утверждалась в решении уйти из одиночниц в танцы – первое время плакала, когда слышала свои старые мелодии. Естественно, переход из одной жизни в другую дается с болью. Вот и в Театре я год мучилась. А как только немного успокоилась, к нам пришел Андрей.
– Был у вас театр дуэта, теперь – театр труппы. Самолюбие не пострадало?
– Поначалу трудно было привыкнуть, смириться, что аплодисменты, раньше адресованные нам с Андреем, звучат для всей труппы. Я ловила себя на таком интересном чувстве, что мне не то чтобы обидно, но как-то неуютно, что я должна с кем-то делиться успехом. А теперь уже привыкла и рада нашему дружному коллективу, мы единомышленники. Я по натуре лидер, хотя, может быть, спорт меня такой сделал. Но без своей команды ни работать, ни жить невозможно. Я люблю одиночество, порой боюсь его, но все равно люблю оставаться одна. Иногда устаю от того, что в театре много общаюсь, отвыкла за десять лет в спорте. Сейчас как бы возвращаюсь в мир, наверстываю упущенное. Потому что общение людей – главное, что у нас есть.
– Кто сыграл роль Пигмалиона в вашей жизни?
– Пигмалиона?.. Их было несколько, не то чтобы пигмалионов… Я очень благодарна и преподавателям в школе – у нас были прекрасные отношения, я любила школу – и первому тренеру Эдуарду Плинеру, он, наверное, хотел стать для меня таким Пигмалионом, что-то слепить, но это, видимо, шло в разрез с моими стремлениями, с моим внутренним пафосом, что ли. Мне кажется, я многое взяла от мамы. Она была необыкновенно одаренным человеком с абсолютным вкусом к красоте, но она воспитывалась в детском доме, потом война, и мама просто не смогла раскрыться. У нее был идеальный музыкальный слух, она пела, танцевала. Почему я оказалась в фигурном катании? Маме в детстве самой этого хотелось, но не удалось, и она мечтала, чтобы я танцевала и на меня смотрели люди. Такая картина стояла у нее перед глазами. Но мама не дожила до момента, когда я начала все-таки выигрывать – умерла в 1981 году, когда мы с Андреем только-только всходили… В Татьяну Анатольевну Тарасову я влюбилась, она стала моим кумиром. Я вообще влюбчивая, тем более встречая человека, с которым по духу совпадаю. Пришла я к ней в тяжелый период каких-то ее личных неприятностей, чувствовала, что ей трудно и на каждой тренировке старалась помогать – всегда улыбалась, выслушивала, не перечила, на льду буквально летала, чтобы ее подбодрить. Когда ты помогаешь человеку, ты растешь сам. Я была просто маленькой девочкой, а у нее занимались и Роднина, и Моисеева, но все равно мне кажется, что уже тогда я занимала достаточно много места в ее сердце. Мы сохранили с Татьяной Анатольевной дружеские отношения, творческий разрыв не стал разрывом человеческим. Игорь из меня многое сделал и делает. Сначала это было мое преклонение перед ним как личностью, потом дружба, любовь, огромное уважение. Наши отношения очень органичны, естественны. Я не терплю, когда мне что-то навязывают, когда меня подавляют. Мне кажется, то, что во мне есть, проявится и расцветет лишь в атмосфере любви, поддержки, похвалы. Счастье артиста, когда его аккуратно подводят к тому, чего он и сам хочет.
– Вас не ущемляло, что, может быть, за ваш счет кто-то старается показать себя, я не имею в виду Татьяну Анатольевну.
– Мы можем конкретно о ней говорить. У нас всегда было содружество троих. Она, конечно, человек властный и, наверное, кто-то может предъявить ей претензии, но не мы. Она нас хорошо чувствовала, а мы – ее. Если она вдруг в разговоре заявляла: "Это Я поставила танец!" – я понимала, что просто она плохо спала или что-то с ней произошло, потому что это было неправдой, мы всегда все делали вместе.
– А что вас может оттолкнуть от человека?
– Вы хорошую фразу сказали: когда за мой счет пытаются показать себя. Вот этого я не могу принять.
– Вы конфликтный человек?
– Я могу конфликтовать, но я легко успокаиваюсь. Если виновата, мне не зазорно попросить прощения. И легко прощаю людям, если они оказались слабее, недостойнее ситуации. Но есть вещи, которые прощать нельзя, это балует человека, и он позволяет себе все больше и больше. Я даже вывела для себя такую теорию – чтобы помогать людям, необязательно, идя по тропинке, каждый раз прыгать в болото и вытаскивать кого-то оттуда, лучше вытаскивать своим притяжением, не сбиваясь с дороги, а уж кто погиб, тот погиб.
– Талантам надо помогать, бездарности пробьются сами?
– Именно. По-настоящему талантливые люди внутри слабые. Если бы я не встретила тех, кто меня взрастил, полив благодатную почву, которая во мне была, наверняка захирела бы. Обидчивая, ранимая, жутко стеснительная девочка… Игорь тоже очень ранимый человек, поэтому моя задача – оберегать его от всяких внешних помех. А бездарности, как бы они ни пробивались, но все равно видно: дешевка есть дешевка.
– Вы кто по гороскопу?
– Козерог. Я верю в гороскопы, сопоставляла, и очень многое сходится. Все, что там написано, во мне есть. Среди фигуристов много Козерогов, особенно среди чемпионов.
– А кто или что влияет на ваши вкусы?
– Я очень много смотрю фильмов, на игру актрис. Люблю театр. В свое время сильно повлияла на мои вкусы Татьяна Анатольевна. Когда я к ней пришла, мне было семнадцать лет – самый женский расцвет.
– У вас нет ощущения, что за прошедшие годы вы прочитали, посмотрели и узнали достаточно для того, чтобы отныне просто расходовать накопленный багаж?
– Так не бывает. Так нельзя. Надо все время пополняться. Что-то устаревает в душе, что-то уходит. Да и вообще, чтобы не состариться, надо все время жить новым.
– Вы водите машину?
– Летом научилась, получила права, но я, по-моему, не очень способна к этому, в дороге отвлекаюсь, я такая рассеянная, люблю въехать в кого-нибудь, поэтому зимой мне вообще не дают водить.
– У героинь ваших спортивных танцев, казалось, вся жизнь на вдохе, любовь на вдохе, а выдох равносилен смерти, падению в нее. Вы сгорали в собственной страсти и сжигали своего возлюбленного. Это шло от внутренних переживаний или таков был образ, предложенный тренером?
