Царь и Бог. Петр Великий и его утопия

Он Бог, он Бог твой был, Россия.
М. В. Ломоносов
– Он придет, и имя ему человекобог.
– Богочеловек?
– Человекобог, в этом разница.
Ф. М. Достоевский. Бесы
Non-Fiction. Большие книги
© Я. А. Гордин, 2025
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2025 Издательство Азбука®
Автор читателю о герое
«…Всемирная история, история того, что человек совершил в этом мире, по моему разумению в сущности история великих людей, потрудившихся здесь на земле», – писал Томас Карлейль[1]. Мысль Карлейля не безусловна. Скажем, Лев Николаевич Толстой придерживался противоположной точки зрения, и его взгляд ближе автору этой книги. Но нам никуда не деться от того, что именно «герои», «великие люди» дают исследователям человеческой истории яркий и смыслосодержащий материал, который позволяет в известной мере осознавать суть тех или иных явлений мирового процесса.
Не много найдется в мировой истории персонажей, которые в такой степени заслужили титул Великого, как царь Петр I, и заставили массу мыслящих людей размышлять об уроках произведенных им потрясений.
Философ, политик, боевой офицер Первой мировой войны, обладавший, соответственно, глубоким многообразным опытом, Федор Августович Степун, один из блестящей плеяды русских мыслителей XX века, закончил свою мемуарную сагу «Бывшее и несбывшееся» горьким признанием: «Хотя мы только то и делали, что трудились над изучением России, над разгадкой большевистской революции, мы этой загадки все еще не разгадали»[2].
Он писал это в эмиграции, в 1948 году.
Признание Степуна, на мой взгляд, могут повторить честные исследователи, годы труда положившие на изучение революции Петра и личности великого революционера.
В грандиозной эпопее Петра Великого все поражает своим трагическим размахом – от военных планов до семейной драмы (финал его отношений с Екатериной и казнь ее любовника), от геополитических мечтаний до страстного увлечения «уродами», собираемыми в Кунсткамере, от свирепой ломки старомосковского быта и его нравственных представлений до лихорадочного возведения новых учреждений, от трогательной нежности к младенцу Петру Петровичу, последней надежде на достойное продолжение династии, до безграничной жестокости и непреклонной ненависти к старшему сыну.
Все в бытии Петра Алексеевича принимало гомерические формы, включая и пьянство при его дворе.
И потому неизбежно вспоминается суровая формула, предложенная Пушкиным для восприятия гибели декабризма: «Не будем ни суеверны, ни односторонни 〈…〉 но взглянем на трагедию взглядом Шекспира»[3].
Пушкин предлагал соотнести масштаб события с масштабом восприятия, то есть с выбором критерия для оценки явления. Обладая мощным инстинктом историка, он сознавал, что проблема выбора масштаба восприятия – одна из ключевых во взаимоотношениях с событиями и персонажами.
В сентябре 1833 года, по пути в пугачевские места, за месяц до того, как он начал писать «Медного всадника», Пушкин сказал Далю о своих занятиях историей Петра: «Я еще не мог доселе постичь и обнять вдруг умом этого исполина: он слишком огромен для нас близоруких, и мы стоим еще к нему близко, – надо отодвинуться на два века, но постигаю его чувством»[4].
Удивительным образом через сорок лет, в письме к Николаю Николаевичу Страхову от 12 декабря 1872 года, Лев Николаевич Толстой другими словами повторил ту же мысль: «Обложился книгами о Петре и его времени, читаю, отмечаю, порываюсь писать и не могу… На что ни взглянешь, все задача, загадка, разгадка которой только возможна поэзией. Весь узел русской жизни сидит тут»[5].
В «Медном всаднике» Пушкин предложил поэтическую разгадку, но как историк пришел, скорее всего, к горькому осознанию неразрешимости задачи в близком будущем.
Толстой, будучи не робкого десятка, но осознавая масштаб задачи, подбирал временные варианты, вплоть до ухода в глубину столетий, тасуя персонажей – от самого Петра (юного и зрелого) и людей вокруг него до крестьянских семейств, живших в петровские времена на землях Ясной Поляны, – исписал сотни страниц и отступился.
Но оставил нам железную формулу: «Весь узел русской жизни сидит тут».
Когда мы обращаемся к истории великих людей, вне зависимости от наших концептуальных установок, то неизбежно встает проблема – как определить понятие «величие».
Предлагаемый ответ – масштаб замысла, решительность в его реализации и безусловная связь с конечным результатом.
Пушкин думал об этом и сказал с присущей ему точностью: «Высшая смелость – смелость воображения, создания, где план обширный объемлется творческой мыслию…» И конкретизировал: «Единый план „Ада“ есть уже плод великого гения».
Речь здесь не только о литературе. При подобном подходе надо признать, что Петр был безусловно гениален. Великий мечтатель (первый «кремлевский мечтатель»), он был и великим организатором, сумевшим поставить на службу своему замыслу все ресурсы того пространства, той человеческой общности, которые он контролировал.
И тут встает и еще одна, быть может, главная проблема – проблема смысла и цены великих свершений.
Горькое несоответствие благих намерений и способов исполнения было столь очевидно в революции Петра, что бросалось в глаза даже сторонним наблюдателям.
Астольф де Кюстин, знакомившийся достаточно поверхностно с русской историей перед своим путешествием в Россию и наблюдавший достаточно бегло плоды петровских деяний во время пребывания в северной империи, тем не менее многое понял: «…Сей государь, причинивший своей поспешностью столько зла, избавился в один день от вековых оков. Сей тиран, насаждавший добро и возжелавший обновить свой народ, не ставил ни во что ни природу, ни историю, ни прошлое людей, ни их характеры и их жизнь. Подобные жертвы позволяют без труда достичь великих результатов. Петр достиг их, но крайне дорогой ценой, а дела столь великие редко бывают добрыми»[6].
Здесь достаточно ясно сформулирован фундаментальный парадокс: истинное величие, при достижении которого игнорируются природа, история, человеческая натура, то есть объективная реальность, содержит в себе немало зла. Безжалостным способом и огромной ценой достигнут великий результат. Величие результата и героя – несомненно.
Но что дальше? Дальше необходима трезвая оценка достигнутого. Извлечение уроков.
Мудрый и многознающий Михаил Александрович Фонвизин, размышляя в Сибири о результатах петровских деяний и отдавая должное его внешнеполитическим успехам, горько вопросил: «Но стал ли русский народ оттого счастливее?»
На мой взгляд, в ответе на этот наивный вопрос – главная задача интеллектуальной историографии, неизбежно переходящей в историософию.
Характеризуя исследование Павла Николаевича Милюкова «Государственное хозяйство в первой четверти XVIII столетия и реформа Петра Великого», Евгений Викторович Анисимов заметил: «Не соглашаясь со многими выводами Милюкова 〈…〉 мы не можем не отметить, что в книге Милюкова впервые в литературе была четко поставлена одна из центральных проблем историографии петровских преобразований – проблема „цены реформы“»[7]. В работах самого Анисимова эта проблема возникает постоянно.
Соотношение величия замысла – построение Великой Утопии, «регулярного» государства, работающего как отлаженный часовой механизм, расширение пределов идеального государства – и цены, которую страна платила за эту величественную попытку как в период преобразований, так и в последующие столетия, должно определять и стилистику восприятия событий, не описания, а именно восприятия.
Один советский историк, автор вполне традиционной монографии, неожиданно обмолвился фразой, полной смысла: «Жестокая, драматическая, грандиозная эпоха Петра Великого требует суровых рембрандтовских красок»[8].
Суровый колорит рембрандтовских полотен выявлял, помимо драматизма их смыслового ряда, и трезвую суровость зрения художника.
Когда Феофан Прокопович, один из центральных персонажей этой книги, создавал концепцию абсолютной, бесконтрольной и безответственной власти Петра и опирался на библейские прецеденты, это был не только сильный демагогический прием, но искреннее ощущение масштабов происходящего в России. Библейских масштабов.
Уже цитированный нами Федор Августович Степун, человек верующий, наблюдая тектонические катаклизмы 1917–1918 годов, осознал, что на его глазах происходят события библейского масштаба, сравнимые с Сотворением мира, как оно описано в Книге Бытия, – неистовая попытка создания новой реальности.
Петр, демиург, тоже созидал некий небывалый прекрасный мир, и это уподобление вполне подходит и к его революции.
Автор важного для нашей проблематики исследования «От Петра до Павла. Реформы в России XVIII века: Опыт целостного анализа» Александр Борисович Каменский, характеризуя государственных деятелей, пришедших к власти после смерти Петра, пишет: «Это были опытные, хорошо информированные администраторы, прошедшие школу Петра. Но в отличие от своего учителя, который при всем своем жестком рационализме был еще отчасти и романтиком, имевшим определенные идеалы и мечтавшим об их достижении хотя бы в отдаленном будущем, верховники проявили себя откровенными прагматиками»[9].
Высокопрофессиональному историку Каменскому свойственны осторожность и «взвешенность» формулировок. Но дело в том, что «романтик» Петр не намерен был откладывать реализацию своих «определенных идеалов» в отдаленное будущее. Героика и трагедийность его революции в том-то и состояла, что он пытался осуществить свои замыслы, свои идеалы – немедленно, подчиняя реальность своему «романтическому» напору.
Необычайная парадоксальность сознания Петра заключалась в сочетании «жесткого рационализма» и безудержного утопизма. Это была вулканическая смесь, порождающая катастрофический эффект.
Эту парадоксальность очень точно, по своему обыкновению, определил Пушкин в знаменитой максиме: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плод ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика»[10].
Беда была в том, что идеальное «регулярное» государство, основанное на мудрых принципах – «идеалах», – было в далеком будущем, вечности. А сиюминутные преобразования производились кнутом, плахой и дыбой.
Сознание православных людей того времени, а тем паче ориентированных на Ветхий Завет раскольников, должно было уподоблять происходящее великому бедствию, предсказанному в Библии.
Антихрист, с которым в народе ассоциировался Петр, – библейский персонаж, перешедший в новозаветную мифологию и особенно ярко представленный в Апокалипсисе как гонитель и истребитель всех, кто мешает ему выполнять свою страшную миссию.
Московские книжники предполагали, что Петр – это тот самый восьмой царь из Откровения Иоанна Богослова. Если отсчитывать от Ивана IV, не считая Лжедмитрия, то все получается арифметически точно. И по катастрофическим последствиям царствования – тоже.
У Иоанна в главе 17 сказано: «И семь царей, из которых пять пали, один есть, а другой еще не пришел, и когда придет, не долго ему быть. И зверь, который был и которого нет, есть восьмой и из числа семи, и пойдет в погибель». Туманный смысл пророчества не делал его менее грозным. – И царство будет отдано «зверю», восьмому царю, «доколе не исполнятся слова Божии».
В одном из вариантов «Николая Палкина» поздний Толстой со свойственной ему в это время предельной определенностью позиции откликнулся терминологически на это пророчество: «Беснующийся пьяный зверь… четверть столетия губит людей…»
Но были и вполне определенные предсказания, соответствующие представлениям не только о личности и предназначении Антихриста, но и о характере Петра-воителя.
В среде сибирских старообрядцев родилось поверье, что Петру предназначено завоевать Царьград, а затем и Иерусалим, где он сотворит чудо и будет признан жителями Иерусалима «царем своим богом».
