Хроники. Том 1

Размер шрифта:   13
Хроники. Том 1
Рис.0 Хроники. Том 1

Магистраль. Главный тренд

Bob Dylan

Chronicles. Volume One

Copyright © 2004, Bob Dylan All rights reserved

Рис.1 Хроники. Том 1

Excerpt from Scratch by Archibald MacLeish. Copyright © 1971, Archibald MacLeish Renewed 1999, William MacLeish Reprinted by permission of Houghton Mifflin Company. All rights reserved.

Перевод с английского М. Немцова

Рис.2 Хроники. Том 1

© Немцова М., перевод на русский язык, 2025

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

1. Разметка партитуры

Лу Леви, самый главный в музыкальном издательстве «Лидз Мьюзик Паблишинг», повез меня на такси в «Храм Пифии» на Западной 70-й – показать крохотную студию, где «Билл Хейли и его Кометы» записывали «Рок вокруг часов»[1]. Затем – в ресторан Джека Демпси на перекрестке 58-й и Бродвея. Мы уселись в кабинке, отделанной красной кожей и открывающейся прямо в парадную витрину.

Лу представил меня хозяину – великому боксеру. Джек погрозил мне кулаком:

– Слишком ты легонький для тяжеловеса, парнишка. Надо бы тебе пару фунтов набрать. И одеваться получше, и выглядеть побойчее… Нет, на ринге, само собой, одежда тебе не очень понадобится… И не бойся лупить сильнее.

– Он не боксер, Джек, он песни пишет, и мы их будем издавать.

– А, вот оно что. Надеюсь, послушаю когда-нибудь. Удачи тебе, парнишка.

Снаружи дул ветер, растаскивал повсюду клочья туч; по улицам красных фонарей кружил снег; всюду бродили типичные горожане, сплошь укутанные; торговцы в наушниках из кроличьего меха всучивали прохожим всякие примочки; продавцы каштанов; из люков валил пар.

Все это было неважно. Я только что подписал контракт с «Лидз Мьюзик» – передал им право издавать мои песни. Трубить еще особо не о чем – я пока не так много и сочинил. Лу выплатил мне аванс, сотню долларов в счет будущих авторских отчислений, чтобы я расписался на бумаге, – меня устраивало.

С Лу нас познакомил Джон Хэммонд – это он пригласил меня в «Коламбиа Рекордз», а теперь попросил Леви за мной присматривать. Хэммонд слыхал лишь две мои оригинальные композиции, но у него было предчувствие, что я способен на большее.

Вернувшись к Лу в контору, я открыл кофр, вытащил гитару и стал перебирать струны. Вся комната была заставлена горами коробок с нотами, доски объявлений заклеены графиками записей, повсюду валялись черные лакированные диски, ацетатные пластинки с белыми наклейками, фото с автографами исполнителей, глянцевые портреты – Джерри Вейл, Эл Мартино, сестры Эндрюз (Лу был на одной из них женат), Нэт «Кинг» Коул, Патти Пейдж, «Крю Катс». Плюс пара консольных бобинных магнитофонов и большой рабочий стол темного дерева, заваленный всякой всячиной. Лу поставил на стол передо мной микрофон и воткнул шнур в один из магнитофонов. Он ни на миг не выпускал из зубов здоровенную дешевую сигару экзотического вида.

– Джон возлагает на тебя большие надежды, – сказал Лу.

Джон – это Джон Хэммонд, великий искатель талантов и открыватель монументальнейших артистов, импозантнейших фигур в истории музыкальной звукозаписи: Билли Холидей, Тедди Уилсона, Чарли Кристиана, Кэба Кэллоуэя, Бенни Гудмена, Каунта Бейси, Лайонела Хэмптона. Артистов, творивших ту музыку, что насквозь пронизывала всю американскую жизнь. Их всех на публику вытащил он. Хэммонд делал даже последнюю запись Бесси Смит. Легендарная фигура – чистый американский аристократ. Мать его была в девичестве Вандербилт, и Джона растили в высших кругах, в уюте и неге. Но этого ему было мало, и он пошел на зов сердца, за музыкой, предпочтительно – звонкими ритмами горячего джаза, спиричуэлов и блюза, которые он поддерживал и жизнь за них клал. Никто не осмеливался встать у него на пути, и времени он зря не тратил. Я едва мог поверить, что не сплю, когда сидел у него в кабинете, а он подписывал меня в «Коламбию». Невероятно. Как будто я все наврал.

«Коламбиа» была одним из первых и главнейших лейблов в стране, и даже оказаться на их пороге для меня было делом серьезным. Для начала, фолк-музыка считалась второсортным мусором и выпускалась лишь мелкими фирмами. Большие компании работали на элиту – производили музыку обеззараженную и пастеризованную. Таких, как я, никогда бы в них не пустили, разве что в исключительных обстоятельствах. Но Джон и был исключительным человеком. Он не записывал пластинки для школьников – да и самих школьников не записывал. Он обладал ви́дением и предвидением, он посмотрел и послушал меня, понял, о чем я думаю, и поверил в то, что грядет. Джон объяснил, что разглядел во мне человека, продолжающего давнюю традицию – традицию блюза, джаза и фолка, – а не едва оперившегося вундеркинда на переднем крае музыкальной моды. Не то чтобы у нее был какой-то передний край. Американская музыка в конце 50-х – начале 60-х годов была довольно сонной. Популярное радио пребывало в некотором застое и набивалось приятными пустышками. До «Битлз», «Ху» или «Роллинг Стоунз» оставалось еще несколько лет, и эти группы пока не вдохнули в музыку новую жизнь и энергию. Я же в то время играл довольно суровые народные песни, приправляя их пламенем и серой. Не нужно было проводить никаких опросов общественности, чтобы понимать: с тем, что транслируется по радио, они совершенно не совпадают, коммерциализации не поддаются, – однако Джон сказал, что подобные соображения в список его приоритетов не входят и он прекрасно понимает значение того, что я делаю.

– Я понимаю искренность, – вот что он сказал. Джон говорил грубовато, но глаза его лучились – видно было, что меня он оценил.

Незадолго до меня он привел в «Коламбию» Пита Сигера. Но открыл его не он. Пит играл уже несколько десятков лет в популярной фолк-группе «Уиверз», однако при маккартизме попал в черные списки и ему пришлось трудновато, но работать он не переставал. Хэммонд горой стоял за Сигера: говорил, что его предки прибыли в страну на «Мэйфлауэре»[2], а родственники сражались в битве при Банкер-Хилле[3], бога ради…

– В голове не укладывается, что эти сукины сыны внесли его в черный список! Да их следует обмазать дегтем и вывалять в перьях… Я выложу тебе все факты, – говорил он мне. – Ты юноша талантливый. И этот свой талант можешь фокусировать и контролировать. У тебя все будет в порядке. Я втащу тебя и буду записывать. И тогда поглядим, что получится.

Меня устраивало. Он положил передо мной контракт – стандартный, – и я сразу же расписался, не вдаваясь в подробности. Оно мне надо, чтобы через плечо заглядывал адвокат, советчик или еще кто-нибудь? Я бы с радостью подписал все, что бы он передо мною ни положил.

Джон посмотрел на календарь, выбрал дату, когда я начну записываться, показал ее мне и обвел. Сказал, во сколько приходить, и велел подумать, чтó я хочу сыграть. Потом вызвал Билли Джеймса – главу рекламного отдела фирмы – и попросил написать что-нибудь про меня для пресс-релиза.

Билли одевался по моде «Лиги плюща», словно только что выпустился из Йеля. Среднего роста, жесткие черные волосы. Похоже, ни дня в жизни он не был обдолбан[4], не попадал ни в какие передряги. Я зашел к нему в кабинет, уселся напротив стола, и Билли устроил мне форменный допрос – можно подумать, я ему сейчас выложу всю подноготную. Он извлек блокнот, карандаш и спросил, откуда я. Я сказал, что из Иллинойса, он записал. Спросил, была ли у меня прежде работа, и я ответил, что работал в десятке мест, даже хлебовозку однажды водил. Он и это записал, а потом спросил, где еще. Я ответил, что на стройке, и он спросил, где именно.

– В Детройте.

– Ты поездил?

– Ну.

Билли спросил о семье, где они живут. Я ответил, что без понятия, их уже давно нет.

– Как тебе дома жилось?

Я ответил, что из дома меня выперли.

– Кем работал твой отец?

– ‘лектриком.

– А мать – что она делала?

– Домохозяйка.

– Какую музыку ты играешь?

– Народную.

– Что это за музыка такая – народная?

Я ему сказал, что это песни, которые люди передают друг другу. Терпеть не могу такие вопросы. На них можно не отвечать. Казалось, Билли со мной неуютно – что ж, тем лучше. Мне все равно не хотелось ему ничего рассказывать, я не считал нужным никому ничего объяснять.

– Как ты сюда добрался? – спросил он.

– На товарняке.

– В смысле – на пассажирском?

– Нет, на товарном.

– В грузовом вагоне?

– Ага, в нем. В товарняке.

– Так и запишем – товарняк.

Я смотрел мимо Билли – поверх его плеча, в окно, через дорогу, на соседнее конторское здание, где в другом окне чем-то увлеченная ослепительная секретарша деловито писала за столом. Очень задумчиво, и ничего смешного в ней не было. Жалко, что у меня нет телескопа. Билли спросил, кем я вижу себя на сегодняшней музыкальной сцене. Я ответил: никем. Тут все было правдой – я действительно считал, что не похож ни на кого. А остальное – болтовня, базар торчка.

Ни на каком товарняке я никуда не приехал. Говоря по правде, со Среднего Запада я добирался в четырехдверном седане «импала» 1957 года – прямо из Чикаго, хоть к черту, но побыстрее. Всю дорогу мы гнали через дымные городки, по извилистым дорогам, зеленым полям, укрытым снегом, вперед, на восток, через границы Огайо, Индианы, Пенсильвании, круглые сутки. По большей части я дремал на заднем сиденье, иногда мы болтали ни о чем. Я думал только о своих тайных замыслах. И вот мы переезжаем по мосту Джорджа Вашингтона.

Большая машина замерла на другой его стороне и выпустила меня. Я захлопнул дверцу, помахал попутчикам и остался на утоптанном снегу. В лицо ударил кусачий ветер. Наконец я здесь – в Нью-Йорке, городе, похожем на паутину, которую слишком сложно постигать. Я и не собирался.

Я приехал сюда, чтобы найти певцов – тех, кого слышал на пластинках: Дейва Ван Ронка, Пегги Сигер, Эдда Маккёрди, Брауни Макги и Сонни Терри, Джоша Уайта, «Нью Лост Сити Рэмблерз», Преподобного Гэри Дейвиса и еще кое-кого. Но больше всего на свете мне хотелось найти Вуди Гатри. Нью-Йорк, город, который вылепит мою судьбу. Современная Гоморра. Я находился в самом начале начал, однако неофитом ни в каком смысле не был.

Прибыл я в самый разгар зимы. Холод стоял свирепый, все городские артерии забиты снегом, но я приехал из замороженной Северной Страны – того уголка земли, где темные мерзлые леса и льдистые дороги меня не смущали. Преодолеть лишения я мог. Я искал не денег и не любви. У меня с собой имелись обостренное осознание и укоренившиеся привычки, я был непрактичен и в придачу – визионер. Разум мой был цепок, словно капкан, и подтверждения мне были без надобности. В этой темной леденящей метрополии я не знал ни души, но это скоро изменится. И притом быстро.

«Кафе „Чё?”» – клуб на Макдугал-стрит, в самом сердце Гринвич-Виллидж. Подземная пещера – безалкогольная, плохо освещенная, низкий потолок, будто огромная столовая. Открывалось в полдень и закрывалось в четыре утра. Кто-то посоветовал мне туда сходить и спросить певца по имени Фредди Нил, который распоряжался дневными выступлениями.

Я нашел это место, и мне сказали, что Фредди внизу – в подвале, куда сдают пальто и шляпы. Там мы с ним и познакомились. Нил вел концерты в зале и отвечал за всех исполнителей. Милее человека трудно было сыскать. Он спросил, что я делаю, и я ответил, что пою, играю на гитаре и губной гармошке. Примерно через минуту после знакомства он сказал, что я могу в его отделении подыгрывать ему на гармонике. Я был в экстазе. По крайней мере, не на морозе. Уже хорошо.

Сам Фред выступал минут двадцать, после чего представлял остальных, а затем выходил поиграть, если ему хотелось, а в зал набивалось достаточно публики. Программа была бессвязной, неуклюжей и больше всего напоминала «Любительский час Теда Мэка» – популярную телепередачу. Публика – преимущественно студенты, пригородная туса, секретарши, выбегавшие из контор перекусить, моряки и туристы. Каждый исполнитель выступал минут десять – пятнадцать. Фред же – сколько хотел, на сколько хватало вдохновения. Ему все давалось легко, одевался он консервативно, был хмур и задумчив: взгляд загадочный, персиковый цвет лица, местами вьющиеся волосы, а баритон – сердитый и мощный. Он хорошо брал блюзовые ноты, и те рвались к потолку – все равно, с микрофоном или без. Он был императором этого заведения, у него даже имелся свой гарем – его поклонницы. Он был недостижим. Всё вращалось вокруг него. Много лет спустя он написал свой хит «Все говорят»[5]. Своих отделений мне играть не дали – я только аккомпанировал Нилу. Так я и начал регулярно выступать в Нью-Йорке.

Дневные концерты в «Кафе Чё?» были лоскутной феерией, собиравшей всех и вся: комика, чревовещателя, группу барабанщиков по железным бочкам, поэта, пародиста, изображающего женщин, дуэт, исполнявший бродвейские арии, фокусника с кроликом из шляпы, парня в тюрбане, гипнотизировавшего публику, какого-то человека, который только и делал, что корчил рожи. В общем, всех, кто хотел прорваться в шоу-бизнес. После такого мир в глазах не перевернется. Выступать в концертах Фреда я бы не хотел ни за что на свете.

Но около восьми вечера весь этот дневной зверинец прекращался и начиналось профессиональное шоу. На сцену могли выходить комики вроде Ричарда Прайора, Вуди Аллена, Джоан Риверз, Ленни Брюса или коммерческие группы фолксингеров типа «Джорнимен». Все, кто был здесь раньше, испарялись. Из выступавших днем оставался только фальцет Крошка Тим. Он играл на гавайской гитаре и девчоночьим голоском пел популярные песни 20-х годов. Иногда мы беседовали, и я узнавал у него, где еще здесь можно поработать. Он рассказал, что иногда выступает на Таймс-сквер, в одном месте, которое называется «Музей блошиного цирка Хьюберта». Про это место я потом все пойму.

Фреда постоянно доставали и осаждали разные халявщики, которым хотелось с чем-нибудь выступить. Самым прискорбным персонажем был парень по кличке Мясник Билли. Он будто вылез из какого-то переулка кошмаров. Играл он только одну песню – «Туфли на высоком каблуке»[6], но залипал на ней, как на дури. Фред обычно выпускал его на сцену только днем – и то если в зале почти никого не было. Свой номер Билли обычно открывал посвящением: «Это всем вам, цыпочки». Мясник носил слишком тесное пальто, туго застегнутое на груди, и весь дергался. Когда-то в прошлом он оттрубил срок в Беллвью в смирительной рубашке, а в другой раз поджег матрас в тюремной камере. С Билли происходили всевозможные ужасы. Между ним и всеми остальными постоянно молнии проскакивали. Хотя свою единственную песню он исполнял весьма недурно.

Еще один колоритный тип одевался как священник и носил сапоги с красным верхом и бубенцами. Он рассказывал вывернутые наизнанку библейские притчи. В кафе выступал и Лунный Пес – слепой поэт, живший в основном на улице. Этот носил шлем викинга, меховые сапоги и заворачивался в одеяло. Лунный Пес читал монологи, играл на бамбуковых дудочках и свистульках. Но главным образом гастролировал он на 42-й улице.

Но больше всего в этом кафе я любил Карен Долтон. Высокая белая блюзовая певица и гитаристка, сексуальная, долговязая и хмурая. На самом деле с нею мы познакомились раньше – еще летом в городке на горном перевале недалеко от Денвера, в фолк-клубе. Голос у Карен был как у Билли Холидей, а на гитаре она играла как Джимми Рид и вела себя соответствующе. Пару раз мы пели с ней дуэтом.

Фред всегда старался вместить в программу почти всех исполнителей и держался при этом как можно дипломатичнее. Иногда зал был необъяснимо пуст, иногда заполнен лишь наполовину, а потом вдруг непонятно с какой стати набивался битком, да еще и очереди снаружи стояли. Фред был здесь главным – он привлекал публику, его имя значилось на козырьке, поэтому, надо полагать, люди приходили послушать его. Не знаю. Играл он на огромной гитаре сильным боем, и ритм был пронзительный и напористый: человек-оркестр, а голос – будто бьют по голове. Он исполнял яростные обработки всевозможных каторжных песен и доводил публику до неистовства. Про него я слыхал разное: бродячий моряк, ходил на ялике во Флориде, тайный агент полиции, у него в подругах шлюхи, темное прошлое. Он приехал в Нэшвилл, сбросил там написанные песни, а затем направился в Нью-Йорк, где и залег, дожидаясь, пока не распогодится и карманы его не наполнятся хрустами. В общем, все как у всех. И, похоже, никаких амбиций. Мы с ним оказались совместимы – о личном вообще не разговаривали. Он был очень на меня похож – вежливый, но не сильно дружелюбный. В конце дня выдавал мне мелочь на карман и говорил:

– На… чтоб в неприятности не вляпался.

Однако самым большим удовольствием от работы было гастрономическое – сколько угодно картошки фри и гамбургеров. Днем в какой-то момент мы с Крошкой Тимом забредали потусоваться на кухню. У повара Норберта обычно имелся наготове жирный гамбургер. Либо он разрешал нам вывалить на сковородку банку свинины с бобами или спагетти. Норберт был тот еще кадр. Носил фартук, заляпанный томатным соусом, лицо мясистое и упрямое, толстые щеки, а шрамы – как следы когтей. Считал себя дамским угодником и откладывал деньги на поездку в Верону, где хотел посетить гробницу Ромео и Джульетты. Кухня его напоминала пещеру, вырубленную в скале.

Однажды днем я наливал там себе кока-колы из молочного кувшина, как вдруг из сеточки радиоприемника услышал спокойный голос. Рики Нельсон пел свою новую песню «Скиталец»[7]. У Рики было мягкое касание – он гладко мурлыкал под быстрый ритм, гладкие у него были интонации. Он отличался от прочих подростковых идолов, и гитарист у него был замечательный – играл как помесь героя дешевых баров и скрипача на сельских танцах. Нельсон никогда не был дерзким новатором, как первые исполнители, которые пели – словно вели горящие корабли. Он не пел отчаянно, не причинял разрушений и за шамана бы не сошел ни за что. Его вряд ли когда-либо испытывали на прочность, но дело же не в этом. Свои песни он пел спокойно и размеренно, словно в глазу бури, которая расшвыривает всех остальных. Голос у него был таинственным, и слушатель проникался настроением.

Я раньше был большим поклонником Рики и до сих пор его любил, но такая музыка уже уходила. У нее не было ни шанса хоть что-нибудь значить. У такой музыки в будущем не было никакой жизни. Все это – ошибка. А не ошибка – призрак Билли Лайонса, вгрызаться в самые корни горы, ошиваться в Восточном Каире, Черная Бетти[8], линяем, цыпа. Вот что не ошибка. Вот что происходило на самом деле. Вот что могло поставить под вопрос все самоочевидное, замусорить пейзаж разбитыми сердцами, вот в чем сила духа. Рики, как водится, пел пергидрольные стихи. Написанные, вероятно, лично для него. Но я всегда чувствовал, что мы с ним близки. Мы были примерно одного возраста, вероятно, нам нравилось одно и то же, мы принадлежали к одному поколению, хотя жизненный опыт у нас был совершенно разный. Он воспитывался на Западе, в семейной телепрограмме. Как будто его родили и вырастили на пруду Уолден[9], где все зашибись как здорово, а я вылез из темных демонических лесов. То есть лес тот же самый, просто смотрим мы по-разному. Талант Рики был для меня очень доступен. Я ощущал, что у нас много общего. Через несколько лет он запишет несколько моих песен, и звучать они будут так, словно их сочинили для него, будто он сам их написал. В конечном счете он и сочинит одну, где упомянет мое имя. И лет через десять Рики тоже сгонят со сцены и освистают – за смену музыкального направления, которое привыкли считать его. Выяснится, что у нас действительно много общего.

Но знать все это, стоя в кухне «Кафе “Чё”?» и слушая этот гладкий монотонный голос врастяжечку, было никак не возможно. Штука в том, что Рики по-прежнему выпускал пластинки, и мне этого тоже хотелось. Я представлял, как записываюсь в «Фолкуэйз Рекордз». Вот на каком лейбле нужно издаваться. Там выходили все самые классные пластинки.

Песня Рики закончилась, а я отдал остатки фри Крошке Тиму и вернулся в зал посмотреть, что там поделывает Фред. Однажды я спросил, нет ли у него записанных пластинок, и он ответил: «Не моя игра». Фреду тьма служила мощным музыкальным оружием, но сколь бы умелым и сильным он ни был, как исполнителю ему чего-то не хватало. И я не мог понять, чего именно. Пока не увидел Дейва Ван Ронка.

Ван Ронк работал в «Газовом фонаре» – клубе загадочном: подминал под себя всю улицу и был престижнее прочих мест. Вокруг него витала тайна, над входом висел большой красочный транспарант, и там платили недельное жалованье. Надо было спуститься по лесенке рядом с баром под названием «Чайник рыбы»[10]. В «Газовом фонаре» выпивкой не торговали, но можно было приносить бутылки с собой в бумажных кульках. Днем клуб бывал закрыт, а в сумерках открывался, и шесть исполнителей сменяли друг друга ночь напролет. Тесный круг, и неизвестному новичку туда не пробиться. Никаких прослушиваний. Вот в таком клубе мне хотелось играть – нужно было играть.

Там выступал Ван Ронк. Дома на Среднем Западе я слышал его на пластинках и считал довольно клевым, а некоторые записи копировал пофразно. Он был страстен, он жалил, он пел как кондотьер. Судя по голосу, он заплатил свою цену. Ван Ронк мог выть и шептать, превращать блюз в баллады, а баллады – в блюз. Я обожал его стиль. Он для меня символизировал город. В Гринвич-Виллидж Ван Ронк был королем улицы, абсолютный монарх.

Однажды холодным зимним днем на углу Томпсон и 3-й, в начинавшейся метели, когда сквозь дымку еще сочилось хилое солнце, я видел, как он приближается ко мне в ледяном молчании. Его ко мне как будто ветер нес. Мне хотелось заговорить с ним, но что-то не позволило. Я смотрел, как он проходит мимо, я заметил, как вспыхнули его глаза. Мгновение миновало, и я дал ему уйти. Хотя мне все равно хотелось ему сыграть. На самом деле мне хотелось сыграть кому угодно. Я никогда не мог просто сидеть в комнате и играть сам по себе. Мне нужно было играть для людей – причем постоянно. Можно сказать, я репетировал на публике, и вся моя жизнь становилась тем, чтó я репетировал. Я не спускал прицела с «Газового фонаря». Как можно? По сравнению с этим клубом остальные места на улице были безымянны и жалки, низкопробные тошниловки или мелкие кофейни, где исполнитель пускал по кругу шляпу. Но я все равно начал играть, где только мог. Выбора у меня не было. Узкие улочки просто кишели такими заведениями. Крохотные, разномастные, громкие и шумные, они обслуживали туристскую шушеру, что по ночам толпами бродила по улицам. Таким заведением могло стать что угодно – салон с двойными дверями, лавка с витриной, квартира на втором этаже с отдельным входом, подвал ниже уровня улицы, любая дыра в стене.

На 3-й улице имелась необычная пивная и распивочная – там раньше был извозчичий двор Аарона Бэрра. Теперь это место называлось «Кафе Причуда». Ходили туда в основном работяги – сидели, ржали, матерились, жрали черное мясо и трепались о бабах. В глубине располагалась крохотная сцена, и я там пару раз выступал. Где я только ни играл по разу. Большинство заведений не закрывали дверей до рассвета: керосиновые лампы, засыпанный опилками пол, чуть ли не повсюду – деревянные скамьи, у дверей – парняга со здоровенными ручищами. Хозяева денег за вход не брали, зато старались сбыть как можно больше кофе. Исполнители обычно сидели или стояли прямо в окне, чтобы их было видно и с улицы, или размещались в глубине комнаты лицом к двери и распевали что было мочи. Никаких микрофонов, ничего.

Искатели талантов в такие притоны не заглядывали. Там было темно и замызганно, царил хаос. Исполнители пели и пускали по кругу шляпу либо пели, пока мимо тянулись туристы, – в надежде, что кто-нибудь швырнет монетку в хлебную корзинку или открытый гитарный чехол. По выходным, если играть во всех этих забегаловках с заката до рассвета, заработаешь долларов двадцать. По рабочим дням – трудно сказать. Иногда – совсем гроши, конкуренция слишком свирепая. Чтобы выжить, нужно знать трюк-другой.

Один певец, с которым мы часто пересекались в то время – Ричи Хэвенз, – всегда выпускал со шляпой хорошенькую девушку, и я заметил, что сборы у него лучше. Иногда его девушка пускала по кругу две шляпы. Если нет трюка – ты невидимка, а это нехорошо. Пару раз я договаривался с девчонкой, которую знал по «Кафе “Чё”?» – она работала там официанткой и была приятна глазу. Мы ходили из одного заведения в другое, я играл, а она собирала деньги – в смешной шляпке, сильно накрашенная, в кружевной блузке с низким вырезом. Под накидкой она выглядела чуть ли не голой от пояса и выше. Позже деньги мы с ней делили, но постоянно так работать было слишком муторно. Хотя когда она была со мной, я все равно зарабатывал больше, чем в одиночку.

А от прочих меня в то время сильнее всего отличал репертуар. Основа – солиднее, чем у остальных кофейных исполнителей, – у меня состояла из ядреных народных песен, подкрепленных беспрестанно громким бренчаньем. Я либо отгонял публику, либо народ тянулся поглядеть, что тут такое происходит. Третьего не дано. В тех местах водилось множество певцов и музыкантов получше, но по природе своей никто и близко не подходил к тому, что делал я. Народными песнями я исследовал вселенную, они были картинками, а картинки ценились гораздо больше всего, что я мог бы сказать сам. Я постиг внутреннюю субстанцию того, как надо. Кусочки складывались легко. Мне ничего не стоило отбарабанить, например, «Тюрягу Коламбуса», «Пажити изобилия», «Брата в Корее» и «Если проиграю, дай мне проиграть»[11] спина к спине, точно это была одна песня. Большинство других исполнителей старались донести до слушателей себя, а не песню, мне же на это было наплевать. Для меня главное было – песня.

Днями в «Кафе “Чё”?» я ходить перестал. Вообще туда больше носа не казал. И с Фредди Нилом перестал видеться. Вместо этого я начал околачиваться в «Фольклорном центре» – цитадели американской народной музыки. Центр тоже располагался на Макдугал-стрит, между Бликер и 3-й. В маленькую лавку нужно было подняться по лестнице, внутри царило изящество старины. Будто древняя часовня, будто институт в обувной коробке. «Фольклорный центр» торговал всем и извещал обо всем, что имело отношение к народной музыке. В широком окне были выставлены инструменты и пластинки.

Однажды днем я поднялся по лестнице и зашел внутрь. Осмотрелся и познакомился с хозяином – Иззи Янгом. Молодой фольклорный энтузиаст старой школы, очень язвительный, в тяжелых роговых очках, он говорил на густом бруклинском диалекте, носил шерстяные брюки на тонком ремешке, рабочие башмаки, а галстук у него небрежно съезжал вбок. Голос его напоминал бульдозер, и как бы Иззи ни говорил, для крохотной комнаты выходило чересчур громко. Иззи постоянно бывал чем-то расстроен. Неряшливо-добродушный человек, на самом деле – романтик. Для него народная музыка блистала, будто гора золота. Для меня – тоже. В «Центре» пересекались все дорожки фолка, какую ни назови, и там время от времени можно было увидеть настоящих упертых фолксингеров. Некоторым сюда приходила почта.

Янг иногда организовывал концерты неподдельных артистов фолка и блюза. Привозил их из других городов, и они играли в Ратуше или в каком-нибудь университете. В разное время я видел, как в центре появлялись Клэренс Эшли, Гас Кэннон, Мэнс Липском, Том Пейли, Эрик Дарлинг. К тому же там продавалась масса эзотерических фолковых пластинок, и все их мне хотелось послушать. Целые фолианты вымерших песен – матросских, Гражданской войны, ковбойских, погребальных, церковных, профсоюзных, песен против расизма. Древние тома народных сказок, дневники «уоббли» – членов организации «Промышленные рабочие мира»[12], пропагандистские памфлеты касательно всего – от прав женщин до опасностей пьянства. Один был написан Даниелем Дефо, английским писателем, автором «Молль Флендерс». Продавались и кое-какие инструменты – цимбалы, пятиструнные банджо, казу, свистульки, акустические гитары, мандолины. Если вас интересовало, что такое фолк-музыка, тут было самое место получать представление.

У Иззи была задняя комната, где стояла пузатая дровяная печь, криво висели картины и толпились хлипкие стулья. Портреты старых патриотов и героев на стенах, керамика с узорами, напоминающими ручные стежки, черные лакированные канделябры… Множество всяких ремесленных изделий. Вся комнатка была набита американскими народными пластинками, и в ней стоял фонограф. Иззи разрешал мне тут сидеть и слушать сколько влезет. Я даже перебирал допотопные валики с записями. Безумно усложненный современный мир мало меня привлекал. В нем не было значимости, не было веса. Он меня не соблазнял. Для меня свинговало, имело значение и было актуальным другое: крушение «Титаника», Галвестонский потоп[13], Джон Хенри, «человек из стали», Джон Харди[14], застреливший человека на Западновиргинской линии. Все это оставалось современным, игралось открыто и публично. Над этими новостями я задумывался, за ними следил и охотился.

Что касается слежки и охоты, Иззи еще и вел дневник. Некая амбарная книга постоянно лежала открытой у него на столе. Он расспрашивал меня: где я вырос, как заинтересовался фолк-музыкой, где ее для себя открыл – всякое такое. А после этого писал обо мне в своем дневнике. Ума не приложу зачем. Вопросы его меня раздражали, но сам он мне нравился, потому что был со мною любезен, и я старался держаться тактично и приветливо. С посторонними я разговаривал очень осторожно, но Иззи был нормальный, поэтому я отвечал ему как есть.

Он расспрашивал о моей семье. Я рассказал о бабушке с материнской стороны – она жила с нами. Ее наполняли благородство и доброта, а однажды она сказала мне, что счастье не валяется на дороге. Счастье и есть дорога. А еще учила меня быть добрым, потому что все, с кем я встречусь в жизни, ведут жестокий бой.

Я даже не представлял себе, какие бои ведет Иззи. Внутренние, внешние – кто знает? Янга заботили социальная несправедливость, голод, бездомность, и своей озабоченности он ни от кого не скрывал. Его героями были Авраам Линкольн и Фредерик Дагласс. «Моби Дик», абсолютная рыбацкая байка, была его любимой сказкой. Янга постоянно осаждали сборщики платежей, заваливали предписания домовладельца. За ним все время гонялись кредиторы, но все это, похоже, его не смущало. Устойчивости к невзгодам ему было не занимать, он даже сражался с городской администрацией, чтобы фолк-музыку разрешили играть в парке Вашингтон-сквер. Все стояли за него.

Он вытаскивал мне пластинки. Дал мне запись «Кантри Джентлмен» и велел послушать «Девчонку за барной стойкой»[15]. Поставил мне «Блюз Белого дома»[16] Чарли Пула и сказал, что мне это подойдет идеально, а также обратил мое внимание, что это – та самая версия, которую исполняют «Рэмблерз». И еще завел мне песню Биг Билла Брунзи «Кто-то должен уйти»[17], которая тоже мне подходила. Мне нравилось тусоваться у Иззи. Огонь в печи потрескивал всегда.

А однажды с улицы зашел какой-то здоровый плотный мужик. Словно явился прямиком из русского посольства, отряхнул снег с рукавов шубы, снял перчатки, бросил на прилавок и попросил гитару «Гибсон», висевшую на кирпичной стене. Оказалось, это Дейв Ван Ронк. Неприветливый, сплошная масса вздыбленных волос и щетины, на нем словно было написано, что ему на все плевать. Такой самоуверенный охотник. Разум мой заметался. Между этим человеком и мной теперь не стояло ничего. Иззи снял гитару и протянул ему. Дейв перебрал струны, наиграл какой-то джазовый вальсок и снова положил гитару на прилавок. Едва он убрал от нее руки, я подошел и сам схватил ее, а одновременно спросил, как можно получить работу в «Газовом фонаре», кого нужно для этого знать. Не то чтобы я старался с ним так закорешиться, мне просто было любопытно.

Ван Ронк с интересом посмотрел на меня – он был резок и угрюм, спросил только, не уборщиком ли я хочу.

Я ответил: нет, не уборщиком, еще чего не хватало, но не мог бы я для него что-нибудь сыграть? Он ответил:

– Давай.

Я сыграл ему «Никто тебя с фунтом лиха не знает»[18]. Дейву понравилось, и он спросил, кто я такой и как давно в городе. А потом сказал, что я могу зайти часиков в восемь-девять вечера и сыграть пару песен в его отделении. Так я познакомился с Дейвом Ван Ронком.

Я вышел из «Фольклорного центра» на пронизывающий холод. Ближе к вечеру я сидел в «Таверне Миллза» на Бликер-стрит, где все музыканты из тошниловок собирались, болтали и всячески тусовались. Мой друг, гитарист фламенко Хуан Морено рассказал о новой кофейне, которая только что открылась на 3-й улице – называется «Чрезмерно», – но я его едва слушал. Губы Хуана шевелились, но почти никаких звуков не вылетало. Я никогда не стану играть в «Чрезмерно», незачем. Меня вскоре наймут выступать в «Газовый фонарь», и обжорок я больше не увижу. Снаружи термометр сполз чуть ли не до минус десяти. Пар от дыхания замерзал в воздухе, но холода я не чувствовал. Я держал курс к фантастическим огням. Никакого сомнения. Не обманываюсь ли я? Вряд ли. Не думаю, что мне бы хватило воображения обмануться; но и ложных надежд у меня не было. Я приехал из самого далека и начал с самого низа. Но судьба уже готова мне явиться. Я чувствовал, что она смотрит прямо на меня, и ни на кого больше.

2. Утраченная земля

Я сел в постели и огляделся. Постель представляла собой диван в гостиной, а от железного радиатора поднимался пар. Над камином – портрет колониста в парике, он смотрел на меня из рамы; у дивана – деревянный шкафчик на колоннах с каннелюрами, возле него – овальный стол с закругленными по углам ящиками, кресло, похожее на тачку, небольшая конторка, отделанная фиолетовым шпоном, с откидными крышками; тахта – на самом деле обитое заднее сиденье автомобиля, а из-под обивки выпирали пружины; низкое кресло с круглой спинкой и завитками на подлокотниках; на полу – толстый французский ковер, сквозь жалюзи пробивается серебряный свет, крашеные доски подчеркивают контуры свода.

В комнате пахло джином с тоником, древесным спиртом и цветами. Квартира – в доме федерального стиля, без лифта, на верхнем этаже. Дом стоял в районе Вестри-стрит, ниже Канала и около реки Хадсон. В том же квартале находилась «Бычья голова» – подвальная таверна, куда заходил выпить американский Брут, Джон Уилкс Бут. Я тоже заглянул туда разок и увидел его призрак в зеркале. Недобрый знак. С жильцами этой квартиры, Реем Гучем и Хлоей Киль, меня познакомил друг Ван Ронка фолксингер Пол Клейтон, добродушный, безутешный и меланхоличный – он выпустил, наверное, пластинок тридцать, но американской публике был неведом, – интеллектуал, исследователь и романтик с энциклопедическим знанием баллад. Я подошел к окну и посмотрел на белые и серые улицы и дальше, на реку. Собачий холод, вечно ниже нуля, но пламя в моем мозгу никогда не гасло – точно флюгер, что постоянно вращается. День клонился к вечеру, Рея и Хлои не было дома.

Рей был лет на десять старше меня, из Виргинии, похож на старого волка – жилистый, весь в боевых шрамах. В его длинной родословной попадались епископы, генералы, даже губернатор колонии. Рей был нонконформистом, противником десегрегации и южным националистом. Они с Хлоей жили в этой квартире, как будто от кого-то прятались. Рей напоминал персонажа тех песен, что я пел, – человек, повидавший жизнь, наделавший дел и переживший множество романов. Он довольно потаскался по стране, знал ее вдоль и поперек, понимал, где какие условия. Хотя страну уже потряхивало так, что через несколько лет задрожат американские города, Рея это мало интересовало. Он говорил, что подлинное действие разворачивается «в Конго».

У Хлои были золотостые рыжие волосы, карие глаза, неразборчивая улыбка, кукольное личико, а фигурка – еще лучше. Ногти она красила в черный. Она работала гардеробщицей в «Египетских Садах» – ресторане с танцами живота на 8-й авеню, – а кроме того позировала для журнала «Кавалер».

– Я всегда работала, – говорила она.

Они жили как муж с женой, или брат с сестрой, или кузен с кузиной – трудно сказать, они просто жили, вот и все. Хлоя смотрела на вещи по-своему, примитивно, всегда выдавала какие-нибудь безумства, и они загадочно сбывались. Однажды сказала, что мне следует подводить глаза тенями – это убережет меня от сглаза. Я спросил чьего, и она ответила:

– Джо Дуя или Джо Шмуя.

По ее словам, миром правил Дракула, а он – сын Гутенберга, того дядьки, что изобрел печатный пресс.

Поскольку я унаследовал культуру 1940-х и 50-х, такие разговоры меня не парили. Гутенберг тоже мог бы выйти из какой-нибудь народной песни. Говоря практически, культура 50-х походила на судью, что досиживает на своей скамье последние деньки. Она готовилась уйти в отставку. Лет через десять попробует подняться и с грохотом рухнет на пол. Но поскольку у меня в мозгу народные песни отпечатались как религия, разницы мне было мало. Народные песни больше непосредственной культуры.

Пока я не въехал в собственное жилье, ночевал я, считайте, по всей Деревне. Иногда проводил ночь-другую, иногда задерживался на неделю и больше. Часто кидал кости у Ван Ронка. Только на Вестри-стрит я по временам, наверное, жил дольше, чем где бы то ни было. Мне нравилось у Рея и Хлои. Мне там было уютно и покойно. Воспитание у Рея было элитным, он даже учился в военной академии Кэмден в Южной Каролине, откуда ушел «с искренней и совершенной ненавистью». Кроме того, его «изгнали с благодарностью» из школы богословия Уэйк-Форест – религиозного колледжа. Он знал наизусть целые части байроновского «Дон Жуана» и мог читать их на память – а также несколько прекраснейших строк из поэмы Лонгфелло «Эванджелина». Работал он на инструментально-лакокрасочной фабрике в Бруклине, а до этого – бродяжничал, пахал на заводе «Студебеккер» в Саут-Бенде и на бойне в Омахе – забойщиком. Однажды я у него спросил, каково это.

– Слыхал когда-нибудь про Освенцим?

Конечно, слыхал, кто ж не слыхал. Один из фашистских лагерей смерти в Европе – недавно в Иерусалиме судили Адольфа Эйхманна, главного организатора нацистского гестапо, человека, который этими лагерями управлял. После войны он сбежал, а потом израильтяне поймали его на автобусной остановке в Аргентине. Процесс вышел эпохальным. На свидетельской трибуне Эйхманн показал, что всего лишь выполнял приказы, но его обвинители доказали без труда, что свою миссию он выполнял с чудовищным рвением и удовольствием. Эйхманна признали виновным и теперь решали его судьбу. Много рассуждали о том, чтобы его пощадить, даже отправить обратно в Аргентину, но это было бы глупо. Если б даже его выпустили, он бы и часа не продержался. Государство Израиль претендовало на право выступать наследником и душеприказчиком всех, кто погиб от «окончательного решения». И процесс напомнил всему миру о том, что привело к созданию израильского государства.

Я родился весной 1941 года. Вторая мировая уже охватила Европу, и в нее скоро вступит Америка. Мир раздирало на части, хаос совал кулак в лица вновь прибывших. Если вы родились примерно в это время или жили и выжили, хорошо чувствовалось, как старый мир уходит, а новый начинается. Будто стрелки часов откручивали назад, к той отметке, когда «до Р. Х.» стало «н. э.». Все родившиеся в мое время принадлежали обоим мирам. Гитлер, Черчилль, Муссолини, Сталин, Рузвельт – титанические фигуры, подобных которым свет не увидит больше никогда, люди, полагавшиеся только на свою решимость, хорошо это или плохо, и каждый готов был действовать в одиночку, невзирая на одобрение – невзирая на любовь или богатство; все они правили судьбой человечества и размалывали мир в щебенку. Продолжая длинную череду Александров и Юлиев Цезарей, Чингисханов, Карлов Великих и Наполеонов, они кроили вселенную, будто деликатес на званом ужине. Расчесывали они волосы на прямой пробор или носили шлем викинга – все равно, от них нельзя отмахнуться, с ними невозможно не считаться: грубые варвары с топотом носились по Земле и вбивали всем в головы собственные представления о географии.

Моего отца свалил полиомиелит и тем уберег от войны, но все мои дядья ушли воевать и вернулись живыми. Дядя Пол, дядя Морис, Джек, Макс, Луис, Вернон и другие разъехались по Филиппинам, Анцио, Сицилии, Северной Африке, Франции и Бельгии. Домой они привезли сувениры и памятные подарки: японский соломенный портсигар, немецкий мешочек для хлеба, английскую эмалированную кружку, немецкие очки от пыли, английский боевой нож, немецкий пистолет «люгер» – всякий такой мусор. Они вернулись к гражданской жизни, будто ничего не случилось, и никогда ни словом не упоминали о том, что делали или видели.

В 1951 году я ходил в начальную школу. Среди прочего нас учили нырять под парты и прятаться, когда заводились сирены воздушной тревоги, потому что нас могли бомбить русские. Кроме того, нам рассказывали, что русские способны высадиться с парашютами в нашем городке в любой миг. Те же самые русские, с которыми мои дядья сражались бок о бок всего несколько лет назад. Теперь же эти русские стали монстрами, которые могут перерезать нам глотки и нас испепелить. Странно как-то. Если ребенок живет в такой туче страха, все настроение пропадает. Одно дело – бояться, если кто-то наставил на тебя ружье, и совсем другое – бояться того, что не вполне реально. Многие, впрочем, воспринимали эту угрозу всерьез, и ты ею заражался. Очень легко было стать жертвой их странной фантазии. У меня в школе преподавали те же учителя, что и у моей мамы. В ее время они были молоды, в мое – уже состарились. На уроках американской истории нас учили, что коммуняки не смогут уничтожить Америку одними пушками и бомбами – им придется уничтожить Конституцию, документ, на котором наша страна основана. Хотя разницы никакой. Когда звучала учебная тревога, нужно было падать ничком под парту, не дрожать ни единым мускулом и не шуметь. Словно это спасет от бомб. Угроза полного уничтожения – жуткая штука. Мы не знали, что такого сделали, отчего на нас все так злятся. Красные повсюду, рассказывали нам, кровожадные красные. Но где же мои дядья, защитники отечества? Они заняты – работают, зарабатывают на жизнь, получают что могут и экономят, чтобы хватило на подольше. Откуда им знать, что творится в школах, какие страхи там воспитывают?

Но теперь со всем этим покончено. Я в Нью-Йорке, есть там коммунисты или нет. Может, они вокруг кишмя кишат. И куча фашистов в придачу. Толпа будущих левых диктаторов и правых диктаторов. Радикалы всех мастей. Говорили, что Вторая мировая война положила конец Веку Просвещения, но откуда мне было знать. Я в нем жил по-прежнему. Я почему-то по-прежнему помнил и чувствовал свет чего-то эдакого. Я все это читал. Вольтер, Руссо, Джон Локк, Монтескье, Мартин Лютер – провидцы, революционеры; такое ощущение, что я с ними знаком, что они живут по соседству.

Я подошел к кремовым шторам, поднял жалюзи и увидел заснеженную улицу. Мебель в квартире была славная – много чего самодельного. Тоже очень мило: комоды с инкрустацией, с причудливой стилизованной резьбой и вычурными замками; нарядные книжные шкафы от пола до потолка; длинный узкий прямоугольный стол с металлическими деталями – их геометрия, похоже, следовала какому-то неписаному правилу; а вот смешной предмет – туалетный столик, весь такой округлый, словно большой палец ноги. На полках в чуланах были изобретательно расставлены электроплитки. Кухонька точно лес. Шкатулки для трав набиты болотной мятой, душистым ясменником, листиками сирени, еще чем-то. Хлоя – южная девушка с северной кровью – умела мастерски пользоваться бельевыми веревками в ванной, и я иногда находил там свою рубашку. Обычно я заявлялся перед рассветом и тихонько проскальзывал прямо на раскладной диван в гостиной, напоминающей высокую галерею. И засыпал под грохот ночного поезда, что с рокотом громыхал по Джерси, – железный конь с паром вместо крови.

С самого раннего детства я слушал поезда, и от их вида и грохота мне становилось как-то надежнее. Большие товарные вагоны, цистерны, платформы с железной рудой, пассажирские, пульманы. В моем родном городке шагу не ступишь, чтобы не оказаться на каком-нибудь железнодорожном переезде, дожидаясь, пока пройдет длинный состав. Рельсы не только пересекали грунтовки, но и бежали рядом. От далеких паровозных гудков я чувствовал себя примерно как дома – вроде все на месте, вроде как я в каком-то спокойном уголку, никакой особой опасности нет, и все складывается.

Через дорогу от того здания, где я сейчас стоял и смотрел в окно, располагалась церковь с колокольней. Перезвон колоколов тоже отзывался домом. Я всегда слышал колокола и прислушивался к ним. Железные, медные, серебряные – колокола пели. По воскресеньям, к службам, на праздники. Они лязгали, когда умирал кто-нибудь важный, когда кто-нибудь женился. Колокола звонили по любому существенному поводу. От их звона внутри становилось приятно. Мне даже нравились дверные колокольчики и перезвон курантов Эн-би-си по радио. И вот я рассматривал церковь через мутноватое стекло. Колокола молчали, с крыш сметало ветром снег. Город похитила метель, жизнь кружила и кружила на унылом холсте. Ледяная и холодная.

Через дорогу какой-то мужик в кожаной куртке сгребал наледь с ветрового стекла черного «меркурия-монклэра», застрявшего в сугробе. У мужика за спиной по церковному двору осторожно перемещался священник в лиловой накидке; вот он вышел в приоткрытые ворота – видимо, исполнять некое святое таинство. Невдалеке простоволосая женщина в сапогах с трудом тащила по улице мешок со стиркой. Миллион историй в повседневных нью-йоркских делах, если ты не прочь вникать. Они всегда перед самым носом, сливаются воедино, и чтобы в них разобраться, придется разобрать их на части. День святого Валентина, День влюбленных, пришел и ушел, а я и не заметил. У меня не было времени на романтику. Я отвернулся от окна, от зимнего солнца, перешел в другой угол комнаты к печке и сделал себе чашку горячего шоколада. А потом включил радио.

Я постоянно вылавливал что-нибудь в эфире. Как поезда и колокола, радио было звуковой дорожкой моей жизни. Я подвигал ручку настройки взад-вперед, и из маленьких динамиков рванулся голос Роя Орбисона. В комнате взорвалась его новая песня – «Бегу в испуге»[19]. В последнее время я слушал песни с фолковыми оттенками. В прошлом тоже такие бывали: «Большой гадкий Джон», «Михаил, греби-ка к берегу», «Сотня фунтов глины»[20]. Брук Бентон записал современный хит «Хлопковый долгоносик»[21]. На радио стали появляться «Кингстон Трио» и «Бразерз Фор». «Кингстон Трио» мне нравилось – хотя стиль у них был отполирован и рассчитан на студентов, меня большинство их вещей радовало все равно. Такие, как «Убегай, Джон», «Помни Аламо», «Длинное черное ружье»[22]. Всегда в эфир пробивалась какая-нибудь песня фолкового типа. «Бесконечный сон»[23], песня Джоди Рейнолдз, популярная много лет назад, даже по характеру была народной. А вот Орбисон выходил за все рамки жанров – фолка, кантри, рок-н-ролла, чего угодно. В его вещах мешались все стили, даже те, которых еще не изобрели. В одной строке он мог звучать мерзавцем, а следующую петь фальцетом, как Фрэнки Вэлли. С Роем никогда не поймешь, что слушаешь – марьячи или оперу. Он не давал расслабляться. У него все сводилось к мясу и крови. Как будто он пел с олимпийских высот и не шутил при том. Одна из его первых песен, «Уби-дуби»[24], была обманчиво простой, но с тех пор Рой сильно прогрессировал. Теперь он свои композиции исполнял в трех-четырех октавах, и от этого хотелось разогнаться и броситься на машине с обрыва. Он пел как профессиональный преступник. Обычно начинал низко, еле различимо, некоторое время держался этого диапазона, а затем начинался поразительный спектакль. От его голоса чесались даже трупы, и ты неизменно бормотал себе под нос: «Чувак, это невероятно». В его песнях были песни внутри песен. Из мажора в минор они перескакивали без всякой логики. Орбисон был смертельно серьезен – уже не головастик, не едва оперившийся птенец. Ничего похожего в эфире больше не звучало. Я слушал и ждал следующего номера, но по сравнению с Роем остальные плейлисты были серятиной, вялой и рыхлой. Их вываливали на слушателя, точно у него не было мозгов. За исключением, быть может, Джорджа Джоунза, кантри-музыку я тоже недолюбливал. У Джима Ривза и Эдди Арнолда вообще не разберешь, что в их музыке от кантри. Все дикое и зловещее из кантри-музыки ушло. Элвис Пресли. Его тоже никто уже не слушал. Много лет миновало с тех пор, как он вильнул бедром и запустил музыку на другие планеты. Но я по-прежнему включал радио – видимо, в основном по бессмысленной привычке. Увы, все, что там передавали, сочилось подсахаренным молочком, а не касалось реальных джекил-хайдовских тем современности. Там и не пахло уличными идеологиями «На дороге», «Воя» и «Газолина», что сигнализировали о новом типе человеческого бытия, да и можно ли было вообще на это рассчитывать? Сорокапятки на такое не способны.

Меня всего скручивало от желания записать пластинку, но синглы издавать не хотелось, а на радио песни брали именно с сорокапяток. Фолксингеры, джазмены и классические музыканты записывали долгоиграющие альбомы, где в бороздках умещалась куча песен. Они творили свои поддельные личности, перевешивали чаши весов и давали картину во всей полноте. Альбомы были чем-то вроде силы тяготения. У них имелись обложки, передняя и задняя, которые можно часами разглядывать. По сравнению с лонгплеями сорокапятки смотрелись хлипкими и невыкристаллизовавшимися. Они просто копились стопками и погоды не делали. Да и в репертуаре у меня не было ни одной песни для коммерческого радио. Песни про бутлегеров-дебоширов, матерей, что утопили собственных детей, «кадиллаки», у которых в баке всего пять миль, наводнения, поджоги профсоюзных штабов, тьму и трупы на дне реки – не для радиослушателей. В тех народных песнях, что я пел, не было ничего легкого и приятного. Недружелюбные они и не тают от истомы. Мягко не причаливают. Наверное, можно сказать, что они были некоммерческими. Мало того: стиль мой оказывался слишком непредсказуем и трудноопределим для радио, а сами песни для меня были гораздо важнее легкого развлечения. Они служили мне наставником и проводником в некоем измененном сознании реальности, в какой-то иной республике – освобожденной. Музыкальный историк Грейл Маркус тридцать лет спустя назовет ее «невидимой республикой». Как ни назови, я не то чтобы настроен был против популярной культуры или что-то: во мне просто не было стремлений заваривать кашу. Мейнстримовую культуру я считал дьявольски увечной и большим надуваловом, только и всего. Словно за окном лежит сплошное море гололеда, а у тебя только скользкая обувь. Я не знал, ни в каком мы историческом веке, ни в чем его истина. Это никого не заботило. Если говоришь правду, это очень здорово и правильно, а если врешь – ну, все равно это здорово и правильно. Вот чему меня научили народные песни. Что же до времени, рассвет только брезжил, а про историю я что-то понимал – историю нескольких наций и государств, и везде одно лекало. Сначала – ранний архаический период, когда общество растет, развивается и процветает, затем – классический, когда общество достигает зрелости, а после – период расслабухи, когда декадентство все разваливает на куски. Я понятия не имел, на какой стадии сейчас Америка. И спросить было не у кого. Хотя некий грубый ритм все вокруг раскачивал. Нет смысла об этом думать. Что бы ни думал, это может оказаться насмерть неверным.

Я вырубил радио, снова перешел через всю комнату, немного помедлил и включил черно-белый телевизор. Шел «Караван фургонов»[25]. Похоже, его транслировали откуда-то из-за границы. Это я тоже вырубил и ушел в соседнюю комнату – без окон, с крашеной дверью. В этой темной пещере от пола до потолка располагалась библиотека. Я включил лампы. Литература в этой комнате просто ошеломляла, здесь невозможно было не потерять тяги к тупости. До сего времени я воспитывался в культурном спектре, от которого в мозгах оседала какая-то сажа. Брандо. Джеймс Дин. Милтон Бёрл. Мэрилин Монро. «Люси». Эрл Уоррен и Хрущев, Кастро. Литтл-Рок[26] и «Пейтон-Плейс»[27]. Теннесси Уильямс и Джо Димаджио. Дж. Эдгар Гувер и «Вестингауз». Нельсоны. «Холидей-Инны» и пришпоренные «шеви». Мики Спиллейн и Джо Маккарти. Левиттаун[28].

В этой комнате все подобное воспринималось как шутка. Здесь были всякие книги – по типографике и эпиграфике, философии, политическим идеологиям. Глаза на лоб лезли. Например – Фоксова «Книга мучеников», «Жизнеописания двенадцати цезарей», лекции Тацита и письма Бруту. «Идеальная демократия» Перикла, «Афинский полководец» Фукидида – повествование, от которого мороз по коже. Написано за четыреста лет до Христа, и там говорится, что человеческая природа – всегда враг всего высшего. Фукидид писал о том, как слова в его время изменили обычные значения, как вообще в одно мгновение ока меняются действия и мнения. Будто за все это время, от него до меня, ничего не изменилось.

Там были романы Гоголя и Бальзака, Мопассана, Гюго и Диккенса. Я обычно открывал какую-нибудь книгу посередине, прочитывал несколько страниц и, если мне нравилось, возвращался к началу. «Materia Medica» (причины болезней и методы их лечения) – вот эта была хорошая. Я стремился восполнить пробелы в образовании, которое так и не получил. Иногда я открывал книгу и видел надпись от руки на титульном листе. Например, в «Государе» Макиавелли было написано: «Дух жулика», а в начале Дантова «Ада» – «Космополитичный человек». Книги в этой библиотеке не были расставлены ни по темам, ни в каком-то особом порядке. «Общественный договор» Руссо соседствовал с «Искушением Святого Антония», а «Метаморфозы» Овидия, жуткая сказка ужасов, – с автобиографией Дейви Крокетта. Бесконечные ряды книг: Софокл о природе и роли богов, о том, почему у людей всего два пола. Поход Александра Великого в Персию. Завоевав ее – и чтобы уже не выпускать из рук, – он обязал всех своих солдат жениться на персиянках. Зато потом у него не было никаких хлопот с населением – ни восстаний, ничего. Александр знал, как добиться абсолютного контроля. Биография Симона Боливара тоже стояла на полке. Мне хотелось прочесть все эти книги, но для этого нужно было поселиться в доме престарелых. Я почитал немного из «Шума и ярости», не очень понял, но Фолкнер – это сила. Почитал Альберта Великого – того парня, который научные теории мешал с теологией. По сравнению с Фукидидом – слишком легковесно. Альберт, казалось, страдал бессонницей и писал свои труды по ночам, а одежда липла к мокрому от пота телу. Чересчур многие из этих книг были слишком велики – как гигантские башмаки, сшитые на большеногих людей. В основном я читал поэзию. Байрона, Шелли, Лонгфелло и По. «Колокола» По я выучил наизусть и на гитаре подобрал под них мелодию. Еще я нашел книгу о Джозефе Смите, подлинном американском пророке, который идентифицировал себя с библейским Енохом и утверждал, что Адам был первым богочеловеком. Но и это бледнело по сравнению с Фукидидом. От книг вся комната вибрировала – тошнотворно и мощно. Стихотворение Леопарди «Об уединенной жизни», казалось, выточено из древесного ствола – безнадежно, несминаемо сентиментальное.

Была книга Зигмунда Фрейда, короля подсознательного, называлась она «По ту сторону принципа удовольствия». Я как-то листал ее, и тут домой вернулся Рей, увидел ее и сказал:

– Лучшие парни в этой области работают на рекламные агентства. Торгуют воздухом.

1 Rock Around the Clock. – Здесь и далее прим. переводчика.
2 «Mayflower» – английское судно, на котором в 1620 г. пересекли Атлантический океан 102 переселенца из Старого Света – первые поселенцы Новой Англии.
3 Битва при Банкер-Хилле – первое существенное сражение Войны за независимость 17 июня 1775 г.
4 Пропаганда наркотических средств запрещена на территории Российской Федерации.
5 Everybody’s Talking.
6 High-Heel Sneakers.
7 Travelin’ Man.
8 Black Betty – афроамериканская народная песня; эвфемизм для обозначения бутылки виски, кнута или вагона для пересылки заключенных.
9 Пруд Уолден – небольшой пруд в окрестностях Конкорда, Массачусетс. На его берегу в 1845–1847 гг. жил в хижине писатель, философ и натуралист Хенри Дейвид Торо (1817–1862), автор философско-автобиографического эссе «Уолден, или Жизнь в лесу» (Walden; or, Life in the Woods, 1854).
10 Английское выражение «kettle of fish» означает «хорошенькое дельце».
11 Columbus Stockade; Pastures of Plenty; Brother in Korea; If I Lose, Let Me Lose.
12 «Промышленные рабочие мира» (ПРМ, Industrial Workers of the World) – радикальная рабочая организация, созданная с целью объединения пролетариата в единый всемирный профсоюз для установления всеобъемлющего контроля за экономической деятельностью всех стран. Основана в 1905 в г. Чикаго Федерацией рудокопов Запада и некоторыми другими профсоюзами, возглавляемыми социалистами.
13 «Галвестонским потопом» раньше называли Большой Галвестонский ураган, разрушивший 8 сентября 1900 г. город Галвестон, Техас, и унесший от 6 до 12 тысяч жизней.
14 Герой одноименной афроамериканской народной баллады, основанной на реальной истории убийства во время игры в кости в 1894 году в штате Западная Виргиния.
15 Girl Behind the Bar.
16 White House Blues.
17 Somebody’s Got to Go.
18 Nobody Knows You When You’re Down and Out.
19 Running Scared.
20 Big Bad John; Michael Row the Boat Ashore; A Hundred Pounds of Clay.
21 Boll Weevil.
22 Getaway John; Remember the Alamo; Long Black Rifle.
23 Endless Sleep.
24 Ooby-Dooby.
25 «Wagon Train» – американский телесериал-вестерн 1957–1965 гг.
26 В 1957 г. девяти чернокожим старшеклассникам запретили посещать среднюю школу в г. Литтл-Рок, Арканзас. Этот случай стал одной из поворотных вех в борьбе за гражданские права в США.
27 «Peyton Place» (1956) – роман Грейс Метэйлис (1924–1964), ставший бестселлером на 59 недель: семейная сага, действие которой разворачивается в маленьком «идиллическом» городке Новой Англии и изобилует инцестуальными связями, адюльтерами, взаимной ненавистью и убийствами. В 1964–1969 гг. лег в основу первой «мыльной оперы», выходившей в эфир в прайм-тайм. Название городка, романа и телесериала стало символом темных сторон души, укрытых от глаз людей, и ложности мифа об идиллической жизни в провинциальном городке.
28 «Levittown» – типовой жилой микрорайон, состоящий из одинаковых одноквартирных домиков, которые собирались на месте из готовых деталей – первоначально на Лонг-Айленде, Нью-Йорк, в 1947–1951 гг., а затем и на всей территории США. Назван именем застройщика Уильяма Джейрда Левитта (1907–1994), который считается отцом современной американской субурбии.
Продолжить чтение