– Изначально это исходило из того, что спорт без надрыва не бывает. Плюс мой темперамент – я легко зажигаюсь. Это на поверхности, поэтому темы танцев подбирали под меня. Но получалось сжигание ради сжигания. Надрыв шел от нашей духовной бедности, актерского несовершенства, возможно. Спустя время мы стали браться за более глубокие вещи – появились "Половецкие пляски", "Кабаре". Созрели для более тонкой работы. А в горении ради горения есть некоторая неправда.
– Наташа, спорт, наверное, лишил вас детства?
– Нет, я жила в очень благополучной семье, благополучной по атмосфере счастья. Жили небогато, но дружно. Папа работал, мама много болела, поэтому занималась нами. У меня есть старший брат. Он закончил Московский институт инженеров транспорта, недавно защитил диссертацию. У него замечательные жена и сын. У нас с ним всего два с половиной года разницы, но он всегда любил меня любовью старшего брата. Ходил на соревнования, мама потом спрашивала: ну и кто тебе понравился? Да-а, – отвечал, – никто не понравился, правда, была там одна хорошенькая рыженькая девочка… Во мне сохранилась атмосфера благополучного дома.
– Вы пытаетесь повторить ее в своей семье?
– Тяжело это повторить, потому что у нас пока нет детей. Но создание домашнего уюта в нашей жизни – обязательно. Игорь тоже к этому стремится, поэтому мы и вместе. Я человек домашний. Люблю вышивать, иногда готовить. Игорю. Раньше не умела, а он готовит прекрасно, но ему нравится, когда это делаю я, поэтому научил.
– Спорт не обедняет личность?
– Спорт не обедняет, если личность не бедна сама по себе. Меня в детстве тянуло ко многому и разному. И музыкой занималась, и математика, физика легко давались. Мне интересно все новое примерять на себя. Я прибегала с тренировки в школу и была в курсе последних событий, одноклассники узнавали новости от меня и удивлялись, как я все успеваю. Когда внутри пожар, он рано или поздно вырвется.
– Вас не посещает желание взбунтоваться против режима, дисциплины, нормированности жизни?
– Это парадокс. Я нуждаюсь в абсолютном режиме из-за своей, видимо, неуравновешенной психики. Когда его нет, плохо сплю, быстро поправляюсь. И в то же время, если режим очень долго длится, я от него жутко устаю. То есть, получается, сама себя в режим затыкаю, а потом бунтую против него.
– У актеров принято спрашивать, есть ли роль, которую мечтаете сыграть. У вас хочется спросить о том же.
– Не знаю. Мне привычнее воплощать чей-то замысел, чем самой что-то предлагать. Может, просто время не настало. Я сейчас катаю Маргариту в "Фаусте" – это не слепое гетевское прочтение, а современный "Фауст". Спектакль уже был, когда я пришла в театр. И это мое счастье. Он длится 50 минут – большая физическая нагрузка, но эмоциональная отдача настолько велика, что об усталости забываешь. Я мечтаю о спектакле, который будет поставлен на меня, о спектакле с Андреем, который только пришел и важно, чтобы он почувствовал себя своим, нужным. Но в то же время, настолько интересно дело, которым мы занимаемся, настолько логично оно связывает нашу прошлую жизнь с теперешней и ведет нас дальше, что работаю с удовольствием.
– Кто вам сейчас делает костюмы?
– Когда мы с Андреем готовились к профессиональному чемпионату мира, то, как всегда, обратились к Вячеславу Михайловичу Зайцеву, но ему самому было некогда и он предложил своего сына Егора. Я сначала испугалась, а потом мы пообщались, он сделал эскизы, и получились костюмы. Вячеслав Михайлович очень точно почувствовал, что нам пришла пора измениться внешне, и в то же время Егор сумел сохранить стиль отца. А в театре у нас работает очень интересный художник по костюмам Татьяна Семеновна Сафарова.
– У кого в Театре рождается замысел поставить тот или иной спектакль, кто подбирает музыку?
– Этим занимается Игорь. Конечно, существует и худсовет, но в основном Игорь предлагает темы, к нему приходят авторы.
– Он не диктатор?
– Нет, он никогда не навязывает свое мнение. У меня часты с ним расхождения, особенно когда я только пришла, мне тяжело было перестроиться со стиля работы Татьяны Анатольевны на его стиль. Мы спорили. Но он не давил на меня, то есть я сумела сохранить то, что принесла из школы Тарасовой и начала впитывать то, что дает Игорь. Мне кажется, нельзя с артистом быть диктатором. Он может замкнуться.
– Вы суеверный человек?
– Раньше была, сейчас нет. В детстве, помню, перед соревнованиями металась, не знала, какую примету исполнить, лишь бы все было в порядке. Я считаю, что это комплекс.
– А что для вас опора в жизни?
– У человека должны быть корни. Сейчас любое интервью западного корреспондента заканчивается вопросом, почему я еще не уехала из страны, раз это уже возможно? Я много об этом думала. Родина… это чересчур громко сказано, то, как обычно в газетах пишут – это не про меня. У меня свое ощущение, понимание человеческих корней. Наверное, я смогла бы жить везде, приспособилась бы. Но существует нечто, без чего трудно, может, кому-то это покажется мещанством, но я хочу после долгого-долгого отсутствия приехать домой, сесть на свой диван, включить свой телевизор и сидеть. Правда, для этого, естественно, должен быть и свой телевизор, и свой диван, и свой дом, чего многие лишены. Так что мне грех жаловаться. У нас с Игорем есть какой-то достаток, на котором можно основать опору. Когда говорят о творчестве, любят упрекнуть: творчество, мол, не подразумевает под собой зарплату. Я на это всегда отвечаю, что творчество должно быть оплачено, иначе его не будет. Не случайно, наверное, Чарли Чаплин в своих воспоминаниях больше пишет не о творчестве, а о своих разговорах с импресарио. Это очень смешно. Необыкновенно одаренный человек… Когда начинаешь читать, кажется, сейчас что-то узнаешь о том, что же он такое делал, а все воспоминания о том, где и когда он заключил контракт. Думаешь: какой кошмар, перед какими бедами стоят люди! А с другой стороны, может, ему и не надо было ни о чем писать, все и так видно на экране.