Антихрист, лжемессия, тоже может творить чудеса. Но через три с половиной года явится истинный Спаситель, сокрушит Антихриста и свершится Страшный суд.
Дело в данном случае не в оценке деяний Петра, а в том, что они меряются самой высшей мерой – чрез них должны наступить Страшный суд и конец света.
Петровская эпоха, с болью, с кровью выбиравшаяся из плотного и вязкого бытового и психологического пространства Московской Руси, была последней эпохой в истории Российской империи, насыщенной библейскими реминисценциями, создававшими смысловой фон событий. Грубая военизированная европеизация вытеснила своей рациональностью ветхозаветный текст с его метафоричностью на глубокую раскольничью периферию.
Именно ветхозаветная грандиозность отвечала существу происходившей жизненной ломки.
Одиннадцатая глава Книги Бытия содержит один из самых мощных и загадочных сюжетов Священного Писания – драму Вавилонской башни.
«И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде чем рассеемся по лицу всей земли. И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот один народ, и один у всех язык, и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать. Сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого».
Возвести башню до неба могла только единая человеческая общность – «…один народ, и один у всех язык… и не отстанут они от того, что задумали делать». Как только общность распалась, сменившись многообразием, исчезла и гибельно-героическая энергия. Это осознавал Господь, и это понимал Петр. И помимо прочего, его титанические усилия были направлены на создание этого единства, которое и должно было обеспечить успех возведения его «башни до неба».
В известном смысле он этого достиг. Во всяком случае, Пушкин считал, что одна из задач на этом пути была Петром решена. – «История представляет около его всеобщее рабство 〈…〉 все состояния, окованные без разбора, были равны перед его дубинкою. Все дрожало, все безмолвно повиновалось»[11].
Сохранить это состояние единства – «равенства перед дубинкою», осознаваемое как норма, – не удалось. Но подобные мощные эксперименты не проходят бесследно.
В теологической литературе есть толкования этого сюжета. Задумав совершить этот странный подвиг – построить башню до неба, – вдохновленный спесью – «сделаем себе имя», то есть прославим себя, – люди противопоставили себя Божьему величию. Но Господь недоступен для чувства обиды и не опасается соперничества.
Что же так обеспокоило Господа в смелом проекте этой утопии – возведении города с башней до неба? (Обычно забывают, что башня была не сама по себе.) Возможно, он провидел то, чего не могли предвидеть дерзкие строители. Например, избыток гордыни и агрессии как следствие успешного завершения их подвига. Возможно, он предположил – на какое новое и уже самоубийственное деяние они, обуянные гордыней, решатся…
Быть может, эта неудача спасла род человеческий?
Петр как строитель утопии потерпел тяжелую неудачу. Построить регулярное государство и вытесать нового рационального человека не удалось. Ценой неимоверных усилий и жертв был выстроен неполный костяк грандиозной утопии – ее силовая составляющая, вооруженная сила, способная успешно выполнять свои функции. Но для колоссальной многовекторной конструкции – Запад, Восток, Север, Юг – этого оказалось мало. Недостроенность, незавершенность конструкции стала мстить за себя, заставляя приносить все новые и новые жертвы, чтобы сохранить бытийное равновесие.
Это была неудача, но неудача библейского масштаба. Такие неудачи иногда меняют ход человеческой истории в не меньшей степени, чем удачи.
Библейские ассоциации возникали именно благодаря нечеловеческому масштабу жизненного слома и потрясения. Библейский масштаб происходящего парадоксально оправдывал глубину и тяжесть испытаний, в которые погрузил свой народ царь-революционер.
Люди, одни осознанно, другие инстинктивно, ощущали себя персонажами высокого безжалостного действа – подданными Антихриста, а не какого-то деспота-самодура. Судьбы мира решались с их пускай пассивным, но участием. На их глазах свершались пророчества.
Этот трагический парадокс лежал в основе смертельного конфликта Петра и его сына, царевича Алексея Петровича, чему посвящена значительная часть предлагаемой книги. Недаром Алексей был углубленным знатоком Священного Писания.
Это был конфликт надчеловеческого, сверхчеловеческого с человеческим, быть может, слишком человеческим. (Прошу считать это не отсылом к известной книге Фридриха Ницше[12], а просто использованием адекватной терминологии.)
Смысловая насыщенность и вулканическая катастрофичность Петровской эпохи, равно как и личность первого императора, могут и должны восприниматься только на пересечениях ключевых ассоциаций мировой истории в ее краеугольных моментах. Ибо тогда в европейское существование, а через это – в мировую жизнь вошел этот феномен, излучавший брутальную тревогу, – Россия Петра Великого.
Предлагаемая читателю книга, по сути дела, есть продолжение работы, которой я занимался в 1980-е годы.
В декабре 1991 года я закончил книгу «Меж рабством и свободой», центральный сюжет которой посвящен событиям 1730 года, когда была сделана отчаянная попытка ограничить самодержавие и ввести в государстве Российском элементы представительного правления.
На мой взгляд, эти события были органично связаны с «делом» царевича Алексея Петровича, и в первой части книги – «Канун», – предваряющей главный сюжет, была рассмотрена ситуация 1715–1718 годов. Причем меня категорически не убеждала традиционная трактовка трагического конфликта, безответственно его упрощающая, в то время как он отбросил зловещую тень на все последующие столетия нашей истории.
Из глав этой части, существенно расширенных принципиально новым материалом и включенных в более широкий контекст, и выросла предлагаемая читателю книга.
Некоторое время назад, в № 9 журнала «Родина» за 1999 год, я прочитал очерк американского (некогда российского) историка Пола Бушковича «Мне отмщение…» с подзаголовком «Новый взгляд на дело царевича Алексея Петровича».
Мне было приятно, что соображения, которые были мной очерчены в работе 1989–1991 годов, оказались созвучны взглядам маститого историка. Дело здесь не в приоритете, а в том, что мы с Полом Бушковичем независимо друг от друга пришли к схожим представлениям в основных принципиальных моментах.
После этого я познакомился с монографией Бушковича «Петр Великий. Борьба за власть» (СПб., 2008), насыщенной чрезвычайно важным материалом из европейских архивов, что дало возможность исследователю существенно скорректировать некоторые устоявшиеся представления о политической ситуации в России эпохи реформ. Впервые судьбе Алексея Петровича и его роли в жестокой политической борьбе отведены два больших раздела монографии. Отчасти сюжеты этих разделов и глав, посвященных личности и трагедии царевича в предлагаемой читателю книге, пересекаются.
Но только отчасти.
Мной рассматривается период между концом 1713-го и серединой 1718 года. На мой взгляд, это был решающий момент, когда окончательно определились представления Петра о своей миссии, о своем месте в мире, о границах дозволенного монарху и о дистанции между царем и Богом. Именно в этот период – в 1716–1718 годах – была задумана и частично осуществлена «каспийская авантюра», дорого стоившая России. Военизация всей государственной жизни была изначально одной из ведущих идей петровского царствования. Но стремительное формирование модели государственного устройства как мощной машины для изъятия у населения средств на содержание многочисленной армии и строительство флота, в частности разработка податной реформы, происходило именно в 1716–1718 годах.
В центре этого пятилетия, по своей смысловой сгущенности стоившего доброго столетия, закономерно оказалось «дело» Алексея Петровича, далеко выходящее по своему значению и смыслу за пределы семейной трагедии и династического кризиса. Разумеется, за пределами книги остаются многие требующие особого рассмотрения проблемы. Например, серьезнейший и драматический сюжет – сношения Алексея во время пребывания в империи с европейскими государствами, особенно «шведский след» нуждается в дополнительной и подробной работе с материалами европейских архивов. Здесь мы имеем дело с гибельными замыслами отчаявшегося человека. Очевидно, что приход во власть с помощью иноземных штыков не поддержали бы ни русский генералитет, ни общенародие.
И прежде, чем завершить это объяснение с читателем, я хочу вспомнить русского историка Николая Герасимовича Устрялова, который в своем шестом томе «Истории царствования Петра Великого» опубликовал основную часть материалов следствия по «делу» царевича Алексея.
Я считаю своим долгом поклониться памяти Михаила Петровича Погодина, Василия Осиповича Ключевского и Павла Николаевича Милюкова, которые во многом заложили основания для трезвой оценки революции Петра Великого.
Необходимо вспомнить недавно ушедшего Дмитрия Олеговича Серова и его исследования по криминальной истории петровского царствования, без которых невозможно понять особость свершившегося тогда катаклизма.
Хочу отметить то значение, которое имели для меня, особенно в начале работы над данной проблематикой, исследования Евгения Викторовича Анисимова, в частности его монография 1982 года «Податная реформа Петра I».
Приношу искреннюю благодарность профессору университета Париж-Сорбонна Александру Сергеевичу Лаврову, чьи исследования были чрезвычайно полезны и с чьей помощью мне удалось познакомиться с ценнейшими материалами, касающимися личности Алексея Петровича.
Искренняя благодарность Ирине Бенедиктовне Комаровой за переводы английских и немецких текстов.
Быть может, главным моим проводником по суровому и опасному пространству Петровской эпохи, как и вообще по пространству русской истории, был непреклонного мужества и честности мыслитель – Александр Сергеевич Пушкин, первый историк, прочитавший и оценивший материалы «дела» Алексея Петровича и задумавшийся о «цене реформ» и о соотношении великих замыслов первого императора и «народного счастья».
До того как Пушкин написал «Медного всадника», он уже познакомился в архиве с материалами «дела» Алексея и, соответственно, знал, что измученный страхом перед грозным отцом – еще до своего бегства и следствия – Алексей мечтал о скромной жизни частного человека в союзе с любимой женщиной.
Параллель: «Кумир на бронзовом коне» – жалкий Евгений, в одном случае, а в другом – Петр, исполин с великими замыслами, – заурядный по сравнению с ним Алексей, олицетворяющий простую мечту о мирном существовании, – разумеется, не безусловна. Но стоит того, чтобы ее обдумать.
Гениальный «Медный всадник» не есть ли в известном смысле, помимо прочего, метафора трагической коллизии Петра и Алексея, которой Пушкин на основании подлинных документов посвятил сильные страницы в своей «Истории»?
Мы, живущие в государстве, неколебимые доселе основания которого заложил первый император, при каждой попытке осознать его роль в нашей судьбе погружаемся в бездну противоречивых и пугающих ассоциаций. Но бояться этого не следует, если мы хотим хотя бы приблизиться к пониманию своего места в современном мире и будущего наших внуков и правнуков.
Недаром три гиганта нашей культуры – Пушкин, Толстой, Достоевский, – олицетворяющие к тому же и совесть России, большую часть своей сознательной жизни упорно размышляли над великой загадкой Великого Петра.
Пролог утопия как политический проект
Есть разница между утопистом и реформатором, то есть человеком, который исправляет существующий мир, вместо того чтобы возводить на его месте новый.
Ежи Шацкий. Утопия и традиция
Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации, контрреволюции революции Петра.
Пушкин – Вяземскому. 16 марта 1830 г.
Утопическая традиция, возникшая в глубокой древности, многообразна.
Нас в данном случае интересуют те утопические модели, создатели которых стремились к воплощению государственного идеала вполне определенного типа.
Мы возьмем для беглого рассмотрения два типа утопических проектов. Об одном из них писал Ежи Шацкий, польский социолог, автор фундаментальной работы, из которой взят эпиграф: «Вольтер сказал как-то, что Руссо призывает людей опуститься на четвереньки. Ничего подобного. С тем же успехом можно было бы обвинить канцлера Мора в том, что он призывает англичан наперегонки плыть на его счастливый остров (Утопию. – Я. Г.). Дело не в практических рекомендациях, но в том, чтобы продемонстрировать теоретическую альтернативу существующему состоянию, в котором царят насилие, угнетение и вражда»[13].
Относительно практических рекомендаций дело тоже непросто. Но примем этот тип утопий как преимущественно теоретический.
Существует и другой тип утопических проектов. Суть их в том, что государственный или религиозный деятель, обладающий силой и властью, взяв за основу либо уже существующую, либо им самим сконструированную модель, старается ее реализовать. Это – случай демиурга.
Оба случая выбранных нами утопических проектов между собой связаны, как мы увидим, чрезвычайно важной для нашего общего сюжета тенденцией.
Это парадоксальное сочетание прекраснодушной мечты с неограниченным насилием.
Тот же Ежи Шацкий сказал со всей прямотой: «Утопическая мысль приближается к революционности постольку, поскольку указывает на необходимость применения политических средств ради осуществления идеала, отвергая вместе с тем мысль, будто при этом можно обойтись без борьбы и насилия. Заметим кстати, что среди утопистов очень редко можно встретить апологетов насилия, но уж если утопист вступает на этот путь, он не остановится ни перед какой крайностью. Убежденный в достоинствах своего проекта, он готов платить любую цену за его реализацию. Из любви к человечеству он будет сооружать гильотины, во имя вечного мира – вести кровавые войны. Ведь он максималист»[14].
Один из сильнейших философских и историософских умов русской культуры Семен Людвигович Франк, размышляя о русской интеллигенции, писал: «Из великой любви к грядущему человечеству рождается великая ненависть к людям, страсть к устроению земного рая становится страстью к разрушению»[15].
Это соображение, столь простое, сколь и глубокое, имеет куда более общий смысл, нежели характеристика одного – утопического – аспекта русского интеллигентского миропредставления. Это точное определение опасности утопического сознания вообще.
Два очень разных исследователя проблемы пришли, как видим, к единому выводу.
Другой значительный русский философ, Николай Онуфриевич Лосский, подошел к проблеме с несколько иной стороны: «Даже абсолютные ценности в условиях психоматериального бытия зачастую требуют для обеспечения доступа к ним, для сохранения условия пользования ими таких действий, которыми разрушаются относительные ценности, дорогие и самоценные для тех или иных субъектов 〈…〉. Гениальные реформаторы вроде Петра Великого, разрушающие старые формы жизни, участники гражданских войн во время великих революций, борющиеся за абсолютные ценности, переживают тяжелую драму, внося в мир зло в борьбе за добро»[16].
Если присмотреться к сущностным аспектам этих утопий, предшествовавших эпохе Петра, то обнаружится, что идеальные общества неизменно построены на той или иной форме насилия и стремятся к тому, что Петр называл «регулярностью», то есть к жесткой и контролируемой системе. Не говоря уже о том, что, как правило, возникновение утопических проектов связано с кризисами, чреватыми насилием.
Знаменитое государство Платона – жесткая всеохватывающая система, разработанная им в диалогах «Критон», «Тимей», «Государство» и «Законы».
В своей классической истории античной философии Вильгельм Виндельбанд, тщательно проанализировав эти тексты, приходит к отчетливому выводу: «Философ требует (доводя до крайности политический принцип греков) от индивида, чтобы он совершенно растворился в государстве, а от государства, чтобы оно охватывало и определяло всю жизнь своих граждан». Обеспечивают реализацию этого принципа два высших сословия – философы и воины, объединенные в единой правящей группе стражей.
Все остальные «отдают государству свой долг, создавая своей работой материальную основу государственной жизни и подчиняясь руководству стражей». При этом жизнь последних должна быть урегулирована с самого рождения. «Платон, проникнутый сознанием важности деторождения, не хочет предоставить брак произволу индивидов, а устанавливает, чтобы правители государства заботились путем соответствующего отбора о нарождении здоровых следующих поколений. Но воспитание молодежи должно принадлежать в полном объеме государству»[17].
Несмотря на то что на вершине власти находятся философы, определяющая роль в сохранении и функционировании этой идеальной системы принадлежит воинам. Еще и потому, что такой военизированный тип государства обеспечивает, по убеждению Платона, защиту от внешних врагов.
Это и неудивительно. «Государство» было написано в 350 году до н. э. – за три года до начала наступления Филиппа II Македонского на греческие полисы. Это был закат греческой демократии. Мощной Македонии, как считал Платон, могло противостоять «регулярное», хорошо отлаженное и дисциплинированное военизированное государство.
Для Платона все это отнюдь не было интеллектуальной игрой. Он дважды пытался уговорить тиранов Сиракуз – Дионисия Старшего и Дионисия Младшего – реализовать его идеи. В первый раз это едва не стоило ему свободы, во второй – жизни.
Известная нам более поздняя – практическая – попытка построить утопическое государство – «город Солнца» – пергамского царя Аристоника родилась в ситуации яростной войны с Римом. Аристоник провозгласил всеобщее равенство, освободил рабов и призвал их, как и бедняков, под свои знамена.
«Город Солнца», утопия гелиополитов, просуществовал четыре года, пока Аристонику удавалось громить римские экспедиционные войска и войска их союзников. В конце концов он был разбит, пленен и казнен в Риме.
С удивительным постоянством попытки реализовать утопические проекты оказывались связанными с жестоким насилием.
В начале XIV века в Италии проповедник фра Дольчино, блестяще одаренный оратор и воин, глубокий знаток Священного Писания, попытался построить Царство Божие на земле с помощью мечей своих последователей. Он исповедовал учение вечного Евангелия, доктрину, провозглашенную монахом Иоахимом Флорским более чем за сто лет до того. Название доктрины восходило к тексту Апокалипсиса: «И увидел я другого ангела, летящего по средине неба, который имел вечное Евангелие, чтобы благовествовать живущим на земле…» (Откр. 14: 6).
Учение Иоахима Флорского – чрезвычайно обширная и сложная система, построенная на толковании различных текстов Священного Писания. В упрощенном виде суть его сводится к пророчеству о неизбежном наступлении века Параклета. В переводе с греческого Параклет – Утешитель, о котором говорит Иисус своим ученикам во время Тайной вечери: «Утешитель же, Дух Святый, Которого пошлет Отец во имя Мое, научит вас всему и напомнит вам все, что Я говорил вам» (Ин. 14: 26). Иоахим предрекал явление истинно верующих, познавших истину учения Христа – в отличие от погрязших в грехах адептов папы римского: «Эти настоящие монахи добровольно избранной бедности начнут собой век Параклета, когда по одухотворенности всех внешних форм будет господствовать поклонение Богу в духе и истине через блаженство чистого созерцания. Это и есть новое благовествование, принесенное Иоахимом, вечное Евангелие»[18].
Но в назначенный Иоахимом срок эра Параклета не наступила. Его идеи проповедовали еще несколько вдохновенных еретиков, ставших жертвами инквизиции. И наконец Дольчино решил, что пришло время воплотить в жизнь прозрения Иоахима. Он уповал на молодого короля Сицилии Федериго II Арагонского, непобедимого и непримиримого врага папы. Федериго II, по убеждению Дольчино, должен был своим мечом сокрушить Рим и открыть эру вечного Евангелия. А когда Федериго II не оправдал его надежд, Дольчино с полутора тысячами своих фанатичных сторонников сам взялся за оружие.
И эта утопия не реализовалась. После нескольких лет успехов в боях с феодальными ополчениями Дольчино был взят в плен и казнен с чудовищной жестокостью…
Сочинение, давшее название всему корпусу интересующих нас текстов, равно как и политической традиции («Утопия»), было написано английским юристом Томасом Мором, философом, гуманистом, другом Эразма Роттердамского и Ульриха фон Гуттена.
«Утопия» – обширный трактат-наставление государям – написана Мором в 1515–1516 годах, когда он был разочарован внутренней и внешней политикой Генриха VIII, ко двору которого был близок. Англия тогда вмешалась в европейские войны.
«Социалистическая» направленность «Утопии» известна. Нас же в данном случае интересует один ее сюжет, касающийся организации военного дела.
Утопия, которую ценили основоположники марксизма и вообще мыслители социалистического толка, устроена вполне «регулярно». Все города острова построены по одному образцу. Все жители городов одеты в одинаковую одежду. Занятия утопийцев не слишком обременительны, но вполне единообразны. «У всех мужчин и женщин без исключения есть единое общее дело – сельское хозяйство. Ему обучают всех с детства 〈…〉. Помимо сельского хозяйства (которым, как я сказал, заняты все) каждый изучает что-нибудь еще, как бы именно свое. Они обычно заняты прядением шерсти или же обработкой льна, ремеслом каменщиков, жестянщиков или плотников. И нет никакого иного, сколько-нибудь важного занятия, которое было бы достойно упоминания»[19].
Вся жизнь утопийцев строго контролируется специально избранными должностными лицами, которые, однако, тоже трудятся, выбирая себе ремесла.
«Главное и почти что единственное дело сифогрантов (надсмотрщиков. – Я. Г.) – заботиться и следить, чтобы никто не сидел в праздности. Но чтобы каждый усидчиво занимался своим ремеслом…»[20]
В «Утопии» ограниченный рабочий день – шесть часов. Но и время обширного досуга четко регламентировано.
Описание жизни утопийцев напоминает армейский распорядок: послеобеденный сон; ночной сон – восемь часов; около восьми вечера полагается ложиться спать – отбой.
«Что остается лишним от часов на работу, сон и еду, дозволяется каждому проводить по своей воле (личное время. – Я. Г.), но не проводить это время в разгуле и беспечности, а часы, свободные от ремесла, надобно тратить на другие занятия по своему вкусу». Этот вкус, однако, тоже фактически регламентирован – рекомендациями. Те, у кого есть к тому способности, занимаются это небольшое время наукой. И особо преуспевшие в науках переходят в сословие ученых.
Из этого сословия выбирают священников, дипломатов и самого правителя.
Но посреди этой полуказарменной идиллии мы встречаем обширную главу, называющуюся «О военном деле» и в общем контексте производящую неожиданное впечатление.
Есть свидетельства, что Мор хорошо знал сочинения Платона, и в частности «Государство». «Регулярность» жизни в Утопии не выглядит столь жесткой, сколь в государстве Платона, но что касается военного дела и роли воинов в жизни Утопии, то этот сюжет у Мора вполне сопоставим с идеологией идеального государства Платона, существующей в пространстве между победоносными для греков войнами с Персией и надвигающейся македонской опасностью.
Глава «О военном деле» начинается вполне в духе представлений гуманистов: «Война утопийцам в высшей степени отвратительна как дело поистине зверское 〈…〉. Вопреки обыкновению почти всех народов, для утопийцев нет ничего бесславнее славы, добытой на войне»[21]. Однако же Мор предлагает тщательным образом разработанную утопийскую «науку побеждать». У науки этой есть свои особенности. Утопийцы «в назначенные дни усердно занимаются военными упражнениями; и не только мужчины, но и женщины». Утопийцы большое значение придают военной технике: «Они с чрезвычайной ловкостью придумывают машины; сделав их, они тщательнейшим образом их прячут 〈…〉. При устройстве машин более всего они пекутся о том, чтобы было их легко перевозить и удобно поворачивать»[22].
Технология устройства лагерей у Мора явно восходит к римским образцам.
Утопийцы отважно сражаются, когда их вынуждают, но предпочитают использовать наемные войска из соседних государств.
И есть у них ряд приемов, лежащих далеко за пределами представлений военной этики и напоминающих практику ассасинов средневекового мусульманского мира – этого «ордена» политических убийц. «После объявления войны они стараются тайно и в одно время развесить в самых видных местах неприятельской земли много листов, скрепленных утопийской государственной печатью. В этих листах они сулят огромные награды тому, кто убьет вражеского правителя, меньшие, хотя тоже весьма великие, награды назначают они за каждую в отдельности голову тех людей, которые внесены в эти списки 〈…〉. Ту награду, которую они предлагают дать убийце, удваивают тому, кто приведет к ним живым кого-нибудь из внесенных в списки. Также и самих внесенных в списки они приглашают действовать против сотоварищей, предлагая им плату и вдобавок безнаказанность 〈…〉. Если не получается таким образом, то утопийцы разбрасывают семена раздора, выращивают их, завлекая надеждой на власть брата правителя или кого-нибудь из знати»[23].
Все это складывается в стройную «военную науку».
Через без малого сотню лет (в начале XVII века в другом конце Европы – в Италии) было написано другое не менее знаменитое сочинение подобного жанра, автор которого, безусловно, знал сочинение Мора.
Томмазо Кампанелла, монах-доминиканец, до написания своей утопии прошел через тяжкие испытания. Его четырежды арестовывали по обвинению в ереси. Каждый раз ему, человеку блестяще образованному и яркому, удавалось опровергать доносы, тем более что он и в самом деле был правоверным католиком. Но в 1599 году он стал одним из организаторов заговора в Неаполе, находившемся под властью Испании. Заговорщики надеялись свергнуть испанское иго при содействии турецкого флота. Заговор был раскрыт. Большинство заговорщиков казнено. Кампанелла перенес чудовищные пытки, но не признал своей вины и правдоподобно симулировал безумие. Это спасло его от смерти. Впереди было 27 лет в тюрьме инквизиции. Там он и написал «Город Солнца».
Таким образом, великая утопия стала результатом неудавшегося мятежа и тяжелейших испытаний ее автора.
Разумеется, вся жизнь счастливых обитателей города Солнца предельно регламентирована, включая сексуальные отношения и деторождение. Института брака и постоянных пар там нет. Пары для каждого отдельного деторождения подбирает государство. Оно же и воспитывает детей. При этом Кампанелла ссылается на авторитет Платона.
Чрезвычайно подробно и вдохновенно прописано все, что касается военных дел. Город Солнца, как и государство Платона (и в большей степени, чем Утопия), военизирован. «Правителю Мощи подчинены: начальник военного снаряжения, начальники артиллерии, конницы и пехоты, военные инженеры, стратеги и т. д., имеющие, в свою очередь, подчиненных им начальников и военных мастеров. Кроме того, ведает он атлетами, обучающими всех воинским упражнениям и которые, будучи более зрелого возраста, являясь опытными руководителями, обучают обращаться с оружием мальчиков, достигших двенадцатилетнего возраста 〈…〉 теперь же начинают они обучаться битве с врагами, конями и слонами, владеть мечом, копьем, стрелой и пращой, ездить верхом, нападать, отступать, сохранять военный строй 〈…〉. Женщины тоже обучаются этим приемам под руководством собственных начальников и начальниц, дабы при надобности помогать мужчинам при обороне города и охранять его стены при неожиданном нападении и приступе, по примеру восхваляемых ими Спартанок и Амазонок 〈…〉. Через каждые два месяца делают они смотр войску, а ежедневно проводят военные учения или в поле – при кавалерийском учении, – или в самом городе. В эти занятия входят лекции по военному делу и чтение историй Моисея, Иисуса Навина, Давида, Маккавеев, Цезаря, Александра, Сципиона, Ганнибала и т. д.»[24]
Легко представить себе степень военизации общества, если военные занятия проводятся ежедневно.
Но воинственность эта ориентирована не только на внешних врагов. Воители города Солнца «беспощадно преследуют врагов государства и религии как недостойных почитаться за людей».
«Город Солнца» был опубликован в 1623 году. В том же году английский философ Фрэнсис Бэкон, любимец Якова I Стюарта, недавний лорд-канцлер, написал сочинение «Новая Атлантида», указывая этим названием на свою прямую связь с утопией Платона.
Он был знатоком Платона и в «Наставлениях нравственных и политических», которые писал на протяжении многих лет, в последней главе («О превратности вещей») ссылается на древнегреческого философа – на «Государство» и диалог «Тимей» из «утопического цикла».
А завершается эта глава и вообще «Наставления…» рассуждением о войнах, оружии и судьбах воинственных государств и народов. «Войны наверняка можно ждать при распаде великой империи, ибо такие империи, покуда они существуют, расслабляют население подвластных им областей, полагаясь для их защиты единственно на собственные свои силы; а когда силы эти иссякнут, то и все рушится, становясь легкой добычей. Так было при распаде Римской империи, так было с империей Германской нации Карла Великого, когда каждый хищник отрывал по куску, так может случиться с Испанией, если она станет распадаться»[25].
Неоконченная «Новая Атлантида» Бэкона по преимуществу посвящена восхвалению науки, но и тут есть выразительные пассажи. Мудрец, рассказывающий герою о достижениях Атлантиды, в частности, говорит с гордостью: «Мы производим артиллерийские орудия, всевозможные машины; новые сорта пороха; греческий огонь, горящий в воде и неугасимый…»[26]
Эрудит и мыслитель Бэкон писал о совершенном государстве ученых вскоре после того, как, будучи обвинен в коррупции, потерял пост лорда-канцлера и был приговорен к длительному заключению в Тауэре и гигантскому штрафу. Король его помиловал, но политическая карьера была кончена.
Есть удивительная закономерность в судьбах авторов великих утопических сочинений.
Платон, проповедуя свои государственные идеи, чудом избег рабства и смерти на Сицилии.
Фра Дольчино, автор пророческих посланий, в которых рисовал свою утопию – наступление Царства Божия на земле, – пытавшийся силой ее осуществить, был растерзан страшными пытками.
Лорд-канцлер Томас Мор, не сошедшийся во взглядах с Генрихом VIII, закончил жизнь на плахе.
Кампанелла, изнуренный пытками, провел 27 лет в тюрьмах инквизиции.
Лорд-канцлер Бэкон потерпел позорное крушение.
Нет ли в этой печальной закономерности внутреннего смысла и связи с устремлением всех этих людей к великой мечте? И случайно ли осуществление этой мечты (как правило, по логике воссоздания утопии) находится в руках вооруженных людей? И как соотносится обозначенная нами традиция с утопией Ленина (вспомним его сочинение «Государство и революция», написанное в августе-сентябре 1917 года с уверенностью в отмирании государства, исчезновении денег, замене армии вооруженным народом) – «блаженной страной» грядущего коммунизма, путь в которую надо проложить безжалостной вооруженной рукой?
В XX веке попытка партии большевиков реализовать свою модель «дивного нового мира» неизбежно ретроспективно связывалась со всем тем утопическим, с чего пошла Российская империя – та система, которую они с такой страстью принялись разрушать.
В 1924 году Максимилиан Волошин написал:
Великий Петр был первый большевик, Замысливший Россию перебросить, Склонениям и нравам вопреки, За сотни лет к ее грядущим далям. Он, как и мы, не знал иных путей, Опричь указа, казни и застенка, К осуществленью правды на земле.
Оценивая последствия русской революции и сопоставляя ее результаты с утопической традицией, с «Утопией» Томаса Мора в частности, Бердяев писал в «Новом средневековье»: «Утопии осуществимы, они осуществимее того, что представлялось „реальной политикой“ и что было лишь рационалистическим расчетом кабинетных людей. Жизнь движется к утопиям. И открывается, быть может, новое столетие мечтаний интеллигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий…»[27]
Он имел в виду большевистскую утопию, как казалось успешно осуществляющуюся. Но, по сути, эта утопия была во многих своих чертах продолжением утопии петровской, которая, осуществившись наполовину, два столетия мучительно боролась за свое существование, пока не рухнула в крови и пламени, получив, как это ни парадоксально, своих продолжателей в лице тех, кто провозгласил себя ее злейшими врагами.
Проблема осуществления утопических проектов в политике и государственном строительстве сложна. Утопические проекты неосуществимы в полном объеме, а если частично и осуществимы, то на ограниченное время. Многие черты этих проектов разумны и реалистичны, но попытка осуществить проект в полном объеме губит его реалистические элементы.
Наиболее осуществимыми оказываются военные составляющие утопий, которые и удавались в тоталитарных системах.
Собственно говоря, вся история человечества, человека разумного – это история экспериментов, и удача или неудача в этом случае зависит от степени их органичности. Это бесконечная цепь экспериментов, направленных на минимизацию общественной энтропии как беспорядочности и человеческого своеволия. Но дело в том, насколько далеко заходит экспериментатор в своем стремлении к идеалу, то есть к полному осуществлению утопии. И еще: насколько далеко это стремление от возможности человека смириться с посягательствами на его личное восприятие. И если этот предел перейден, то «материал» начинает разнообразными способами сопротивляться экспериментатору.
И тогда начинается драма выживания утопии, которую ее создатель – демиург, убежденный в правомочности своих методов и здравости замысла, – старается сохранить всеми средствами.
Зрелый Пушкин, писавший «Историю Петра I», как никто понимал принципиальную противоречивость петровской деятельности. «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плод ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика»[28].
Тут хочется напомнить слова С. Франка: «Из великой любви к грядущему человечеству рождается великая ненависть к людям».
Именно Пушкин ввел в наши исторические представления понятие «революция Петра»[29]. Он рассматривал деятельность первого императора не как реформу, а как революцию. Задачи великих революций отличались от великих реформ утопичностью представлений о конечной цели и соответствующим выбором средств.
Что сказал Пушкин? «Исполненные доброжелательства и мудрости» установления Петра I предназначены были для счастья будущего человечества и, возможно, для вечности. Методы же, которыми готовилось это далекое будущее, были вздорны и безжалостны по отношению к конкретным людям.
И этим трагическим противоречием определяется трагическая суть реализации утопий.
Утопическая традиция в России была достойно представлена человеком весьма замечательным – князем Михаилом Михайловичем Щербатовым, автором «Истории Российской с древнейших времен», к сожалению малоизвестной и недостаточно оцененной. Щербатов являл собой удивительный тип русского аристократа, европейски образованного и резко осуждавшего Петра за тотальную ломку основ русской жизни. Это парадоксальное сочетание европеизма и глубокого уважения к старомосковской органике рождало уникальный тип идеологии, первым убежденным носителем которой был князь Дмитрий Михайлович Голицын, «последний боярин», предложивший в 1730 году первую русскую конституцию европейского образца, ограничивавшую самодержавие.
Щербатов напряженно размышлял о последствиях революции Петра – этой отчаянной попытки реализовать утопический проект. Он отозвался на деяния первого императора двумя сочинениями: «О повреждении нравов», где оценивал моральный ущерб от петровских преобразований, и (что особенно важно для нас) «Путешествие в землю Офирскую». Прекрасно знавший европейскую классику жанра, Щербатов сочинил свою утопию. Если в трактате «О повреждении нравов» он взвесил вред и пользу свершившегося, то в своей утопии он, как и предполагала традиция, предложил оптимальную, как он полагал, модель устройства послепетровской России. Политический и исторический опыт подсказывал ему, что не стоит отказываться от уже выстроенного Петром, не надо устраивать еще одну революцию, но следует постепенно минимизировать причиненный вред и приспосабливать полученное историческое наследство к фундаментальной традиции, к органике, оставляя лучшее.
Как и во всех европейских утопиях, в таинственную «землю Офирскую», расположенную где-то в Антарктике, попадает любознательный путешественник – шведский дворянин. То, что выбран именно швед, любимый враг, представитель той государственной цивилизации, на которую ориентировался Петр, само по себе принципиально.
Путешественник был радушно принят Генерал-Губернатором бывшего столичного города Перегаба (то есть Петербурга. – Я. Г.), а ныне просто порта. Как и герои Мора, Кампанеллы, Бэкона, швед выслушивает рассказ-проповедь этого Генерал-Губернатора об истории и достоинствах Офирской земли.
В ответ на просьбу путешественника показать ему город Генерал-Губернатор ответствовал:
«Но 〈…〉 я не буду вас спрашивать, что вы видели и как вам что показалось, ибо и учтивство чужестранного не позволит вам все, что вы нашли достойное охулению, сказать, да и не можете, не знавши ни обстоятельств, ни положения вещей, справедливо о сем судить. Но не могли вы, подъезжая к сему граду и ходя сегодня полем, не приметить множества развалин, а сие и может подать вам, яко чужестранному, худые заключения о нашем правительстве учинить; и так я за должность себе считаю кратко рассказать вам историю сего града и думаю, что самые сии развалины привлекут ваше почтение к правительству нашему.
Земля сия не плодородная, покрытая прежде лесами, едва могущими рости, болотистая, уступок, можно сказать, моря, находилась во владении единого народа Дысвы, который и ныне недалеко отсюда граничит с нами. Между древними нашими великими государями был единый, именуемый Перега; сей нашел государство свое непросвещенное и погруженное в варварство. Он первый учредил у нас порядочное правление, он учредил познание наук и военного искусства. Тогда еще мы не производили торговлю с разными народами; хотел он их в оную страну свою привлечь, но не имел пристанищ. Сего ради начал войну с дысвами и по многих переменах счастия покорил многие их области, и во время самой войны град сей во имя свое создал.
Невзирая на отдаление сего места от всех других частей его империи, на неплодоносность страны, на близость ко врагам нашим и на трудность привозу всех вещей, оставя средоточное положение в Империи древней своей столицы града Квамо, учредил здесь свое жилище; вельможи ему последовали, коммерция зачалась, и вскоре сей град из болота, противу чаяния и противу естества вещей, возвеличился»[30].
Щербатов был достаточно чуток к слову. Его сочинение тщательно продумано. И слова «противу естества вещей» отнюдь не случайны. То, что произошло, случилось вопреки естественному миропорядку и не было долговечно.
Далее Щербатов описывает грандиозное строительство нового града, напоминающее апофеоз Петербурга во Вступлении к «Медному всаднику». Пушкин вполне мог читать «Путешествие в землю Офирскую».
«Многие тысячи народу погибли в сих работах, и несчетные сокровища издержаны были. Но соделанного не возвратить, и сожалетельно бы было попирать плоды многих трудов, цену стольких жизней человеческих и многих сокровищей, хотя и самое содержание града, где учинилося усилие природе, многого стоило.
Но тогда же примечены были следующие злы:
1) Государи наши, быв отдалены от средоточного положения своей империи, знание о внутренних обстоятельствах оныя потеряли.
2) Хотя град Квамо и оставлен был, по древности его и положению, сие учиняло, что всегда стечение лучшей и знатнейшей части народа в оном было, а сии, не видев как род своих государей, любовь и повиновение к ним потеряли.
3) Вельможи, жившие при государях, быв отдалены от своих деревень, позабыли состояние земской жизни, а потому потеряли и познание, что может тягостно быть народу, и оный налогами стали угнетать.
4) Быв сами сосредоточены у двора, единый оный отечеством своим стали почитать, истребя из сердца своего все чувства об общем благе.
5) Отдаление же других стран чинило, что и вопль народный не доходил до сей столицы.
6) Древние примеры добродетели старобытных наших великих людей, купно с забвением тех мест, где они подвизались, из памяти вышли, не были уже побуждением и примером их потомкам и 7) Близость к вражеским границам; от сего народ страдал, государство истощевалось, престол был поколеблен, и многие по возмущениям оный похищали; бунты были частые, и достигло до той великой перемены, которым отечество наше было обновлено»[31].
На престол вступил «превеликий наш государь Сабакола», который вернул столицу в древний град Квамо и, соответственно, восстановил разорванные связи власти и народа, воссоздал традиции, восходящие к «древним примерам добродетели старобытных наших великих людей».
При всей мягкости формулировок Щербатов вынес приговор петровской революции и неорганичной – как по сути, так и по форме – утопии.
Петербург сократился в размерах, потеряв свое политическое значение. И развалины, которые видел путешественник, – это руины тех роскошных зданий, которые оказались лишними.
Превеликий Сабакола, казалось бы, произвел «контрреволюцию революции Переги». Он построил гармоничное государство, но вполне определенного типа. Идея регулярности никуда не делась. Весь быт граждан регулируется полицией. И даже священники выполняют полицейские функции, наблюдая за нравственным здоровьем своей паствы и поднадзорных.
Вообще структура государственного управления во всех областях продумана тщательно и подробно, и принципы управления соблюдаются неукоснительно. Некая вздорная императрица Арапитеа, вздумавшая изменить порядок управления, спровоцировала бунт и лишилась престола и жизни.
Следовал ли Щербатов примеру своих предшественников, убежденно демонстрируя военизированность утопической Офирской земли, или, скорее всего, идеология военной империи казалась ему вполне совместимой с предложенной им моделью, но этой стороне дела он уделил пристальное внимание.
Боевой мощью Офирской земли были военные поселения, о которых Щербатов говорит с энтузиазмом.
Идея военных поселений, армии, которая сама себя кормит, восходила еще к временам Римской империи и в XVIII веке практиковалась в Австрийской империи. Но Щербатов, скорее всего, исходил из самого духа Офирского государства, этого радикально улучшенного петровского детища.
Недаром об устройстве вооруженных сил путешественнику рассказывает сам император Офирский, опытный полководец и любимец своих солдат.
Он высмеял принцип европейской профессиональной армии и объяснил свое представление об армии идеальной:
Гарнизоны у нас сочинены довольные по нужде городов. Первое их установление было, как видно по нашим летописям и древним узаконениям, из солдат раненых или выслуживших урочные лета, но как сии, живя в городах, поженились, стали иметь детей, то уже детьми их стали комплектоваться, и чрез течение многих веков толико умножились, что ныне великие селения составляют. Правда, что число военнослужащих не прибавилось, а токмо что из молодых людей комплектуются, но и другие, хотя они еще солдатами не называются, но должны носить все одинаковые особливые для них платья детства; начав с двенадцати лет, приступают к обучению их единожды в неделю владению ружьем, а как достигнут в степень совершенного возраста, который у нас для гарнизонов полагается семнадцать лет, то окромя что каждую неделю они должны учиться ружьем, но и каждый год весною и осенью собираются по две недели в лагерь, где их всем военным обращениям обучают, и сие продолжается до 60 лет. 〈…〉 Еще для воспитания их учреждены школы, в которых не токмо грамоте, но и разным грубым и умножающим силу ремеслам обучаются, и в школах сих они становятся на часы, ходят дозором и прочие должности яко солдаты исправляют, а через сие привыкают ко всем обращениям военной службы, и когда учинится убывание в комплекте, то уже совсем изученные вписываются, токмо надевают на них совершенные мундиры 〈…〉.
Промышляя разными ремеслами, ибо по большей части они все ремесленники, составляют пользу городу и сами весьма зажиточно живут.
И далее император детально и толково перечисляет «все пользы, происходящие от такого поселения полков»[32].
Государство Офирское вырастило обширное сословие профессиональных военных, которые не стоят государству ни гроша, обеспечивают внутреннюю безопасность на случай бунтов и безопасность внешнюю на случай войны. Наличие этого сословия исключает рекрутские наборы и вообще воинскую повинность для остальных граждан.
Эти профессионалы с молоком матери впитывают преданность государству и государю (ибо «в случае какого внутреннего беспокойства государственный враг везде находит укрепленные места»), они – храбрые верноподданные, занимающиеся в остальное время ремеслами и земледелием.
Но это принцип, по которому существовало стрелецкое войско. Это организационный принцип Московского государства: дворянское ополчение, стрелецкие полки. Правда, стрельцы получали жалованье. Но Щербатов, как и положено утописту, предлагает идеальный вариант.
«Путешествие в землю Офирскую» написано было в 1784 году – в расцвет царствования Екатерины II.
Не будем сопоставлять установления Офирского царства с нововведениями русской императрицы. Таковые совпадения имеются, но не они для нас важны. Перед нами – выразительный образец утопического проекта, с полной очевидностью противопоставляющего себя другому утопическому проекту, отчасти внедренному в упорно сопротивляющуюся реальность.
Щербатов противопоставляет военно-полицейской утопии Петра I утопию, схожую по форме, но причудливо облагороженную обычаями и нравственными представлениями Московского государства.
Это был спор двух утопий на пространстве России.
Петр своей могучей волей, вулканическим потрясением русской жизни во всех ее ипостасях так отформатировал общественное сознание России снизу доверху, что радикально противопоставить его претендующей на реальное бытие утопии возможно было только другую утопию.
Свирепый пугачевский мятеж, на который явственно намекает Щербатов, предлагая свою систему внутренней безопасности, мятеж, обещающий в случае победы наивную имитацию существующей государственной системы и сословного устройства – в справедливом варианте, был проектом чисто утопическим.
Не забудем и благородную утопию славянофилов, прямо противопоставленную утопии Петра.
Об исходных идеях «кремлевского мечтателя» речь уже шла.
Пожалуй, наиболее выразительным образцом русского утопического государственничества, восходящего по сути своей к наиболее жестким образцам утопической традиции, оказывается «Русская Правда» Павла Ивановича Пестеля – тщательно, педантично разработанный проект устройства России после победы военной революции.
Полковник Пестель был человеком блестяще образованным. Пажеский корпус он окончил столь успешно, что его имя как лучшего ученика было выбито на специальной мраморной доске. До этого он получил серьезное домашнее образование, а затем за четыре года прошел в Германии полный гимназический курс. Нет сомнения, что он имел достаточное представление об античной философии вообще и учении Платона в частности.
Человек сильного и ясного, систематизирующего ума, Пестель в регламентации будущего государственного устройства не уступал Петру. Именно неукротимое стремление вычертить идеальное государственное устройство и сделало его проект утопическим и внутренне противоречивым.
В двух редакциях «Русской Правды» встречаем немало обнадеживающих положений.
«Право собственности или обладания есть право священное и неприкосновенное, долженствующее на самых твердых, положительных и неприкосновенных основах быть утверждено и укреплено, дабы каждый Гражданин в полной мере уверен был в том, что никакое самовластие не может лишить его ниже малейшей доли его имущества»[33].
«Личная свобода есть первое и важнейшее право каждого Гражданина и священнейшая обязанность каждого Правительства. На ней основано все сооружение Государственного Здания, и без нее нет ни спокойствия, ни благоденствия»[34].
Но при этом границы личной свободы строго очерчены и пристально наблюдаются государством.
Нравственность утверждается в Народе совокупностью Духовных, Естественных и политических Законов. Всё на нее имеет влияние, и потому составляется она совокупностью правильного Действия Граждан по сим разнообразным соотношениям. Из сего явствует, что целое содержание Русской Правды на нее распространяется и ее укрепляет. Не менее того надлежит здесь следующие Правила в особенности изложить:
1) Всякое учение, проповедование и занятие, противное Законам и правилам чистой Нравственности, а тем более в разврат и соблазн вводящие, должны быть совершенно запрещены 〈…〉.
2) Всякие частные общества, с постоянною целью учрежденные, должны быть совершенно запрещены – хоть открытые, хоть тайные, потому что первые бесполезны, а последние вредны[35].
Правда, после пункта первого Пестель оговаривается, что запреты не должны ограничивать личной свободы граждан, но решать, насколько «учения и проповедования» соответствуют законам и правилам Чистой Нравственности, будет высшая власть. А что до запретов всяческих обществ, то они мотивируются тем, что всеобъемлющая и благая деятельность власти делает открытые общества бессмысленными, а тайные неизбежно войдут в конфликт с этой властью.
Государство полковника Пестеля жестко унифицировано. Федерализм недопустим. Единая система законов распространяется на все области и народы страны.
Во второй редакции «Русской Правды» есть параграф 16: «Все племена должны быть слиты в один Народ»[36].
В результате тотальной русификации Россия будет населена только русскими. Народы, сопротивляющиеся этому процессу, ждет кара или изгнание. Кавказские племена в случае сопротивления будут выдворены со своих мест и малыми частями распределены по всей России. Евреи, как народ упрямый, беспокойный и энергичный, должны быть собраны вместе, вооружены, подкреплены некоторым числом войск и отправлены завоевывать территорию для своего государства на пространстве Османской империи.
Над всем торжествует идея абсолютного порядка.
Но полковник Пестель в отличие от своих предшественников сознает, что главным препятствием для поддержания идеального порядка, торжествующей «регулярности» неизбежно окажется несовершенство человеческой натуры. И он со свойственной ему холодной определенностью продумывает способы устранения этого препятствия.
Оба варианта «Русской Правды» остались неоконченными. Работу над вторым вариантом прервал арест. Но сохранились многочисленные подготовительные материалы, тщательно разработанные и демонстрирующие основополагающие идеи будущей конституции – модели грандиозной утопии.
Одно из важнейших в этом смысле сочинений – «Записка о государственном правлении». В этой записке есть статья 12-я – «Образование государственного приказа благочиния».
Этот текст, фундаментальный по своему смыслу, демонстрирует яркую родовую черту большинства утопий.
Пестель с полной очевидностью сознавал, что «дивный новый мир», возникший в результате широкого насилия – военной революции – и решительно отменивший прежнее мироустройство, может существовать, во всяком случае длительное время, только опираясь на насилие.
Безжалостно трезвый ум полковника Пестеля не дает ему игнорировать то, что сознавали и его суровые предшественники, – изначальную суть человеческой натуры, которая неизбежно будет противиться жесткой регламентации. Но никто из них не говорил об этом с такой степенью откровенности и железной логичностью практических выводов.
«Законы определяют все те предметы и действия, которые под общие правила подведены могут быть и, следовательно, издают также правила, долженствующие руководствовать деяниями Граждан. Но никакие законы не могут подвести под общие правила ни злонамеренную волю человеческую, ниже природу неразумную или неодушевленную»[37].
Разумеется, под «природой неодушевленной» Пестель подразумевает не камни и деревья, а тип людей неодухотворенных и, соответственно, не способных, как и люди неразумные, понимать благотворность системы, в которую они включены.
«Законы, определяя наказания, действуют отрицательным образом на волю человеческую, а положительным образом действуют они на деяния уже свершившиеся, каковое деяние составляет обязанность приказа Правосудия. Посему члены Гражданского общества пользовались бы совершенною внутреннею безопасностью, учреждаемою сею отраслью правления, если бы не существовала злонамеренная воля и природа неразумная и неодушевленная и если бы все предметы, относящиеся до внутренней безопасности, могли быть подведены под общие правила или Законы. Но поелику первые существуют, а второе невозможно, то и обязано Правительство изыскивать средства для отвращения таковых несчастий и для спасения Граждан от бедствий, беспрестанно угрожающих безопасности их и самому существованию, равно как и для доставления внутренней безопасности, во всех случаях законами не определенных и предвиденными быть не могущих»[38].
Как видим, профессиональный заговорщик уверен, что главная опасность, подстерегающая планируемую им идеальную систему, – заговоры злонамеренных и неразумных людей.
И он предлагает радикальный выход.
«Правление, имеющее предметом своего действия огромную и важную сию цель, есть Государственное Благочиние».
У Кампанеллы в «Городе Солнца» вооруженные граждане «беспощадно преследуют врагов государства и религии», а у Щербатова в земле Офирской военные поселения суть гарантия против мятежа. Но никто так подробно и убедительно не разработал систему «внутренней безопасности», как полковник Пестель, враг деспотизма.
«Государственное Благочиние, будучи Правление, доставляющее совершенную безопасность всему тому, что внутри государства законно обретается, в случаях, законами непредвиденных и неопределенных, имеет две главные обязанности: первая состоит в учреждении безопасности для Правительства, представляющее целое Гражданское Общество».
Вторая обязанность – повседневный порядок; не совсем понятно, чем эта функция отличается от обязанностей полиции, которая тоже в проекте предусмотрена.
«В первом порядке именуется Благочиние Вышним, во втором Обыкновенным. Вышнее Благочиние охраняет Правительство, Государя и все государственные сословия от опасностей, могущих угрожать образу Правления, настоящему порядку вещей и самому существованию Гражданского общества или Государства, и по важности сей цели именуется оно Вышним».
Казалось бы, речь идет о привычной нам спецслужбе, политической полиции. Но полковник Пестель обладал не только математическим умом, но и могучим воображением, далеко превосходившим силу воображения его предшественников в строительстве утопических моделей. Равно как обладал он куда более обостренным чувством неизбежности внутренних неустройств, спровоцированных изначальной порочностью человеческой натуры.
Пушкин писал о том, как презирали человечество Петр I и Наполеон I. Полковник Пестель, в котором было немало и от первого и от второго, и в этом не уступал им.
То, что он предлагает далее, способно привести в смущение даже убежденных конспирологов.
«Вышнее Благочиние требует непроницаемой тьмы и потому должно быть поручено единственному Государственному Главе сего приказа, который может оное устраивать посредством Канцелярии, особенно для сего предмета при нем находящейся. Государственный Глава имеет обязанность учредить Вышнее Благочиние таким образом, чтобы оно никакого не имело наружного вида и казалось бы даже совсем не существующим. Следовательно, образование Канцелярии по сей части должно непременно зависеть от обстоятельств, совершенно быть предоставленным Главе и никому не быть известно, кроме ему одному и Верховной Власти. Равным образом зависит от обстоятельств и число чиновников, коих имена никому не должны быть известны, исключая Государя и Главы Благочиния. Из сего явствует: 1) что весьма было бы неблагоразумно обнародовать образование Вышнего Благочиния и сделать гласными имена чиновников, в оном употребляемых, и 2) что Глава Государственного Благочиния должен быть человеком величайшего ума, глубочайшей прозорливости, совершеннейшей благонамеренности и отличнейшего дарования узнавать людей. Обязанности Вышнего Благочиния состоят главнейше в следующих трех предметах: 1) Узнавать, как действуют все части Правления: беспристрастно и справедливо ли отдается правосудие, исполняет ли благочиние (обыкновенное. – Я. Г.) свои обязанности, взимаются ли подати надлежащим порядком и без притеснений, не действуют ли корыстолюбие, обман и лихоимство и не делаются вообще какие злоупотребления»[39].
То есть создается параллельная система контроля, подменяющая соответствующие учреждения государственного аппарата, по образцу «майорских канцелярий» Петра I, но только негласная.
«2) Узнавать, как располагают свои поступки частные люди: образуются ли тайные и вредные общества, готовятся ли бунты, делаются ли вооружения частными людьми противузаконным образом во вред обществу, распространяются ли соблазн и учения, противные Законам и вере, появляются ли новые расколы, и наконец, происходят ли запрещенные собрания и всякого рода разврат».
Надо иметь в виду, что перед этим в «Записке» провозглашалась полная свобода вероисповедания.
«3) Собирать заблаговременные сведения о всех интригах и связях иностранных посланников и блюсти за поступками всех иностранцев, навлекших на себя подозрение, и соображать меры противу всего того, что может угрожать Государственной Безопасности.
Приведение таковых мер в исполнение по всем сим предметам поручается обыкновенному благочинию по соображениям Вышнего».
Последнее понятно. Ведь Вышнее Благочиние как бы не существует.
«Для исполнения всех сих обязанностей имеет Вышнее Благочиние непременную надобность во многоразличных сведениях, из коих некоторые могут быть доставляемы обыкновенным благочинием и посторонными отраслями правления, между тем как другие могут быть получаемы единственно посредством тайных Розысков. Тайные Розыски, или Шпионство, суть посему не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим Вышнее Благочиние представляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели 〈…〉. Сия необходимость происходит от усилий зловредных людей содержать свои намерения и деяния в глубокой тайне, для открытия которой надлежит употребить подобное же средство, состоящее в тайных розысках 〈…〉. Для тайных розысков должны сколь возможно быть употреблены люди умные и хорошей нравственности. От выбора сего наиболее зависит успех в приобретении сведений и содержание оных в надлежащей тайне. Но дабы люди достойные и уважаемые соглашались на принесение Государству сей пользы, не должны они никогда и ни под каким видом или предлогом народу таковыми быть известными. Они должны быть уверены, что их лицы и добрые имена в совершенной находятся безопасности»[40].
И далее Пестель подробно описывает практику тотального шпионства.
В конечном счете всех создателей крупных утопических проектов, являвших миру идеальные государственные модели, роднил мощный импульс систематизаторства, порожденный страхом перед изначальным человеческим своеволием. Равно как и уверенность, что для достижения всеобщего благоденствия необходимо насилие. Отсюда и милитаризация представлений.
Но если Платон, Мор, Кампанелла и Щербатов, несмотря на участие Кампанеллы в мятеже и недолгую гвардейскую службу Щербатова, были теоретиками и штатскими людьми, то Петр I и Пестель – практиками и людьми военными по преимуществу.
Петр I воевал все тридцать лет своего реального царствования, а Пестель, отличившийся и тяжело раненный при Бородине, прошел все крупнейшие сражения заграничных походов.
Петр I строил и совершенствовал армию до конца жизни.
Для Пестеля устройство армии после захвата власти было постоянным предметом обдумывания. Еще далеко до военной революции и приступа к созданию нового совершенного государства, а полковник уже набрасывает проект первого приказа по армии после переворота и расписывает новую структуру и дислокацию вооруженных сил. В частности, гвардия выводится из Петербурга и отправляется в Киев…
Для царя Петра I в его отчаянной попытке реализовать утопический проект фундаментальной опорой была гвардия.
Для полковника Пестеля гарантом необратимости радикальной перестройки системы должен был стать подчиненный Государственному Благочинию корпус жандармов. В специальном документе Пестель подробно расписывает их количество по столицам, губернским и уездным городам. Общее количество доходит до 50 000. В несколько раз больше, чем было в структуре Бенкендорфа.
Можно с полной уверенностью предположить, что Бенкендорф, по праву и обязанности члена следственной комиссии внимательно читавший бумаги Пестеля, немало его соображений использовал при обдумывании структуры и методов работы корпуса жандармов. Разумеется, ни о какой «непроницаемой тьме» речь не шла, ибо проект Бенкендорфа в отличие от утопии Пестеля (этого над всеми надзирающего и карающего призрака) был вполне реалистичен и прагматичен.
Вряд ли генерал представлял себя тем гениальным Государственным Главой, который создавал Вышнее Благочиние. Что до полковника, то тут есть о чем подумать.
Мудрец, которого Пестель видит во главе своей почти мистической спецслужбы, неизбежно ассоциируется с кастой философов, которые, опираясь на касту воинов и сливаясь с ней, контролировали граждан государства Платона.
Можно себе представить, какой властью обладало бы на практике Вышнее Благочиние – этот монстр-невидимка, стоящий вне закона и над законом во главе с идеальным лидером и владеющий абсолютной информацией. И можно понять, почему с такой настороженностью относились к полковнику Пестелю лидеры Северного тайного общества, собиравшиеся в случае военной победы вручить власть группе либеральных, но вполне прагматично и трезво мыслящих государственных мужей.
Великий Петр предопределил агрессивный утопизм российского общественного сознания на столетия вперед. Его формула «Небывалое бывает», появившаяся по конкретному случаю, получила в сознании демиурга-властителя с неограниченной властью абсолютное значение. Его пример оказался заразителен и крайне опасен. Повторим текст эпиграфа – точную мысль Ежи Шацкого: «Есть разница между утопистом и реформатором, то есть человеком, который исправляет существующий мир, вместо того чтобы возводить на его месте новый»[41].
Это фундаментальное различие.
Но есть и более общий вопрос: чем отличается утопический проект, даже содержащий некоторые рациональные черты, от проекта реформаторского? Можно с уверенностью ответить: отличие в степени органичности по отношению к уже существующей и устоявшейся несовершенной реальности.
Е. В. Анисимов, глубокий знаток личности и деяний Петра, писал: «На языке Петра-реформатора привести что-либо „в порядок“ означало крутую ломку старого порядка»[42].
Ф. А. Степун, единственный из всех русских философов, наблюдавших эпоху военного коммунизма, сохранивший объективно-иронический взгляд, оставил важное для нас свидетельство:
«Монументальность, с которой неистовый Ленин в назидание капиталистической Европе и на горе крестьянской России принялся за созидание коммунистического общества, сравнима разве только с Сотворением мира, как оно рассказано в Книге Бытия.
День за днем низвергал он на взбаламученную революцией темную Россию свое библейское: „да будет так“. 〈…〉
Да не будет Бога, да не будет Церкви, да будет коммунизм.
Декреты оглашались один за другим, но коммунизма не получалось.
В ответ на ленинское „да будет так“ жизнь отвечала не библейским „и стало так“, но всероссийским „и так не стало“. Перенесенное в плоскость человеческой воли творчество из ничего не созидало новой жизни, а лишь разрушало старую»[43].
Рассказывая в мемуарах о своих беседах в этот период с Бердяевым, Степун сжато формулирует то, что впоследствии Бердяев разовьет в своих работах: «Объяснения неорганического, сверх всякой меры разрушительного характера нашей революции Бердяев искал в том, что Россия не сумела своевременно пробудить в себе мужское начало и им творчески оплодотворить народную стихию 〈…〉. Явлением одновременно и своим и мужественным был в России лишь Петр Великий. Но этот муж оказался насильником, изуродовавшим женственную душу России. Народ нарек его антихристом, и даже порожденная его реформами интеллигенция сразу же подняла знамя против созданного им на западный лад государственного механизма»[44].
Не будем оценивать известную идею Бердяева относительно «женственности» души России. Важно то, что подобным образом мыслитель формулировал свое представление о принципиальной неорганичности способа петровских преобразований. И дело не в «западническом» характере этих преобразований. Тенденция вестернизации существовала и укреплялась при предшественниках Петра и не вызывала ни категорического отторжения в московской элите, ни ужаса и ненависти в народе, поскольку мало его касалась.
Дело – в революционном, тотальном по замыслу, утопическом по сути своей методе проведения преобразований. Не эволюционном, основанном на трансформации уже имеющихся конструкций процессе, соотнесенном с психологической традицией и в этом смысле органичном, но в гигантском волевом творческом усилии, призванном создать «дивный новый мир».
Модели радикальных (как правило, вынужденных и запоздалых) реформ многообразны и должны соотноситься с реальными обстоятельствами.
Великие реформы Александра II (во всяком случае, первый их этап) удались, поскольку это была вестернизация антипетровского типа. По выражению Пушкина, «контрреволюция революции Петра».
Она отвечала давним представлениям образованной либеральной части общества о политических и экономических свободах и трехсотлетней мечте крестьянства об освобождении от крепостной зависимости и получении собственности, пусть и общинной, на землю. Другой вопрос, насколько в силу своего запоздания реформы удовлетворили и тех и других.
Стремительные, совершенные под давлением надвигающейся катастрофы реформы Ельцина – Гайдара тоже были в известном смысле «контрреволюцией» – выходом из утопического морока советского социализма. Насколько советская система была возвращением к петровской (с крепостным правом в несколько модифицированном виде, самодовлеющим государством, гигантским военным бюджетом, стремлением к максимальному контролю над всем и вся и т. д.), настолько реформы начала 1990-х годов были возвращением к принципам Великих реформ, их естественным продолжением и развитием.
Несмотря на всю радикальность, это были реформы.
Революция первым делом начинает сокрушительную расчистку пространства для возведения нового здания.
Петровская революция началась с организационного и физического уничтожения активной части политико-социальной группы – Стрелецкого войска – и с морального уничтожения старомосковской аристократии.
Необходимо было свободное пространство.
Глава 1
Фон для трагедии
Его Величество есть самовластный монарх, который никому в свете в своих делах ответу дать не должен.
Артикул 20 главы 111 «Воинского устава». 1716 г.
Не знаю, кому теперь верить, все задумано, чтобы меня погубить, кругом одни предатели.
Петр I. Декабрь 1717 г.
Невозможно с высокой степенью точности определить момент, когда Петр принял окончательное решение о судьбе своего сына – наследника. Пятилетие, в которое и разворачивалось действие этой трагедии, предлагает множество обстоятельств, формировавших представление Петра о возможных вариантах судьбы царевича Алексея Петровича…
12 октября 1715 года кронпринцесса Шарлотта, нелюбимая жена царевича Алексея Петровича, родила сына – великого князя Петра Алексеевича, будущего императора Петра II.
А 22 октября Шарлотта скончалась.
11 октября Петр написал сыну письмо, которое оказалось неожиданным не только для многих персон, окружавших государя, но для самого царевича.
Этому сопутствовало и еще одно важное обстоятельство: царица Екатерина должна была вот-вот родить.
Несчастную Шарлотту хоронили 27 октября, а на следующий день Екатерина родила долгожданного мальчика – царевича Петра Петровича.
Письмо, написанное за день до рождения внука, было публично вручено Алексею только через 15 дней, в день похорон кронпринцессы, во время поминок. Стало быть, за день до рождения того, кого Петр видел наследником.
На все эти труднообъяснимые обстоятельства – промедление с вручением письма, удивительный выбор момента для его вручения – обратил в 1859 году внимание историк М. П. Погодин, еще недавно апологет Петра, потрясенный опубликованными материалами «дела» Алексея. К его анализу рокового письма мы в свое время вернемся.
Письмо, врученное Алексею при столь мрачных обстоятельствах, что усугубило его угрожающий смысл, открыло череду событий – роковых не только для Алексея, но и для Петра и самой России.
Первым из русских историков, прочитавших следственное дело, был Пушкин и со свойственной ему силой аналитической мысли понял зловещий смысл ситуации.
Он писал в «Истории Петра I»:
3-го октября Петр опять издал один из своих жестоких указов: он повелел приготовлять юфть новым способом, по обыкновению своему за ослушание угрожая кнутом и каторгою.
9-го окт〈ября〉 Петр в Слиссельбурге праздновал взятие оного. Там узнал он 〈о〉 рождении внука своего Петра Алексеевича (впоследствии П〈етра〉 II).
Приехав в П. Б., нашел он невестку на смертном одре. Он прогневался на сына и писал к нему (11-го окт〈ября〉) укоризненное письмо, в коем, однако ж, отдает справедливость его разуму. Октября 29-го родился царевич Петр Петрович 〈…〉.
7 ноября крещен царевич. За праздничным обрядом карлица вышла из пирога и выпила за здоровье новорожденного. За дамским столом такой же пирог начинен был карлом. Вечером фейерверк, и на щите надпись: надежда с терпением.
NB. Петр писал угрозы своему сыну во время беременности жены своей, надеясь на рождение сына[45].
Пушкин считает нужным в примечании подчеркнуть обстоятельства, в которых было написано роковое письмо: надежда на рождение сына от Екатерины. И странная связь: у одра умирающей невестки Петр «прогневался на сына». Дело было, конечно, не в смерти несчастной Шарлотты. Петра раздражало рождение внука – возможного соперника его собственного ожидаемого наследника.
История неожиданной и многозначительной по обстоятельствам опалы царевича Алексея помещена Пушкиным, смотревшим на события гораздо шире и глубже, чем это представляется по лаконичному тексту, в значимый контекст.
Сразу после текста о смерти кронпринцессы Шарлотты и внезапном гневе Петра на царевича Алексея Пушкин переходит к ситуации под Штральзундом. И делает это далеко не случайно.
«Заключены были уговоры касательно вспомогательного войска нашего. Под Стральзундом (6 сент〈ября〉) с датским королем через кн〈язя〉 Вас〈илия〉 Долгорукого 〈…〉. Стральзунд сдался 13 дек〈абря〉, в нем находилось 9000 охранного войска, осаждающих было 36 000. 〈…〉 (О взятии Стральзунда и о бегстве Карла в Швецию см. Вольтера.)»
Взятие Штральзунда, крепости, которая была одной из главных опор Швеции в Германии с середины XVII века, было столь важно, потому что в ней находился Карл XII, вернувшийся в Европу.
С записи о возвращении Карла XII Пушкин начал 1715 год: «Карл XII выехал из Турции 6 октября 1714 года и 22 ноября прибыл нечаянно в Стральзунд».
Беспрепятственный проезд шведского короля через области, так или иначе контролируемые войсками Петра или его союзниками, был одним из условий мира, заключенного с Турцией после поражения на Пруте. И Пушкин прекрасно понимал, какое значение для Петра имело появление Карла на военно-политической европейской сцене.
Традиционное представление о победе под Полтавой как о решающем переломе стратегической ситуации нуждается в уточнении. Это действительно была блестящая победа, продемонстрировавшая военный талант Петра, переигравшего на этом этапе Карла и как стратега, и как тактика. Но до победы в войне было еще далеко. Карл потерял в России свою лучшую армию – с превосходной выучкой и высоким боевым духом, но возможности Швеции были далеко не исчерпаны. Между Полтавой и Ништадтским миром пролегло еще 11 лет тяжелой войны.
В 1714 году стало ясно, что Карл твердо решил отомстить за полтавский позор. Петр, неоднократно декларировавший опасность решающих сражений, вовсе не горел желанием встретиться с Карлом в условиях, принципиально отличных от полтавской ситуации.
Конкретные планы Карла были еще не совсем ясны, но общее их направление вырисовывалось вполне отчетливо.
«Он стал приуготовляться к войне, послал генерал-майора Ливена в Сенат со строгим указом набрать людей и денег и отправить всё в Померанию, повелел своим каперам нападать на все чужие корабли, входящие в Северное море, а от Прусского короля требовал возвращения Штеттина. Прусский король требовал сперва заплаты денег и обещания не беспокоить земель датских, польских и саксонских. Карл XII отвечал, что он денег никаких платить не намерен, потому что, вероятно, и король ничего не истратил.
Любский епископ и администратор гольстейнский прислали в Стральзунд поздравления. От последнего явился Герц, франконец и впоследствии любимец Карла XII.
Король принял предложение от Фредерика, наследника гессен-кассельского владения, о браке его с Ульрикою Элеонорою, который и совершился 4 апреля, а принц был объявлен генералиссимусом шведских войск»[46].
Это был династический брак. Ульрика Элеонора была сестрой Карла.
То есть Карл начал собирать союзников, чтобы укрепиться в германских княжествах и сделать их своей базой.
Еще в 1712 году стало известно, что Франция предлагает ему не только большой заем для восстановления военной мощи, но и подробный стратегический план борьбы с Россией, который предусматривал вовлечение в эту борьбу Турции.
В конце 1712 года Петр располагал следующим документом:
Перевод к договору, учиненному между королем французским и королем швецким 1 сентября 1712 г.
1. Его величество король французский обещает все свое старание приложить при Порте Оттоманской, дабы оную склонить, паки разорвала мир с царем московским и приняла бы партию и интересы его величества короля швецкого, о чем довольные указы даны и присланы будут к министрам его величества короля французского, обретающимся при Порте 〈…〉
5. Его величество король французский укажет дать миллион лир, где изволит его величество король швецкий, для партизанов, обретающихся в Польше короля Станислава 〈…〉
7. Его величество король французский обещает и обязуется по вся месяцы исправно платить его королевскому величеству швецкому по 100 тысяч ефимков монеты французской, считая с первого дня, как его величество король швецкий вступит с войском своим в вышеупомянутые земли…
Французские стратеги намечали характер действий и турок, и «партизанов» короля Станислава, поляков, сторонников шведского ставленника, изгнанного Петром после Полтавы.
В обширном договоре, три фрагмента из которого здесь приведены, просматривался уже известный Петру крайне опасный план Карла – удар по России по сходящимся направлениям: со стороны Турции и со стороны Померании, где были уже сосредоточены значительные шведские контингенты.
Было ясно, что он учел тяжкий урок прошлого и больше не повторит стратегических ошибок кампании 1707–1709 годов.
Финансовая и дипломатическая поддержка Франции и возможное вступление в войну Турции давали ему серьезные шансы на успех реванша.
Оснований для тревожного напряжения было более чем достаточно.
Но Пушкин обратил внимание на еще одно, едва ли не самое тревожное обстоятельство: «Петр, узнав, что несколько полков саксонских вступили в Курляндию, писал рижскому губернатору Голицыну, чтоб он от них остерегался; ибо подозревали Августа в тайном сношении с Карлом. Гетман Синявский извещал Шереметева, что король прусский и польский готовы были заключить с Швецией союз противу царя»[47].
Коварство Августа и циничный прагматизм короля прусского Петру были хорошо известны.
Таким образом, повторялась ситуация кануна Полтавы. Петр мог оказаться без союзников, один на один, перед собирающим силы Карлом.
Это происходило на фоне крайне неблагоприятных для России геополитических событий.
В сентябре все того же рокового 1714 года окончательно завершилась кровавая общеевропейская Война за испанское наследство между Францией, Испанией, а также их союзниками и коалицией Англии, Голландии, Австрии (Священной Римской империи). Произошло то, чего так опасался Петр. У ведущих европейских держав оказались развязаны руки, они обратили настороженное внимание на действия России и могли использовать Карла для игры против нарастающей российской активности, а при определенных обстоятельствах и поддержать его стремление к реваншу.
Возвращение Карла и его активность неизбежно должны были нарушить планы Петра, который рассчитывал на начало мирных переговоров с правительством Швеции и принцессой Ульрикой Элеонорой, фактически исполнявшей регентские обязанности в отсутствие короля.
Ситуация была предметом обсуждения как среди европейских дипломатов в Москве, так, естественно, и русской элиты.
В донесении в Лондон английского посла Джорджа Маккензи от 17 октября 1714 года говорилось: «…Из самого достоверного источника получил подтверждение известия о доставленных Царю при возвращении упомянутого офицера более чем когда-либо настоятельных уверениях касательно желания принцессы и шведского сената приступить к мирным переговорам. 〈…〉
В то же время мне передавали о решимости Царя отнюдь не приостанавливать неприязненных действий не только в случае согласия регентства приступить к конгрессу, но даже накануне окончательного соглашения с ним».
Теперь появление Карла всё принципиально меняло.
18 октября Маккензи доносил: «Я слышал, будто Царь получил письма, сообщающие о выезде короля шведского в обратный путь; вчера же вечером Его Величество высказал, что не может сообразить, как далеко успел уехать король в данное время…»
Для того чтобы понять внезапное резкое изменение отношения Петра к царевичу Алексею, возвратимся к началу нашей истории: нужно понять состояние Петра и обстоятельства, которые это состояние определяли.
29 октября 1714 года Маккензи пишет: «Никто не решается доложить Его Величеству о том, что в прошлое воскресение сюда прибыл курьер с известием, будто адмирал выдержал большую бурю и потерял восемнадцать галер, с остальными же возвратился в Або…»
А следующее послание англичанина – от 5 ноября – предлагает нам целый комплекс обстоятельств, которые и приводили Петра в состояние мрачной нервозности. И это было отнюдь не только появление Карла и опасной перспективы нового столкновения с ним лицом к лицу.
«…Вчера же вечером мне из источника, достойного доверия, сообщено известие, будто Царь, узнав о потере своих галер, получив подтверждение вести о возвращении короля Карла в Швецию и особенно о появлении значительных сил в Померании, в порыве гнева приказал торопиться с процессом князя Меншикова. Я слышал, что Сенат давно занимается раскрытием его хищений, что многие из руководящих членов этого высокого учреждения, несомненно, принадлежат к его врагам, а также что вину штеттинского договора хотят свалить на него. Вообще полагают, что граф Флемминг подкупил князя в этом деле, и предположение это особенно обостряется тем, что князь и граф никогда прежде не были друзьями. Царь не выказывает нерасположение к князю, даже – как замечают – стал обращаться с ним в последнее время несколько лучше, однако не раз слышали, как Его Величество громко заявлял, что перестает владеть собою, вспоминая о штеттинском деле».
«Штеттинское дело» заключалось в том, что в сентябре 1713 года Меншиков, командовавший русскими войсками в Померании, взял Штеттин, главный город этой земли, но, вопреки намерениям Петра, поддавшись давлению саксонского министра Флеминга, отдал его не союзникам России датчанам, а прусскому королю, который вел весьма уклончивую политику. Это осложнило отношения с датчанами и вызвало гнев Петра, уже уставшего от хитросплетений европейской игры.
Но главное в этом сообщении Маккензи – другое.
Гневное и нервное состояние Петра вызвано было не только появлением Карла XII и его активностью, но и той бездной коррупции, которая открылась ему в это время. Не только Меншиков, воровавший непрерывно, но и многие другие крупные персоны оказались замешаны в позорном деле.
Грозные намерения Карла, требующие ответных усилий, были особенно опасны на фоне внутренних дел.
22 ноября Маккензи доносил в Лондон: «Решаюсь, однако, уведомить, что возвращение короля шведского немало тревожит русских; меня уверяют, будто Царь думает действовать только оборонительно, хотя, конечно, не того требуют от него союзники. Прибавляют, впрочем, что и независимо от неудовольствия на поступки этих союзников Его Величество в данную минуту иначе действовать не может, что убедиться в этом не трудно, вглядевшись в положение дел и местностей, в которых теперь стоят царские войска».
Интенсивное вмешательство в европейские дела вызвало резкое расширение театра военных действий и, соответственно, рассредоточение русских войск.
Но мы не будем заниматься этим обширным и запутанным сюжетом. Скажем только, что перспектива нового лобового столкновения с Карлом заставляла Петра тщательно заботиться о сохранении союзников и в спорных вопросах – как правило, уступать и датчанам, и саксонцам, и прусскому королю. И те, кого Петр считал реальными или потенциальными союзниками, пользовались обстоятельствами вполне корыстно. Недаром осведомленный Маккензи пишет о «неудовольствии» царя «на поступки этих союзников».
Европейские дела стоили немалых денег и немалой крови русских солдат, а создать прочный и эффективный союз европейских владетелей против Швеции не удавалось…
Но куда более заботили его в это время дела внутренние. В России шло масштабное следствие о «повреждении интересов государственных», то есть о казнокрадстве и ином воровстве.
26 ноября Маккензи писал: «…Во время своего пребывания в доме князя (Меншикова. – Я. Г.) Его Величество очевидно был крайне недоволен его светлостью; да и не старался скрыть своего неудовольствия. 〈…〉 Несомненно, что Его Величество оставил его в сильном гневе; мне, правда, передавали, будто сегодня ночью он снова помирился с князем; тем не менее Царь открыто, при слугах и дамах, упрекал Меншикова в бесчисленных хищениях, особенно горячо говорил о голштинских делах и о недавних жалобах, присланных из Польши, уличал князя в том, что он покровительствует только мошенникам».
Говоря о мошенниках, которым покровительствует светлейший, царь имел в виду братьев Соловьевых, доверенных лиц князя, которые спекулировали хлебом, продавая его за границу вопреки строжайшему запрету частным лицам производить подобные операции.
Снисходительность Петра к Меншикову необъяснима только на первый взгляд. Да, за куда меньшие провинности царь отправлял весьма заслуженных своих соратников – как мы это увидим – на дыбу и на плаху, но в складывающейся грозной обстановке Петру необходим был человек, которому он мог безоговорочно доверять. Во всяком случае, из тех, кто мог выполнять самые сложные и ответственные поручения. И Меншиков был едва ли не единственным, кто отвечал этому требованию. Петр знал, что при всем своем патологическом воровстве и казнокрадстве Алексашка не предаст его в критическую минуту… Он представлял себе, как ненавидят светлейшего остальные «сильные персоны», как они завидуют его неуязвимости. И понимал, что Меншиков не хотел бы остаться лицом к лицу со своими врагами без покровительства царя.