Тайгета. Последние из заводчан
Предисловие
Действие романа разворачивается в середине 70-х годов 20-го века. Коллектив расположенного в одном из малых сибирских городов завода ценой неимоверных усилий добивается создания радиоаппаратуры мирового класса. На этом пути героев книги, энтузиастов, постигают не только удовлетворённость от достигнутого результата, но и горести, разочарования, разные житейские неудачи, за взлётами следуют падения. На глазах у многих совершаются преступления, рушатся длительные связи, наступают недуги и семейные катастрофы. Реальная действительность последних советских десятилетий приходит в противоречие с первоначальными пафосными установками, терпят крах утопические попытки создания «нового человека».
Но люди труда и подвига с честью проходят через все испытания.
– Так-то оно так, но что будет с д`етьми? – со своим неподражаемым одесско-варшавским акцентом сказала автору прочитавшая рукопись конструкторесса Клара Кременчугская, друг семьи автора. И продолжала: – Вот видишь, ты не знаешь!.. А я за моих близняшек в ответе… Так что меня исключи, не упоминай обо мне ни под именем собственным, ни под псевдонимом. Я не хочу быть среди последних. И не буду. Понятно? !. А сам думай: с д`етьми что будет, с д`етьми?..
Автор с пониманием отнёсся к просьбе добрейшей конструкторессы Клары. Упоминаний о ней в книге не будет.
Пролог. Цена зарплаты
Город Чеминдинск, Сибирь. 1974 -1976. Итоги «скверных» посиделок
1.
Встречались будто ненароком, хотя и вроде бы не имея определённого, заранее оговорённого времени, у газетного киоска, у магазинов, во дворе ли, на улице, одним словом, где случалось, но всегда не дальше своих кварталов.
Летом в центральном сквере, у клумбы, на неудобной, без спинки, скамейке всегда раньше всех усаживался кто-нибудь из ихних. Выходи, не ошибёшься, своего застанешь.
Зимой скамейки не чистятся от снега. Потому стояли. Ноги у всех стариковские, больные, всё равно разговаривали стоя, сколько могли выдержать.
Из кошёлок торчали толстые, в цветных нашлёпках, горловины молочных бутылок. Птицам выкрашивался купленный только что свежий хлеб. Высокомерные, драчливые голуби, рядом с воробьиной да синичкиной мелочью гиганты, не подпускали этих чужаков, и бабушка Рыжова говорила, что воробьёв и синичек жальчее, голодными остаются. Раньше хоть лошади были, а теперь машины – жрут не овёс, а бензин, вместо навоза дым, а для птиц что толку-то…
Откровенно говоря, Руфина Рыжова едва ли не чаще других здесь бывала – затем, чтобы уменьшить бестолковое хлопотанье голубей, когда они с шумом, давя и отталкивая самых старых и самых слабых собратьев, сбегаются на высыпанные ею из кулька крупяные зёрна. Иногда с налёту, ничего не разбирая вокруг, безоглядно кидаются прямо на Руфину-кормилицу. Она не сердится. Нашептывает:
– Нате вам, нате, дурашки… смотрите, не передавитесь, жалейте себя, и воробьишек тоже жалейте… Нате вот сушечку, она, хотя и жесткая, зато из белой муки, мелко истолченная, да вам не всё же землю долбить.
Ни с кем особенно Руфина не делится насчет голубиных с воробьями распрей. Мужики же всё равно насчет природы – без понятия. Станут они тебе голубей кормить, держи карман шире…
Однако въедливый Сибилёв кормит. И её всё равно раскалывает:
– А вот и Руфина Нифонтова явилась, не запылилась. Красавица наша писаная, в картине не снятая.
– Ты бы пыл свой поумерил, Сибилёв, – одёргивает Руфина. – Рыжова я, а никакая тебе не Нифонтова. В кино не снималась…
– А почему?
– Да не зовут потому что…
– А птички вот зовут. Да. Крошки, поди, насобирала?
– Перловку, верно, принесла.
– А у меня вот хлеб остаётся, я его и крошу, – поддаётся на её незлобивый тон Сибилёв.
– Надо же наш век достойно доживать, Филимон Митрофанович, – с необидной назидательностью сообщает Руфина. – А из хлеба, например, сухарики делаю. В духовке, тогда они вкусные. Куриный бульон сварю, сухариков накрошу. Лапшу или картошку не кладу. Сухарики… Тонкими плитками хлеб нарезаю. Ржаной обязательно. Не белый… Достойно доживать надо, – заканчивает она, и уже даже и совсем без назидательности.
И Сибилёв насчет кормёжки птиц оставляет её в покое.
Крепенький Вощинин приводил коротконогую, длинненькую собаченцию и отпускал её с поводка, такса побегает, порыщет, да и возвращается к хозяину, потрётся о штанину, приляжет…
Толстяк Абаимов, поперёк себя шире, устанавливал на необъятном колене транзисторный приёмник. Антенна вытягивалась, точно древко с нанизанными, трепещущими на ветру флагами, сотканными из новостей, как из тканей.
– Старики особенно любят слушать новости, – степенно рассуждал Сибилёв. – Второй хлеб нам – информационный. Узнать, что в мире творится, и обсудить с друзьями – вот и время не напрасно проходит. С одной стороны – хроническое безделье, дни пустые, с другой – времени впереди остаётся с гулькин нос, а охота узнать, какой такой урожай из нашего посева выклюнется.
На что Рыжова, осаживая, вносила поправку: мол, у вас, мужиков, потому одна политика на уме, что вы не загружены по дому, в лучшем случае сходите в магазин за хлебом, ещё за чем-нибудь, а женщина – без вечной суеты часа не проживёт, вот и новостей не надо: сама, как новость, завелась с утра, так без остановки и весь божий день на ногах.
Сибилёв на воркотню Рыжовой не обижается, все к ней привыкли.
Не со зла же ворчит, а просто по факту.
Однако ничего из ничего не вырастает: у Сибилёва насчёт политических новостей имеются, помимо абстрактных мотивов, и той же Руфине Рыжовой известные причины личного свойства.
Сибилёв – он всех прощает, но правду-матку режет: морочимся, будто просто так сошлись, наобум Лазаря, а сами – только глаза сомкнём, уже о завтрашних посиделках мысль ворочается.
Женщины сетуют: никак не соберутся навестить гамузом находящегося в доме-интернате Жабреева. Один там, без никого своих, два соседа в комнате, чужие, оба храпят… Сибилёв поправляет: ну, и что, храпят, он тугой на ухо, Жабреев, не слышит, сам, как храпака включит, весь дом-интернат дрожит и вздрагивает.
Женщины: да кто тебе сказал, да врёшь ты всё.
– Я знаю. В командировки ездили, в гостиницах останавливались, о многом переговорили, ни друга друга, ни родной завод никогда не подводили… В гостинице в общем номере народ иной раз сердился, не могли спать из-за его храпа… А ты с ним не спала, – вольничает Сибилёв, – ты не знаешь.
Вощинин живёт со своей Федосьей сорок три года и теперь плечами пожимает насчёт Жабреева: вроде на ногах парень, а чего надумал – в интернат. В общежитие на склоне лет уйти, в комнате с храпунами коротать остатки жизни – нет, чтобы взять старушку, вон их сколько вдовствуют, одинокие, – сидел бы у себя дома, и в ус не дул… Абаимов ближе к Жабрееву стоит: тот и слышать никогда о старушке не хотел – чужой человек, да с её стороны наследники выявятся, заскандалят, наследники всегда выявляются.
А Рыжова знает, что и в доме-интернате семьи заводят, сама в телеке видела, им даже отдельную комнату выделяют.
– В телеке тебе чего только не покажут, – заявляет скептически настроенная Геля Костенкина, – уши развесишь, и готово, лапша прилетела и села.
А Сибилёв, недавно посетивший Жабреева, гнёт своё: теперь-то ему не о чем беспокоиться – здесь он жил в собственном доме, сам прибирался, топил печку, сам пищу варил, и стирал тоже сам – устал, и надоело! Домом-интернатом доволен – на всём готовом: кормят во-время, и готовят хорошо, есть можно, стараются, чтобы старики сытыми были, чистота, врач пожилой, такой же инвалид, осматривает добросовестно, не для близиру, о воде и дровах с углём голова не болит, о саде с огородом так же не нужно заботиться, и через день кино, и всегда телевизор, хоть засмотрись, и библиотека, газеты свежие, радио в каждую палату проведено – чем не жизнь!
С дом-интернатскими соседями в палате у сдержанного Жабреева ровные, обстоятельные отношения. Ещё в прошлом году он приезжал в Чеминдинск проведать своих, заводских, а после того ослаб, ограничивается лишь прогулками в дом-интернатской ограде, и то не во всякий день способен выбраться. Семьдесят девять, и фронт за плечами, и первые сложные годы, как вытаскивали завод, неделями из цехов не выходили, белого света не видели – ничто даром не проходит.
Жабреева навещали, но порознь и крайне редко, главная проблема – собраться, сговориться, кто-то захворает, другие ждут, потом у следующего недуг, вроде бы дремлющий, вдруг обострится. Надо бы выбраться, да сил нет.
2.
Известно, что ездил в дом-интернат и Барановский Сергей Савватеевич, бывший (до Полувеева) заместитель директора по общим вопросам. На пенсию ушёл после семидесяти, а до того выглядел малодоступным, действовал строго по регламенту, лишних шагов избегал, так что к нему старались без крайней нужды не соваться. И неулыбчивый… Не нашенской, словом, породы человек был. Сухарь.
Как Харьковский завод из эвакуации стал выезжать, Барановский задержался, гадали: чего так. Позднее просочилось: неспроста он у нас тут осел, знавал и лучшие времена. Осведомлённый во многом Филимон Сибилёв на ушко Рыжовой нашептал: дескать, он генерал, знаешь, такие звания были в войну для высшего руководства – инженер-генерал, инженер-полковник, – находился под следствием, как-то уцелел, отделался ссылкой, оттого и осторожный, что хвост прищемили…
Барановский навестил Жабреева в доме-интернате, по слухам, с подарочком в виде японского карманного магнитофона.
Сергей Савватеевич на скверных сходбищах не появляется, и претензий по этому поводу к Барановскому нет. Не потому что не наш, а потому что до сих пор живёт на отшибе, далеко, в трёхэтажном доме, в квартале при Старой площадке, а поселился там в самом начале, когда строили сперва бараки, потом руками пленных немцев квартал двухэтажек по трофейным проектам, для высших же начальников эту трёхэтажную хоромину и спроектировали, и отгрохали, вывели, и обозвали метко: одновременно и небоскрёб, и дворянское гнездо.
Теперешний директор Мережников высоко ценит Барановского, многому у него научился. А для того, чтобы оставить в замах, придумал знатному пенсионеру особую должность – что-то насчёт устройства ветеранов. И как не ценить: сама идея создать на оставленных харьковчанами площадях радиозавод, а не, скажем, мастерскую артели по изготовлению огородного инвентаря – лопат и граблей (такое тоже заявлялось) – принадлежала Барановскому.
Да и первоначальная разработка, одобренная министерством, – его.
И некоторые другие идеи Сергея Савватеевича Мережников называл конструктивными. А эта похвала не малого стоит.
Информацию про созданную под бывшего зама должность старики восприняли довольно снисходительно, хотя и с оговоркой: по делам ветеранов, это хорошо, однако завод нас и так не бросает в тяжёлых обстоятельствах, когда надо помочь, есть к кому обратиться: к Полувееву Степану Лукичу, или в партком, профком, либо просто по прежним связям в цехах и отделах.
Немного идеализировали, что вполне допустимо, но имелись основания и для самоутверждения: я попросил (попросила), ко мне отнеслись по-доброму, стало быть, заслужил (заслужила). У завода…
Мережникова в целом одобряют: правильный директор, строгий, спуску никому не даёт, сам вкалывает до упаду, и люди у него крутятся, как заведённые.
На износ…
…а между прочим у того же самого Мережникова, как бы походя, накапливались нужные сведения. Из нескольких источников. Шутил: как у Ленина в работе «Три источника, три составные части марксизма». Редактор городской газеты показал ему раритетную книгу в красной обложке, из серии «История фабрик и заводов», выходившей когда-то под руководством еще Максима Горького – о традициях Трёхгорной мануфактуры в Москве.
Барановский подобрал список заводов, и ныне уже сочиняющих про себя то же самое. Сказал: надо не отставать. На что Мережников, без раздумий, бросил излюбленное:
– Сделаем.
Однажды по недоступным для большинства неначальственного люда каналам поступили воспоминания Генри Форда о том, как этот знаменитый американец на пустом месте создавал свою империю автомобилей. Мережников самиздатскую книгу проштудировал на десять рядов, собрал по ней совещание узкого состава под девизом: мало ли, что он капиталист, Генри Форд, а такое дело раскрутил, что и коммунисту не каждому по плечу, начинал же, как и мы, – в сараях.
С того закрытого совещания, конечно, была утечка, не кто иной, как Филимон Сибилёв заимел отрывок из стенограммы, перепечатку, пятый экземпляр, слепой, но разобрать удается, Сибилёв разбирал и докладывал в сквере, и в широких пенсионерских кругах не могли пройти мимо записанных кем-то из участников цитат.
…а почему Сибилёв так увлёкся политикой, дышать без неё не может? Да проще простого. У него любимый племянник вместе с женой второй год в Африке, работают врачами по контракту. В какой стране? Название трудно запоминается, одно хорошо – столица и страна идут под одинаковым именем.
Или под не совсем одним и тем же, но всё равно схожим – запомнить тоже у пенсионера не всегда получится.
Ну, вот: своя кровь так далеко утекает – аж в Африку. А там не спокойно: освобождаются от колониальной зависимости, и всё воюют, воюют, власть никак поделить не могут. От тамошних пертурбаций судьба приезжих белых людей напрямую зависит.
Нам тут издалека представляется: африканцы все приличные, правители вроде бы интеллигентные, при галстуках и в европейских костюмах, дело в том, что им, видимо, не жарко, они, темнокожие, привычны к своему климату, как мы к нашему, где живём…
– Одним словом, – разъясняет Сибилёв, – телевизор их с лучшей стороны кажет, некоторые даже и с марксистской ориентацией, только я не спешу доверять всем и каждому. Взять на поверку, так дикости хватает, человек исчезнет, и следа не отыщешь, да и кто бы искал в пустыне, среди песков…
Вот Сибилёв Филимон Митрофанович и заботится.
…иные подробности у нас в последних известиях не рассказывали, а, выйдя ночью на потаенное, Филимон Митрофанович кое-что, очень немного, но разбирал. Со временем одно усвоенное за другое цепляется, выстраивается в сплошные линии, так что ждёшь продолжения, кругозор-то и раширяется…
Наша аппаратура – она же отличная. У других, возможно, хуже слышно. А наша, чеэрзовская* позволяет.
-–
* Относящаяся к Чеминдинскому радиозаводу (ЧРЗ).
Не все волны у нас на изделии являются открытыми, за просто так на волю не выводятся, но наши кулибины разбираются во всём, и в неоткрытых волнах тоже. Однако об этом молчок, язык за зубами…
Вообще о потаённых ночных занятиях Филимона Митрофановича вслух не говорится. Штора у него плотная, на ночь всегда задёрнута, стены в кирпичном доме для негромких звуков почти не прозрачные.
Иные знатоки бы удивились, откуда у, казалось бы, совсем не блатного пенсионера мог появиться экземпляр приемника из партии, строго ограниченной по тиражу, предназначенной кроме прочего и для того, чтобы рыскать в том диапазоне, что позволяет слушать запретное.
На массового потребителя такая привилегия, естественно, не распространяется.
3.
-… И потом, – комментировал Мережников поучительное сочинение автомобильного короля из Соединенных Штатов, – хорошо, у него бизнес из ума не выходит, у нас же функционирует расширенное социалистическое производство. Есть разница? Да, безусловно. Однако и там, и здесь главное – произвести продукт наилучшего качества, разработать конкурентоспособную новинку, изготовить ее, внедрить в производство и так далее, по списку. Правильно? Опять-таки – да, безусловно!
Генри Форд считает бизнес творческим процессом, противоположным по назначению машине или механизму. Выглядит это следующим образом: где-то возникает сообщество людей, объединенных одной идеей, они собираются вместе, чтобы совместно вести дело. Каждый знает свою часть работы, и потому им недосуг загружать друг друга излишними бумажками. У них просто нет времени на пересылку друг другу информации по переписке. Надо, чтобы люди добросовестно выполняли то, что им поручено, и тратили здесь всё свое время без остатка.
У Форда принцип: один отдел не должен вникать в проблемы соседа, и знать о том, что делается за стенкой, тоже не к чему. И в чем-то он прав.
Не станем далеко ходить: у нас на заводе тоже бюрократизма хватает. Но при подобном подходе – как же велика должна быть роль координаторов производства!.. Многие возразят: у нас такое непредставимо. Где грань?
А если хорошо подумать?
Отлично. Думаем, и идем дальше.
Следующий вопрос, не менее существенный по важности, – о дисциплине. Будем откровенны, вопрос стоит прямо: как нам изжить пьянку, в том числе на рабочем месте? А надо уяснить одну простую истину. Форд констатирует, что человек приходит на работу не для того, чтобы веселиться. Для этого есть время после работы. Он должен качественно выполнить свои обязанности, иметь приличный заработок, а свободное время проводить, как ему заблагорассудится. Веселитесь, пожалуйста, но не на работе. Просто? Да, но опять же: как добиться постоянной предельной загрузки – в течение всего месячного производственного цикла. Изжить штурмовщину, что называется. Удастся?
Начальник десятого цеха Карташов: – Риторический вопрос! Комплектующие получаем из десятков адресов. Рассогласование неизбежно. Срывы поставок – реальность, и никуда от неё не денешься. И, если люди в начале месяца балду пинают, а ближе к концу периода завод выезжает на сверхурочных, то и не удивительно, что бутылки из цеха выносят, когда охапками, а когда мешками,.
Начальник стройцеха Ворожейкин: – У Форда замкнутый цикл, а у нас – пляски вокруг плана.
Мережников: – Не стану комментировать. Когда-то и мы избавимся от штурмовщины.
Но с пьянством будем продолжать бороться по-настоящему. По-нашему, по-русски: сделал дело, гуляй смело. Нашим товарищам, не буду перечислять поименно, сами знают, – не в бровь, а в глаз. Начальник должен подавать трезвый пример, а некоторые позволяют себе кирнуть на рабочем месте, мы же с вами все на виду, и забывать об этом негоже. Такое поведение недопустимо…
Начальник стройцеха Ворожейкин: – Пьянству – бой!
Мережников: – Не надо юродствовать. Замеченных с запашком в рабочее время на территории завода вразумлять буду рублём, не взирая на лица. Никакие обиды не принимаются.
– И наконец последняя истина состоит из двух частей. С первой частью мы с вами в существующих исторических условиях не можем согласиться. Генри Форд искренне считает, что отсутствие твердой субординации избавляет и от искусственных проволочек, и от превышения служебных полномочий начальниками разного уровня. На мой взгляд, это теоретически возможно, но всё равно, лишь при условии, если все нити держит в руках один человек, скажем, сам владелец или хозяин предприятия, имея для этого грамотно структурированную группу управленцев, позволяющую постоянно держать под наблюдением любое проявление деятельности трудового коллектива.
Знаете, я всё же не Генри Форд, а обычный директор советского завода, то есть работник на должности, и поэтому от грамотно выстроенной субординации никогда не уходил и уходить не собираюсь. Я – за делегирование полномочий от вышестоящего к стоящему ниже и одновременно за эффективный контроль во всей системе. Но, повторяю, и бюрократизм, когда за бумажкой не видно человека живого, расцениваю, как немалое зло. Однако преодолимое.
Голоса из зала: – Не при нашей жизни!
– Внуки, быть может, и доживут.
– Вернитесь к бумажной волоките!
Мережников: – Насчет бюрократизма. Эмоционально целиком согласен с Маяковским: Я волком бы выгрыз бюрократизм… Но по делу…
Начальник стройцеха Ворожейкин (нелишне заметить: родственник Филимона Сибилёва): – Маяковского давно нет, а бюрократизм каким был, таким и остаётся. Если не подрос за эти годы.
Мережников: – Партия призывает нас изживать бюрократизм, как явление. Мы все здесь – подавляющее большинство – коммунисты. Полагаю, дальше говорить нет надобности. Люди взрослые. Понимаете, что к чему…
Но тут, братцы мои, имеется и другая сторона. О ней тоже в числе прочего напоминает наш американец. Щепетильная вещь: оказывается, у него любой рабочий может через голову мастера обратиться непосредственно к директору и получить адекватный ответ.
Причем, если ситуация разрешается не в пользу мастера, тот и не подумает обижаться. Ибо знает, что при несправедливости, допущенной к подчиненному, может начинать подумывать о приискании другой работы. А собака-то знаете, где зарыта? Она – в соразмерности. Рабочему при такой постановке дела вовсе не к чему затевать тяжбы с начальством. У нас же рабочий редко обращается просто потому, что до бюрократа не добраться, не достучаться…
Начальник десятого цеха Карташов: - Как пешком до Китая…
Главный инженер Чистов: - Верно. Иной раз до нас добраться, как до Луны пешком…
(Тут, пояснял Сибилёв – со слов Ворожейкина, должно быть, – немного посмеялись. Разрядка на любом совещании полезна – самокритика, вроде того, что…)
А дальше, как передавали, Мережников сказал одну почти крамольную вещь.
– Я обеими руками за это, здесь любой коммунист подпишется. Но вот насчёт среднего комсостава моего согласия нет. У Форда, возможно, за воротами стоят толпы людей, готовых согласиться на любые условия. А у нас при социализме безработица отсутствует, мы за персонал боремся, хорошие мастера составляют наш золотой фонд, разбрасываться кадрами нам, коммунистам, не свойственно. Увольнять буду, но только за серьёзные провинности…
На том и порешили. А вывод Мережников сделал совершенно в духе принципов первого в мире государства рабочих и крестьян: у нас героическая история, и эта история учит, история вдохновляет, люди активнее работают, если, кроме материальных, получают и моральные стимулы.
Участники узкого совещания в последующем немало пообсуждали демонстративную приверженность директора к образцам мирового опыта. И приходили к выводу, что Мережников привёл Генри Форда себе в союзники, дабы подтвердить свои собственные позиции. Очевидно, нынче более не считается зазорным изучать зарубежную литературу по проблемам организации и управления промышленными предприятиями.
Не исключено, что нам, производственникам, директором будут ещё представляться подобные сочинения.
К чужому опыту нужно прислушиваться, кто бы спорил. Ленин призывал: учиться, учиться и учиться надлежащим образом. Однако мы все практики. Это – главное. У директора время для чтения книг находится. У нас – нет.
Некоторых особенно задело антибюрократическое рассуждение шефа. На лестничной клетке в заводоуправлении, возле урны с грузом окурков, дымили, спорили.
– У Форда оно, конечно, демократию разводить – милое дело: дескать, любой работяга через голову мастера может обратиться к начальнику цеха и к любому другому руководителю, вплоть до самого директора, и никто не обидится. А мы-то знаем: один сутяга заведётся, так целый завод на уши поставит, никто не обрадуется, затаскают же, и работать некогда… А коли появятся два сутяги? Да объединятся и возьмут за горло? Ну, тогда хоть святых выноси!..
Нет, мы уж лучше по старинке – дедка за репку, бабка за дедку, и так далее, до той мышки, которая и вытащила пресловутую репку.
Но кто-то и подосадовал:
– Я начальник – ты дурак. Ты начальник – я дурак. Безнадёга, одним словом…
У каждого свой пример борьбы с сутягами, иные воспоминания совсем свежие, не остывшие. Но, чтобы поделиться с товарищами опытом обуздания баламутов – правокачей и правдоискателей,– времени уже не оставалось.
Торопливо досасывали бычки, сбрасывали в урну, и – дальше, по местам, работа не Алитет, в горы не уйдёт.
4.
Однажды хозяин области товарищ Черносвит в сопровождении обкомовского секретаря по идеологии товарища Верхоленского и с завами соответствующих отделов областного комитета партии пожелал проконтролировать готовность обкомовских дач к приёму дружественной партийно-правительственной делегации из прогрессивной страны третьего мира, выбравшей социалистический путь развития.
По существующему ритуалу, рекогносцировка завершалась товарищеским ужином. В столовой обкома – накрахмаленные скатерти, накрахмаленные же белоснежные салфетки, втиснутые пачками в специальные подставки, дорогой фарфоровый сервиз (на стенках предметов красивые пейзажи с танцующими пейзанами и пейзанками в малиновых панталончиках), хрустальные бокалы и рюмки, ледяная финская водка и тёплый армянский коньячок о пяти звездусеньках, дефицитные закуски, включая бутерброды с икрой двух красок, красной и черной, прочая отборнейшая снедь, а также неслышно скользящие по паркету, красивые и нарядные, сноров`истые барышни – официантки, ради репетиции званого ужина умыкнутые из ресторана Центральный.
В числе немногочисленных избранных членов партхозактива был приглашён и потому находился здесь директор ЧРЗ товарищ Мережников, заслуга которого заключалась в том, что под его руководством предприятие разработало новый, усовершенствованный музыкальный центр, и как раз в эти дни доводило до ума выпуск изделия в массовое производство.
Лучшего подарка нашим товарищам из-за рубежа область не могла предоставить, а у нас ведь не принято отпускать гостей с пустыми руками, хуже того, отдавать выпавшую на долю нашей областной партийной организации почётную возможность в в`едение территориальных соседей, – чего, чего, а уж подобной роскоши товарищ Черносвит никоим образом не мог позволить ни себе, ни подведомственному ему партхозактиву.
Во время трапезы Первый спросил:
– Тебе, Мережников, сколько времени нужно для окончательной доводки изделий подарочного образца?
– По плану – выпуск в следующем квартале…
– План – это прекрасно. Срывать правительственные задания не следует. Но нас никто не отодвигает и от перевыполнения… Сейчас только начинается нынешний квартал. Три месяца запрашиваешь? Не дадим…. Гости будут через две недели. Так что десяти дней тебе за глаза хватит. Что-нибудь потребуешь для улучшения самочувствия?
Мережников счёл недальновидным портить настроение Хозяину выдвижением возражений по ситуации на производстве.
– Пришлите толкового редактора городской газеты, – нашёлся Мережников. – А то у меня в «Новой жизни» за год меняется четвёртый, газета и без того хилая…
– Молодец. За что тебя уважаем, Мережников, так это за то, что на первом месте у тебя моральный климат не только на предприятии, но и в городе.
И Хозяин приказал секретарю по идеологии Верхоленскому подыскать и согласовать с Мережниковым толкового редактора городской газеты.
Среди провозглашённых здравиц два тоста Хозяин посвятил:
а) успеху Чеминдинского радиозавода в производстве новых изделий, выходящих уже на международный уровень, и
б) капитанам нашей промышленности, красным директорам, болеющим за моральный климат.
Внимание Первого, к тому же члена ЦК партии, – знаменательно.
Значит, завод наш у власти не на последнем счету…
Дома, на заводе Мережников поделился впечатлением с Барановским: хрусталь, сервиз с пейзанками в панталончиках, изысканные закуски, икра двух видов, финская водка, армянский коньяк и, как бы в придачу, смазливые молодухи в парадном ресторанном антураже.
– Как думаете, Сергей Савватеевич, долго ли мы сумеем удержаться от подобных эксцессов?
– Чем раньше начнёшь, Андрюша, тем быстрее втянешься. Банкеты – неизбежность наших дней. Того же Хозяина с челядью будешь принимать, угощать необходимо по близкой к этому схеме. Иное обращение они теперь плохо понимают. На всё – свои ГОСТы*.
*ГОСТ – государственный стандарт. В данном случае – шутливый намёк на утвердившийся обычай.
В идеологическом отделе обкома партии успешному директору градообразующего предприятия, разумеется, пошли навстречу, тем же мигом привезли и представили редактора из областной молодёжки, которого обрадовали внезапным переводом – на вырост – в чеминдинскую «Новую жизнь», орган как-никак горкома партии.
Сделавшись таким образом своего рода мандатарием областного комитета партии, окрылённый Редактор – газетчик, надо сказать, честолюбивый, к тому же небесталанный и уже поднаторевший в профессии, – начал выпускать действительно интересную газету, прямо-таки по московским образцам, а кроме того сразу же стал вхож к директору завода в любое время суток, и съездил с ним на охоту, и они с женами-семьями вместе проводили отпуск.
Такого приятеля, как Мережников, – где бы Редактор ещё приобрёл? Потому теперь он ради прославления завода в лепёшку расшибается, и у себя в газете, и через друзей-собкоров в центральной прессе.
Информационный повод, чтобы получить одобрение обкома партии и санкцию на издание книги, – первый отмечаемый юбилей, 30 лет заводу. На верху Мережникова опять одобрили: инициатива добрая, молодец, не дожидался, когда бы мы подтолкнули…
5.
… и как, вы полагаете, поступил Мережников?
Правильно, нашёл исполнительницу.
Решил вопрос.
И всё завертелось.
Журналистка – громко сказано. Но, раз произнесено Мережниковым, – так и воспринимайте, товарищи дорогие!.. Вот как у нас растут люди: директор, приняв решение, мигом пригласил к себе девчонку из самодеятельного театра, ученицу в сборочном цехе, воодушевил, убедил, что она потянет, если не станет лениться, определил на рабочую ставку в штат десятого цеха, а для приобретения опыта послал на стажировку к своему приятелю, редактору местной газеты, с которым он уговорился, во-первых, чтобы стажёрку никакими другими заданиями не отвлекали, во-вторых, пусть бы подготовленные ею отрывки из книги по мере изготовления сразу начинали печататься материалами с продолжением – в городской газете.
У него на всё темп, у Мережникова. Сказано – сделано. И, главное, приступлено без промедления.
Концентрируется материал у Барановского, а та журналистка повадилась ходить к ветеранам завода с просьбами от Сергея Савватеевича, чтобы составляли воспоминательные записки, а в редакции их отредактируют, потом включат в издание отдельной книги.
Потому что надо оказать честь родному заводу, быть может, для кого-то (в силу возраста и присущих старости болезней) – последнюю.
Барановский знает, что говорит, родился еще в восемьсот девяностом, вот-вот та, чёрная, с косой которая, заявится по душу славную…
Рыжова утомилась уже на третьей странице, внучкину шариковую ручку с тетрадкой отложила, куда засунула, не помнит, а по-новой никак не нацелится. Остальные, не приступая, отговаривались отсутствием литературных способностей. Тогда бойкая журналистка начала их активно обзванивать, предлагая свои услуги, чтобы диктовали, а она обрабатывала. Наверное, на таких условиях дело пойдёт.
Кто-то и обижался: Барановский не сам с нами якшается, а через посредников – посылает девочку-журналистку, но что она, ребёнок, понимает в нашей истории…
Хотя все одинаково кормимся от собеса.
И Барановский тоже…
Ладно, наше с нами останется – жили, и жили.
6.
… а умер Жабреев под самые крещенские морозы, и несколько дней, пока слегка не потеплело, мертвое тело покоилось в леднике больничного морга. Дирекция дома-интерната попросила завод посодействовать в устройстве похорон. Мережникову на селекторном совещании принесли записку, он объявил, что вот, скончался Никифор Серафимович Жабреев, и моментально экспромтом нашёл прочувствованные слова: вот, ветераны уходят, большое им спасибо, если бы не они, так и нас бы здесь не было… И тут же во всеуслышанье дал команду хозчасти выделить для рытья могилы крепких ребят, с оплатой рабочего дня по тарифной сетке и двойными сверхурочными, а также немедленно изготовить и поставить оградку и памятник – руками завода и за его счёт, естественно. Сергею Савватеевичу озаботиться о некрологах в нашей многотиражке и городской газете.
– А мы продолжаем. Как с комплектующими на последнее изделие? Десятый цех, вам слово…
Четверо мужиков, отогревая землю на выделенном месте, наливали и жгли мазут, долбили размерзающийся грунт ломами, прикладывались для согрева к столичной, купленной на выделенные профкомом деньги, но не пьянели из-за того, что холод… Поминки тоже были организованы профсоюзом – в заводской столовой. Барановскому пришлось говорить речь, потому что директор с главным инженером Чистовым не присутствовали, они сразу после совещания ночью улетели в командировку в Москву, зато из начальников цехов и участков многие были на кладбище и затем в столовой…
Рыжова, язвочка ещё та, называла их сходки скверными утренниками, либо вечёрками на скверных скамейках, а самих стариков, соответственно, – скверными. От слова «сквер».
В любом из наших городов, посиживая на таких вот скамейках, пенсионеры многое переделывают в минувшем: перестраивают, совершенствуют, шлифуют. «Сделали бы, как я предупреждал…» и прочее. Рыжова смиряет: «Будет вам хвалиться-то, посмотрите на себя – старые, слабые, у того диабет, у этого склероз с гипертонией, с таблеток не слезаем, у меня из-за варикозов ноги едва двигаются». Нет уж, ребятушки, прошла драка, сейчас кулаками станете махать, руки отобьёте – и весь результат…
Инструкции, уставы – всё нынешнее, рассчитанное на теперешнюю жизнь и теперешних людей… Соглашались: нашего брата всё меньше, с кем переделывать?..
На сороковины после смерти Жабреева Сибилёв сказал, что, мол, Коля с Жабреевым, кажется, так и не доспорил, Рыжова недобро глянула на Веденеева Колю и довершила:
– С тобой, Сибилёв, доспорит. И чего делили? То ли яблоки?
– Почему яблоки, Руфина?
– Мы с внучкой, когда решаем из задачника, то раскладываем яблоки или семечки от подсолнуха. Ребёнку понятнее, если с ним не абстрактно…
Сибилёв удивился: я о зарплате, а ты о яблоках…
– А зарплату нам с Иришкой делить ещё не время.
Веденеев засопел – первый признак, что начинает сердиться. И верно:
– Ты бестолковщину оставь, Руфина! Если про ту, талочкину, зарплату, то я от своего мнения не отступал ни тогда, ни тем более нынче, через тридцать лет.
– Да ты чо, Николай Фёдорович, окстись, родненькой, – отступила Рыжова. – Не хочу обидеть…
– Деньги народу надо было платить, – не унимался Веденеев, – и в тот день, а не после. Все ждали… И попробуй, не выплати, все голодали, война же окончилась, но еще у всех была в крови…
Сидели без молодых, и шло на откровенность.
– Тогда, Коля, деньги были – деньги.
– Карточки…
– Карточки – временное… И на них без денег тоже не отоваришься… К ним так и относились: за денежку напашешься до кровавых мозолей. А у нас ныне-то – приёмники тащат, краденными стереоголовками все рынки завалены.