– Вы, конечно, знаете, что несколько человек из коллектива "Все звезды" после турне остались в Америке, попросили политического убежища…
– Я хорошо знаю этих ребят. В наше-то время, когда без проблем можно уехать из страны насовсем или заключить контракт с зарубежным ревю, вдруг просить политического убежища!.. Значит, так сложилась ситуация. Видимо, они хотели остаться по-хорошему, но не смогли, возможно, в посольстве отказали. Трудно судить, не зная подробностей. Но я считаю этих людей умными и уверена, что они обдумали свой шаг. Правда, ощущение такое, словно их обрекли на одиночество, и это жутко. Хорошо хоть наша реакция на подобные поступки изменилась – нет прежней драматизации, нетерпимости. Что же касается того, подвели они коллектив или нет, то, насколько я знаю, турне они отработали. Наши контракты, конечно, несовершенны. Наш КзоТ – это нечто! Например, я подписываю трудовое соглашение, где сказано, мол, я обязана за два месяца до ухода подставить администрацию в известность. Но ничего не написано, что будет, если я не выполню требование. В западных ледовых ревю, я знаю, людям выплачивают деньги, но какой-то процент придерживают. Если отработаешь контракт, эти задержанные деньги тебе отдадут. Если нет – ты их не получишь. Вот и думай, что выгоднее.
– Конкуренция губительна для творчества?
– Без конкуренции, мне кажется, вообще не бывает прогресса. В жизни люди конкурируют друг с другом, и в этом нет ничего зазорного.
– И в карьере тоже, хотя когда-то нам внушали, что карьерист – синоним чуть ли не мерзавца.
– Какая глупость! Да, нельзя пользоваться запрещенными приемами, не должно быть черной конкуренции. Когда я вижу, что я сегодня не в форме, а кто-то в форме, так это же я не в форме.
– А что влияет на ваше настроение?
– Усталость. Сил не так много у человека вообще. И если раньше они расходовались направо-налево, потому что была высокая цель – Олимпийские игры, то теперь задумываешься о смысле жизни.
– Институт физкультуры в качестве образовательного учреждения был для вас неизбежен?
– Это было несложно. У нас же принято, что нужен диплом. А я окончила школу с аттестатом 4,5 балла, требовалось только два экзамена сдать, я была мастером спорта. Написала сочинение, что и в школе легко делала. И в институте практически не училась, все сдавала экстерном. Насколько я любила школу, ее атмосферу, настолько я не знала институт, я его не почувствовала. Это плохо. Наверное, институт физкультуры – это не тот вуз, где мне надо было учиться. Но на другой у меня не хватило бы сил. Игорь мне предлагает поступить на курсы для тренеров в ГИТИСе, которые создала в свое время Пахомова, а он там преподает. Но мне было бы интересно учиться на актерском. Правда, для этого нужно действительно много учиться. А я хочу кататься.
– Вы не думаете о работе тренера?
– Тренером надо родиться. Это талант. Я не вижу себя тренером. Наверное, просто эгоистка. Хочу сама кататься, получать цветы, слышать аплодисменты. Может быть, через несколько лет я и захочу стать тренером, придется же кем-то быть. Но это уже "придется".
– А домохозяйкой?
– Никогда! Человек должен работать. Замыкание в четырех стенах не способствует развитию личности. Хотя мама рассказывала, что когда появились мы с братом, она сказала: мне больше ничего не надо в жизни. Быть может, когда у меня появятся дети, я скажу то же самое. И это будет логично. Продолжение меня.
– Политикой интересуетесь?
– Нет. Газет не читаю. Я доверяю собственному ощущению того, что вижу.
– Вы человек порыва?
– Наверное, да. Я мечтаю о стабильности, но никогда не могу ее достичь.
От А до Я: страна с привкусом Пугачевой
(очерк опубликован в 1999 году в газете «Настоящее время»)
В одной из многочисленных за последнее время телепередач о себе Алла Пугачева выдохнула: "Народ не прощал мне моего счастья". Народная артистка, оказывается, всю жизнь провела с этим ощущением. А мы томились в догадках, что же делает ее такой несчастной? Да это ж мы! Народ. Не допускавший ее до счастья. Это ж в угоду нам она страдала – душила радость на корню. Потом отмахнулась – и ушла со сцены, с глаз наших долой. Подхватила первого подвернувшегося – влюбленного – и устроила себе праздник. Назло народу. Опять назло. Это она с нами всю жизнь сражалась? И сейчас, когда на сцену вернулась, вопреки тем, кто уже обозвал живой легендой и успокоился было, что путь свободен, шлагбаум снят.
Пугачеву как будто распирает азарт вписаться: Ха! Думаете не смогу так, как вы тут можете?! И одновременно – старомодная потребность противостоять. Старомодная по времени и по лучшим моментам ее натуры. Лучшим – для профессии. О, эта безграничная сопротивляемость ее организма. На том стоит. Страдалица, которая изо всех сил сдерживает слезы, но если уж невмоготу – отвернется к окну и плачет себе тихо. Правда, так, что все догадываются: именно плачет, а не хихикает. И жалость пронзает самых бесчувственных.
Но симпатией к ней проникаешься лишь тогда, когда видишь ее неловкой от растерянности. Не от повседневного отсутствия вкуса и меры, а от того, что вдруг забыла, что она живой классик, звезда и тому подобное, и потерялась, как сороконожка в думе: какой ногой-то? Звеня многочисленными медалями, облизанными другими. Так цыганка лижет петушков на палочке, чтоб блестели и раскупались. Так ОРТ и др. зализывают Пугачеву и Киркорова. Ради себя в основном: поглядите, какие у нас петушки! Они наши! Наши!
Она всегда опиралась на мужчин. Они ее уравновешивали. Что кинорежиссер Александр Стефанович, который капал на мозги: вперед, вперед, машину, квартиру, деньги… То ли ради себя стараясь, то ли о жене хлопоча. Что Евгений Болдин, ее многолетний директор, который обеспечил профессиональный тыл, собрав лучшую в стране команду, способную сотворить грандиозное шоу "только у Пугачевой". Жили они, правда, на разных квартирах. Он объяснял это тем, что она сова, а он жаворонок, то есть устал выносить ночные посиделки. К тому же последние годы у него была другая любовь, ныне – жена Ирина. Говорят, когда она забеременела, тогда и порешили с Аллой разойтись. А до того он даже о венчании поговаривал. Сам всегда скромно держался управляющим при госпоже, но без его управления имение развалилось. И хозяйке ничего не оставалось, как выйти замуж. Самой стать домоправительницей при юном даровании, требовавшем служения. Впрочем, он тоже рад был служить. Первое время их пара вызывала умиление: как детишки за ручки держатся, в глазки друг другу глядят и что-то там в своей песочнице ковыряют. Народ снова бесцеремонно лез подсмотреть, а они, жеманничая, спинками ограждали: ах нет, это наше счастье. А потом то счастье словно с цепи сорвалось – таким навязчивым стало, что народ сам прочь побежал: спаси и сохрани! – а пара за ним: мы счастливы, мы счастливы! Особенно он старается. И ростом позаметнее, и возрастом попростительнее.
Последний мужчина Пугачевой уже явно ее перевесил. И она не в тех годах, чтобы легко гнать в шею. Да такого теленка не прогонишь – не уйдет. Ему на этом лугу сладко пасется. Он все больше становится внешне похож на жену, будто мерки с нее снимает, отражением делается, за двоих конфеты трескает. Алла уже вполне без зеркала может обходиться: глянула на мужа – а там такая девушка большеглазая, какой, может, только в мечтах и бывала, вот радость-то. Спасибо, Филипп, за остатнее счастье!
Говорят, из рукописи книги о себе Пугачева попросила убрать одну деталь: что у Киркорова в среде "голубых" кличка Маруся. А другую деталь не рискнул оставить издатель. Помните, давнее предсказание Алле, когда она еще работала концертмейстером в цирковом училище: выйдешь замуж за первого встреченного сегодня мужчину. Девушка явилась на работу и тут же наскочила на одного, потом на другого, с которым разговорилась, упомянув предсказание и кивнув в сторону якобы суженого. А второй – будущий отец Кристины – успокоил: так тот же "голубой". Теперь тот "первый" – директор Филиппа.
Киркорова когда-то за зазнайство и заносчивость отпустили из Театра песни Пугачевой: пусть, мол, сам побарахтается, коли такой самодостаточный. А он пошел другим путем, единственно правильным – с тыла. Говорят, Алла много помогала молодым да одаренным… Жанна Агузарова, как колобок от дедушки-бабушки, в Америку укатила. Ольга Кормухина в религию ушла. Владимир Кузьмин тоже было в США женился. Сергей Челобанов сейчас примадонне аранжировки делает. Конечно, это все личностные особенности. Но все же какая-то странная цепочка из обогретых и не оценивших, шарахнувшихся прочь или отшвырянных. Будто Пугачева для них последним испытанием явилась, камнем, после которого резкий скачок на другую дорогу. Помощь примадонны, видно, трудно выносимая блажь. Среди молодых певцов бытует вера: без напутствия Аллы не пробиться никуда, но… Если она учует, что ты действительно талантлив – тогда тебе точно никуда не пробиться. Понравиться ей – еще хуже, чем не понравиться. Потому что первого она тебе не простит.
Пугачевой, чтобы вернуться, понадобилось всех остальных, наплодившихся за два года ее творческой паузы, под себя подмять. Указать: "Молчалин, вон твой чуланчик!" И сыпанули как миленькие в бункер под названием "Рождественские встречи": какая честь! Она ж только ножкой притопнула да крышечку захлопнула. И никому не дозволила блеснуть. Никто не исполнил самую популярную песню из своего репертуара. Небось, сглотнули, что в концепцию программы не вписываются шлягеры, нужны, мол, сплошь новинки. И всех перетасовала так умело, что самые вредные оказались в наиболее невыигрышном месте, а те, кто доказал лояльность и неопасен – близ хозяйки крутились. Лайма Вайкуле, последние годы делавшая вид, что дружит с Пугачевой как с собой, так как без этого ей, чужестранке, не удержаться, вылетела из концерта после первого вечера. Передружила. На словах, якобы уступила Алле право первой ночи с публикой. Но это объяснение хозяйки. "Так сама Лайма решила?"– "Да нет, я у нее не спрашивала, но уверена, что она поняла мою потребность". А куда деваться-то? Ей здесь еще петь и петь.
А то, что публика хотела больше Пугачевой, так вопрос: какая публика? Фанаты, звонившие певице после первого вечера и вопрошавшие: почему вас так мало? Еще бы. К ним смысл жизни вернулся. И кумир, проникшись их фанатизмом, разметал коллег: я вернулась или нет?! Кринолин на зад, декольте – на грудь. Спотыкаясь с непривычки, артистка суетилась на сцене, как первоклассница на выпускном балу: как ее туда занесло? Прежнее обаяние азарта выродилось в усталую подневольность. Так женщина заходит в магазин, где ей ничего не надо, но все покупают, и она поддается, хватает, что под руку попадет, изображая ликование. А верхняя губа кривится то ли в наглости, то ли в робости, но на всякий случай – в оскале. И глаза не горят, а тускло мерцают. То ли: чихала на вас всех. То ли: не допущу, чтоб чихнули на меня. И руки прячет. Она их всю жизнь прячет. Может, подсказал кто. Может, сама догадалась, что не красят ее, выдают. Руки продавщицы овощного ларька.
Да, похудела вот. А голоса почти не осталось. Все больше речитативом песни исполняет. Раньше просто разговорные фрагменты вставляла, а теперь, скорее, музыкальные вкрапления в речь проскакивают. Уже совсем низко и сипло. Рычит, бурчит и якобы актерствует. Точнее – рожи корчит и волосы все поправляет да поправляет, будто нервный тик такой: руки к вискам тянутся, чтобы взбить что-нибудь кверху, приподняться на цыпочки хотя бы таким способом. Это когда на голове нет шляпы. Она их возлюбила, как ближнего своего. Говорили, волосы ей попортили, долго залечивали и, чтобы прическами не терзать, шляпой прикрыли. Так она в одной и той же разве что только не спала. И то – сомнительно. Она после похудания кажется весьма рассеянной. Зрачки глаз вроде на тебя обращены, а взгляда нет, не ловится: ау, Алла Борисовна! – и рукой машешь, а она куда-то сквозь тебя движется. Говорят, на концерте в честь художника-постановщика Бориса Краснова Пугачева взялась исполнить его любимую песню, да слова забыла. Фонограмма-то сама по себе звучит, а что губами изображать? Так полпесни и провела спиной к залу.
А поет-то что нынче? Слезы сдерживаешь, вспоминая ее "Расскажите, птицы", "Балет", "До свиданья, лето", "Не отрекаются, любя", "Как тревожен этот путь"… Даже "Паромщик" кажется шедевром по сравнению с современным репертуаром. То она нелепо ерничает, то молодцевато фальшивит, то мрачно констатирует. И все тяжело, с раздраженными всхлипами: как мне все надоело, но как я без этого проживу? Она же должна бороться. Ее должны не принимать. Хотя нет, это опять прошлое. Нынче она, может, и желала бы противостояния – по инерции, это все же зажигает, бередит, но силы не те, томность развалилась в нутре, как в кресле, и жаждет благ: натерпелась за жизнь – пущай другие страдают, как я, от меня. И народная любовь. Она ведь ради нее противостоянием занималась. Хотя это была игра в поддавки. Будто чиновники чувствовали, что если станут мешать (время от времени) Пугачевой, то создадут ей ореол мученицы, свободолюбицы – и получится кумир масс, которого можно использовать в таком качестве. Народ этих игр не ведал. Он просто любил хоть кого-то, кто волен плюнуть вверх за себя и за того парня. Ее за раскованность почитали. Может, как Аркадия Райкина.
Она же будто выплакала и высмеяла все, что за душой было. А теперь только изображает наличие при полном отсутствии. В память о собственном прошлом, с которым невыносимо расстаться. Ее отношения с собственным возрастом – печальная история. Она от него стала бегать. В мини платья, в девчачьи ужимки. И превратилась в кукольную несуразность. Раньше казалась взрослее, мудрее и достойнее. Раньше у нее было будущее. А сейчас думается, что ничего нового ей уже не надо. Не ищет она ничего. Только говорит об этом, как мозги пудрит – себе и окружающим. Ее вершки – с чужого плеча. Ее корешкам давно тепло, сытно и темно. И если б не народ, который опять ей чего-то не прощает, наверняка не прощает, она б не вернулась. И неизвестно, кому бы от этого было плохо.
Из искры возгорится пламя
(интервью с певицей Еленой Ваенга опубликовано в журнале "Ваш гинеколог" в 2010 году)
Наконец-то есть возможность сказать: Алла Борисовна, на выход, у нас появилась настоящая певица. То есть спокойно отдыхайте – страна не пропадет. И наш журнал не мог остаться в стороне от такого события. Потому что Елена Ваенга – это поистине лекарство. Натурпродукт, ценность которого многие из нас в конце концов осознали. Особенно женщины. Они в нашей стране в авангарде культурных вещей, как подопытные кролики.
Вступительная
Я долго ходила на работу мимо ее афиши, машинально отмечая странность не то фамилии, не то псевдонима. Ваенга. Такого еще не было: даже не знаешь, где ударение ставить. А лицо на фотографии похоже на одну исполнительницу романсов. Наверное, что-то в этом же роде поет? Пока однажды знакомая не спросила: ты слышала Ваенгу? – уверенно ударив по "а". И хитро добавила: послушай в ю-тубе. Ну, конечно, где же еще сейчас услышишь музыку, альтернативную той, что на ТВ? Но из любопытства набрала "Ваенга" и опешила от количества просмотров. И вообще от количества этой не то фамилии, не то псевдонима. Я не просто послушала. Я посмотрела. И будто на сеансе проповедника побывала. Но наконец-то самого стоящего, в отличие от всех предыдущих обманщиков. Своим голосом она меня уложила на ринг, а энергичной левой рукой окончательно прибила в ряды своих агитаторов.
Ничего не поделаешь, есть люди, которые и на эстрадный концерт ходят, как на церковную службу. И в эстрадном артисте ищут пастуха. Неспроста в нашей стране родилось такое нелепое и такое многозначительно словосочетание "храм искусства".
Спустя дни актриса Ирина Печерникова, та, что "Доживем до понедельника", чью книгу воспоминаний я написала год назад, шутливо печально сказала мне в телефонном разговоре: Нина мне изменила. Говоря о женщине, когда-то бывшей ее поклонницей, а потом ставшей другом. Я уточнила: "С кем же?" И услышала: "С Ваенгой". Поневоле у меня вырвалось: "Я ее понимаю".
После этого был концерт в Театре эстрады и еще два в Подмосковье. Везде аншлаги. По три часа живого звука с неповторяющимися песнями. Это нетрудно – их, по словам автора-певицы, 800. То есть были одиночки, звучавшие во всех трех концертах, но они выскакивали не запланировано, не по бумажке, а по ситуации: просьбе зала, стечению чувств. Неповторимость программ Ваенги – это отдельный аттракцион: что она пела вчера? Сегодня иное. И она иная. Только платья в привычной стилистике пьес Островского. И ритуал тот же: на сцену выходят музыканты, появляется бек-вокалистка, подходит к микрофону и включает его, а кажется, что делает в него выдох, будто проверяет на отклик. Потом она же опускает на пол листок с прописанным распорядком песен. Иногда этот список выносит сама Ваенга, вылетающая к уже подготовленному микрофону, и бросает себе под ноги, чтобы потом не обращать на него внимания. Распорядок произведений важен для музыкантов, но они смирились, что каждый вечер все перекраивается по ходу взаимоотношений певицы с залом, с пространством и временем.
Она похожа на девочку-вундеркинда: вроде молодая еще, а уже с таким багажом прошлых опытов. А еще, как черный дым из Lost (сериал "Остаться в живых" в нашем прокате. – Авт.), только пока добрый.
Написала 800 песен. Кто считал? Сама знает. Планирует покорить 800 российских городов. Почему столько? Раз говорит, что ей нужно такое количество, значит, либо их столько, либо по числу песен: по одной на каждый город. Тогда будет всероссийскость. Она пока самокритично считает, что не всенародно любима. Что-то вроде "и.о."? Личность на испытательном сроке? Этот срок длится уже семь лет, если считать, что первый альбом вышел в 2003 году. Можно ли сказать, что она из раскрученных интернетом? Думаю, это слабо сказано. Раскручивает не ТВ, не интернет. По-настоящему раскручивает молва: народ, передающий свои восторги. Это самый мощный передатчик. Но и пройти его проверку сложнее. Он принимает только подлинники, оригиналы, произведения искусства. Их несет дальше. Она раскручена собственной личностью. Помните Фросю Бурлакову из фильма "Приходите завтра"? Так вот она сошла с экрана. И ее теперь не остановить, только бы сил хватило, но это уж сколько отпущено. Наконец и на эстраде (может, впервые за последние 40 лет) у нас появилась могучая артистка. Мы ее выстрадали. Впрочем, этот же механизм распространения задействован в сетевом маркетинге и финансовых пирамидах, когда один человек приводит пятерых. Такое мы тоже проходили.
Увидев название нашего журнала, Елена сказала: "У меня с этим проблем нет". Словно я пригласила ее в гинекологическое кресло для осмотра. Ну и хорошо, что нет. Я же говорю: сама лекарство.
Переговорная
– Елена, вы производите приятное впечатление человека, долюбленного уже в детстве, в отличие от многих недолюбленных.
