Полынок книга 1
Глава 1
Прими, Госпоже Богородительнице,
слезная моления, слезная моления рабов Твоих, к Тебе притекающих.
(Молитва Пресвятой Богородице пред иконой Ея Млекопитательница)
Василиса стоит в красном углу перед божницей. Глаза необычайной синевы смотрят в щербатый желтоватый пол, а не на икону. Ей совсем не хотелось молиться: не было в её душе ни стыда, ни раскаяния, как бывало прежде. И слова молитвы словно застряли в горле. Глянув исподлобья на икону Божьей матери, перевела взгляд в вырез своей выбеленной льняной рубахи, которая топырилась от набухших грудей с голубоватыми венами, под ними - огромный живот.
В избу сквозь маленькое тусклое оконце тянется утренний солнечный свет, надрывно тыркает сверчок. Сердце стучит взахлёб от страшных мыслей: «Ох, матушка, подай смертушки!» Ребёнок торкнулся в утробе. Вздрогнув всем телом, Василиса подняла тяжёлые веки, поглядела на икону. Сквозь набежавшие слёзы образ Божьей матери искрился, как за слюдой. Моргнула, крупные слезинки туго шлёпнулись на пол. Поймала на себе взгляд карих глаз иконы, засовестивилась, обмахнула себя троекратно крестом, зашептала молитву:
- Богородице Дево, радуйся,
Благодатная Мария,
Господь с тобою...
Перестала шептать, отпустила взгляд с иконы, нервно затеребила тонкими пальцами рубаху, закрыла глаза полукружьями чёрных ресниц. Темнота памяти выхватила ярким пятном девичество.
Первые женские краски обагрили её рубаху на тринадцатом году, и матушка в знак того, что из девочки она стала девушкой, повязала вкруг головы алую ленту и вплела её в косу. Щёки Василисы стали такого же цвета, как лента. Девчачьи кофточки и сарафаны сменили на новые с вытачкой под грудь, давая рост всем прелестям молодой девушки. Ситец топорщился на груди. Деревенские парни ожигали жарким взглядом округлости Василисы, примечали красную ленту, вплетённую в косу от затылка. Подростки у колодца кривлялись и кричали: «Васка - невеста!» От всего этого она рдела, как маков цвет, и бежала с вёдрами, расплёскивая воду на ноги.
Через год, на Красную Горку, матушка отпустила Василису на первый девичий хоровод. Девки, хитро улыбаясь, оглядывали её обновки: синюю новую юбку из китайки, кофту с узорчатыми огурцами, красные ленты в косе. Когда встали в круг, Анна - первая девка в селе - кивнула ей головой: «Айда!» Девушки разомкнули руки, взяли Василису в хоровод. Цепко держа её влажными ладошками, повели по кругу. Голова у неё кружилась, слова песни она шептала про себя. Ей казалось, что летит она над землёй под звуки весеннего хоровода, а берёзовый лес вторит песню эхом серебра над рекой.
Очнулась от пьяного храпа мужа. Платон замычал: "Ыхх, твою мать!" Перевернулся на другой бок, снова засопел пьяным угаром. Василиса прислушалась: «Слава богу, не проснулся!» Всю ноченьку она не спавши, спина вся изнылась, чуть-чуть схватки прихватывают. Ноги гудят и опухли. Ребёнок в утробе потихоньку долбит низ живота, поясница ноет, как зубная боль. Переминаясь с ноги на ногу, Василиса потрогала крестик на груди: «Нет мне прощенья перед богом за мысли грешные! Да что стоять перед иконами? В чём мой грех? Это уже третий раз в тягости, двое родов - оба младенца родились мёртвыми. Господи, пошли смертушки! Ох, помереть бы в родах!" Стыдливо подняла глаза на икону. Лик Божьей Матери смотрел на неё с укоризной. Василиса прошептала: «Матушка, отпусти, не держи гнева! Устала я, хочу к батюшке и матушке, страшно мне одной!»
Стрельнуло в спине - она присела, поддерживая живот. Переставляя опухшие ноги в серых шерстяных носках, подошла к столу. Спину и живот ещё больше скрутило: «Ага, прихватывает почаще. Дай Бог, сёдни опорожнюсь!» Тихонько охая, побрела по скрипучим половицам к лавке. Прошла ещё пару шагов, ребёнок в животе сильно ворохнулся. Теплая влага побежала по ногам в носки. Округлив глаза, посмотрела вниз: «Господи, дай силы благополучно разродиться!» Шаркая ослабевшими ногами, оставляя за собой мокрый след, доковыляла до лавки. Присела на бочок, кряхтя, стянула с ног мокрые носки. Воды от натуги хлынули ещё. Схватка коварно перехватила дыхание, выдавив стон. «Надо звать бабку Акулину! Да страшно будить Платона: попробуй его тронуть - очкурит чем попадя!» Боль ушла, спина перестала ныть. Василиса прилегла, держась руками за широкий край скамьи. Прикрыла глаза и снова потянулась ниточка воспоминаний, отматывая моток горечи и печали.
В страшный холерный год к весне вымерло полсела. В её семье тоже похозяйничала смертушка. Прибрала двух братьев - погодков, недавно народившуюся сестрёнку, приголубила и матушку. А уж отец, наверное, от горя помер. Мать отца - сухопарая старуха Евлампия, словно двужильная, за всеми ходила во время болезни. Похоронила почти всех родных, не смогла выходить. От большой семьи осталась только старшая дочь её сына, Василиса, которая гостила в деревне у тётки. Матушка по просьбе своей двоюродной сестры Феклисты отправила Василису к ней в деревню, чтобы зиму коротать вдвоём было веселей. Отец Феклисты пропал через год после её рождения: пошёл в город на заработки, так и не вернулся. Мать Феклисты четверть века ждала возвращения мужа домой. Земляной надел и домишко отписала соседу: одной, без мужика, землю не обработать, вести хозяйство с соседями было легче. В невестах Феклиста была худой и невзрачной - деревенские парни не смотрели на неё. Бабы говорили про Феклисту, что девка выросла ленивая да нерадёха, ещё и болезная. Мать водила её то к бабке – шептунье, то к знахарке. «Спортили твою девку, это надо колдуна искать» – сказала ей знахарка. А бабка - шептунья на второй день выгнала их: «У твоей Феклисты таки болести - туточки я не отшепчу и не отмолю её!»
Мать Феклисты от горя на двадцатом году дочери забрала у неё яркую одежду, ленты, бусы. Спрятала в сундук под замок. Обрядила дочь в тёмный сарафан, заливаясь слезами, сказала: «Вот, милушка, судьба моя - горькая, а твоя и того злее. Однова тебе дорога - вековухой быть с непетым волосьём! До самой смерти с непокрытой макушкой жить будешь. Стыд и срам с девичьей повязкой на седой башке! Не покроют тебе головушку бабьим платком!»
Молодые девушки, которые заневестились, стали обходить Феклисту стороной, на посиделки и гуляния не звали. На деревенские праздники не приглашали: молодухи боялись заразиться одиночеством.
Вскорости мать Феклисты умерла, та стала ещё больше болеть. К двадцати восьми годам шея у неё неестественно раздулась, а глаза выпучились. Бабки говорили, что это колдун на неё жабью болезнь наслал. Мать незадолго до своей смерти ходила к нему на болото просить, чтоб он её дочери приворожил мужичка. Навроде колдун запросил серебряный рубль. Мать пообещала, но не исполнила его просьбу. За неуплату он наслал на Феклисту болезнь, а не мужа.
Чёрную весть о смерти родных Василисе на деревню принёс мальчонка соседский, которого бабка Евлампия послала. От горя Василиса впала в горячку, пролежала в забытьи неделю. Как только пришла в себя, Феклиста потащила племянницу в её село. Уж очень тётка боялась, что добро сестры могут растащить. Справная изба, двадцать пять десятин ухоженной земли, добротное хозяйство сестры не давали ей покоя.
Пошли не дорогой, а леском, так как карантин не был снят. Входя в село, встретились с процессией. Её возглавлял сельский батюшка, не спавший не знамо сколько. С покрасневшими глазами он очумело кадил, отчаянно ложа кресты, громогласно выводил охрипшим голосом просительную молитву. Рядом с попом, держа икону мученицы Елизаветы, шёл блаженный белобрысый подросток Ванюша. Хлипкие руки его еле держали тяжёлый образ. Он тихонько подвывал, упрашивал матушку Елизавету замолвить об ихней беде Боженьке.
Из толпы вышла высокая женщина, окликнула:
- Василиса, крестница! Ох, сиротинушка моя! Как же таперича жить будем? Уж с избой подмогли, обиходили, щёлоком с бабами намыли. Бабушка Евлампия, слава Богу, здорова, всё на хозяйстве топчется!
Тётка Феклиста скривилась, зло осмотрела крёстную Василисы, вставила:
- Чай, не пропадём! Ишо тута нашлась родня середи дня! Чай, я ейная родная кровинушка, а ты поди своей дорогой!
Тётка потащила племянницу в сторону, плюясь и крестясь. Подошли к избе, Василису как паралик разбил. Встретившая их бабка Евлампия в воротах заголосила:
- Ах ты, моя горемычка! Слава те Осподи, Боженька тя уберёг! Я ужо все глазоньки выплакала. Одни мы с тобой осталися!
Бабка и Феклиста еле втащили Василису в дом. Сутки она пролежала в горе, не спавши и не евши. На следующий день, после полудня, Евлампия подошла к лавке, на которой лежала внучка. Осмотрела её, хмурясь, громко спросила:
-Ну дык что, девка, помирать собралась? Домовину колотить тебе? Али встанешь, чай, мне не семнадцать годов! Теперича тебе надоть в руки всё брать, я - то скоро на погост пойду. Пошто дом и хозяйство зорить! Родители твои наказ тебе перед смертью дали: покель я большуха в избе, а ты присматривайся, ды голову не теряй!
Феклиста подскочила к бабке, дёрнула её за платок, зло зашипела:
- Ты что привязалась к дитю, видишь: не в себе племяшка! А ну, подай сюды ключи!
Ужом тётка вилась возле Василисы, забрала с руганью у Евлампии все ключи. Требушила сундуки, пялила на своё толстое тело кофты и юбки. Перед тусклым зеркалом оглядывала себя, слюнявым пальцем приглаживала тощие брови на бородавчатом лице. Подхихикивала, подмигивала племяннице, крутила фиги за спиной у бабки.
Бабка Евлампия не уступала Феклисте, ругалась с ней целыми днями. Швыряла в неё ухваты, горшки, брызгала на тётку святую воду и приговаривала: "Ты поди, чума, в свой закуток! Не ты тута добро наживала! Ишь ты, росомаха, на чужое кинулась! Василискино тута всё, а ты поди вон с чужой избы!"
Ночью бабка тихонько разбудила Василису, начала ей совать под рубаху отцовский кишень, шепча: " Энто деньги, спрячь от ведьмы - пустит по миру она тебя! Туточки двадцать рублёв серебром, ишо бумажны и мелочи горсти три. Отец велел тебе отдать. Прошке, работнику, надоть оплатить. Вона, как всю животинку в порядке держит! Без мужика мы, бабы, - пусто место!"
Через три дня бабку Евлампию нашёл Прошка с разбитой головой - как навроде упала с повети.
Схватка оборвала нить мыслей Василисы. Она тихонько застонала, снова запоглаживала спину. Боль отпустила, и память с новой силой потащила Василису в прошлое.
Тётка приглянулась сельскому дьяку, вдовцу. Жена его померла, оставив трёх тощих белобрысых девок, а последняя была хроменькая. Дьяк подал прошение Архимандриту на разрешение второго брака: венчания с девицей Феклистой. И получил послабление - было дозволено ему вторичное венчание без снятия сана, так как он имел троих дочерей. Быстрёхонько окрутились дьяк с Феклистой, и он переехал со своими дочками в отчий дом Василисы. Хозяйничали они крепко и страшно: четыре девки так урабатывались, что еле вползали в избу на дрожащих ногах, падали мёртвым сном. Кормили их худо. Феклиста шпыняла всех ухватом. За хозяйством было больше заботы, чем за девками: четыре чистеньких коровы, три бычка, лошадка, старый мерин и полугодовалый жеребчик, свиньи и прочая живность приятно радовали глаза Феклисте и дьяку. К пятнадцати годам, несмотря на тяжёлый труд и тумаки тётки, Василиса расцвела как маков цвет.
Дьяк, ночами ворочая своё тощее тело в перинах, шипел Феклисте на ухо: - Женишком пора Василисе обзавестись: вона, полна пазуха титек, не ровён час, обрюхатит кто - нить, али останется в девках!
- У кажиной девки свой час замужества! – отвечала Феклиста.
- Ну, мотри, не прозевай! - вздыхая, кряхтел дьяк.
Василиса, проснувшись от его шипенья, подумала: «Где ж его прозевать, когда этот дьяк ходит за мною след в след, дыша в затылок гнилыми зубами?»
Боль вернула её из воспоминаний. Глубоко вздохнув, Василиса кулачками начала растирать поясницу, тихонько постанывая, погладила низ живота. Схватка отпустила, она стала дремать, и дрёма снова потащила её по годам тяжёлой жизни.
Феклиста из ревности шпыняла Василису пухлой рукой, норовя всё в грудь ударить. А дьяк, когда тётки не было рядом, оглаживал острыми ладонями округлившиеся бёдра Василисы, тухло дыша ей в лицо. В одно из таких ухаживаний застала их тётка, схватила вожжи и начала нещадно лупить Василису. Брызгая слюной, визжала, хлестала, приговаривала:
- Ах ты змеища, раскормила тебя на свою голову! Вот я твою кровушку гулящу повыпушу - то!
Дьяк, сунув сухонький кулак в бородавчатую тёткину морду, отобрал вожжи:
- Охолонь, жаба, а то не стану жить с тобой!
Феклиста от злости тушей упала на колени и завыла в голос. Василиса всю ночь не спала, мечась по постели от боли и обиды. Дьяковы дочки вместе с ней плакали, прикладывали мокрые холстины к её спине. Под утро тётка подошла к ней, молча задрала рубаху, не жалеючи, сопя от злости, намазала спёкшиеся раны на спине коровьим маслом.
Снова прихватила поясница, и Василиса присела на лавке, облокотилась о стенку, переждала боль, прилегла на скамью, тяжело дыша. Морило в сон, но мысли не давали покоя, тащили по не простой её жизни.
Стала Феклиста присматривать женихов для Василисы. Хотя красивых и видных девок на селе осталось после холеры мало, но свахи обходили их дом стороной. Язык у Феклисты - как помело: вот она всяко разно ославила племянницу, что, мол, глупа, ленива, любит сладко поесть да поспать до полудня. Уж очень жалко ей было отдавать добротное приданое Василисы. "Вот бы найти ей мужичка захудалого, - думала про себя Феклиста, - который на приданое не позарится, да возьмёт за себя Васку в одной рубахе!"
С города батюшка привёз рабочих, чтобы вместо деревянного забора поставить кованую ограду вокруг церкви. Да и один из колоколов, треснутый, поменять на новый. Дьяк и Феклиста быстро смекнули: городские рабочие больно падки на девок статных и красивых. Стали посылать Василису носить полдник для рабочих. Она, рдея, как кумач, быстро ставила корзину с едой и убегала от шуток мужиков. Особенно один - высокий, широкоплечий, с шапкой каштановых кудрей - больше всех шутил над ней. Ржал и, оглаживая вьющуюся небольшую бородку, приговаривал: «Их, какая сладкая ягодка! Пойдём гулять вечерком со мной, я тя лентами одарю!»
Рабочие тоже хохотали: «Ты, Платошка, не играй с огнём - девица, вона, красотой блещет, как зорька утренняя! Такую красу держать в девках опасно: она - как порох для парней. Дьяк быстро окрутит тя, чтоб не повадно было зубоскалить!»
От этих слов Василиса еще больше пугалась и бежала домой без оглядки. В один из вечеров этот молодчик пришёл к дьяку. Сидели допоздна, пили самогон, и, когда в избу входила Василиса, оглядывали её пьяными маслеными глазами, шептались и хохотали. А на другой день она понесла полдник рабочим, поставила, как обычно, корзину. Тут её схватил за юбку чернявый, затем всю облапал, посадил на крыльцо и стал ей в руки совать копеешные серёжки. Василиса со страху ударила его по руке с серьгами. А тут откуда ни возьмись дьяк, да как заверещит: «Ах ты, срамница, вот чё удумала : хвостом крутить возле мужика! Энто за какие такие дела он серьгами тя одарил!» Василиса как онемела, побледнела от стыда и страха, слезы ручьём покатились из её глаз. Мужики стали подхохатывать, покачивая головами. Бабы, которые были во дворе церкви, наперебой стали стыдить её.
Боль заставила Василису открыть глаза и вернуться из воспоминаний. Расслабив ноги, пощупала живот. Сквозь кожу она под руками ощутила тело ребёнка: «Ох ты, большенький стал! Страшно, а вдруг не разрожусь?»
Той весной соседушка Варя, промаявшись в родах больше трёх дней, померла с младенцем в утробе. Василиса вздрогнула всем телом от страха. Тихонько держась за стенку, села на лавку, опустив ноги на пол, попала ступнями в воды, которые отошли с неё и стали холодной лужей. Боль тоненькой змейкой обвила спину, потянулась по животу, заставив Василису запричитать: «Ой, ой, ой, мамочки!» Глубоко дыша, начала оглаживать живот. Ребёнок заворочался, она спиной прижалась к стене: «Кто там в утробе: девка али мальчонка? Первенец был мальчиком, но уж к утру помер. Зашиб Платошка его вместе со мной, родился тот с синюшной головкой. Второй - тоже мальчонка, мертвенький народился, еле сама осталась жива. Вот и молюсь за Акулину, дай Бог ей здоровья на долгие годы! Напала бы на мужа мово лихоманка, али шёл бы он на заработки в город, ан нет, не идёт, весь упился!» Василиса вздрогнула от своих мыслей, повернула голову на икону, перекрестилась трижды. "Терпи не терпи - прихватывает, надо посылать мужа за повитухой!"
- Платон, - тихонько позвала Василиса.
В ответ - пьяное сопенье. Она переждала схватку, держась за спину, тихонько вставала, побрела к столу, опёрлась об него ладонями, долго смотрела на широкое обручальное серебряное кольцо, которое впилось в опухший палец. Платон продолжал храпеть. Ей стало душно от запаха самогона, помутилось в голове. Боль захватила всё её сознание. Схватив недопитую бутылку, кинула её в сторону лавки, на которой спал муж. Бутылка хряснулась об пол, зелёным стеклом разлетелась по избе. Самогонный дух проник в ноздри Платона. Он шумно вздохнул, пьяно заматерился, открыл слипшиеся глаза, спросил:
- Хто тут? Ты, штоль, Никифор, балуешь, зараза? Сморчок, а в харю хошь?
- Платон, проснись, солнце, вона, ужо взошло!
- Ааа… суконка, не уважаешь мужа свово! Паралик тебя расшиби! Подай воды!
- Платон, - снова проговорила Василиса, но очередная схватка согнула её, и она грудью прилегла на стол, постанывая, ожидая, когда боль отпустит. Переждав, держась руками за живот, побрела к скамье. Платон, перематерясь, сел, спустив грязные ноги, почёсывая голову, прокряхтел:
- Чаво, дура, будоражишься?
Она, ложась на лавку, сказала:
- Сходи к бабке Акулине: рожаю я!
Он криво усмехнулся, пробурчал:
- Рожат она, кажинный год она рожат! Да от твоих рожалок, раздери тебя пополам!
Платон встал с лавки, пошатываясь, подтянул порты, окинул хмельным глазом стол, направился к двери, наступил босой ногой на осколок бутылки.
– Тьфу, зараза, откель тут стекло? Хреновина какая- то!
Толкнул дверь, вывалился в сенцы, в них закружился, как овца, на одном месте, не понимая, зачем он вышел из избы и услышал сдавленный крик жены. "А-а-а-а! Мать твою, приспичило её, родит она!" - бурча, вышел на косое крылечко из четырёх ступенек. С перепоя в голове звонко загудело, потемнело в глазах от яркого летнего солнца, крепко затошнило - кусок кислой слюны подпёр глотку, блеванул желчью. " Фу!"
Присел на ступеньки, звон в голове затих, отступила тошнота. Держась за хлипкое перильце, покачиваясь, пошёл к бочонку с дождевой водой. Стащил с себя широкую небеленого льна нательную рубаху. Кинул кудлатую голову в отраженье летнего дня, растопырив глазищи, глядел в чёрное днище бочки. Совсем задыхаясь, вытащил башку, ошалело мотая ею, начал чихать и кашлять одновременно. Сложив ладони ковшиком, черпая воду из бочки, начал плескать себе на грудь и лицо, охая и постанывая. Прочухавшись, пошарил по карманам, вытащил грязный серого цвета кисет, достал клочок бумажки, положил на неё табак, просыпал его. Трясучка в руках не дала скрутить самокрутку. Ругаясь, бросил на землю кисет и бумажку, остервенело топча их ногами. Его ноздри учуяли запах дыма табака, повернул голову в сторону забора, поросшего лебедой - дым валил оттуда. Напялил на себя пахнувшую потом рубаху.
- Эй, - крикнул Платон, - лешак паршивый, ты что куришь в моём дворе?
Из-за кустов показалась лохматая башка вдовца, пропойцы Никифора:
- Чаво горло дерёшь, сказал бы, чё покурить охота, нешто не дал бы?
Держась рукой за забор, занюханный мужичок хлипкого телосложения в синей рубахе с выгоревшей спиной подошёл к Платону. Тот отшатнулся от Никифора, пробурчал:
– Ты хоть порты зассатые в реке пополоскал бы, воняешь, как старый мерин!
Обидевшись, Никифор отступил на два шага, протягивая самокрутку. Платон, кривясь и брезгуя, взял её дрожащими руками, затянулся вонючим дымом, закашлялся, выругался и бросил слюнявый окурок в траву.
- Платоша, айда на реку! Ивашка звал, они тамотко с Федьшей всю ночь рыбачили: ноне жарко, рыба ушла иде глубже. Так, мелочёвка! Ушицы с ёршиков наварили - сейчас похлебаем, ды на покосы надо. Горячее хлебово очинно хорошо помогат с перепою!
- С какова перепою? - заартачился Платон.
- Да чаво бычишься? Дак, вместе гулеванили, почитай, на брата по шкалику припили! Где ж оно голове хорошо будет?
Из избы раздался хриплый крик Василисы:
– Ох, господи, ох господи! - и сплошное жуткое, - аааааа...
Платон потёр рукой потный лоб. Словно вспомнив, зачем он во дворе стоит: «Ага…» - протянул гнусаво. И пыля босыми ногами, пошёл через дорогу к покосившейся избёнке бабки Акулины. Повернувшись, крикнул: «Никишка, поди на реку, скажи мужикам: я скоро!»
Платон зашёл на пустынный двор повитухи. Петух с мясистым красным гребнем вскочил на перильце крыльца, истошно выдал воинственный призыв. Платон погрозил ему кулаком: " Чтоб ты издох!"
Петух слетел с перил и, распушившись, выставил грудь, вытанцовывая, пошёл на него, при этом высоко дважды подпрыгнул! Платон схватил камень, шваркнул его, тот опешил, захлопал крыльями, закукарекал и, сломя голову, побежал за пестрой курицей.
- Баушка, - позвал Платон.- Ты где? А, баушка! - снова позвал.
- Тута я! - раздался тоненький, надтреснутый старушечий голосок, - на яме картошку перебираю.
Он прошёл меж грядок лука, репы, капусты. Возле картофельной ямы, вытянув босые ноги, сидела повитуха Акулина, тощая, высушенная годами старуха: на голове светлый платочек, повязанный домиком, в ситцевой кофте и юбке из пестроряди, поверх которой надета застиранная, расшитая тесьмой запона. Подле неё стояли две зобеньки, в одной из них была проросшая картошка. Бабка обламывала ростки и перекладывала очищенную картофелину в другую корзинку.
- Пошто я тебе, мил человек?
- Дак, это, сходила б ты к Василисе, зовёт тебя, канудит её, кабы не рожать собралась!
Старуха нахмурила тощие брови, тяжело вздохнула усохшей грудью, продолжала перебирать картофелины.
- Ну, дак чё, пойдёшь али нет?
Акулина зло глянула на Платона, прошипела:
- Ты уж какой раз забьёшь свою брюхатую жену до смерти, а я твои тяжкие грехи отмаливай!
Платон схватил бабку за сухонькое плечо ручищей:
- Ты, старая карга, напраслину не городи, а то плюхну головой в яму – то!
- Окстись, нешто я неправду сказала?
- А мне твоя правда - кривда ни к чему, я сам себе правда!
Крутанулся на месте и крупными шагами пошёл со двора. Бабка Акулина, тихонько шепча молитву, приподнялась с земли, отряхнула юбку, побрела к избе, вошла в маленькие покосившиеся сенцы. Сухонькое её тело скользнуло в темноту. В полумраке сеней, пахнущих травами и мышами, нащупала дверь, вошла в избу. Там было чисто и прохладно, печь белёная горделиво пузатилась на полдома. Пахло свежеиспечённым хлебом. Лавки, крытые домоткаными половичками. Расшитые задергушки на махоньких окнах. Три полки с разномастной посудой. Стол с белёной льняной скатертью. Небольшой резной ручной работы посудный шкаф, серая занавеска, закрывающая печной угол с кухонной утварью. И такая же висела перед кроватью - за эту перегородку старуха не заходила уже не один год. Как помер её муж, она стала спать на печи. Акулина подошла к рукомойнику, помыла руки, потёрла об утирушник. Глубоко вздохнула, привыкая со светлого дня к полумраку избы. Протопала к большому сундуку с коваными углами. Споткнулась об разноцветье половика:
- Тьфу ты, осподи, ды на леву ногу - не доведи, отец небесный, до беды! Вота, ангел анчихристу навстречу!
Несколько раз перекрестилась, приоткрыла крышку, дёрнула из-под неё чистый беленький платочек и запону по горчичному полю в синий орнамент. Достала кофту из фабричного серенького ситца в мелкую чёрную крапушку. Закрыла сундук, кряхтя, поднялась с колен. Трухнула ладошкой домотканую юбку, подняв столб пыли, задумалась. Ещё раз нырнула в нутро сундука, достала чистую юбку из грубого льна, крашеную в коричневый цвет. Долго шарилась, перебирая одежду. Недовольно что-то шепча, вытащила исподнюю рубаху, толсто вязаные шерстяные носки. Захлопнула крышку, поднялась, охая, перекрестилась, глядя в правый угол. Не видя иконы, найдя глазами мерцающий огонёк лампадки, ещё раз перекрестилась на него и пошла из избы. Побрела на край огорода к бане, вошла в предбанник, сняла с вымученного работой тела пыльную одежду. Нырнула в тёмное нутро баньки, наощупь взяла деревянный ковш, потемневший от воды и времени. Зачерпнула из котла, вмазанного в печь, воды, пощупала её: «Ага,- проговорила, - ухты, воо, ишо хороша, не отстыла!» Начала, охаая, смывать с себя пыль. Затем обтерлась в предбаннике, оделась, натащила носки, повязалась чистым платочком. Сунула ноги в ступни, пошла в избу. Залезла на лавку, пошарила за образами, достала бутылочку с жидкостью. Вздыхая, слезла, опустилась на колени, из малого росписного сундучка достала узелок из холста, туго завязанный. Закрыла сундучок, опираясь на него, поднялась, заворчала:
- А батюшки, светы мои, инда как головушка закружилась!
За печкой нащупала мешочек с травами, открыла его, понюхала. Подняла край запоны, вложила узелок и бутылочку, завернутый край прижала к груди. Кинула на себя щепотью мелкий крест, вышла из избы, осторожно неся своё сухонькое тело. Прошла за изгородь, закинув одну руку за спину, посмотрела вдаль улицы. Тихо! Утренний жар от солнца уже побежал по деревне. Июль на дворе - народ на покосе. Повитуха покачала головой, зашептала: "Ох, успеть бы наготовить сенца до дождей! Сама две копешки накосила, но мало - коза прожорлива! - она потёрла ноющую поясницу. - Ох, ещё две пожни небольших осталось, но силов нет косить, а там травушка по пояс, - вслух сказала, махнув рукой. - Нет, не осилю, надоть этого шалопая Платошку упросить! Рази ентот бедоносец пойдёт косить за здорово живёшь? Чай, запросит на пропой! А где ноне взять? Почитай, годов пять как не ставлю бражки, а самогоночкой и не баловалась никоды в жизни! Что-то спину ломит, не иначе к дождю. Господи, что за мысли такие, помилуй мя грешную! - прошептала бабка. - Какой дожжик, кады народ докашивает травушку - надобно на цельный год сенца! Вона, за деревней уж стога стоят огромные, у хорошего хозяина любо - дорого посмотреть! - бабка продолжала ворчать, сама с собой разговаривая, - ды на Самсона - то дожжило, а уж скоро и Казанска, рожь зачнут жать. Святый боже, поди макушка лета! Вона, берёза засорила листом желтым".
Ещё раз крадучись, осмотрела пустынную улицу, забормотала, повернувшись на восток: "Батюшка восток, бывает на небе сам Исус Христос! Благослови, меня, рабу грешную, на мир Божий! К рабе Божьей Василисе!"
Покачивая головой, шепча ещё что-то себе под нос, побрела к дому Василисы. Вошла во двор, долго ворчала, глядя на беспорядок: покосившееся крыльцо, упавший забор с одной стороны, куры, бродившие по всему двору, висевшая дверь хлева на одной петле. Приставив ладошку козырьком ко лбу, посмотрела в конец огорода на завалившуюся баньку. "Ииих, где уж тут крепкому хозяйству быть, кады мужик с утрева пьяный на смерть, никогда тверёзый не быват? Вона, баня - того и гляди упадёт! Хорошо бы в ней родить. Ох, грехи наши тяжки!" - прошептала бабка.
Ступила осторожно на крылечко, толкнула всем сухоньким телом дверь, вошла в сени, полные мухоты. В полумраке руками нашарила ручку, открыла, шагнула через порог, мелконько закрестилась на красный угол, ища взглядом Василису, проговорила:
- Помогай, бог, трудиться!
Женщина в одной нижней рубахе лежала на широкой лавке, запрокинув голову. Руки её были засунуты под спину. Тихонько постанывая, спросила:
- Баушка Акулина, ты, штоль? - не услышав ответа, проговорила, - дай воды испить, всё в роте пересохло!
Бабка оглядела избу, приложила на стол узелок. Осмотрела чистенькие, выскобленные, желтеющие полы, намытые лавки и стол. Под лавками - скрученные домотканые половички, выбеленные весенней талой водой. Цветные старенькие ситцевые задергушки на окошках. На подоконниках кустилась герань. Иконостас в правом углу с лампадкой, украшенный расшитыми полотенчиками. Подлавошники с расписной и берестяной посудой, под ними - сундуки, большой и малый, на последнем - два берестяных короба с рукоделием. Возле них - резная прялка, отполированная временем. Воздух в избе был жаркий, пахло топленой печью.
- Кады ужо намыла да истопила? - спросила старуха. - Дыхнуть нечем - жарища!
Василиса, подвывая от схватки, ответила:
- Да как утречко засерело! Спину начало ломать, а поманеньку - ишо со вчера. Цельный день поясницу тянуло, да ночь не спала!
Акулина, склонив голову, посмотрела на роженицу:
- А коды начало хватать почаще?
Василиса поднялась, села на лавке, поддерживая руками живот:
- Я ж тебе и говорю - как утро засерело в окошках, давай я чуток хозяйновать, тут меня и накрыло!
Повитуха покачала головой:
- Ой, мать моя, сёдни надобно опорожниться, уж второй раз солнушко взошло! Ежели со вчера маешься - давай, старайся, милушка!
- Баушка, будь добра, поди на родник: водицы ключевой хочу испить - всё нутро горит!
Акулина заглянула за занавеску печного угла, взяла с судной лавки небольшое берестяное ведёрко, заворчала:
- А ты, мать моя, вставай, не залёживайся, ходи, милая, ходи!
Вышла из избы, остановилась в сенцах, оглядела их. Ларь на замок не закрыт, зобеньки и большие корзины сложены одна в одну. На стене висел рваный зипун, старенькие вожжи, несколько ношенных пар поршней с оборами. В углу сложены два ушата, три макитры разных размеров. В дальнем углу стоят перекошенные кросны, на которых ещё мать Платона ткала. Акулина подошла к ним, погладила потемневшие, потресканные деревяшки. "Ужотко помню тебя, Дунюшка: золотые рученьки у тя были! Я ещё не весь холст спользовала, которым ты меня одарила. Младшеньким, помню, тоды ты разродилася. Помер, сердешный, и до году не дожил, а такой любенький был! Да ты цельный десяток на божий свет дитёв принесла. Почитай, дюжину младеньчиков в землицу положила ты. У живых деток судьба не завидная вышла. Старшенький, Трифон, пропал, кабы на каторге. Ванечка - рядышком с тобой в могиле: драчливый сызмальства был, убили в драке. Дочушка Нюта и двух годов взамужем не побыла, упокоилась рядышком с вами. Тока сынок твой, Платошка, возвернулся в родительское гнездо. А толку мало от него: упился весь! Словно бесы в него вселилися! Жену всю свою измочалил! Невестка твоя - добрая баба, больно хороша хозяюшка. Всё у неё приложено, везде порядочек, в избе чистота. Тока сынок твой, Платошка - шалай! Господи, вразуми его, беспутного! - Акулина прислонилась лбом к кроснам, продолжая шептать. - Ты, Дунюшка, не забижайся на меня: наговорила тебе цельный короб. Царствие тебе небесно! Я, вота, ищо чуток топчу землю, чужой век заедаю! Ну, дык, живой не ляжешь в домовину! Мне, вота, всё Петруша снится, рубаху просит чисту принести. Скоро, милушка, встренемся с тобой!"
Перекрестилась, кряхтя, переступила порожек, вышла во двор. Постояла, что-то снова шепча, перебирая неслышно иссохшими губами. Сгорбленно пошла вниз по улице. Пройдя две избы, свернула направо. Крутой тропкой, спрятанной в высоких зарослях крапивы, спустилась в ложбинку к одинокой огромной иве. Вкруг неё было сыро и прохладно. Живой родник, тихонько журча, лил свою бесконечную песню на июльскую землю, не ведая ни о чём земном. Акулина наклонилась к родничку, набрала полнёхонькое ведёрочко студёной воды, сухонькими губами припала к нему, отпила маленький глоточек холодной влаги и прошептала: "Святая водица всякому народу, который не держит чёрных мыслей, даёт великую силу жизни, да только не всякий это разумеет!" Перекрестила родничок, нащипала листьев дикой смородины, сунула их за пазуху кофты, пошла наверх по улице к избе Василисы. Зайдя в дом, бабка налила в кружку воду, поднесла роженице. Женщина жаркими губами припала к воде. Пила долго, со стоном, выпила больше половины. Акулина легонько стукнула сухими пальцами по лбу Василисы:
- Хватит, а то глотку устудишь! Али грудницу схватишь!
Василиса отдала кружку. Акулина спросила:
- Вона, край у рубахи мокрый! Кадысь вода ушла?
Та приподнялась, села на скамью, постанывая и поглаживая живот:
- Да с часок ушло!
Бабка покачала головой:
- Ну ходи, ходи, милушка!
- Ой, не могу, баушка!
- А я тебе подмогну - давай, походим!
Роженица встала, оперлась о бабкино сухое плечо. Пошли к столу. Василиса заохала, застонала:
- Ох, всю спинушку изломало!
Акулина острыми кулачками круговыми движениями начала растирать ей поясницу.
- Ой, хорошо-то как! Потри ищо!- попросила Василиса.
- Ты, мать моя, рот открой ширше! Да шибче дыши, не таись! Пошто косы не расплела? Косы - то, косы расплети.
- Мочи нету!
Бабка ловко расплела ей волосы.
- Погодь, заслонку открою в печи - всё быстрей разродишься, - ворчала она. - Кто в избе рожат? Вот окошки хоть задернуть, да засов кину на дверь!
Увидела осколки разбитой бутылки:
- Это пошто стекло здеся, небось, ты разбила? Вота, ещё наступила, поди, вона - полы закровянила!
Кряхтя, наклонилась, собрала осколки в фартук, ещё раз пересмотрела, брякая ими. Вышла в сени, вернувшись, полезла за божницу, достала толстые венчальные свечи, расковыряла угли щепой, раздула огонь и прижгла от него фитильки. Неспешно начала ложить на себя кресты, зашептала молитву:
- Пресвятая Дево, Мати Господа нашего Иисуса Христа! Яже веси рождение иестество матере и чада, помилуй рабу твою, Василису! И помози в час сей, да разрешися бремене своего благопомощи...
Прижгла пучок сухой травы бессмертника и полыни, начала дымом окуривать избу. Обошла вкруг Василисы, та тянула ноздрями пряный дым, приговаривая:
- Как хорошо - то, духмянно!
Бабка спросила:
- Водица крещенска есть?
Роженица махнула в угол с образами. Акулина тяжело влезла на скамью. Из-за образов, покрытых божником с красной вышивкой, достала небольшую бутылку из тёмно-зелёного стекла. Выдернула из горлышка затычку, налила немного на ладошку, обрызгала избу. Подала бутылку Василисе:
– На, испей!
Та, обливаясь, выпила три глотка, отдуваясь, простонала:
- Тёпла! Холодной хочу, ключевой!
Старуха махнула на неё рукой:
- Давай, броди, не стой!
Василиса побрела вкруг стола, постанывая и потирая поясницу:
- Ой, баушка, скоро ли, уж полдень недалече?
- Ужо погодь чуток, поглядим!
Повитуха подошла к печи, поставила ухват вверх рогами, из-под печки вытащила веник, кинула под ноги роженице.
- Васка, где штаны?
- В сундуке возьми - в полоску !
Бабка порылась в сундуке, достала штаны, кинула их на пол, взяла Василису под спину, повела округ стола:
- А ну, веник - то переступи да штаны! И так три круга!
Затем резво побежала к двери, распахнула, крикнула:
- Отворяйте, отворяйте! - сама ответила, – отворили, отворили! Запрягайте, запрягайте! Запрягли, запрягли! Поезжайте, поезжайте! Едет, едет! - захлопнула двери, пошла к печи. - И печь ужо подмазала, белёхонька, вот ужо хозяюшка, - пощупала большой чугунок. - Ох, горячо, знамо дело - хорошо, водичка горяченька! А то ж я думала воду - то греть самоваром!
- Да я, как затопила, ну, воду поставила, чай, знаю, что нужна будет, - охала Василиса. - А помру, так хоть тёплой обмоешь!
- Тьфу , пустомеля, типун те на язык!
- Ох, баушка, мне бы прилечь, сил моих нету!
- Ну, поди,поди, приляжь! А масло - то коровье есть?
- Ох, есть, на шестке чуток, в чаплажке.
Акулина взяла масло, подошла к роженице, зевая, перекрестила свой рот:
- Сёдни в сон тянет, - потянула рубаху у Василисы, оголяя живот. Роженица судорожным движением натянула её снова на скукоженные колени. Бабка с силой дёрнула рубаху наверх на живот, наотмашь ударила по ляжке, крикнула:
- Чаво кочевряжешься, как красна девка на выданье? Ноги - то раздвинь, гляну, чево и коды ждать!
Василиса развела дрожащие колени. Бабка начала ощупывать живот, слегка придавливая.
- Ишь ты, крупненький! Ну, мать, думаю - уж не скоро рожать будем!
- А как же? - спросила её Василиса, - вода - то ушла. Чё ж теперь - то?
- Ну, мать моя, уж не всё отошло, - забурчала бабка Акулина. Снова наклонилась над роженицей. Иссушенные пальцы нащупали ребёнка. - Головушка - то внизу, слава те, осподи! А то, бывалоча, дитя ножками снизу. Вот тут беда! Покель возвернёшь ему голову книзу, семь потов сойдёт! А уж бабе - маята: так уж накричится - до оморока! Спаси и сохрани нас, Отец Небесный!
Повитуха налила на ладошку масла, начала энергично растирать живот Василисе, промежность и бёдра, шепча:
- Хорошее масличко, тёплое! Счас, счас разомнём, помягче тело станет!
Роженица, отдуваясь, шептала:
– Хорошо -то как!
Старуху ударило в пот от усердия. Она, охая, разогнулась.
- Спинушка болит - бабке пора на погост, а я туточки задержалась, ещё робёнков принимаю, - села на лавку возле Василисы. - Ну, давай, милушка, ходи, ходи!
Василиса поднялась.
- Баушка, я, наверное, не разрожусь?
- Что ты, свет мой! Раз ружо - то заряжено, оно должно и выстрелить! Уж, поди, не первенца рожашь, почитай - третьего! Ты, сердешная моя, моли Боженьку, чтобы живым разродиться. Двоих - то шалай твой погубил! Это мыслимо ли жёнку в тяжести лупить почём зря! Бабья доля чижолая: хошь -не хошь, раз пузро набили, так куды его деть? Родишь, голуба моя! Я, грешница, восемь штук принесла! Да скинула, ужо и не помню: али четверых, али уж пяток. А ещё их выходить надо! Вот выжили две девки, да парнишку выходила. А всё одна осталась: Дуня утопла, десяти годов не было. Маню муж забил до смерти. Говорили мы ей с отцом: уходи ты от него - забьёт. Ну, как же, стыду людского побоялась, не ушла! Так и забил её муж-то! На всё воля Божья! Ох, Господи, прости нам прогрешения наши! Хозяина мово, Петрушу, Бог призвал уж годочков пять назад. Сын-то с городу не приезжат! Староста наездом бывал там, весточки от него подавал. Деньги немалые от сынка привозил - семь рублёв. Запамятывала, а, скока ишо! Поди, поболее десятки, ну да! Крышу-то перекрыла на энти деньги, ишо котёл в баню поставила. Раньше все камнями грела в кадушке воду! Вота, заболтала я тебя. Ходи, ходи, чуток осталось! Походим, походим, а там всё как по маслу пойдёт!
Василиса встала, тяжело отдуваясь, побрела вокруг стола.
– Баушка, я не могу, полежать хочу! Ночь не спала, ворочалась да бродила по избе, морит меня!
- Приляжь, сердешная моя, приляжь!
Акулина присела на конец лавки возле ног роженицы, погладила тонкие и ровные пальцы её ступней:
- Вона, какие ноги у тя, как у барыни. А я - всю жисть, как веретёшко, а ступни у меня - широкие да мозолистые. Девок на деревне любеньких полно было, одна другой краше! Петруша из зажитошных был, супротив отца пошёл - меня выбрал! Я молодая была видная: коса в руку толстая, бровки ровные, да и в пазухе не пусто было, уж сисястая! А вота, жисть прибрала молодость и силу!
Василиса, охая, приподнялась, села, облокотилась о стенку.
- Ну, баушка, расписала ты себя!
Акулина махнула на неё рукой.
- Ой, ни сколь не вру, ты поживи с моё! Годочки всю красу твою съедят! Меня Петруша уж смертным боем не бил, тока за всю жисть раза два за волосья потрепал, дык за дело.
Роженица глубоко вздохнула, закачалась из стороны в сторону, приговаривая :
– А уж меня прежде лупил - почём зря и всё больше от злости своей. Уж с год как не трогает. Всё тока хайло дерёт да кинет чёй-нибудь в меня!
Акулина встала, подбоченилась, топнула ногой в сером носке, заголосила тоненько:
- Стать красива у меня, жаль, что старенькая я!
Приударьте кто за мной - буду снова молодой!
Василиса захохотала:
- Эко ты!
Бабка прищурила бесцветные глаза, поправила платок :
- Васка, я молодая - бойкая была: как выйду на гулянье, зачну голосить частушки, так парни все мои! - и снова завопила, притоптывая ногами:
- Молода была - гуляла и уснула на реке!
А проснулась - жопа гола, тока гривенник в руке!
Роженица сползла с лавки на пол, громко смеясь, потом завыла в голос. Бабка оторопела:
- Ну, что ты, мать моя, завыла?
Василиса, гладя свой живот, давясь рыданиями:
- Я всю неделю матушку вижу во сне: расчёсывает она меня, да косы плетёт!
Акулина присела, стала поднимать женщину.
- Ты сколь заполошена! Сон, он не завсегда к плохому. Эт, я думаю, беспокоится она о тебе!
– А я слыхала: волосья чесать - к дороге. А кака мне дорога? Одна: на тот свет! – возразила Василиса.
Бабка перекрестила роженицу:
- А ты пошто знашь, что уготовано? Не мели почём зря! Небось, к Шабанихе бегала?
- Ды, бегала, воск лила, смотрела!
Акулина вздохнула:
- А ей прям надо воск лить! Совсем одичала она: пошто пузатую бабу пугать?! И так душа не на месте у тебя! Ну, Шабаниха, мало тя бабы ухватами отхайдокали за ворожбу, так неймётся ей! Вот, слыхала я, бабёнку из Елани она избавляла от пуза нагуленного - ды, навроде, померла баба!
Роженица встала на карачки, мыча и качаясь из стороны в сторону:
- Не можется мне, кажисть, нутро сейчас лопнет! Коды уж разрожусь? Не хочу я это дитё, помереть вместе с ним хочу!
Бабка подошла и подняла Василису с пола, повела в красный угол к иконостасу:
- Молись, шальная, за мысли грешные!
Роженица протянула руки к иконам:
- Матерь Божия! Прости меня, помоги мне! Я зарок дам тебе: отстою в храме денно - ношно в молитвах, сорок дён пить - есть не буду!
Старуха охнула, дёрнула женщину за волосы.
- Эко, мать, тя как накрыло! Ты пошто мелешь таки слова перед иконостасом!
Старуха опустилась на колени, стукаясь лбом о половицы, забормотала:
- Отец небесный! Прости её за слова поспешные, не в себе она! - и снова бумкаясь, - Господи, прости! Господи, прости!
Повернулась к Василисе:
- Поди, приляжь, не майся!
Роженица легла, содрогаясь от схваток. Акулина поднялась с колен, подошла к женщине, стала ощупывать её живот, приминая руками, приложила оголённое ухо к нему.
Василиса перестала завывать:
– Ну, что?
Бабка, улыбаясь, ответила:
- Работат вовсю, старается выйти на белый свет, понимат, что вызрел!
Акулина подошла к столу, взяла пузырёк из узелка, что принесла с собой. Налила в деревянную ложку немного тёмного настоя красавки, сама себе сказала: "Ой, бабка, много - то не лей, а то уснёт, вот уж страсть господня будет!" Подошла к роженице:
- Ну-ко, мать моя, выпей чуток!
Василиса выпила, облизала губы:
- Сладенько да вкусненько! Дай ещё!
Старуха махнула на неё ложкой:
- Ааа, губа не дура - на медочке настояла! Не дам, а то заснёшь вечным сном!
- А что это такое?
- Тебе пошто знать! Лежи, пусть чуток отпустит!
Василису минут через десять как-то сморило: тело расслабилось, боль где-то осталась далеко, и мысли её снова покатились по воспоминаниям.
Тётка роется в сундуке с её приданым, зло приговаривает: «Ох, и насбирали сколь - тута на пять девок хватит! Ты поглянь: одеяло стёгано, а подушки, подушки - пух один! И куды тебе столько добра? Не сносить и за всю жисть!»
Разделила приданое на три кучи.( Мать начала его собирать, как только дочери пятый год пошёл.)
Схватка дёрнула вялое тело, вернув Василису из воспоминаний. Через мгновение перед закрытыми глазами роженицы опять поплыла её жизнь.
Феклиста обряжает Василису в материнский венчальный наряд. Рубаха с пышными рукавами из белёного тонкого льна, расшитая по горловине и рукавам у запястья мелким речным жемчугом. Сверху - сарафан тяжёлый, из дешёвого китайского шёлка бежевого цвета с золотисто - зелёным узором. Тётка гудит в ухо: «Вота, девка, я тебя холила, лелеяла, а ты опозорила нас по селу! Кто тебя возьмёт взамуж, раз ты гуляща! Слава те, осподи, - широко перекрестилась, – хоть мужик - то честный попался, берёт тебя! А можа, он тебя обрюхатил?"
Василиса молчала, только слёзы ручьём катились по щекам и падали на шёлк.
«Ты, может, уж и не девка? - гундосила тётка. - Я твой позор на себя возьму, покрою тебя покрывалом подвенечным. - Со злостью воткнула ей в волосы восковой венок, накрыла её голову светлым тонким шёлковым платком. - Уж дьяковых девок никто под венец не повёл, а тебя, гуляшу, ведут! И где эта ж справедливость? Мать твоя, царствие ей небесноё, всё бегала на пляски! Поперёд всех подружек! Окрутила первого парня на деревне. А уж как я Митрия любила! Да сестрица дорогая счастье моё перешла! Вот и ты така же сучка гуляща!»
Не было ни сватовства, ни девичника. Василиса и не помнила венчанья и свадьбы. А только запомнила, как её крёстная, обливаясь слезами, плетёт ей две косы и прячет под бабий убор. За свадебным столом гостей было мало: всё старухи ей незнакомые, любопытные соседи, две подружки - Тася и Домна - с перепуганными лицами. В сеннике, куда свели их после застолья, Платон, развалившись на перине, щёлкает плёткой по сапогам своим, заставляет раздеться донага. И страшную первую ночь, где Платон хлестал её по рукам и лицу, когда она закрывалась, кусал её грудь, дышал в лицо самогоном и луком. Заставлял ласкать себя и не прекращал измываться над ней всю ночь.
Утро только засерело над селом, и народ ещё не собрался будить молодых, Феклиста с дьяком погрузили на подводу небольшой сундук, в который накидали кое - что из приданого Василисы. Ещё старую материнскую перину и пару подушек. Кое-какую кухонную утварь. Привязали тёлку к подводе. Дьяк, потея, дрожащими руками отсчитал засаленные катеринки, призывая господа на помощь:
- Ты, мил человек, не обессудь, нетути, покель, лишней копеечки! Ну, уговор дороже денег: возьми, христа ради, десяточку! Опосля, ей Богу, ещё добавлю!
Платон, уже с утра пьяный, шатался, все пытался скандалить и требовал все деньги сразу:
- Каков был уговор? Божился ты четверик мне за мою погубленную молодость и свободу. Чтоб тя гром разразил!
Дьяк тряс сухонькими руками, мелко крестил Платона, шипел:
- Креста на те нет, богохульник, поди вон отседова! Вона, жёнка тебе досталась - красавишна, возрадуйся, сын мой!
Феклиста зло крикнула с крыльца:
- Васка, выводи мерина за ворота, стоишь, ряззявила рот! Покель мы не передумали да назад коника не возвернули!
Дорога до деревни Платона заняла часа четыре. Молодая тёлка, привязанная к телеге, упиралась и мычала с тоской.
Василиса, не переставая, лила слезы, покуда Платон не огрел её кнутовищем: «Что ты, лярва! Всю душу вынула: воешь и воешь, как та сука на задворках!».
Прошло часа полтора, Акулина растолкала роженицу:
-А ну, Васка, вставай, отдохнула и будет!
Та встала - тело чужое, вялое, посидела на лавке, плохо понимая, что с ней происходит.
- Поди, поди, походи, - уговаривала её старуха, - ну-ка, поприседай, ещё, давай, давай, давай - разов пять, и малость поброди!
Сама открыла крышку сундука, достала большой узел, перевязанный кумачовой лентой. Стала перебирать перематки, приложила к одной свивальник. Приготовила льняную верёвочку с прядью волос Василисы для перевязывания пуповины.
Роженицу снова стало прихватывать, от схваток она грудью навалилась на стол.
- Баушка Акулина, можа вожжи перекинем через матицу, да повишу чуток?
Бабка подошла к ней, ответила, растирая её поясницу:
- Не торопись коза в лес - все твои волки будут! Чичас молитовку почитаем: Матушка Соломонида! Возьми ключи золотые! Открой роды костяные рабе Божьей Василисе!
Роженица с придыханьем спросила:
- Ну, сколь ещё ходить? Ноги не держат, дай хоть чуток прилягу!
- Что ты, что ты, мать моя, броди ещё с полчасика! - повитуха присела на скамью, зазевала, - подремать маненько надо, в сон клонит.
Наклонилась чуть вперёд, приложила кисти рук на колени. Большие пальцы заперебирали друг друга. Скоро засопела тоненько. Стоны Василисы её не беспокоили. Через полчасика бабка очнулась.
- Ну, пойдём, пойдём, я уж местечко приладила, приляг, касатушка!
Василиса, отдуваясь от очередной схватки, легла на скамью, крытую чистым разноцветьем домотканного половика. Повитуха спросила:
- Рубаха - то чиста на тебе?
- Да, чиста, утром надела.
Акулина задрала рубаху, начала сухонькими руками гладить живот по кругу, приговаривая молитву:
- Богородице Дева по Сианской горе ходила,
золотые ключи носила, землю отмыкала.
Ключи сгубила.
Золотые ключи! Вернитеся, найдитеся!
У Василисы родовые ворота отопритеся!..
Роженица завопила:
- Ой, мамочки, что ж так больно да тягомотно!
Заорала еще громче. Бабка сказала ей тихо, но властно:
- Не ори, силы береги! Станешь орать коды скажу!
Василиса в знак согласия кивнула головой. Повитуха оперлась о её колени, вглядываясь в лоно женщины.
- Ну, мать моя, не трать силушку, неча вопить, ещё и до ворот не дошёл. Ох, Господи Исусе! Ты, касатушка моя, не зажимайся, ослобони тело, да киселём лежи, и дыши, хапай воздуха, не таись. Погодь, сча подуем!
Проковыляла к столу, взяла полупустую бутылку с освящённой водой и вылила остатки в кружку. Подала бутылку Василисе:
- Ну-ко, мать моя, подуй в бутылку что есть мочи! Ты, милушка, дуй, коды прихватывает!
Роженица начала дуть со стонами, затем катнула бутыль по полу:
- Ох, не могу, в глазах темно, придумала ишо!- она металась по лавке. - Ой, баушка, силов нет, горит всё огнём, прямо хватает, передыху нет!
Старуха пошла к столу, взяла узелок с травой, сама себе под нос зашептала: " А пошто бабе маяться, чуток травки - то дам!"
Небольшой пучок спорыньи положила в чаплажку, взяла в закутке у печки деревянную толкушку, начала растирать траву.
– Васка, ты не прыгай, как коза, лежи, счас приду
Роженица завыла:
- Не уходи, а вдруг рожать зачну!
- Ну, что ты, милушка, нешто я не знаю: пришёл час родов или ещё рано! Помаемся ещё поболее часа и, считай, уж родила. Ежели токмо соколик твой не поддавал тебе под бока!
Василиса, кряхтя и тяжело дыша, проговорила:
- Уж в этот раз пальцем не тронул!
Акулина покачала головой, сомневаясь в словах роженицы.
- Помню, помню, как я намаялась с первенцем твоим. И от второго насилу тебя опорожнила. Чё ж, раз мёртвенький: какая помощь от младенца - камушком лежит, тока травушки и сподмогли!
- Фух! Баушка, не пужай меня! Я и так извелась вся от страху, тока про смерть и думаю!
Бабка махнула на неё рукой:
- Чё городишь, типун те на язык! Робёнок - то ворочается?
- Да толкается, - улыбаясь, ответила Василиса.
Акулина, кряхтя, вышла из избы на крыльцо, спрятала под запону чаплажку с травой. Огляделась, потопала со двора на пыльную улицу. От реки, скрипя колёсами, катилась телега, гружёная сеном. На огромной копне, играя кнутовищем, сидел Ермошка, первый сквернослов и драчун на деревне. Когда телега поравнялась с повитухой, Ермошка крикнул кобыле:
- Тррр, шалая, вишь, кто топает? Скрипишь, бабка Акулька? Коды помирать станешь? А то блинцов хотца полопать на твоих поминках!
Старуха подняла голову, приставив ладонь козырьком ко лбу:
- А-а-а, Ермошка, ты, сердешный, моей смертушки не жди! Ежели тебе блинцов захотелось, так приходи по - утречку завтрева. Я изготовлю да напарачу тебя, а то, не дай Бог, помрёшь поперёд меня!
Ермошка так громко захохотал, что собаки загавкали.
- Ну, баушка, раз ты боися, что я помру, не поев твоих блинов, так жди: я приду!
Акулина перекрестила парня, махнула на него рукой:
- Право дело - дурачок ты! Дед твой Митрофан тоже не большого ума был!
Быстро перешла дорогу, возмущаясь про себя: "Ишо и пуповину оболтусу вязала, вон каков вымахал, орясина! Несчастная та девка, на которой он ожениться!" Калитка в соседский двор была распахнута, кудлатый пёс кувыркался на спине, гоняя блох. Увидел Акулину, вскочил, подбежал, виляя хвостом. Бабка отпихнула кобеля: «Поди вон!» Подошла к оконцу, прислонила лицо к треснутому стеклу. Стукнула в оконный наличник, крикнула:
- Катеринка, выдь на улку!
Из-за избы показалась соседка в серой льняной рубахе. Налитая грудь топорщила ткань. Подол широкого старенького красного сарафана был заправлен за запону.
- Туточки я, перематки вешаю! - развязала платок на голове, утёрла им вспотевшее лицо и снова ловко накрутила, выставив рожки из концов на макушке. - Бегала на речку, наполоскалась: всё позассала девка -то моя! А покель бегала, дитё - то всё уревелась. Мальцам приказала зыбку покачать, ежели заревит! Да таки баловни - мать из избы и они следом на улку бедокурить.
Бабка покачала головой:
- Чё придумала! Какие с них няньки: токо - токо сиську перестали просить? Печку улошную -то топила?
- А как же! Вона, видишь, картоха кипит! - ответила молодуха.
Акулина подошла к маленькой печурке под навесом. Взяла тряпку, сдвинула на край чугунок с кипящей картошкой.
Из - за амбара вышли мальчишки - близнецы, Гришаня и Ильюшка. С чумазыми лицами, в грязнущих рубашонках, они вытаращили глаза на бабку Акулину.
- Что, пострелята, озорничаете? Катя, – крикнула она, – а в большом чугунке чиста вода?
- Чиста, чиста, - ответила соседка, выглядывая из - за избы.
Бабка взяла с колченогого стола кружку, черпанула кипятка из чугунка, плеснула в чаплажку и поставила её на край печи.
Пришла Катерина, спросила:
- Чё тута ворожишь, куды уже бродила?
Увидела своих близнецов, всплеснула руками:
- Ох, матерь божия, где же вы так угваздались?
Ребятишки стояли, блымая глазами.
- Ну, чё, немтыри, лучше бы говорить научились! Ещё и часу не прошло, а вы ужё все в грязище! И где вы её берёте? А ну, марш в избу! Ой, одичала я с ними. Чёт я Василиски не вижу - не разродилась поди ещё?
Бабка отмахнулась рукой, сняла с себя запону, накрылала ею чаплажку с настоем, сказала:
- Молись за неё!
Катеринка перекрестилась:
- Господи, Матерь Божия, помоги ей!
Бабка постучала себя костяшками пальцев по лбу:
- Ты своё дело делай, а в чужо не встревай!
Катерина испуганно закрестилась:
– Я и не спрашиваю, уж мне и дела нет до тебя, поди с Богом!
Повитуха довольно хмыкнула:
- Пойду, пойду что ли, поищу себе работушку!
Акулина вернулась в избу к роженице:
- Оох, что – то духота, прямо марево над деревней!
Василиса сидела на лавке, качаясь из стороны в сторону, тёрла себе одной рукой спину, другой - живот. Бабка поставила чаплажку на припечек, спросила Василису:
- Ты, девка, по нужде большой ходила сёдни? А-то в говнах родишь!
Роженица и бабка захохотали в один голос. Василиса, поглаживая живот, сквозь смех проговорила:
- Ой, дак насмешила!
- И не смешно, - проворчала бабка, - сама знаешь: как попрёт, так всё выжмет, ужот-ко за все годы говнища нанюхалась!
- Я ещё до рассвета раза четыре бегала в нужник. Да и второй день не евши, тока вчерась с утрева чуток поела яишенки. Курочек у меня семь штук, но кажный день все по яичку приносят.
Акулина спросила:
- А коды сыпала им чё поклевать?
- Они не в загоне, так бродят, уж где что найдут. А поди, в сенцах возьми в старом решете чуток овса, кинь им.
Но повитуха отмахнулась:
- Опосля схожу, брошу им поклевать.
Бабка взяла ложку, развернула передник, с чаплажки набрала тёмного настоя.
– Ну, пей! Можа, горячо!
Василиса, вытянув трубочкой спёкшиеся губы, выпила настой, скривилась:
- Фу, горечь какая!
- Пей ещё, – старуха зачерпнула настоя ещё пару ложек, роженица с трудом проглотила его. - Ну, таперь, душа моя, быстрей пойдёт! Поди, ложись! Хотя, чуток постой на колешках, зад - то подальше выставь, не присаживайся на пятки!
Роженица, охая и кряхтя, опустилась на пол.
- Не могу, ноги дрожат, я уж прилягу, - тяжело дыша, проговорила Василиса.
Бабка помогла ей лечь, сама села в изголовье, начала собирать растрёпанные и потные её волосы, приглаживая роженицу по голове.
- Я - то, сердешная, как первенького рожала, так на всю жись запомнила! По поздней осени взамуж отдали, а к серёдке лета пузо ужо большое было. Свекровь моя, царствие ей небесное, отговаривала: не ходи никуда, последни денёчки пузо носишь. А мне приспичило: пойду в церкву и всё тут! Ну, пошла я, а та в самый раз стояла за усадьбой князя Заранского - Петя мой плотничал у барина. Зайду, думаю, после службы и мужа повидаю. Пришла, службу отстояла, всё хорошо. С Петрушей повидалась, осерчал он сильно, что на сносях пошла далече. С девушками дворовыми встретилась, они все новости обсказали. Узнала, что подруженька моя, Дуня, померла. Я, уж, вся уревелась по милушке моей! Гости были у барина, а Дуня -то была в барских комнатах в услужении. Говорят, спымали, навроде, на воровстве её. Знамо дело, браслетку не нашли, а окромя Дуни, никто в комнаты не входил. Старый барин всё обихаживал девку: хороша была, статная, уж лицо ангельское. На барина она и не глядела. Сына старосты, Авдейку, она любила, а барыня злющая, чисто ведьма, лицом не удалась, а сколь горластая! Девушки сказывали, что это барыня, злыдня, Дуню оговорила. Вот и приказал барин её высечь. Ну, много ли плетей надо молоденькому телу. Дунюшка ещё три денька пожила после наказания и померла.
Василиса привстала на лавке, облокотилась о стенку, но старуха заставила её лечь.
- Ох, не можется мне, уж всё нутро горит огнём, умру я, баушка, - роженица начала рыдать в голос. Бабка погрозила пальцем:
- Ты что, дурья башка твоя! Душу невинную хочешь загубить? И даже мыслей таких не держи! А реви – не реви, это дело тако, ужо назад не возвернёшь: робёнок вызрел, наружу просится. Ты, вота, слушай, как я рожала. Пошла я из усадьбы к себе на деревню, иду рощей берёзовой, воздушек - сласть! Можа сильно поспешила, или задумалась об чём и не заметила яму. Ну, и так плавно сквозонула, тока пяточками ударилась. Да и яма не большая, по грудь мне, а ужотко вылезти не могу. Ох, вся я уревелась в энтой яме.
Василиса начала громче стонать, кряхтеть и подвывать, но повитуху не перебивала.
Акулина привстала, пощупала живот роженицы, села, развела руки по сторонам:
- Это про что я сказывала? Ага, вспомнила! Начало прихватывать меня, ну, думаю, осподи Иссусе, здесь я и помру с робёнком. Яма - не большая, но я там и присесть не могу. Ну, часа три поорала, а уж чую - вода пошла, туточки совсем я сомлела. А меня - то прёт, схватки шибче и шибче!
Василиса махнула на неё рукой:
- Сказывай уж быстрей: чую - рожать буду!
Акулина поморгала бесцветными глазами:
- Так не перебивай, все паморки забила! Вот и сказываю я: слышу - навроде собака лает. Собралась с силами, как заору: караул, помогите! Тут через время собака подбежала, в яму глядит и лает. Слышу - голос чей-то: Щеголь, поди вон! В яму барин молодой заглядывает и спрашивает: ты что там, дура, делаешь, что орёшь? Ох, обрадовалась я, говорю ему: а как же, барин, не орать, кады я погибаю!. Он присел и руку тянет, говорит: цепляйся! А у меня сил нет: не могу я, барин, рожаю !
Он себя - то руками в грудь ударил и говорит: вот я каков, пузо не заметил! Ты потерпи, милая, я - сейчас! Ушёл и той - же ногой бежит с вожжами, видимо, срезал их, кинул мне: давай, вяжи под грудь, на спину облокотись, а руками ещё держись за вожжи! Ну, думаю, погибель мне! Ан нет, он так ловко вытащил, токо спину содрал. Чувствую, мокра кофта. Тут уж не до неё! У меня потужка за потужкой, вот и разродилась я!
Барин весь белый, руки трясутся, стянул с себя рубаху и принял робёночка. Да как стрельнёт с ружья - а усадьба недалеко - так народ и прибежал! Вот так, мать моя! Тока не выжил мальчонка!
Василиса уже не слушала бабку, начала метаться по лавке.
- Ты что, мать моя? Не егозись,- сказала повитуха,- а то с лавки свалишься. Можа, на пол ляжешь? Хотя, лежи уж тут! Спина у меня болит ползать возле тебя.
Встала, подошла к роженице, задрала рубаху. У Василисы начались потуги. Акулина стала крестить её живот и промежность. Бабка зорко следила за потужками, руками упираясь в колени Василисы. Роженицу начало трясти, ноги и руки свело судорогой.
- А батюшки, милушка моя, ты не закрывай глазонек, гляди на меня!
С силой начала растирать Василисе руки. Та посерела лицом, губы её посинели. Акулина схватила с лавки берестяное ведёрко с ключевой водой, размахнувшись им, плеснула ей в лицо.
Роженица закричала дурным голосом:
- Ты что, баушка, ошалела?
Старуха взяла утирушник, обтёрла её мокрое лицо и грудь.
– Ну вот, милушка моя, и пришла в себя, и поглянь – отпустило тебя!
Старуха снова встала в колени женщины, громко приговаривая:
- Расступитеся, растворитеся косточки! Ребёночек-то уже в ходу. Потужка как будет сильная – упрись в меня своими ступнями шибче!
Василису накрыли потуги: она уперлась в тощие бёдра старухи. Бабка схватила её за колени, стала давить от себя, закричала:
- Не елозь, держись руками за лавку! А батюшки, светы мои, милушка моя: уж головка видна – с голубино яичко, вот он уж весь в воротах!
Акулина, давя её колени к животу роженице, внимательно глядела в лицо Василисы:
- Ну, мать моя, рот-то открой, подыши чуток!
В какой – то момент, поймав потугу, бабка заорала:
- Давай, Васка, давай, пихай его, а ну ёще поддай шибче!
Сама подбежала к образам, встала на лавку и достала сретенские свечи, прижгла трясущими руками от лампадки, поставила их в небольшой горшок, чтоб не упали, и завопила:
- Твори молитву, Василиска!
Роженица с тяжёлыми вздохами и завыванием затараторила:
- Богородице Дево, радуйся! Благодатная Мария, Господь с тобою! Благословенна ты в жёнах, – остановилась, отдуваясь, – ой, ничё не помню!
Акулина положила роженице на лоб сухую, сморщенную ладонь.
- Ты, девка, не суетись, не нагоняй на себя страху, всё сейчас ладком будет! Уж рожала, сама знаешь – чуток надо потерпеть! Я – то рядом, подмогну: не ты первая и не ты последняя. Господь с нами!
Повитуха снова, заметив потугу, стала ложить кресты на Василису, приговаривая:
- Божья Мать! Освободи душу грешную, а невинную выпусти! – перекрестила себя и Василису. – Ну, давай, милушка, давай! Господи, Отец небесный, не мучай мою касатушку! Грешна ты, Васка, грешнаааа… Кайся, кайся!
- Ааааа, – завопила тяжёлым голосом Василиса, – каюсь, каюсь! Отец небесный, грешница я великаяяя, – завыла в голос. – Ой, помру, не разрожусь: сон плохой видала на днях!
Акулина схватила плошку с маслом, густо налила Василисе на промежность, начала растирать, приговаривая:
- Эх, мать моя, куды стоко ела? Раскормила дитя, как борова. Это ж надо стока напехтериться – ох, и выкормила робёнка!
Василиса с подвываньем ответила:
- А чё-ж, баушка – картошка три раза на день!
Акулина, снова уловив потугу, заорала:
- Давай, Васка, толкай его, ну, поддай, ещё толкай, толкай!
Василиса, ревя как медведица, напрягла все тело. Красивые синие глаза её стали мутными, а лицо – малиновым. Приподнялась, почти села, схватила себя за ляжки, заорала еще громче.
- Господь с тобою, чёж орешь, как лешачиха! Ты, милушка, хайло-то не дери, а потужка пойдёт, так поддай, как следует. Дави его в жопень, от орева силы нету. Отдохни, голуба, – следя за потугами, приказала, – а-ну, давай, Василисушка! Поддай, поддай ещё, ещё чуток! – и навалилась тощим телом ей на живот. Васька стиснула зубы, выдавливая ребенка.
Бабка вся упрела, стащила с себя влажную кофту:
- Давай, касатушка, слезай с лавки: уж мило дело стоя, али на присядках!
Василиса неловко сползла, подвывая:
- Не рожу, ой, не разрешусь, – встала на четвереньки: очередная потуга скрутила её.
Бабка завопила:
- На присядки, на присядки! Толкай, ну, толкай!
Василиса, ревя зверем, полезла на лавку. Повитуха тянула за рубаху:
- Куды тя, лихоманка? Ну, да ложись!
Василиса рыкала и рыкала – схватки не отпускали. Бабка встала в коленях, давя на согнутые ноги в её живот.
- Давай, толкай! Господи Исусе, – шептала бабка, – греховодники! Ну, подожди немного, воздух выпусти, ещё разок, вздыхай, не таись!
Акулина изо всех сил навалилась на роженицу. Лицо у Василисы покрылось крупными каплями пота, и бабке показалось, что та обмерла. Повитуха спрыгнула с роженицы, схватила пустой большой горшок с лавки и что есть силы шваркнула его об пол. Василиса вздрогнула и гортанно вскрикнула. Повитуха, радостно заглядывая в промежность, воскликнула;
- Уж пошла головка, толкай, уж половина, ну, ещё толкай, толкай – удушишь, мать моя! Бабушка Соломонида, помоги касатушке в родах, – шептала бабка.
Схватила ещё из чаплажки масла, начала массировать напряжённые и посиневшие ткани.
Закричала:
- Дурья башка, ори что есть мочи в потужку! Пропадёшь, лихоманка тя забери!
Акулина с рычаньем, обеими руками стала тащить живот роженицы на себя:
- Надоть не лежать, как корове, а стоя, вона, рожать!
С очередным гортанным криком Василисы головка ребенка вышла наружу, омываясь кровью от разорванных тканей промежности. Акулина начала ложить кресты на Василису:
–Господи, господи, помоги нам, грешницам, не дай погибнуть душе невинной, ослобони от тяжестей родов! Ну, голуба, молодец, отдохни, отдохни малость. Давай, матерь моя, вот уж и потужка, ну, толкай, дави силушку в жопень, не дуй щёки да ноздри. Да что ты, осподи, совсем, что ли, немошна?
Василиса, поймав потугу, схватила себя за ляжки, подтянула голову к коленям, закряхтела, почти рыча. Бабка схватила небелёную холстинку.
- Ну, Васка, золотко моё, давай ишо чуток, поддай ему чуть – чуть!
И вместе с потугой бережно подхватила холстинкой ребёнка, приложила его меж ног Василисы. Бабка, повернув распаренное лицо, дрожащей рукой, глядя в лик иконы, закрестилась:
- Господи, Матерь небесна! Благодарствую тебя, что не оставила ты нас в такой трудный час!
Глава 2
О, Пречестный Животворящий Кресте Господень! Помоги ми со своею госпожою девою Богородицей
и со всеми святыми во веки. Аминь. (отрывок из молитвы
«Честному Кресту Господню»)
Повитуха Акулина, стоя на коленях в красном углу, молилась перед иконостасом. Её охрипший голос громко звучал в избе, заглушая жужжание мухи:
- Благодарю Тя, Господи, Боже мой, яко не отринул мя еси грешнаго, но общника мя быти святынь твоих сподобил еси.
Встала с колен, подошла к Василисе:
- Ну, милушка моя, кажись, всё обошлось по-хорошему, – перекрестила родильницу, –спаси тя Христос. Ну – ко, давай смотреть, чаво туточки у нас? – заглянула роженице в промежность. – Чуток нарушилась, ну, слава те, Господи, вышел, кровя – то остановлю.
Василиса беспокойно заозиралась:
- А чё ж дитё молчит?
Акулина развернула перематку на младенце – тельце было синюшным. Взяла приготовленную верёвочку.
- Ну-ко, мать, крест положи на себя!
Василиса дрожащей рукой перекрестилась, снова спросила:
- Молчит?
Акулина махнула на неё рукой:
- Устал сердешный, силов нет орать.
Повитуха наклонилась к ребёнку. Пуповина уже не пульсировала. Старуха взяла приготовленную верёвочку, перевязала её. Сунула руку в юбку, достала свёрточек, раскрыла, там был небольшенький ножик. Перекрестилась троекратно, приложила к пуповине три пальца и перерезала её одним движением. Тут же, взяв ребёнка, и наклонив вниз головой, начала шлёпать его по ягодицам, приговаривая:
- Ну что ты, милай, устал, сердешный? Подай голос!
Младенец густо заорал хриплым голосом. Акулина пригладила его по спинке.
- Кричи, милай, кричи, возвещай свету божьему, что народился!
Бабка заговорила молитву:
- Мать носила, Сама мать приносила, Сама и починиваю.
Все грыжи унимаю, затираю, заговариваю:
Пуповую, лобовую,
Становую, подпятную, подживотную,
Зубную, глазовую,
Во весь стан человеческий,
Тело-дерево, чрево-железо, Как младенец родился,
Так остепенился. Аминь!
После молитвы ребёнок затих. Бабка, покачивая головой, забурчала:
- Вота и мужичёк появился на свет Божий! О, Господи! А я юбку твою на девку приготовила, ан нет, сподобилась мальчонкой.
Огляделась, подошла к скамье, что возле двери стояла с коником, сдёрнула ношеную рубаху Платона. Завернула в неё младенца и трижды подняла заревевшего ребёнка к матице, приговаривая:
- Во имя Отца и Сына! Привязываю дитяти к отцу и дому. Аминь!
Понесла за ситцевую перегородку, где стояла деревянная кровать, крытая тощим розовым стареньким одеялом. Положила младенца на середину, тот продолжал чуть подвывать.
- Ну, милай, пореви чуток, сейчас возвернусь!
Повитуха подошла к родильнице, не мигая, долго смотрела на Василису. Та лежала, откинув голову, бледная, глаза закрыты, всё её лицо было пронизано красными жилками от потуг. Акулина начала месить её живот, как тесто. Тело Василисы напряглось, она замычала, из лона вывалился кусок тёмно – вишнёвого последа и свернувшаяся кровь.
- Баушка, я уж -то не умру теперь?
- Что ты, мать моя, уж родила! Вот худо было бы, ежели не разродилась! Ну всё, теперь можно обмываться и отдыхать. Опосля и ладки поделаем, золотничок тебе на место поставим, да робёнку головку, ручки да ножки поправим. Всё у вас как не у людей: нет бы баньку истопить, да в чистой баньке родить, на чистой лавке, в тепле. Ишо бы дня три попарить тебя. А свивальники – то есть? Помню, были, коды тебя пеленала после родов. Ну, ничо, завтрева свою баньку натоплю, ды как напарю тебя с робёночком! Попеленаю тебя, бабью долюшку слезами умоем, поревишь немного, травками отпою.
Василиса, прикрыв глаза, тяжело задышала, горячие слёзы обильно потекли по щекам, она завыла навзрыд. Акулина сухой дрожащей ладошкой погладила её по влажным волосам:
- Ну что ты, касатушка моя, уж пореви, пореви!
Василиса зашлась в плаче с тяжелыми вздохами. Бабка, продолжая оглаживать её, приплела мокрые волосы родильницы в косы, причитая:
- Ох, ты, долюшка бабья! И кто горемычку пожалеет? Уж матушка не пожалеет сиротиночку свою! И словечка доброго не слыхивала ты от мужа свово! И одна ты на свете белом, одна! Плачь, жалюшка моя, плачь, гони свою печаль да боль, прогоняй!
Василиса завыла еще громче. Старуха обтёрла ладонью свои сухие губы, склонила голову набок, слушая завывания родильницы. Положила ей на лоб руку:
- Ну, никши, никши! Чё, так и будешь ревить, как полоумная? Чаво рвёшь душу на части? Повыла – и ладно, а бабью долю, хоть залейся слезами, всё одно не выревишь! Моли Боженьку, что отмучилась благополушно, а теперь только отдыхай, отдыхай!
Родильница глубоко вздохнула, перестала голосить:
- Ох, так мне полегчало: как на свет народилась!
- Дык, бабьи слёзы – первейшее снадобье, душа от слёз очистилась!
- Баушка, место поди зарой!
Бабка Акулина махнула рукой:
- Уж не учи, сама знаю!
Взяла тряпицу, завернула послед, приложила на лавку, дёрнула из-под роженицы холстину, подстелила чистую. Холстина сразу обагрилась кровью. Бабка посмотрела на тёмное пятно крови, проговорила:
- Больно мальчонок здоровый! Ох, и раскормила ты его!
Василиса спокойным голосом спросила:
- Мальчонка, что ль?
- А ты, чё, девку хотела? Зачем еще одна грешница на земле, маята одна девкам, мальчонку полюбей жисть будет!
Повитуха подошла к печи, ухватом достала чугунок с горячей водой, поставила его на припечек, убрала в угол ухват. Из сеней принесла деревянный ушат. Тряпицей прихватила чугунок, вылила из него горячую воду, долила туда холодной. Задрав рукав, локтем попробовала воду. Понесла, кряхтя, ушат за занавеску, поставила его на огромный плетёный короб, подошла к хрипло покрякивающему ребёнку, раскрыла рубашку Платона на нём, оглядела:
- Ух ты, поросёнок, черновастенький, брови рисованы, глаз-то злющий, волос долгий, кудрявый – чистый мужичок!
Взяла его на руки, окунула в воду, приговаривая:
- Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь!
Начала обмывать младенца. Тот, не довольный, заорал. Акулина нашлёпала его легонько по ягодицам и спине:
- Уж мою не для хитрости, не для мудрости.
Смываю пречище, урочище, призорище.
Водица текуча, младенец ростуч,
Водица в землицу, младеньчику кверху!
Еще раз окунула его, положила на перематку, аккуратно ладонями начала править голову, затем пригладила ножки и ручки:
- Ой, не ори! Ужотко баню истоплю да намою, напарю, косточки разомну, намучился, бедолага!
Младенец продолжал подвывать. Бабка начала обтирать его тельце, кое-где не отмытое от крови роженицы. Троекратно мелконько перекрестив, туго обвила его повивальником. Поверх завернула в холстину и ещё в маленькое, тоненькое, стёганое лоскутное одеяло, взяв на руки, понесла Василисе:
- Ну, держи, кровинушку свою! Али на кровать пойдёшь потихоньку?
- Да нет, кровлю сильно, тут ужо полежу, укрой, холодно мне! Робёночка положи на кровать, нет сил нянькатся с ним!
Бабка снесла младенца за занавеску, положила на кровать, заглянула ему в личико.
- Полежи чуток один , сердешный!
Вернувшись, взяла узелок с последом, лежащим на лавке. Подошла к Василисе, долго смотрела на её бледное лицо, синюшные губы. Тёмные, кудрявые, влажные волосы прилипли ко лбу, коса свисала ужом, касаясь пола.
Повитуха пошла к двери, у порога положила узел с последом. За занавеской с огромного плетёного короба взяла старое одеяло, сшитое из разноцветных лоскутов. Подошла к родильнице, одной рукой держа одеяло, другой помяла ей живот. Сгребла мокрую подстилку, сунула под Василису сухую, накрыла её одеялом, потопала к двери. Наклоняясь за узелком с последом, схватилась за спину, сгорбатилась, вышла в сенцы, затем во двор. Взглядом искала что-то во дворе, наконец увидела лопату, черенок у которой был сломан пополам, взяв её, копнула под избой. Покачала головой, пошла с узелком в огород. Постояла возле грядок с луком, репой, махровой ботвой моркови, оглядела ровные, окученные ряды картошки. Потопталась возле большущей полосы льна. "Ух ты, лён какой любенький, цветёт богато, больно добро!"
Пройдя в конец огорода, копнула. Давно не копанная земля плохо поддавалась. Положила в лунку послед, присыпала двумя неполными лопатами, но узелок было видно. Вытащила его, пошла к баньке: там, в тени, земля влажная. Бабка легко вырыла яму, положила послед, щедро засыпала и притоптала ногой, перекрестилась: " О, Господи, прости! Уж не в положенное место схороняла".
Сурово посмотрела на чистое небо: на горизонте два облачка; трещали кузнечики, пахло клевером и пряной мятой, которую потоптала бабка. Медовый запах трав морил бабку в сон.
Поморгав, поправив платок на голове, Акулина приставила лопатку к покосившейся стене баньки, бурча при этом: "Лихоманка вас возьми: детей родют, хозяйства нет, работник никудышный, одно зелье заливает!"
Сухонькими ладошками уперлась в баньку, словно хотела поднять её, да излишне приложила силы – голова у нее закружилась, в глазах стало темно. Заохав, Акулина прикрыла их руками, постояла, пришла в себя, пробурчала: " День-то уже к вечеру клонит, чайку бы испить, заодно и Василису поподчивать!"
Облизнула сухие губы, глубоко вздохнула, уже представив ароматный дух чаепития, вошла в избу к Василисе. После яркого солнца потопталась у порога, привыкая к полумраку. Родильница лежала, прикрыв глаза, тело её было вытянуто во всю длину, одна рука лежала поверх одеяла, бледная кисть была с синюшными ногтями. Бабка Акулина потрогала холодные пальцы Василисы, коснулась холодного влажного её лба, откинула край одеяла, оголяя бедра:
- Мать моя, подними жопень!
Дернула холстину, тёмную от крови, подсунула сухую. Раздался тихий голос Василисы:
- Кажись, помираю я!
- Что ты Господа Бога гневишь?
- Тела своего не чую, холодом вся покрылась!
- Счас, милушка, самовар согрею, чайку попьём, завтра баньку свою натоплю с утра пораньше да напарю тебя с младенчиком, вот душенька твоя и отогреется!
Младенец тихонько закряхтел, затем загудел басовито за перегородкой. Акулина пошла за занавеску, взяла ребёнка, поднесла матери.
-Ну-ко, глянь, кого родимши! Али антиресу нет?
Повитуха полёгала ребенка на руках.
- Ух ты, тяжеленький, как трехмесячный поросёнок! Глаза открой, матерь. Даа... Радости мало, кады жисть чижолая!
Старуха поморгала бесцветными глазами, насупилась и недовольным голосом сказала:
- Васка, ты меня и себя во грех не вводи: детё не виновно! Это Божий промысел, вот и благодари его за дар такой! Прими его, как надобно матери! Что ты, как мертвая, сердца у тебя что ли нет! Вона зверьё и то от детёныша не отказывается, а ты ведь баба разумная, сколь его под сердцем выносила. А таперича, что ж, уморить его? Тут я тебе не помощница, не бери греха на душу, прими дитя! К груди мальца надоть положить, тебе легче станет.
Василиса не шевельнулась, прошептала:
- Чой прикладывать – молоко ищо не подошло!
Бабка Акулина подошла к ней, наклонилась, чтоб положить младенца рядом. Родильница закрыла глаза, отвернула голову в сторону от повитухи.
- Васка!– крикнула бабка.– Желание имей, чтоб принять дитя своё! Что уж квёла така? Ды, положу рядом, чтоб знал, что матерь с ним. Пусть отойдёт от родов, чай, ему несладко, силов – то сколь надобно, чтоб на свет белый выйти! Страдал, невинная душа! А тамотко и молозиво подойдёт, первишны капли само пользительны!
Василиса протянула руки, бабка, наклонившись, положила ребёнка рядом. Женщина прижала к себе младенца, посмотрела на него сквозь пелену, как в тумане, увидела личико красненькое, тёмные кудрявые волосики.
- Жалкий мой, – прошептала Василиса, слабыми пальцами потянула тесёмки на рубахе, подвинула личико ребёнка к груди. Он, хмуря бровки, почувствовав материнское тепло, от удовольствия закряхтел, шумно дыша носиком. Василиса слабо улыбнулась, перевела взгляд голубых глаз, полных слёз, на Акулину, прошептала:
- Глянь – ко, баушка,только родимшись, а уж глазёнки таращит на меня. Ах, душа моя безгрешна!
Дверь в избу отворилась, ввалился Платон:
- Эй, жона, чё развалилась, жрать охота, хлёбово хоть сварганила бы, али снова картохами мучить будешь, а, дурища?
В руках у него была толстенная крученая верёвка. Крупные глаза неподвижны, только кудлатая голова поворачивалась из стороны в сторону. Подошёл неровными шагами к скамье, замахнулся сложенной вчетверо верёвкой.
Бабка лихо вставила своё сухонькое тело между скамьёй и Платоном:
- Что ты, что ты, ошалел? Окстись, чумовой! Жона вся измаялась родами, мальчонку тебе принесла, не ори тута! А ну, сам себе хлёбово вари, слаба она ищо!
Платон, округлив пьяные глаза, смотрел на Василису:
- Что – то мне непонятно, – пробормотал он. Злость ушла с его лица, он опустил руку с верёвкой, пьяненько заслезился, запричитал:
- Как это, как это? Сынок, что ли, есть таперь, и живёхонёк? Так это надоть, это… так я завсегда готов, ну-ка, погодьте, подайте – ка мальца в руки!
Акулина взяла ребенка, подала.
- Держи, да не урони, спаси тя Христос!
- Да нежто я погубитель, понимаю – махонький он! Глянь – ко, глазками смотрит, ух ты, щёки – то какие, как у барчонка, ух ты, щегол!
Затряс над младенцем кудлатой бородой в хлебных крошках и рыбьей чешуе.
Нетрезво качаясь, пошёл из избы, вслед Акулина крикнула:
- Куды понёс робёнка, лихоманец? Мотри, зашибёшь али уронишь!
Выйдя из избы в сени, Платон ногой пихнул дверь, вывалился на крыльцо, заорал:
- Мужики! Смотри, чаво я несу вам!
От его крика ребёнок огласил улицу оревом. Пьяные Ивашка и Федьша очумело глядели на Платона с ребёнком, замахали на него руками.
- Ты что, оголтелый, где робёнка – то взял? Поди, отдай мамке – то!
- Энто мой робёнок!
Как твой?
Василиса сёдни родила!
- Вона как! – удивлённо прошептал Ивашка.
Федьша сунул свою корявую рожу к личику младенца.
- Ну – кось, убери своё свино рыло немыто, маленький он ишо! -заорал Платон.
- Да чё, енто, рази не знаю, почитай у самого шестеро.
- Мужики, – сказал Платон, – это дело надо гулять!
- Гулять – дело нехитрое! Где ж его, гулянье, взять? – стукнув ребром ладони по горлу, сказал Ивашка.
- Фу, весь упрел с мальчонкой! Что он так орёт?
Федьша заржал, обнажая гнильё зубов:
- Так, ить, титьку надо! У тебя, Платошка, титька есть?– продолжал ржать Федьша. –Неси его мамке, вот он и угомонится! Он от твоего угару задохнется! Ха – ха – ха!
- Ты, кикимора речна, замолкни, а то как врежу в одно место – другое само отвалится!
- Ты здоров махать кулачищами, я супротив тебя изморыш! Молотом силищу намахал, хотя скока годов ужо не машешь! Антирес у меня к тебе: с каких это хлебов Василису угораздило мальчонку тебе народить?
Платон совсем разозлился, тряся на руках орущего ребёнка, начал пинками гнать мужиков со двора.
Вступилась бабка Акулина, которая вышла во двор:
- Хватит горлопанить, вона, снеси робёнка матери! Помоги мне самовар поставить, хоть чайку попить! С утра намаялись, не пивши, не евши, ааа… – махнула рукой на Платона бабка, пробубнила, – сама налажу.
Ушла в избу, притащила самовар, начала разжигать. Вкусно запахло дымком, тихим сопеньем наполнился двор. Ребёнок перестал плакать. Платон, прищурив глаза, долго смотрел на личико младенца. Лицо мужика стало ясным и трезвым. С трудом выдавил из себя стыдливо:
- Сын! – и осторожно ступая на ступеньки, пошёл в избу.
Подойдя к лавке, на которой лежала Василиса, тихонько позвал:
- Жона, а, жона, малец – то больно любенький, как икона писана!
От этих тёплых слов, услышанных впервые от Платона, её сердце зашлось тихой болью, горячие слёзы полились ручьём из прикрытых глаз. Она заплакала навзрыд. Платону стало нехорошо, острой болью заныло в груди и перехватило дыханье. Он затаился, боясь выдать свои необъяснимые чувства то ли к жене, то ли к ребёнку.
- Платон!– сквозь горький плач, еле вздыхая, прошептала Василиса. – Помираю я, к утру не станет меня. Сбереги сына, брось пить, погубишь ты его, побожись, дай слово перед иконой, что тверёзым жить станешь!
Платон, выйдя из тихой радости забытья, удивлённо посмотрел на жену, криво усмехнулся:
- Ты чё, баба, учить меня вздумала! Пить али не пить! Перед иконой слово держать тебе надобно! Да, можа, из-за тебя, суконки проклятущей, пью! Связала ты меня по рукам и ногам, эх, дурень, польстился на четверик, тьфу на тебя! Уйду назад в город, проживай туточки одна, вона, паши на своём горбу десятины! – провёл ребром ладони по своей шее. - Надоела ты мне, как горька редька!
В ту же минуту глаза Василисы стали сухими и колючими, откуда и сила взялась, приподнялась на лавке, твердо сказала:
- А ну, отдай мальца!
Ощетинившийся Платон протянул ребёнка. Она взяла и положила его рядом с собой и погладила по головке:
- Спи, сердешный мой, спи, безотцовщина, сиротинушка ты моя! А ты поди хоть на край света, уж я слезинки по те не уроню!
Платон глазами по полу поискал, чем бы ударить Василису. Взгляд скользнул под лавку, наткнулся на край окровавленной рубашки, торчащей из-под одеяла. Сквозь злость стиснутых зубов, прорычал что-то, махнул на жену кулачищем. Выскочил из избы, чуть не сшиб Акулину с самоваром.
Та вскликнула:
- А батюшки, светы мои, чуть не обварил живым кипятком, ох, Господи Иисусе!
Бабка поставила горячий самовар на стол, передником смахнула невидимые крошки с него, кряхтя, достала чашки с блюдцами с полки. Положила в заварник листьев смородины, несколько листиков мяты, брусничника, сверху большую щепоть иван – чая, залила кипятком и замотала в тряпицу. Постояла, подумала, вышла из избы, вернулась не скоро. Пришла, отдуваясь, с зобенькой, поставила, её на стол, услышала за спиной:
- Бабушка, помоги чуть обмыться да переодеться.
Акулина повернулась, увидела, что Василиса сидела на лавке, спустив ноги.
- Ты, золотко моё, погоди, полежать еще надо. Чичас холстинку поменяем.
- Рубаху хоть другу подай, эта вся мокра да измазана.
Бабка ушла за занавеску, громыхнула крышкой сундука, принесла рубашку.
Василиса скривилась:
- Подай нову, вышитую цветочками!
- Измараешь и энту!
- Подай!
Старуха, недовольная, принесла другую рубашку:
- Погодь, воды счас в шайку – то налью.
Принесла из – за занавески шайку с водой, долила в неё из чугунка горячей воды.
- В энтой воде дитё чуток обмыла! Ты, мать моя, уж не усердствуй, не полощись почём зря, хушь ночь переждать!
Василиса поднялась с лавки, стаскивая с себя рубашку, проговорила:
- Ды, я хоть ноги оботру, напрочь вся укровилась. Баушка, будь добра, отвернись!
Акулина хмыкнула, пошла к столу, достала из зобеньки завёрнутый в тряпицу кусок пирога с капустой из ржаной муки, махонький берестяной туесок с мёдом, пучок луковых перьев, глиняную мисочку с солёными зеленоватыми рыжиками. Взяла ухват, открыла заслонку, достала из печи горшок с еще горячей картошкой. Сопя, почистила, дуя на пальцы, две штуки, покрошила в миску с грибами, туда же порвала луковых перьев, перекрестила себя и стол:
- Благодарствую тя, Осподи, за хлеб да соль!
Налила из сопевшего самовара две чашки кипятка, размотала заварник, долила настоявшегося настою с травами. Духовитый дурман напаренных трав поплыл по избе, очищая все углы, щекоча ноздри. Василиса, которая уже обтёрла с себя тяжесть родов, слабыми руками натянула на себя рубаху. Надев её, долго стояла, согнувшись. Прерывисто дыша, села на лавку, поглядела на спящего ребёнка.Тихо сказала:
- Ну, давай чаю!
- Сиди, счас подам, – проговорила Акулина.
- Силушки нет, все нутро трясётся, как в лихорадке, кровя льют, как из ведра. Ой,баушка, а как кровушкой изойду – вот тутоточки и погибель моя придёт!
- Ты пошто такое говоришь! Типун те на язык: кровя – то ещё сорок дён будут!
Бабка взяла чашку с чаем, поднесла Василисе. Родильница взяла чашку трясущимися руками, втянула ноздрями запах настоя, слегка улыбнулась, отпила глоточек, прошептала:
- Господи, хорошо как, словно святая водичка прокатилась, божья благодать! Спасибочки, баушка, за чаёк!
Акулина поставила рядом с ней на скамью туесок с мёдом и ложкой:
- Прикусывай медком, прикусывай! Он силы даст, и спать будешь крепко!
Выпив две чашки чаю, поев мёду, Василиса стала впадать в сон. Лицо чуть посветлело, потеряв серость. Акулина поела картошки с грибами, пробурчала:
- Ох, это не еда для беззубой бабки, кашка да щи – вот это больно было хорошо! Ну, уж лучше чайку, – налила себе, хлебнула. – Ох, горячо!
Перелила в блюдце, поставила на растопыренные пальцы, выпила залпом. Беспрерывно наливала себе чашку за чашкой, наконец, напилась, вся вспотела, утёрлась запоной.
- Вота, Василиска, и душенька моя ожила от чаёв! Ты, милушка моя, отлёживайся, дай Бох – к утру и полегчает. Я чуток посижу да налажу тебе отвару. Надоть кровушку остановить: через её всё здоровье уходит!
Василиса с тяжёлым придыханием сказала:
- Я уж вся залилась. Ты в сундуке достань рубаху старую, порви да дай мне поболее тряпок.
Старуха кинулась к сундуку, достала ветхую рубаху, рванула надвое, подала. Василиса отвернулась спиной к бабке. Повитуха увидела, что чистая рубаха, которую одела родильница, уже вся измазана, и по ногам бежит алая кровь.
- Ой, матерь божья! – воскликнула бабка. – Ты, милушка моя, кровью вся исходишь! Ну-ко, ложись, ложись!
Василиса, ложась бочком на лавку к ребёночку, была то ли в обморочном состоянии, то ли в сонном. Так и ткнулась в подушку, неловко подогнув кисть руки. Бабка подошла, заглянула ей в лицо, потрогала холодный липкий лоб. Женщина очнулась, прошептала:
- Укрой меня, баушка, замёрзла я!
Акулина накрыла её вторым стёганым одеялом. Из сундука достала шерстяные носки, надела их Василисе на холодные ноги.
Дрёма, тепло и слабость начали баюкать Василису, её снова накрыли видения. Она явно услышала скрип телеги и мычанье тёлки Зорьки, что шла за телегой. Казалось ей, будто качает, как на ухабах неровной дороги. Мерещилась бородатая ухмылка мужа, который вёз её в свою деревеньку Кедрачи. Видела она себя лет шести в новенькой беленькой рубашечке – стоит на крылечке родительской избы. Всё вокруг окружено серебряным сиянием. Мимо двора проезжает белый конь, запряжённый в новую телегу, на ней сидят матушка и батюшка, молодые и красивые, рядом братья и сестра, все в светлых одеждах, машут ей руками. Василиса им кричит: «Матушка, батюшка! А как же я? Возьмите меня с собой!». Матушка отвечает: «Не можем мы тебя взять: у твоей любимой курочки цыплёночек вылупился!». Василиса обернулась, увидела свою курочку и рядом с ней пушистого жёлтенького цыплёнка. К ним подходит петух. Тогда она кричит: «Батюшка, матушка! Так за моим цыплёнком присмотрит петушок!» «Ну, тогда иди к нам!» – и родители протягивают к ней руки. Она отталкивается от крыльца и летит на родительские руки, отец и мать подхватывают её, сажают рядом с собой, Василиса смеется счастливым смехом.
Бабка Акулина прибрала стол, вынесла шайку с водой, опустилась на колени в углу перед иконами, зашептала молитву:
- Отче наш! Иже еси на небеси! – гулко бумкаясь об пол лбом, бубонила, – на горе всиянии стоит стол, за столом сидят три девицы, Господу Богу вышивают шёлком пеленицу. Шёлка не стало, кровь у рабы Божьей Василисы перестала.
Наконец, кряхтя, поднялась.
- Ну что, милушка, спишь, поди?– тихонько сговорила она, и сама себе ответила, – умаялась, сердешная, спит!
Подошла к Василисе, стала подтыкать одеяло. Наклонилась, окликнула:
- Васка, спишь али дремишь? Подай голос – то!
Положила ладонь на её холодный и влажный лоб. Испугавшись, застучала себя в грудь иссохшимися руками, приговаривая: «Ой, лихо, ой, лихо, ой, беда, ой, девка, ой, худо!».
Завернув одеяло, стала тащить залитую кровью холстинку из-под Василисы, тяжёло дыша. Кое-как проложила тряпку, подоткнула одеяло со всех сторон, приговаривая:
- Ой, беда! Ой, ой, ё, ой, беда, а, батюшки, светы мои! Надоть Платошку звать! Ага,чичас молитовку ещё почитаю, почитаю, – словно уговаривая себя, приговаривала старуха, – молитовку, чтоб кровь остановить. -
- О, Всесветле, богохвальне авва Давиде, святче Божий! Ты силою благаго… Старуха перешла на шепот.
Затем, после молитвы, окропила святой водой родильницу, ещё немного постояла около неё, тяжело вздыхая, вышла из избы. Солнце клонилось к закату, сильно пахло навозом, коровами, деревенский люд вернулся с покоса, управлялся со скотиной, у колодца судачили бабы. Марея, красивая молодуха, окликнула:
- Баушка, ну, опросталась Васка?
Бабка остановилась, повернулась в сторону колодца, ответила:
- Слава тебе, Господи, разродилась мальчонкой!
- Ну передай – завтрева попроведаем.
Акулина махнула на неё рукой:
- Успеешь ишо!
Подойдя к своей избёнке, увидела сидящую на крыльце Хиврю, девку – дуранюшку двадцати лет отроду. Домотканый сарафан был замаслен, под ним из небелённого льна рубаха, девичья повязка на голове, потерявшая цвет от долгого ношения. Повитуха окликнула девушку:
- Сидишь, девонька! Ну, сиди, сиди, милушка!
Хивря в ответ скислила лицо. Акулина напрямик прошла к баньке, стащила косу, которая остриём лежала на крыше. Пошла вглубь огорода, секанула по крапиве, подхватила охапку запоной, вернулась к баньке, пристроила косу на крышу, направилась к избе. Развела костерок, поставила треногу, принесла с баньки котелок с водой, приладила его над огнём. Обернувшись к крылечку, крикнула:
- Эко, девка, поди – ка сюда!
Та даже не шевельнулась. Бабка подошла поближе:
- Ну-ко, побеги на край деревни к Ивашке!
Глупое лицо Хиври наморщилось, словно она собиралась зареветь. Акулина строго посмотрела на неё, сказала:
- Дурья башка, да не собираюсь ругать тебя! Ты поди к Ивашке, там должон быть дядька Платон, да обскажи ему, чтоб он скорой ногой ко мне бы шёл. Ну, пошто стоишь, али не разумела, отвечай, дурья башка!
Хивря заулыбалась, затёрла сопливый нос рукавом, сдёрнула с головы красный платок с прожжёнными дырками. Покачавшись из стороны в сторону, залопотала:
- Платона дядьку звать до баушки.
Аааа, дурья башка, поняла, так беги! Я – то ждать тебя буду, пирога с капустой подам.
Хивря дунула со двора, метнулся за ней следом сарафан, открывая чёрные пятки. Блеснув золотом толстой косы, скрылась в проулке. Акулина долго смотрела ей вслед:
- Боженька милостливый, где ж ты был? Какими делами ты был занят, как не убёрег эту красу писану? Матерь Божья, вразуми дитё неразумное, спаси и сохрани её от злого людского умысла!
Бормоча, вошла в сарайку, наклонившись к старенькой кадушке, выбрала поострее серп. Вышла, глянула на край закрасневшегося неба, побрела через огород к речке. На небольшом пригорке остановилась, вздохнула тощей грудью:
- Благодать – то какая – век бы тут стояла!
Упавший в речку закат красил её тяжёлым шёлком красноты. Бабы на новых жёлтеньких бревнах полоскали бельё в пурпуре воды, светлые головы ребятишек колыхались на поверхности реки, словно ромашки. Речка вздрагивала всякий раз всем телом и покрывалась мелкой рябью от резких визгов детей. Бабы звонко шлёпали бельё, голосили песню:
– Я по поженке пошла,
Ягодиночку нашла.
Ягодинка, ах, ягодинка,
Ягодиночка моя!
Акулина аккуратно серпом срезала хвоща, ещё сорвала травы пастушьей сумки, нащипала цветущих головок клевера, нарвала белявых цветов тысячелистника. Приложив собранное в подвёрнутую запону, пошла от реки в горку к зарослям калины. Обратилась к калине:
- Дозволь, матушка, коры чуток твоей отщипнуть!
Срезала аккуратно серпом. Затем за бархатным молодым ельничком ступила на поляну.
Она была наполнена разноцветьем лета.
- Ишь ты, ровно ангельская душа тута живёт, – прошептала бабка.
Нашла глазами ярко – желтый зверобой, не серпом, а бережно начала срывать цветы.
Оборвав, низко поклонилась поляне:
- Благодарствую тебя, жива душа, эко красота – чисто рай! Иииих, совсем памяти нет, козу – то надоть с выпасу гнать домой.
Свернула за молоденькие сосенки. Коза, увидев свою хозяйку, заблеяла и дернулась на верёвке. Старуха зашумела на неё:
- Ты что, Милка, одичала? Задушишь себя, сколь заполошна!
Подошла к козе. Та с разбега башкой ткнулась в хозяйку. Бабка охнула, уронила травы, кряхтя наклонилась, стала подбирать, ругаясь на козу:
- О, сколь дурна! Ты пошто меня бодашь? Не принесла я те хлебушка. Айда, подою и подам кусочек!
Акулина сняла верёвку с шеи козы, оттолкнула её:
- Беги, шалая, домой!
Вскидывая головой, коза понеслась к бабкиному двору. Старуха вернулась к избе, вода в котелке над костром кипела белым ключом. Акулина заворчала:
- Ох, совсем остарела голова-то моя садовая! Ничё не помнит, совсем забыла про воду!
Подошла к крыльцу, выложила на него травы. Вернулась к костру, запоной зацепила котелок, поставила его возле трав. Присела рядом, начала прикладывать травы в парящую воду, при этом шепча: "Пресвятая Богородица! Всесильным заступлением твоим помоги мне умолить сына твоего, Бога моего, об исцеление рабы Божьей Василисы! Все святые и Ангелы, Господи, молите Бога о больной рабе её Василисе. Аминь!"
Закончив прикладывать травы и сдёрнув тряпицу с перильцев, обвернула котелок. Коза, мечась по двору, запрыгнула на стол. Бабка, подняв хворостину, с хитрым лицом подкралась к ней, стёганула её по спине.
- Шуть, чтоб тебя разорвало! Стой, треклятая, сейчас подою!
Проковыляла к поломанной загородке, сняла с частокола чистую небольшую макитру, присела на закорки, позвала козу:
- Милка, подь сюды, ослобожу тя!
Коза подбежала к бабке, тряся хвостиком. Акулина ловко её подоила, охая, поднялась, наклонившись, взяла макитру. Милка, встав на задние ноги, ловко проскакала, со всего маху боднула бабку. Акулина упала с макитрой, обливаясь молоком. Старуха перевернулась на бок, корячась и ругаясь, встала.
- Царица небесна, ты поглянь, убила меня напрочь! Чтоб тя волки сожрали, нисколь по тебе и слезинки не сроню!
Коза, подергивая спиной от мух, презрительно посмотрела округлыми глазами на хозяйку, пошла к кучке завядшей травы, начала сосредоточенно жевать.
Бабка продолжала ругать её:
- Вот сучье вымя твоё! Скажу я Фёдору, пущай тя по морозу на мясо изведёт али продам, вон, Марфе. Ты у неё завсегда голодна будешь, уж не подаст она те сухарика!
Взяла котелок с травами, пошла в избу, поставила его на припечек, сверху накрыла ещё старенькой душегрейкой. Шагнула в красный угол, подслеповато вглядываясь в тёмные лики икон. Долго крестилась, размашисто. Затем стащила с себя мокрую юбку, бросила на пол, пошарила за сундуком, достала склянку с жидкостью, задрала рубаху, стала натирать старательно поясницу, кряхтя и охая. Из-под крышки сундука дёрнула старенькую шаль, обмотала спину.
- Ох, – ворчала она, – ох, и донимает спинушка! Тута ещё шалая меня свалила! -приселана сундук, глаза начали слипаться. – Весь день нонешний маята, уморил он меня. Кабы полчаса подремать – так бы как и на свет народилась! А чё, и подремлю, покуда травки парятся. А там, – зевая при этом, – чай, и Платон подойдёт. Пойдём травками нашу милушку поить, на ночку останусь с ней.
Уговаривая себя так, старуха дёрнула с гвоздя серый латаный зипун, бросила на сундук. Повалилась на бочок, зевая. Попыталась, ослабевшая, крестить рот, но так и не донесла пальцы к нему, уронила руку, тоненько засопела носом.
Летний рассвет распластался над деревней. Солнце ловко колёсиком жара вкатилось на голубеющий небосвод, с удовольствием бегая лучами по траве, суша росу. Маньша вышла из избы, завязывая на ходу запону. Похромала по тропинке к бане, при этом громко ругалась: "Сейчас задам свому мужику, неча здеся привечать пьяниц! Ишь чё удумал – так и баньку спалят мне! "
- Фома! А, Фома! – стала стучать и орать в двери баньки Маньша, жена Фомы, бабёнка вздорная, кривая на левый глаз. На первом году замужества бегала в лес по грибы, испугавшись неведомого лесного шума, кинулась в сторону, ткнулась в ветку глазом. С тех пор, лишившись глаза, стала характером скверная. Фома, мужик пришлый, двадцать годов назад бил орехи в Кедрачах, так и остался в деревне. Глянулся он молодице Маньше, но отец не давал согласие на её замужество:
- Пошто примака в дом приводить? Вона, полная деревня парней!
Её родители не хотели пришлого в семье. Маньша, забалованная родителями, настояла на своём: в масленичные дни обвенчались с Фомой, сыграли свадьбу. Братья завели семьи, построили себе избы, отделившись от опеки отца. Маньша с Фомой остались жить с родителями. Отец долго болел, помер, но успел попестовать двух внуков и внучку. Мать уж который год как ослепла, редко выходила из избы.
Первым в баньке очухался Фома.
- Эй, робяты! – окликнул он Платона и Ивашку, – давайте – ка мотайте, покель Маня не шибко злая!
Маньша, как корова, дудела под дверью:
- Счас порубаю двери колуном, вона пошли из баньки, Фомка! Солнце, вона, уж загривок печет – пора на покос!
Из избы вышли два рослых парня.
- Мамка, мы пошли на пожню, пущай отец догоняет – сёдни на ближней косим, не серчай сильно на него.
Маня вслед крикнула:
- Не забудьте веников козлухам наломать, ищо посушить надо, целу прорву им в зиму– то надо!
Посмотрела вслед широкоплечим, высоким сыновьям. Сердце её налилось умиленьем и гордостью: "Ровно богатыри, – крестя и шепча им вслед. Забыв чего она долбилась в баньку, уже тихим голосом сказала в дверь, – Фома, я в огород пойду, попорхаюсь, а ты уж налаживайся на покос да полдник прихвати".
Приложила руки ко рту, зычно крикнула:
- Лизаветка, полдник-то подай косарям на крылечко!
Из избы вылетела девка, в синем сарафане и серой льняной кофте, расшитой по рукавам красным узором, поставила на крылечко берестяную торбочку, широко потянулась, щурясь на яркое солнце, крикнула:
- Мама, там тя баушка кличет!
Схватила коромысло и вёдра, стоявшие на лавочке и, припевая, выскочила со двора.
- Давай, мужики! Давайте, – торопил Фома, – покель Маньша тиха стала.
Откинул щеколду, начал выталкивать мужиков из баньки. Платон с Ивашкой и Федьшей вывалились в яркое, росное утро – босые ноги приятно охладила трава, ещё не высохшая с ночи. Подталкивая друг друга в спины, поспешили со двора в разные стороны. Платон сердито побрёл вниз по улке к своей избе, смотря в землю: трезвым стыдно плестись вдоль домов. Но было тихо, гортанно заорал петух, Платон вздрогнул:
- Тьфу, зараза!
Зашёл в свой двор, забежал за развалившуюся баньку, начал с удовольствием мочиться в высокие кусты крапивы. В голове мелькнула мысль: нужник бы новый поставить! Поддёрнул штаны, вышел из – за баньки, присел на крылечко избы. Стал припоминать: чего так загулеванили? Последний год после попоек не помнил проишедшего. Пытаясь хоть что-нибудь вспомнить, потёр голову рукой, увидел, что на пальце нет серебряного венчального кольца: "Куды делось, утерял, должно быть"?
Тупая боль жгла голову, горело всё нутро, тело лихорадило похмельем. «Ох, махонький бы стаканчик, да бы и от глоточка не отказался живительной влаги, которая даёт смелость, мысли уберёт, стыд и мелкое дрожание в руках. Кажись, где – то в избе, бутылочка была начатая».
Липкая слюна давила горло, сердце бухало, каждую клеточку кидало в жар. Он покрылся липкой испариной зловонного пота, скривился от запаха своего вонючего тела."Сейчас глоточек выпью и на реку пойду, сплаваю, чтоб дух похмельный отогнать!"
Хотел встать с крыльца, но передумал, пошарил руками карманы штанов, кисета не нащупал, хотя курить – то и не хотелось. Отодвинулся от солнечного тепла вглубь крыльца, облокотился на стену избы, закрыл глаза. "И чего всё так неладно? В город, что ли, уйти: хорошо там было, народ работящий уважал! Как ухнешь молотом по наковальне – аж душа замирает, и петь охота. Сам хозяин завсегда приходил на мою работушку поглядеть. Лил заводишко колокола, ковал оградки, кресты и всякую церковную утварь. На весь Урал славились чистым звоном их колокола. Ходил в выходные дни на гулянья, наряжался в пиджак и жилетку с тонюсенькой полоской, кремовую рубаху, шитую по вороту коричневой гладью, синие коверкотовые штаны, мягкие сапожки, ладно облегавшие ногу и картуз с чёрным лаковым козырьком". Платон резко подёргал плечами. "Эх, уйду, точно, назад в город! – сладко думалось ему каждый раз после попойки. – А, мать твою через дышло! И впрямь уйду!" – выругался, смачно сморкнулся в ступеньки серо - зелёной слизью. Соскочил с крыльца, пошёл, согнувшись, в глубь огорода, поросшего жгучей крапивой, полынью и лопухами. Продираясь сквозь заросли, прислушался: вроде тихо на реке. Подошёл к воде, жмурясь от солнечных бликов, озираясь, скинул одежду, зажимаясь, начал заходить воду. Она обожгла его ледяной влагой. Платон весь покрылся мурашками. Сделал два больших шага, плюхнулся в реку, постанывая и охая, стал загребать воду, топя в ней похмелье. Выскочил из речки, пробираемый дрожью, забежал в кусты, торопливо оделся. Стряхнул влагу с кудрей, быстрым шагом, так же таясь кустами, пошёл к своей избе. Почти вбежал в сенцы, хряпнул наотмашь дверь, ввалился в избу. Закричал в темноватое нутро:
- Васка, а Васка! Собирай котомку да переодёвку положи! Сколь можно чужие куски доедать? Помрём с голодухи! Не лежит душа моя к земле – она тоже это чует! Того гляди – по кусочки пойдём с сумой!
Остановился посерёдке избы, помаргивая со светлого дня, дожидаясь, когда глаза пообвыкнут. Увидел на лавке спящую Василису.
- Пошто спишь баба середь белого дня? Собирай котомку: ухожу!
Платон сел возле стола, на котором стоял холодный самовар. В небольшой мисочке пьяным луком пахли солёные рыжики с покрошенной в них вареной картошкой, две надтреснутые чашки из-под чая, туесок с мёдом и торчащей из него деревянной ложкой.
- Василиска! – заорал Платон. Перепуганный сверчок тихонько меж брёвен во мхе потыркал. – Вот здорова спать!
Ему было весело и совсем не злобно – он гордо расправил плечи от своего решения, сел на лавке царём, словно на троне. Наклонился, пошарил рукой под лавкой, нащупал латаный обрезанный старый валенок, в котором Василиса бродила зимой по двору, схватил его и запустил им в жену через стол, ловко попал в неё. Заржал, что метко попал, в голове затрещало, разозлился, крикнул:
- Вставай!
Как-то странно зачмокала и закряхтела Василиса.
- Хм, чей-то непонятно, – бурчал Платон, – счас встану, космы повыдергаю!
Но не встал, потому что помнил, как однажды, нещадно избив её, когда она носила под сердцем второго ребёнка, проснувшись утром, увидел Василису, которая стояла на столе и привязывала верёвку к кольцу, вбитому в потолок для детской зыбки. Платон очумело спросил тогда:
- Ты чё делашь?
Она ответила:
- Побожись, что более бить не станешь меня! Ежели не дашь слово – сквозону в петлю с твоим семям и погублю враз две души!
Скукоженные пальцы Платона быстро смастерили щепоть. Ложил на себя кресты, глотая обещания, божился, что ни в жисть более не тронет её. Слово держал, больше не бил, всё только орал, нагоняя страху, тряся перед женой старыми вожжами, оставшимися от лошаденки.
- А чо, я-то ничо" – оправдывая себя, гундосил он.
Встав с лавки, подошёл к жене, неласково дернул тощее одеяло. От увиденного остолбенел: около Василисы, весело чмокая её грудь, лежал младенец. Очумело глядя на ребенка, он начал креститься.
- Ааа, вот чаво так славно выпивали – так, чай, робёнка обмывали! Фу, заспал- то, непомню.
Сморщился лицом, напрягая память: "Ага, вчера – то ходили к Петровне с мужиками и просили самогону. Та расхваливала его, что, мол де, хорош он у неё, на кедровых орешках: мужик её кедровал каждый год. Петровна долго не давала в долг, покуда Платон не сдернул со своего пальца широкое серебряное венчальное кольцо. Заядлый рыбак Федьша отвалил ей две больших щук. Расплывшись в широкой улыбке, курносая Петровна шмыргала округлыми дырами носа, приговаривала:
-Ужо налью-то бутылочку!
Каку бутылочку? Ты чё, баба! Две подай: вона кольцо како тяжёленькое. Василиска –то моя сынком разродилась!
- А, батюшки, светы мои! Неужто правда? И живёхонек?
- А чё ему сдеется!
- Что ж, такое дело, налью две, гуляйте на здоровье!
"Что она в самогон кладет? – поморщился, Платон, отрыгивая похмельем. – Ну, только не орех! Точно помёт куриный – мужики говаривали".
Глазея на младенца, перевёл взгляд на жену: "Чем рубаха у неё замазана?" Наклонился над Василисой, взял пальцами край рубахи, потянул на себя, отдёрнул руку. Ткань была влажная – в нос пахнуло таким непонятным, страшным, но знакомым запахом. Он заглянул в лицо жены. Оно было очень белым, бескровные очертания губ потерялись, и только красивые тонкие брови да чёрно – угольные ресницы обрисовывали глазницы. Младенец с недовольным кряхтеньем и завыванием чмокал грудь. Платон попятился, споткнувшись, упал навзничь, так и спиной, не вставая, пополз к двери, не отрывая взгляда от окровавленной рубахи.
- Неужто я её убил, – зашептал, – неужто убил!
Затылком, не почувствовав боли, стукнулся об дверь, через порог выпал в сенцы. В голове стучало, как молотом: «Убивец… убивец… таперича каторга. Как убивца сошлют!»
Так же, сидя на полу, ногой толкнул дверь, она закрылась. Цепляясь за стены, поднялся. «Бежать, бежать надо! Куды бежать?» Сердце налилось страхом. Корячась на непослушных ногах, вывалился на крыльцо и долго тяжело дышал, оглядываясь. Вокруг ни души. Взгляд уперся в избу Акулины. Подумалось ему: «Ведь Акулина с ней была, а я – то с Федшей и Ивашкой в бане у Фомы выпивал, там и уснул. Не мог я её убить!» Немного успокоился, ватными ногами подошёл к бабкиной избе.
Дверь распахнулась, на крылечко, моргая заспанными глазами, вышла Акулина, держа что-то замотанное в старенькую вязанку.
- Бог в помощь, баушка! – хмуро, чуть постукивая зубами, сказал Платон.
- Доброго денёчка, – ответила она, затопталась на крылечке, как овца, словно ни в своём уме.– Ох, и уморилась я с твоей бабой, до первых петухов маялась!
- А ты, баушка, кодысь ушла от Василисы ? – склонив голову набок, он пытался заглянуть повитухе в лицо.
Спрятав взгляд в землю, бабка затараторила, привирая:
- Уж под утро, козлух да коровок погнали на выпас! Как разродилась – отмыла, отпоила чаем с медочком милушку нашу! До свету сидела подле её. Всё по-доброму сделала, – продолжала привирать бабка. – Я ж тебе говорю, с первыми петухами вошла в свою избу. Всю ноченку с ней протолклась, – затеребила рукав рубахи Платона. – Василисушка обещалась полушалкой празнишной, бурдовой с кистями, обещалась одарить меня!
Досадуя на себя, она продолжала трещать, как сорока:
- Вота, травки напарила, сейчас напою её, апосля баньку свою истоплю, ды как напарю мамку нашу с робёнком! Благодать будет!
- Ну, иди,– кивнул головой Платон и пошёл к своей избе.
Бабка суетливо засеменила ногами возле него, забегая наперёд и заглядывая ему в глаза. «Ох, что-то взгляд тяжелый», – теряясь в догадках, щепотью кинула на себя крест, в её душе поселился страх. Ругая себя, что уснула мертвецким сном, не дождалась Платона, к роженице не сходила. «Авось, Господь милостлив!» – прошептала бабка.
Подошли к избе. Платон взошёл на крыльцо, толкнул дверь, но сам не вошёл. Акулина сухой тенью сквозонула в сенцы. Там, на лавке, поставила укутанный настой, сердце почуяло неладное. В полумраке нащупала рукой дверь, открыла, ступила через порог, ноздри учуяли приторный запах духоты. Всплеснув руками, старуха иссохшими ладонями закрыла лицо, стояла, не шолохнувшись, обдумывая случившееся. Отняла руки от лица, мелкими шажками приблизилась к Василисе, заглянула и отшатнулась: лицо покойницы было наполнено горечью смерти. Подошла к иконам, встала на колени, широким крестом осенила себя троекратно, низко склоняя голову, громко зачастила:
- Пресвятая троица! Помилуй нас!
Господи, очисти грехи наши!
Владыче, прости беззакония наши! Святый, посети и исцели немощи наши Имени твоего ради!
Ещё раз положила несколько крестов на себя, кряхтя, поднялась.
Уже с суровым лицом подошла к покойнице, осмотрела всю её. Осторожно наклонилась над умершей, бережно взяла ребёнка, который сонно посасывал её грудь. Он с громким чмоком оторвался от неё. Акулина, отнесла младенца за занавеску, положила дитя на кровать, приговаривая: «Чу, чу, чу! Ужотко полежи, апосля перематки сменю на сухи",– прикрыла его полушалком стареньким.
Вернулась к Василисе, взяла за плечи, положила с бока на спину, шепча:
- Холодна, померла не сейчас, кабыть ночью.
Сложила кисти рук с посиневшими ногтями на груди, С пола подняла лоскутное одеяло, накрыла покойницу с головой. Упала на колени и заголосила:
- Прости мя, грешную, не уберегла я тебя, милушка моя! Прости бабку старую, уснула я,лебёдушка ты моя! Не учуяла я беды твоей! – бесцветные глаза старухи окропились слезами.– Горюнюшка ты моя, не порадовалась жизни, недолгий век твой был! Отмучилась душенька твоя, а моя в мученьях таперича будет! Ох ты, моя жалечка, что же ты наделала, зачем простилась с белым светом! Прости, Отец небесный, меня за грехи тяжкие, – не переставала голосить повитуха, – да на кого ты оставила сыночка свово? Да нежто сердечко твое не бьется? Открой глазоньки свои да глянь на свою сиротинушку! Как ангелочек твой без мамушки расти то будет? – Резко оборвала причитанья, сложив губы трубочкой, выдохнула воздух. Поднялась с трудом, держась за спину, проговорила, – На всё воля божья и без его ведома волос с головы не упадёт, – поддакнула, – да, да!
Взяла с сундука старенький платок, навесила его на маленькое зеркало в резной оправе, косо висевшее на стене. Подошла к двери, распахнула её, крикнула:
- Платон! Подь сюды!
Тот вошёл в избу. Акулина твёрдым взглядом обмерила его, сказала властно:
- Прибрал Господь Василису за грехи её тяжкие! Нам надобно о теле покойницы позаботиться, а уж о душе Господь Бог подумает! Пойду, покличу Бабаню, Марфу рябую и ишо Матрёну: без них никак – обмывать будем да обряжать!
Платон прохрипел:
- Эххх! – растёр ладонью с силой лоб.– Что ж не усмотрела? – спросил он сорвавшимся голосом Акулину, сел на лавку, низко наклонил голову, начал мять ее дрожащими пальцами. Из горла вырвался такой натужный вой, что бабка вздрогнула всем телом.
- О, господь с тобой! – прошептала она, перекрестив Платона.– Что зверьём воешь?
- Раньше бы выл, кода жива была!
Тот соскочил с лавки, сжал кулаки, близко подошёл к Акулине, выдохнул в неё:
- Чтоб тя паралик разбил, лешачиха! Такую жонку сгубила!
Потряс над головой бабки кулачищами и вышел в распахнутую дверь. Повитуха постояла ещё немного с зажмуренными глазами, открыла их с обидой, прошептала:
- Ты поглянь-ко – лешачихой обругал! Уж последний пропойца на деревне и тот наровит обругать, – зашмыгала носом и пошла из избы. Поставила ногу на порожек, сказала,– ты подумай, кто станет колотить домовину, – и уже больше для себя пробурчала, – вота, как мой то помер, так и добру домовину сколотить на деревне, ииих, некому теперь.
Сгорбившись, сложив руки за спиной, пошла по улице, подошла к избёнке с резными наличниками.
На колченогой трухлявой лавочке сидели старухи в тёмных платочках, вязали берёзовые веники. Одна из них спросила:
- Ну, чаво, Акулька, плетёшься еле-еле? Веников тебе навязать, али сама поскачешь в березнячок? Девки Ляксандры уж по чернику бегали, три зобеньки приташыли!
Повитуха махнула на неё рукой:
- Ой, бабы, не до веников мне! Прибрал Господь нашу грешницу Васку!
Марфа всплеснула руками:
- А, батюшки, светы мои! Господи, это ж в каку немилость она пала перед отцом небесным?
Бабаня закрыла лицо руками, приговаривая:
- И чё же это деется на белом свете?
Старухи начали креститься. Матрёна, насупив брови, недовольно сказала:
Слыхивала я, возле колодца бабы говорили про Василиску, что, де, мол, в родах мается.
- А ты чё ж не сподмогла, робёнок – то в утробе, небось, остался?
Акулина положила широкий крест на себя:
- Типун те на язык! Родила она уж – солнышко за серёдкой неба было! Ух, крупнай младеньчик, нарушил он ей нутро, вота кровями изошла!
Марфа встала с лавки, отряхивая фартук, зло махнула на Акулину рукой:
- Ты, Акулька, совсем ополоумела: самой – то пора на погост, уж мохом вся башка обросла, ничё не сображашь! А ты всё по молодкам бегаешь, небось, сундук набила за всю жисть подарками! Одних шалей, вота, я у тя десяток штук насчитала!
Повитуха плюнула в её сторону:
- Да чтоб на тя лихоманка напала за такие слова! Это кто же меня одаривал так богато? Вона, две шалки лежат, уж третья ношена, – старуха засопела носом.
Бабаня покачала головой:
- Ежели правду говорить – ты уж по деревне не одну молодайку уморила!
Старухи начали шуметь, незлобно переругиваться. Матрёна встала с лавки, поправила платок:
- Закудахтали старые квочки: а надо быть да кабыть! Не квохчите! Все мы: "Чужу беду руками разведу!" – а токмо своей ума не дать! А ты, что, совсем ополоумела? Пошто за фершалом не послала, он туточки в трех верстах был цельный месяц, в Ельцовке? Сама мне сказывала, что староста свою бабу возил к нему с почечуем.
Повитуха закачала головой:
- Ох и умна ты больно! Ежели б знал, где упал, то соломы подослал! Кто знает наперёд? Токо Господь ведает, кому сколь причитается, и скоко отмеряно годков на этом свете. Чё ж, она не первая! Сколь, вона, баб рожает?Уж и укорили: уморила! Особливо тебе, Матрена, грех говорить: а твоей младшенькой кто сподмог? Уж годов десять как лежала бы в сырой землице! Я – то ей и сподмогла! Подумай токо – мертвые двойни! А как изымать? Насилу выходила, трое суток не отходила от дочушки твоей!
Матрена закивала головой:
- Истинная правда! Мы уж по сей день молимся о твоём здоровье, это я тебе безо всякой хитрости говорю!
Матрёна сложила в кучу веники.
- Поди, Бабаня, снеси веники в амбар да привесь – пусь сохнут. Ох, мухоморши, пошто виноватых искать, да понапраслину разводить? Айдате обмывать да обряжать новопреставленную Василису!
Старухи побрели по дороге, останавливаясь и шумно споря. Акулина спросила:
- Погодь, бабы! А какой седни день? А, батюшки! Кабы Кузьмы да Демьяна – дык, седни грыжи заговаривают! Надо бы сбродить тебе, Бабаня, до Катеринки: девка её мается, грыжу наревила!
Бабаня отмахнулась:
- К вечеру, можа, схожу!
Глава 3
Господи, Исусе Христе, Боже наш!
Ты – сирых хранитель, скорбящих прибежище и плачущих утешитель....
(Молитва об усопшей матери)
Матрена, Бабаня, Марфа и Акулина вошли в избу, перекрестились на красный угол. Подошли к покойнице, повитуха осторожно стащила с неё одеяло. Бабки завыли в голос, особенно Бабаня, известная плакальщица на всю деревню. Заголосила, запричитала тоненьким голоском:
- Ах ты, ладушка наша, да на кого ты кровинушку оставила, ох, да будет он таперичасызмальства сиротинушкой, да в чужих мамках одна маята! Злая мачеха не приголубит соколика. Открой глазоньки, посмотри на белый свет, на солнышко ясно да белыми ручками возьми робёночка свово, и кто его попестует! Вставай, ягодка наша, муж твой убивается по тебе, нежто ты не слышишь!
- Ну цыть, чё завыла, надо обмыть, обрядить, а уж потом и поголосим, попричитаем, – перебила Акулина.
Матрена спросила:
- А младеньчик где, не слышно, не ревит?
- А пошто ревить-то, чай, понимает, что мамки нет, я его от холодной сиськи забрала! – сказала Акулина и покачала головой.
Марфа дёрнула за рукав кофты Бабаню, зашептала:
- Ой, плохой знак: молоком кормлен от мёртвой матери, ох, тяжелая судьба будет у мальчонки, никакими молитовками не отмолишь!
Повитуха махнула на неё рукой:
- Типун тебе на язык, буровишь невесть что! Авось, всё обойдется, ишо, можа, и молоко не прибыло у неё, так чмоктал, поди, пустую титьку. Слышь, Марфа, кто у нас из молодух молоком заливается?
- А кто?- зачастила шепотом Марфа.- Вот Фрося Авдейкина, что двойню принесла.
- Что ты, мать моя,- вставила Бабаня,- самой не хватает, им месяца по три.
- Ну да! - согласилась Марфа.- Акулина, а ты две недельки взад к молодайке Полюшке на роды бегала. Проведывала ты её? Молошна она или нет?
Повитуха поморгала глазами:
– А как же, проведала на днях, чаю с ней напились от пуза. Одарила меня, Полюшка, больно добро!
- Ишь ты, - удивилась Матрёна,– и что, богато тебе поднесли? Там семейство прижимисто!
- Ой, не скажу я это! Право дело, хорошо одарили: три аршина китайки синей, печатку мыльца городского пахучего!
– Добро подали,- Матрёна скривилась в усмешке,– ну, Акулька, намоешься в бане таперича мылом духовитым! Тоды тебя точно сватать придёт бобыль Микитка!
Повитуха закрыла лицо ладошкой, тихонько засмеялась, тряся сухими, острыми плечами. Перекрестила себя, прошептала: "Господи, прости нас, полоумных! Ну, Матрён, язык у тя как помело, уж как брякнешь несвязуху!"
- Ну, поди, Марфа, снеси мальца, упроси, чтоб на кормёжку взял хоть кто-нибудь! Недельки на две, а тамотко и рожок дадим. - Акулина призадумалась. - Ежели Полюшка не возьмет, так Катеринке снеси. Да перематки смени, чай, дитё наскрозь мокрое!
Марфа зашла за перегородку, послышались завыванья ребенка.
- Ну, никши, никши, вота в сухое сейчас заверну. Ды пойдём по деревне, титьку тебе поищем. Сколь ладненький, ты поглянь, волосья каки у тя баски, и сам прям картина! - Она вышла с младенцем из-за занавески. - Погляньте, бабы, сколь любенький мужичок!
Матрёна с Бабаней заглянули в сонное личико ребенка. Бабаня перекрестила его несколько раз.
- Ишь ты, на Платошку бусурмана схож, абы токмо пропойцой не стал. Отец с него никакой - себе ума не дал, а уж дитяти и подавно. Ну, Господь с тобой! - и ещё раз перекрестила ребёнка. Марфа вышла с младенцем из избы.
Матрёна покачала головой:
- Господи, Отец небесный, что он за нелюдь, Платошка: баба Богу душу отдала, а ему трава в поле не расти, где его носит?!
Бабаня махнула на Матрену рукой:
- Ой, мать моя! Васка-то ему жива не нужна была: с первёхоньких дней всё вожжами охаживал, коды привёз он её сюды!
Акулина и Матрена взяли в сенцах по ведру, пошли в Катеринину баньку, принесли в избу тёплой воды, большую охапку сена. Повитуха Акулина осенила себя крёстным знамением, осторожно, словно боясь разбудить Василису, разрезала на теле окровавленную рубаху, аккуратно стащила её с покойницы.
Бабаня разложила сено на полу. Старухи с молитвой подняли Василису с лавки, положили на пол ногами к печке, сняли с пальца широкое серебряное венчальное кольцо, положили его за образа. Бабаня налила в новую большую корчагу тёплой воды и начала обмывать крепкое тело покойницы. Акулина развернула платочек с малюсеньким кусочком мыла. Льняной тряпочкой отмывала засохшую кровь с бёдер, приговаривала вполголоса:
- Лебёдушка ты наша! Собираем нашу ланюшку к отцу, да матери, да сестре, да братикам. Уж не будешь ты теперь сиротинушкой: ангельскую твою душу поведут под белы рученьки в рай Господний!
Обмыли с Бабаней три раза тело Василисы, читая молитву:
Святый Боже, Святый крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас...
Ополоснули её густые тяжёлые волосы, обтёрли и высушили утирушником.
Вошла Марфа, шёпотом сказала: «Взяла Катеринка младеньчика, обиходит его».
Долго стояли над обнаженным красивым телом Василисы. Матрёна тихо проговорила:
- Кака красота лежит - ни женой толком не была, ни матерью не успела стать! С таким телом родить да родить дитёв.
Тело покойницы светилось тайным светом смерти, слегка мерцал нательный золочёный крестик, даренный крёстной матерью, лицо было бледным, серость ушла с него, мокрые каштановые волосы были сложены на плечах. Благочестивую тишину нарушали капли, падающие из рукомойника. Акулина приказала:
– Ну-кось, отодвиньте стол!
Бабки подвинули, на его место поставили широкую лавку и застелили небеленой холстиной. Марфа взяла покойницу под плечи, Акулина - под спину, Матрёна - за ноги, положили на лавку головой к иконам. Бабки собрали с пола сено, тряпочки и корчагу с остатками воды, окровавленные рубахи, обмылок Акулина спрятала в своей юбке. Вышли из избы, взяли лопату и пошли к оврагу, выкопали ямку, вылили воду, разбили корчагу, черепки тоже туда покидали. Матрёна спустилась к реке вдоль оврага, подошла к ребятишкам, которые жгли костёр:
- Что, мальцы, дадите-то головешек?
Не дожидаясь ответа, нагребла в большой лист лопуха головешек, поднялась к овражку, распалила костерок из сухой травы, наломала сухостой, покидала в огонь. В жаркое пламя бросили рубашки, половичок, сено и тряпки, дождались, когда всё сгорело, засыпали землёй, поползли из овражка, кряхтя, вошли в избу. Бабаня ойкнула, растерянно посмотрела на старух:
- Ой, бабы, а смертный узелок-то был али не был?
Акулина, сопя и ворча, полезла в небольшой сундук, расписанный узорами.
- Ну как это смертного узелка нет, чай, как взамуж девка собралась, так первейшим делом его и сбират! - достала свёрток в серой льняной тряпице. - Вот он, умиральный, ещё годочка два взад мы с ней доставали. Она тогда тоже пузатая была!
Марфа взяла его, развернула:
- Вота рубаха, поясок, иконка Спасителя, платок.
Бабки одели на усопшую из белёного льна рубаху-целошницу, расшитую свадебным красным узором, подпоясали пояском. Акулина и Бабаня расчесали покойнице длинные волосы, сплели в две косы, уложили вкруг головы. Марфа спросила:
- А что, бабоньки, в рубахе положим али нарядим?
Матрёна подошла к покойнице, погладила её по голове, коснулась губами лба.
- Моя милушка,– проговорила она слезливым голосом,- золотиночка моя, прошла твоя молодость, будешь лежать смирёхонько, кончились радости земные! Всё ты бегала по хозяйству, работала до поту, а веселья-то не было. Ды кто теперь молодую бабу в рубахе в домовину кладёт? Хоть на том свете нарядна будет - надевайте, бабоньки, в празнишно, в самое лучшее!
Акулина хмыкнула:
- Празнишного у неё воз да тележка!- кряхтя полезла в сундук, долго рылась, подала бабам сверток.- Вота и вся одёжа, от матушки ейной досталась!
Из свёртка достали нижнюю юбку, одели, расправляя слежавшуюся ткань, вытащили рубаху с пышными рукавами, расшитую по вороту и запястью мелким речным жемчугом. Старухи долго рассматривали жемчужное шитьё.
– Эк баское,- Бабаня пощупала сухими пальцами,- я-то сроду не нашивала эких бусин!
- Дык, спори, себе нашей, - скривилась Марфа.
- Тьфу на тебя, Марфа, чё брякаешь незнамо што!
Сверху нарядной рубахи одели сарафан из тяжёлого дешёвого китайского шёлка бежевого цвета с золотисто-зелёным узором. В этом наряде венчались её мать и она. На голову покойнице одели повойник, сверху покрыли небольшим расписным полушалком.
Бабаня с довольным лицом пощупала сарафан:
– Их ты, ишо и на подкладке! Больно хорошее венчальное, и шёлк, вона, китайскай, а уж моя нарядка свадибшная стлела!
- Ой, бабы ! А обутку каку? - воскликнула Матрена.- Вона, под лавкой поршни, тока уж ношены-переношены!
Акулина махнула рукой на Матрёну, снова наклонилась над сундуком, долго рылась, вытащила новехонькие чёрные полуботиночки с двумя пуговками:
- Эко баски, инда жалко!
Марфа всплеснула руками:
- Ой, бабоньки, вот так и живём: всё храним да бережём на празднички! Теперь милушка наша на том свете будет гулять в нарядках!
Бабаня поджала сухие губы, проговорила с сомнением в голосе:
- Ох, бабы, нетути такова, чтоб покойницу обряжали как на гулянку! Ей тамотко в одновой рубахе да босой перед Отцом Небесным стоять, прощения вымаливать.
Акулина обтёрла концом запоны сухие глаза:
- Я вот вам что скажу: вся жисть её на глазах у Боженьки прошла, жонка она ладная была, денно и ношно в работе да в нужде. Кто её видел в нарядках? Только в храме постоит, сердешная, в чистой одежонке. Пущай в последний путь нарядна будет! Годов ей всего ничего, почитай, и до двадцати не дожила!
Старухи заподдакивали:
- Чё уж, обувай!
Марфа, кряхтя, стала впихивать ноги покойницы в ботинки:
- Ой, бабы, тесно идут, пойду к себе, принесу новы поршни.
Акулина подошла к ней:
- Ты совсем одичала: кто босу ногу пихат в обувку? Матрён, подай чулки, я в сундуке видела тонюсенькие, видно, матушка ейная ишо вязала.
Матрёна с кряхтеньем нарыла в сундуке чулки, подала. Бабы натащили чулки, чуть выше колен подвязали верёвочками. Потом натянули обувку, Марфа, прищуриваясь, оглядела:
- Ох, больно любенько! Вставай, милушка, поглядись на себя! Господи, Отец небесный, ты пошто нас, старух, не забирашь к себе? Чем она прогневала тебя: ей бы жить да жить!
Акулина сердито махнула на неё рукой:
- Не голоси, тя Боженька не спросил! - одернула на покойнице все юбки.
Бабки сложили и связали кисти рук льняной верёвочкой, ноги тоже обвязали, покрыли умершую куском белёного льна. Прижгли ладан, окурили им покойницу и избу, в изголовье, в ногах и по бокам зажгли четыре большие свечи. Вложили в руки образ Спасителя и крест, отошли в сторонку, посмотрели на свою работу, перекрестились и низко в ноги поклонились покойнице:
- А что ж, за батюшкой послали?– спросила Марфа.
Акулина ответила:
- Ужотко староста послал за батюшкой. Платошке всё трын - трава: ему и горя нет! Стыдобища на всю деревню: в избе жена покойница, дитё чужие бабы пестуют, а он себе гуляет, горло заливает! Ну читай, Марфуша, заупокойную!
Марфа была сиротой и выросла в монастыре, там её выучили читать и писать, умела ловко шить и кроить. Годов в четырнадцать матушка игуменья послала её к пасечнику, она глянулась его сыну Ивану. Заартачилась Марфа, не приняла постриг, сбежала и окрутилась с Ванькой, только недолгое её замужнее счастье было! Забрёл на пасеку медведь, ну и заломал её мужа. Вот и доживает свой век со свёкром на пасеке.
Марфа достала из холщёвого мешочка псалтырь, положила на себя крест и тихим приятным голосом начала читать:
- Помяни, Господи Боже наш,
в вере и надежде живота вечнага
новопреставленной рабы Твоей Василисы...
Бабаня широко распахнула двери, вышла на крылечко, пригласила небольшую кучку народа, всё больше бабки, старики да ребятишки:
- Ну, подите к покойнице, поклонитесь в ножки ей, нашей ладушке, отмучилась сердешна... Ох-хо-хо, коротюсенький бабий век!
Народ окружил домовину с покойницей, кое-кто крестился и шептал молитву, некоторые старухи начали завывать. Ребятишки, толкая друг друга, лезли вперёд от любопытства. В избу вошла, мелко крестясь на красный угол, одноглазая Маньша, подошла к усопшей.
- Господииии, Василиса, чё уж тыыыы так управилась раненько, вот и робёночка оставила на этом свееетеее, горе-то какое, открой глазоньки, поглянь на свет белый! - зарыдала в голос.
Вслед за ней завыли бабы и старухи. Перестав причитать, Маньша спросила:
- А домовину кто делат?
Акулина пожала плечами:
- Так она жона мужняя, так должон думать он, а ево не видно давненько, - рассуждала бабка.
Маньша поклонилсь покойнице, вышла из избы. Но через некоторое время снова вошла и зашептала на ухо Акулине:
- Какая домовина: Платон с Никишкой пьяные в лыск к речке бредут, песни горланят!
Акулина оторопело посмотрела на Маньшу, вдвоём выскочили из избы, побежали по улице вниз к реке. Ещё издалека увидев спины мужиков, закричали в два голоса:
- Эй, лихоманка вас возьми! Чтоб вас лешак забрал! Стой, Платошка, ончутка! – кричала Маньша.
Мужики повернулись, продолжая махать руками, нетвёрдо стоя на ногах, орали песню:
- Я на ярманке бывал,
сладку водочку вкушал,
пряник Мане покупал…
Задыхаясь, Акулина подбежала к Платону, застучала в его грудь сухонькими кулачками:
– Что ж ты, нехристь, что ли? Жона твоя покойница, а ты глаза пошто залил, песни орешь? Ужо надобно усопшую в домовину приложить, а ты гуляшь - грех это большой!
- А нетути, - сказал Платон, – иде взять?
- Нешто мы не понимаем, - пьяно качаясь, сказал Никишка, - чичас сплаваем, пойдём к старосте, будем просить помощи.
- А ну-ка, заворачивай, Платон! - теребя его за рукав, просила бабка Акулина, – иди домой, не срамись на всю деревню!
Платон плюнул наземь, оттолкнул в сторону Никишку - тот упал в траву. Пытался встать и снова падал, бормотал:
- Подай-ка руку, сам-то не встану!
Но снова завалился набок, утихомирился.
Так и пошли, держа Платона за рукава с двух сторон, Акулина и Маньша. Он то и дело встряхивал плечами, чтоб бабы отцепились от него. Дойдя до своей избы, Платон отпихнул бабку и Маньшу, упёрся лбом в стенку дома, заскрежетал зубами, затем сел на чурбак, опустил голову, заёрзал плечами.
- Не срамись,- тихо сказала Акулина,- жара вона какая стоит, пухнуть начнёт Василиса, дух тяжёлый пойдёт от неё, хоронить бы надо, не вылежит трёх дён!
Бабка не дождалась ответа, тяжело вздыхая, ушла. Деревенский люд начал выходить из избы от покойницы, разбредаться по домам. Платон всё так же сидел на чурбаке, не смея войти в избу. На крыльцо вышла Марфа, которая читала заупокойную, подошла, склонив голову набок, посмотрела на Платона, поправила платок, проговорила тихо:
- Ужо и я пойду, устала, да и глаза болят, отдохну маненько и приду. А ты позаботься о ней, да и о живой душе-то не забывай: без матери младеньчик остался, считай, сирота уж наполовину! Народ ведь не на празднике, всё дела, роботы, завсегда рук в хозяйстве не хватает, один ты по деревне бродишь, как неприкаянный. Могилку-то копали?
- Да, копали, просил я.
- Кто копал?
- Никишка, Федьша.
- Ужо они накопают!
Вернулась бабка Акулина, спросила:
- Ну что, паря, сидишь сиднем?
- Да что ещё и ты душу терзаешь!
- А душа, что ль, есть у тебя?
- У самого голова от дум трещит.
- Трещит твоя башка с перепоя!
- И душа моя на месте, и голова трещит не с перепоя, от дум трещит! Стыдно к старосте идти: Пантелеймон, надысь, сильно ругался, грозил выгнать из деревни? Что ему моя жизнь: поперек горла? Хлебушка у него не прошу!
- А ужо в ноги поклонишься: лошадёнку надо просить, далече до кладбища! На руках домовину-то не донести. Али к Саватею поди, чай, не откажет, ды Фёдор кузнец тоже свезёт. Горлин Петя завсегда поможет: у него жеребец славный, кобыла у него, вота, ожеребилась недавно.
Платон потёр лоб, пробурчал:
- Ещё и домовины нет, а ты уж за лошадь все уши прожужжала!
- Ох грехи наши тяжкие! - Акулина сухонькими ладошками потерла поясницу. – Ох спина, спинушка!
Поставила козырьком иссохшую руку ко лбу, долго смотрела на горизонт, где тёмный сосновый бор чертил неровными краями небо. Чистенькие барашки облаков замерли, зацепившись за верхушки сосен.
- Не иначе к дождю, однако, дождь будет. Я вот что думаю, Платошка: сколько годов ещё Боженька мне отмерил — неизвестно! - пожевала тонкие блеклые губы, обтёрла ладошкой рот и, словно боясь передумать, потащила Платона за рукав.- Айда ко мне во двор, пойдём, пойдём!
Он тяжело поднялся, пьяный угар уходил, наступала похмельная маята, ноги ступали тяжёло, квело побрел за Акулиной. Вошли к ней во двор, бабка распахнула дверь сарайчика, вошла в него, заорала:
- Кыш, кыш, кышшь, места вам мало!
Две пестрые курицы выскочили из сарая, кудахча под ноги Платона, и, взмахивая крыльями, побежали в разные стороны.
- Вот, Платоша, домовина моя! Ещё Петруша жив был - упросила сделать мне, уж сильно осердился, ну, конечно, посерчал да посерчал, но сделал. Золотые рученьки были у него, Царствие ему небесное!
Перекрестилась и утёрла передником сухие глаза:
- Любила я Василисушку: добрая жёнушка была! Тебя, бедоносца, не жалко, о её душе скорблю.
Содрала старые домотканые половички, которые укрывали домовину. Та слегка пожелтела, но еще пахла сосной.
Платон растерялся, не знал, что делать: то ли благодарить старуху, то ли уйти.
Нарушив тишину, бабка Акулина продолжала говорить:
- Можа, поживу ещё годка три али поболя,- при этом хитро улыбнулась линялыми голубыми подслеповатыми глазками, сама себе ответила, разводя руки в стороны,- а и пожила бы! Ещё налажу себе-то жильё небесное! Без домовины не зароют - бери, неси и не держи чёрных мыслей, надо по-божьи поступать!
Платон отстранил бабку, поднял крышку, поставил её стоймя возле стены, затем взвалил нижнюю часть себе на спину, понёс из сарайчика. Во дворе потоптался, прислонил домовину к стене сарайчика, прохрипел:
- Погодь, надо покурить это дело.
- Ну-ну, покури, родимый, а я в избу пойду.
Петух, снова увидев чужака, ловко дёрнул головой, свалив ярко-красный гребень на другую сторону, вытанцовывая и приплясывая, распушив перья на шее, с подскоком пошёл на него. Платон его шуганул: «Кыш, треклятый!» Но петух не унимался: хлопая крыльями, подлетая почти ему до груди, пытался клюнуть того.
- Ды что за тварь такая! - обозлился Платон ,схватил с лавки небольшой треснутый горшок, кинул в петуха, ловко попал в него, тот распластался, хлопая крыльями, истошно крича. Затем вскочил и, хромая, побежал, взлетел на перила крыльца, срываясь на хрип, закукарекал.
Платон потёр рукой вспотевший затылок, вышел из двора Акулины и направился к избёнке вдовца деда Савватея. Толкнул тяжёлые двери, наклоняясь, вошёл. В избе никого не было, муха, сонно жужжа, билась в оконце. Вышел на крыльцо и направился по тропинке в конец большого огорода: там стоял новый рубленый дом, сверкая желтыми брёвнами новоселья. В нём проживал Кондрат, старший сын Савватея, с тремя детишками и женой. Из избы выскочила пышногрудая молодуха:
- Ой, доброго дню, дядька Платон!
– И тебе доброго здоровьечка! Я-то к Савватею заходил, но нет его.
- А где ж ему быть, как не на реке, раненько убёг, всё с бреднем шастает, - тараторила молодуха. Сделала горестное лицо, расплакалась, перекрестилась, - Бог прибрал Василису, отмучилась сердешная! Господи, ещё жить да жить, а робёночка ростить надо, я прибегу, подмогну, если что!
Платон покивал головой, в ворота, которые были с угла нового дома, постучали. Молодуха кинулась открывать, во двор въехала подвода с огромным стогом сена, на самой верхотуре сидели счастливых два парнишки и девка в красном сарафане. Кондрат, поведший под уздцы мерина, похлопал коня по морде, приговаривая:
- Погодь, не балуй! Степка, распрягай да водички неси коню, угорел он, поди!
Ловко поймал детей, соскользнувших с воза к нему в руки. Подошёл к Платону, поздоровались:
- Да, ужо знаю печаль твою: бабы по деревне новость обнесли! Ты, ежели что помочь, так я завсегда!
Платон опустил голову, пряча глаза, закашлялся, хрипло спросил:
- Табачку немного, курить охота, аж душу рвёт!
- А, табачку... Это я сейчас! Антонида, а ну табачку сыпани с зелёного мешочка! Платон, давай кисет-то!
Тот махнул рукой:
- Да потерял, незнамо где!
- А у меня три штуки, моя-то нашила.
Молодуха стояла на крыльце подбоченевшись.
- Ты что, глуха? Неси, давай, кисет и табак!
Она молча вынесла кисет, шитый из старой выношенной рубахи серого цвета, наполненный наполовину табаком, подала в руки Платона.
- Благодарствую, пойду я! - молвил тот. Сгорбившись, он пошёл через огороды.
Воздух вечерел звоном комарья, улица вздыхала стуком берёзовых поленьев: кто-то в ближайшем дворе рубил дрова. Навстречу шёл Ивашка с вилами.
- Я, вота, иду к Пантелеймону, коровник надо почистить, скока пить можно, ить работать надо!
- Давай покурим,– уныло сказал Платон.
- Ну, покурим, не окиснет-то навоз!
Подошли к избе Платона, сели на крылечке, помешали табачка из разных кисетов.
- Скусней будет! - объяснил Ивашка.
Прикурили, затянулись. Ивашка подскочил как ужаленный:
- О, дык смотри! Чё это домовина стоит у Акулины во дворе, померла, когда?
- Да не, она свою домовину подала Василисе.
- Это как? - задавился дымом Ивашка, встал и снова уселся на крыльцо.
Платон попросил:
- Ну давай, подмогни.
- Святое дело, святое дело, – пробормотал Ивашка.
Пошли во двор Акулины, взявшись за домовину - один спереди, другой сзади - пошли через улицу к избе Платона. Протащили через сенцы, втащили в избу. Несколько баб и старухи, сидевшие возле покойницы, засуетились. Марфа и Бабаня поставили широкую скамью под образа.
- Надо бы стружечек на донышко,- прошептала Марфа,- а кто домовину ладил?- спросила она, поворачиваясь к Платону.
- Это... да это готова была!
- Ооо! Кадысь, она сготовила себе-то домовину!
Он, хмурясь, тяжело ворочая языком, пробурчал:
- Домовину себе давно наладила Акулина, ну, вот теперь в неё положим Василису!
Марфа подошла к покойнице, большим и средним пальцем начала обмерять Василису. Шепча про себя счёт, подошла к домовине, тоже обмерила её, наклонила голову к плечу, повернулась, сказала:
- Господи, тютелька в тютельку, можно, конечно, и посвободней. Ох грехи наши тяжкие!
Вошла Акулина, держа в руках церковное покрывало и старенький в заплатах мешок. Подойдя к домовине, начала вываливать из него стружку, которая светилась желтым воском, разровняла, из сундука достала туго скрученный небелёный холст, раскрутила, застелила им стружки, маленькую тряпицу растелила на сундуке, высыпала остатки стружек, завернула подобие подушки, приложила в домовину, перекрестилась. Окропила всё святой водой:
- Ну, ложите, бабы, её в домик навечный!
Ивашка окрестил себя, взялся за плечи Василисы, Бабаня придерживала её голову, другие бабы - за ноги:
- Ох, тяжела! Бабы, поясницу придержите!
Аккуратно положили покойницу в домовину. Старухи ловко стали поправлять одежду на Василисе, накрыли её покрывалом, которое принесла повитуха.
- Ну, вота!- Акулина приложила справа около покойницы икону Спасителя.- Не серчай, милушка, на нас, что, можа, не так справили, ты ужо прости нас,- поклонилась низко в пояс.
Бабы одна за одной кланялись, крестились и выходили из избы, осталась только Марфа. Она зажгла большую свечу, поставила её в изголовье Василисы, открыла псалтырь, начала читать.
Сумерки кутали избу. Марфа прижгла ещё одну свечу, поставила её к себе ближе, затем подошла к покойнице, перекрестилась, накрыла покрывалом её лицо и снова положила крест на себя, проговорила:
- Спи, милушка! А я почитаю тебе, о твой душе поскорблю, о ней грешной!
Платон вошёл в избу, сел на лавку как чужой, молча глядел в пол. Марфа замолчала, повернулась:
- Двери прикрой, налетит комарьё! Господи, спаси и сохрани нас на ночь грядущую! Лоб перекрести, сядь поближе к покойнице, жона ведь твоя!
Тот перекрестился и спросил:
- А ещё кто из баб-то придёт в ночь?
- Да уж знамо дело - зайдут, ночь долгая!
Не выдержав, Платон поднялся:
- Я покурить выйду, курить охота.
Тихонько вышел из избы, скрипя дверью. В сенях уже было темно, нащупал ступеньки, сел на крыльцо, деревня погружалась в ночь. На краю улицы взвизгнули девки, тренькнула балалайка, кто-то заругался, заскрипели двери чьей-то избы. Белесый туман, крадучись, поднимался из оврага, неровными крыльями начал щупать деревню, воровски пополз по улице. Впервые у Платона заныло в левой стороне, наливая свинцом грудь. Гавкнула сонно собака, он вздрогнул, светлячки запылали зеленоватым светом кое-где по некошеной траве двора. Сидел, слушая ночь, курил одну за одной. Кто-то, бормоча, шёл по улице:
- Осподи, царица небесна! Ужотко темнотища, хушь глаз выколи!
Во дворе появилсь небольшая сгорбленная фигура.
- Ой, ктой то на крылечке?
Платон подал голос:
- Да это я…
- А, Платошка.
Он узнал бабушку Нюшу.
- Я-то не сплю, - ворчала старуха,- донимают ноженьки - ужо попарю в баньке травками, так инда легче, а вота заленилась, туточки они и заныли. Пойду, думаю, покоротаю ноченьку с Василисушкой, поди, Марфа там. Проводи, а то упаду на крылечке.
Платон поднялся, взял бабку за локоть и повёл её в избу.
- Ох, не тащи шибко-то, еле ползу!
Открыл двери, старуха, кряхтя, зашла. Снова сел на крыльцо, облокотился о дверной косяк. Деревня затихла, только светляки мерцали тревожной зеленцой. Очнулся Платон, когда край неба посветлел и зарозовелся, и уже вовсю кричали петухи. Звёзды блеклым венцом таяли в светлеющем небе, лёгкий утренний ветер зашумел листвой деревьев. Деревня просыпалась: замычали коровы, зовя хозяек, мужики звонко начали отбивать косы, пастух посередь деревни ловко, гулко щёлкнул кнутом и загудел в рожок, переходя на веселый пересвист. Начинался новый день лета. Платон сорвался с крыльца, почти бегом огородами дошёл до избёнки Никифора, торкнулся в двери и столкнулся с хозяином.
- О, ранний гость! Ты чё, Платошка, прибёг, али каку помогу надо?
Топчась, не поднимая глаз, Платон проговорил:
– Душа горит огнём!
Никифор почухал затылок, оправил на себе неподпоясанную грязную рубаху:
- Ды где взять, ноне даже и бражки нет, вота вчерась братка с женой приходил. Ды он меня так кнутовищем нахлопал - вона, поглянь, вся спина в рубцах! - задрал рубаху, показывая исполосованную в красно-синих разводах спину. - Обещался я зарок дать не пьянствовать, тверёзым надобно быть, в церкву поедем на неделе. Ты поди, сейчас жонка братова обещалась прийти с утрева избу намыть ды рубах с портами настирать.
Платон, не поднимая головы, икнул:
- Квасу хоть налей!
- О, этого добра полно! Ядрёный, аж прошибает всё нутро!
Никифор зашёл в избу, вынес огромную кружку с пеной наверху. Платон схватил, давясь и проливая на рубаху, влил в себя остро-кислую влагу, выдохнул, отрыгивая, отдал кружку:
- Ну, пошёл я!
- Поди с Богом!
Бабка Акулина проснулась рано, лежала, вслушиваясь в тишину дома. «Что-то коза Милка не блеет, рано, наверно». Перевернувшись на другой бок, придремала и снится ей Васка: как будто идут они с ней по полю, и недалеко роща берёзовая, уж очень красивая, вся как прозрачная. Василиса рукой её остановила: «Не ходи дальше, баушка, не пустят тебя». И пошла одна, а из-за берёз старец вышел в одежде белой, и сам весь белесый, взял за руку Василиску, а она крикнула: «Ох, баушка, ты пошто меня отпустила, страшно мне!»
Акулина вздрогнула, проснулась, ложа на себя кресты: «Осподи, куды ночь, туды и сон!»
Кряхтя и охая, спустилась с печи, из рукомойника плеснула воды в лицо, вытерлась подолом рубахи. Шаркая ногами, подошла к иконам, чуть наклонилась вперёд, всматриваясь в тёмные лики. Покачала головой с укоризной, то ли себя осуждая, то ли ещё кого-то, опустилась на колени: вот уж молиться ей совсем не хотелось первый раз в жизни! Долго стояла на коленях, склонив голову и плечи, затем исподлобья посмотрела на иконы, погрозила пальцем и громко сказала:
- Ну да чё, доволен, Отец небесный? Я тебе верой и правдой всю жизнь служила! Ты пошто Василиску забрал? Меня-то надо было уж на покой! Чем она тебя прогневила? А? Пошто молчишь?
Охая, поднялась с колен и пошла, не оборачиваясь к иконостасу, махнула рукой, сказала недовольным голосом:
- Молчишь? Ну молчи, молчи! Топерича я гневаюсь на тебя!
Хмуря брови, села на лавку, распустила жиденькие седые волосы, достала гребень из берестяной коробки, стоявшей на лавке, начала расчёсываться, затем сплела тонкие косицы, уложила вкруг головы, связав концы бечевкой, покрыла голову повойником, сверху платком. Пошла к сундуку, открыла тяжелую крышку, достала темно-коричневый сарафан, крашенный ольхой, ношеный-переношеный, к нему кофту из серой бумазеи, вздыхая и шепча что-то про себя. Оделась. Пригладила на себе одежду, сверху напялила домотканую запону. Постояла, подумала, порылась в сундуке, достала чёрный платок, сняла с головы белый и повязалась другим, вздохнула и сказала:
- Ну, вота, бабка нарядилась!
Взяла самовар, приладила на нём трубу, вынесла на улицу, поставила на землю около стола, потемневшего от дождей, ветров и снегов. Накидала внутрь сухих шишек, сходила в сарайку, принесла сухие лучинки:
- А ,батюшки, светы мои, нетути угольков - ох, старая, поди-ка к соседушке.
Заложив руки за спину, вышла со двора, торкнулась в калитку к соседям, крикнула:
- Катеринка, суседушка, поди на крылечко!
Старый кобель открыл глаза, зевнул, издал вялый рык, но передумал, перевернулся на спину, начал перекатываться, гонять блох. Молодуха выскочила на крылечко, завязывая тесёмки на рубахе:
- Ой, баушка Акулина, заходи в избу, а то девка моя горлопанит, а уж Василискин ревит, как труба иерехоринская, сладу нет, и сиська не спасат! Уж чаво надо ему? Полюшка не приняла его, грудница у ей приключилась. Я уж откажусь кормить его: он досуха титьки опорожняет, моей девке молока нет!
Акулина обтёрла рот сухой ладошкой:
- Раз прожорливый такой, надо рожок ему давать!
Катеринка, сложив руки на груди, затараторила:
- А меня никто не спросил, нужон-то мне младеньчик? Мои-то двойняшки хоть кого ухайдакают, а ещё и девка животом мается! Ты входи в избу.
Акулина махнула рукой:
- Что ты, милушка, не взойду, мне бы угольков. На-ко в лопушок поклади, - сорвала возле забора два больших листа. Катеринка подошла, взяла листья, вбежала в избу, той же ногой выскочила:
- Держи, баушка. Чё, Василису-то коды хоронят?, Не вылежит ведь три дня дома-то!
Акулина взяла угольки:
-Ещё не ходила, вот ужо хоть чайку попью да пойду. А как не хоронить, за три дня покойница поплывёт: жара вона стоит кака!
- Староста посылал за батюшкой али нет?
- Утром должон быть!
Молодуха, не дослушав, убежала на рёв младенцев. Бабка пошла к себе во двор, распалила самовар, он аж загудел, пуская искры. Она легонько шлепнула его по боку:
- Что, железна душа, обрадовался огоньку-то?
Вошла в огород, нащипала листьев смородины, чуть мяты, направилась в избу, там из резного шкафчика достала заварник, положила в него травки. Подумала, пошарила на полочке, достала махонький узелок, развернула его на столе, перебрала в нём чаинки. Из заварника вытряхнула мяту и смородиновые листья, положила в чайник две щепоти чая, шепча: "Ужотко совсем ошалела бабка, ишь как приспичило чай переводить, нет бы на празник, эээххх, видно, перед смертью чаю больно-то захотелось! Да и беречь некому, вот сахарку надо, - порылась ещё в шкафчике, достала фарфоровую сахарницу, на крышке два голубка, любовно обтерла её фартуком,- памятна вещь- то: Петруша на именины одарил!"
Вынула из неё темные от времени щипчики, размотала тряпицу с куском сахара с размером в кулак, отщипнула от него несколько кусочков. И снова, бережно завязав в тряпицу, спрятала в шкаф. Развернула холстинку с караваем хлеба, ножом нарисовала на нем крест и отрезала ломоть, понюхала: «Ох, как пахнет хлебушек запашисто!»
В запону положила хлеб, заварник, кусочки сахара, чашку с щербинками по краям и деревянную ложку, вышла на улицу: "Осподи, солнышко-то уж по небу побежало - я всё ползаю, чаю не пимши!"
Самовар сердито кипел, плескаясь.
"Эээ, милай, не серчай!" - выложила всё на стол и, чтобы не обжечься, запоной сняла трубу с самовара, подняла его, кряхтя, поставила на стол. Поднесла заварник, открыла краник, наполнила кипятком, раздалось хриплое мяуканье, бабка заглянула под стол:
– О, явился, бродяга! Ну что, голоднай? Вона, поди мышей лови, совсем обленился!
Огромный серый кот с рваным ухом, с репяхами на хвосте потёрся об ноги Акулины. Прыгнул на лавку, замурчал, трогая легонько лапой хозяйку.
- Оголодал, сердешный, ну, жди малёхо, молочка подам сейчас!
Коза в сарае начала истошно блеять:
- Что тебя раздирает, уж услыхала, иду!
Сняла с изгороди макитру, распахнула двери в хлев, коза ткнулась головой в неё:
- Ой, ошалела, с ног собьёшь!
Коза лезла ей в руки: учуяла хлебушек-то! Акулина погладила её по спине, присела, кряхтя, ловко начала доить, освободила вымя от молока. Милка ласково терлась башкой о хозяйку. Бабка вышла с макитрой молока, поставила на стол и вернулась в хлев:
- Пойдём, кормилица моя, на выгул.
Повитуха распахнула дверь, поманила козу, пошла через огород, скинула жердинки загородки, Милка побежала следом. На поляне возле березы Акулина подняла верёвку, накинула козе на шею - та недовольно дернулась.
– Не забижайся: у тя башка дурна, в лес убежишь, нет сил у меня тебя бегать искать! Поглянь, красотища какая, травушка сочная, ужотко подам воды и хлебушка кусочек махонький.
Акулина вернулась во двор, увидела кота на столе, который, опершись лапой об макитру, макал другую в молоко и облизывал её.
– Шуть, проклятущий, всё бы сладко жрал!
Кот лениво спрыгнул на скамью, наградив хозяйку хриплым недовольным мяуканьем. Бабка, охая, наклонилась, подняла с земли черепушку, плеснула в неё молока, сунула под стол:
- Поди, лакай, душа твоя бродячая!
Села на лавку возле стола, взяла чашку, налила с заварника, добавила кипятка с самовара, наклонилась над чашкой, вдохнула аромат настоявшегося чая, перекрестилась:
- Разумный Боженька придумал такую благость - чаёк!
Кусочки сахара положила ближе к себе на тряпицу. В блюдце налила чай, отпила глоток, прикрыла глаза, отпила ещё глоток, прислушалась к себе:
- Божья благодать, как живая душа - чаёк-то!
Выпила две чашки вприглядку на сахар, налила ещё и теперь уже кинула в беззубый рот маленький кусочек, зажмурилась, зачмокала:
- Ох! Сласть какая! - подняла голову на оклик.
- Эй ! Акулина, глуха, что ль!
- А, Нюся, заходи на чаёк, я-то одурела, настоящего чаю заварила!
- А что не зайти, раз такое баское приглашеньице!
- Давай-ка, тащи свои мощи.
- Отбегалась ноне на чаи, ноги не ходят, а уж твоего китайского попью!
- Да я сама на погост нынче собралась.
- Ты что, Акулина? Поди ты молодуха! На сколь годочков ты моложе меня? Ужо последний раз чаевничали на Пасху.
Баба Нюша доковыляла до лавки, села, ойкая:
– Ночь-то прошла - я и не заметила, видно, убаюкала покойница! Я как вошла в избу да поклонилась голубушке, маненько всплакнула, на сундучок присела, меня словно Васка приголубила, ноги перестали болеть, и враз в сон повалило, уж очнулась - утро. Хоронить-то коды, уж завтрева, только кто с ней будет?
Акулина поморгала снулыми глазами:
- А по мне, я так скажу… Кто за ней будет печалиться… сродственников нет здесь, мужик её весь убродился, денно и ношно пьяный! Это только мы, бабы, попечалимся о её женской долюшке!
- А что, она добрая молодайка была: себе белье наполощет на речке да и моё не побрезгует, окунет!
Акулина пошла в избу и принесла чашку с блюдцем, налила Нюсе чаю, затем взяла макитру с молоком со стола, пошла к погребу с накатанными потемневшими брёвнами, открыла скрипучую дверь. Нырнула внутрь, вышла, держа в руках плошку с желтоватым творогом.
- Вот, мать моя, творогу поешь!
- А и поем, больно хорош да зернист!
Бабки напились чаю до седьмого пота. Нюша ушла домой, Акулина убрала все со стола, поковыляла к избе Платона, вошла по косым ступенькам, толкнула двери, в ноздри пахнул тошнотворный запах тления, она не стала закрывать двери. Летний утренний свежий воздух побежал в избу, Акулина спросила:
- Марфа, ты че ж двери-то не открыла?
Та соскочила с лавки:
- Ох и заснула я, прям как младенец, где-то под утро сморило. А голова-то разболелась от духа покойницы. Да, вона, Нюсю ничто не взяло: как пришла, села на сундучок, так и захрапела.
- Мы уже чайку напились с Нюшей!
- О, сколь хитра, ускакала на чай и ноги не заболели.
Марфа подошла к иконам, встала на колени, отвесила поклон, перекрестилась троекратно.
- Мой самовар ещё горячий - и тебя чайком набалую: у меня-то чаёк заварен китайский, сколь скусен да запашист. Как перед смертью чаю захотелось!
- Ды не помрёшь, ты, Акулина, который год все помираешь! Вота, ещё и чаю Нюше хорошего подала, а я и не помню, когда пивала чай, всё больше травки.
Матрёна поправила платок на голове, встала, подошла к домовине, прижгла новые свечи:
-Давай откроем нашу девоньку, пусть ищо полюбуется на бел свет!
Бабки открыли лицо и руки покойнице. Акулина смочила тряпицу, обтёрла восковое лицо Василисы:
- Ну, милушка, пухнуть начала, в землю родну просишься!
В избу вошла Марфа, тоже подошла, поглядела на покойницу:
- Дааа, зажелтилась, и вона как её разнесло, - она пощупала ноги покойнице. - Ох, грехи наши тяжкие!
Акулина наклонилась над покойницей, подслеповато вглядываясь в лицо:
-Раздуват её - вчерась надобно было хоронить, жара вона кака!
Матрёна махнула на неё рукой:
- Ты что, ополоумела! Денька два пущай побудет дома. Хотя при такой жаре не вылежит, сердешная, поплывёт вся!
- А где Платон? - спросила Акулина.
- А как с вечеру вышел покурить, ох, что-то запамятовала, заходил ли опосля в избу. Да не было его, вот дед Кирьян заходил с Груней, побыли часика два, так это было уж поздненько.
Бабки вышли на крыльцо.
- Посидим на воздушке,- сказала Матрёна, - тяжёлый дух в избе, инда голову давит. Старухи сели на лавочку под раскидистой липой, бабы, что судачили у колодца, стали собираться возле них. На телеге подъехал староста Пантелей:
- Доброго утречка, бабы!
- Здоровьичка и вам, Пантелеич!
- Ну что, хоронить-то коды, сёдни середа, ишо четверег, можа в пятницу? А где Платон?
- Да сами не разумеем!
- Всё ждал его вчерась, думал, придёт лошаденку просить,- почесал толстый нос и поскрёб затылок староста,- так ведь работа не ждёт, непочатый край её.
- Дааа, дааа, - заподдакивали бабки.
Снял небольшую корзину с телеги:
- Бабы, батюшке подайте за отпевания! Тута яички, старухи насбирали по дворам, я медочек прошлогодний приложил, парочка утиральников бабка Тимошиха подала: у Платона за душой, наверно, и блохи нет!
Акулина взяла корзину, поставила на лавочку.
- Думаю, бабы, по такой жаре не вылежит до пятнички, ещё ноченьку и уж надо хоронять. - староста почесал затылок. - А крест изготовили?
Марфа развела руки в стороны:
- Вота мы сейчас настрогаем!
Староста скривился, поддёрнул порты:
- Дык, заеду к Кузьме, пускай зачинает ладить крест. Я хоть копёшку сенца накладу да привезу, опосля подъеду. Нооо, ленивая! - кобыла затрясла хвостом, переставляя ноги, тронула телегу, со скрипом двинулась вниз по улице к реке. – Ну, айда шибче! Уснула, что ль? - прикринул Пантелей.
Через полчаса на лёгкой тарантайке подъехал батюшка с дьяком. Поп колобком скатился с неё, положил крест на себя, большим нагрудным крестом осенил толпу и прогудел:
- Спаси и сохрани вас!
Покатился в избу, за ним дьяк и Матрёна. И тут же из распахнутой двери донеслась басовитая отпевальная с подвываниями дьяка, и сладко потянуло ладаном. Не успели бабы обговорить деревенские новости, как батюшка уже вывалился киселем из избы, следом суетился на тощих ножках дьяк, поп растопырил толстые пальцы. Акулина вскочила, поднесла ему корзину, тот, сопя, приподнял тряпицу, недовольно перекрестил её, кивнул дьяку:
- Прими!
Потащил свои телеса, кряхтя, влез в тарантайку, снова тяжёлым крестом осенил толпу. Народ закрестился и склонился в поклоне, резвая лошадка рванула повозку с попом, дьяк вскочил в неё на ходу, и они укатили, обдав толпу пылью. Акулина наклонилась к Матрёне, тихо спросила:
- Грамотку-то вложил покойнице?
- Угу,- хмыкнула та.
- А венчик-то на лоб приложил?
Матрёна махнула на Акулину рукой:
- Да чё ж, не первый раз, знает батюшка, чего соблюсти!
Народ начал расходиться, Акулина пошла в избу к покойнице, перед иконами на коленях стояла Бабаня, шепча молитву, на лавке сидели две испуганные девчушки в светлых льняных сарафанах и расшитых кофтах. Повитуха подошла к покойнице, оправила покрывало и венчик на лбу, покачала головой:
– Лежишь, милушка, и заботушки нет, мне на твоём месте нужно быть - не уберегла тебя!
Бабаня, кряхтя, поднялась с колен, спросила у Акулины:
- Марфа куды пошла?
- Ды передохнуть старухе надобно, чай, всю ночь в молитвах! Мы-то с Нюшей чайку похлебали, айда, Матрёна, напою тя чайком, поди, самовар ещё хорош. Бабаня, и ты айда ко мне, посидим, брюхо пополощем, погорюем!
Девчушки соскочили с лавки, перекрестились и выскочили из избы. Бабаня тоже вышла во двор, вернулась с большой охапкой полыни и мяты, начала раскидывать по избе:
- Хоть чуток освежить дух, вота, дождёмся, кто из баб придёт к покойнице, да и сходим. Уж Платошка, небось, снова пьяный. И где берёт это зелье!
Акулина сменила свечи около гроба:
– Ох, свинья грязи завсегда найдёт!
Вошла в чёрном одеянии Шабаниха и сразу распласталась над домовиной, как большая птица. Бабки закрестились. Она стала оглаживать покойницу, что-то шепча, потом заскулила, как побитая собака. Акулина сердито подошла к ней, дёрнула её за юбку:
- Шабаниха, ты тута не вопи, лучше покайся!
Знахарка резко отскочила от покойницы:
– Их, Акулька, неизвестно, кому каяться из нас! Ты бабёнку сгубила, а таперь ищешь виноватых! Вот напушу на тя болести - скорючит тебя за язык твой поганый!
Акулина и Бабаня плюнули в сторону Шабанихи. Старухи, наступая на неё, широко расставив ноги, закрестили знахарку, приговаривая:
- Господи Исусе, Сыне Божий, помоги нам очиститься от злобной зависти вражеской и не допусти к нам скорбных дней!
Шабаниха вскрикнула резким голосом, дёрнула платок себе на глаза, скрестила руки над головой:
- Кыш от меня, святоши!
Выскочила из избы, чуть не сбив с ног жену старосты Ефимию и её дочь Агату. Они, тяжело вздыхая, крестясь, подошли к покойнице.
- Хороша молодаечка была, -промолвила Ефимия,- у том год: перед Пасхой помогала мне избу мыть, така ловкая, прям не угонишься за ней!
Акулина поправила на голове Василисы платок, убрала завядшие ромашки, что приносили ребятишки. Ефимия кивнула головой дочери.
– Ушли мы, бабаньки, делов полон рот: сёдни сенцо грести надобно!
Вошла Марфа, положила на себя крест, села на лавку возле Матрёны.
- Пошто не пошла со мной чайку испить?
Матрёна махнула на неё рукой:
- Ой, попьёшь у тя! Окромя тараканов за печкой не шиша нету!
Марфа улыбнулась:
- И взаправду: мыши, небось, передохли! Можа, козу купить - всё живая душа будет! К братке бегаю на похлебку, а у них дитёв полная изба!
Акулина развела руки в стороны:
- Ой, козу она купит! Я те два годочка взад такую хорошенькую задаром отдавала, так ты: «Пошто она мне? Сена прорва нужна!»
Марфа закивала:
- Твоя правда! Обленилась, что и говорить, всё думаю, накой мне хозяйство, жду смертушки, а она, вишь, забыла про меня.
Акулина ей ответила:
- Не жди, мимо не пройдёт! Сходи к Репяшкиным: у них весной окотилась козлуха, чай, не всех маленьких продали. Ты посиди с покойницей, а мы пойдём, баб чаем напою!
Старухи гуськом вышли из избы, солнце высоко в небе горело ярко-жёлтым диском. Матрёна, приставив ладошку ко лбу, посмотрела на небо:
– Ох и палит! Это ж наша милушка как вылежит, сердешна - неча ждать, завтрева надо уж хоронить, пошто мучать покойницу!
Акулина тоже посмотрела на небо:
- Хушь бы дожжик пошёл, посвежел бы денёк, абы ночью. Ох, не вылежит девонька наша!
Старухи часа два просидели за самоваром, договорились, кто в ночь пойдёт к покойнице, и разошлись по своим делам. День быстро убежал, уже в сумерках бабка Акулина подоила козу, пошла в избу, долго сидела в темноте. Сумерки густо кутали деревню, бабка, широко зевая, перекрестила рот, пробурчала:
- Ох, умаялась, в сон морит, ды надо к девоньке пойти - ночь коротать с ней!
Побрела тихонько к избе Василисы, возле калитки кто-то топтался и сам с собой разговаривал. Акулина подошла ближе:
- Хивря, ты, что ль, топчешься? Ну, сердешная моя, айда, попроведай покойницу.
Двери в избу были распахнуты. Бабка, таща за собой Хиврю, приговаривала:
- Не боись, крест положи на себя да поклонись!
В избе Марфа тихим голосом читала псалтырь, на лавке сидели Марея, Глаша и бабка Нюша, Бабаня. Лицо покойницы было уже прикрыто покрывалом. Марфа повернулась на вошедших, потёрла глаза, вздохнула:
- Устала я, бабоньки! Глаза ничё не видят, кабы поспать часика два.
Бабка Нюша встала, заглянула за занавеску, перегораживающую избу:
- А поди, подремай, вона как хорошо, всяко любей, чем на лавке!
Хивря бестолково топталась посередь избы, затем подскочила к покойнице, дернула покрывало с её лица и, испуганно махая руками, заорала дурным голосом. Две свечи упали на пол.
Акулина подскочила к Хивре.
- Ты что, одичала, что ль? Не боись, не тронет, - перекрестила девушку,- ты, вота, на лавку садись!
Но Хивря кружилась, как овца, на одном месте, оглаживая себя, бормоча:
- Кофта, кофта. Васка, Васка одарила.
Акулина погладила девушку по спине:
- Понятно, Василиска одарила тя кофтой, ой, больно хороша, носи! Глаша, сведи её домой, мать, поди, обыскалась.
Девчушка, взяв за руку Хиврю, повела её из избы.
Марея подняла свечи, прижгла и поставила их на место. Марфа, крестясь и зевая, пошла за перегородку подремать. Акулина присела на сундук, облокотясь о стену.
Бабка Нюша спросила:
- Ну что, бабоньки, скоротаем ночку с покойницей? Я молодая - пужливая была, не ходила на похоронки: ох, страсть Господня, как покойников боялась, а вот остарела, ды и ничё, все страхи ушли! А где же мужик ейный, Акулька?
Бабка Акулина махнула рукой:
- Я-то почём знаю, где его носит: он-то уж при живой дома не бывал!
Нюша покачала головой:
- Энто бабы голосят да тоскуют, ежели муж помрёт! Мужикам что: не успеют схоронять жену, так той ногой другу юбку в избу тащыт! Вота ты, Акулька, помнишь: на том краю Кривоносовы жили, изба их сгорела с десяток лет назад. Таперь там сын старший отстроился, така изба хорошая, высокая, резные налишники ды подзоры, и петушок такой баской на охлупье. Его дедко Иван молодой был, а уж охотник сколь был удалой. Ночевал как-то на заимке, тоже у охотника. А там у него дочка Дуся с ним проживала. Больно хороша была, слюбился он с ней и привез к нам в деревню. Ваньша тоже видный молодец был да и рукастый, девки по нему сохли!
Акулина вздохнула, покачала головой:
- Уж не помню я Ваньку...
- Ды он молодой помер, вота ты и забыла! А Дуся тоже пригожая с лица была и домовитая. Годочка три пожили, дитёв не нажили.
- Чё ж: пригожая, а дитя не принесла?- спросила Марея.
Бабка Нюша наклонилась, потерла ноги:
- Про энто, бабы, я не знаю. Тока он на охоту по раннему зимнику пошёл. Всё ему не терпелось, и провалился под лёд на реке. Уж как он вылез, эт я не знаю! Вота и бежал уж скока, наверное, версты четыре али поболее. Ну покель добрался до деревни, прихватил его морозец, поболел он, сердешный, недельки две и помер. Схоронили мужика, баба его, Дуська, сколь голосила на похоронах: по сердцу он ей был. Высохла она, вся почернела, сидит цельный день в избе лахудрой, печь не топлена.
Акулина сонным голосом спросила:
– А что, одни в избе жили?
- Братка Ваньшин давно подался с деревни, а родители померли. Маньку, сестру ихнюю, обрюхатил заезжий, ды она от родильной горячки померла, а младеньчик и до году не дожил.
Марея встала, пошла в сенцы, попила воды, пришла в избу, развела руки в стороны:
– Ну, баушка, сколь наплела, уж я-то и не помню их!
Нюша заморгала подслеповатыми глазами:
- Нисколь не вру! Тебе куда помнить, эт сколь годов взад было. Ежели я тока выучилась носки вязать, вот мне и было годов пять.
Акулина потёрла спину, прилегла на сундук:
- Кинь мне под голову, вона поддёвка лежит.
Марея подошла, подала Акулине ветхую поддёвку, та сунула её под голову. Обратилась к Нюше:
- Ды вспомнила я, это ишо моя бабка сказывала. Кажная старуха своё прилепит!
Нюша обидчиво ответила:
- Я-то и не сказывала, что это при мне всё случилось, может, и запамятывала. Кабы мне тоже бабка моя про это сказывала, а так не помню, годочки своё берут.
Бабки дружно засопели под тихое бормотание Марфы.
Ближе к полуночи Акулину словно толкнул кто-то в спину, она приоткрыла глаза, свечи все догорели, кроме одной. Ей показалось, что Василиса стоит посередь избы, бабка хотела подняться с лавки, но тело тяжёлое, про себя подумала: «Что это она не в домовине, ишь ты, что хочет покойница, надо бы спросить".
Марфа подошла к Акулине, потрясла за плечо:
- Акулина, проснись! Чаво мычишь, как корова недоеная!
Бабка открыла глаза, села на лавке, потёрла лицо, закрестилась:
- Ох, Господи, сон приснился! Кабы Василиса стоит посередке избы!
Марфа махнула на неё рукой:
- Чё придумала, сон те приснился, я не сплю, читаю заупокойную. Куды нашей милушке встать, только душа её может бродить и переживать за дитё своё.
Акулина встала:
- Побреду я, бабы, до избы своей.
Проснулась Марея, зевая, закрестила себя:
- Ты пошто пойдёшь? Спи уж, скоро светать зачнёт!
Повитуха, кряхтя и растирая рукой спину, молча вышла из избы!
Яркость летнего утра разогнала рассвет, будя деревню. Марфа сложила в мешочек молитослов, толкнула легонько Бабаню:
- Проснись, расхрапелась, уж седьмые петухи прокричали.
Акулина вошла в избу, распахивая настежь двери:
- Я, бабоньки, и подремала, и козу опростала, да свела на травку. Совсем сёдни она одичала, сызнова макитру с молоком опрокинула, почитай втору на этой неделе.
Бабка Нюша, кряхтя, поднялась с лавки:
- Все кости залежались, айдате, бабы, на двор.
Акулина подошла к покойнице, положила крест на себя, отвернула покрывало, оглядела Василису:
- Ох, мать моя, лежишь? Ну, давай-ко радуйся деньку.
Влажной тряпицей обтёрла ей лицо и кисти рук. Поменяла возле домовины свечи.
В избу, крестясь, вошла Катеринка, соседка Акулины:
- Давайте, баушки, сбирайтесь на чаёк ко мне, самовар готов и шаньги картофельные тока с печи.
Бабки засуетились, стали выходить одна за одной. Акулина махнула Катеринке рукой:
- Ты поди, мы-то сейчас приползём, вота чуток на лавке посидим. Обещалась Гуня посидеть с покойницей, дождёмся её.
Старухи за двором уселись на лавочке, оправляя на себе платки. Марфа пощупала на Бабане юбку:
- Сколь юбка баская, что за материя?
Та пригладила ткань скукоженными пальцами:
- Пошто мне знать, годов двадцать в сундуке держала, надысь вся обносилась, снесла Дусе, так она ловко сшила. Вот уж рученьки золотые!
Вдоль изб, согнувшись, тяжело шёл Кузьма, таща на спине крест, рядом суетился Прокоп, его сосед. Кузьма, обливаясь потом, заорал на него:
- Уйди с-под ног, а то зашибу тебя и себя!
Дошёл до лавки, на которой сидели старухи, с помощью Прокопа снял со спины крест, поставил его, прислонив к ограде.
Акулина встала, огладила крест, поклонилась в ноги Кузьме:
- Спаси и сохрани тя, Христос, вот уж добрая душа твоя, и как добро сделал. Я-то и запамятовала, что ты плотничаешь!
Кузьма стащил с головы потрёпанную вяленку, подолом рубахи обтёр лоб.
- Ну, вот готов, ладный вышел! Завсегда работа хорошо идёт, ежели человек добрый помер.
Перекрестился, потоптался, напялил шапку, сгорбив широкие плечи, потирая поясницу, пошёл по улице. За ним побежал Прокоп, размахивая руками, что-то говоря ему.
Марфа покачала головой:
- Хороший мужик, ды ещё и крепкий, пошто не женится, сколь пожили они с Анной?
- Ды и году не жили,- Бабаня пошевелила губами, - а вота, почитай, сколь вдовствует он, годов с десяток.
Акулина развела руки в стороны:
- А пошто не жаниться? Хушь бы Клавдею взял - работящая девка, родня уработала её. Отец уж всю умаял, что никто не взял её взамуж! Даром что перестарка, скока ей?
Марфа вздохнула:
- Толком в девках не гуляна - а уж вековуха, матерь обрядила в бабий платок! А зайдём к вечеру к Кузьме, можа, и сговорим на сватовство? Клавдея девка статная, чуток оспой лицо побило, но рукаста, добра хозяйка будет!
Бабаня скривилась:
- Уж, бабоньки, ежели сразу другу не привёл, то и не сговорить его. Вдовый мужик хужей упыря болотного!
Из-за угла избы вывалился Платон, растопырив руки и одичало вращая пьяными глазами, замотал башкой, заорал так, что бабки вздрогнули:
- А ну, кыш отседова, квочки старые, расселися тута, мать вашу! Что вам надоть!
Следом, качаясь на нетрезвых ногах, выкатился Никифор с разбитой мордой, заливаясь пьяным хохотком. Подошли, шатаясь, к крыльцу. Платон крикнул:
- Сейчас Савва с телегой прибудет - сам похороню, что я вам сказал, курицы, вон с моей лавки!
Старухи подскочили с лавки, отошли в сторонку, к ним подошла Катеринка, тешкая сына Платона, спросила:
- Ой, чё это его накрыло, а? Покойнице бы третью ноченьку дома побыть, положено ведь так! Я, вота, робёнка их принесла, пущай душа Василисы порадуется!
Бабка Акулина ответила:
- Господи царица небесна, совсем упился! Дык разум залил, вот и буровит невесть что! Где уж радость и покой душе Васкиной, когды она тако видит! Мужик её упитый, а дитё никому не нужно!
К избе, стоя на телеге, подкатил Савва:
- О, мужики, ну давай будем выносить! - увидел, что Платон и Никифор пьяные. – Итить твои салазки!
Те, качаясь, спросили:
- А дай-ко покурить?
- Где это вы успели душеньку успокоить? Ну, с вами делов не будет!
Платон с Никифором присели возле избы, Никифор повалился в лебеду. Савва спрыгнул с подводы, ушёл, вернулся с тремя мужиками, вошли в избу. Марфа замахала на них руками:
- Вы пошто, уж хоронять собрались?
Мужики, крестясь, смушаясь, затоптались у порога. Савва подошёл к домовине, положил крест на себя:
- Прости нас, Василиса: шалапутный твой мужик собрался сёдни тя похоронить! Да ить жарко, вона, затемнилась! Давайте, мужики, выносить покойницу.
Марфа принялась читать псалтырь на вынос покойницы. Кряхтя, тяжело дыша, вынесли домовину с покойницей, поставили на телегу, мерин зафыркал, дрожа хребтом, утёрли вспотевшие лбы. Савва вынес крышку от домовины со двора, прислонил к загородке, народу стало больше - кто не простился, подходили прощаться. Бабы запричитали и завыли в голос.
Катеринка отдала ребенка на руки подружке Фене, подошла к домовине с Василисой, воскликнула:
- Ой, да она уже пятнами чернющими пошла - солнышко пригрело, и дух тяжёлый от неё!
Платон еле поднялся на ноги, за шиворот дёрнул Никифора:
- Вставай, али в морду ещё дам!
Сам, шатаясь, подошёл к крышке домовины, взвалил себе на спину, направился к телеге и упал вместе с ней. Ругаясь, Платон вылез из-под крышки, встал, оглядел толпу мутным взглядом. От хлипкого заборчика оторвал жердину, замахнулся на толпу:
- Пошли все отсель!
Народ отошёл на несколько шагов. Вперед вышел Ефим, здоровый парень, на голову выше Платошки, засучил рукава рубахи:
– Ты тута хайло не дери, а то сейчас бока намну!
На телеге, гружённой сеном, подъехал староста Пантелей. Акулина, прикрывая рот концом платка, тихо сказала старосте:
- Вишь, чудит Платошка, грит, пошли вон отседова, да жердиной машет!
- Угу,- хмыкнул староста, - так пущай сам и хороняет, чаво измываться над народом.
Савва развёл руки в стороны:
- Я свезу, мне што, на себе не тащыть, Платон, командуй!
Тот, шатаясь, подошёл к подводе, ладонью похлопал по краю домовины:
- Трогай!
- А крышку от домовины, а крест кто понесёт? - закричала Акулина.
Платон и Никифор взялись вдвоём за крышку, подняли её над головами и, качаясь, понесли к телеге, с грохотом накрыли домовину. Затем, шатаясь, взялись за крест, пытаясь поднять его. Из толпы вышли мужики, отстранив пьяных Никифора и Платона, положили крест сверху домовины. Савва чмокнул:
- Нооо, пошёл, квелый, али уснул, давай-ко вези душу грешную в последний путь!
Мерин, блымая сонными глазами, тронул подводу с места. Бабы в толпе тихонько заплакали с причитаниями. Странная процессия из трёх человек двинулась по деревне. На большом расстоянии вслед за ними пошла небольшая кучка сельчан, за околицей народ остановился, не решаясь идти дальше провожать покойницу
Бабаня повернулась к толпе:
- Ну что, бабы, намоем избу после покойницы ды помянём Василису - уж поднесите кто чем богат!
Катеринка, вытирая слёзы запоной, горестным голосом проговорила:
- Айдате, бабы, помянём Василису, а то как-то не божески, чай, дома у них хоть шаром покати! У меня шаньги тока из печи, сейчас ещё блинцов бысрёхонько наботькаю.
Марея соскочила с лавки:
- Побегу киселя принесу, целый чугунок у меня есть, вота и помянём!
Авдотья вышла из толпы:
- Чё уж, бабы, щец принесу горячих! Кашка у ково, бабы, наварена?
Одноглазая Маньша всплеснула руками:
– А пошто Василису не помянуть, помянём! У меня каша сколь хороша вышла, ещё в печи чугунок. Лизаветка, дочушка, а ну побеги до избы, неси малой чугунок с кашей.
Жена старосты с горестным лицом охала и ругала Платона:
– Вота, голимая пьяница, уж ни похоронить, ни помянуть жону не может. Сейчас к блинцам медочку принесу!
Большая толпа женщин, негромко разговаривая, пошла к избе Василисы. Быстро намыли полы, накрыли стол тем, что принесли, стали поминать покойницу. Посидели часа два, погоревали о тяжёлой женской доле. Стали расходиться, Акулина встала из-за стола, поклонилась всем в ноги:
- Благодарствую вас, бабы, за помин грешной души Василисы - взаправду говорят, мир не без добрых людей! Спаси вас Христос!
Женщины, крестясь и кланяясь красному углу, вышли из избы.
Глава 4
Господи, Боже мой, ты знаешь, что для меня спасительно, помоги мне; и не попусти грешить пред Тобою... (Молитва покаяния и прощения)
Загудел рожок пастуха, заспанные хозяйки стали выгонять скотину на выпас. Кривоногий Даня с удовольствием выщёлкивал кнутом, каждый раз щерясь глуповатым лицом. Около двора Катеринки крикнул во всё горло:
- Спишь, чёль, Катюха?
Та вышла из хлева, подгоняя хворостинкой чёрно-белую корову, которая, оглядывалась на хозяйку, протяжно мыча.
– Поди, поди! - уговаривала Катерина корову. - Будешь на солнышке, травка свежая, водичка прохладная в речке, в тенёчке полежишь всласть.
Даня забурчал:
- Вота шалапутка, она не лежит в тенёчке, все наровит убежать на посевы, заполошенная коровёнка у тебя, Катеринка!
Катя осердилась лицом:
- А уж у Параниных, скажи, не бегает?
- Погодь, Катеринка, что скажу: ноне так выли собаки, аж мороз по коже!Слыхала, аль нет?
- Да слыхала - выходил мой мужик в хлев на шум, думали, зверьё какое забралось, так сказывал, что туманом затянута вся деревня, а со стороны кладбища вой жуть какой был!
- Вота я про энто и говорю,- пастух поддёрнул порты, щёлкнул кнутом и пошёл за стадом.
Бабы, провожая скотину на выпас, собрались у колодца. Перебивая друг друга, размахивали руками, тараща глаза, крестясь, шумно о чём-то говорили. Снизу от реки шёл староста с сыном, они вели коней с водопоя. Пантелей, указывая кнутовищем на баб, сказал:
- Что энти бабы, народ скверный, с утрева развели тары-бары, чаво опять плетут? Нежто сорока чё на хвосте принесла, ага? - вопрошал он у сына. Остановились возле жужжащих бабенок.
- Сказывай, Марея, чаво кудахчете, народ баламутите?
- Я-то чё, народ сказывает: вчерась Платошка согнал баб со двора!
- Да дело говори, енто я без тебя знаю, - заворчал Пантелей.
- Сам, говорит, похороню, - Марея, размахивая руками, трещала как сорока. - Орал-то на всех матерно, кричал “пошли отсель” - народец-то и разбежался. Вота, Савва, Платошка да Никифор хороняли. Мужики наши не пошли: буркалы бедоносец залил да грозился жердиной! А откель разговоры пошли? Баба Гуня ходила на могилку - энто она наплела незнамо чё: кабы могилка-то не зарыта, домовина с покойницей поверх стоит! Так с Гуни поспрашай, а я за чё купила, за то и продаю!
Староста, хмуря брови, постучал кнутовищем по колодцу, передразнил Марею:
- Та-та-та-та-тараторка, ну и народ у нас каков: нежто нельзя было по-людски похоронить? Все видели, что мужик не в себе. Ну-кось, Матрёна, поди с Акулиной на кладбище!
Бабки заковыляли в проулок, чтоб напрямки через небольшой сосновый лесок пройти к кладбищу.
Баба Гуня, изба которой была на самом краю, вышла из толпы, тяжёло переставляя больные ноги в старых латаных катанках, опираясь на батажок, присела на скамью. Пожевав сухими губами, не поднимая головы, проговорила:
- Осподи, Отец небесный, чё ж такое деется, народ-то каков стал нелюбой! Это я Мочалихе обсказала про то, что всю ноченьку не спала - она уж и понесла по деревне! Слыхали, собаки бродячие выли до утра, али волки завывали? Страсть Господня! Можа, эта сучка снова объявилась, что с волком в бору шастала, уж людей пропало сколь, дак и кости находили. От Таси, что дочка охотника Егорши, токо поршни да головёнка остались!
Староста плюнул в сторону:
– Бабка Гуня, давай ишо и ты сказки нам порассказывай!
Старуха махнула на него батагом:
– Ты не перебивай, у меня с ночи головушка болит! Я с утра побрела на кладбище, могилку Василисину проведать, этот супостат не снесёт ей кашки. Ды и пошла я раненько ей подать, пока горяченькая. А тамотко... - старуха стала ложить на себя кресты. - Осподи, спаси и сохрани, домовина не закрыта - я обомлела, еле уползла с кладбища, ноги-то не идут!
Бабы замахали руками на старуху:
- Чё страху нагоняешь!
Староста окликнул:
– А ну, сынок, веди лошадей домой, Марея, брякни в колокол да не трезвонь на всю деревню, чтобы народ худо не подумал, стукни пару раз!
Марейка, поправив на голове платок, загребая косолапыми ногами, быстро пошла в середину деревни, где на окряжистых брёвнах висел колокол в окружении берёз дородных, раскидистых, белеющих шёлковой корой. Трава под ними была вытоптана молодёжью, которая вечерами собиралась поорать частушки, позавывать страдания, выбить пыльную дробь под плохонькую гармошку.
Через некоторое время народ начал собираться на пятачке под берёзами, вокруг ребятня затеяла игру в салочки, их визги заглушали говор баб. Мужики обсуждали сенокос: у кого трава хороша, а у кого один осот да молочай. Пришли с кладбища, утирая концами платков вспотевшие лица, Акулина и Матрена со скорбными глазами, что-то тихонько начали рассказывать Пантелею, тот нахмурился, положил на себя несколько крестов. Староста поднял руку вверх, народ замолчал:
- Доброму воскресному дню и вам, честной народ, мой поклон! - Согнулся в пояснице, коснувшись пальцами земли. Выпрямился, положил на себя широкий крест. Народ закивал головами и тоже начал креститься. - Новость, сельчане, така: не очень хорошо получилось с покойницей Василисой! Сам я ишо не был на кладбище, Акулина и Матрена сбродили туда. Вот что я вам скажу: без Бога в душе живём! Ну, я тоже хорош!– продолжал староста,– кабы не знал, что Платошка - мужик никудышный! Понадеялся я на авось!- пригладил бороду, развернулся в сторону повитухи, - Раскудри тя береза, Акулина, пошто молодайку не уберегла? А-ну, держи ответ перед народом!
Толпа повернулась в сторону повитухи. Она, нисколько не смущаясь, ответила:
- На всё воля Божья, скоко отмеряно ей Богом, стоко и маялась, сердешна! Вся кровью изошла: больно младенец крупнай, вот и надорвал её, чижало рожала, уж еле опросталась.
Пантелей, почесал затылок:
- А чё ж за подмогой в село не послали за фершалом?
Акулина обидчиво скривилась:
- Я, почитай, полста годов хожу по молодайкам. Мать моя ведала повивальным делом, ды и бабка тоже. Испокон веков наши бабы учат друг дружку. За все мои годочки сколь померло? Уж моей вины нет, на тот свет ни единой души не отправила. Вота, у том годе Варюшка померла, не разродилась молодайка, не нашенского она складу. Привёз её Афоня, сколь тоща и болезна. Рази така баба народит дитёв! Да, у Кистяновых три года взад невестка двойней разродилась, они не уберегли, от горячки Бог прибрал.
Из толпы вышла, тяжело сопя, грузная Прасковья и, кривя рот, завывая, выкрикнула:
- Чтоб тя паралик расшиб! А хто мою ягодку уморил? Споила ты её зельем своим, вота она и заснула навечным сном. Таперича я и без сынов, и хозяин помёр, одна радость была - моя Фенечка, так и нет у меня ни дочушки, ни внучков!
- Ой! - бабка Акулина махнула на неё рукой. - Годов семь уж ушло, а ты всё попрекаешь! На всё воля Божья, не нам решать! Сама ты её уморила: то вам сенцо поди повороши на сносях, то на молотьбу пошлёте. Годочков два назад Дуся померла, так свёкор уработал!
Худой старик выскочил вперёд толпы:
- Типун те на язык! Кто её трогал? Она сама завсегда до работы жадная была - наполоскалась белья в ноябрьской воде!
Староста махнул рукой:
- Бабы, хватит балаган разводить, чё таперича соринку в глазу у всех искать, коль у самих, вона, брёвна торчат. Давайте сурьёзно порешаем за Платошку: чаво с этим шалаем будем делать!
Народ зашумел, перекрикивая друг друга:
– Гнать его с деревни!
- Взашей, паскудника, уморил бабёнку!
- Пусть забирает дитя свово, и на все четыре стороны!
- Цельными днями баклуши бьёт! Пусть уходит, покель мы ему башку не проломили!
- Десятины свои забросил, в избе крошки хлеба нет! Гнать его с деревни!
- Ещё и Никифора тоже с ним погнать!
Староста поднял руку:
- Тихо, народ! Вот и решили всем миром! Не надобен он нам тута! Завтрева с утречка и погоним! Мужики, давайте, кто покрепче будет, идём на кладбище, посмотрим, захороним сердешную, и ты, Матрёна, с нами: ежели чё нарушено, так обиходишь покойницу. А вы, - обратился он к толпе,- давай-ка по избам, да ребятишек во дворы загнать, неча шастать!
Баба Гуня, махая палкой, выкрикнула:
- Вы, мужики, уж ружьишко како возьмите.
- Накой ляд?- спросил Афоня. - Ну, баба Гуня, совсем запужала народ.
Бабка вышла вперед, встала напротив Афони, тыкнула в него батагом:
- Ты ишо сопливый был, я ужо в девушках была просватана за Никитушку, так матушка моя сказывала, пожар на деревне случился. Огонь тайгу прихватил и пошёл верхами. Зверьё бежало через деревню к реке, нисколь не боялись! Логово-то с волчатами попало под огонь. Ну, туточки дожжи ливневые пошли - пожар затих. Сука пришла, а детёныши дохлые, задохнулись в дыму - она выла так, что волосья у народа дыбом. Мужики решили её пристрелить, ну, нашли логово, а уж убить не смогли, тока подранили. С ними были два кобеля, Буран да Тёха. Буран по следу кровяному побежал за волчицей и больше не возвернулся. Охотники сказывали: видели они суку енту с нашим Бураном. Уж скока скотины порезали, а как бы мстит она за волчат!
Афоня заржал, хватаясь за живот:
- Ой, баушка, напужала своими побасенками: эт чё, волчица годов полста живёт? Насмешила народ: Буран исдох, а волчий прах ветер разнес.
Бабка Гуня ответила:
- Осподи, истинно дурачок ты, Афонька, это её новы щенки от Бурана, это уж шесто али седьмо колено этой суки.
Степан, коренастый мужик в красной линялой рубахе, поддёрнул порты, почесал бороду:
– Я в тем году повстречался с ними. Иду так поманенечку, ходил капканы проведать, чуток колено повредил, а уж вечерело, и деревня близко, дымом печным тянет. Я краем глаза что-то увидел: да ещё разок мелькнуло, а солнышко глаза слепит, как на опушку вышел - батюшки, светы мои, а волки-то, вот они, рядышком, да штук одиннадцать!
Афоня снова заржал:
- Ага, кады успел посчитать?
Мужики и бабы тоже начали смеяться. Степан ухмыльнулся:
- Я бы тоже поржал, тока некогда было, в два шага подскочил к огромной ёлке на опушке, а уж и не помню, как влез. И давай волки вокруг дерева кружить, сколь страху натерпелся, тут и стемнело. Так, думал, до утра не доживу, усну да ковырнусь вниз, и сожрут. Вот вам и «ха-ха»!
- Помню, помню,- усмехнулся рыжий Ваньша,– ты-то с дерева слезть не мог, еле стащил тебя. И ружьишко возле елки лежало. Видимо, сронил с плеча-то.
- Ну, хватит калякать, - нахмурился староста, - берите ружье да лопаты, еще веревки, и айда, человек шесть пойдём. Вы, народ, по избам, по избам!
Народ нехотя начал расходиться, мужики направились в сторону кладбища, сзади ковыляля Матрёна. Вышли за деревню, обогнули ельничек, на небольшом взгорушке показалось кладбище, огороженное низеньким частоколом. Вход был открыт, недалеко возле тропинки виднелась свежая кучка земли. Перед народом открылась неприятная картина: могила была вырыта не больше метра, в этой яме стояла криво домовина, крышка наполовину была открыта. Лицо и кисти рук покойной Василисы были сгрызены до костей. Мужики начали креститься и отворачиваться. Подошла Матрёна, воскликнула:
- Осподи Иссусе! - начала ложить на себя кресты и завопила, - Царица небесна, милушка ты наша, кто же тебя так осрамил?
- Цыц, Матрёна, не голоси! - прикрикнул на неё Федьша.
Бабка отступила назад, закрыла ладонями лицо. Староста скомандывал:
- А ну, давай, мужики, тащи домовину наверх!
Те, стараясь не смотреть на покойницу, кряхтя, вытащили домовину с телом Василисы. Подошла Марфа с побелевшим лицом, сняла покрывала, стряхнула, поправила венчик и платок, в изглоданные руки вложила подорожную, накрыла Василису саваном, перекрестилась:
- Прости нас, грешников, Отец небесный!
Мужики накрыли крышкой, заколотили домовину, быстро начали копать могилу, меняясь по два человека. Солнце уже совсем разгорячилось. Копальщики, обливаясь потом, торопились докопать могилу. Староста Пантелеймон заглянул в яму:
- Ну, мужики, ужо хорошо!
Верёвками зацепили домовину, опустили. Матрёна произнесла молитву:
“Со духи праведных скончавшихся,
Душу рабы Твоей,
Спасе, упокой, сохраняя во блаженной жизни,
Якоже у Тебя, Человеко любче!”
Все бросили по горсти земли и стали закапывать. Быстро закидали больше половины ямы, подняли крест, воткнули, засыпали землёй, сделали холмик, постояли возле могилки.
Староста тихо сказал:
- Прости нас, Василиса, пусть земля тебе будет пухом!
Народ пошёл с кладбища, следом за собой закрыли хлипкие воротца. Подошли к избе Платона, во дворе были бабы. Катерина нянькала новорожденного покойной Василисы, рядом стояли Маньша и Хивря. Акулина принесла большое ведро воды, утиральники и ковш, за воротами слила всем на руки.
- Ну, слава те, Господи, - проговорила она, - уж успокоится душа её!
Катеринка обратилась к старосте:
- Пантелеймон, не управлюсь я с мальцом, некогда, у самой забот полон рот! Он такой прожорливый, моей девке молока не оставляет. Мужик мой весь уругался, грит, пошто мальца взяла. То одного тешкаешь, то другого! У меня изба не обихожена, двойнята беспризорные, такие шустрые, того гляди на реку убегут, с огнём шалят, все норовят сотворить баловство. Уж пусть возьмёт кто-нибудь, у кого коза, от коровки-то молочко тяжелое. Ребятёнку хоть с месяцок козлухиным покормить. Где Платошка-лихоимец? Пусть забирает своего парняка и нянькает его сам.
Староста почесал взлохмаченую бороду:
- Ты, Катеринка, не шуми, сейчас все уладим. Акулина, возьми мальца покуль себе. В тартарары, что ли он провалился, Платошка, чума болотна? Сейчас покумекаю, что будем дальше делать, робёнка-то не бросишь! - и ушёл, бурча, со двора.
Акулина взяла у Катеринки младенца и, тешкая орущего мальца, направилась к своей избе. Хивря плелась рядом, шмыгая носом, заглядывала в личико орущего младенца. Бабка села с ребенком на крыльцо, на коленках освободила его от перематок, он замолчал и запотягивался. Она запела ему прибаутку:
“Ай люлю-люлю, я коровку подою,
Малых деток напою, ай люлю-люлю!”
Позвала Хиврю:
- Эко, девка, поди сюда, сядь на крылечко да колешки вместе поставь, держи робёнка, - положила ей на руки. - Мотри, не урони, девка, я пойду молочка поспрошаю у соседок. Свою-то заполошенную козлуху тока к вечеру доить стану. Не шолохнись, милушка, а то, не дай Бог, уронишь!
Хивря замычала:
- Неее, - и посмотрела на бабку.
Вернувшись с горшком молока, бабка застала странную картину: лицо Хиври, склонённое над младенцем, было совсем не дурным. Из её голубых чистых глаз крупные слезинки падали на личико ребёнка. Он каждый раз вздрагивал, но при этом не кричал. Акулина так и замерла с крынкой в руках: Хивря светилась счастьем, словно она была матерью этого дитя. У бабки защемило сердце, и она, крестя девушку, зашептала:
- Плачь, милушка моя, уж никогда не забьётся сердечко твоё перед свиданьем. Ой…Уж нет… Не обнимет тебя паренёк, и невестой никто не назовёт. Плачь, голуба, никогда ты не будешь желанной, а женой и подавно, не узнаешь горячих ласк мужниных. Ох, реви, девка! И матерью не станешь, первенца к груди не приложишь, нет, нет! Да и баушкой не назовут тебя, не попестуешь внуков своих.
Подошла к Хивре, глаза старухи тоже наполнились слезами, она погладила дрожащей рукой её по голове, проговорила:
- Плачь, сердешная моя, вот Боженька тебя наградил долюшкой. Ой долгим век те покажется!
Девушка зарыдала в голос, бабка взяла из её рук младенца и, покачивая его, забурчала:
- Ну-ко, девка, хватит голосить! Давай-ка мне-то помогай, вота, сейчас чуток молочка дадим, он-то и поспит! Мы-то с тобой баньку наладим, мальца накупаем, напарим да сами намоемся. Пойдём, милушка!
Хивря замотала головой, бубоня:
- Не пойду, ды не пойду!
- Ты чё, дурья башка, надысь я звала тебя к суседушке мыться, чё не пошла в последню баню?
Девка соскочила с крыльца, замахала руками:
- Не пойду!
Акулина заругалась на неё:
- Ошалела девка, вона юбка вся красками бабьями измазана, а то робяты засмеют тебя! Волосья намоем, крапивкой наполощем, личико твоё отмоем, хоть красоту твою видно будет, – и тихо прибавила, - ой, девка, кому нужна твоя краса, коды ума нет? Я тебе нову юбку подарю и кофту, ой, больно-то баска нарядка будет. Парняки на пляски позовут!
Хивря застеснялась, закрыла грязными ладошками лицо.
- Ну, вота, вместе намоемся и чайку напьёмся, у меня и сахарок есть. Не бойся, жалкая моя, не забижу тебя, айда!
Качая головой, пошла в избу, бурча:
- Ох Матерь Божья, наплодила дитёв мать твоя, мыслимо ли дело, пятнадцать душ, хлеба-то досыту не ели никоды. А уж ты, Хивря, и матери своей не в радость: помощи нет от тя никакой, за тобой как за малым дитём нужно погляд.
Девушка шла сзади, махая руками, улыбаясь дурным лицом, словно соглашаясь с причитаниями Акулины.
Полуденное солнце кружилось над деревней. Жаркий ветер бегал по широкой улице, то пыль поднимая, то принося с речки звуки валиков, которыми бабы шлёпали бельё, то заунывную песню, которую они пели:
- Из - за бору, бору,
Из - за зелёного,
Стучала, гремела,
Быстрая речка...
Платон открыл глаза, листья на берёзе шевелились от ветра, приятно холодившего спекшуюся от самогона голову.
- Фу, - выдохнул он: тошнило и скребло в подреберье. Перекатился на бок, сел, дурманом хмельным поплыло в голове, долго сидел, приходя в себя, наблюдая за муравьями. Они копошились в траве, пытаясь сдвинуть с места дохлую пчелу. Он пробубнил:
- Ишь какие характерные, нет бы бросить, знай себе кожилятся, - выдохнул тяжёлым похмельем и, цепляясь об ствол хлипкой березы, поднялся.
- Ого, - удивился, что он недалеко в перелеске возле кладбища, посмотрел в небо, ловя яркий диск солнца,- уж полдень!
Вышел на тропку и побрёл в деревню. Малая девчонка и ещё меньше кривоногий мальчишка гнали по тропке уток к реке. Платон расшвырял уток грязными босыми ногами.
- Кыш, прорва, - заорал он, - проходу нет!
Со злости пнул зазевавшуюся утку, та истошно заверещала, покатилась по склону, не переставая крякать, жалуясь своим соплеменникам, переваливаясь, побежала догонять стайку. Дети остановились, глядя испуганно на Платона, он заорал:
- А ну, бегом отседова, а то счас хворостиной настегаю!
Ребятня со всех ног кинулась бежать по тропинке к реке. Зло усмехаясь, Платон вошёл в деревню, тяжело переставляя ноги, брёл между изб мимо глаз и всплеск рук старух. Не поднимая головы, вошёл к себе во двор, затравленно заозирался, начал швырять во все стороны развалившуюся поленницу дров. Затем, сутулясь, принялся складывать раскиданные дрова. Ушёл вглубь к скотному двору, где уж и навозом не пахло, сел на чурбачок в бурьяне, прячась от людского взгляда. Растёр ладонями лицо, ещё умом не понимая, а душа уже ныла в предчувствии беды. Скрутил самокрутку, закурил, глотал едкий дым и силился вспомнить вчерашний день и похороны. Скрутил ещё одну, тянул спёкшимся ртом горечь табака, дрожащими пальцами скрутил ещё одну, огромную, и снова глушил себя дымом, глотал и глотал эту злую горечь, пока не обжёг пальцы.
- Ох, суконка, суконка!- сам не зная, кого ругает.
Начало тошнить - он опустился на колени, изрыгивая желчь. Рвало до пота и темноты в глазах. Затем отполз подальше в бурьян, лежал, как в забытьи, смотрел в ярко-голубое небо, на редкие облачка, хотелось пойти в храм, упасть к иконам и молиться, и молиться. Душа болела, ныла и рвала на части его сознание, и вдруг - облегчение: «А, что, пойду, верёвку покрепче возьму, и в петлю». Вслед за этими мыслями по спине пополз холодок страха. «Нет уж», - заметался по бурьяну, начал лупить себя кулаками по голове. Зашептал, ложа на себя кресты:
“Господи, Отец небесный, спаси и сохрани!
Не попусти меня, Владыко, Господи,
Искушение, скорбь или болезнь свыше силы моей,
Но избавь меня….”
Зычной тревогой ударил деревенский колокол, Платон вздрогнул, встрепенулись по деревне вороны, обморочно застрекотала сорока. От ударов колокола мелко-мелко застучало в груди, и его охватило волнение. «Чей-то зовут на сход, что старосте за маята, чего народ будоражить, а что седни за день, может, воскресный или нет?»
Через некоторое время услышал разговоры, которые, как бурливая река, приближались к его избе. Гул толпы затих, послышался стук палкой по развалившемуся забору, раздался голос старосты:
- Платон, выдь-ка к народу, выходи по-доброму!
Тот втянул голову в плечи, вышел из бурьяна к крыльцу избы. Нахмурил брови и спросил глухим голосом:
- Чево надо, что это всем миром пришли? - зло ухмыляясь, окинул взглядом и присвистнул, – что за честь, что за важность такая!?
Толпа загудела, бабы заорали:
- Пьянь голимая, шалапутка, погубитель!
Мужики стояли насупившись. Пантелей поднял руку:
- Осерчал народ - не желает более, чтоб ты проживал в Кедрачах!
Платон расставил широко ноги, упёр руки в бока, тряхнул кудрями, приосанился и, ощеряясь частоколом белых зубов, с насмешкой прокричал:
- Я, чё, к вам чаи хожу распивать али ваших баб щупаю?
Бабка Нюша вышла вперёд и замахала на него батагом:
- Ах ты, охальник!
Он засмеялся:
- Ползи отсель, карга старая! Те как махану, костей не соберёшь!
Бабка завопила:
- Срамник, господь тя накажет, земля у тя гореть под ногами будет!
Староста потащил бабку со двора. Платон, раскорячась и размахивая руками, закричал:
- Пошла отсель, карга и есть карга! Что рожа вам моя не по ндраву, так я чихал на вас, - провёл рукой по горлу ,– вота где мне ваша деревня!
Матвей, кузнец, здоровенный мужик, пригладил окладистую бороду, сказал сурово:
- Ты, Платошка, не шали, а то бока намнём!
Староста застучал палкой об забор:
- Ты ярманку не устраивай, чай, не в балагане, супротив тебя вся деревня, от мала до велика! Жену свою бросил на потраву зверью, похоронить не смог по-людски, народ разогнал, малец твой по людям, у всех своих рябятишек полные избы, один ты гулеванишь, всё празднички у тебя!
Акулина вышла вперёд, держа руки под фартуком, тихо сказала:
- Погубил ты свою жизнь и Васкину погубил, супостат ты!
Платон подскочил к бабке и, кривляясь перед ней, разведя руки, завопил:
- Да, это ты, ведьма, погубила её!
Акулина обомлела, крикнула:
- Люди добрые, вы-то погляньте на него: сколь годов ты измывался над ней, по те годы, бывалоче, живого места не было на жене твоей!
Староста снова застучал по забору:
- Тихо, чаво горло драть, решение схода таково: собирай котомку и мальца свово и на утречке вон из деревни. Не уйдёшь - живьём закопаем, хватит баламутством заниматься, никчемный ты, и жисть твоя беспутная! Айда, народ, по избам!
Платон мутным взглядом обвёл толпу. Из всех глаз шли холод и отчуждение, он сплюнул смачно и выкрикнул:
- Да не пыжтесь, на хрен мне ваша Тьмутаракань! - и заржал, тряся свалявшимися кудрями. Глаза его блестели, то ли от набежавших слез, то ли от злости, то ли отчаяние блестило их.
Толпа стояла, ничего не выражая, его слова летели в пустоту. Платон развернулся и пошёл через задний двор и огород к реке. По толпе прокатился гул, некоторые бабы заутирали глаза концами беленьких платочков, повязанных домиком, переговариваясь, люди начали расходиться. Платон, поднимая пыль тропинки босыми ногами, ушёл, ругаясь вслух:
- Сдалась мне эта жисть! Проживу без Кедрачей! Эко, невидаль! Да я в городе как у Христа за пазухой жить буду! Не боись, сынок, няньку возьмём! Ух, я до работы злой, и руки ищо не отсохли, мастеровые рученьки, - говорил он сам с собой, тряся здоровенными ручищами.
Спустился в небольшой овражек, прошёл через заросли дикого малинника, рдеющего кое-где мелкими ягодами, поднялся по склону оврага наверх, блеснула невдалеке речка с огромными валунами, разбросанными по берегу и по мелководью. Подошёл ближе к берегу, тянуло кострищем, за сгнившей лодкой слышен был разговор. Терпко ударило в нос дымком и ушицей, рот наполнился тягучей слюной. Сглатывая её, подумал, когда последний раз ел, и не смог вспомнить. Из-за лодки поднялся мужичок, он крикнул:
- Эй, Платошка, милости прошу к нашему шалашу!
- А, Никифор, лядащая твоя душа,- обрадовался он. - Чаво опять промышляете?
- Дык, как без ентого, речка она, брат, как матерь родная: и душеньку успокоит, и рукам работу даст! С бреднем как пройдёшь её вдоль и поперёк, на бережок потянешь его, а тамотко рыбешки трепешут, глаз и сердце радуют. А ушица с костерка любую хворость лечит!
Облокотясь на лодку, сидел дед Савватей, заядлый рыбак, рядом с ним в траве, блестя перламутром, лежали три большие щуки, несколько щурят и всякая мелочь рыбная. Савватей, щуря глаза от дыма, подтвердил:
- Это точно, матушка - река чайком напоит, ущицой от пуза накормит, только не ленись!
Платон присел рядом с мужиками, около костерка стоял котелок с остатками ухи, на тряпице - кусок хлеба, луковица, баклажка с брагой. Савватей, отгоняя от лица мошкару, спросил, заглядывая в глаза Платону:
- Слыхал я, паря, что староста подбил народ против тебя! Эх ма, тута нас никто спрашивать не станет! Ежели на сходе решили, а можа, и не решили: а кто супротив старосты, почитай, полдеревни у него в должниках?
Платон отмахнулся:
- Ну, ты уж придумал: полдеревни в долгу! Это кто безлошадный, наделы свои забросили, хушь бы я. Всё баклуши бью да глотку заливаю! Ох, и в злости я большой, чаво кривить на зеркало, коль у самого харя кривая! Душа не лежит у меня здесь жить, нету у меня ладу с землицой. День до вечера, вот и вся жизня моя, пропаду я туточки. - Платон кулаками застучал себя по груди. - Горит душа моя!
Никифор протянул большую кружку, наполненную до краев бражкой:
- Пей, чаво таперь серчать, не пропадёшь!
- Угу, - хмыкнул он, припадая к сладко-кислой кружке и сдувая листья хмеля, с удовольствием выпил пенящуюся влагу, крепко шибануло в нос.– Ох, хороша!
В голодном животе слегка забурлило, приятно согревая, и пьяная сытость охватила тело. Никифор подвинул котелок и подал обгрызанную по краям ложку.
- Похлебай ушицу, - сказал он, – я сейчас еще скумекаю свеженькой. Глотая уже хмельным ртом теплое варево, Платон ощутил, как смутная тягость отпускает сердце.
Никифор отошёл к кустам, стал чистить рыбную мелочь. Савватей крикнул:
- Ты это, зябры-то убирай, ушица слаще будет!
- Да ить знамо дело, – проговорил Никифор.
Платон достал кисет с табаком, скрутил козью ножку, прикурил от костерка. Савва, щурясь от едкого дыма табака, налил еще две кружки браги, выпили, не переводя дух. Платон выдохнул пряную хмель:
- Эх, хороша!
- Дааа, - ответил Саватей, – невестка мастерица по бражке, спелая, в нос шибает!
Подошел Никифор, взял котелок, спустился к реке, не полоща посудину, зачерпнул воды, принёс к костру и пристроил над огнём. Затем подложил сухостоя, костёр начал выбрасывать алые язычки пламени, подбираясь к котелку. Платона чуть убаюкали бражка и огонь - прикрыв глаза, он стал думать, как завтра ранним утром уйдёт, незачем ему оставаться в деревне. Никогда он не хотел жить в ней, уже давно тут всё стало ему чужим. Родители нарожали десять детей, из них выжили два брата, он и сестра Нюта. Старший брат Трифон ушёл в город искать работу. Устроился углежогом на Ревдинский завод. Работа тяжелая, каторжная, нельзя даже отлучиться от ям. Да и платили копейки. Углежоги просили поднять оплату. Ну, и брательник тоже поддался на уговоры рабочего комитета, попёрся на забастовку. Тута их и постреляли солдатушки. Пушки разрядили в народ, а ещё и картечи прибавили. Больше сотни положили рабочих. Трифон - то жив остался, но как бунтовщик попал в арестанские роты. Когда в семью принесли известие о Трифоне, матушка упала в обморок. С той поры и стала болеть, через полгода умерла, отец сильно горевал, на матушкины сороковины лёг спать и не проснулся. Ивана, среднего брата, на Пасху случайно убили шковорнем в драке. Сестра Нюта померла на втором году замужества, не понятно от чего. Навроде, муж пьяный убил её. Сам в четырнадцать годов подался в город, а вот зачем вернулся в деревню? Как в дурмане женился на Васке, конечно, девка видная была. Зачем потащился с ней в эту глухомань, в отчий дом. Точно порчу навели на меня, больше трёх годов пьянствовал! На всё воля Божья, чего душу травить - отогнал все мысли от себя.
Вода в котелке закипела белым ключом, Никифор поднялся, пошёл к зарослям, взял лопушок с рыбной мелочью, помыл рыбу в реке, пришёл к костру, закинул её в кипящую воду. Щурясь от дыма, кинул в уху щепотку соли и неочищенную луковицу, рыбешки побелели глазами, всплыли наверх от сильного кипения. Савва прикрикнул на Никифора:
- Итить тя в душу, убери с огня, через край счас пойдёт!
Платон вскочил на ноги, снял палку с котелком с рогатин, поставил рядом с костром. Снова с Никифором закурили, отгоняя слепней. Савватей, причмокивая и щурясь на солнце, которое начало склоняться к реке, сказал:
- Надысь, пойду на Чухонку в верховья: мужики говаривали, хариуса тамотко брали бредешком.
Никифор заржал, упал на спину, задрыгал ногами.
- Ох и здоровы твои мужики брехать: хариуса да на Чухонке, да бреднем! Они, можа, где-то и брали хариуса на бредешок, тока не на Чухонке. Сплошные каменья, а не речка, поток быстрый, вода леденющая - ноги сводит. Я там уж сколько разов был, рыбы много, а как взять? Вот тута надобно сети ставить чуть пониже, но не в верховье. Ишь какие быстрые, бредешочком они брали, брешут, - не успокаивался Никифор.
Савва подвинул котелок Платону:
- Ну, хлебай, поди, остыла.
Тот припал к котелку, стал жадно швыркать пряную жижицу.
- Хороша, язви тя в душу! - воскликнул Платон.
Ушица напомнила ему вкус детства. Рано утром выезжали на покос всей семьёй. На вечерней зорьке с братовьями и отцом ловили рыбу. Мать с Нютой варили нажористую уху. Потом долго, вкусно пили живительный чай, от пуза, с малиновым листом, кипреем и еще какой- то травкой, которую всегда собирала мать. Затем лежали на сене под телегой, отец рассказывал смешные байки. Про то, как у его девяностолетнего деда болела голова. Платон улыбнулся:
- Я вот, мужики, вспомнил, как мой отец сказывал про свого деда и как ему голову от хвори лечили.
Никифор с Савватеем подсели ближе:
А-ну сказывай, - попросили они.
- Ну, слушайте! К ним в деревню приехали два молодых мужика сапоги тачать, всю зиму шили на заказ, почитай, всю деревню обшили. А весной, как снег сошёл, засобирались в город, а наш дед начал выходить на солнышко. Сидит он как-то на лавке, греет свои кости, а мужики-то мимо проходят. Ну, поздоровкались с ним да здоровьечко поспрошали. Он и пожалуйся мужикам, что, мол, робятушки, вота, вы городски, а уж не слыхали вы, как эту распроклятую головушку излечить? Двадцать годов страдаю этой напастью. Уж если такой знахарь нашёлся бы, так ниче не жалко, отплатил бы я ему двумя червонцами золотыми. Ну, мужики в один голос: «Что ж ты, дедко, молчал, почитай, всю зимушку тута жили, мы твою хворобу мигом вылечим». Дед обрадовался; «Ой лечите, сынки!»
Мужики заварили муки аржаной и на кудель намазали, да деду всю голову обмотали. От горячей запарки у деда голова перестала болеть. Уж как он обрадовался, слёзы льёт: «Ох, сынки, измаялся от этой напасти, а тут враз прошла». И такое ему облегченье сделалось, что он слово сдержал, отдал мужикам два червонца. Те мигом собрались и ушли, а дедко уснул до поздней ночи, потом проснулся и давай орать: «Ох, умираю, ой лопнет моя головушка!»
Кудель остыла и присохла к голове и волосьям. Уж бабка его и так и сяк, никак не могут стащить эту кудель с головы. Дед криком кричит, всех переполошил, туточки все с советами. Ничо не помогает, уж давай баню топить, чтоб размачивать, а где уж там. Так крепко схватилась кудель с мукой аржаной, вота к утру дедко и помер, так и похоронили с куделью на башке. И смех и грех!
Дед Савватей заволновался:
- А что ж, нашли-то мужиков тех, что такую беду сделали?
Платон махнул рукой:
- Где уж там, их и след простыл!
Савватей встал. Сломал ветку ивняка, стал нанизывать под жабры щук:
- Пойдём, мужики, а то комарье зажрало.
Никифор выплеснул остатки ухи, пошёл к речке, ополоснул котелок, свернул бредень и поднял его на плечо.
- Вы идите, мужики, я ещё посижу немного, - проговорил Платон.
- Потом костерок затуши, - сказал Савватей и пошёл с Никифором по тропке вдоль реки, которая скрывалась в разнотравье лета.
Костёр совсем затух, дымя тонкой струйкой, вода в речке потемнела, рыбёшки игрались на вечерней зорьке, выпрыгивая из воды, блестя чешуей. Жёлтые кувшинки закрывали свои чашечки, воздух стал прохладнее и зазвенел ещё больше комарьём, птицы лениво перелетали с дерева на дерево, устраиваясь на ночлег. На ещё светлом небе зажглась первая звезда. Тёмным зверьём через реку из ельника поползли сумерки, несущие ночь. Луна краюхой хлеба начала хозяйновать над лесом, её жёлтый свет тревогой наполнил сердце Платона. Он нехотя поднялся, побрёл к овражку, в нём было темно, тропинка еле угадывалась. Шурша травой, тенью скользнул зверёк, сонно чиркнула птица. Торопясь, вышел из овражка и огородами прошёл к своей избе, присел на лавку, прислонившись о тёплые бревна стены. Сидел, слушал ночные звуки деревни, на пятачке под берёзами начала собираться молодёжь. Кто - то затренькал на балалайке, и тонкий девичий голос старательно завыл страдания:
«Что ты, миленький, наделал,
Мою прялочку сломал.
И колечко бросил в речку,
И платочек разорвал».
И тут же бархатный бас Мишаньки, первого парня на деревне, вывел:
«Твои щёчки, что листочки,
Глазки, что смородинки,
Давай, милая, гулять,
Покуда мы молоденьки!»
Платон шумно вздохнул, поднялся и пошёл в избу, в темноте нащупал скамью, лёг, пахло свечами и ещё чем-то тревожным. Заскрежетал зубами, хотелось выпить и забыться пьяным сном. Давил темноту избы глазами, сел на лавке, стал креститься на тусклый огонёк лампады, вполголоса проговорил молитву:
“Господи, услышь меня в этот час!
К Тебе прибегаю и Тебя молю,
Услышь меня, грешного и недостойного раба Твоего.
Не оставь меня, Господи, приди ко мне и утешь мою печаль!”
После молитвы сон сморил его, как наваждение. Проснулся от собственного крика, вялое утро заглядывало в оконце избы. Сердце бухало в груди, ломило в висках, сна толком не помнил, какое-то странное существо в мужском обличье, но с женской грудью пыталось овладеть им: “Фу, нечисть!”
Встал с лавки, утирая испарину с лица, подошёл к образам и, вглядываясь в потемневшие лики, положил на себя широкие кресты, забормотал:
- Отче наш, иже еси на небеси….
Стук в дверь прервал его молитву, вошла бабушка Акулина, крестясь:
- Доброго утречка вашему дому!
- Доброе! - насупился Платон.
- Собирайся поманеньку, уж мальца наладили: холстинок, перематок собрали, да одеялку ищо одну Катеринка, подала, баклажку молока с рожком и ложку приложили. Ну, чай, не первый день живёшь, управишься! Народ-то во дворе уж ждёт, - поправив платок на голове, не глядя на Платона, вышла.
Он осмотрел избу: на лавке возле печки грустным солдатиком стоял самовар, две чашки с щербинками на припечке, рядом пучок сухой травы, приложенный еще с троицы Василисой. "Даааа…. Жил, жил и ничего не нажил!" Посмотрел на сундуки с металлическими уголками, на них стояли два больших короба, плетённые из бересты, с рукоделием Василисы. Подошёл, открыл короб, перебрал спицы, клубки шерсти, недоконченные вышивки. Вдохнул, про себя подумал: «Чего издевался над бабёнкой своей, ведь и красоты необыкновенной была, да и хозяйка ладная и покладистая!»
Руками взъерошил кудри, вслух сказал: "Не жалел я тебя, Васка, не было жара в моей груди по тебе, ты мне как полынь-трава: запах манит, а в рот не возьмёшь…. Горечь одна!"
Снял короб с сундука открыл крышку: там лежали старенькие полушалки, сарафаны да юбки, зло пошарил, захлопнул гулко крышку. Открыл другой сундук, сверху лежали ровнёхонько две его заношенные рубахи, выбрал синюю и серые в полоску штаны, быстро переоделся, подпоясался тонким пояском. Другую рубаху кинул в котомку. Из-под лавки достал сапоги, они были выношены до дыр на подошве, бросил их в злости. Вышел в сени, в полумраке нашарил висевшие на стене поршни, вошёл в избу. Из сундука достал льняные онучи и длинные оборы, начал тщательно обуваться, замотал оборы, встал, притопнул ногами. Со стены сдёрнул старую поддёвку, тут же на лавке лежал картуз с поломанным лаковым козырьком - былая роскошь его городской жизни. Оглядел избу, подошёл к красному углу, перекрестился, снял с полочки икону Николая Угодника, положил в котомку, поозирался, в сердце заскребло, совсем худо, в избе пусто. Сделал два шага в сторону печки, прислонился влажным лбом к ней:
- Прости меня, Отчий дом, - прошептал,- простите, мать и отец, не смог я быть хозяином, и мужем был никудышним. Спробую отцом хорошим стать для мальца.
Повернулся и ещё раз обвёл взглядом избу, словно, что-то ища. Потянулся рукой к ситцевой занавеске, за которой стояла супружеская кровать, но ему стало неловко и стыдно. Сел на гостевую скамью возле порога, сам себе сказал:
- Ну, с Богом, - поднялся, перекрестился.
Вышел в сени, с силой толкнул дверь, та с визгом и стуком распахнулась, сделал шаг на крыльцо и остолбенел. Почти вся деревня пришла к его двору. Народ стоял молча, в их лицах не было злости, но и жалости тоже не было. Платон стыдливо поклонился толпе в пояс и сказал:
- Прощевайте, люди добрые, уж простите, кого обидел!
Бабы заслезились, склонились в поклоне. Бабка Акулина, державшая в пёстром лоскутном одеяльце младенца, подала его Платону:
- Ну, держи робёнка, спит он.
Он взял неловкими руками свёрток, не зная, как его держать. Акулина прошептала:
- Дык, на руку приложи да прижми, - с силой согнула его руку и переложила ребёнка головой на левую сторону. - Эх, криворукий!
Катеринка с Манефой подали Акулине берестяной пестерь с двумя лямками, та оделаего на плечи Платона и, заглядывая ему в глаза, спросила:
- Так я избу-то присмотрю?
Он, смотря в землю, тихо ответил:
- Ну, присмотри, тока что в ней присматривать, ничего не нажил. Тамотко одежа кой-какая Василисина в сундуках, рукоделие, шальки - сама раздай!
Бабка с довольным лицом протараторила:
- А как же, всё раздам, чево уж теперь! Картошки, лучок и хлебушка тебе положила, уж не обессудь, чем богата.
Несколько баб отделились от толпы, начали прикладывать в котомку снедь: кто яйца, кто кусочек сальца, а кто полкаравайчика хлеба. Платону было стыдно, в горле ком перехватывал дыхание. Фома протянул свёрток в холстинке, пряча глаза, пробурчал:
- Маньша рыбник изготовила, прими, дорога дальняя - всё подберёт до крошки, - похлопал его по плечу, - ну, давай, добра и здоровья, авось свидимся!
Никифор, топтавшийся сзади с перепуганным лицом, сунул ему в руки кисет с махоркой и уткнулся в плечо Платона:
- Ну, прощевай, не держи зла на народ!
Староста вышел из толпы на середину двора:
- Платон Микеич, не обессудь уж… Долгие проводы нам ни к чему. Пачпорт у тя есть, птица ты вольная, не прижился тута! Не забижай мальца, чай, мамки нет, Бог в помощь тебе!
Марфа перекрестила его, повесила котомку на правое плечо.
Акулина легонько потянула за рукав: «Иди с Богом!»
Тот стал выходить со двора, народ расступился, Платон ещё раз низко поклонился. Не поднимая глаз, пошёл вниз к реке: там проходила дорога, которая шла через три деревеньки к городу.
Глава 5
О, Пресвятая Владычице Дево Богородице, спаси и сохрани под покровом Твоим моего чадо...( Молитва матери о детях)
Утренний воздух, наполненный июльским разнотравьем, ласково обвивал трезвую голову Платона, похмельный угар уже не давил на сердце. Дышалось легко, словно он освободился от тяжёлого недуга. Лихо разбрасывая поршнями дорожную пыль, он засвистел, подбадривая себя. Младенец на руке закряхтел, Платон с непривычки вздрогнул, сердце ухнуло, будто полетело в бездну. Остановился, затешкал: “Тиш-тш-шшшш,” - покачивая младенца, с любопытством приоткрыл одеяльце. Мальчонка вытаращил глазёнки на него и заворочал головой, кривя рот.
- Ты, малёк, терпи, таперь ты же мужик, мы должны с тобой мирком да ладком, понимание у тебя, брат, должно быть. Ежели ты мне не подсобишь, погибнем мы с тобой! Понял, малёк?
Ребёнок перестал таращить глаза, словно понял просьбу Платона, начал засыпать, тихонько сопя носом.
- Ух, - выдохнул Платон от волнения, противный липкий пот стекал с его лба по шее под рубаху. Потоптался на месте и пошёл дальше, за спиной исчезли последние крыши избенок. Дорога стелилась серой пылью вдоль реки. Набирая крупные шаги неведомой своей судьбы, Платон стремительно пошёл, смотря в даль дорожной ленты. Через час между лопаток пристроилось солнце и запекло до пота. Но он шагал и шагал, как будто кто - то его гнал. Стали одолевать слепни, зло жужать и кусать до крови. Ребёнок закряхтел и запопискивал, затем истошно заорал. Платон стал покачивать, но младенец завопил ещё громче, выкручиваясь всем телом из перематок. Огляделся, увидел окряжистую берёзу, подошёл к ней, скинул пестерь и котомку, присел, одной рукой вытащил поддёвку, кинул на траву, положил на неё орущего ребенка. Раскрыл одеяльце, раскрутил холстинку и повивальную ленту, малец замолчал, зачмокал и, потягиваясь, задрал ножки к животу.
- Чё, брат, упрел ты? Дак я и сам взопрел, ну, охолонь немного! Младенец стал тужился, выпускать газы, обделался. Платон растерялся, не зная, что делать с ним, ребёнок ловко выпустил струю в его лицо.
- Итить твою мать, - вытираясь рукавом рубахи, опешил мужик. - Ах ты, посикун, ловко ты тятьку обфурил, эт, брат, так дело не пойдёт! Пострелёныш смотри каков, - без злобы поругивался Платон. - Сейчас я тебе баню-то устрою речную.
Взял младенца на руки, спустился к речке и окунул его зад в воду. Ребёнок вздрогнул и заорал так громко, что две сороки, стрекоча, взлетели с кустов в жаркое поднебесье. Платон испугался, быстро обмыл его, морщась и кривясь. Побежал под берёзу, схватил сухую холстинку, неумело замотал орущего ребёнка. Достал баклажку с молоком, дрожащими руками налил молоко в рожок, впихнул его в рот младенца. Но ребёнок орал и мотал головой. Платон совсем ошалел, разозлился и растерялся, младенец вылез из перематки, продолжая вопить. Платон со злостью вытащил холстинку из-под ребёнка, расстелил, приложил на неё его, туго начал закручивать, получилось ловко. Вытянул ноги, уложил младенца на них. Взял рожок с молоком и, легонько придерживая голову, впихнул его ему в рот, тот то ли от голода, то ли оттого, что был обездвижен, он вцепился в него и сладко зачмокал. Натужно давясь и захлёбываясь, сосал рожок, на последних каплях чмокал вяло, чуть посасывая, веки его расслабились, и он уснул. Платон тихонько вздохнул, пошевелил плечами, разминая онемевшую спину. Осторожно приподнял ребёнка и положил на поддёвку, накрыл одеяльцем. Сел под берёзу, опершись об ствол спиной, подумал: « Ох и маята, это ж как бабы управляются с дитям?. Эх, подкузьмила, Василиса, ты мне, родила - и на тебе, померла, управилась баба!» Встал, потянулся. Тихо, ни души, щебет птиц, лёгкий шум листвы, сел в сторонке, закурил самокрутку, Стал думать, что делать. Решил пройти парочку деревенек и подложить мальца кому-нибудь на крылечко. “Возьмут, чай, на улке, не бросят, приютят, ему и мне облегченье!” - от этих мыслей он повеселел и стал быстро собираться. Присел над ребёнком, осторожно переложил на одеяльце, завернул. Положил поддёвку в пестерь, в котомку закинул ложку, рожок и баклажку с молоком. Закинул за спину пестерь, котомку повесил на плечо, наклонился, осторожно взял на руки ребёнка. Вышел на дорогу и пошёл крупными шагами. Вслух проговорил: “Ищо и солнышко не сядет, а мы-то уж в деревню придём и тамотко и переночуем.” Но все его планы через некоторое время нарушил ребёнок. Он начал ворочаться, попискивать, затем как выдал орева, пришлось останавливаться кормить, менять перематки. В этот раз управился быстрей, покидал за спину пожитки, взял младенца на руки и опять тронулся в путь.
- Эх, с посошком ладней было бы идти, да руки заняты,- бубнил Платон, щурясь от солнца, которое забежало наперёд. Оно слепило глаза, пот катился со лба в глаза, дрожа на ресницах переливом радуги. Слепней стало ещё больше, они очумело толкались в него на лету, он даже не отмахивался от них. Широко ставил ноги, держа крепко младенца, боясь оступиться, чтобы не разбудить его. Солнце потихоньку умеряло пыл, начало касаться раскалённым диском макушек леса, легкий еловый воздух завис маревом над дорогой. Младенец начал сопеть, кряхтеть и тихонько завывать.
– Осподи, Отец небесный! Да чё ж снова ревишь да ревишь, спал бы, как барин, ан нет, все пазлишь как окаянный!
Платон стал искать глазами, где привал сделать. С одной стороны обрывисто журчала река, с другой стороны тёмный ельник окряжисто выставлял на дорогу лысые от старости лапы веток.
- Ну вот, и ищо чуток пройдём, паря, - уговаривал младенца Платон, - и можно привал сделать, а здесь, братка, место какое-то лешее. Господи, спаси и благослови!
Тешкая ребенка, он прибавил шагу. Наконец, лес крутанулся правее, лохмотья тайги отступили, и перед его взором открылся чистый, негустой, прозрачный березняк. Река плавно ширилась, небольшие косогоры были покрыты разнотравьем, вразброд за березняком курились голубым дымком избёнки. Навстречу ему выперлось небольшое стадо коров, пастух громко щёлкнул кнутом:
- Эй, рога и копыта, давай, давай, голубы мои, идём водицы испить, шибче тупотите! - кричал пастух, выбивая кнутом дробь. - Эх-ма, поварачивай, снулые!
Платон остановился, пропуская стадо. От коров запахло молоком, навозом и ещё чем-то тёплым. Молодой подпасок, открыв рот, очумело оглядел его и орущего на его руках младенца. Паренёк перекрестился, и, засунув в рот грязные пальцы, лихо свистнул, подбежал к пастуху, что-то начал говорить, показывая пальцем на Платона.
Тот сгорбился и, опережая коров, быстрым шагом спустился к реке, отошёл подальше к кустам ракитника, скинул с себя пестерь и котомку, положил на поддёвку орущего ребёнка, быстро развернул его. Тот, синея и прижимая ножки к ещё не засохшему пупку, кричал истошно, не умолкая, всё его тельце было покрыто мелкой красной сыпью. Платон трясущимися руками достал рожок, молоко, попытался покормить. Но ребёнок крутил головой, орал и захлёбывался. Он взял его на руки, начал качать, прихлопывая по спинке, младенец успокоился. Тихонько тешкая его, Платон положил на перематку и аккуратно завернул, всунул ему в рот рожок. Тот цепко присосался, шумно зачмокал, Платон застыл в неудобной позе, боясь пошевелиться. Наконец, ребёнок стал присыпать, выпустил рожок. Платон поднялся вместе с ним, прижимая его к себе, ребёнок срыгнул на рубаху отца, запахло кислым молоком. Платон начал бродить с ним взад-вперёд, прикачивая:
- Спи давай-ка, щегол, уморил ты меня!
Через несколько минут ребёнок глубоко заснул, Платон положил его на одеяльце, завернул, сел рядом, отдуваясь. Немного успокоившись, ощутил в животе сильный голод, схватил котомку, достал полкаравайчика хлеба, торопясь, откусил его, в два укуса съел картофелину, прикусывая салом. Развернул тряпицу с рыбником, почти не жуя, проглотил его, немного насытившись, аккуратно облупил яичко, съел, принялся за второе, почувствовал, что наелся до отвала. Слегка морило в сон, облокотился на локоть, смотрел на коров, которые недалеко топтались на мелководье. Тонкий голубоватый дым из топящихся деревенских печей стелился над берегом. Тоской сдавило грудь: "Эх, упасть бы сейчас на лавку, да поспать всласть! Ещё неизвестно, пустят ли на ночевку!" Хотелось пить, встал, расправил спину, оглядел реку, пастух уже погнал стадо в деревню. Подошёл к воде, посмотрел на берег, истоптанный коровами. Побрезговал пить у берега, а заходить в воду и мочить поршни не хотелось. Про себя отметил: “До деревни рукой подать, тамотко и напьюсь.” Быстро собрал пожитки, закинул на плечи пестерь, подхватил котомку, взял аккуратно ребёнка, побрёл, не торопясь к деревне Пядёвке. Подошёл к крайней избе, около ворот стояла новенькая лавочка, на ней сидела дряхлая бабка в облезлом шушуне и старых латаных валенках.
- Баушка, доброго вечеру! -тихо проговорил Платон.
Старуха даже взглядом не повела, он ещё раз поздоровался.
- Да она глуха, - раздался голос,- ищо и слепа!
Платон поднял голову на голос - на воротах, как на лошади, верхом сидел мальчонка лет шести.
- Мамка, - крикнул он,- здеся мужик чой-то спрашивает!
– Слезь, паршивец окаянный, с ворот, покель голову не сломал! - послышался женский голос.
– Что ты, мамка, всё беду накликаешь!
- Ах ты чумовой! Ищо вздумал меня учить, счас получишь берёзовой каши!
В отворённую калитку выглянула босая баба в домотканой юбке, с подотканным передником, в ситцевой линялой кофтенке. Сама кругленькая, ладненькая, лицо засеяно оспинками, живот торчком, бока подпёрты кулачками.
- Хто тута ищо?
Платон, прижимая к себе младенца, чуть наклонился вперед, сказал:
– Доброго вечеру, хозяйка! С Кедрачей мы идём. Не дозволите ли переночевать?
Баба оглядела его с ног до головы, остановила взгляд на ребёнке, поблымала глазами:
- Ну, дак чё не пустить, ежели люди добрые? Робёнка и матерь в избу пущу, а тебя, вона, - на сенник.
– Да мы вдвоём с мальцом, померла мать его, ему - то ещё и недели нет. Баба вышла за калитку, оглядела их, перекрестилась:
- Царствие ей небесно! Как звали - то жену?
– Василисой, - тихо ответил Платон.
Женщина положила ещё несколько мелких крестов на себя:
- Царствие небесно рабе Василисе, да успокой, Господь, её душеньку! Да спаси и сохрани невинную душу дитя неразумного! Заходи во двор, хозяина сейчас покличу, навоз убирает. Ерофей, а Ерофей, поди сюды!
- Да чё ты, подождь, туточки работы осталось на три вилы, -откликнулся мужской голос.
- Присядьте на крылечко, снимайте берестень и котомку, - помогла Платону стащить их с плеч. Из избы вышли две тёмноволосые девчушки в небелёных рубахах и домотканых сарафанах, с плетёными поясками, присели на крылечко и, смотря на Платона, заковырялись в носу. Из амбара послышалось пыхтение и сопение, начали раздаваться глухие удары. Девочки вскочили, побежали к амбару, заглянули в открытую дверь, закричали в два голоса:
- Мамка, а мальчишки снова бьются!
Баба схватила метлу и пошла в амбар, оттуда раздался её голос:
- На тебе, на тебе, разбойники, неслухи, не дети, а супостаты! Отец, а отец, неси-ка вожжи!
Из амбара выкатились клубком мальчишки, продолжая награждать друг друга тумаками, к этой куче подбежал крепкий бородатый мужичок в одних портах, с блестящей от пота спиной и вожжами в руках. Он стал нахлёстывать пацанов, те кинулись врассыпную, почёсывая ожжённые вожжами бока, зашмыгали носами. Отец погрозил им:
– А ну, марш на реку за гусями, да возьмите мешок, лебеды нарвите утяткам.
Мать крикнула:
- Сами ополоснитесь на реке, а то оставлю чумазых без паужинки.
Четверо мальчишек, подталкивая друг друга в спины, выкатились за калитку.
- Ить, пострелята, - незло сказал мужик и улыбнулся.
- Ерофей, - обратилась баба к мужу,- тута просятся на ночёвку с Кедрачей: жонка померла, один он с мальцом! Ну чё, пустить али как?
Хозяин осмотрел с прищуром Платона, махнул рукой:
- Пусть ночует, тока одну ночь!
И снова пошёл к коровнику, по пути пошлёпал чёрно-белую корову с округлыми боками, которая задумчиво и сонно гоняла хвостом мух. Хозяин принёс огромную охапку сена, закинул в коровник, ещё принёс свежескошенной травы и, пришлепывая корову по холке, сказал ей:
- Ну, поди на место.
Ребёнок запищал и заворочался на руках Платона, он засуетился. Баба подошла к нему и протяжно проговорила:
- Ну, айдате в избу, - протянула руки, чтобы взять младенца. Зашли в тёмноватую избу, в ней желтели воском намытые полы, домотканные половички нарядом полосок светлили сумерки. Перекрестившись, Платон присел на лавку у двери. Баба с ребёнком обтёрла у порога босые ноги об мокрую тряпку, прошла от двери к другой лавке, положила ребёнка. Развернула одеялко, перематки, запричитала:
- О, да тут мужичок, да махонький, ещё пуповина не отсохла. Ох, упрел весь, ишь как посыпало! Ох, милок ты мой, - приговаривала она над ребёнком, - младенца надо обихаживать, куды ты с ним? Далече?
Платон, глядя в пол, соврал:
- В Берёзовое иду, там родня у меня.
- Ежели к родне, так это хорошо. Ему уход и кормилица нужны, пропадёт он с тобой, купать его надо!
Младенец с удовольствием потягивался, кряхтел, чмокал, выражая своё удовольствие от свободы тела.
- Приглянь, - сказала хозяйка. – Сейчас ему баньку сготовим небольшую.
Она вышла, брякая чем-то в сенях. Скоро вернулась, принесла молока.
- А рожок-то есть? - спросила Платона.
- Есть, есть, - суетливо зарылся тот в котомке. Подал женщине рожок. Она взяла, налила в миску воды с самовара, обмыла его. В небольшую чаплашку плеснула молока, долила чуток горячей воды, пристроилась к ребёнку и начала кормить его. Платон проговорил:
- Выйду я на двор покурить.
Она ответила:
- Ну поди-поди.
Платон вышел из избы, присел на крылечко, в голове билась мысль: «Уйти бы незаметно, но никак это невозможно».
Во дворе были дети: двое старательно мели двор, двое постарше поливали капусту, носили воду из бочек на огород. Девки в ведре мяли вареную картошку с лебедой, собираясь кормить уток и гусей в загоне.
" Да, уйти никак нельзя, - думалось Платону. – Может, на рассвете, когда все будут спать?"
Синим уютным дымком закурилась банька. Пришёл, хмурясь, хозяин.
- Как кликают-то тебя? Я-то Ерофей.
- Платон, – не поднимая головы, ответил тот.
- Ты тут шибко не балуй с куревом-то. Не дай Бог погорим!– пробурчал хозяин. – Я-то не курящий, ни к чему это баловство. Пойду сведу мерина к воде, – пошёл на конюшню, вывел под уздцы каурого мерина с поникшей головой. Тот мотал башкой, тянулся мордой к хозяину.
- Ноо, не балуй, - ворчал мужик, трепля коня по шее.
Из избы вышла хозяйка с младенцем. Крикнула девкам:
- Лушка, Фенька, айда-те в баньку мальца намоём. Да сами ополоснёмся.
Девки кинулись за матерью в баньку. Через некоторое время, женщина выглянула из баньки, крикнула Платону:
- Слышь-те, несите мокрые перематки – ополосну!
Платон вошёл в избу, из котомки достал мокрые перематки, закисшие от мочи, постучался в предбанник. Баба выглянула из-за двери в исподней рубахе, взяла тряпье. Платон начал осматривать двор.
«Да, - подумал он, - крепкое хозяйство, - чёрной завистью налились его глаза. Но через мгновенье это все его отпустило, - что злиться, и у него всё это было - проклятущая пьянка!" Мысли прервал голос хозяйки:
- Ну вот, накупали мальца-то. Всего упарили, спит. А как зовёте-то его?
- А никак, - ответил Платон, - не окрещён ещё.
- О, Господи, свят-свят, - закрестилась женщина. – Надо срочно крестить. А-то погибнет душа невинная. Имечко надо дать.
Платон, смотря себе под ноги, тихо проговорил:
- Да вот, как придём на место, так и окрестим. Всё как положено сделаем, – сам не зная, правду ли говорит, или так, для успокоения женщины.
Вернулся хозяин с мерином, скомандовал:
- Ну, ребятишки, мыть ноги да в избу айда! – Посмотрел на небо, где тонким серпом месяц повис над лесом, - Это к вёдру!
Вечерний воздух был наполнен мятой, которая, слегка подвявшая, лежала на крыльце, звенели комары, спускалась ночь. Вышла хозяйка, неся на пузе самовар. Ерофей крикнул:
- Не таскай тяжёлого! - улыбнулся в усы, - в тяжести она седьмым.
- Ваньша, запали самовар! Ды, веди ужо баушку в дом, небось уснула, сидючи за воротами.
- Сейчас, батя, сделаем!
Парень быстро наладил самовар, подошла хозяйка с заварником. С крыльца взяла мяту, положила в чайник:
- Ох, духмянно! – втянула воздух из чайника. – Вань, закипит – зальёшь кипяточком!
Обратилась к Платону:
- Ну, подите умойтесь с кадушечки сзади избы.
Платон пошёл за избу, на кадушке посередь её была дощечка. На ней стоял ковшик. Он взял его, зачерпнул воды, полил себе на руки, плеснул на лицо, положил ковш, вышел из-за избы, не обращаясь ни к кому, сказал:
- Пойду лучше на реку ополоснусь!
Хозяин с хозяйкой переглянулись. Мужик крикнул детям:
- А пойдите с пришлым ещё поботькаться в воде!
- Ура,- закричала ребятня и с шумом и гиком выбежала за ворота.
Платон вышел со двора за детьми. С дороги свернули в придорожный бурьян. Шумно спустились к реке. Легкие сумерки притемнили воду в реке. Тягучим течением вода облизывала огромные камни. Несколько деревенских ребятишек плюхали реку, визжа эхом над рекой. Платон снял рубаху, порты, поршни. Остался в исподних подштанниках. Подошёл к мелководью, быстро раздвигая коленями воду, вошёл в реку. Нырнул в темноту воды, вынырнул, хлебая воздух. Поплыл размашисто против течения, лапая воду, фыркая, наслаждаясь прохладой. Доплыл до середину реки, развернулся на спину, течение плавно понесло его, подгрёб ближе к берегу, несколько раз с удовольствием нырнул, выскакивая из-под воды, радостно смеялся. Застеснялся ребятишек, поплыл к берегу. Вышел, оттягивая исподнее, прилипшее к телу, зашёл в кусты, снял их, одел порты на голое тело. Кустами прошёл к реке, суетливо сполоснул исподнее, отжал, повесил на плечо, подошёл к детям, взял поршни и рубаху, пошёл в горушку к дому. Ребятишки хозяйские словно сторожили его - стайкой побежали за ним. Зашли во двор, Платон кинул на забор подштаники, хозяйка, сидящая на крыльце, сказала:
- Хлеб да соль, проходите в избу!
Сели все чинно по местам. Баба достала чугунок с кашей. Гречишный дух поплыл по избе. Хозяин крупными ломтями нарезал хлеба, женщина плеснула детям в кружки молока. Торопливо вытащила из печи сковородку с запечённой рыбой, залитой поверх яйцом Подошла к лавке, затормошила бабку:
- Мама, вставайте, заморите червячка!
Помогла сесть ойкающей старухи за стол, подвинула ей поближе кашу, подала ложку, бабка перекрестилась;
- Отец небесный, благодарствую за хлеб, соль! А что, дочушка, чаёк будет? Больно пить хочу.
Хозяйка ответила:
– Всё бы вам чай хлебать, вот кашу ешьте, а то совсем силов не будет.
Старуха махнула рукой:
- Кака еда, вота смертушки не дождусь, совсем зажилась я туточки!
Хозяин сморщился:
- Мать, ты совсем ополоумела, денно и ношно смерти ждёшь! Не боись, не заживёшься на энтом свете, придёт и твой час!
Платон протянул ложку к чугунку с кашей, проговорил:
- Ну, добра и здоровья хозяйке!
Все молча принялись за еду. После ужина мужики сидели на крылечке. Хозяйка вышла на крыльцо, сказала:
- Идите, милый человек, спать. Наладила я вам в избе на лавке. Рядом с робёнком своим ложитесь. Мы-то за целый день уработались, так сами управляйтесь с мальцом.
Платон ещ немного посидел, затем вошёл в избу. При тусклом свете лампы увидел расстеленную на лавке дерюжку. Брякнулся на неё, заснул мгновенно.
Очнулся от тихого плача ребёнка, который спал в большом плетённом коробе рядом с ним на лавке в изголовье, зашикал на него.
Раздался голос хозяйки:
- Уже светает, пусть ревит себе.
Она подошла к ребёнку, взяла его, сменила мокрые перематки на сухие. Наладила рожок, покормила, подала в руки Платона:
- Ну, не обессудьте, мил человек, не до вас нам! Сами понимаете, лето в разгаре, некогда нам тут. Вы уж подите с Богом, всё я сложила: и ребёночку молоко, и тебе пополдничать, подите-подите с Богом!
Подтолкнула Платона в спину к выходу. Вышли на крыльцо, тот аккуратно положил младенца на крылечко, обул старательно поршни, взгромоздил на себя берестень, набросил на плечи котомку, взял на руки ребёнка, вышел с пустого двора, хозяева не провожали. Прошёл с десяток изб по кривой пустынной улице. "Вот проводили ни свет ни заря, подремать бы ещё пару часиков!" Спустился к реке на большак, ёжась от прохлады, тронулся в путь. Шёл чуть больше часа. На светлое небо ветерок кинул кучерявость облаков, солнце слегка пошарило рыжими утренними лучами и закрылось пышнотой туч, стало тихо, затем резко поднялась рябь на реке от набежавшего ветра. Первые тяжёлые капли липко падали на пыльную дорогу. Мрачно загудели шмели, хлёсткой стеной пошёл дождь. Платон забежал под дерево, присел на корточки. Младенец заворочался, попискивая. Расположившись под густой кроной дерева, достал рожок, пытался покормить младенца. Но тот кряхтел, не брал рожок. Он поменял ему перематки, ребёнок снова уснул. Непогода понемногу уняла свой пыл, тучи припали ближе к земле, цепляясь за верхушки ельника, начали сыпать мелкий бисер дождя. Порывы ветра сносили иногда его в сторону веером. Мелкий дождь волновался и сыпал густо туманную влагу.
" Да, - подумал Платон, - надо идти не по большаку, а по краю соснового бора". Быстро собрал пожитки ребёнка, резво перебежал слякоть, скользя на дороге, вошёл в духмяный сосновый бор, остановился у его края, посмотрел в глубь леса. Стройные сосны стояли густо. Верхушки качались от ветра, словно живая крыша. Внизу стелился серебром мох. Бор был влажен и прозрачен. Платон глубоко вздохнул несколько раз пряный воздух, тягучей рекой он наполнил его легкие, сказал вслух: «Божья благодать!». Пошёл по краю леса, не теряя из виду дорогу. Ноги мягко утопали во мхе, нагоняя на них сон, шаг убавился. По дороге было идти сподручней. В течение дня делал несколько привалов. Кормил ребенка, перематывал, приспособил рогатину на берестень, на неё набросал перематки, чтоб обсохли. Два раза сам поел, ноги гудели от усталости. Решил еще раз отдохнуть, держа ребенка на руках, присел под сосной, привалившись спиной к дереву. Не знамо, сколько спал, очнулся, как будто его кто-то толкнул. Сумерки большой серой птицей легли на лес. Платон заволновался, закричал малец, быстро развернул его, руки его заметно дрожали. Обтёр испачканного ребёнка, закинул испорченную перематку за дерево, покормил его, собрал пожитки, быстрыми шагами пошёл, прижимая к себе младенца, тулясь ближе к краю леса. В лесу становилось всё темнее и темнее, власть ночи ворвалась в бор. Платон всматривался в темноту, дороги не стало видно Лес с ночью вцепились в свою жертву, окружая чёрнотой и корявыми ветвями. "Где этот проклятущий большак?"
Шагал осторожно, боясь наткнуться на деревья. Платон волновался, тревога томила сердце: "Конца и края нет этому лесу! А, батюшки, светы мои, неужто заплутал? - говорил вслух Платон, продолжая идти, вытянув вперёд руку. – Куда тебя несёт, трусливая душа? - прошептал он, усмиряя дрожь в теле. Остановился, глубоко вздохнул, - что шоркаться по темноте, надо на ночлег устраиваться!" Бор начинал свою ночную жизнь. Сосны, почуяв непрошенного гостя, дружно зашумели макушками, роняя с треском сушняк. Кряхтя и вздыхая, могучими лапами освежали себя от дневной мороси, роняя капли воды вниз, на лицо и руки Платона. Темнота обняла его так сильно, что он затаил дыхание, боясь себя выдать ночи. Младенец почуял беспокойство и страх отца, начал плакать. Платон, совсем не сознавая, что делает, боясь, что плач ребёнка потревожит и лес, и зверьё, рванул рубаху на себе и приложил ребёнка к груди. Младенец заелозил ртом по телу, цепко поймав сосок Платона, потянул живую ткань в рот, зачмокал, засопел. Тот поморщился от этого неприятного ощущения, но через несколько секунд успокоился. Ребёнок чмокал и чмокал теплую плоть соска. Платон тихонько засмеялся, было щекотно и не очень приятно, подумал: « Как это бабы терпят?» Его кинуло в сон. Проснулся в жуткой испарине, широко открыв глаза и не видя ничего вокруг, всем нутром ощущая неладное. Казалось, что кто-то рядом тяжело дышит. Давила чернота покрова ночи. Поднял вверх глаза, ища небо, читая про себя молитву. Не увидел ни одной звезды, таинство ночи проникло в его сознание, давя и давя его страхом. Платон очумело клал на себя кресты, лесной дух ночи мял и мял всё его, добираясь до каждой его клеточки. Ярким пламенем обожгло голову, он вспомнил, как в молодости ночевал в лесу. Потерялся от друзей, ходили по осени на охоту. Да ведь костер надо, вся нечисть лесная и отступит. Тихонько положил на мох ребенка, начал руками шарить вокруг себя. Нащупал несколько веток, боясь глубоко протягивать в темноту руки. Достал кисет, из него кремень, долго высекал на трутень искры, но от волнения ничего не получалось. Из кисета достал клочок бумажки и снова начал высекать искры, наконец, бумажка вспыхнула жёлтым язычком пламени. Огонь потихоньку начал полизывать её. Платон подсунул сухой мох, тот с треском вспыхнул клубком дыма. Стал, торопясь, рвать мох и подкидывать в огонь, в страхе, чтоб костерок не погас. Темнота, сопротивляясь, начала отступать. Платон, как в беспамятстве, подкидывал и подкидывал в костёр валежник. Остановился от жара огня: “Ну хватит покуда”. Душа отмерла и перестала бояться. Разложил аккуратно все свои пожитки, взял на руки ребенка, приоткрыл одеяльце: «Что это с ним? Комарьё, видимо». Лицо ребенка всё распухло от укусов. Провёл по своему, пальцами ощутил, что его лицо тоже искусано. Младенец не спал, моргал глазками, смотрел на Платона.
- