Несмертие
I
Полина обхватила пальцами чугунную решётку на окне камеры, жадно вглядываясь в тёмную январскую стужу. В кромешном мраке ей чудилось долгожданное первое дуновение весны, которое обычно бывает в марте, словно за окнами стояла не лютая зима, а разливалась голубая оттепель. Жизнь проносилась перед глазами очень быстро и укладывалась в несколько кадров. Девушка не успевала следить за ними. Казалось, ещё вчера серебрился гигантский тополь у её дома, возле которого она так любила играть ещё девчонкой, а теперь она оглядывалась назад и видела в прошлом лишь пустоту. Будущее тоже оказалось погребено под нескончаемым потоком всевозможных идеологических догм, коверкающих человеческие судьбы, и оставались лишь великие воды забвения, а Полине так не хотелось себя забывать…
Мёртвую тишину разорвал душераздирающий крик. Девушка вздрогнула всем телом. Ледяная дрожь отвратительным ужом проскользнула по её коже. И ребёнок, что она носила под сердцем, тоже вздрогнул, в непонимании и неведении, отгороженный от враждебной реальности теплом материнского тела, он ещё ничего не осознавал, но всё чувствовал.
В пятидесяти метрах от камеры, в которой томилась Полина, в кабинете следователя происходил допрос, чудовищное истязание, на которое были способны лишь абсолютные нелюди.
Комендант Свердловска, штандартенфюрер СС Ханс-Ойген Айхлер злился, безуспешно пытаясь добиться от узника показаний. Он велел полицаям пытать его всё изощрённей.
Свистели в воздухе плети, разрезая, словно ножом, застоявшуюся духоту, пропитанную кровью и сигаретным дымом. Но молодому мужчине, что стойко держался против абсолютного зла, всё было нипочём. Пару раз он срывался на крик, но после корил себя за свою несдержанность.
Айхлер задавал вопросы. Одни и те же по кругу.
– Назоввьи фамилии партизан. Биистра! И я отпушу твоих систер! – отвратительно коверкая русский язык, говорил он.
Но полковник не добился ничего, получил лишь полный ненависти взгляд, когда посмотрел в залитое кровью лицо узника. В нём еле-еле можно было узнать Игоря Бабарицкого – первого секретаря райкома партии и комиссара Свердловского партийно-комсомольского антифашистского подполья.
Палачи выкрутили ему руки и начали сечь плетьми из провода, вспарывая кожу до крови. Лицо комиссара покрывалось синяками и кровоподтёками, а глаза цвета серебристого пепла, сверкали гневом и непримиримостью. Шёл лишь второй день заточения, а на Игоре уже не осталось ни одного живого места. Но хуже было даже не это, а то, что на его глазах нелюди пытали его сестёр и отца. Эту пытку вынести, поистине, было невозможно.
* * *
Поздним вечером в комнате для допросов остались лишь четверо: Игорь, полковник Айхлер и главный полицай Блинский со своим прислужником.
Ханс исходил «праведным» гневом, брызжа слюной и немецкими проклятиями. Его белобрысая жирная голова нервно вздрагивала каждый раз, когда толстый телефонный провод опускался на обездвиженное тело комиссара. Игоря намертво привязали к скамье. Его оголённый беззащитный живот и голова предстали перед палачами, жаждущими расправы хоть над кем-нибудь. Они озверели от войны настолько, что им было всё равно, кого пытать, пусть даже эти истязания не дали бы никаких сведений. Айхлер и его kameraden[1] прекрасно понимали, что Бабарицкий ничего не скажет, как и его товарищи-подпольщики. Такие, как они, стояли насмерть: перед глазами был недавний пример Краснодонских партизан, которые изрядно подпортили гестаповцам нервы.
Полина вновь услышала крик. Её сердце сжалось в груди, а на лбу выступила испарина. Нет, её они не посмеют тронуть – у неё же ребёнок! Да кем надо быть, чтобы истязать беременную девушку?!
Подручный Блинского Кравченко ощетинился, оскалился, будто пёс, и начал наносить удары с новой силой. Игорь до боли сжал челюсти, но одиночный крик всё же вырвался из его горла. Из его дёсен закапала кровь. Соль жгла разбитые губы и язык. Так хотелось пить, но кровь не могла утолить жажды. В кого его превратили? Игорь ощущал, что стал тенью себя прежнего.
Где был тот Игорь, который бесстрашно отдавал приказы своим партизанам и сам вёл их за собой в каждую диверсионную операцию? Из-за страшной боли, раскалывающей его «я» на мелкие осколки, он больше не ощущал себя собой. Воспоминания против воли всплывали в его памяти, вызывая горькое разочарование и досаду. Он мог сделать больше! Гораздо больше! Бабарицкий до крови сжимал кулаки, так, что ногти глубоко впивались в мясо.
Перед глазами мелькали чёрные осмоленные шпалы. Они всплывали в сумраке островками ещё большей темноты, которую не могли разогнать тусклые железнодорожные огни. Капли дождя, слабо подсвеченные фонарями, падали на истерзанную землю, собираясь в мутные лужи. Казалось, будто в воздухе рассыпано серебро. Глубокий декабрь преподнёс сюрприз в виде сильного дождя. А Игорю и его товарищам он как раз был ни к чему. Комиссар промок до нитки. Крупные тяжёлые капли падали с его плеч. Его длинное чёрное пальто с толстой подкладкой совсем не грело. Он распрямил воротник под самый подбородок, спасаясь от пронизывающего ветра, надвинул на лицо, уже готовый слететь берет, и незаметно подал условный знак огоньком зажигалки своим ребятам, засевшим рядом, на опушке леса. Пламя означало, что немецкий патруль, охраняющий участок железной дороги, примыкающий к станции Вельяново, удалился на достаточное расстояние.
Романченко и Звягинцев подтащили ящик со взрывчаткой. Игорь посмотрел на часы.
– У нас есть семнадцать минут, пока они не вернутся.
Втроём, вооружившись инструментами, заготовленными заранее в вещевом мешке, подпольщики принялись закладывать взрывчатку под рельсы.
Дождь, конечно, подпортил планы. В ямки, которые они откапывали под шпалами, быстро набиралась вода. Парни измазались в грязи. В таком виде нельзя было появляться перед немцами и полицаями, ведь весь вид троицы говорил о том, что они провернули «нехорошее» дело. Но ждать подходящей погоды означало поставить под угрозу всю операцию, ведь эшелон с боеприпасами и провизией для немецких войск под Сталинградом не стал бы дожидаться, пока они установят бомбы, чтобы его взорвать.
Три тугих свёртка нашли своё место под густыми островками тьмы. Игорь, Григорий и Дмитрий уже заполняли вырытые углубления размокшей землёй, когда издали послышались голоса, и лучи фонарей начали рыскать по деревьям – патруль, выставленный по случаю скорого прибытия поезда, возвращался.
В некотором смысле дождь пошёл подпольщикам на пользу. Дотошные немцы боялись диверсий, проверяли каждый подозрительный куст и булыжник. Даже в темноте они могли бы заметить свежие подкопы под рельсами, а дождь смыл все следы «преступления» Игоря и его товарищей.
Они поспешно спрятались в кустах, где их ждал ещё один ящик. Находящиеся в нём бомбы следовало установить в пятидесяти метрах от уже заложенных в качестве запасных, на случай, если первые три не сработают. Этим можно было пренебречь, но Игорь – неисправимый перфекционист, решил установить всё, чтобы не оставить вселенной шанса на провал операции.
Немецкий патруль уже показался вдали. Полупьяные охранники орали и гоготали. Вооружённые до зубов, они считали себя непобедимыми. У группы Игоря оружия было немного, и то, трофейное. Но их тайник, который они организовали в лесу, постепенно пополнялся. Ребята готовили вооружённое восстание против оккупантов.
Поравнявшись с партизанами, вермахтовцы ничего подозрительного не заметили. Как же чесались руки их пристрелить! Но Игорь понимал, что этой расправой поставит под угрозу всю операцию, и сам попадётся, и подставит товарищей. После такого из гестапо живыми они не выберутся.
Им удалось остаться незамеченными. Дождь лил, как сумасшедший, и промокшие немецкие патрульные и сами не горели желанием долго расхаживать по железной дороге. Они спешили поскорее убраться в укрытие.
Пока ребята устанавливали вторую партию взрывчатки, патруль успел обойти вверенную территорию и повернуть обратно. Издали уже слышались протяжные гудки поезда, который по каким-то причинам пришёл на четверть часа раньше – поезда, несущего смерть советским воинам. Нет, этого нельзя было допустить! Именно для этого Игоря, как лучшего члена партии, и оставили для организации подпольной работы, чтобы он всеми силами противодействовал оккупантам и помогал Красной Армии одолеть это молодое зло, выползшее из сердца Европы.
Дождь почти закончился, и в просвете косматых туч вынырнула оранжевая луна. Её луч упал на промокшие рельсы, и что-то блеснуло в темноте. Возвратившиеся патрульные направились как раз к тому месту, где заметили этот отблеск.
«Чёрт!» – выругался про себя комиссар. Должно быть, в спешке кто-то забыл на путях металлический инструмент.
Патрульный нагнулся, пошарил руками по земле и поднял кусочек фольги, в которую обычно заворачивают взрывчатку.
– Что там у тебя? – Подошёл к нему товарищ. Они стояли на том самом месте, где подпольщики установили бомбы. – Откуда тут взялся этот мусор?
В следующий момент они уже поняли, что к чему, и, не сговариваясь, направили свои ружья во тьму.
– Уходим! – приказал Игорь.
Патрульных было четверо – четверо вооружённых до зубов головорезов. Разумнее было уйти, пока не завязался бой, потому как тогда точно бы подоспела подмога.
Игорь и его товарищи углубились в промокший лес, но их настигли немцы. Романченко первым открыл огонь из пистолета. Пуля отрикошетила от ствола дерева и впилась в плечо одному из преследователей.
– Не стрелять! – закричал комиссар.
Жёсткие ветви хлестали Игоря по лицу, а под ногами хрустели обрубки поросли. Но соблюдать тишину было уже бессмысленно.
Раненный отстал, но трое других продолжали преследование. Кровь бешено стучала в висках Игоря. Он пробирался вглубь леса под лязганье тяжёлого военного состава, несущегося в неведении к своей печальной участи. Лишь это и придавало комиссару сил: он был настолько измождён изнуряющей подпольной работой, ночными вылазками, постоянной опасностью, отсутствием сна и голодом, что при иных обстоятельствах упал бы замертво.
Один из патрульных открыл огонь из автомата, но звук выстрелов затмил оглушающий рёв поезда и взрыв позади преследователей. Малиновые всполохи пламени поднялись до небес. Искорёженные тонны металла сошли с рельс, срезая деревья и поджигая промокший лес. Повсюду всё полыхало и клокотало от гнева земли. А затем послышался второй взрыв. Эшелон, не остановившийся сразу, налетел на вторую партию мин.
Вскоре сдетонировала взрывчатка в грузе и взорвались бочки с горючим. Маслянистые реки бензина устремились в лес, грозясь выжечь его дотла. Игорь, Григорий и Дмитрий ускорили бег, спасаясь от огня. Вермахтовцы, что преследовали их, возвратились на станцию, хотя, лучше бы им было сгинуть в пламени возмездия. Вдалеке, на станции, выли сирены и слышался рокот мотоциклов и лай собак.
– Закопошились твари? Копошитесь-копошитесь – всё равно уже поздно! – с удовлетворением проговорил Романченко. Он остановился и обернулся, с гордостью оглядывая дело рук своих. В его тёмных глазах плясали малиновые отсветы от огня.
– Гриша, быстрее! – Поторопил его комиссар.
Огонь обступал их со всех сторон. Оставался лишь узкий коридор из нетронутой ясеневой поросли, через которую они могли пробраться к опушке.
Хилые деревца падали, подточенные огнём. Игорь уворачивался от всполохов пламени, но с каждым разом делать это становится труднее. Романченко и Звягинцев блукали где-то впереди. Бабарицкий надеялся, что хоть они выберутся и продолжат его дело.
Дым выедал глаза, забивался глубоко в лёгкие, отравляя кровь, отравляя всю плоть до последней клетки. Спасительный воздух был где-то рядом. Из последних сил Игорь раздвинул руками ветви, пробираясь сквозь густую поросль. Жар уже дышал ему в спину, грозясь съесть полы изорванного после сумасшедшего бегства пальто.
И наконец-то дымовая завеса осталась позади. Игорь вынырнул из жаркой бездны пожара, выпутался из липкого кокона агонии, и сделал такой глубокий вдох, что ему показалось, будто его лёгкие лопнут от переизбытка воздуха…
Его голову в очередной раз вытащили из ведра с водой, и комиссар вынырнул из своих навязчивых воспоминаний на поверхность этой страшной реальности. Раз не действовали плети, в ход пошли пытки удушением. А Бабарицкий и не заметил момента, когда кожаные ремни с металлическими заклёпками сменило ведро.
Двое рослых полицаев громадными, словно у кузнецов, ручищами снова опустили его голову в воду. Игорь погрузился в свои воспоминания.
Дым рассеялся, и над опушкой, нетронутой огнём, мерцали россыпи звёзд, словно бриллианты на тёмно-синем шёлке.
Бабарицкий согнулся пополам и всё никак не мог откашляться.
Теперь уже Романченко поторапливал его:
– Игорь, надо идти. Они вот-вот начнут рыскать с собаками, если уже не начали.
– Ничего. Пожар их задержит.
– Палачей ничто не остановит. Давай, идём, до Свердловска совсем близко.
И комиссар прислушался к словам своего заместителя и лучшего друга. Незамеченными они возвратились домой. Их тени растаяли в предрассветных сумерках, а спасительная заря скрыла зарево пожара и как будто замела их следы…
«Теперь опасаться нечего…» – Успокоился Игорь, но тут же вдруг резко осознал, что рассвет слабо брезжит в узкое окно под потолком его камеры. Он встречает его в тюрьме, а не на крыльце своего дома после удачно проведённой диверсии.
Комиссар повернулся на бок. Его истерзанное тело отозвалось болью и жаждой. Он совсем потерялся во времени, и не мог определить, сколько дней находился в заточении. Тупое первобытное зло и не думало выпускать его из своих когтистых лап.
Ему чудились стоны и всхлипы узников в соседних камерах. Снова накатывали неприятные воспоминания: сразу арестовывали троих – его, Григория Романченко и Дмитрия Звягинцева, а на следующий день после ареста Игорь с ужасом обнаружил, что его семья тоже находится в застенках. Отца – Павла Степановича и сестёр – Лидию и Светлану забрали спустя несколько часов после Игоря, видно, поняв, что пытками от него ничего не добиться. Поэтому звери начали пытать на глазах комиссара его родных. Игорю казалось, что пережить это выше его сил.
* * *
Лидия Бабарицкая пришла в себя, лёжа на холодном полу камеры. Спина и ноги жутко болели от плетей, а в голове стоял туман.
Лида хорошо помнила, как после ареста брата Зло вернулось. Беспощадное тупое зло, которое, казалось, уже невозможно было остановить ничем. Гестаповцы вернулись за ними, с побоями связали её, сестру и отца, и повезли в промозглую дикую ночь куда-то на окраину Свердловска. Впрочем, не нужно гадать, куда. Их везли в секретное отделение гестапо для «особенных» узников. На первом же допросе Лиду и её родственников жестоко избили.
Девушка категорически отрицала своё участие в партийно-комсомольской антифашистской организации «Молот», которая вела успешную диверсионную деятельность против оккупантов. С момента основания подполья её брат Игорь – комиссар «Молота» не желал втягивать сестёр в партизанскую деятельность из-за смертельной опасности, но они обе настаивали на этом, и, ничуть не дрогнув, ступили на путь сопротивления нацистам.
У Романченко был радиоприёмник, для которого он сделал тайник. Григорий прятал его в большой кадке с двойным дном, в которой росла нежно-алая китайская роза. Радиопередачи из Москвы ловили после обеда и вечером. Лида и Светлана слушали сводки Совинформбюро, а затем на их основе писали и распространяли листовки, в которых рассказывали об успехах Красной Армии и призывали сопротивляться оккупационным властям. Когда у Романченко появился наборно-типографский станок, подпольщики начали делать копии листовок, что существенно облегчило их задачу.
Однажды младший брат Григория – Иван собирал вместе с ребятами уголь в районе ЦЭММ. Его внимание привлекла высокая кирпичная труба котельной литейного цеха. Порыв сильного ветра сорвал с его головы кепку, и тягой трубы её потащило ввысь. Ваня рассказал об этом забавном приключении старшему брату, и Григорий сразу же придумал, как использовать мощную тягу трубы для подпольной деятельности. Через неё можно было распространять листовки. Как и в случае с кепкой, бумагу подхватывал сильнейший поток воздуха, и она летела к самому многолюдному месту Свердловска – рынку.
Сразу же среди населения поползли слухи, будто бы листовки разбрасывают наши с невидимого и бесшумного самолёта. Но немцы, конечно же, в эти сказки не поверили. Они установили наблюдение и вскоре узнали, откуда летят листовки. Использование трубы таким способом пришлось прекратить, но почти около месяца она послужила хорошую службу партизанам.
* * *
Жёсткая, обтянутая кожаной перчаткой, рука хлёстко ударила по губам Лиды. Девушка тут же почувствовала вкус крови на языке.
– Молчиш? Я заставить тебья говорить! Заставить! – взревел Ханс-Ойген. – Ты – партизанка. Ми это знаем! Скажи имена твоих товаришей, и я отпушу тебья!
Лидия гневно сверкнула тёмно-серебристыми, как у брата, глазами, посмотрела на палача исподлобья и промолчала. Хотелось плюнуть в лицо этому белобрысому ублюдку. Но так стало бы ещё хуже, да к тому же, она, интеллигентная молодая девушка, будущий врач, не могла себе позволить такой вульгарной выходки.
Спутанные, жёсткие, будто пережжённые перекисью водорода, волосы полковника висели, как пакля. Когда он орал на пленников, слюни летели из его рта во все стороны. Лида чувствовала себя оплёванной. Ей было противно. Лучше уж плети. Ей становилась невыносима сама мысль о том, что частица плоти этого существа касается её, впитывается в кожу и будто может отравить её, заставить думать также, потерять всё человеческое и присягнуть, вопреки воле и здравому смыслу, бесформенному абсолютному злу.
Кравченко ударил Лиду по голове, отчего она ненадолго потеряла сознание. А затем, выныривая из липкой удушающей тьмы небытия, она услышала мерзкие звуки скрипки совсем рядом. Мозг отказывался осмысливать увиденную картинку, однако она чётко проявлялась перед девушкой, застывшей в изумлении посреди пыточной. У замызганного окна, распахнув его настежь – так, что крупные хлопья снега кружились над подоконником, стоял Ханс-Ойген Айхлер и играл на скрипке. Это казалось таким удивительным: что его душа могла быть восприимчивой к музыке, ведь музыка – божественное создание. Штандартенфюрер играл хорошо, даже блестяще, однако его жертвам, которых он истязал, эта игра казалась отвратительной и превращалась не меньшую пытку для ушей, чем плети для кожи.
Его уверенные отточенные движения настоящего виртуоза не оставляли сомнений, что музыка – его призвание. Только в юности заработать на жизнь этой профессией в кризисной Германии, где царили упадок и безработица, было невозможно, поэтому юный Ойген пошёл служить на флот, в военную разведку. Оттуда его вскоре выгнали по решению суда чести, потому как Айхлер бросил свою беременную невесту, увлёкшись другой девушкой. Но Ойген не отчаялся. С помощью связей друзей он присоединился к СС и начал свою головокружительную карьеру палача в гестапо. В тридцать два года он уже получил звание оберштурмбанфюрера, ещё через год – штандартенфюрера, а расправа с подпольной организацией «Молот», как ему обещали, должна была возвысить его до чина генерала. Айхлер уже предвкушал, с каким удовольствием он утрёт нос старым врагам, выгнавшим его ещё с флота. Он никого не забыл и ничего не простил, и дал себе слово, что использует свою будущую власть сполна, расправится с недругами быстро и по-тихому.
Партизаны не значили для него ничего, они являлись лишь средством достижения цели. Айхлеру было плевать, разговорит ли он кого-нибудь из них или нет, он кормил своего садистского зверя, засевшего внутри с юности, а может, с самого детства, и упивался своей властью и безнаказанностью.
Звуки скрипки отдавались тупой болью в голове девушки. Струны под лапами зверя стонали, плакали, кричали, исполняя его злую волю. Но вот они стихли. Ханс-Ойген обернулся к Лидии.
– Я усладить твои уши? Тебье приятно? Или ти предпочитать другой способ? – С этими словами плотоядная улыбка расплылась на лице штандартенфюрера, а его мерзкий язык продолжил изрыгать непристойности. – Я би рад тебье помочь, но ти не в моём вкусе.
Он издевательски засмеялся, а к горлу Лиды подступила тошнота от омерзения. Не в силах подавить волну ярости, поднимающуюся внутри, девушка наконец-то плюнула в лицо самодовольному белобрысому ублюдку, как только тот приблизился к ней. Плевок получился совсем скупой, но он так оскорбил полковника, что тот разозлился пуще прежнего.
– Я сам не бью женшин, но тебья прикажу снова высеч… Хотя… Ти – не женшина. Ти – унтерменш. А значит, я могу…
Очень быстро скрипка в его руках сменилась тяжёлой толстой плетью. Длинные аристократические пальцы палача сжали упругую кожаную рукоять и занесли орудие пытки над несчастной пленницей.
Кравченко услужливо разорвал на спине Лиды рубашку, и когда первый удар обрушился на девушку, она не издала ни звука, молча терпя невыносимую боль.
Затем Блинский со своим подручным привязали её к скамье, где ещё несколько часов назад мучился её брат, и, как верные псы, распрямились по стойке смирно, ожидая от начальства новых указаний. Они почти с садистским наслаждением наблюдали за тем, как Айхлер терзал её тело, как спина Лиды покрывалась алыми россыпями гвоздик, опадающих лепестками на пол. Мокрая от пота чёлка Ойгена сбилась набок. Он улыбался. Его сильные натренированные руки не знали усталости. Он был довольно крепок физически: высокого роста, широкий в костях и плечах, до войны он активно занимался спортом и не бросал своих занятий даже во время кратких отпусков. Два года подряд Айхлер становился чемпионом Германии по фехтованию, а также неоднократно одерживал победы в соревнованиях по гребле и лыжному спорту. Что значили для него истязания многочисленных пленников в застенках гестапо? Так, лёгкая разминка перед боем. Он не надорвался бы, если б ему пришлось исполосовать даже тысячу партизан.
Когда плётку в его руках снова сменил тонкий смычок, Лидия уже практически ничего не чувствовала, проваливаясь в липкий сумрак забытья. Под мерзкие звуки скрипки её тело волокли прочь из кабинета, а затем по коридору, сквозь стены которого просачивалась дьявольская музыка. С именем брата на губах девушка потеряла сознание.
II
«Победит» – именно так Игоря называли друзья по подполью, но ему ужасно не нравилось это прозвище, хотя оно как нельзя лучше характеризовало его личность.
Победит – сверхпрочный сплав, из которого делают свёрла и наконечники для буровых установок. Это материал, который вгрызается в твёрдые горные породы и в сам металл, и заставляет их подчиниться. Жаль, этот способ не работал с фашистской швалью. Дерзкие акции свердловцев распалили нелюдей ещё больше, хоть и нанесли им значительный урон.
В следующий раз Игоря повели на допрос рано утром двадцать второго января, когда за решётками его камеры разливалась адская зимняя стужа, как бы контрастируя с чистилищем гестапо. Вопросы были снова одни и те же. Игорь молчал, лишь презрительно глядя на эсэсовцев в серой форме. Их серебряные петлицы в виде молний отражали пламя печи, в котором накалялись метровые жуткие клещи. К горлу Бабарицкого подступила тошнота от одного взгляда на них. Но не за себя он опасался, а за любимых сестёр и отца, запертых в застенках окружной жандармерии. Вдруг человеческим отбросам пришло бы в голову испытать это дьявольское орудие на них?
– Я спрашу в последний раз… – Пафосно завёл речь Айхлер.
Он окончательно запустил себя: не мыл голову месяц, а то и больше, а его засаленную форму покрывали жирные пятна. От неё несло псиной. А ещё от него самого несло страхом, жутким страхом облажаться перед начальством. Он до смерти боялся, что его кусок пожирнеее – вожделённую должность – ухватит кто-то другой, уведёт из-под носа, а ему останется лишь выбивать показания из партизан по подвалам, да кошмарить малолеток из Гитлерюгенда[2] ужасами советского фронта. Они пачками отправлялись в дивизию Лейбштандарт[3], к которой принадлежал сам Ойген, для обучения.
– Кто отдаёт тебье приказы? Где главный штаб партизан?
Игорь лишь усмехнулся краешком разбитых губ. Он хотел ответить ублюдку по-французски, который успешно преподавал в школе, чтоб поиздеваться над штандартенфюрером, но затем отбросил эту идею.
– Я сам себе командир, а до других тебе никогда не добраться. Можешь делать со мной, что угодно! Я больше ничего не скажу!
Бедная плоть затрепетала, готовая пасть на колени, чтобы вымолить пощады, но дух Игоря остался непреклонен. Тело словно обращалось к нему: «Предотврати эту пытку! Спаси нас! Ведь ты можешь!»
Айхлер кивнул Блинскому.
Полицай со звериной ухмылкой, чтоб услужить хозяину, чуть ли не на четвереньках, скалясь и заискивая, принялся выполнять приказ. Представьте себе вечно пьяное неряшливое чмо с длинными засаленными патлами и гаденькой улыбкой на одутловатом лице. Он готов был лизать полковнику сапоги, лишь бы угодить. Докладывая, он всегда чуть ли не кланялся ему в ноги, и его крепкая спина почему-то хрустела под складками засаленного тëмно-бурого пальто. Если б его отмыть, нормально побрить, обрезать волосы, то трезвым он был бы ещё симпатичным мужиком. Когда-то в юности у него были красивые глаза, ясные, бледно-голубые как льдины на Северном полюсе, но он пропил и свои глаза, и благородную казачью стать, и вообще, всë человеческое, что в нëм до недавнего времени оставалось. Его глаза хищно сверкали в предвкушении, будто у маньяка.
– А я говорил Вам, господин штандартенфюрер, что по-хорошему с ними не сладишь!
Полковник шикнул на него:
– Schneller, dummes schwein![4] – И ударил ладонью по столу. – Поторапливайса!
Себя этот ублюдок считал «Schwarzer Schwan» – «чёрным лебедем» Шуцштаффеля, как часто войска СС называли восторженные поклонники национал-социалистической партии в Германии. Забавная игра созвучных в немецком слов: свинья-лебедь…
И будто небо раскололось грозой в январе, которой не могло быть. Молния ударила в землю, чёрную-чёрную угольную землю, омытую человеческой кровью. В горле Игоря застрял крик, но не вырвался наружу, подавленный стальной волей комиссара.
Бабарицкий почувствовал спиной прикосновение самого Ада. Калёное железо испарило обрывки одежды, кожу и мясо до костей в том месте, к которому прикоснулось орудие пыток. От запаха горелой плоти заслезились глаза.
Блинский, на руки которого были надеты толстые войлочные перчатки, не спасли его от жара. Долго удерживать ручки раскалённых клещей он не смог и уронил их, чем вызвал недовольный рык Ойгена:
– Свинья! Работать лучше!
Штандартенфюрер встал с места, покачнувшись от своего веса, который упорно полз вверх, будто от гормонального сбоя, а может, от неуёмного аппетита и обилия выпивки, и сам, схватив дополнительный комплект перчаток, подобрал клещи. Они немного остыли, но всё равно жгли, будто кузницы Ада.
– Сволочь! Ти мне всё расскажешь! Всё!
Зрачки Айхлера расширились, он тяжело дышал, испытывая почти физическое наслаждение от чужих мук. Ойген был маньяком, которого возбуждала чужая боль. То блаженство, которое он испытывал от истязаний пленников, не шло ни в какое сравнение с ощушениями, когда он оставался наедине с женщиной. Последнее – блёклая тень истинного наслаждения, случалось всё реже и реже. О своей жене, родившей ему четверых детей, Ханс почти не вспоминал.
Страдания Игоря подпитывали его ненормальную жажду. А в запасе у него ещё были сёстры комиссара и его товарищи по подполью. Вот, где можно было разгуляться! Жирный гестаповец с плетью и клещами в обеих руках, находился в маньяческом угаре. Будто весь сотканный из змеиных голов, он трясся в приступах нечеловеческой злобы.
– A-ha-ha! Ja! Ja! – орал он, будто невменяемый, а сам всё теребил нижнюю пуговицу на своём кителе.
Плеть вспарывала лицо и шею, вгрызалась в беззащитную плоть как можно глубже, но до духа ей было не добраться. Дух Бабарицкого был запрятан глубоко-глубоко и горел божественным светом возмездия.
* * *
Лида словно физически ощутила страдания брата. Она очнулась от недолгого забытья на полу камеры. Сквозь решётки на окне под потолком брезжил рассвет. Что-то тягучее и жуткое, сжавшее её душу тугим обручем, разливалось внутри.
За ней придут. Обязательно. Придут ещё бесчисленное множество раз… если она ничего с собой не сделает. Впервые в жизни её начали посещать мысли о самоубийстве.
– Как же малодушно! Возьми себя в руки! – подбадривала она свою истерзанную плоть. – Надо помнить. Помнить всё самое лучшее в жизни, ведь именно оно даёт силы выжить в Аду.
Как радовались они с Полиной Романченко, когда разгадали немецкую шифровку о переброске новейших танков «Тигр» под Сталинград и передали информацию Красной Армии. Это была их личная победа, она вселила в сердца девушек такую надежду, что теперь они были точно уверены, что отныне им всё по плечу, и они могут свернуть горы.
Есть такая птица: сорокопут чернолобый. Она ест ради удовольствия и истязает своих жертв тоже ради удовольствия. Обычно она нанизывает насекомых на тонкую сухую ветку, как на кол, и начинает отрывать у них лапы по одной, постепенно поедая их, потом она принимается за корпус и начинает кромсать его по кусочкам, доставляя жертве невыносимые страдания. Так вот, Айхлер был похож на эту маленькую, но очень жестокую птицу. Сквозь душный прокуренный воздух коридора Лида слышала отчаянные женские крики, и всё у неё сжималось внутри.
Ойген не обращал ни малейшего внимания, что Полина носила под сердцем ребёнка. Это не являлось помехой для его садистского развлечения, призванного убить сразу двух зайцев: получить информацию и утолить ненормальную жажду человеческих страданий. За стандартными вопросами последовали жестокие избиения. Когда чёрная липкая плеть, словно языками пламени ада, опустилась на спину беззащитной девушки, Айхлер не смог сдержать торжествующей улыбки:
– Твой муж… Романченко… Отказивается говорить. Ти всё расскажешь за него. Ти! А если откажешься, я убить тебья и твоего ребьёнка!
Полина отрицательно помотала головой, с ненавистью смотря на палача, и в тот же самый момент тугой кожаный кнут вновь обжёг её спину. Она в панике и ужасе прикрывала руками живот, чтобы изверги не навредили ребёнку. Они решили оставить его на потом, сначала испить её страх до дна, а затем приниматься за самое священное.
Кравченко безжалостно схватил девушку за волосы и скинул со стула на пол. Полина больно ударилась головой, и, не успев подняться, тут же получила удар ногой в грудь. Тело словно обожгло жаром, беспомощно задрожала маленькая, трепетная, беззащитная жизнь внутри него.
Айхлер жестом остановил недочеловека:
– Хватит. Она сама всё скажет. Приведите Романченко.
Блинский приказал двум жирным расхлыстанным полицаям привести заместителя комиссара. Они, чуть ли не высунув языки, тут же сорвались с места, и, чтобы выслужиться перед начальством, попытались даже обогнать друг друга по дороге к сырой камере. А она не просто была сырой: она находилась в подвальном помещении, и воды там было по щиколотку. Несчастным пленникам приходилось постоянно находиться в затопленном помещении.
Вместе с Романченко в одной камере сидели Калашников, Звягинцев и Георгий Бережной. Во время допросов палачи отбили ему лёгкие, так, что Жора теперь еле мог говорить, а при дыхании заливался кровью. Но он не падал духом и оставался весел, несмотря на боль и тяжесть своих увечий. В один из вечеров, свободный от допросов, он нарисовал своей кровью танк на стене камеры и подписал: «Смерть немецким оккупантам!»
Блинский, который на следующее утро увидел рисунок, пришёл в дикую ярость. Он немедленно доложил Айхлеру о «происшествии», когда привёл Бережного на допрос. Жирный ублюдок лишь посмеялся, не восприняв всерьёз «идеологическую бомбу, заложенную “мерзким” партизаном в застенках гестапо».
– Ти любить рисовать? Ха-ха! Тогда у меня для тебя будет задание.
Что бы ещё такое придумать? Отвратительные мысли кружились в извращённом уме полковника.
Он заставил Георгия слизывать кровь его товарищей со стены, и когда Бережной отказался это делать, набросился на него, словно бешеный пёс, и начал терзать его тело ногами. Он остановился лишь тогда, когда узник перестал подавать признаки жизни, и велел полицаям утащить его обратно в камеру.
– Все свободны. Шоу не удалось! – мрачно прошипел он застывшим от ужаса, словно каменные изваяния, коллаборационистам.
* * *
Комиссара Бабарицкого держали отдельно ото всех. Пленники были сильно истощены. Тремя днями ранее Айхлер цинично заявил своим kameraden, что не потратит на мерзких партизан ни крошки хлеба.
Григорий даже был рад, что его поведут на допрос. Хоть ненадолго, но его измученные опухшие от постоянного пребывания в холодной воде, ноги побудут в сухом. Он взобрался по широкой каменной лестнице на первый этаж, подгоняемый сзади дулом автомата. Его насквозь промокшие ботинки оставляли следы на полу, что сильно злило Кравченко. Полицай бил Романченко по голове и не стеснялся в выражениях, оскорбляя заместителя комиссара последними словами. С остервенением он втолкнул его в кабинет Айхлера, который одновременно служил и пыточной. Григорий увидел связанную жену и бросился к ней, но тут же был остановлен Блинским. Полицай привязал его ремнями к скамье, и напару со своим псом на побегушках – Кравченко принялся сечь пленника. Григорий молчал, мысленно умоляя Полину не смотреть на него. Он не мог допустить, чтобы любимая женщина видела его в таком беспомощном истерзанном виде. Слёзы градом катились по щекам девушки, капали на пол, щедро сдобренный кровью. Ойгену это показалось забавным. Он подошёл к Полине вплотную, стянул с руки тугую кожаную перчатку и коснулся мерзким пальцем её щеки, собирая слезу. Девушка дёрнулась, словно от ожога: настолько омерзительны ей были прикосновения этого монстра. Извращенец в эсэсовской форме поднёс палец к губам и с наслаждением облизал его.
– Страх… Ти вся состоишь из него. Скажи нам, расскажи всё, и больше не надо будет бояться. – Увещевал больной на голову ублюдок.
Вместо ответа Полина плюнула него, и тут же её щёку обожгла сильная пощёчина.
– Не трогай её! Тварь! – закричал Григорий, но Айхлер не обратил на него никакого внимания. Удары участились. Плети вспарывали беззащитную кожу, превращая её в месиво. Романченко пытался освободиться, чтобы защитить жену. Полине было невыносимо смотреть на его страдания.
– Всего несколько имён, фамилий… я жду от вас. Неужели это так много?
– Пошёл к чёрту!
Айхлер в мгновение ока приблизился к пленнику, выхватил из рук Кравченко плеть и начал уже сам сечь партизана. Тёмная густая кровь по новой закапала на пол.
– Всего две фамилии – и его страдания прекратятся! – в угаре безнаказанной жестокости проорал палач девушке.
Она отрицательно помотала головой в беззвучной истерике.
– Ти – жестокая женшина. Такая жестокая! Ведь он – отец твоего ребьёнка!
– Будь ты проклят! Будь проклят! – еле-еле прошептал разбитыми окровавленными губами Григорий.
– Шьто? Я не слышать!
– БУТЬ ТЫ ПРОКЛЯТ!
И тут же железный кулак разъярённого штандартенфюрера опустился на голову Романченко, погружая заместителя комиссара во тьму. На краю сознания он слышал отчаянные крики жены, от которых всё сжималось у него внутри.
«Потерпи, родная… Мы выберемся. А если нет, наше дело продолжат другие и отомстят за нас!» – это последнее, что успел подумать Григорий, прежде чем погрузился в абсолютный мрак.
* * *
Врач-хирург Мария Саянова и врач-инфекционист Александра Мартынова, также состоящие в подпольной организации «Молот», выдавали горожанам фиктивные справки о физической непригодности к труду. Им удалось спасти сотни женщин и подростков от угона в Германию, но наступил момент, когда они попали под подозрение немецкого руководства в саботаже и больше не могли содействовать сопротивлению. Поэтому, чтобы не допустить принудительной отправки соотечественников на каторжные работы, на заседании членов штаба «Молота» было принято решение сжечь биржу труда, на которой хранились списки и документы всех, кого собирались отправить на пожизненное рабство. Выполнение этого задания поручили Дмитрию Калашникову, Георгию Бережному и Василию Буханько – наиболее активным членам молодёжного подполья.
В ночь на пятнадцатое октября, под покровами срывающегося с небес снега, юные подпольщики незамеченными подобрались к зданию биржи, по-тихому сняли двоих часовых, подкравшись сзади и перерезав им горло, а затем, под прикрытием товарищей, Георгий начал взбираться по пожарной лестнице к слуховому окну. При нём было несколько бутылок с зажигательной смесью. Он должен был вылить её на чердаке и подпалить: тогда полудеревянное здание «чёрной биржи» вспыхнуло б, как спичка.
Но в самый решающий момент всё пошло не по плану. Словно чёрт дёрнул гауптштурмфюрера Рихарда Гюнше – адъютанта Айхлера внезапно припереться на биржу в два часа ночи! Вместо того чтобы веселиться в кабаре до утра, он работал! И по поручению своего начальника приехал за какими-то документами, хранящимися в сейфе. Его чёрный автомобиль уже въезжал во двор, когда Бережной одолев лестницу, шагнул на карниз, чтобы добраться до окна.
Гюнше оказался не один. С ним были двое вооружённых до зубов эсэсовцев. Пытаться их обезвредить было бессмысленно, ведь это поставило б под угрозу выполнение операции, которая и так шла не по плану.
Калашников с товарищем успели оттащить тела мёртвых охранников в кусты, но Гюнше что-то заподозрил.
– Где охрана? – заорал он на немецком. – Обыскать тут всё!
Его сопровождающие тут же принялись за дело, а он, закурив сигарету, нервно затянулся два раза, отпёр хитрый замок на двери и вошёл внутрь.
Первоначально Романченко предлагал просто выбить окно на первом этаже и кинуть зажигательную смесь внутрь, но на звон битого стекла тут же подоспели бы часовые, патрулирующие улицу, поэтому нужно было действовать в мёртвой тишине, вот подпольщики и решили подпалить здание сверху.
Эсэсовцы рыскали по двору, в то время как Бережной оказался внутри чердачного помещения и начал поливать пол и балки зажигательной смесью. Уйти незамеченными им теперь вряд ли б удалось, но главное, что «чёрная биржа» в любом случае сгорела бы дотла. Георгий свернул из газеты факел, подпалил его и бросил на пол. Пламя в мгновение ока начало распространяться по маленькому помещению. Огонь с наслаждением облизывал покосившиеся сосновые балки, мгновенно проглотил соломенный настил на полу и начал прорываться вниз. Когда Бережной снова оказался на лестнице, внутри что-то с треском упало.
Внизу во дворе послышалась стрельба. Рихард Гюнше выбежал из здания биржи, почуяв запах дыма. Он кинулся к своим помощникам, но те были заняты разборками с партизанами. Двое упитанных эсэсовцев выволокли сопротивляющихся Калашникова и Буханько на середину двора и собирались их расстрелять. Гюнше страшно ругался. Его страшный оскал в ночи, белые, острые, словно у волка, зубы и отражающийся огонь в безумных глазах запомнились Георгию на всю жизнь. Он в отчаянии застыл на средине пожарной лестницы, наблюдая за тем, как решалась судьба его товарищей, но ничем не мог им помочь. Его самого едва не обнаружили, когда он снова высунулся из-за угла здания, чтобы оценить обстановку. Каждый миг промедления мог стоить ему жизни. Но за секунду до неизбежного расстрела товарищей откуда-то сверху просвистели в воздухе пули. Один из нацистов упал, как подкошенный, второго ранило в ногу, и он, напару с Гюнше, в растерянности начал палить в темноту. Тем временем Дмитрий и Василий освободились от пут и расправились с раненным нацистом, но гауптштурмфюрер наставил на них оружие. Патрульная машина уже буквально въезжала во двор горящей биржи. И тут, разрезая стылую октябрьскую хмарь, просвистела в воздухе третья пуля. Гюнше схватился за плечо, однако вновь наставил дуло автомата во тьму, но неизвестный стрелок был для него недосягаем.
Воспользовавшись прикрытием, Калашников, Бережной и Буханько скрылись в ночи, они разделились, договорившись встретиться в условленном месте. У каждого в голове крутился один и тот же вопрос: «Кто их таинственный спаситель?» Приходилось пробираться огородами. Позади слышались брань и лай собак. На уши был поставлен весь Марс[5].
В то же самое время Игорь Бабарицкий с удовлетворением наблюдал за тем, как «рынок рабов» превращался в пепелище. Немецкие дряни суетились вокруг пылающего здания, безуспешно пытаясь потушить огонь бесполезными вёдрами с водой. Нет! Куда им? Бережной – мастер – сам изготовил эту хитрую смесь, потушить которую было невозможно, пока она сама не выгорит. Когда последние остатки крыши и передняя стена с треском провалились внутрь, обдавая фрицев гарью и дымом, Игорь с чувством выполненного долга перевернулся на спину, баюкая в своих объятиях прицел снайперской винтовки. Комиссар лежал на крыше трёхэтажного здания клуба, с которой открывался отличный вид на бушующий пожар. Весь двор был как на ладони, поэтому ему не составило труда убрать тех эсэсовцев. Только доставили бы ему это превосходное оружие раньше, и парни не попали бы в передрягу с Гюнше!
Гауптштурмфюрера убрать так и не удалось. Бабарицкий с досадой подумал, что теперь, после такой смелой диверсии подполья, они с Айхлером костьми лягут, чтобы найти поджигателей. Нужно будет на время залечь на дно. Хотя бы неделю никаких вылазок, никаких листовок и прочих акций. Ну а с Гюнше… С Гюнше он ещё поквитается. Лично. И его месть будет намного страшнее звериной улыбки гауптштурмфюрера.
III
Ночь выдалась такая светлая, что казалось, будто сами звёзды лежали на земле и освещали всё беззаконие, творящееся на её некогда девственном лике. Когда бесчувственного Григория Романченко возвратили в камеру, Айхлер вновь взялся за Полину.
– Итак. Жестокая женшина. Я видеть, чьто муж тебье не дорог. А как насчёт твоего ребьёнка?
При этих словах истощённая, измученная горем и побоями девушка вздрогнула.
В печи по-прежнему накалялись клещи. Они накалялись там круглосуточно: несколько пар, только одни сменяли другие, как в очереди. И всегда – на виду у пленников, чтобы их страх стал громаднее боли, и они, ещё не познав губительного жара адского орудия, выдавали информацию гестапо. Но пока все хранили молчание. Молчали комиссар и его заместитель, молчали Полина и сëстры Бабарицкие, молчали Звягинцев, Калашников и Бережной. И в этом гробовом молчании был самый громкий крик.
Огромной ручищей Айхлер схватил Полину за волосы и оттянул её голову назад, поднося к горлу девушки нож. На нëм виднелась ржавчина и запëкшаяся кровь.
– Имьена! Имьена! – прошипел штандартенфюрер над ухом пленницы.
По щекам Полины против воли текли слëзы. Она пыталась их сдержать, не хотела выглядеть слабой и уязвимой перед врагом, но тело дрожало и совершенно её не слушалось. Дух давно принял решение стоять насмерть, а его сосуд, данный человеку Природой и Богом, боялся страданий и умолял их прекратить. Но в эти страшные минуты Полина была не одна, и это придавало ей сил. Надо было выдержать всё и выжить ради Него – того, кто по воле рока оказался в Аду ещё до своего рождения.
– Ты не получишь от меня ничего! – нашла в себе силы и жëстко ответила девушка, бесстрашно смотря в глаза белого демона.
Его морду исказила дикая ухмылка. Холодные льдины глаз сощурились, замышляя грязное дело.
– Тогда ти пожалеть о своëм решении! – отчеканил он и обернулся к печи.
Его рука не дрогнула. Он быстро выхватил из тлеющих углей орудие пыток и прислонил к плечу девушки. Ткань шерстяного платья и кожа вмиг расплавились в месте прикосновения. Полина дëрнулась в путах от невыносимой боли. Будто тысячи игл пронзили её плоть, и дикое страдание разорвало в клочья каждый атом углерода в беззащитном теле.
«Спаси нас! Ты должна! Подумай о ребёнке!» – молило оно.
Полина, осознав, какую страшную опасность несëт демон её нерождëнному дитю, тут же превозмогла дикую боль и попыталась прикрыть живот руками, но у неё ничего не получилось, так как они были связаны. В тот момент она не чувствовала боли, опасаясь за своего мальчика. Она знала: это будет мальчик – такой же храбрый и неустрашимый, такой же сильный и красивый, как её любимый муж – его отец, которому вряд ли уже будет суждено застать рождение единственного сына.
Вначале Полина не ощутила боли. Боль появилась потом, бешено догоняя, будто раненный зверь, запах горящей плоти. Боль пришла, чтобы напомнить ей о том, что она ещё жива и может сражаться, а значит, ещё не всë потеряно. Айхлер, обезумевший в своей безнаказанности и внушëнной ему ложной «высшей» цели его чудовищной деятельности, находящийся, как и большинство электриков[6] в тылу, под постоянным градусом, вряд ли осознавал в тот момент, что он творил. Будь он трезв, возможно, ничтожные проблески человечности всë же остановили его от жестокой расправы над беременной девушкой. Однако в пьяном угаре этот монстр в человеческом облике не мог остановиться и безжалостно прислонил шипящее от жара орудие к животу Полины, с садистским наслаждением наблюдая, как еë молочно-белая кожа плавится от раскалëнного металла. Пронзительный жуткий крик, вскрывающий грудную клетку, сотряс стены жандармерии. И в нëм было всë: и дикое отчаяние погибающей матери, и боль сломленной юной души, и испепеляющая ярость воина, готового мстить врагам за разорëнную землю.
Полина Романченко лишилась сознания от болевого шока. Допрашивать её дальше стало бессмысленно. Голова девушки безвольно упала на плечо. Штандартенфюрер грубо выругался.
– Увести! Scheiße![7]! Если она не вижить – ти за это ответить! – Пригрозил он Блинскому.
Тот услужливо раскланялся и попятился назад. Один из полицаев отвязал девушку от стула, и еë тело, будто мешок, безвольно упало на грязный пол жандармерии.
* * *
Мёртвая тишина обволакивала замёрзший город. Никого не пытали. Никто не веселился. Видно, и сами немцы устали: зло, что никогда не спит, всё-таки сморил сон. Полина жадно вслушивалась в тишину внутри себя. И не было ничего страшнее её – этого последнего гнетущего ослепляющего безмолвия, последней черты, за которой нет ничего. Девушка с трудом перевернулась на бок, встала, опираясь на стену, и подошла к маленькому окну. Пустыми глазами, в которых больше не было ни одной эмоции, она всматривалась в январскую темень за окном, где разгорался лик тёмно-красной зрелой Луны. Плакать не хотелось. Хотелось отмотать время хоть лет на десять назад и отсрочить этот страшный финал. А в том, что он неизбежен, уже не осталось сомнений.
* * *
Глеб Кривошеев раздражëнно потряхивал белобрысой головой, переминаясь с ноги на ногу. Нервы сдавали. Его оставили стоять на страже, прикрывать ребят, которые помогали военнопленным покидать барак. Для этого в противоположной его стене, выходящей ближе к лесу, подпольщики прорубили дыру, и несчастные истощëнные люди начали выбираться на свободу. Двое расхлябанных патрульных валялись с перерезанными глотками в траве – блестящая работа Григория Романченко и его подпольной ячейки. Глеб опасался, как бы немцы не застукали их, явившись с какой-нибудь проверкой. Офицеры практически каждый вечер веселились в кабаре едва ли не до рассвета. Неужели какому-нибудь особо дотошному офицеришке пришло бы в голову переться в такую глушь, на самую окраину города, в столь поздний час с проверкой? Нет, опасения Глеба были совершенно напрасны, и всё же он переживал. От волнения сводило скулы. Неосознанно парень начал хрустеть пальцами.
Впервые Глеба посетила эта страшная мысль: бросить всë и спасаться, пойти к немцам с покаянием и умолять их простить его, взамен выдав имена большинства членов «Молота». Когда его старый друг Романченко появился у него на пороге и предложил вступить в подполье, Глеб не смог сказать ему «нет», хотя сам глубоко осуждал партизан, считая, что вся их «возня» абсолютно напрасна, ведь война уже проиграна, и нужно учиться выживать при новом порядке. Григорий, хоть и был другом, но всегда имел над ним некую ментальную власть, и Глебу пришлось согласиться.
Вызволение военнопленных стало последней каплей: Кривошеев твëрдо решил, что выбирает себя окончательно и бесповоротно. Он больше не станет рисковать своей безопасностью и с завтрашнего же дня завязывает партизанить.
Через четверть часа на дороге появился третий охранник, который куда-то отлучался. Но он не успел ничего предпринять. Точный выстрел в сердце пригвоздил его к сырой земле. Пулю в него пустил Кривошеев, и вздрогнул, когда подоспевший на звук выстрела Романченко одобрительно похлопал его по плечу:
– Молодец, Глеб! Знал, что на тебя можно положиться!
Кривошеева охватила волна стыда за свои недавние мысли. Может, просто накатило? Всю обратную дорогу, а точнее, бегство из лагеря, он судорожно размышлял, как поступить. Но так ничего и не решил даже к рассвету, когда, уютно устроившись на топчане, на кухне у одного своего товарища, дожидался долгожданного сна. Впервые у него было так тревожно на душе и сердце. Он стоял на перепутье, и каждую из предложенных судьбой дорог скрывал туман неизвестности.
IV
Рудольфу Мейеру ещё не было даже тридцати, но выглядел он на сорок. Вот так состарился с 1939-го, проживая год, как семь лет, словно кот. На фронте он успел насмотреться многого и прочувствовать на себе и своих товарищах. Он привык терять их легко, словно пять копеек, выпавшие из кармана. Так что мучения пленника, тело которого было жестоко изломлено резиновыми плетями, его ничуть не трогали. Вообще, Мейер был танкистом, но после ранения и переформирования его дивизии, попавшей в котёл под Сталинградом, ему предложили должность в жандармерии, и он с радостью согласился, лишь бы оказаться подальше от Восточного фронта и от танковых войск. За несколько лет ему надоело практически каждый день видеть «траки в крови», стандартно, раз в неделю, чистить гусеницы от кусков человечины, выгребать из сгоревших машин куски обуглившихся тел своих товарищей, и прочее и прочее, к чему на войне быстро привыкаешь.
Запах горелого мяса и потоки партизанской крови на полу отдела окружной жандармерии города Свердловска Мейера ничуть не заботили. Заботил обеденный суп, который сразу показался ему несвежим, а теперь неприятно царапал стенки желудка. А Рудольф не железный! Ему эти житейские мелочи осточертели, и он готов был выместить злобу за недоделанную стряпню своей квартирной хозяйки на ком угодно: хоть на этом молчуне-комиссаре, сущем дураке, бьющемся у него в кандалах в пыточной.
Он велел Блинскому принести паяльную лампу.
– Ти у меня не просто заговоришь – ти у меня завопишь! И не таких ломали! – презрительно кинул он пленнику.
Враньë! На самом деле Мейер просто бесился, что сам никогда бы не смог так, как комиссар, бесился от своей слабости и проклинал Бабарицкого по ночам, глухо стуча кулаком в стену от бессилия. Его сослуживец из Краснодона, Эрнст-Эмиль Ренатус, так же долго не мог сломать хребет тамошнему подполью, и, в конце концов расстрелял всех партизан, так и не добившись ни от кого из них информации. Что-то подсказывало Мейеру, что и со свердловцами будет так же. Хотя, может, ему и Айхлеру улыбнëтся удача? Штандартенфюрера срочно вызвали в Ворошиловград, к генералу Шуберту, а это значило, что на пару дней комсомольское отродье оставалось полностью в его власти, и от того, как скоро он сможет выбить из подпольщиков нужную информацию, зависело его, Мейера, дальнейшее продвижение по службе.
Специально взвинчивая себя, чтобы не дрожали руки, и не страшно было творить чудовищные злодеяния, противоречащие человеческой природе, Мейер убеждал себя, что делает всё это на благо Рейха, и когда-нибудь потомки его поколения, на долю которого выпала честь освобождать мир от красной заразы жидо-большевизма, скажут ветеранам, как он, спасибо.
Гауптштурмфюрер натянул тонкие кожаные перчатки, так как в этот раз намеревался сам сделать грязную работу, которую обычно поручал полицаям. Над комиссаром ему хотелось поиздеваться лично. Выпустить пар. Он сел на корточки и начал связывать ноги Бабарицкого таким образом, чтобы видеть его голые пятки. Игорь не смог удержаться от соблазна пнуть немецкую свинью, за что получил удар по лицу такой силы, что у него вылетели два передних зуба. Отплёвываясь от крови, он пробормотал в адрес эсэсовца проклятия.
Не останавливаясь ни на минуту, Мейер зажёг паяльную лампу, поднёс её к голым пяткам пленника и начал безжалостно жечь чужую плоть.
Кожа пузырилась и плавилась под языками огня. Сходила слоями, будто подтаявший снег, оголяющий чëрную землю. Игорь не смог сдержать своего крика. Но ничего рассказывать он не собирался. Его затошнило от запаха собственной сожжëнной плоти, забирающегося в ноздри. И всë же, ненависть к врагам оказалась сильнее. Она перевешивала боль и пытки стократно. Никто не заставил бы комиссара заговорить. Даже сам Дьявол. Айхлер не успел предупредить сослуживца, что Игорь – крепкий орешек. Но ничего, не таких обламывали! Рудольф был уверен, что добьëтся успеха.
Кровь, густая и липкая, капала на грязный пол жандармерии.
– Вспоминай! Вспоминай, давай, сволочь! Я с тебя кожу заживо содрать! Ти! Комсомольское отродье! Не много вас осталось! Но ти можешь облегчить свою участь!
– До пшëл ты! – сквозь зубы прошипел комиссар.
В следующую секунду пламя паяльной лампы обожгло его лицо.
«Только бы глаза оставили, а остальное – так…» – подумал Игорь.
Огонь безжалостно облизывал его щёки, и Бабарицкий понял, что боль – это именно то, что издавна люди называли Адом. Игорь попытался увернуться, но двое прислужников Мейера огромными ручищами держали его за голову и шею. Пытка закончилась лишь тогда, когда один из эсэсовцев взвизгнул, будто ужаленная свинья, и резко отпустил голову комиссара. В маньяческом угаре гауптштурмфюрер не заметил, как случайно прижёг своему подчинённому кожу на запястье. Несчастного тут же отправили в лазарет.
«Скорее всего, по такому пустяку он потребует себе двухнедельный больничный. Гнида. Ну да ничего, нам же лучше – на одного фрица меньше в строю!» – с торжеством подумал Бабарицкий, а сам уже проваливался в забытье от болевого шока. Наступил долгожданный покой, и лишь страх за сестёр и отца отравленной иглой изводил его сердце.
* * *
Лязг открывающейся решëтки заставил Лидию вздрогнуть. Кравченко и двое полицаев бесцеремонно стащили её с нар и заставили подняться. Лида ожидала худшего: господи, изнасилования, не дай Бог, но его, к счастью, не произошло. А чистую смерть она готова была принять без оглядки.
Утром 26-го января девушку в сопровождении ещё нескольких пленников вывели во двор окружной жандармерии, усыпанный красно-белым снегом, провели перекличку, и, загнав обречëнных в грузовик, повезли в неизвестном направлении.
А накануне на рассвете Лида проснулась с чётким осознанием того, что этот день станет для неё последним. Замученная побоями и пытками, с обожжёнными руками и иссечённым плетьми телом, девушка всё-таки нашла в себе силы, чтобы оставить послание. Оно получилось коротким, но несло в себе мощную духовную силу. Лида знала, что его обязательно найдут и прочтут, когда прогонят омерзительную нечисть с русской земли, и оно будет служить следующим поколениям напоминанием о том, какой ценой их предкам досталась свобода. А для себя Лида хотела, чтоб это послание просто прочли родные, оставшиеся на свободе. Мама и младшая сестра в далёкой эвакуации, дорогая невестка с маленьким племянником – сыном Игоря, любимый человек… При упоминании его, сердце тяжело вздрогнуло. С началом войны он ушёл на фронт и с тех пор Лида не получила от него ни одного письма. Жив ли он? Где он и что с ним? Может, он тяжело ранен? Всё время, проведённое в застенках гестапо, девушка запрещала себе думать о нём, боясь, что любовь смягчит её, сделает слабой, а она должна была держаться, и быть непримиримой, и быть сильной, и вся гореть неугасимым пламенем возмездия.
«Не время думать о любви – время думать о долге!» – считала она.
Лида взяла в руки обрубок проржавевшего гвоздя и начала выводить на стене камеры послание: «Сегодняшний день, день моего двадцатилетия, отмечается тем, что я иду умирать за Родину, за Сталина!»
Она хотела добавить ещё что-нибудь, но гвоздь предательски выпал из ослабевшей обожжённой руки, а когда девушка собралась его искать, в камеру ворвались полицаи. К счастью, в утреннем полумраке они не заметили надписи.
* * *
По пути едкий дым постепенно начал заполнять наглухо закрытый кузов. Это был газваген – душегубка, специально придуманная немцами для того, чтобы тратить меньше времени на казни. Грузовик был сконструирован таким образом, что труба с выхлопными газами выводилась внутрь кузова. Пока душегубка доезжала до места казни, пленники успевали задохнуться. Палачам оставалось лишь скинуть трупы в яму или шурф шахты. Расстрельные команды радовались этому изобретению, будто дети новой игрушке, ведь так они вообще не тратили пули на унтерменшей.
Лëгкие словно обожгло кислотой. Из последних сил Лида искала хоть какую-то щель, через которую можно было глотнуть свежего воздуха, но газваген, как ковчег смертников, оказался запаян намертво. Приговорённые метались по его дну, корчились от боли. Белая пена с примесью крови сочилась из их раскрытых в ужасе ртов. В углу пожилая женщина с красными запавшими белками глаз, еле-еле шевелила губами. Лида бросилась к ней. Она, сама не зная зачем, подставила ухо к губам пленницы, чтобы услышать последнюю просьбу умирающей, но из горла женщины шёл один сип. Её сердце вскоре остановилось, но Лида, ещё не осознав этого, продолжала тормошить женщину за плечи, надеясь привести её в сознание.
Несколько мужчин из последних сил били в стены газвагена кулаками, пытались освободиться, но едкий яд быстро подтачивал их силы. В кромешном полумраке виделись Лиде их измождëнные силуэты, будто остовы неупокоенных призраков, которые уже не здесь, но ещё не там.
Солдаты СС ожидали увидеть в кузове двенадцать трупов унтерменшей, но вместо этого они увидели молодую женщину, которая не сломалась под изуверскими пытками нелюдей, женщину, которая бросила вызов жуткой машине Третьего рейха и, не смотря ни на что, осталась в живых.
Гауптштурмфюрер Мейер, руководивший расстрельной командой, был в бешенстве.
– Scheiße! Они все должьны были умерет! – в безумной злобе орал он, сотрясая кулаками
Рудольф просто не мог вынести её взгляда: изобличающего, раздевающего его до костей, отзеркаливающего всю его гнилую сущность.
Мейер грубо схватил полуживую девушку за волосы и потащил к шурфу. Он намеревался покончить с ней как можно скорее, лишь бы не видеть её разоблачающих глаз. Но его отвлекли, и он поспешил к штабной машине, чтобы разобраться с какими-то документами.
Лида с трудом поднялась на ноги. Она сильно кашляла. Холодный зимний воздух резал лëгкие, словно скальпелем, но Бабарицкая знала, что уйдëт непобеждëнной, как и десятки советских подпольщиков до неë – и это придавало ей сил.
Один ухмыляющийся полный гестаповец ткнул её прикладом автомата в спину и погнал к шурфу шахты номер двадцать три.
Лида обернулась и из последних сил влепила негодяю пощёчину. Нелюдь оскалился, свалил несчастную девушку в снег и начал избивать ногами. Бил по чëму попало, со звериной жестокостью, которая присуща лишь маньякам. Марионетки Шуцштаффеля и были самыми настоящими политическими маньяками: осатанелыми, обезличенными, зомбированными до крайней степени биороботами, не способными ни на что человеческое. Лицо Лидии залилось кровью. Как раз, когда она перестала подавать признаки жизни, подошёл Мейер и отчитал своего подчинëнного за самоуправство.
– Ладно. Считайте, что казнь уже свершилась. – Наконец, сказал он. – Сбрасывайте так.
Жирдяй потащил безвольное сломленное тело, оставляющее багровые разводы на снегу, к тëмному провалу в земную бездну. В девушке ещё теплилась жизнь, и она могла бы возродиться в тепле и заботе, как подбитый лютым морозом и воспрянувший вновь цветок, но нацисты для таких, как она, уготовили иную участь.
Лидия Бабарицкая ушла непобеждённой, ушла в день своего двадцатилетия. Она так и не пришла в сознание, и это забвение стало её наградой за стойкость и мужество.
Мейер исходил бессильной злобой. Как же ему хотелось, чтобы перед самой казнью девушка открыла глаза: Рудольф был точно уверен, что она неизбежно попросила бы пощады, и это потешило бы его изуродованное эго. Но этого не произошло, и Мейер не ощутил никакого душевного удовлетворения от свершившейся расправы. Обычно день для него проходил зря, если не удавалось никого убить. Тот морозный день 26-го января не стал исключением. Он прошёл совершенно зря!
V
Первое, что он увидел после тяжёлого пробуждения, была рука. Багрово-синяя, с проступившими сквозь кожу чëрными венами, – казалось, то была рука мертвеца. С такими увечьями она не могла принадлежать живому человеку. В ней не осталось ни одной целой кости. Кожа с запëкшейся на ней кровью сморщилась, ногти отвалились, а на бесчувственных кончиках пальцев стал образовываться странный белый налëт.
Дмитрий не сразу понял, что то была его собственная рука. Он воспринимал её как нечто чуждое, никогда ему не принадлежавшее. Рука не слушалась. И он начал ощупывать своё сильно исхудавшее тело здоровой ладонью. Оно тоже казалось ему чужим. Слишком тощим. Он не мог так выглядеть. Это был точно не он. Но тогда кто?