– К сожалению, недолюбленность детей ведет к их комплексам в отрочестве, юношестве и взрослой жизни. Фрейд был не дурак.
– А вы как будто лишены комплексов.
– У меня их мало, потому что меня любили бабушки, дедушки, мама, папа.
– Вы родились в поселке Вьюжный, который сейчас называется Снежногорск? А Ваенга – это старое название соседнего поселка, который теперь Североморск?
– Да, в 74-м году Североморск стал столицей Северного флота. И родилась я там, хотя жили мы в поселке Вьюжный.
– И псевдоним взят по прежнему названию Североморска? Кто так придумал?
– Мама.
– Сама сказала, что лучше взять псевдоним?
– Нет, у меня была проблема: по контракту, который я досрочно расторгла по собственной инициативе, я не имела права выступать под своей фамилией, подписывать документы, выпускать музыку, заниматься вообще как таковым шоу-бизнесом.
– Это когда вы попали в такую западню?
– Сейчас я уже называю это не западней, а удачей, потому что есть такая пословица: кто нам мешает, он нам поможет. И еще: нет худа без добра и не было бы…
– …счастья.
– …да несчастье помогло! Вот так я назвала бы эту ситуацию. Поэтому я попросила маму поменять мне фамилию. Но это не столь важно. Какая разница, как человека зовут, главное, что он делает.
– Просто родителям иногда важно, чтобы ребенок прославлял их фамилию.
– Моим родителям принципиально важно, каким человеком я стану и что полезного принесу для общества. И для себя тоже.
– Ну это, наверное, им уже понятно.
– Я думаю, что сила моих родителей заключается и в том, что они даже сейчас не видят во мне, скажем так, звезды. Они считают, что я еще только начала что-либо делать. Человек всю жизнь должен что-то делать. Как Ломоносов. Или Моцарт. Он же, умирая, в постели диктовал своей жене "Реквием". И умер с нотами в руках. Короче говоря, взялся за какое-то дело, делай его до конца жизни, потому что завершенное дело – это конец творческого пути. То есть ты должен быть постоянно в созидании.
– Вам хочется, чтобы ваши песни звучали из каждого кафе?
– Нет, зачем? Мне совершенно неинтересно, чтобы мои песни слушал определенный круг людей.
– Это какой?
– Ну, например, бешеные поклонники группы "Тату" меня абсолютно не интересуют. Пусть продолжают быть их поклонниками, ко мне ходить не надо. Знаете, даже не то, чтобы круг. Круг создается из людей. Есть, например, места заключения, так это просто места, где собрались очень разные люди. И там, и на свободе, и еще где угодно есть те, чей образ жизни, поведение, образ мысли настолько мне отвратительны, что я не хотела бы, чтобы они были моими поклонниками. Мои песни им ничего не дадут. Я хочу уволить себя от общения с этими людьми. Я не настолько святая и человеколюбивая.
– А что вы вкладываете в понятие всенародной певицы?
– А это как раз давайте вернемся к звучанию в кафе. Я бы хотела, чтобы не в кафе звучали мои песни, а чтобы люди, слушая их, получали удовольствие для ума и души. Я не хочу всенародного фанатизма. Я хочу всенародной любви. К моим песням, а не ко мне.
– И что же это за любовь? Когда вы поймете, что она на вас обрушилась?
– Недавно на концерте ко мне на сцену вышла женщина, подарила цветы, и я ее поцеловала. И у меня на губах остались ее слезы. Вот это всенародная любовь.
– Тогда выходит, что вы уже всенародно любимы?
– 25 миллионов людей, живущих в нашей стране, не знают такую певицу, ну 2 миллиона, может, знают. Вот когда узнают 25 миллионов… Уберем из них миллион людей, которых я не хочу, и как раз получится то, что нужно. Я могу сказать, что такое всенародная любовь. Всенародная любовь была у Эдит Пиаф. У Чарли Чаплина.
– А у Клавдии Шульженко?
– Тоже.
– У Лидии Руслановой?
– Да. Есть такие группы, у которых есть всенародная известность, а я хочу всенародной любви! Такой вот эгоизм получается, но здесь тонкая грань. Знать – одно, любить – другое.
– Сегодня могут цветами задаривать, а завтра станут говорить: у нее звездная болезнь, зазналась, крыша поехала… Когда любовь отовсюду начинает переть.
– А разве от любви крыша едет? Не знаю, у меня не едет. И думаю, не поедет никогда. Мы же все, ну, за исключением очень маленького количества людей, верим в Бога. Надо понимать, что он дал, он взял. Я в это свято верю. Талант-то у меня от кого? От мамы с папой? Я вас умоляю.
– А что, вы от них совсем ничего не получили?
– Конечно, много. Но не талант: взяла – и сложила слова, взяла – и мелодия родилась, а люди сидят и плачут тысячами. Я, что ли, это сделала?
– А если заберет талант, что тогда?
– Значит, заслужила.
– То есть сама виновата?
– Конечно, сама. Человеку что-то дается, и он должен направлять это в благое дело.
– Человек сам может определить, насколько дело благое или не благое?
– Советоваться надо, думать.
– Вы с кем советуетесь?
– У меня очень порядочные родители. Мама – верующий человек, она всегда думает о других людях: сделай как людям лучше, думай о других. Я очень часто делаю себе плохо, но это моя жизнь, я поступаю для себя неправильно. Я же живая. Могу на человека накричать, наругаться, поступить как-нибудь подловато, но я за это и огребаю. Мне 33 года, у меня детей до сих пор нет. Просто так, что ли? Быть дураком очень хорошо, потому что реально не врубаешься, что ты дурак. А когда знаешь, что так делать нельзя, и делаешь – о-о, это уже другая история. Потом не удивляйся, ведь предупреждали.
– У вас есть любимое место в Санкт-Петербурге?
– У меня были любимые места, так их изгадили. Тот же Катькин сад. Мужчине спокойно пройти нельзя. Я не против. Ну как сказать, не против… О, Господи, как все сложно-то, мама дорогая! Я люблю каналы. Опустим этот Катькин сад, пусть что хотят, то и делают, я туда не хожу. Я сажусь на кораблик и плаваю по каналам. Меня к воде тянет по-черному. А вообще я люблю Баренцево море. И хочу домой. Если я не буду ездить два раза в год домой…
– А почему вы оттуда так рано уехали? В 16 лет?
– Учиться поехала. Потом два образования получила в Санкт-Петербурге: музыкальное и театральное. Люблю Театральную площадь. Сенную. Все мои студенческие годы, все студенческие сборища происходили на Сенной.
– А любимая церковь есть?
– Никольский собор. И Троицкий. И Новодевичий монастырь… Все это красивое. Петергоф! Это вообще – все! Ночью после концерта, если я понимаю, что не могу спать, меня несет туда.
– Как вас занесло в Варшавскую консерваторию?
– Хотела поступить туда, а мне предложили преподавать. Я показала свой диплом музыкального училища имени Римского-Корсакова, и они сказали: нам уже нечему вас учить. Тогда я подумала: поеду в Италию, на вокальное отделение. А меня не пустили, потому что не было штампа в паспорте.
– Какого?
– Ну если женщина не замужняя, то на пять лет не выпускали. То есть я должна была расписаться. А я подумала: ах так. Не люблю, когда меня принуждают. Принципиально не буду этого делать. Характер дурной. Мне вот скажи: можно сахар – так я его не ем, скажи нельзя – я положу.
– Вами легко манипулировать.
– Да, но только очень умных людей в этом смысле вокруг меня мало. Еще, скажем так, до конца не нашелся человек, который умеет мной манипулировать, потому что все настолько просто. Запрети то, что можно, и разреши то, что нельзя. Со мной в назидательном тоне могут говорить только родители, потому что у меня на них выработался рефлекс – им можно.
– И кто из родителей лучше с вами справлялся?
– Слушайте, у меня в этом смысле такой тандемчик собрался! Нет такого, что папа ругает, а мама наоборот. Гениальные родители! Они сразу договорились. Мне б такое для моих детей. Мама сказала – это закон. Пойдешь к папе, а в ответ: ты сделаешь так, как сказала мама. То есть мама – королева, папа – король. А если идешь к маме: мамочка, ну пожалуйста… – Ничего не могу сделать, папа сказал. Она только сядет, пожалеет меня за эти кошмарные пробежки, в жизни их не забуду, зачем он это делал?! Нет, я знаю зачем. Он во мне такую силу воли выработал. Встала в шесть утра, пурга – неважно, только в буран не гонял: куда, зачем ребенок бежит? Какой нормальный родитель сделает такое? Я, когда прибегала домой, садилась на пуфик в коридоре и рыдала, что папа изверг. А мать садилась около меня, и, как сейчас помню, ей было плохо из-за того, что ее ребенок страдает, но она ничего не говорила. Ну и что!? Когда мне сейчас плохо, я устала, пришла домой в четыре утра, а в 8 уже вставать и идти что-то делать, я встаю, одеваюсь и иду. Вот они те пробежки вокруг поселка. Армия дома была.
– С вашей младшей сестрой так же обращались?
– С ней по-другому чуть-чуть. Я раньше бунтовала и дулась на родителей, думала: ну почему, ее что, больше любят, почему меня так прессуют, а ее нет? А все очень просто: родители – мудрые, они понимают, что этому ребенку надо сказать один раз – он встанет и пойдет, а этому нужно такой подзатыльник дать, чтобы он пошел. Знаете, что такое "строптивая"? Я, когда поступила в театральный институт, первое, что мне сказал мастер: это не то, что твоя роль, это просто слепок с твоего характера – "Укрощение строптивой". Все наперекор, все не так, ну откуда в женщине такое сидит? Я тяжелейшая женщина в этом смысле.
– Вам бы Настасью Филипповну в "Идиоте" сыграть.
– Спасибо большое, уже сыграла. В учебном театре. Первая роль, которую мне дали. И то она более мягкая, женственная. А у меня, знаете, какая роль? Сразу же была на лоб налеплена, как ярлык. Пистимея Макаровна в "Тени исчезают в полдень". У меня даже кличка такая была долгое время. В семье называли Пистимеей Макаровной. И так же угадайте, кого я сыграла в "Молодой гвардии"?
– Ульяну Громову.
– Да. Давайте я допью чай, и мы закруглимся. Когда я начинаю говорить, я начинаю думать о том, что говорю, а сегодня у меня с утра жесткий нервный стресс, я какая-то расстроенная и хочу домой. Очень хочу домой. Я поняла, насколько хорошо живется простым людям. Правда, им все время чего-то хочется, они не понимают, что уже счастливы.
– Но все же в ваших руках. Захотите покоя – обретете его.
– Правильно. Только мой племянник, он же мой директор, говорит: нет таких проблем, которые Лена сама себе не могла бы устроить. Покой мне только снится. Я иногда хочу покоя. И этот покой у меня на даче, в Токсово.
– У вас там сейчас стройка идет?
– Да. Представляете, что такое женщина, которая ведет строительство!
– А почему этим не занимаются мужчины, которые вас окружают: директор, продюсер, он же по совместительству муж?
– Хорошо бы задать им этот вопрос.
– Задайте.
– Не хочу. Зачем задавать вопрос, зная на него ответ?
– Елена, скажите, пожалуйста, Алла Борисовна уже разыграла с вами этюд "Старик Державин нас заметил…"? Оценка Пугачевой для вас действительно важна?
– Это не касаемо вас, но абсолютно каждому журналисту я могу сказать: при мне никогда ничего не говорите об этой великой женщине. Потому что она великая женщина. Я сейчас не говорю про актрису, певицу, про мои взаимоотношения с Аллой Борисовной, которых, извините, пожалуйста, практически нет: мы с ней разговаривали час в эфире на радио и еще полчаса после моего сольного концерта. Взаимоотношения складываются днями, месяцами и годами. Человек пришел, услышал и сказал все, что хотел, искренне сказал, никакого театра в этом не было. И я никогда не стану озвучивать, что она мне говорила.
– Вы выросли на ее песнях?
– Конечно. Скажите, кто в моем возрасте в детстве не слушал ее песни? Я в детский сад шла только потому, что мама ставила мне "Миллион алых роз". Не поставила песню – я не пошла в сад. Это была успокоительная терапия. У меня стресс был с детским садом. Очень серьезная психологическая и даже физическая проблема. От одной мысли, что мне туда идти, меня тошнило. Каждое утро.
– Вас там обижали?
– Да. Воспитательницы, особенно одна. Она делала страшные вещи. Когда мы рассказывали родителям, они думали, что это просто фантазии. А я узнаю когда-нибудь ее фамилию, я злопамятная, есть у меня такой грешок.
– И что вы ей сделаете?
– Ничего.
– Тогда зачем вам ее фамилия?
– Ну вот в прессе написать. Представляете, ее дочка прочитает… Мне нельзя было есть кашу, моя мама писала заявления, умоляла не кормить ребенка кашей. А меня заставляли, отчего меня, извините, рвало в тарелку. Эту тарелку брали, вели меня в старшие группы и, держа мне руки за спиной, впихивали мне в рот мою же блевотину. Это нормально? Представляете, что было с моей психикой в шесть лет. А когда я говорила об этом маме, она не верила.
– Почему вы на сцене так часто падаете на колени?
– Я не падаю, я становлюсь. И думаю, что мой адекватный слушатель и зритель видит в этом не падение на колени, а удобоваримую позицию для пения именно этих строчек.
– Но стоять на коленях вредно для здоровья.
– Вот этого я не знала, лучше б вы этого мне не говорили.
– Извините. А еще вы не всегда поете залу, а как будто кому-то невидимому на сцене.
– Да, у меня такой видеоряд порой. Я вижу, о чем пою. И это бывает настолько личное, что я подсознательно убираю от людей свой видеоряд. Но я с ним разговариваю.
– Ваши сценические платья больше похожи на костюмы из театрального гардероба.
– Так я почти театральная певица. Понимаете, меня правильно научили. В меня вдолбили в театральном институте одну вещь: ты вначале должен увидеть, о чем поешь или рассказываешь людям, потом подумать, как ты к этому относишься и затем передать свои ощущения. Очень простая схема. Научившись по ней работать, я даже не думаю о том, как мне петь. Случаются только маленькие проблемы с вокалом, ну я же живой человек, тем более все время вживую.
– Театр по вас тоскует.
– У меня есть один спектакль в антрепризе – "Свободная пара". Хотя бы на это есть время. Я не могу пойти служить в театр, потому что тогда я брошу музыку. Как ответственный человек. Никаких концертов не будет. Я буду пахать, репетировать. Все до конца надо доводить. Оббежать поселок и добежать до дому. Поэтому начал – закончи. Хотя в быту я все кидаю. Могу начать мыть посуду и не домыть.
– Что-то отвлекло?
– Да, следующая работа, которую я хватаю и тоже не доделываю.
– Все понадкусываете. А ваша песенная разножанровость!
– Всеядность.
– Во всех жанрах хочется себя попробовать?
– Не попробовать, в песнях я ничего не пробую, они просто так пишутся. Тексты вместе с мелодиями. Но отталкиваюсь я от текста.
– И не волнует то, что вас ни в какой жанр не уложишь?
– Слава тебе, Господи, что меня вообще не уложишь.
– Все-таки у Эдит Пиаф была жанровая определенность. А вы и в шансоне, и в традиционной эстраде, и среди бардов, и даже в роке вполне на месте.
– Очень хорошо. Я сейчас Майкла Джексона слушаю. Вот это гений. Крутые песни писал. А раньше думала, попса. Хорошо, когда рядом есть люди, которые тебя просвещают, например, мои музыканты.
– Они вам подкидывают, и вы что-то для себя открываете?
– Они меня заставляют слушать. И я считаю, что это проявление настоящей творческой любви. Потому что, когда вам на человека наплевать, вам все равно, что он слушает, одевает, ест. Я люблю есть людей мозгами. Была недавно у Джигарханяна в театре, мне очень понравился спектакль. Там актер лет 45 – 50 играет восьмидесятитрехлетнего старика, и я ни минуты не сомневаюсь, что это старик. Я ужасная театралка. Но ненавижу пошлятину в спектаклях. Ненавижу шоу-бизнес, который проник в театр. Презираю людей, которые не умеют отключать телефоны, сидя в театральном зале. Мне хочется сказать: с головой все в порядке? Ладно, нечаянно зазвенел, но когда не отключают, это они не актеров унижают, а себя. Зачем пришел? Посиди дома, включи телевизор, смотри сериал. Терпеть не могу сериалов.
– Отдельная глава: чего не может терпеть Елена Ваенга? Но вы же прощаете людей, которые смотрят сериалы?
– Их – да. Потому что виноват не тот, кто ест плохое, а тот, кто кормит человека плохим. Изначально пичкать людей гадостью, для чего? Чтобы сделать еще тупее? Запудрить мозги? Это как бульварные романы. Какой Достоевский, Чехов, Островский! Берешь одну фразу, расписываешь на 856 страниц, через каждые четыре слова любовь, секс и все остальное.
– Вы прозу писать не пробовали?
– Ни в коем случае, я не писатель. Мне не надо браться за то, чего я не умею. Я песенник-текстовик.
– И не композитор?
– Я не училась на композитора.
– Музыку к песням вы же пишете?
– Нет, я песни пишу. Но мне наплевать, как меня называют и какой я формат. Вот если меня назовут плохим человеком, тут мне не наплевать, плохую песню написала – не наплевать.
– Но это субъективно: кому-то плохая, а другому хорошая.
– Вы знаете, я пока не слышала, чтобы мне кто-то искренне сказал, что у меня плохие песни. Могут говорить: мы любим "Ди перпл", а вас не очень, – тут я понимаю, о чем люди говорят – они не любят русскую музыку, тексты, им не это нужно.
– Вас угнетает, что вас не очень много на телеэкране?
– Меня это только радует.
– На контрасте работаете?
– Я рада, что не каждый пятый пока просит дать автограф. Не потому, что я не люблю этого делать, а потому что мне приятно быть неузнаваемой. Я хочу, чтобы любили мои песни. А чем меньше будут узнавать меня, тем лучше. Я считаю, что это надрыв психики, когда человек ждет, чтобы каждый второй: о, смотри, – и как жить?
– На нашей эстраде возможно существовать без крыши в виде продюсерского центра?
– У меня нет крыши. Мои продюсеры – мои родственники.
– А в режиссере вы нуждаетесь?
– Зачем? Что режиссировать?
– Концертную программу. Оформление, мизансцены…
– Ну представьте себе режиссера для Эдит Пиаф. Как и куда ей руки поставить.
– Ее учили этому.
– Ну слава богу, меня никто не учил. Мне наоборот говорили: махай, как хочешь. Слушайте, я естественная! Я в жизни точно так же машу руками. Почему оно должно различаться? Меня Петр Сергеевич Вельяминов учил НЕ не делать. Потому что жест идет от правильного ощущения. Это как если бы у Майкла Джексона спросили, почему он делает этот жест. – Это не я, это музыка. Я отвечу: это даже немножко текст. На самом деле на сцене я даже естественней, чем в жизни. Вот такой парадокс. То есть в жизни я понимаю, что на меня смотрят мужчины, и как женщина могу… о, видите, что я сейчас делаю (наматывает прядь волос на палец. – Авт.). На сцене нет. Там все, как надо, как я думаю, молниеносная передача мыслей.