Сибилёв не согласился: воров обэхээс* ловит, и вообще – верить людям*
*Обэхээс (сокращенно, в речи, на письме – аббревиатура ОБХСС) – Отдел борьбы с хищениями социалистической собственности.
надо, не все же воруют, а, кого поймают, то по головке не гладят.
Она одёрнула: чепуху молотит.
– Воровство – оно то стихает, то снова волной катится, вечный процесс… А у тебя голова сроду под крылом, как в песне: ничего не вижу, ничего не знаю…
Обиделся:
– И я не с луны свалился, на земле живу, на советской. Понимаю про общее богатство: примазывается всякая нечисть…
– Начальство – тоже кто как устраивается. Я Полувееву, замдиректора по общим вопросам, в глаза высказывала: машины гоняешь налево, по своим надобностям, сам пьяный на казённых лимузинах раскатываешь, а молодых порядку, вроде бы порядку! – учить не забываешь – совесть где?..
– А он чо?
– Вас, мужиков, разве прошибешь? «Да ты чо, Александровна, да кто тебе сказал, да никогда в жизни…» Глазищи выкатит, винцом отрыгивает, на роже блины не испечёшь, сгорят…
Сибилёв, никогда не пивший, пробует войти в положение.
– В снабжении без бутылки нельзя. Везде – подмазать. Так люди и спиваются…
– Раньше так не было. Сергей Савватеевич сам не выпивал и других осаживал.
– Много ты знаешь… У Савватеича чистый спирт всегда не выводился. У меня сноха в медсанчасти работала – через медсанчасть столько спирта выписывали, что счёт не просыхал. Но, конечно, дисциплина была не в пример нынешней.
– То-то и оно, что дисциплина…
– И то. Сравнила!.. Там – культура какая!.. И время иное. Сейчас по телевизору все выпивают. Тогда телевизора не было.
– Кино было. Артисты прикладывались…
– Не в этом дело. А в том дело, что начальники эту жизнь поняли. Кремней, как Сергей Савватеевич или Жабреев, царство ему небесное, ох, как не любят. Кремни своё отробили, как смогли, Руфина. Павку Корчагина нынче днём с огнём не найти.
Веденеев не слушал. Молчал. Думал.
7.
… Проснулся от ледяного продрога, в мозгловатой темени. Приподнялся на локте, ждал, пока глаза привыкнут, но мгла была густая и долгая.
Он истратил спичку, чтобы осветить циферблат часов.
Была половина четвёртого.
Вся землянка-гостиница шумно дышала, храпела, ворочалась и вскрикивала во сне. Бязевые занавески лишь условно разделяли пространство.
Жабреев спросил:
– Где будете жить? Могу определить на квартиру к кому-нибудь из деревенских, а то – в гостиницу, здание земляного типа, зато из заводского фонда.
Талочка купилась:
– Из заводского! Только в гостиницу!
– Устраивайтесь.
Жабреев директорствовал второй месяц, и сам спал в конторе на составленных стульях. На приказе об организации завода радиоаппаратуры ещё, что называется, не высохли чернила. В качестве цехов предприятие получило десяток каменных бараков – склады бывшего элеватора. В первые годы войны здесь делали танки; оборудование крепилось на земляном полу, оттого земля покрылась колдобинами, ходить по ней без света было опасно. Как только отошли эшелоны с реэвакуированным заводом, появился Жабреев. Коллектив составлялся с бору по сосёнке – из нескольких рабочих, оставшихся от предприятия-предшественника: они успели обзавестись семьями и приживались в Сибири. Нанимались и местные.
Жабреев написал кое-кому из друзей-фронтовиков, что назначен директором, и без проволочки в Чеминдинск пришли телеграммы одинакового содержания: «Присылай вызов».
Жилья было: деревянный барачный городок в лесу, у заводской ограды, пять двухэтажек в линию вдоль новой улицы, достраиваемая двухподъездная трёхэтажка – небоскрёб – для дирекции и отборных ИТР*, да здание земляного типа – гостиница,
* ИТР – инженерно-технические работники.
Жабреев определил: ничего себе блиндажик. Знал, о чём говорил.
А вот о том, как делается радио, Жабреев не имел ни малейшего понятия. В главке обещали прислать специалистов, но медлили. Потом-то прислали сильных профессионалов из молодых преподавателей, немного оголили Семипалатинский техникум, но для дела в те трудные годы и не такое практиковалось…
А в первые дни нашлись трое подростков из чеминдинских. Вычитывали руководства в старых номерах журнала ХВЗ («Хочу всё знать»), где помещались статьи со схемами об устройстве детекторных приёмников, и почти из ничего, из воздуха и отходов прежнего производства несколько штук слепили.
Подарком с неба свалился инженер с довоенным опытом Сунгорский, высланный в Чеминдинку по какой-то причине (если и была причина).
Несемейный, бездетный, бездомный, с прежним заводом в реэвакуацию не выехавший, Сунгорский нигде не мог (или не хотел, что тоже вероятно) устроиться, опустился, питался подаянием. Зимой явился в милицию: берите меня обратно, хоть буду при месте. Милицейские смеялись: туда, куда просишься, лимиты на этот месяц исчерпаны, жди следующего…
В это-то время и заприметил его Жабреев, оказавшийся в райотделе с просьбой дать милиционера для охраны ценностей. «Хотите на завод?» Сунгорский и захотел… Он сразу же получил три талона: на баню, в столовую, на койку в гостинице. И в приказе обозначился: и. о. главного конструктора.
До реальной продукции предстояло шагать и шагать. Осваивались: заполняли пустоту станками и механизмами, добывали транспорт, налаживали питание и снабжение, обучали рабочих и ИТР. Жабреев зарегистрировал завод, где надо, написал, по установленному образцу, документ, поименованный уставом. В цехах и конторе работали, не снимая телогреек. Следовало позаботиться о зарплате и продуктовых карточках; на отпущенные кредиты – забирать радиодетали и прочие нужные для завода вещи.
Принимая Веденеева, Жабреев сказал:
– У тебя в трудовой книжке написано: счетовод. Будешь главбухом.
По совпадению, тут же и получили телеграмму из Второго Главка: для начала хозяйственной деятельности на ваш расчётный счёт в областное отделение Государственного банка переведены пятьсот тысяч рублей.
Веденеев остался на ночь в конторе, прилёг на столе. Главбух бессонному директору мог понадобиться в любую минуту.
– Коля, время подгоняет, – сказал Жабреев сгоряча. – Завтра едем в банк.
– Прямо завтра?
– Праздник на носу. Можно и после Октябрьской, но, если выдать людям зарплату перед праздником, то положим заводу добрый зачин.
Жабреев однако закопался в бумагах. Сидел при семилинейке, подливал и жёг керосин напропалую. Света от заводского движка производству хватало только на утро и часть вечера. Старичок-истопник подкармливал свой локомобильчик дощечками и другим деревянным хламом, что успевал на территории насобирать за день.
Жабреев поднял голову.
– Ты что, Коля? Не спишь.
– Как – что? Мы же в банк собирались. Не до сна мне.
– Я передумал. Отложим всё-таки. С оборудованием надо разобраться.
– Тогда с зарплатой к Седьмому не успеем.
– Теперь ты, Коля, торопишься? А надо? – Голос у директора сиплый, сорван от крика на морозе и курева. Левая рукавина, пустая, всунута в карман. Из-под ватника над воротом гимнастёрки торчит краешек несвежего бинта: гноится перебитая ключица, Талочка перевязала чистой холстинкой – оторвала от простыни, проутюжила. Медицина на заводе отсутствовала, никакой аптечки, поедем за деньгами, оказией посетим больницу и госпиталь, там и там выпросим хотя бы малость бинта, ваты и марли, тоже и йода с зелёнкой.
Жабреев до глаз зарос поседелой бородищей, бриться некогда, скалился зверовато, морщился от боли и самокруток с ядовитой махрой.
– Я подумал, рано, милок. До завтра, а?
– Опоздаем, Никифор. День туда, день сюда, да и там одним часом не обойдёшься…
– Успеем, за сутки обернёмся… Напрасно я тебя раскочегарил.
– Людям деньги нужны в срок, – настаивал теперь уже главбух.
– А в нашем положении деньги – бумага. Магазинов у нас нет. Кому деньги, зачем деньги? Что на них купишь, товаров нету. Не нэп. Люди не голодают: выдаём паёк по карточкам, у кого семьи большие – даём в долг, под расписку, вон у тебя этих писулек сколько накопилось. Есть мука, пшённый и перловый концентраты, сухари, два мешка конфет. Наши с обменом в колхоз уехали, за горючку раздобудут капусты и картофеля. Деньги из банка никуда не денутся. Потом – без охраны опасно. Вот пришлют милиционера, тогда… К завтрему все концы сойдутся, Коля.
– У тебя что, револьвера нет, Никифор? А ещё директор!
– Маузер, да что толку? Гнать за сорок вёрст полную телегу денег – не ближний свет. Иди к себе спать. Давай, топай, я тебя отпускаю. Вот записка на баню. Талоны возьми у завхоза.
8.
Руфина Рыжова: – Жабреев чувствовал беду. Всё ты, Коля, две ноги в один сапог: ехать и ехать!..
Веденеев: – Ты, Руфа, меня не собьёшь. Деньги – часть советского образа жизни. Мера труда. Они должны поступать трудящимся бесперебойно. А в предчувствия всякие я не верю. Ты, может быть, как женщина, суеверна, я нет.
– Сердце ему подсказывало…
– Сердце подсказывало другое: и платёжная ведомость воюет. Верить в предчувствие – мистика, От старости.
– Сейчас не одни старые в предчувствия верят.
– Такие, как ты, настырные, кому хочешь голову заморочат.
– И правда, Коля.
Мучать его расхотелось.
Веденеев
Сибилёв крепко задел его.
Ночь показалась нескончаемой.
Он поневоле прослушал весь дом – дверные громыхания и скрипы, запоздалый скрежет и рокотанье стиральных машин и поздний телевизор («Уд-да-ар! Го-о-ол!»), бубнящее радио, громкие шепотки в подъезде и плач ребёнка, ругачку пьяного дурака, а дальше уже и ранний «Маяк», и стук уроненной гантели, и дятлом бьющую по ушам пишущую машинку диссертанта… А с шести тридцати утра, хоть не заводи будильник, – неукротимые фортепианные гамы выносливой и терпеливой девочки из сорок первой квартиры.
Внутри этой чужой жизни постигла его и минута забытья. Талочка присела на белом госпитальном стуле, погладила руку. Нагнулась, подбила с двух сторон подушку. Мебель вся выкрашена одинаковой белой масляной краской – стол, стул, кровать и тумбочка.
… Позже в землянке, прилаживая без света жалкие свои ремешки-держалки, он услышал её шёпот: « Разве пора, Коля?» «Талочка, ты бы осталась…» «Когда я тебя оставляла? Покуда я с тобой, и ты целый…» Дольше перешептываться было неудобно, кругом люди.
Поднимаясь, он едва не уронил ведро.
Талочка и впрямь никогда не раздумывала. И в те давние, сказочные предвоенные дни, когда её с двух сторон осаждали авиаторы Ашихмин и Веденеев, а она ни одному не отдавала предпочтения, но и не прогоняла ни того, ни другого. Оба не годились в герои её романа, а третий не появлялся.
… в голубое полудённое мгновенье, на тренировочном поле…
Неотвратимая, как метеорит, из голубизны, в чаду и пламени, свалилась машина Веденеева. Их Старший, багровея, нёсся на перкалевый костёр с поверженным в нём человеком. Впереди Старшего бежала женщина. Старший, опасаясь взрыва и второй жертвы, вопил во всё горло: «Назад, медсестра! Я сказал: назад!» А Талочка всё оставалась впереди него, и это Веденеев ещё смог увидать и запомнить, а вот как она выдернула его из огня, из обломков, уже не воспринимал… странно, он горел, а серьёзных ожогов не получил, возможно, потому, что тогда не носили ничего капроново-нейлонового, хотя плащи-то были из прорезиненной ткани, тоже, по-нынешнему сказать, синтетика.
…а ногу ниже колена как ножом срезало.
…и Веденеев истекал кровью, плавал в луже крови, и как-то те двое остановили кровотеченье, уняли, и он выжил. Наташа не любила вспоминать: остановила, и остановила – ну, жгут, ну, индпакет, ну, повязка, меня же учили. Ну, Еремей Ашихмин помог – держал крепко… и не допытывай – жив, и ладно…
Много суток он был между жизнью и смертью. Талочка дежурила безотлучно, что объяснимо: полётная медсестра, в чью смену произошла катастрофа.
– Что Старший? – спросил Веденеев, чуть оклемавшись.
– Признали: не виноват. Машина отказала.
К Веденееву окончательно вернулось сознание, и с тем – отчётливое понимание рокового смысла случившегося.
Наташа ушла с полётов и поступила в госпиталь. Ради меня, калеки.
А она, собственно говоря, уже там, на поле, в первом порыве, узнала и свою, и его судьбу… Но тот, кому довелось опробовать крылья, никогда не смирится с увечьем; лётчикам тогдашнего, близкого к пионерному, времени не летать – значило не жить. И Веденеев не торопился сдавать пистолет, примеривал и так, и этак.
Талочка предвидела.
И удержала.
Веденеев: – У кого что болит, Руфа… Скольких людей я знал или примечал, что мучаются ногами, – в больницах, на протезных заводах, среди ветеранов, на улицах, в очередях… То мальчик с параличной ножкой, то девушка, припадающая на от рождения укороченную ногу, то хромой инвалид с палочкой, то катит на коляске… потом разбогатели, появились «запорожцы» с наклейкой на стекле «ручное управление»….
… безногий сапожник…старик из города, по телевизору показали, изобретатель протезов…
… доктор, с укорочением, в супинаторном ботинке… а врач хороший, душевно к людям…
И, естественно, к фронтовикам особое внимание.
Дорога
Запрягала Груньку немолодая солдатка, из местных, Пелагея. Сани ещё не успели наладить, некому, ездили на колёсах. Пелагея кинула в телегу сенца, просила шибко не гнать, поберегли бы Груньку-то.
– Смёрзнете, однако, – сожалеюще сказала Пелагея, Из тёплого у них только стёганки да ватные штаны, у женщины муфта, сама хоть в платке, бухгалтер в кепке, затискал руки в карманы. Пелагея стянула с себя телогрейку, бросила Талочке. – И не отнекивайся, у меня друга, запасна найдётся. – Ещё-то кто с вами?
– Директор Жабреев.
– Погодьте, пока он собиратся. Я счас.
Сходила, принесла от сторожей три потёртые армейские ушанки, овчинное покрывало, да три пары верхонок.
– Бери, милочка. Ехать долго. Напрямки сорок кил`oметров, ежели по тракту, а лесом махнёте – считают двадцать восемь. Грунька у нас старенька, ейный шаг недлинный.
Веденеев уходил торопить Никифора. Подумал о ерунде: Жабреев, техник, с образованием, подсчитывает расстояние по-старому вёрстами, а малограмотная Пелагея говорит правильно: километры.
Прибежал Жабреев.
– Возьмём Пелагею?
– Я бы тебя не взял, – огрызнулся на Николая.
– Что так?
– А то сам не знаешь…
Знал, конечно, почему нельзя снимать и брать с собою конюха Пелагею: она, помимо конской тяги (упомянутая Грунька и два других одра), отвечала и за собачий парк, а собаки – сторожи заводские, голодными их не оставишь.
Кроме того, Жабреев уже узнал оба пути – и трактовый, длинный, и другой, наезженный лесом, что покороче.
Путь далеко был виден. Луна, как выкаченное блюдо, сияла почти ослепительно, а кругом неё расстилалась тёмная, с драгоценной прожелтью, мраморность неба.
Из барачного городка вынырнула мужская фигура. Заметив едущих, неизвестный дёрнулся было обратно, да раздумал. Метнулся через дорогу и скрылся в лесу.
И пусть его, мало ли у кого какие дела в лесу поздней ночью.
Дознанье
Следователь, тощий, с изуродованным вражескими осколками лицом, крутил козьи ножки, набирая коричневыми пальцами злую махру из фронтового подарочного кисета. Крошки сыпались на шинель и на снег. Следователь никого не звал разделить с ним курево, поскольку вёл не дружескую беседу, а формальное дознанье. Стало быть, свидетель мог в одну минуту превратиться в обвиняемого, то есть в обвинённого, значит, во врага, – а как же с врагом делить курево?..
Следователь разговаривал резко, исключительно по делу. Неоднократно, в разной тональности, как бы невзначай спрашивал, обязательно ли было ликвидировать лошадь, на тот момент почти единственное тягловое средство на заводе?..
Веденеев уразумевал трудно: лошадь, причём тут лошадь, когда погибла Талочка… ну, да, лошадь пристрелили, чтоб не мучилась, её же больше нельзя использовать, так всегда – пристреливают.
Следователь досадовал: в его эксперименте недоставало чистоты. Для повторения события в интересах эксперимента в ближнем совхозе раздобыли другого конягу.
Следователь злился: ваше, Веденеев, дело не единственное, а одно из многих по саботажу, уходит время…
По видимости, следователь приступал с конца. Однако его беспокоило главное. Преступление совершили братья Мохрюткины, это считалось установленным. Последыши семьи конокрадов, скрывались поблизости от здешних мест, надлежало выяснить, вело ли их наитие, знали или слышали о заводской экспедиции от подельников среди работников предприятия, или они были частью нераскрытой банды, орудующей в окрестностях Города в момент, когда реализуются важные народнохозяйственные планы. В последнем варианте сознательное уничтожение тягловой силы могло рассматриваться, как элемент диверсии…
Следователь: - Всё не ясно. Навстречу вам с территории завода, пусть из жилой зоны, всё едино завод, воровским образом прокрадывается человек, удирает, а вы даже не пытаетесь задержать его. Вернулись бы предупредить сторожа – так нет, едете себе дальше. Время, сами знаете, какое, вражеских недобитков полно повсюду, вы не в артели «Пух-перо», а на государственном объекте особой важности. Мохрюткин явно выслеживал ваш маршрут. Поясните.
Веденеев: – Знал бы, где упасть…
– И всё же?
– Спешили. О цели поездки знали только три человека: директор, моя жена и я. Конюх не в счёт, она не была посвящена.
– Вы больше всех настаивали на срочности?
– Да. Люди сидели без зарплаты…
– Могли вас подслушать?
– Могли.
– Где и каким образом?
– Да хоть бы в гостинице. В землянке.
– Ещё где?
– Да где угодно. Кому нужно, тот уши навострит, не спасёшься…
Следователь облокачивался на стол, укладывал голову в развёрнутые ладони. Оба измотались: эксперимент начался в половине четвёртого утра, длился много часов, и весь вечер, следующий день и часть другой ночи длился допрос.
Следователь: – Допустим, спешили, допустим, не война. Однако же конюх Пелагея Журавкина опознала задержанного Мохрюткина. Выходит, она различила, а вы нет. Мохрюткин показаниями жителей Чеминдинска характеризуется как личность тёмная, из семьи лишенцев, уклонщик от мобилизации, чудом избежавший трибунала, злостный тунеядец и вор. Журавкина после происшествия поставила вас в известность, но в органы не обратилась. Вы тоже. Почему?
– Собирался. Не успел.
– Детский лепет.
– Журавкина о Мохрюткине отозвалась презрительно: шляется по девкам. Я был в горе и не сразу подумал, что он грабитель. Других объяснений у меня нет.
– Нарисуйте ещё раз, кто как располагался на телеге.
Веденеев брал карандаш и рисовал на бурой, с неперемолотыми щепками бумаге то, что от него требовали.
Письмо (перед опубликованием в городской газете слегка поправлено журналисткой Ларисой Сорокиной)
«Сергей Савватеевич, отзываюсь, сколько могу, на твою просьбу описать факты, без лирики. Боль притупилась за столько лет, но окончательно не ушла. Всё опять взбаламутилось. Но постараюсь рассказать, как было. Изволь прочесть.
Зарплата основная помещалась в двух брезентовых мешках. Стенки их выступообразно вздыбливались торчащими пачками сотенных, тридцаток, червонцев, пятёрок, рублей. Третий мешок был с мелочью, очень тяжёлый.
Я вынес деньги на банковское крыльцо, поставил мешки на телегу. Талочка помогала. Вышел из банка Жабреев с портфелем, где вёз документы. Талочка накинула на мешки овчину. Поехали.
Банковская площадь была безлюдна. Вообще городские улицы выглядели пустынно. Нам встретились только солдаты, шедшие строем, старуха с полными вёдрами на коромысле, какие-то дети… Никто не попадался нам и дальше, за городской чертой, на лесной дороге. Мы, понятно, чувствовали себя настороже, вглядывались в тени между соснами, в торчавшие сквозь белизну кустарники.
Жабреев отобрал вожжи и гнал, как хотел.
Вы не забыли? На двоих у нас было три ноги и три руки, �
