Время бабочек

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)
Литературно-художественное издание
Главный редактор: Яна Грецова
Заместитель главного редактора: Дарья Башкова
Руководитель проекта: Елена Холодова
Арт-директор: Юрий Буга
Дизайнер: Денис Изотов
Редактор: Ирина Натфуллина
Корректоры: Мария Стимбирис, Марина Угальская
Верстка: Кирилл Свищёв
Разработка дизайн-системы и стандартов стиля DesignWorkout®
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© 1994 by Julia Alvarez
Published by permission of the author and her literary agents, Stuart Bernstein Representation for Artists (USA) via Igor Korzhenevskiy of Alexander Korzhenevski Agency (Russia)
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2025
Настоящее художественное произведение основано на исторических фактах, о которых автор рассказывает в послесловии.
Как и в других произведениях художественной литературы, наблюдения и выводы здесь основаны на реальном опыте, однако все имена, персонажи, места и события либо являются плодом воображения автора, либо используются в художественных целях.
Посвящается Деде
Памяти
ПАТРИЯ МЕРСЕДЕС МИРАБАЛЬ
27 февраля 1924 г. – 25 ноября 1960 г.
МИНЕРВА МИРАБАЛЬ
12 марта 1926 г. – 25 ноября 1960 г.
МАРИЯ ТЕРЕСА МИРАБАЛЬ
15 октября 1935 г. – 25 ноября 1960 г.
РУФИНО ДЕ ЛА КРУС
16 ноября 1923 г. – 25 ноября 1960 г.
I
1938–1946 годы
Глава 1
Деде
Деде обрезает сухие ветки с куста стрелиции, выглядывая из-за него каждый раз, когда слышит шум проезжающей машины. Никогда в жизни эта дамочка не найдет старый дом за высокой живой изгородью из гибискуса на повороте грунтовой дороги! Кто угодно, только не доминиканка-гринго[1], которая разъезжает в арендованной машине, ориентируясь по карте и спрашивая у прохожих названия улиц.
Она позвонила сегодня утром, когда Деде была в своем небольшом музее. Дамочка интересовалась: можно ли ей приехать и поговорить с Деде о сестрах Мирабаль? Сама она родилась в Доминикане, но много лет живет в Штатах, поэтому извиняется за плохой испанский. О сестрах Мирабаль там совсем ничего не знают, и ей от этого очень горько, мол, попросту преступно их забывать, ведь они настоящие героини подполья, и всё такое.
Бог ты мой, – думает Деде, – неужели опять? Теперь, спустя тридцать четыре года после трагедии, ее уже почти не тревожили мемориальными торжествами, интервью и вручением посмертных наград, и она снова могла день за днем заниматься своими делами. Ей пришлось смириться только с ноябрьской суетой. Каждый год с приближением 25 ноября сюда неизменно съезжались телевизионщики, Деде всенепременно давала очередное интервью, а потом обязательно устраивала памятный вечер в музее, где собирались делегации из самых разных стран, вплоть до Перу и Парагвая, – настоящее испытание, ведь каждый раз нужно готовить целые горы канапе, а племянники и племянницы вовсе не спешат приехать пораньше, чтобы ей помочь. Но сейчас-то март! ¡Maria Santísima![2] Неужели она не имеет права пожить спокойно еще семь месяцев?
– Давайте сегодня после обеда? Вечером у меня дела, – врет Деде женщине в трубке. Но это вынужденная ложь. Иначе они повадятся ездить к ней без конца и края, задавая самые бесцеремонные вопросы.
На другом конце провода, как из пулемета, раздается целая очередь благодарностей, и Деде невольно улыбается от того, какую чепуху ее собеседница городит на испанском.
– Я так скомпрометирована, – говорит она, – открытостью ваших теплых манер! Скажите, если я поеду из Сантьяго, мне нужно пропустить поворот на Сальседо?
– Exactamente[3]. А как доберетесь до большой мексиканской оливы, поверните налево.
– Большая… мексиканская… олива, – повторяет женщина. Она что, все это записывает? – Повернуть налево… А как улица называется?
– Просто дорога налево от оливы. Мы тут никак улицы не называем, – говорит Деде, принимаясь машинально что-то выводить на оборотной стороне конверта у музейного телефона, чтобы сдержать нетерпение. У нее получается развесистое, усыпанное цветами дерево с ветками на клапане конверта. – Видите ли, большинство местных campesinos[4] не умеют читать, так что никому не будет никакой пользы, если мы начнем давать улицам названия.
Женщина в трубке смущенно смеется.
– Да-да, я понимаю. Вы, наверное, думаете, что у меня не все по домам. Tan afuera de la cosa[5].
Деде прикусывает губу.
– Ну что вы, вовсе нет, – снова лукавит она. – Увидимся после обеда.
– Примерно в котором часу? – не унимается дамочка.
Ну, конечно. Гринго жить не могут без точного времени. Но как определить точное время для удачного момента?
– В любое время после трех, может, в полчетвертого или около четырех.
– По доминиканскому времени, да? – шутит женщина.
– ¡Exactamente!
Наконец-то, дамочка начинает догадываться, как здесь делаются дела. Положив трубку, Деде продолжает рисовать корни мексиканской оливы, затушевывает ветки, а потом несколько раз открывает и закрывает клапан конверта, с интересом наблюдая, как дерево распадается на части и вновь складывается воедино.
Деде с удивлением слышит, как по радио на летней кухне передают время: сейчас всего три часа. Она начала с нетерпением ждать встречи сразу после обеда, тщательно прибирая участок сада, который будет виден американке с galería[6]. Вот потому-то Деде и недолюбливает эти бесконечные интервью. Сама того не замечая, она каждый раз начинает приукрашать свою жизнь, будто какой-то выставочный экспонат, аккуратно подписанный для тех, кто умеет читать: «Сестра, которая выжила».
Обычно, если она все делает как надо – подает лимонад из плодов посаженного Патрией дерева, проводит короткую экскурсию по дому, в котором они с сестрами выросли, – гости уходят вполне довольными, не задавая острых вопросов, из-за которых Деде каждый раз на целые недели проваливается в воспоминания, пытаясь найти ответ. Ведь все они – в той или иной форме – об одном и том же: почему в живых осталась именно она?
Деде склоняется над своей особой гордостью, орхидеей-бабочкой, которую контрабандой привезла с Гавайских островов пару лет назад. Три года подряд она выигрывала приз – заграничную поездку – как лучший агент страховой компании. Ее племянница Мину не упускала случая напомнить, насколько иронична «новая» профессия Деде, которую та освоила лет десять назад, сразу после развода. Теперь она стала в компании главным продавцом страхования жизни. Ничего не поделаешь, каждый хочет купить страховой полис именно у той женщины, которая чудом выжила, когда три ее сестры погибли.
Громко хлопает дверца машины, Деде вздрагивает. Переведя дух, она обнаруживает, что случайно срезала свою трофейную орхидею-бабочку. Она поднимает упавший цветок и, нахмурившись, подрезает стебель. Возможно, это единственный способ оплакивать большие потери – пить печаль небольшими глотками, понемногу, по чуть-чуть.
Но ей-богу, этой дамочке стоило бы потише хлопать дверцей. Могла бы и пощадить нервы пожилой женщины. И это ведь не только ко мне относится, думает Деде. Любой доминиканец ее поколения подпрыгнул бы от такого оружейного хлопка.
Деде быстро показывает гостье дом: это спальня Патрии и ее, Деде, но в основном ее, поскольку Патрия рано выскочила замуж; здесь комнаты Минервы и Марии Тересы; тут спальня мамы. Еще одну спальню, о которой она не упоминает, занимал отец, с тех пор как они с мамой перестали спать вместе. На стене висят три милые старые фотографии девочек, которые теперь каждый ноябрь красуются на огромных постерах, превращая карточки из семейного фотоальбома в изображения каких-то знаменитостей, совсем не похожих на ее сестер.
На столике под фотографиями Деде поставила в вазу шелковую орхидею. Ее все еще мучает совесть из-за того, что она не продолжает мамину традицию каждый день приносить в дом свежие цветы для девочек. По правде говоря, ей совсем не до этого: все время отнимают работа, музей, домашние дела. Невозможно быть современной женщиной и поддерживать сентиментальные привычки прошлого. Да и для кого теперь приносить в дом свежие орхидеи? Деде поднимает взгляд на молодые лица и понимает, что если и скучает, то больше всего – по себе в этом возрасте.
Интервьюерша останавливается перед портретами, и Деде ждет, когда она спросит, кто есть кто или сколько им здесь лет: она столько раз отвечала на эти вопросы, что ответы так и норовят сорваться с языка. Но вместо этого худая как щепка дамочка спрашивает:
– А где же вы?
Деде смущенно улыбается: гостья будто прочитала ее тайные мысли.
– Здесь у меня только девочки, – говорит она. За спиной у женщины она видит, что оставила дверь в свою теперешнюю комнату приоткрытой и в проеме видна ее ночная рубашка, небрежно брошенная на кровать. Деде корит себя, что не прошлась по всему дому и не позакрывала все двери.
– Нет, в смысле, какая вы по старшинству: младше всех, старше или где-то посередине?
Так, то есть дамочка не прочитала ни одной из кучи бесконечных статей и биографий. Деде вздыхает с облегчением. Это значит, что они могут провести время за разговорами о самых простых вещах, создающих иллюзию, что у нее была обыкновенная семья, спокойное течение жизни которой нарушали разве что дни рождения, свадьбы да появление младенцев на свет.
Деде называет сестер по старшинству.
– Такие близкие по возрасту, – роняет женщина очередную неуклюжую фразу.
Деде кивает.
– Первые три из нас родились буквально друг за другом, но, знаете, при этом мы были очень разными.
– Правда? – удивляется женщина.
– Да, совсем разными. Минерва вечно норовила со всеми разобраться, кто прав, кто виноват. – Деде ловит себя на том, что разговаривает с портретом Минервы, будто назначая ей какую-то роль, ограничивая ее личность горсткой определений: красивая, умная, великодушная Минерва. – А Мария Тереса, ay Dios[7], – вздыхает Деде и продолжает дрогнувшим голосом: – Она была совсем еще девочкой, когда умерла, pobrecita[8], ей едва двадцать пять стукнуло. – Переходя к последней фотографии, Деде поправляет рамку. – А для милой Патрии самым главным в жизни всегда была религия.
– Всегда? – переспрашивает гостья с еле заметной тенью недоверия в голосе.
– Всегда, – твердо повторяет Деде, привыкшая к устоявшемуся, однообразному языку интервьюеров и прочих исследователей истории ее сестер. – Ну или почти всегда.
Она ведет женщину из дома в галерею, где стоят кресла-качалки. Под гнутой ножкой одного из них безмятежно спит котенок, Деде прогоняет его.
– Так что же вы хотели узнать? – спрашивает она без лишних церемоний, но, заметив, что прямолинейность вопроса застает женщину врасплох, тут же добавляет: – Просто там столько всего можно рассказать.
Женщина, улыбаясь, отвечает:
– Расскажите мне всё!
Деде поглядывает на часы, вежливо напоминая гостье, что время ее визита ограничено.
– Есть масса книг и статей. Я могу попросить Тоно из музея показать вам письма и дневники.
– Это было бы здорово, – говорит женщина, не отрывая глаз от орхидеи, которую Деде все еще держит в руке. Очевидно, посетительнице нужно нечто большее. Она застенчиво поднимает глаза.
– Послушайте, с вами так легко разговаривать. Вы такая открытая и неунывающая! Как вам удается не позволять такой ужасной трагедии завладеть собой? Не уверена, что правильно выражаюсь…
Деде вздыхает. Нет, дамочка выразилась вполне себе правильно. Деде вспоминает, как читала в салоне красоты журнальную статью, написанную еврейкой, пережившей концлагерь.
– Дело в том, что у нас было много-много счастливых лет. Я их помню. Пытаюсь, во всяком случае. И постоянно твержу себе: Деде, думай о хорошем! Моя племянница Мину считает, что я занимаюсь трансцендентальной медитацией – она на таких курсах училась в столице. Так вот, я себе говорю: Деде, в твоей памяти есть такой-то день – и проживаю его вновь и вновь, будто проигрываю на повторе счастливые моменты в голове. Это такое мое кино – видите, у меня и телевизора нет!
– И что, получается?
– Конечно! – решительно восклицает Деде. А когда не получается, Мину считает, что она, Деде, застревает на чем-то плохом. Но зачем об этом говорить?
– Расскажите мне об одном из таких моментов, – просит женщина, и ее лицо озаряется отчаянным любопытством. Она тут же прячет взгляд, чтобы это скрыть.
Деде медлит в нерешительности, но ее мысли уже уносятся в прошлое, год за годом, год за годом, вплоть до того момента, который она закрепила в памяти как начало.
Деде вспоминает ясную лунную ночь накануне того, как наступило будущее. В прохладной темноте они сидят в креслах-качалках под мексиканской оливой во дворе дома и рассказывают друг другу истории, попивая сок гуанабаны. Мама всегда говорила, что он полезен для нервов.
Все в сборе: мама, папа, Патрия, Деде, Минерва, Мария Тереса. Пиф-паф, пиф-паф, – папа любит складывать из пальцев пистолет и в шутку направлять его на каждую из них, делая вид, будто стреляет, в знак того, что не особо гордится их зачатием. Три девчонки, родившиеся с разницей в год! А потом, девять лет спустя – Мария Тереса, его последняя отчаянная попытка зачать мальчика – и тоже неудачная.
У папы на ногах тапочки, он сидит, закинув ногу на ногу. Время от времени Деде слышит, как бутылка рома со звоном ударяется о край его стакана.
Нередко в такие вечера из темноты к ним обращается робкий голос, рассыпаясь в извинениях, и тот вечер не исключение. Не будут ли они так добры и не одолжат ли таблетку calmante[9] для захворавшего ребенка? И не угостят ли табаком утомленного старика, что целый день перетирал юкку?
Отец встает, слегка покачиваясь от выпивки и усталости, и открывает магазин. Сосед уходит восвояси с лекарством, парой сигар и горсткой леденцов для крестников. Деде говорит отцу, что никак не возьмет в толк, отчего у них так хорошо идут дела, если он вечно все раздает направо и налево. Но отец лишь кладет руку ей на плечи и говорит:
– Ай, Деде, вот для этого я тебя и родил. Каждой мягкой ноге нужна твердая туфля. – И добавляет со смехом: – Она еще всех нас похоронит в шелках и перьях! – Деде снова слышит, как бутылка ударяется о стакан. – Да, точно, быть нашей Деде главной богачкой в семье.
– А мне, папа, мне кем быть? – Мария Тереса подает свой детский голосок, чтобы ее тоже непременно не забыли взять с собой в будущее.
– А ты, mi ñapita[10], ты будешь нашей кокеткой. Из-за тебя куча мужиков будет… – Мама издает свой фирменный кашель «следи-за-языком». – …Будет слюнки пускать.
Мария Тереса тяжело вздыхает. В свои восемь лет, в клетчатой блузке и с длинными косичками, единственное, чего хочет девочка от будущего, – чтобы у нее самой текли слюнки от конфет и подарков в больших коробках, в которых что-то заманчиво гремит, если их потрясти.
– А как же я, папа? – спокойным голосом спрашивает Патрия. Сложно сейчас представить Патрию незамужней и без ребенка на коленях, но память Деде уже начала играть с прошлым. Той ясной прохладной ночью, накануне того, как наступило будущее, она рассадила их всех, как кукол: мама, папа и четыре милых девочки, никого лишнего, все пока в сборе.
Папа призывает маму помочь ему. Особенно – хоть он этого и не говорит – если она сомневается в его способности к предсказаниям после нескольких стаканов рома.
– Ну, мамочка, что скажешь о нашей Патрии?
– Ты прекрасно знаешь, Энрике, я в это не верю, – бесстрастно произносит мама. – Падре Игнасио считает, что предсказания для тех, кто не верит в Бога. – В тоне матери Деде уже слышит, как они с отцом отдаляются друг от друга. Оглядываясь назад, она думает: ай, мама, ослабь свои строгие заповеди хоть чуть-чуть. Пора бы уже усвоить христианскую математику: отдаешь совсем немного, а получаешь обратно сторицей. Но вспоминая о своем собственном разводе, Деде признает, что эта математика работает не всегда. Если помножить на ноль, получишь ноль плюс тысячу душевных терзаний.
– Я тоже не верю в предсказания, – скороговоркой выпаливает Патрия. Эта сестрица всегда была такой же религиозной, как мама. – Но папа вовсе не предсказывает судьбу.
Минерва горячо соглашается.
– Вот именно! Папа просто верует в то, что считает нашими сильными сторонами. – Она особо выделяет глагол «верует», будто отец как благочестивый христианин просто волнуется о будущем своих дочерей. – Так ведь, папа?
– Sí, señorita[11], – невнятно произносит папа с отрыжкой. Пора бы уже всем возвращаться в дом.
– А еще, – добавляет Минерва, – падре Игнасио осуждает предсказания, только если человек считает, что ему дано знать то, что известно одному лишь Богу.
Этой девчонке палец в рот не клади.
– Кто-то возомнил себя самым умным, – отрывисто говорит мама.
Мария Тереса защищает обожаемую старшую сестру:
– Но это же совсем не грех, мама. Берто и Рауль привезли из Нью-Йорка одну игру. Падре Игнасио с нами в нее играл. Это такая доска с буквами и специальным стеклышком: ты его двигаешь – и оно предсказывает будущее!
Все смеются, даже мама, потому что голосок Марии Тересы умилительно срывается от волнения. Малышка внезапно замолкает, надув губы. Ее чувства так легко ранить. Минерва подбадривает ее, и она продолжает тоненьким голоском.
– Я спросила у говорящей доски, кем я стану, когда вырасту, и она ответила: юристом.
На этот раз все сдерживают смех, хоть Мария Тереса, как попугайчик, повторяет планы старшей сестры: Минерва многие годы с пылом твердит, что хочет поступить на юридический факультет.
– Ай, Dios mío[12], опять двадцать пять, – вздыхает мама, но игривость возвращается в ее голос. – Только этого нам не хватало, юбки в суде!
– Да, и это именно то, чего не хватает нашей стране. – В голосе Минервы звучит стальная уверенность, которая появляется всякий раз, когда она говорит о политике – а в последнее время она говорит об этом постоянно. Мама считает, что она слишком много общается с этой девчонкой, Перосо. – Настало время, когда мы, женщины, получили голос в управлении страной.
– Ага, вы и Трухильо, – говорит папа чуть громче, чем следовало, и в эту ясную мирную ночь каждый из них погружается в свои мысли. Внезапно темнота заполняется шпионами, которым платят за то, чтобы подслушивать и докладывать в службу безопасности: дон Энрике утверждает, что Трухильо нужна помощь в управлении страной. Дочь дона Энрике заявляет, что пришло время женщинам взять управление в свои руки. Слова повторяют, слова искажают, слова воспроизводят те, кто мог затаить на них обиду, слова сшивают с другими словами, до тех пор, пока не образуется саван, под которым будут похоронены сестры, когда их тела найдут в канаве с отрезанными языками – за то, что слишком много говорили.
Вдруг тишину нарушают крупные капли дождя, хотя ночь по-прежнему ясна, как колокольный звон, – все начинают суетиться, спешно собирая напитки и пледы с кресел-качалок, которые позже занесет в дом кто-нибудь из работников. Мария Тереса визжит, наступив на камень.
– Я подумала, это el cuco![13] – голосит она.
Когда Деде помогает отцу подняться по лестнице галереи, до нее доходит, что единственным будущим, которое он действительно предсказал, было ее будущее. Марию Тересу он просто дразнил, а до Минервы и Патрии так и не добрался из-за неодобрения мамы. У Деде по спине пробегает холодок, и она чувствует всем существом: будущее начинается прямо сейчас. Совсем скоро оно закончится и станет прошлым, и она отчаянно не желает быть единственной, кто останется, чтобы рассказать их историю.
Глава 2
Минерва
Заморочки
1938 год
Я не знаю, кто уговорил папу отправить нас в школу. Кажется, это было бы под силу разве что ангелу, который явился Деве Марии и сообщил, что она беременна Богом, да так, что она еще и возрадовалась благой вести.
Нам всем четверым приходилось просить разрешение буквально на всё: отправиться в поля поглазеть, как зреет табак; пойти в лагуну помочить ноги в воде в жаркий день; погладить лошадей у магазина, пока покупатели грузят припасы на телеги.
Иногда, наблюдая за кроликами в загонах, я думала: а ведь я ничем не отличаюсь от вас, бедняжки. Однажды я открыла клетку и выпустила одну маленькую крольчиху на свободу. Я даже легонько шлепнула ее, чтобы она убежала.
Но она не тронулась с места! Она привыкла к своему загончику. Тогда я снова шлепнула ее, и еще, и еще, с каждым разом все сильнее, пока она не начала хныкать, как испуганный ребенок. Я заставляла ее стать свободной, а ей было больно.
Глупая зайка, подумалось мне. Я совсем не такая, как ты.
Все началось с того, что Патрия решила уйти в монастырь. Мама была обеими руками за то, чтобы в семье хоть кто-то ударился в религию, но папа этот план совсем не одобрял. Он не раз говорил, что для Патрии податься в монахини – значит загубить такую симпатичную мордашку. При маме он сказал это лишь однажды, но при мне повторял постоянно.
Только в конце концов папа сдался на уговоры мамы. Он рассудил, что Патрия может поступить в католическую школу при монастыре, если там учат не только тому, как стать монахиней. Мама согласилась.
Когда Патрии пришло время отправляться в Школу Непорочного Зачатия, я спросила папу, можно ли мне поехать с ней. Мне казалось очень почетным сопровождать старшую сестру, которая уже стала взрослой сеньоритой (а она к тому времени уже подробно рассказала мне, как девочки становятся сеньоритами).
В ответ папа рассмеялся, и в его глазах блеснула искра гордости за меня. Все вокруг твердили, что я была его любимицей. Не знаю почему, ведь я, как раз наоборот, всегда ему противоречила. Он усадил меня к себе на колени и спросил:
– А тебя кто будет сопровождать?
– Деде, – без раздумий ответила я, чтобы мы могли поехать все втроем. У папы вытянулось лицо.
– Как же я буду жить, если все мои цыплятки уедут?
Я подумала, что он шутит, но его глаза смотрели серьезно.
– Папа, – сказала я деловым тоном, – тебе все равно пора привыкать. Через несколько лет мы все выйдем замуж и уедем.
Много дней он припоминал мне эту фразу, печально качая головой и вздыхая:
– Дочка – это иголка в сердце.
Маме не нравилось, когда он так говорил. В этой фразе ей слышался упрек за то, что их единственный сын умер через неделю после рождения. А три года назад вместо мальчика родилась Мария Тереса.
Как бы там ни было, мама не считала такой уж плохой идеей отправить в монастырскую школу всех нас троих.
– Энрике, девочкам нужно учиться. Ты посмотри на нас! – Мама никогда в этом не признавалась, но я подозревала, что она даже читать не умела.
– А что с нами не так? – удивлялся папа, показывая за окно, где целая вереница повозок ждала погрузки товаров с его складов. За последние несколько лет папа заработал на своем ранчо кучу денег. У нас появилось кое-какое положение в обществе. И, как считала мама, теперь вдобавок к состоянию нам требовалось еще и получить образование.
Папа снова сдался, но только при условии, что одна из нас останется помогать ему с магазином. Что бы ни предложила мама, ему всегда нужно было добавить небольшое дополнение от себя. Мама говорила, что ему обязательно надо на все наклеить свою марку, чтобы никто не мог сказать, что Энрике Мирабаль в своей семье зря носит штаны.
Я прекрасно понимала, к чему клонит папа. Когда он спросил, кто из нас станет его маленькой помощницей, то сразу посмотрел на меня.
Не сказав ни слова, я продолжала внимательно изучать пол, будто на его досках были мелом нацарапаны школьные уроки. Но мне не стоило беспокоиться: в таких случаях всегда подавала голос наша маленькая мисс Улыбка – Деде.
– Папа, я останусь и буду тебе помогать.
Тот удивился, потому что Деде была старше меня на год. По логике ехать следовало ей и Патрии. Но потом он передумал и разрешил Деде к нам присоединиться. Так и решили: в Школу Непорочного Зачатия отправлялись все трое. Мы с Патрией должны были приступить к учебе осенью, а Деде – в январе, поскольку папа хотел, чтобы эта всезнайка помогла ему с бухгалтерией во время хлопотного сезона сбора урожая.
Вот так и началось мое освобождение. Я имею в виду не только то, что я отправилась в школу-пансион на поезде с полным чемоданом новых вещей. Я скорее говорю о внутреннем освобождении: я оказалась в Школе Непорочного Зачатия, встретила Синиту, узнала, что случилось с Линой, и до меня наконец дошло, что я всего лишь покинула маленькую клетку, чтобы попасть в большую, размером со всю нашу страну.
Впервые я увидела Синиту в монастырской приемной, где сестра Асунсьон приветствовала новых учениц и их мам. Это была худенькая девочка с кислым выражением лица и нескладно торчащими локтями. Она сидела в приемной совсем одна и была одета во все черное, что выглядело довольно странно, поскольку большинство детей не облачаются в траур, пока им не исполнится по крайней мере пятнадцать. Девчонка точно не выглядела старше меня, а мне было всего двенадцать. Впрочем, в тот момент я бы поспорила с любым, кто сказал бы мне, что я еще ребенок.
Я наблюдала за ней. Похоже, любезные беседы в приемной монастыря навевали на нее не меньшую скуку, чем на меня. Слушая бесконечные комплименты матерей в адрес чужих дочерей и их лепет на хорошем испанском в ответ на вопросы сестер Ордена Матери Милосердия, я хотела хорошенько отряхнуть мозги от толстого слоя пудры. Но где мать этой девочки? Мне было жутко любопытно. Она сидела одна, разглядывая всех вокруг с таким видом, что, казалось, если спросить у нее, где ее мать, она тут же учинит драку. Впрочем, от меня не укрылось, что она ерзает на стуле, пряча под себя ладони, и покусывает нижнюю губу, чтобы не заплакать. Ремешки на ее туфлях кто-то обрезал, чтобы они выглядели как балетки, но на самом деле выглядели они лишь изрядно поношенными.
Встав с места, я притворилась, что изучаю картины на стенах, как ярая поклонница религиозного искусства. Добравшись до изображения Матери Милосердия прямо над головой Синиты, я нащупала в кармане и вытащила пуговицу, которую нашла в поезде накануне. Она сверкала как бриллиант, и сзади у нее имелась небольшая дырочка, в которую можно было продеть ленту, чтобы носить на шее, как элегантное колье-чокер. Я так делать ни за что не стала бы, но прекрасно понимала, что эта вещица позволит заключить выгодную сделку с тем, кому такие вещи по душе.
Я протянула пуговицу девочке, не зная, что сказать, и, вероятно, это все равно не помогло бы. Она взяла пуговицу, покрутила в руке и положила ее обратно мне на ладонь.
– Мне не нужна твоя милостыня.
У меня внутри все сжалось от возмущения.
– Это просто пуговица. В знак дружбы.
Она на мгновение задержала на мне взгляд – оценивающий взгляд человека, который ни в ком не может быть уверен, – и спросила с ухмылкой, будто мы уже были подружками и могли подтрунивать друг над другом:
– А сразу не могла сказать?
– Ну вот, говорю, – ответила я. Разжав ладонь, я снова протянула ей пуговицу. На этот раз она ее взяла.
После того как мамы уехали, мы встали в очередь, пережидая, пока сестры составляли опись вещей из наших чемоданов. Я заметила, что, вдобавок к отсутствию мамы, у Синиты и вещей с собой было совсем немного. Все ее пожитки были завязаны в узел, и, когда сестра Милагрос вносила их в опись, они заняли всего пару строчек: три смены белья, четыре пары носков, щетка и расческа, полотенце и ночная рубашка. Синита показала сестре Милагрос блестящую пуговицу, но та сказала, что ее записывать не обязательно. Тут по очереди пробежал шепоток:
– Она по программе малоимущих.
– И что с того? – с вызовом спросила я у смешливой девчонки с кудряшками, мелкими как икота, которая прошептала мне это на ухо. Она тут же прикусила язык. Про себя я обрадовалась еще больше, что подарила Сините пуговицу.
Когда списки были составлены, нас отвели в зал собраний и наговорили нам кучу приветствий и напутствий. Потом сестра Милагрос, в ведении которой находились девочки десяти–двенадцати лет, отвела нашу небольшую группу вверх по лестнице, в большой дормиторий, где нам предстояло спать всем вместе. Кровати стояли почти вплотную друг к другу и были завешены москитными сетками. Казалось, что спальня наполнена целым выводком невест, и каждая спряталась под свадебной фатой.
Сестра Милагрос сказала, что пора распределить среди нас кровати согласно нашим фамилиям в алфавитном порядке. Тут Синита подняла руку и спросила, можно ли ей занять кровать по соседству с моей. Сестра Милагрос помедлила, но потом ее взгляд потеплел. «Конечно», – сказала она. Но когда другие девочки попросили ее о том же, она им отказала. Тогда подала голос я:
– Мне кажется, несправедливо, что вы сделали исключение только для нас.
Сестра Милагрос удивленно подняла брови. Я подумала, раз она монашка и все такое, ей не слишком часто приходилось слышать, что такое хорошо и что такое плохо. А еще до меня вдруг дошло, что эта пухленькая маленькая монахиня с парой седых прядей, выбившихся из-под чепца, вовсе не мама или папа, с которыми можно было спорить сколько душе угодно. Я собралась уже было извиниться, но сестра Милагрос просто улыбнулась своей щербатой улыбкой и сказала:
– Ну ладно, разрешаю всем выбрать себе кровати. Но при первых же признаках любых споров, – несколько девочек уже бросились к лучшим кроватям у окна и спорили, кто оказался там первым, – мы вернемся к алфавитному порядку. Это ясно?
– Да, сестра Милагрос, – хором ответили мы.
Она подошла ко мне и взяла мое лицо в ладони.
– Как тебя зовут? – спросила она.
Я назвала ей свое имя, и она повторила за мной несколько раз, будто пробуя его на вкус. Потом она улыбнулась, будто этот вкус ей понравился, бросила взгляд на Синиту, к которой все здесь, похоже, были неравнодушны, и сказала:
– Позаботься о нашей дорогой Сините.
– Хорошо, – сказала я, вытянувшись по струнке, как будто мне давали важное задание. В итоге так оно и вышло.
Несколько дней спустя сестра Милагрос собрала всю нашу группу для разговора. О личной гигиене, как она сказала. Я сразу поняла, что речь пойдет о самых интересных вещах, описанных самым неинтересным образом.
В первую очередь она рассказала о неприятных ночных происшествиях. Если кому-то из нас понадобится чистая простыня, мы должны тут же подойти к ней. Лучший способ предотвратить неприятности – обязательно навестить ночной горшок перед тем, как отправляться в постель. Есть вопросы?
Ни одного.
Потом на ее лице появилось застенчивое выражение. Вполне вероятно, мол, некоторые из вас в этом году станут девушками. Дав самое запутанное объяснение, что да почему, она подытожила: как только у нас начнутся эти заморочки, мы должны сразу подойти к ней. В этот раз она не спросила, есть ли у нас вопросы.
Меня так и подмывало самой все ей объяснить, самыми простыми словами, как в свое время мне объяснила Патрия. Но я догадывалась, что в первую же неделю пребывания в школе не стоит дважды испытывать удачу.
Когда сестра Милагрос ушла, Синита спросила меня, что за ерунду она несла. Я посмотрела на нее с удивлением. Приезжает, значит, такая вся разодетая в черное, как взрослая, и не знает таких простых вещей. Я тут же выложила все, что знала о месячных, и как между ног появляются дети. Синита слушала, открыв рот, потом горячо поблагодарила и сказала, что в ответ может раскрыть мне тайну Трухильо.
– Что еще за тайна? – спросила я. Мне казалось, что Патрия уже рассказала мне все секреты.
– Позже узнаешь, – ответила Синита, оглянувшись по сторонам.
Прошла пара недель, прежде чем Синита поделилась, наконец, своим секретом. К тому времени я уже забыла о нем или, может, просто выкинула его из головы, инстинктивно опасаясь того, что могу узнать. Мы все время были заняты уроками и общением с новыми друзьями. Почти каждую ночь кто-то из девочек приходил к нам в гости под москитные сетки или мы наносили им ответный визит. К нам с Синитой зачастили две девочки, Лурдес и Эльса, и очень скоро мы вчетвером стали неразлучны. У каждой из нас были свои особенности: Синита из малоимущих, и это было заметно; Лурдес – толстушка, хотя, когда она спрашивала, не толстая ли она (а спрашивала она часто), как настоящие подруги мы называли ее прелестно пухленькой; Эльса очень хорошенькая, но как будто сама удивлялась этому факту и постоянно хотела всем это доказать. Что касается меня, я просто не умела держать язык за зубами, когда мне было что сказать.
В ту ночь, когда Синита рассказала мне тайну Трухильо, я не могла уснуть. Весь день перед этим у меня болел живот, но я так ничего и не сказала сестре Милагрос. Я боялась, что она запрет меня в больничной палате и мне придется лежать прикованной к постели, слушая, как сестра Консуэло читает новены[14] для больных и умирающих. А еще, если бы о болезни узнал папа, он забрал бы меня домой и держал там взаперти и я умерла бы от скуки.
Я лежала на спине, таращась на белый венец москитной сетки, и гадала, кто еще из девочек не спит. Тут в соседней кровати начала тихонько плакать Синита, так тихо, будто не хотела, чтобы ее кто-нибудь услышал. Я немного подождала, но она все не прекращала. Наконец я вылезла из постели и подняла ее сетку.
– Что случилось? – прошептала я.
Прежде чем ответить, ей потребовалось время, чтобы немного успокоиться.
– Это из-за Хосе-Луиса.
– Из-за брата? – Всем девочкам было известно, что брат Синиты умер совсем недавно, летом. Потому Синита и была одета во все черное в тот первый день в школе.
Из-за рыданий она начала содрогаться всем телом. Я залезла к ней под одеяло и стала гладить ее по голове, как делала мама, когда у меня была температура.
– Расскажи мне, Синита, тебе станет легче.
– Я боюсь, – прошептала она. – Нас всех могут убить. Это и есть тайна Трухильо.
Никому и никогда не стоило мне говорить, что мне нельзя знать то, что мне нужно было знать. Я тут же напомнила ей:
– Да брось, Синита. Я же тебе рассказала, откуда берутся дети.
Ее пришлось еще немного поуговаривать, но в конце концов она сдалась.
Она рассказала о себе такие вещи, о которых я даже не подозревала. Я думала, что она всегда была бедной, но оказалось, что ее семья раньше была богатой и влиятельной. Три ее дяди даже были друзьями Трухильо. Но они отвернулись от него, когда узнали, что он делает нечто ужасное.
– Нечто ужасное? – переспросила я. – Трухильо делает нечто ужасное?
Для меня эта новость была равносильна тому, что Иисус ударил младенца или что наша Пресвятая Богородица не зачала Его непорочным зачатием.
– Этого не может быть, – сказала я, но почувствовала, как глубоко внутри появилось сомнение, словно трещина на фарфоровой чашке.
– Подожди, – прошептала Синита, в темноте закрывая мне рот тонкими пальцами. – Дай договорить. Узнав об этом, мои дяди планировали сделать что-то с Трухильо, но на них кто-то донес, и всех троих застрелили прямо на месте. – Синита сделала глубокий вдох, будто собираясь задуть все свечи на именинном торте своей бабушки.
– Но что такого ужасного делал Трухильо, что они решили его убить? – снова спросила я. Это никак не укладывалось у меня в голове. У нас дома портрет Трухильо висел на стене рядом с изображением Господа нашего Иисуса в окружении целого стада милых ягнят.
Синита рассказала мне все, что знала. Когда она договорила, меня трясло как осиновый лист.
По словам Синиты, Трухильо стал президентом довольно хитрым способом. Сначала он занимал одну из армейских должностей, и долгое время все, кто стоял на служебной лестнице выше него, просто пропадали, пока над ним не остался только глава вооруженных сил.
Этот человек, генерал-главнокомандующий, влюбился в чужую жену. К тому времени Трухильо стал его другом, и тот поделился с ним этим секретом. Муж той женщины был очень ревнивым человеком. Трухильо с ним тоже подружился.
Однажды генерал рассказал Трухильо, что назначил свидание этой женщине той же ночью под мостом в Сантьяго, где люди встречаются, чтобы заниматься всякими нехорошими вещами. А Трухильо пошел и рассказал об этом ее мужу. Тот дождался под мостом свою жену с генералом и застрелил их обоих насмерть.
Очень скоро после этого Трухильо стал главнокомандующим армии.
– Но, может, Трухильо действительно считал, что генерал поступил плохо, связавшись с чужой женой, – выступила я в его защиту.
Синита вздохнула.
– Погоди, – сказала она, – не спеши делать выводы.
После того как Трухильо возглавил армию, он начал общаться с людьми, которым не нравился старый президент. Однажды ночью эти люди окружили президентский дворец и заявили старому президенту, что он должен покинуть пост. Тот лишь рассмеялся в ответ и послал людей за своим другом, главнокомандующим армии. Но генерал Трухильо все не появлялся и не появлялся. Очень скоро старый президент стал бывшим президентом и улетел на самолете в Пуэрто-Рико. А потом, к удивлению даже тех, кто помогал свергнуть старого президента, Трухильо объявил себя новым президентом.
– И никто не сказал ему, что это неправильно? – спросила я, думая, что я поступила бы именно так.
– Всем, кто осмелился открыть рот, не суждено было прожить долгую жизнь, – ответила Синита. – Как моим дядям, о которых я рассказала. Потом еще двум моим дядям, а потом и моему отцу. – Синита снова заплакала. – А этим летом они убили моего брата.
У меня снова скрутило живот. А может, боль никуда и не пропадала, просто я забыла о ней, пока пыталась успокоить Синиту.
– Пожалуйста, остановись, – умоляла я. – Кажется, меня сейчас вырвет.
– Не могу, – сказала она.
История Синиты текла без остановки, как кровь из раны.
Прошедшим летом, в одно из воскресений, вся семья Синиты возвращалась домой из церкви. Вся ее семья – это мама, несколько вдовых тетушек, куча кузин и ее брат Хосе-Луис, единственный мужчина, оставшийся в семье. Куда бы они ни пошли, девочек всегда усаживали рядом с ним. Брат постоянно твердил, что отомстит за отца и дядей, и по всему городу ходили слухи, что его преследует Трухильо.
Когда они шли по площади, к ним подошел уличный торговец и предложил купить лотерейные билеты. Это был карлик, у которого они часто покупали билеты, и они ему доверяли.
– А я его видела раньше, – сказала я. Иногда по дороге в Сан-Франсиско наш фургон проезжал через площадь, и он почти всегда был там, взрослый мужчина ростом не выше меня двенадцатилетней. Мама никогда не покупала у него лотерейные билеты. Она утверждала, что Иисус не велел нам играть в азартные игры, а лотерея – это, мол, самая что ни на есть азартная игра. Но каждый раз, когда мы были вдвоем с папой, он покупал целую пачку билетов и утверждал, что это прекрасное вложение денег.
Хосе-Луис решил попробовать вытянуть счастливый номер. Когда карлик подошел к нему отдать билет, что-то сверкнуло у него в руке. Синита заметила краем глаза только этот блеск. Через мгновение Хосе-Луис дико заорал, а мать и все тетушки принялись наперебой звать врача. Синита взглянула на брата и увидела, что перед его рубашки залит кровью.
Тут я заплакала и начала щипать себе руки, чтобы унять слезы. Мне нужно было быть храброй для Синиты.
– Мы похоронили его рядом с отцом. Мать с тех пор места себе не находила. А сестра Асунсьон, добрая знакомая нашей семьи, предложила мне учиться в el colegio[15] бесплатно.
Боль в животе была такой сильной, будто внутри выкручивали белье – до тех пор, пока в нем не останется ни капли воды.
– Я буду молиться за твоего брата, – пообещала я. – Но, Синита, скажи мне только одно. В чем же тайна Трухильо?
– До тебя все еще не дошло? Минерва, очнись! Неужели ты не понимаешь, что за всеми этими убийствами стоит именно Трухильо?!
Я не сомкнула глаз почти до самого утра. Все думала о брате Синиты, о ее дядях, об отце и о тайне Трухильо, которую будто бы не знал никто, кроме Синиты. Я слышала, как внизу, в приемной, часы отбивали каждый час. Когда я все-таки уснула, комната уже начала заполняться светом.
Утром меня растолкала Синита.
– Вставай, – твердила она. – Опоздаешь на заутреню!
По всей комнате заспанные девочки шелестели тапочками, направляясь к переполненной ванной. Синита схватила с тумбочки полотенце и мыльницу и присоединилась к этому исходу.
Окончательно проснувшись, я почувствовала под собой влажную простыню. Господи, только не это, лихорадочно пронеслось в голове, неужели я обмочилась?! И это после того, как уверенно заявила сестре Милагрос, что брезентовый чехол на матрас мне не нужен!
Я подняла одеяло и какое-то время не могла взять в толк, что за темные пятна расползлись по простыне. Потом пощупала между ног и посмотрела на руку. Сомнений не было, у меня начались те самые заморочки.
¡Pobrecita![16]
1941 год
Сельские жители вокруг ранчо говорят: пока гвоздь не забит, он не верит в молоток. Все, что рассказала мне Синита, я восприняла как ужасную ошибку, которая больше не повторится. А потом молоток со страшной силой обрушился прямо на нашу школу, прямо на голову Лины Ловатон. Правда, назвала она это любовью и уехала в закат, счастливая как новобрачная.
Лина была на пару лет старше меня, Эльсы, Лурдес и Синиты, но в последний год ее пребывания в Непорочном Зачатии мы все спали в одном дормитории для девушек пятнадцати–семнадцати лет. Мы узнали ее и полюбили – в случае Лины Ловатон это означало одно и то же.
Мы все смотрели на нее снизу вверх, будто она была намного старше не только нас, но и всех семнадцатилетних. Для своего возраста она выглядела очень взрослой: высокая, с золотисто-каштановыми волосами и кожей, будто только что подрумяненной в печке и испускающей теплое золотое сияние. Однажды, когда Эльса надоедала ей в ванной, пока сестра Сокорро отлучилась в монастырь, Лина сняла платье и показала нам, как мы будем выглядеть через несколько лет.
Она пела в хоре красивым, чистым, как у ангела, голосом. Она выводила буквы с причудливыми завитушками, похожими на письмена в старых молитвенниках с серебряными застежками, которые сестра Асунсьон привозила из Испании. Лина учила нас завивать волосы и показывала, как делать реверанс при встрече с королем. Мы смотрели на нее, открыв рты. Мы все были влюблены в нашу чудесную Лину.
Монахини тоже ее любили, всегда поручая Лине читать вслух домашние задания во время тихих ужинов или нести Virgencita[17] во время шествия Ордена Девы Марии. Не реже моей сестры Патрии Лину награждали еженедельной ленточкой за хорошее поведение, и она с гордостью носила ее, как перевязь через плечо, поверх синей саржевой формы.
Я до сих пор помню день, когда все началось. Мы играли в волейбол на площадке во дворе школы, и Лина, капитан нашей команды, вела нас к победе. Ее густые волосы, заплетенные в косу, растрепались, а раскрасневшееся лицо вспыхивало каждый раз, когда она бросалась за мячом.
Вдруг на площадку выбежала сестра Сокорро и срочно вызвала Лину Ловатон. Ее ждал чрезвычайно важный посетитель. Это было крайне необычно, поскольку посещения в будние дни нам не разрешались и сестры строго следили за выполнением правил.
Лина поспешила в школу. Сестра Сокорро на ходу поправляла ей ленты в волосах и одергивала юбку. Оставшиеся девочки продолжили играть, но без нашего любимого капитана это было уже не так интересно.
Когда Лина вернулась, на ее форме, над левой грудью, сверкала медаль. Мы столпились вокруг нее, расспрашивая о важном посетителе.
– Неужели Трухильо? – кричали мы наперебой. – К тебе пришел сам Трухильо?
Тут на площадке снова появилась сестра Сокорро, уже второй раз за день, пытаясь нас утихомирить и собрать в круг. Нам пришлось мучительно ждать вечернего отбоя, чтобы услышать историю Лины.
Оказалось, что Трухильо в тот день навещал какого-то чиновника в доме по соседству и, услышав крики с нашей волейбольной площадки, вышел на балкон. Увидев красавицу Лину, он направился прямиком к нам в школу в сопровождении кучки изумленных помощников и потребовал с ней встретиться. Отказы и объяснения он не принимал. В конце концов сестра Асунсьон сдалась и послала за ученицей. В окружении толпы солдат Трухильо снял медаль со своего мундира и приколол ее на форму Лины!
– А ты? Что ты? – спрашивали мы наперебой. В лунном свете, льющемся через окно с открытыми ставнями, Лина Ловатон показала, как она ответила Трухильо. Отодвинув москитную сетку, она встала перед нами и склонилась в глубоком реверансе.
Отныне каждый раз, когда Трухильо приезжал в город – а он теперь бывал в Ла-Веге чаще, чем когда-либо раньше, – он обязательно заезжал к Лине Ловатон. На нее посыпались подарки: фарфоровая балерина, флакончики духов, которые выглядели как драгоценности и пахли как розовый сад, атласная коробочка с золотым сердечком-подвеской для браслета – сам браслет Трухильо уже подарил ей чуть раньше, с подвеской в виде буквы «Л» для начала коллекции.
Поначалу сестры были перепуганы. Но потом им тоже стали поступать подарки: то рулоны муслина для простыней и махровой ткани для полотенец, то пожертвование в тысячу песо на новую статую Матери Милосердия, которую должен был изваять скульптор из Испании, живший в столице.
Лина всегда рассказывала нам о посещениях Трухильо. Когда он приезжал, волновались все. Сначала отменялись занятия, и школу вдоль и поперек прочесывали сотрудники охраны, толпами сновавшие по нашим спальням. Когда обыски заканчивались, они вставали по стойке смирно, а мы пытались вызвать улыбку на их каменных лицах. В это время Лина пропадала в приемной, той самой, куда нас всех привели мамы в первый день школы. Как докладывала нам Лина, их свидание обычно начиналось с того, что Трухильо читал ей стихи, а потом говорил, что у него есть какой-то сюрприз, который ей нужно найти у него в карманах. Иногда он просил ее спеть или станцевать. Больше всего ему нравилось, когда она играла с медалями у него на груди, снимая их и прикалывая обратно.
– Неужели ты его любишь? – однажды спросила Синита у Лины. В голосе Синиты звучало такое отвращение, как будто она спросила, неужели Лина влюбилась в тарантула.
– Всем сердцем, – вздохнула Лина. – Больше жизни.
Трухильо продолжал приезжать к Лине и присылать ей подарки и любовные записки, которые она показывала нам. Мне кажется, все, кроме Синиты, постепенно влюблялись в воображаемого героя, который поселился в добром и скромном сердце Лины. В глубине своего ящика, куда я спрятала ее, заботясь о чувствах Синиты, я откопала фотографию Трухильо, которую выдали всем ученицам на уроке гражданственности. Я положила ее под подушку, чтобы ночью отгонять кошмары.
В день ее семнадцатилетия Трухильо закатил для Лины большой праздник в новом доме, который недавно построил в пригороде Сантьяго. Лина отпросилась в школе на целую неделю. В сам день рождения газеты вышли с ее фотографией на всю полосу, под которой было напечатано стихотворение, написанное лично Трухильо:
- Ты королевой не по праву крови
- Родилась, но по праву красоты.
- Бог очень редко посылает
- На землю к нам таких, как ты.
Синита утверждала, что стихи за Трухильо написал кто-то другой, потому что он и имя-то свое не мог нацарапать.
– На месте Лины я бы… – начала она и сжала правую руку так, будто схватила гроздь винограда и выжала из нее весь сок.
Неделя пролетала за неделей, а Лина все не возвращалась. В конечном итоге сестры объявили, что Лина Ловатон получит диплом in absentia[18] по постановлению правительства.
– Но почему? – спрашивали мы у сестры Милагрос, которая по-прежнему была нашей любимицей. – Почему она к нам не возвращается?
Сестра Милагрос трясла головой и отворачивала лицо, но я успела заметить слезы в ее глазах.
Причина этих слез открылась мне тем же летом. Как-то раз, когда мы с папой ехали в Сантьяго с партией табака в повозке, он указал на высокие стальные ворота, за которыми возвышался большой особняк и виднелась лужайка с множеством цветов и живыми изгородями, постриженными в форме разных животных.
– Смотри, Минерва, здесь живет одна из девушек Трухильо, твоя бывшая одноклассница, Лина Ловатон.
– Лина?! – у меня перехватило дыхание. – Но разве Трухильо не женат? – недоумевала я. – Как Лина может быть его девушкой?
Папа остановил на мне долгий взгляд, а потом сказал:
– У него их много, по всему острову, и все живут в больших красивых домах. Случай Лины Ловатон очень печальный, потому что она и вправду любит его, pobrecita[19]. – И тут, не найдя лучшего момента, он прочитал мне лекцию о том, почему курам не стоит уходить со скотного двора.
Осенью, когда мы снова были в школе, во время одной из наших ночных посиделок вышла наружу остальная часть истории. Живя в этом большом особняке, Лина Ловатон забеременела. Жена Трухильо, донья Мария, узнала об этом и начала охотиться за ней с ножом. Тогда Трухильо отправил Лину в другой дом, который купил для нее в Майами, где, как он считал, она будет в безопасности. Теперь она жила там совсем одна, в постоянном ожидании, когда он вызовет ее к себе. Полагаю, у него к тому времени уже появилась другая девушка, которой он уделял все свое внимание.
– Pobrecita[20], – хором выдохнули мы, как «аминь».
Все притихли, думая о том, какой печальный конец постиг нашу красавицу Лину. У меня снова перехватило дыхание. Сначала я подумала, это из-за бинтов, которыми я начала плотно обматывать грудь, чтобы она не росла. Я хотела быть уверена, что то, что случилось с Линой Ловатон, никогда не случится со мной. Но потом заметила, что дыхание перехватывает каждый раз, когда я узнаю новую тайну Трухильо, даже когда бинтов на груди нет.
– Трухильо – дьявол, – сказала Синита, когда мы на цыпочках вернулись в свои постели. В этом году нам снова удалось заполучить соседние кровати.
Но я подумала про себя: нет, он всего лишь мужчина. И несмотря на все, что я о нем слышала, мне было его жаль. ¡Pobrecito![21] По ночам, должно быть, ему снился кошмар за кошмаром, как мне, при одной только мысли о том, что он натворил.
Внизу, в темной приемной, настенные часы отбивали время, как удары молота.
Выступление
1944 год
Наступил год столетия нашей страны. Торжества и представления в честь юбилея устраивались повсеместно и шли непрерывной чередой, начиная с Дня независимости двадцать седьмого февраля.
Это был также и день рождения Патрии – ей исполнилось двадцать, и мы закатили в Охо-де-Агуа большой праздник. Так нашей семье удалось обойти необходимость устраивать патриотический прием, чтобы продемонстрировать поддержку Трухильо. Мы выдали за праздник в его честь вечеринку Патрии. Она была одета в белое, ее маленький сын Нельсон – в красное, а муж Педро – в синее.
Большое показательное выступление в честь верности Хозяину приходилось устраивать не только моей семье, но и всей стране. Той осенью, когда мы пошли в школу, нам выдали новые учебники истории с портретом сами-знаете-кого прямо на обложке, так что даже слепому было ясно, для кого все это вранье: теперь история нашей страны вторила сюжету Библии. Мы, доминиканцы, веками ждали прихода Господа нашего Трухильо. Это было отвратительно.
Вся природа пронизана ощущением восторга. Необыкновенный неземной свет заливает дом, наполненный трудом и благочестием. Наступает 24 октября 1891 года. Божья слава воплощается в чуде. В этот день родился Рафаэль Леонидас Трухильо!
На нашем первом собрании сестры объявили, что благодаря щедрому пожертвованию Благодетеля к зданию школы пристроено новое крыло, где разместился актовый зал, который назвали «Зал имени Лины Ловатон», и через несколько недель там пройдет конкурс декламации среди всех учениц школы. Конкурс будет посвящен столетию независимости страны и щедрости нашего милостивого Благодетеля.
Как только прозвучало это объявление, Синита, Эльса, Лурдес и я переглянулись и условились, что подготовим выступление все вместе. Мы начали учиться в Школе Непорочного Зачатия вместе шесть лет назад, и теперь все называли нас четверняшками. Сестра Асунсьон постоянно шутила, что через пару лет, когда мы будем выпускаться, ей придется ножом разрезать нас на части.
Мы усердно работали над выступлением, репетируя каждую ночь после отбоя. Мы решили не декламировать готовые стихи из книги, а написать все свои реплики сами. Таким образом мы могли говорить то, что хотели, а не то, что было дозволено цензорами.
Конечно, мы были не настолько глупы, чтобы говорить что-то плохое о правительстве. Наша сценка была посвящена старым временам. Я играла роль порабощенного Отечества и в течение всего представления была связана веревкой, а в конце меня освобождали Свобода и Слава вместе с рассказчиком. Нашей целью было напомнить зрителям о том, как наша страна добилась независимости сто лет назад. Потом мы хором пели государственный гимн и приседали в глубоком реверансе, которому нас научила Лина Ловатон. Такое выступление не должно было оскорбить ничьих чувств!
Когда наступил вечер конкурса декламации, мы так сильно волновались, что едва смогли съесть ужин. В одном из классов мы помогли друг другу надеть костюмы и накраситься – сестры разрешали на выступлениях пользоваться косметикой, которую мы, естественно, никогда не смывали как следует, так что на следующий день ходили с хищными глазами, яркими губами и мушками на щеках, будто находились не в монастырской школе, а сами-знаете-где.
Выступили «четверняшки» лучше всех, с большим отрывом! Нас столько раз вызывали на поклон, что мы все еще были на сцене, когда сестра Асунсьон вышла объявлять победителей. Мы направились было на выход, но она жестом остановила нас. Зал разразился дикими аплодисментами, топотом и свистом, хотя все это было запрещено как поведение, неподобающее истинным леди. Впрочем, сестра Асунсьон, похоже, забыла о собственных правилах. Ей пришлось поднять над головой награду – почетную голубую ленту, – чтобы все наконец успокоились и услышали, как она объявляет о нашей победе.
Когда овации стихли, мы узнали, что нас в составе целой делегации отправят из Ла-Веги в столицу выступить с нашим триумфальным представлением перед Трухильо в его день рождения. Потрясенные до глубины души, мы переглянулись. До этого монахини не упоминали ни о каких дополнительных выступлениях.
Переодеваясь в классной комнате, мы начали спорить, стоит ли нам отказаться от выигрыша.
– Я не поеду, – заявила я, смывая толстый слой пудры с лица. Мне хотелось заявить протест, но я не очень понимала, как лучше поступить.
– Да ладно, давайте поедем, – умоляла Синита. На ее лице отразилось выражение такого отчаяния, что Эльса и Лурдес с готовностью согласились:
– Давайте!
– Но нас же обвели вокруг пальца, – напомнила я.
– Ну пожалуйста, Минерва, – не унималась Синита. Она приобняла меня одной рукой, а когда я попыталась высвободиться, легонько похлопала меня по щеке, упрашивая согласиться.
Я не могла поверить, что Синита действительно хотела это сделать, учитывая, как в ее семье относились к Трухильо.
– Синита, зачем тебе вообще выступать перед ним?
Синита вытянулась по струнке, преисполненная гордости – ну настоящая Свобода.
– Пойми, это не для него. Наша постановка – она ведь о том времени, когда мы были свободны. В ней есть что-то вроде скрытого протеста.
Это решило дело. Я согласилась поехать при условии, что мы будем выступать переодетыми в мальчишек. Сначала мои подруги ворчали, потому что нам пришлось поменять в тексте кучу женских окончаний, так что все рифмы рассыпались. Но чем ближе становился великий день, тем больше нас преследовал призрак Лины, пока мы совершали прыжки на месте в Зале имени Лины Ловатон. Ее прекрасный портрет неотрывно взирал через весь зал на фотографию Хозяина, которая висела на противоположной стене.
Мы отправились в столицу на большой машине, которую предоставила школе Доминиканская партия в Ла-Веге. По пути сестра Асунсьон читала нам эпистолу с правилами, которые нам полагалось соблюдать. Наше выступление было третьим в отделении школ для девочек. Начало запланировано на пять часов, мы должны были оставаться в Ла-Веге до окончания всех выступлений и вернуться к моменту, когда сестры разносили вечерний сок перед сном.
– Вы должны показать всей стране, что вы, ученицы Школы Непорочного Зачатия, – ее настоящие драгоценности. Это всем понятно?
– Да, сестра Асунсьон, – отвечали мы рассеянным хором. Но нас слишком взволновало наше удивительное приключение, и едва ли мы были в состоянии соблюдать правила. По дороге нас то и дело обгоняли симпатичные парни в быстрых модных машинах, а мы махали им и вытягивали губы, как для поцелуя. Одна машина замедлила ход, и ребята начали выкрикивать нам комплименты. Сестра бросила на них свирепый взгляд и обернулась посмотреть, что творится на заднем сиденье. Мы тут же сделали вид, что беспечно взираем вперед, на дорогу, – четверка истинных ангелов во плоти. Нам вовсе не обязательно было выступать со сцены, чтобы выдавать блестящую актерскую игру!
Но чем ближе мы подъезжали к столице, тем тише и тише становилась Синита. На ее лице появилось печальное, задумчивое выражение, и я поняла, по кому она скучает.
Совсем скоро мы уже сидели в вестибюле дворца вместе с другими школьницами со всей страны и ждали своего выступления. В какой-то момент мимо нас, шелестя рясой, с важным видом прошла сестра Асунсьон и помахала нам. Нас проводили в огромный зал, превосходящий по площади все помещения, в которых я когда-либо бывала. По проходу между рядами кресел мы вышли в центр зала и оглядывались вокруг, пытаясь сориентироваться. И тут под балдахином из доминиканских флагов я увидела его – нашего Благодетеля, о котором столько слышала всю свою жизнь.
Сидя в большом позолоченном кресле, он выглядел намного меньше, чем я его себе представляла, и будто бы брезжил над залом, точно один из своих портретов. На нем был нарядный белый мундир с медалями на груди и золотыми бахромчатыми эполетами на плечах. Он был похож на актера, играющего роль.
Мы заняли свои места на сцене, но он вряд ли это заметил. Он сидел, повернувшись к молодому человеку рядом, тоже одетому в военную форму. Я узнала юношу: это был симпатичный сын Благодетеля, Рамфис, который стал полковником в четыре года. Его фотографиями пестрили все газеты.
Рамфис посмотрел в нашу сторону и что-то прошептал на ухо отцу, на что тот громко рассмеялся. Фу, как грубо, подумала я. В конце-то концов, мы были здесь исключительно для того, чтобы выступить в их честь. Они могли бы по меньшей мере притвориться, что в пузырящихся тогах и наклеенных бородках, с луками и стрелами в руках мы не выглядим полными дурами.
Кивком Трухильо показал нам, что можно начинать. Мы не двинулись с места, таращась на него с глупым видом, пока Синита наконец не взяла ситуацию в свои руки, приняв нужную позу. Я была счастлива, что Отечеству пока приходилось просто лежать на полу, потому что колени у меня дрожали и я волновалась так, что боялась в любой момент потерять сознание.
Удивительно, но мы не забыли ни одной из наших реплик. Постепенно голоса наши звучали все громче, обретая уверенность и выразительность. Бросив украдкой взгляд, я увидела, что наше выступление захватило и симпатичного Рамфиса, и даже самого Хозяина.
Все шло гладко, пока мы не добрались до той части, где Синита должна была встать передо мной, Отечеством, связанным веревкой. После моих слов:
- Больше столетия томилось я в цепях,
- Смею ль теперь уповать на избавление от бед?
- О Свобода, натяни же свой сверкающий лук!
Синита должна была сделать шаг вперед и показать свой сверкающий лук. Потом, направив воображаемые стрелы на воображаемых врагов, она должна была освободить меня, развязав веревку.
Но когда мы добрались до этого момента, Синита не остановилась, а продолжала продвигаться вперед до тех пор, пока не оказалась прямо напротив кресла Трухильо. Она медленно подняла свой лук и прицелилась. В зале воцарилась гробовая тишина. Рамфис пулей вскочил на ноги и напряженно завис между своим отцом и нашей живой картиной. Потом он резко выхватил лук у Синиты из рук и переломил его об колено. Вслед за треском расколотого дерева по залу прокатился гул голосов. Рамфис пристально вглядывался в Синиту, которая неотрывно смотрела на него в ответ.
– Не надо так играть.
– Это было частью пьесы, – соврала я, все еще полулежа на полу, стянутая веревкой. – Она никому не хотела причинить вреда.
Рамфис взглянул на меня, потом снова на Синиту.
– Как тебя зовут?
– Свобода, – сказала Синита.
– Свобода… Назови настоящее имя! – рявкнул он, как будто она была рядовым армии.
– Перосо, – ответила она с гордостью.
Заинтригованный, Рамфис поднял бровь и, как герой из сказки, помог мне подняться.
– Развяжи ее, Перосо, – скомандовал он Сините. Но когда она потянулась ко мне, чтобы развязать узлы, он схватил ее за руки и резко завел их ей за спину. А потом заорал, брызнув слюной:
– Зубами развязывай, стерва!
Пока Синита, скрючившись, развязывала веревку зубами, его губы скривились в зловещей ухмылке.
Позже Синита утверждала, что, как только мне развязали руки, я спасла ситуацию. Я сбросила накидку, выставив напоказ бледные запястья и голую шею, и дрожащим голосом начала напевать песенку, которая постепенно переросла в громогласный хор: «¡Viva Trujillo![22] ¡Viva Trujillo! ¡Viva Trujillo!»
По пути домой сестра Асунсьон распекала нас.
– Вы не просто не показали себя украшением страны, вы наплевали на мою эпистолу!
Пока мы ехали, на дорогу опускалась ночь, и в лучах фар кишели сотни ослепленных мотыльков. Врезаясь в лобовое стекло, они оставляли на нем мутные следы, и через некоторое время мне стало казаться, что я смотрю на мир сквозь пелену слез.
Глава 3
Хозяйка этого дневника – Мария Тереса
Праздничный день Непорочного Зачатия,день Святой Заступницы нашей школы!
Дорогой Дневничок!
Сегодня тебя подарила мне Минерва на мое первое причастие. Ты такой милый, у тебя перламутровая обложка и маленькая застежечка, как у молитвенника. Я буду с удовольствием заполнять твои тоненькие странички.
Минерва говорит, что вести дневник – это один из способов размышлять, а размышления обогащают душу. Это звучит так серьезно. Думаю, теперь, когда у меня есть ты и я перед тобой отвечаю, мне стоит ждать каких-то перемен.
Девятое декабря, воскресенье
Дорогой Дневничок!
Я пытаюсь размышлять, но у меня ничего не выходит.
Мне нравятся мои новые туфли, которые мне купили на первое причастие. Они из белой кожи, с небольшим каблучком, как у взрослой девушки. Я заранее много тренировалась в них ходить и, пока шла к алтарю, ни разу даже не запнулась. Я так гордилась собой!
Мама, Деде, Патрия, мои маленькие племянник с племянницей Нельсон и Норис – все они проделали такой долгий путь из Охо-де-Агуа, просто чтобы посмотреть на мое первое причастие. Папа приехать не смог, он слишком занят на уборке урожая какао.
Двенадцатое декабря, среда
Дорогой Дневничок!
В школе мне сложно что-то тебе написать. Во-первых, у меня почти нет свободного времени, а то, что есть, уходит на молитвы. Во-вторых, когда все-таки выдается минутка, подкрадываются Дейзи с Лидией и выхватывают тебя у меня из рук. Пока я их догоняю, пытаясь заполучить тебя обратно, они перебрасываются тобой – туда-сюда. В конце концов они тебя возвращают, хихикая и подтрунивая надо мной, мол, как это глупо, вести дневник.
Дневничок, вряд ли ты об этом знаешь, но я всегда плачу, когда надо мной смеются.
День святой Люсии
Дорогой Дневничок!
Сегодня вечером мы зажжем свечи, и наши глаза будут светиться благословением святой Люсии. И знаешь что? На роль святой Люсии все сестры единогласно выбрали меня! Мне разрешат снова надеть платье и туфли с первого причастия, и я поведу всю школу из темного двора в часовню, освещенную свечами.
Для тренировки я хожу туда-сюда по Крестному пути с благоговейным выражением лица, а это вовсе не так легко, когда пытаешься удерживать равновесие. Наверняка все святые жили задолго до того, как придумали каблуки.
Пятнадцатое декабря, суббота
Дорогой Дневничок!
Как понять, что у меня теперь взаправду есть душа?
Мне приходит на ум только картинка из нашего катехизиса: сердечко, обезображенное уродливыми оспинами, – это душа, когда она совершает смертные грехи. Простительные грехи, или несмертные, полегче, вроде небольшой сыпи, а не оспы. Эта сыпь будто бы исчезает даже без исповеди, просто если произносишь покаянную молитву.
Я спрашивала у Минервы, что для нее значит иметь душу. Мы разговаривали о Дейзи и Лидии, как мне лучше себя с ними вести.
Минерва говорит, что душа – это что-то вроде глубокой тоски внутри, которую ты никак не можешь утолить, но все равно пытаешься. Именно поэтому существуют такие берущие за душу стихи и храбрые герои, которые умирают за то, что считают важным.
Мне кажется, у меня внутри тоже есть такая тоска. Иногда перед каким-нибудь праздником или днем рождения у меня такое чувство, что я сейчас взорвусь. Но Минерва говорит, это не совсем то, что она имеет в виду.
Шестнадцатое декабря, воскресенье
Дорогой Дневничок!
Не знаю, понимаешь ли ты вообще, насколько я развита не по годам?
Думаю, это потому, что у меня есть три старшие сестры. Поэтому я быстро стала взрослой. Я научилась читать еще до того, как пошла в школу! Сестра Асунсьон сразу определила меня в четвертый класс, хотя по возрасту я должна была пойти в третий, с другими десятилетками.
Как ты мог заметить, Дневничок, почерк у меня тоже очень милый. Я дважды выигрывала конкурс чистописания и снова выиграла бы на этой неделе, но решила оставить некоторые буквы «i» без точек. Если ты снова и снова становишься лучшей в классе, это мешает дружить с другими девочками.
Поначалу мама вообще не хотела, чтобы я уезжала из дома. Но в конце концов она все-таки согласилась, поскольку Минерва учится в Непорочном Зачатии последний год, так что кто-то из семьи будет первое время за мной присматривать.
Никому не говори, но, если честно, мне не так уж сильно здесь нравится. Просто раз уж мы уговорили маму отправить меня в пансион, мне приходится притворяться. По крайней мере, со мной здесь Минерва, хоть и спит в другой спальне.
И ты тоже здесь со мной, мой дорогой Дневничок.
Двадцатое декабря, четверг
Дорогой Дневничок!
Завтра мы с Минервой сядем в поезд и поедем домой на каникулы. Жду не дождусь! Мою душу так и распирает от той самой тоски.
Я так тоскую по папе! Не видела его целых три месяца.
Еще скучаю по моим кроликам, Снежинке и Кокосику. Интересно, сколько крольчат у них уродилось… А какую суету наведут к нашему приезду Тоно с Фелой (это наши работники)!
Сильно скучаю по своей комнате (у нас с Минервой одна на двоих). Окна там распахиваются в сад с аркой из бугенвиллеи, похожей на вход в сказочное волшебное королевство.
А еще – по тому, чтобы меня звали Мате. (Здесь нам запрещают звать друг друга уменьшительными именами. Даже Деде называют Бельхика, а ее так никто никогда в жизни не звал.)
Наверное, дома я тоже буду тосковать по кое-чему из школы.
Например, по милой сестре Милагрос, которая помогает мне заплетать косички и завязывать банты. И по Дейзи с Лидией, которые не так уж и вредничают в последнее время. Это наверняка Минерва постаралась – провела с ними беседу.
Но я ни за что НЕ БУДУ скучать ни по подъемам в шесть утра, ни по ранним заутреням, ни по большому дормиторию, где некоторые девчонки ужасно храпят всю ночь, ни по «времени покоя и тишины» каждый Божий день, ни по синей саржевой форме, когда на свете куча более приятных тканей и оттенков.
А еще по тому, что шоколад здесь недостаточно шоколадный.
Двадцать третье декабря, воскресенье, дома!
Дорогой Дневничок!
Пока мы ехали в поезде, Минерва подробно, с рисунками, поведала мне об этом. Я нисколечки не удивилась. Во-первых, она уже рассказывала мне о месячных, а во-вторых, мы жили на ранчо, а коровам и быкам и в голову не придет держать в секрете то, чем они занимаются. Но это вовсе не значит, что мне это обязательно должно было понравиться. Надеюсь, к тому времени, как я вырасту и мне придется выйти замуж, изобретут какой-нибудь другой способ делать детей.
Ой, прости, меня зовут посмотреть на свинку, которую дядюшка Пепе принес к завтрашнему рождественскому ужину.
Продолжение следует, Дневничок.
Позже
Вернемся к тому, как мы ехали на поезде домой. Еще на перроне какой-то молодой человек начал виться вокруг нас, твердя, что Минерва самая красивая женщина, которую он когда-либо встречал. (Когда мы с ней идем по улице, она всегда получает кучу комплиментов.)
В тот момент, когда мы с Минервой собирались уже занять наши места, этот молодой человек бросается к нам и вытирает сиденья своим носовым платком. Минерва благодарит его, но не обращает на него особого внимания. По крайней мере, того внимания, которое ему нужно, то есть приглашения сесть с нами рядом.
Мы думали, что избавились от него. И вот мы едем себе спокойно в поезде, Минерва читает мне лекцию об этом, и тут он снова появляется – с кульком жареных кешью, которые он купил для нас на последней станции. Он протягивает орехи мне, хотя мне тоже нельзя принимать знаки внимания от незнакомых мужчин.
Но все же… орешки пахнут так аппетитно, и у меня предательски урчит в животе. Я смотрю на Минерву взглядом грустного щеночка, и она обреченно кивает.
– Большое спасибо, – говорю я, беря кулек, и в следующий момент молодой человек уже сидит слева от меня и пялится на учебный рисунок у меня на коленях.
– Какой замечательный рисунок! – восклицает он.
Я чуть не умерла от стыда! Там была изображена эта штука с двумя яйцами, во всей красе. Мы с Минервой покатились со смеху, и я чуть не подавилась орехом, а молодой человек расплылся в улыбке, решив, что блеснул остроумием!
Рождественский сочельник
Мой дорогой, любимый Дневничок!
Я в таком восторге! Рождество, потом Новый год, а там и День трех королей[23] – столько праздников подряд! Так тяжело сидеть и размышлять! Моя душа только и жаждет веселиться!
Мои маленькие племянник с племянницей останутся у нас до Дня трех королей. Да-да, Дневничок, в десять лет я уже дважды стала тетей. Моя сестра Патрия родила двух детишек и уже ждет третьего. Норис такая симпатичная! Ей всего годик, она такая куколка! Нельсону уже три, и у него я впервые увидела эту мужскую штуку вблизи, не считая животных.
Первый день 1946 года
Дорогой Дневничок!
Я только что вытаскивала новогодние предсказания из-под подушки и вытащила «Нормально». Мама не одобряет предсказания, утверждая, что это запрещено папой римским, но я все-таки думаю, что предсказания на самом деле говорят правду. Мой первый день года не был хорошим и не был плохим – он был просто нормальным.
Все началось с того, что Патрия отругала меня за то, что я рассказываю Нельсону страшилки. Я понимаю, что Патрия беременна и чувствует себя не очень хорошо. Но все равно, неужели она не помнит, как играла со мной в темные закоулки, когда мне было всего четыре?
И кстати, эту страшилку про зомби мне рассказала Фела. Я просто повторила за ней.
В общем, радость от новогодних обещаний была изрядно подпорчена, но все же я их составила. Вот они.
Я обещаю не пугать Нельсона страшными историями.