Молодость и другие проблемы
© Полина Игоревна Бурцева, 2025
ISBN 978-5-0067-4202-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
СВОИМИ ИМЕНАМИ
…И теперь, сидя со Сфинксами и улавливая ладонями слабые потоки прохлады от Невы, я знала: я была.
Начало
В одиннадцать вечера (именно вечера) наступает самый пик темноты. Еще два часа, и день начнет расти обратно. Поэтому никак не найдешь нужное время, чтобы заснуть: слишком длинным кажется день или, наоборот, ночь, потому что они незаметно перетекают друг в друга, и ты перестаешь замечать, как сменяются сутки.
Иногда темнота кажется благословением. Как будто эти два часа предрешают завтрашний день, каким ты в него придешь: всполошившейся совой без одного глаза или щебечущим жаворонком. А свет, которого не хватает остальные девять месяцев, превращается в проклятие летом, выжигает глаза и давит. Голова не болит, но ощутимо тяжелеет под ним.
Вот и сейчас, в одиннадцать ноль восемь, я решила, что больше не могу находиться в комнате. В ней даже не было посторонних звуков: ни шуршания, ни жужжания несчастного насекомого, ни вибрации от вентилятора. Это раздражало. Казалось, что ты один в целом мире, законсервированный в этой коробке в двадцать пять метров. Срочно требовалось воздуха или шума, требовалось чего-то, что есть снаружи.
Рядом с моей скромной квартиркой в старом городе было выстроено сразу три студенческих общежития. И их обитатели вечером начинали вести себя как тараканы. Они стремительно выползали на улицу и комковались в группы по интересам: кто к курильщикам, кто к философам, а кто-то перетекал из одной компании в другую. Они жестикулировали маленькими лапками и, как ни странно, не орали (все-таки вечер – вахтер начеку), но шипели. И по такому шипению и сигаретному дыму я понимала, что день заканчивается для одних и начинается для других.
Сидеть дома было невыносимо: душно, скучно, не спалось и не елось, не работала голова. Но думать, что на улице будет больше свежего воздуха, тоже было ошибкой. Поэтому лучшим решением было присоединиться к тараканам. Слиться с ними не получилось бы: все-таки саранчу среди тараканов явно будет видно. Но пристроиться рядом и подслушать их разговоры – самое то, тем более что разговоры эти малоинтересны.
Я вышла из дома, в чем была: домашние тонкие хлопковые черные штаны в крупный красный цветок, привезенные подругой из Греции, полосатая футболка на два размера больше, чтобы спать в ней, старые кеды на голую ногу и темная джинсовая ветровка с капюшоном. Единственные нужные вещи – ключи, сигареты, телефон и пара бумажных купюр – рассованы по всем имеющимся карманам.
На голове была прическа домовенка Кузи, но думать об этом было уже поздно. Давайте сошлемся на залив, который раскинулся всего через два квартала и представим, что это просто серферские кудри, такая себе популярная небрежность – «мама, я только что встала с кровати».
Я специально курила рядом со студентами с таким видом, будто только что вышла из общежития в чем попало, вся из себя натуральная и уверенная. В действительности же я была скорее тронутая. Почему-то, когда ловишь на себе взгляды, воображаешь, что ты таким образом приглашен к беседе. И хочется с непринужденным видом подойти к группе парней и обняться, как это обычно делают друзья, разлученные, самое большее, на день.
Но вместо этого я грелась на бордюрном камне и смотрела на них снизу вверх. А пока представляла себе все это, прошло минут пять. Вероятно, их это немного смутило, потому что они синхронно отвернулись.
Собственно, если собеседников я потеряла, не оставалось ничего, кроме как пойти навстречу солнцу. Оставалась пара часов до «рассвета» в неклассическом понимании, когда он выглядит как сумерки: все вокруг видно, но фонари еще не включают.
Есть места на Васильевском острове, до которых все время хочется дойти, но как будто не то время. Когда там люди, ты там не нужен. Для тебя оно живет, только когда сам придешь и попросишь. Например, Екатерининская церковь. Только смотреть на нее нужно не с Кадетской линии, а с Тучкова переулка, как будто ты старый житель Петербурга, получивший квартиру на берегу Невы в незапамятные времена, и теперь это ваше фамильное гнездо. Вот так смотришь утром в окно, а тебе рядом с неприметным домом почти Капитолий отблескивает. Или есть в глубине линий доходный дом Еремеевой. Со стороны обычный дом, похожий на те, что рядом, в слегка потертом состоянии. А вы попробуйте посмотреть наверх и увидите, что этот дом – настоящий замок. В сумерках его башни выглядят зловеще, наверно, не хватает только летучих мышей, которые наверняка там тоже водятся. Еще, я уверена, что нечто особенное можно найти во дворе Академии художеств. В первый раз я попала туда совсем случайно, когда искала короткий путь от набережной до дома. Забрела в какой-то и не двор, и не сад. Наверно, перепутала с открытым двором многих домов, все равно ворота были распахнуты настежь. Тропинки в нем образовались, так сказать, «исторически» по вытоптанной колее: одна скромная, но изящная скульптура в саду и вид сзади на Академию. Сама Академия была нарядная, но двери все деревянные (как минимум те, что на заднем дворе) и открытые, как будто приглашающие внутрь. И свет, который мерцал от солнца и заползал в коридоры через двери, больше напоминал яблочный запах бабушкиной веранды. И так хотелось где-то взять эти яблоки, но «вход воспрещен» все вовремя останавливал.
И я решила, что мне надо на Корабли.
Или на кладбище?
Смоленское кладбище
Пожалуй, на Смоленском кладбище ночью должен побывать каждый уважающий себя житель Васильевского острова. Однажды я уже убегала отсюда, и кладбище-таки оставило на мне свою метку в виде порванных на самом интересном месте джинсов – зато охраннику мы не попались. Поэтому, как вы понимаете, охранник был помехой, не заслуживающей внимания. Если кладбище само по себе не останавливало, то об охранниках можно было не говорить совсем.
Отточенным движением я взобралась на забор в том месте, где было поменьше камер. Где-то могилы расположились прямо по периметру, а где-то еще сохранилось подобие парка, в котором ненормальные мамаши выгуливают детей в колясках, а господа собачники учат своих питомцев гадить там, где когда-то была эпитафия с обещанием помнить.
Отдавала ли я себе отчет в том, что мои намерения аморальны? Сказать сложно. Это было одно из тех состояний, когда не можешь себя ни хвалить, ни ругать. Просто воспринимай данность как факт, мозг не всегда должен напрягаться и давать оценку. Поэтому такой мысли даже не возникло. А когда ничего нет, то не о чем и беспокоиться.
Кладбище мне было нужно только для одного – чтобы найти первый попавшийся склеп, сесть рядом и шепнуть в пустоту: «Вот ты говорил: город – сила. А здесь слабые все».
Я устроилась, насколько это возможно, удобно на прохладных плитах и подожгла сигарету. Дым делал на губах сладко и горько. Выдохнула и посмотрела вокруг. Главным было не делать резких движений, а для этого надо не бояться.
В той части кладбища, где сидела я, удивительно для здешних обитателей соседствовали могилы конца XIX века и конца 2010-х. Представьте себе, люди из разных эпох никогда не смогли бы увидеться живыми, но уже сколько лет лежали вместе здесь.
В таких местах закономерно должны подниматься вопросы о смысле жизни. Но, если честно, мне это кажется слишком высокопарным. Этот вопрос опошлили, испортили, придали ему несуществующих значений. Надо было вернуть его в прежнее русло и просто думать над тем, кем бы могли быть эти люди перед тем, как оказались здесь. Насколько разные у них истории и одинаковый исход. Это самое старое кладбище города. Оно даже возникло стихийно, просто когда строили Петербург, много кто погиб, и их всех отправляли в одно место – на Смоленку. А потом негласную могилу превратили в место, куда люди в XXI веке ходят гулять.
Возможно, ты один сидишь здесь, и кровь у тебя теплая, а рядом те, кто перестал дышать, может, век назад, а может, вчера. Интересно, как скоро ты окажешься среди них, на этом мемориале или на другом, в другой стране и на другом континенте. Просто, когда в конце жизни люди теряют подвижность, память и иссыхают до костей, они приходят туда, где ты, живой, имеешь возможность о них помнить. И под землей исчезнет вся иерархия, авторитетность, богатство и влиятельность. Явно тебя будут помнить не за это, а за то, каким ты был с тем, что дает тебе право называться человеком.
Может быть, ты просто был сочувствующим и горевал вместе со всем миром за его трагедии и ошибки и умел подбирать нужные слова, а, может, ты так хохотал, что все соседи знали тебя именно за этот смех. Может, ты был богословом, видел людей насквозь и знал, чем им помочь. Может, ты вырастил в саду самые красивые розы и ирисы, и так за ними ухаживал, что все наблюдавшие завидовали. Может быть, ты просто первый раз без ошибки исполнил в 56 лет «Лунную сонату» на старом фортепиано, но сколько времени ты к этому шел!
Когда я окажусь здесь, за что меня будут помнить? А будут ли? И почему так важно, чтобы тебя помнили? Может быть, это единственный показатель всего того действительно стоящего, что ты успел в своей жизни – быть близким для близких и для незнакомцев, быть грустным и игривым, иногда неуклюжим, мечтательным, целеустремленным и настоящим, без ненужных игр, быть с теми, кого любил, и с теми, кому был нужен.
И при всей кажущейся простоте мира тебя всегда будет преследовать неизвестность: ты не будешь знать, зачем появился на свет, когда издашь истошный крик после нежного удара акушерки и сделаешь первый вдох, и, уходя, вряд ли поймешь, что жизнь подходит к концу. Может быть, это счастье – не знать, как ты родился и как умрешь? Рождаться наверняка очень больно. Наверняка не слишком приятным будет свет в операционной, когда откроешь глаза, и, наверно, для тебя, который девять месяцев жил в своем уютном мире, рождение будет равнозначно трагедии революции.
Я сидела и курила, слушала тишину, птицы спали. На могилке Григория Монетки горели лампадки, пламя тихо покачивалось, убаюкивало. Откуда-то вылетела лохматая ворона и начала планировать от дерева к дереву. В итоге приземлилась на самую верхушку креста часовни Святой Ксении и тут же отпрянула в темноту, как будто ей обожгло лапки.
Ветер был прохладный, спокойный, еле чувствовался. Мне нравилось просто сидеть здесь в одиночестве, разговаривая с ночью. Я прикрыла глаза и думала обо всем и ни о чем.
Немец говорил, что город – сила. Только, может быть, настоящий центр города был тут? Это место появилось раньше, чем сам город. Тут было единение всех его горестей, трагедий, истории и всех поколений. Если еще иметь в виду то, что весь Васильевский до застройки был в языческих капищах, можно подумать, что это местный Стоунхендж. Тут были друиды, шаманы, ведьмы, рыцари, вельможи, декабристы, стахановцы, партработники и бандиты. И сейчас здесь мы.
Среди всех этих людей мне было спокойно. Кладбище называют ужасающим местом. Наверно оно и будет таким для того, кому есть, чего бояться. На деле это такой же жилой дом, где все наконец легли спать, где никто не спорит и не ругается. А чужой покой нужно уважать.
Я встала со ступеней, осмотрелась. Большая луна выглядывала из-за листвы и на аллее рисовала засвеченную дорожку. Это был мой путь дальше. И я медленно зашагала в сторону выхода, в душе благодаря свой временный приют.
У выхода часть земли была разлинована. Мне показалось, что деревянные балки обрисовывали площадь не больше полутора квадратных метров, расположенных вплотную друг к другу. Это вроде как новые квартиры для новых жильцов. Даже, наверное, коммуналки – тесновато. Правда, разве может на таком узком пространстве поместиться чья-то жизнь?
Я знаю, что у цыган принято строить огромные склепы и наполнять их убранством дома усопшего: обои клеить, золотом украшать, даже телевизор ставить. Вот это подход – как жил, так и будет жить после всех. Вообще у разных культур свои траурные обычаи. На Тибете родственников бальзамируют и оставляют в таком виде в своем доме, превращают комнату в алтарь. И, представьте – для этого тоже есть причины. Своеобразное такое продление жизни. Правда, когда я в 12 лет увидела Ленина в Мавзолее, это зрелище показалось мне крайне печальным, потому что это был не человек, совсем не вождь мирового пролетариата. Это была просто восковая кожа, почти обесцвеченная, голубоватого оттенка, на каркасе. Мне до сих пор кажется, что выбор нации хранить о нем память таким образом – издевательство, если не кощунство. Разве с таким потоком смотрящих возможен хотя бы какой-нибудь покой? В конце концов, Сталин тоже сначала был в Мавзолее, но потом его все-таки захоронили в кремлевской стене. Недавно, кстати, прочитала в новостях, что можно увековечить память о родственнике, сделав из него драгоценный камень. В прямом смысле. Прах обрабатывают по специальной методике, и получается камень. Правда, он всегда будет в синих тонах из-за бора, который невозможно отделить от углерода в костях. Но не такой уж сумасшедшей кажется идея материализовать генеалогическое древо с такими амулетами.
Вообще, единственная польза миру постфактум от меня была бы в виде органического удобрения. Это даже звучит красиво – ты ушел, но переродился в крепкое дерево. Потом от тебя пойдут побеги, листья, цветы и семена, как твои последователи, разнесутся ветром далеко-далеко. Может быть, на твоей ветви устроят качели для внуков, и ты будешь слышать их смех. А потом тебя срубят и сделают из ствола обеденный стол для семейных праздников, а на корневище построят беседку. И ты будешь здесь на 50 лет дольше, чем планировал.
Корабли
Я перелезла через забор, встала ногами на землю. Оглянулась. На перекрестке рядом ждала зеленого сигнала светофора черная Toyota. Водитель, приоткрыв рот, таращился на меня и застрял на стоп-линии еще на три секунды. А я просто с непринужденным видом отряхнулась и пошла по своим делам.
Я привыкла, что в Петербурге нечего бояться, гуляя ночью, из-за того, что почти все время светло и рядом все равно есть люди. В маленьком городе выйти без компании туда, где половина улиц остается без фонарей, для меня было бы невозможно. А если и вышел, то передвигаться надо стаей – с подругами, а лучше с друзьями. Но друзья обычно хиленькие и на контрольный вопрос «а ты умеешь драться?» отвечают отрицательно. Это уверенности не вселяет.
Но везде есть городские сумасшедшие. Например, бабка на Чернышевской с явной деменцией и посаженным голосом. Она была для меня легендой, пока я сама ее не увидела. Она даже не говорит, а лает – нечленораздельной речью, конечно, как будто говорит о своем на своем же языке. Еще был потрясающий случай, когда я возвращалась из театра на каблуках, но все равно решила прогуляться по переулкам в центре. Иногда в них намного интереснее, чем на людных улицах. Конечно, туфли натерли мне ноги, и я искала место, чтобы просто налепить лейкопластырь. Ни парков, ни парадных со скамейками рядом не оказалось, а вот ступеней в цокольный этаж старых домов – через каждые десять метров. Только я устроилась и сняла обувь, как нужно было появиться пожилому джентльмену бомжеватого вида, выгуливающему на поводке собачонку, несомненно, царской породы. Когда он остановился рядом со мной и посмотрел сверху вниз, стало уже не по себе. Думала – может, хочет комплимент сделать. Обычно таким господам не терпится полюбезничать. Я уже приготовила дежурную улыбку, но он выдал то, чего я совсем не ожидала:
– Ты чего здесь сидишь? Ты чего сидишь, дура? Тут наркоманы лежат, вчера человека отсюда мертвого поднимали, он тут лежал. Нет, ну посмотрите на нее, вон что вытворяет. Не слышишь, что ли? Тут вчера наркоманы сидели, они тут каждый день сидят, и ты теперь тут! Ты что творишь?
Столько возмущения от незнакомца тогда еще не слышала. Это, конечно, печально, что тут человек умер, хотя я допускаю, что ему это причудилось, но у меня-то пластырь, уважительная причина, и ничего криминального я сейчас не делала.
– Уважаемый, извините, я тут всего лишь ноги натерла и присела пластырь налепить. Беспокоиться совершенно не о…
– Я тебе говорю, дура, тут наркоманы, наркоманы здесь!..
Разговаривать было бесполезно. С каждым рефреном про наркоманов тон его голоса все повышался. А собака стояла в ступоре, как будто даже она осознала глупость ситуации. Показалось, что понимающе повиляла мне белым хвостом.
Собственно, я быстро с ним попрощалась и как смогла побежала. И долго после этого не могла отмыться от неприятных слов и просто от того, что на меня обратили нежелательное внимание.
Сейчас я стояла на другом перекрестке через два квартала от входа на кладбище на пешеходном переходе. Да, ночью тоже нужно соблюдать правила дорожного движения, даже когда нет машин. И теперь залихватский свист справа по борту не предвещал ничего хорошего.
Я обернулась на звук, чтобы хотя бы знать, к чему готовиться.
– Эй, кошечка, хочешь, мы тебя водой напоим?
Да, метрах в двадцати у тротуара стоял автомат с водой, а у него почти не стояли на ногах два рослых парня. К счастью, агрессивными они не казались, скорее просто в приподнятом алкогольном настроении.
Я знала только одно: пора бежать. Не испытывай судьбу, когда время не располагает. Надо вести себя спокойно, тихо, отстраненно. Просто прибавить шагу.
И я пошла дальше, не обращая внимания на сигнал светофора. Они за мной не поплелись. Это было хорошей новостью, но пульс все равно зашкаливал. Не самое приятное знакомство. Я думала, что такого можно ожидать, может быть, в закопченных промзонах провинций, где не просто культурно выпивают, а засиживаются под сомнительные истории. Ну правда – эти двое вышли из приличного ресторана, так надо же вести себя соответствующе. В самое первое лето в Питере мать мне не разрешала шорты надевать, потому что, видите ли, «в Питере так не принято ходить», а они себе такие выходки позволяют.
В общем, я в мыслях их немножко отчитала, и стало легче. Даже смешно. И я направилась по Малому проспекту к Кораблям.
Корабли – это улица Кораблестроителей и все, что к ней прилегает. В частности – мое первое общежитие. Его тоже прозвали Кораблями. Это трехкорпусная панельная постройка, одна из самых высоких в округе. С восемнадцатого этажа было видно залив. И когда я туда только-только заселилась, то рассказывала всем, что живу у моря. Потом на насыпных территориях настроили многоэтажек, и залив скрылся за ними.
Я любила это место за то, что можно было за десять минут пешком добраться до большой воды. Путь был, конечно, нелегким – через стройку и размытые тропинки. Но наш народ не останавливало даже массивное бетонное ограждение. В мае, в плюс четыре по цельсию молодежь устраивала на берегу пикники, гитарные концерты. Суровая питерская весна. А летом здесь был несанкционированный пляж. Но все были довольны, правоохранители давно смирились с тем, что люди устраивают курорт там, где купаться запрещено из-за балок и мазутных пятен. Все-таки это море.
На первую летнюю сессию соседка, знающая все в округе, сказала, что мы идем на пляж учить билеты. И мы пошли. Почему-то я надела нарядное платье, совсем не пляжное, сандалии и бейсболку. Особенно странно было перелезать в платье через ограду. Конечно, мы все сгорели, потому что петербуржцы имеют привычку, увидев солнце, намеренно находиться под лучами как можно дольше – солнце в этом городе что-то вроде редкости. Но билеты я в итоге выучила и сдала экзамен на «пять». Возвращались уставшие и довольные.
А еще я впервые увидела здесь настоящие лайнеры. В одно воскресенье меня разбудил звучный гудок. Соседки спокойно объяснили, что у нас вообще-то пристань рядом, и я специально прогуляла пару в университете, чтобы посмотреть на этих гигантов. Они правда были огромные, сразу два. Люди шли с чемоданами на борт, а я стояла, стыла от ветра, но не могла отвести глаз от двух белоснежных кораблей высотой с десятиэтажный дом. Кто бы мог подумать, что дома на воде смогут привести меня в такой восторг. Помню, как писала об этом любимой учительнице – с благодарностью, что имею возможность находиться здесь и видеть это, делала дурацкие фотографии со счастливым лицом и отправляла родителям.
На Кораблях прошел мой первый год учебы в университете. Я любила это место, даже когда ломался лифт и надо было подниматься пешком на десятый этаж, когда китайцы в соседнем блоке готовили что-то свое и несло так, что не выветривалось три дня, когда приезжала подруга с другого конца города и мы пили дешевое вино и пели песни.
На залив я ходила одна, с подругами, с соседками и с парнями, которые мне нравились. И на заливе наши отношения всегда логически заканчивались. Один красавец на пикнике переугощался вином так, что пришлось провожать его до метро. С другим мы провожали закат, а попытка разговора оказалась такой жалкой, что продолжать не было смысла. Еще один, завидев ограду, отказался просто дошагать до воды, потому что «грязно, холодно, а еще я испачкаю свои дорогие кроссовки».
Знаете, в Питере такое небо, что увидеть звезду бывает большой удачей. А мы с подругой нашли такой день в середине февраля, когда в облаках была полынья, и пошли на залив смотреть на звезды. Ночь была чудесная – холодная, но звездная и красивая. Она как будто обняла меня тогда, прижала крепко и нашептывала колыбельную. Хотелось остаться подольше, просто наблюдая за тем, как сияет шпиль Лахты и воздух разрывают прожектора Зенит-арены.
Иногда мне нравится выползать в цивилизацию и смотреть на этот берег с другого угла. И тогда я беру черешню, книгу и полотенце и еду в Парк трехсотлетия. Там больше солнца, больше воды и больше людей – это место на случай, если захочется почувствовать себя городским жителем.
Обычно, начиная с майских праздников, там собираются все, кому не лень, чтобы просто посмотреть на солнце и на то, как выглядит город под ним. Семейные пары присаживаются на молодой покров травы и играют в фрисби, дети носятся по площадкам, совсем смельчаки (или отчаянные) снимают обувь и загребают ногами песок чуть плюсовой температуры. А я иногда даже прихожу сюда поработать – усесться между чайками, свесить ноги и писать курсовую. Сразу работа не кажется такой утомительной.
С этого берега на Васильевском острове как раз заметно только мое общежитие. И мне нравится чувствовать, что, пусть я и уехала от дома, могу видеть его прямо напротив. И мне нравится, что здесь, среди таких же счастливых людей, радующихся одному солнечному дню в неделю, я ощущаю себя живой.
Я уже дошагала до угла Кораблестроителей и Нахимова. Здесь стоит большой отель, купленный современной огромной сетью, но конкретно этот – советской постройки. Самым неожиданным и приятным было замечать, что на праздники персонал высвечивает коридорными окнами поздравления. Например, надпись «8 марта» или сердечко на 14 февраля. И с момента, как Санкт-Петербург стал активно развивать культурные и бизнес-связи с Китаем, он со всех сторон оброс китайскими забегаловками, ориентированными на толпы китайских туристов.
На другом углу перекрестка красовался большой жилой комплекс, в котором, по слухам, есть недвижимость родственников президента. Он весь в мраморе, с уютным двором, подземной парковкой и оградой в 3 метра. Словом, презентабельный. Но меня уже не удивляет, что через 10 метров вместо соседнего такого же дома класса люкс стоит «хрущ». И у него такая себе заметная трещина во всю стену по диагонали, окна с решетками на первом этаже и мрачными парадными (хотя именно здесь они называются подъездами). Но знаете что – именно у хрущей в мае цветут сирени, благоухая на всю округу, и бурлит жизнь. А из люксовой виллы на моей памяти никто даже не выходил на улицу и не выглядывал в окно.
Когда я жила в общежитии, много думала о том, как живется людям именно рядом со студентами. И в своих мыслях прошла через все стадии принятия. Сначала думала, что никогда в жизни не поселюсь рядом с кампусами, потому что студенты совсем ненадежные люди, считай, бездомные, отчаянные, ничем не обремененные, поэтому они непременно должны каждый день устраивать дебош рядом, петь серенады под окнами, как мартовские коты, и звенеть бутылками. Особенно если принимать во внимание то, что во дворах находятся школы и детские сады, было как-то совсем страшно думать о возможной встрече твоего малыша с этими чудаками. И, как известно, множество революций и беспорядков начинали именно студенты. Потом, наблюдая за сверстниками, все больше начала убеждаться в том, что большинство студентов вовсе не планирует украсть твоего ребенка или вытворить что-нибудь эдакое. Они сами еще дети, которые слишком неожиданно оказались далеко от привычного мира. В топ проблем входит вопрос о том, что поесть и когда успеть поспать. Ну, может быть, еще как раз в неделю увидеть что-то кроме университета. А ближе к старшим курсам кризис двадцатилетних начинает накрывать так, что все либо усиленно учатся, работают и ищут себя, либо берут академический отпуск или отчисляются совсем. Поверьте мне, студенты – это отнюдь не бездельники. Им бы свою жизнь устроить, не то, что чужой мешать.
Вообще студенчество кажется отдельным сегментом в твоем жизненном цикле, оно совершенно особенное. Я ждала поступления и переезда как нечто, что должно было кардинально изменить все – меня, мой образ жизни, занятия, компанию, обстановку. Так и случилось. На первых курсах учеба занимает почти все время, и оттого веселее сидеть в библиотеке до девяти вечера с одногруппниками – там уже друзья, все знакомые, все как будто свои. Во второй половине бакалавриата на учебу остается меньше времени, если ты бедный студент и хочешь слезть с родительской шеи. Начинается работа, постоянные разъезды на пары и обратно, мимолетные контакты с прошлыми знакомыми и затянувшиеся часы с новыми. Теперь в твоем круге будет не только молодежь двадцати лет, но и бывшие следователи, действующие адвокаты, банкиры, главы ведущих компаний, знающие свое дело коллеги, просто приятные проходимцы и благодарные клиенты. Временами это кажется взрослой жизнью. Но одной ногой ты еще там, где можно называть себя баловнем, единственная работа которого – учиться, а другой – там, где открываются взрослые, приятные и неприятные сюрпризы.
Перед государственными экзаменами на четвертом курсе я потеряла свою первую работу в результате первого большого предательства. Тогда для меня оно было большим. Сейчас – почти обычным. Но когда на пороге подтверждение твоей профпригодности в университете, а профессиональный путь вроде как не удался, это сильно бьет по самооценке. И то, что происходило с курсом во время экзаменов, можно было назвать групповой депрессией.
В перерывах между тремя экзаменами было время днем читать кучу лекций, а ночью собираться на чай в общежитии. И эти чайные беседы загоняли нас всех в непомерную тоску, но, с другой стороны, давали возможность выговориться первый раз за четыре года о том, какие мы. Во время такой беседы друг завел монолог о том, как ему страшно выпускаться из университета. В общем-то ты четыре года живешь в одном сообществе, на одной территории и занимаешься почти одним делом целенаправленно и усиленно. Только никто тебе не объяснит, что делать дальше. Для кого-то школьный выпускной – конец света. Но там вам хотя бы говорят, что «все пути открыты». Но самый конец света – это выпускной из университета, когда ты предоставлен самому себе и теперь действительно не понимаешь, по какому пути идти и какие из них вообще существуют.
Тогда мне стало немного легче дышать, потому что он выпустил джина из лампы – просто озвучил то, что было у всех на уме, но о чем никто не хотел говорить.
Университет – это как будто то, что держит всех, кого ты в нем обрел, вместе. Выпускаешься из университета, выезжаешь из общежития, и студенческая жизнь заканчивается.
Сейчас я шагала мимо Кораблей, видела полуночников на ступеньках, и думала о том, как удивительно, что через одни и те же стены прошли миллионы учеников, но каждого из них эти стены помнят и каждому разрешают называть себя альма-матер.
Каждый раз на этой улице я чувствовала себя девятнадцатилетней, маленькой, совсем не адаптированной к реальности, но очень счастливой, что эти воспоминания в моей голове застыли именно светлым, не омраченным самыми гадкими трудностями, пятном. Я была горда и благодарна себе за то, что вырвалась в большой город – единственный такой город в стране, и написала здесь свою студенческую историю.
Вот здесь я захоронила еще одну часть себя. Ну, допустим, что это левая нога. Теперь она живет на Васильевском острове. Тогда правая будет на Смоленском кладбище. Шучу. Часть меня – это про душу.
Ученые же выяснили, что душа весит примерно 21 грамм. То есть, когда они взвешивали человека при жизни и сразу после смерти, из него всегда терялся 21 грамм, и все решили, что это душа. Тогда на Кораблях покоится 10 граммов моей души, добрая половина.
Не важно, чем я занималась на Кораблях. Пришла без цели и уйду без цели. Приятно побыть как будто дома, даже когда просто заходишь на знакомую улицу и чувствуешь привычные запахи. И маленькие дворики, такие же маленькие импровизированные палисадники в них, фрески на стенах домов, где нет окон. Я чувствовала ветер, чувствовала, как город дышит своей теплой брусчаткой и асфальтовыми заплатками на тротуарах. Я знала все короткие обходы и повороты тропинок, арки в старых домах, скамьи и вырезки букв «М+Л» на стволах деревьев. Это было мое место.
Но в моем месте не было никого из моих, я была одна. Друзья разъехались по квартирам, построили бизнесы, устроились на работу, были занятыми и далекими от того, что общежитие напоминало мне, чем оно было для нас всех пару лет назад.
Я знаю, что это нормально, когда жизнь меняется. Нормально, когда кто-то приходит и уходит, нормально, когда тебе приходится бросать привычное ради нового. Я могу бесконечно повторять себе, что это нормально. Но что-то внутри меня все еще кричит каждый раз, когда я вспоминаю, как было.
Мудро было бы благодарить ушедшее за опыт и с надеждой ждать благосклонного настоящего. И я правда пытаюсь воспитывать себя, когда наблюдаю за неизбежными изменениями. Только почему-то никто не предупреждал, что взрослеть бывает так больно.
Почему-то почти каждый раз из глаз выступают слезы, когда я листаю детские альбомы с фотографиями. А еще страшнее, что хорошо помню родителей в их тридцать лет, сестер и братьев, совместные игры, которые теперь превратились в разговоры по телефону и вино по праздникам.
Я почти всегда с ужасом констатирую в голове: «Это твои лучшие годы, не пропусти их». Лучший год – это в двадцать два. Только проблема в том, что лучшие годы летят в тысячу раз быстрее плохих лет. И я цепляюсь изо всех сил за каждый день, когда поводом для улыбки у меня становятся просто грациозные чайки на Мойке или женщина, спокойно поедающая мороженое в минус шесть у Казанского собора. Я цепляюсь за то, что оставляет после себя каждый день, за последнюю мысль перед сном и за первую мысль после пробуждения, за каждое дружеское объятие и за каждое сердечное «я тебя люблю». Потому что впереди еще пятьдесят с лишним лет, которые изменят все не один раз.
Завтра кто-то останется, а кто-то уйдет, и это в очередной раз изменит влажность и температуру в твоем террариуме. И придется подстраиваться под них заново. Что значит подстраиваться каждый день.
В межсезонье, когда резко меняется погода, или в полнолуние люди страдают от давления, мигрени, тревожности. Значит, влажность в нашем террариуме опять подкрутили и все только и делают, что занимаются адаптацией. Но почему всем так сложно поверить, что обычное течение жизни тоже требует больших усилий органа, который называют душой? Родственники переезжают – меняется влажность, болеет бабушка – меняется влажность, кричит от непонимания молодой человек – меняется влажность. Выпускаешься из университета – меняется влажность.
Почему всем невдомек, что просто жить в самом обычном смысле тоже бывает трудно? Жить – это тоже выбор, причем ежедневный. Жить – это тоже работа, где нет ни процента успеха, ни требований плана продаж, но всегда найдется начальник, требующий, чтобы ты жил. Зачем?
Ну объясните сначала, научите, как правильно. Дайте совет. Расскажите, что жизнь – это самая большая ценность, как эту ценность можно приумножить, как сделать из нее нечто прекрасное, за что захочется держаться. Мне не сильно нужна математика с органической химией. Пожалуйста, вместо этих предметов в школе поставьте мне уроки о том, как правильно жить.
В одну минуту мне показалось, что эти мысли путешествуют в голове, как торнадо. Они пляшут по траве и засасывают в себя больше и больше с каждым оборотом. Торнадо можно подпитывать, можно зайти в самый центр и позволить унести себя. А можно превратить его в пассат и отправить еще на один спокойный круг. Это на некоторое время помогает. Кто-то живет с пассатом всегда, выбрасывая из головы навязчивые мысли. Я пока этому не научилась. Но времени полно. Главное – вовремя остановиться.
Я дышу. Дышу. Сердце стучит ровно, 72 удара в минуту – так говорила мама: сердце надо заговаривать, успокаивать, оно услышит.
За эти две с половиной минуты торнадо сама собой появилась отдышка, хотя я шла медленно и с перерывами. Даже в один миг закружилась голова, фонари начали падать, птицы полетели зигзагами. Я закрыла глаза. Крепко сжала веки, слегка потрясла головой.
Теперь казалось, что я совсем одна на всем Васильевском острове, хотя рядом были люди – и студенты, и запоздалые собачники с сонными питомцами. Ветер как будто разговаривал азбукой Морзе – шумная листва осторожно отбивала палочки и точки. Наверное, так Земля телеграфировала любовные письма звездам, скрытым за облаками. Вечно разлученные влюбленные.
Для меня ночь была пустой. По-хорошему пустой. Кого-то пустота пугает так же, как неизвестность. Но сейчас пустота была приятной, потому что заставляла голову медленно слушать тишину, вглядываться в темные силуэты, забирала в воздух все назойливые идеи, растворяла их, расщепляла на молекулы, делала в пятнадцать раз меньше, чем они казались.
Мне нужен был Мост Кораблестроителей – это через два квартала от Кораблей. Ну, не выглядит он как мост в сравнении с Дворцовым или Благовещенским. Обычные четыре полосы движения через Смоленку. По нему я шла в свой первый день в Петербурге, когда торопилась на встречу первокурсников. Потом я проходила по нему еще тысячу раз. А летом мы садились рядом на пологих склонах набережной и плели венки из редких одуванчиков.
Рядом с мостом по торговым рядам Новосмоленской набережной шел Данила Бодров. И когда я в первые романтичные годы студенчества знала, что буду шагать там же, намеренно надевала безразмерный свитер с высоким горлом, такой же огромный плащ и разрезала его полами низкий туман под Наутилус Помпилиус.
Напротив, на другом берегу стояла череда домов «на куриных ножках». Идеальное решение на случай нового потопа – никого не зальет, потому что первый жилой этаж начинался на уровне третьего, а до него тянулись длинные ноги-сваи.
Я медленно плыла по набережной. Над головой покачивались лапы уставших сосен, на водной глади спали утки. Пахло влагой и свежескошенной травой. И во мне опять было тихо.
Ленэкспо
Сумерки в 00:47 ночи, а я в конце Новосмоленской набережной. Ноги оттоптались, отекли. Лодыжки распухли и поднывали. Воздух вокруг стал томительно тяжелым, влажным, как в парной. Но запомните, что в такой мираж все еще нельзя снимать ветровку, погода обманчива.
Мне нужно было дать отдохнуть сбившимся ступням. Каждый шаг ощущался, как голая кость, стучащая по брусчатке. Неплохой идеей было сделать привал в Ленэкспо.
Этот комплекс уже стал своеобразным кладбищем с ожившим призраком: самое популярное у «своих» место превратилось в воображаемый ковидный госпиталь и поставило на вход охрану, закрывающую доступ к площадке и по наши дни.
Ленэкспо для нас был диким пляжем, где в апреле можно провожать тронутый лед, а в июле – встречать лайнеры. В самое начало ковидной эры на территорию все еще можно было зайти. И тогда меня пугали вновь проложенные трубы, выходящие прямо к заливу. Оказалось, что это вентиляция прямо из зараженных палат.
Так некогда огромное пространство для общественных мероприятий, для жизни, стало пособником эпидемии и разрухи.
Охранника было не видно. Можно было попробовать пробраться внутрь.
Я пошла к калитке. Рядом стояла сторожевая будка. Окно будки было приоткрыто и являло взору уставшего охранника, уснувшего на работе. Видимо, досматривал одну из передач на крохотном телевизоре, собираясь пойти закрывать все внешние ворота, и провалился в сон у выхода – на жестком стуле у окошка со связкой ключей в руке.
Мое счастье, что калитка тоже осталась открытой. Поэтому я легко прошмыгнула на территорию комплекса и не спеша добралась до воды. Сидеть здесь было красиво, потому что открывался вид на ЗСД – огромного одинокого змея из бетона и асфальта прямо посреди моря, завораживающее творение человеческих рук.
Мост отбрасывал на воду миллиарды огней, поэтому перед глазами в итоге светилось две параллельных кривых, любовно дотрагивающихся до слепой мглы.
Сигарета красиво тлела и оставляла тонкую полоску дымки. Это было мое пало санто, моя свеча и мой ладан, разносящий вокруг благодать и милость.
Я наконец присела на каменном берегу и сняла кеды, чуть размяла ноги. Жаль, что весь город спит и не знает обратной стороны лета. Ночью по углам убираются заботы, набившие оскомину, и выползают демоны, точащие границы тела. Ночью можно было не прятать их, а увидеть самому, может, поссориться, а, может, и подружиться.
Сейчас, наверное, я могла не врать себе об одиночестве. Я была одинокой и всегда ею буду. Меня с самого начала тяготила мысль о ночной прогулке, которая, конечно, пройдет без компании. Я не врала себе, что нет даже смысла никому предлагать эту авантюру – не было людей, которые бы согласились. Была я одна – сама у себя.
Одиночество редко кроется только в том, что нет друзей, нет партии, нет приятелей. Поистине одиночество сидит в огромном потоке людей, рядом с которыми невозможно снять доспехи.
Снять доспехи – значит содрать с себя кожу, оголив неприглядные внутренности, и протянуть в руке, как Данко, сияющее сердце. Не всем оно понравится. Кто-то будет смущен, кто-то раздавлен, кто-то может убежать в истерике и страхе. Но найдется тот, кому сердце покажется бесценным сокровищем, он примет его без колебаний и будет хранить рядом со своим.
Одиночество заканчивается, когда два сердца находят друг друга. Тогда движение вслепую переходит в осознанное, красочное, настоящее. Ну, так мне кажется.
Я прилегла на откосе набережной. Положила голову на бетон. Закрыла глаза. Один. Два. Три. Четыре. Успокаивались мои глаза. Успокаивались мои волосы. Каждый волос в белой копне аккуратно подергивался от дуновений ветра. Губы дремали. Им тоже было спокойно и благостно.
Я просто лежала. Наверное, здесь, среди прохлады и озорного страха быть пойманной, было лучше всего думать с закрытыми глазами.
Мне хотелось, чтобы ветер приподнял мое тело и начал ласково укачивать, пусть хотя бы на несколько секунд жесткий камень сменился бы на невесомую воздушную подушку.
Я думала о том, о чем думала каждый день, главным образом потому, что не приходила в этих мыслях к выводам. Я крутила это в голове, и это бесконечное колесо вопросов зацикливалось, начиналось заново, катило по новым дорогам, приплетало новые оттенки, новые песчинки и миллиграммы пыли.
Я не знала до конца, почему сейчас сердце мое было открытым новому миру, но заскакивало в угол каждый раз, когда находился человек, которому я хотела верить. Оксюморон какой-то, честно. Я прекрасно проводила время с друзьями, легко находила новых, могла рассказать им все, что угодно. Было понятно, что здесь, в этом кругу, безопасно, здесь можно достать все свои амплуа: ботанички-заучки, роковой красотки, души компании-тусовщицы, хрупкой ласточки с подбитыми крыльями, даже духовного наставника. Я знала, какой совет можно дать близкому, но не знала, как помочь самой себе.
Забавно, но все сильно усложнялось, когда я видела человека, который становился для меня особенным. Вы знаете, это всегда происходит очень неожиданно, когда ты вроде как отказываешься от идеи любви, отношений и всего, что за ними тянется. Он просто появляется, как факт – смотри, вот он. А теперь думай, что с этим делать.
Будем честными, в моем возрасте никаких бабочек в животе не бывает, они там все повымерли. Без них как-то спокойнее, дыхание не прерывается и сердце нормально работает, в привычном ритме. Поэтому идти с человеком на встречу не страшно, наоборот, в этом есть своя изюминка, как будто наблюдаешь за ним в его обычной среде обитания, и сам из своей не выходишь. Но это все до поры до времени.
Мне нравится, как описывают влюбленность в хороших книгах – там всегда есть причина, описание обстановки, попытка оценить героев в их эмоциональном проявлении, а не по картинке. И я вполне понимаю, когда говорят про манеру поведения и выражение глаз, тембр голоса и жемчужность смеха. Но в реальности смех кажется жемчужным, а голос бархатным только потому, что вам кажется, будто вы обвились нежным стеблем вокруг этого человека, и знаете о чем он думает, даже когда молчит.
Тогда его глаза, его улыбка, его запах, который ни с чем не перепутаешь, будут самыми красивыми, красивым будет даже то, как он смотрит вдаль, когда вдохновленно о чем-то рассказывает, как осторожно подбирает слова, как смешно выглядит его смущенное лицо.
Я знаю, это не все поймут, но поймать себя на мысли о том, что хочется прямо сейчас его увидеть, иногда бывает страшно. А иногда вгоняет в панику, не меньше.
Я знаю, что такое влюбленность и любовь. Я была свидетелем и главным участником этих событий. Но иногда мне кажется, что с каждым разом доверять чувствам становится сложнее.
– Ты что, правда думаешь, что прошлое не наложило на твою психику достаточно весомый отпечаток, чтобы ты теперь не смогла с этим спокойно уживаться? – ответили мне, когда явпервые решила раскрыть свои опасения друзьям. – Это нормально, когда ты чувствуешь себя беззащитной перед новым человеком, и тем более это нормально, когда ты влюблена.
– Влюблена? Нет, ну что ты, мы знакомы всего ничего. Невозможно влюбиться за такое время, я едва его знаю.
– Ты как наши родители, вот правда. Встречаться у них – это «дружить», а за ручку ходить можно только после свадьбы. Ну в самом деле, я не понимаю только «любовь с первого взгляда», а во все остальное вполне могу поверить. У всех же по-разному: кому-то много времени требуется, месяцы и годы, чтобы влюбиться, а у тебя вот так. Ну, если этот человек правда своим пришелся, то что тут сделаешь…
– Нет, это как-то неправильно. Я не понимаю, почему это чувствую, если не знаю его. Я и себя-то не совсем знаю. Это же неразумно – открываться каждому.
– Тут, понимаешь ли, разумные обоснования не всегда работают. Хочет сердце – значит будет любить, даже если неразумно, неправильно и вообще вопреки всему. А страшно потому, что ты перед ним хочешь снять доспехи, то есть предстать совсем без защиты – голой, холодной и с сердцем в ладони. Тут не выбирают. Как есть, так и любят.
Я знала, что это правда, но к ней надо было привыкнуть.
Главным образом мне казалось, что, влюбляясь, я теряла границы собственного тела. Передо мной было то же веснушчатое лицо, те же длинные пальцы и узкая талия на коротких ногах, но они мне не подчинялись. Эта же рука могла случайно ударить другую, нога подкоситься, а уголок рта уползти в странную гримасу.
Мысли мои тоже разлетались по окрестностям, никогда не были на месте. Одна сидела в вороньем гнезде, другая закопалась поглубже в мох, третья была через километры, рядом с ним. И собрать их было так же трудно, как стадо ценурозных барашков с выпаса.
А как встречаешься с ним, ругаешь и ругаешь себя за то, какая ты, и идешь почти парализованная, подбирая шутку, слово, выражение лица так, чтобы смотрелось естественно. Я боялась стать другим человеком.
Все это – большая несправедливость. Чувствовать себя не в своей тарелке оттого, что влюбился, концептуально неправильно. Любовь восхваляют, ей поклоняются, ее рисуют величайшим чувством и желают каждому человеку. Значит, задумывалась она как дар, не так ли?
Отчего тогда все это походит на наказание за грех быть влюбленным? Разве я сделала что-то не так, как полагается? Разве есть моя вина в том, что я просто люблю? Могу я любить другого на расстоянии, чтобы он даже не знал обо мне? Могу я не ждать ничего взамен? Или любовь – только то, что рождается в симметричности?
Было бы славно любить другого как солнце, как луна или звезда – издалека, но каждый день, каждую ночь и вовеки веков. Было бы хорошо наблюдать за ним, но никогда – прикасаться, говорить, делиться с ним своей жизнью. Это плата за непрерывность и постоянство.
Все это похоже на любовь Медузы горгоны. Я была ею.
Медуза некогда была прекрасной девушкой, дочерью титанов, жившей обычной жизнью со своими радостями и горестями с семьей и своими двумя сестрами. Медуза была самой красивой среди морских дев. Её глаза сияли, словно летнее небо, а волосы напоминали сверкающие волны золота. И красота ее была настолько велика, что ее возжелал сам морской царь Посейдон. Своим вниманием Посейдон довел девушку до отчаяния, и в одну из погонь она решила укрыться в храме богини Афины. Это не остановило властолюбца, и он взял ее силой прямо на алтаре. Афина, прознав про жестокое осквернение своей святыни, покарала не морского владыку, а Медузу, превратив ее в жуткого монстра с длинными желтыми клыками и ужасными змеями вместо золотых волос, превращающего в камень одним взглядом, чтобы ни один человек не смог больше ее видеть.
Медуза вместе с сестрами, превратившимися в монстров вслед за ней, укрылись на дальних берегах, чтобы не причинять вреда людям. Тогда Персей, ставший национальным героем, получил задание разделаться с Медузой, и убил ее без боя, отрезав серпом голову, пока та была во сне.
Пока Персей перелетал через море, капля крови Медузы, упавшая в морскую пену, явила свету прекрасного белоснежного коня с исполинскими крыльями – Пегаса.
Вина ли Медузы в том, что она была прекрасна? Вина ли Медузы в том, что безумный старик потерял от ее красоты голову? Вина ли Медузы в том, что, ища убежище, она попала в ловушку? Почему именно она обязана нести бремя наказания за чужое зло?
Опыт единственной любви, не прожитой и не настоящей, впечатался черной смолой во все ее существо, обреченное до конца дней быть изгнанным.
Отношения – это часть познания и измерения своего эгоизма, потому что требование взаимности есть непреложное условие счастья личного и обоюдного. Вот почему их начало – самая большая мука и самое большое наслаждение.
Может быть, поэтому и я была скована, взамен того, чтобы влюбленной иволгой прославлять большое чувство на всех языках людей и животных. На смену радостному воодушевлению пришла сдержанность, осторожность и степенность. Каждый шаг нужно было обозначить, обдумать и принять, и то же самое с каждым следующим, потому как вместе с кровью по венам лениво и затянуто текла смола.
Чувства адресата медленно, но верно превращались для меня в коробку с котом Шредингера. В эту секунду кот жив, в следующую, после особенного выражения глаз, он бездыханно лежит на картонке. После объятия опять оживает и становится на пушистые лапы, после пропущенного «доброго утра» лапы подкашиваются – вода в коробке закончилась, нечего пить. После «доброй ночи» через стенки коробки слышится мурлыканье, после паузы урчание замолкает. Так как же он там, этот кот? Живой или мертвый?
Согласитесь, раз за разом подбирать дохлых животных не хватит нервов. И даже если ты захочешь напоить его, накормить, угостить чем-нибудь, погладить, поиграть, помни одно – кот в коробке, а коробка непробиваема.
В то же время мой кот в моей коробке, сладкий мурлыка, переживший десяток других котов, уже светился от радиации, но шерсть его лоснилась, а нос мокрым бархатом был гордо устремлен вперед, вон из коробки. Мой кот исчерпал запас жизней, но на девятой стал неуязвимым – с улыбкой против грубого слова, с лаской против равнодушия, с пониманием против упрямства.
Я берегла его, как могла. И пока их кот был в суперпозиции, мой жил.
Я лежала на берегу. Раз волна, два волна, три. Спокойны были мои глаза. Спокойны мои волосы. Каждый волос в белой копне аккуратно подергивался от дуновений ветра. Губы дремали. Им тоже было спокойно и благостно. А у меня, видимо, были проблемы.
– Ты что, правда думаешь, что прошлое не наложило на твою психику достаточно весомый отпечаток, чтобы ты теперь не смогла с этим спокойно уживаться?
– Влюблена? Нет, ну что ты.
– Хочет сердце – значит будет любить, даже если неразумно, неправильно и вообще вопреки всему.
Тихо, пожалуйста. Потише.
Мой кот – ветеран боевых действий. Он был живым для всех, нежным и честным, настоящим. Мой кот всегда был без доспехов, они валялись в коробке уже лет пять без надобности. Мой кот всегда жил изо всех своих звериных сил, на все сто, а не на пятьдесят. Так и я любила: честно, открыто и так сильно, насколько была способна, и это не выбор, а единственный возможный вариант.
Я лежала на берегу. Раз волна, два волна, три. Спокойны были мои глаза. Спокойны мои волосы. Каждый волос в белой копне аккуратно подергивался от дуновений ветра. Губы дремали. Им тоже было спокойно и благостно. А я лежала и думала, когда впервые ощутила желание оставить все при себе.
Прошло минут сорок. Начинало светать. Сквозь прореху в белом покрывале облаков просачивалось блеклое свечение, слабое, почти незаметное, и белая ночь уверенно вступала в свои права, заходя из-под горизонта пыльной линией рассвета.
Опять сумерки второй, третий час. Сейчас ночь выглядела непонятой, как артист, на концерт к которому пришла одна я. Я – поклонник, я – преданный фанат, я – почитатель, стирающий ладони в аплодисментах изо дня в день. Я умоляла задержаться на сцене подольше. Я приносила дары и подношения – свою признательность, благодарность и внимание.
Я слушала спектакль белой ночи каждый раз, провожала глазами солнце и встречала луну – действующих лиц, я же знала наизусть каждое режиссерское решение – когда включат софиты, а когда партер утонет в темени.
Я лежала на берегу, подставляя лицо показавшемуся солнцу. Никому до меня не было дела. Была я одна, и больше никого рядом. Но далеко был кто-то, о ком я беспокоилась и за кого переживала, не потому что были причины, а потому что я хотела, и внутри все льнуло к нему, тянулось и обвивало его тонкими ветвями-лианами, широкими листьями закрывая от палящей звезды, через несколько тысяч километров.
Не веря самой себе, я нашла спокойствие в том, чтобы просто не задавать вопросы. Если хочется, значит, все нормально – никто не запретит тебе чувствовать. Если просто, никто не заставит все усложнить, а если сложно – идти до конца. Если любится, значит – ты человек, если ненавидится – тоже. И ничто человеческое тебе не чуждо.
Самая сложная вещь на свете – отпустить, дать жизни идти так, как она идет. Все это дается только через признание себя «всего лишь» человеком, не всемогущим, не идеальным, не ответственным за все беды и несчастья мира.
«Всего лишь» человек не остановит цунами ловлей бабочек на другом конце планеты. И так же он не исцелит ближнего от крайней формы дебильности. Человек не выберет, родиться ему с депрессией или предрасположенностью к раку. Его в целом никто не спрашивал, хочет он жить или нет. После такого вопроса почти все условности об обязанности быть хорошим или самым лучшим плавно выцветают. Для кого? Для чего?
Я любила. Я люблю! Оттого и тревожно, и сложно, и просто одновременно. Оттого я все чувствую, вижу, я слышу, и я живу! И поэтому каждый прохожий кажется знакомым, и каждый светофор на ленивом перекрестке подает знаки – тебе нужно туда, жизнь там, совсем рядом.
Я люблю, хотя и безответно, может быть, незаметно, но это чувство заставляет меня отказаться от мутной пелены, окутавшей глаза. Я люблю – и это главное. Я просто даю себе шанс, разрешаю испытывать все приходящее и отпускать то, что утекает сквозь пальцы. Я даю себе право на ошибку, даю возможность разувериться в том, что было свято, и принять за истину новое, отказаться от ветхих убеждений, три раза наступить на грабли, пожалеть, засомневаться, но быть живой.
Я – единственная в своем роде, дурная и взрослая, самая мудрая и самая невежественная из женщин, самая счастливая и самая несчастная, когда голова разлетается на стеклянные черепки от накала эмоций. Сегодня будем плакать до угнетения легочной деятельности, но к вечеру на шее распустятся десятки белоснежных лилий с роем старательных пчел вокруг медовых цветоносов, и я – буду, и мир – будет.
Я хочу видеть жизнь в разных красках, в полярных точках, в абсурдной манере добираться до того, чего остальные не заметили. Я хочу подмечать нюансы, детали, мелочи, то, что придает оттенков простому событию, делает его особенным. Я хочу любить не наполовину, а так, чтобы жизнь захлестывала, как неспокойная волна, обдавая кожу солеными пузырями и попадая в ноздри, – три секунды не дыши, зато каким вкусным, напитанным покажется морской воздух после.
Я хочу, проснувшись с обрюзгшим стариком, до этих самых пор любовью своей жизни, он же – красавец с фотографии в «сепии» на стене, понимать, что каждый предоставленный день я жила, любила, заботилась, скорбела, тревожилась, я – была. Я не пятно в генеалогическом древе, я не лицо на семейном снимке, я не запись в документах потомков, а я действительно застала временной промежуток на поверхности Земли, и мое тело осыпалось пеплом на смирном погосте, рядом с телами моих родственников. Я – была.
Конец
Интересно, есть ли период в жизни, когда перестает быть страшно не просто работать, не просто любить, а жить?
Возможно, воплощение спокойствия – это тихая старушка в большом доме, похоронившая мужа и подруг и принимающая раз в месяц по выходным детей и внуков, поступивших в колледж. У нее в нарядном серванте со стеклянными дверцами стоит дореволюционный фарфоровый сервиз (семейная реликвия), и достает она его раз в году на день рождения, неповоротливо заваривает чай и маленькими глотками выпивает, сидя напротив большого окна. Через него смотрит на город и мельтешащих детей за руку с родителями.
Это первое, что приходит в голову. Да. Хотелось сказать, что спокойствие приходит в обличии одинокой старушки по той причине, что все самое страшное уже случилось, а значит, больше его можно не ждать. На самом деле этот образ внушает скорее не отсутствие страха, а такую степень сплетения с ним, смирения, принятия, что всю жизнь до самого конца он ступает рядом, как тень.
Есть ли такая жизнь, когда счастье течет не пунктирной линией с пустотами-горестями, а самоуверенной прямой?
Я больше склоняюсь к мысли, что горести не рисуют пробелы на прямой счастья, а пересекают ее самостоятельными отрезками. И задача человека – воспринимать их как такую же заслуживающую внимания часть Жизни, потому что на их фоне счастье чувствуется острее. Может быть, мы и понимаем, что это счастье, только когда испытали его антоним. Может быть, удельная ценность счастья повышается с каждым опытом горя.
Год назад у меня умер лучший друг. Эта горесть была такой же ожидаемой, сколько и неожиданной. Я любила его искренне и всей душой, насколько была способна любить другого человека. А когда его не стало, даже не смогла выплакать свою боль – все еще не поверила в то, что его нет. До сих пор не могу.
После многочисленных попыток поговорить с ним и в храме, или на кладбище, чувствовала, что это неспокойствие дергает и меня, и, вероятно, его тоже. Это было неправильно. Хотелось попрощаться с ним, отпустить его, дать ему свободу.
Когда мне тревожно, то я спасаюсь разговорами с проверенными людьми. И после одного такого монолога о друге мое доверенное лицо
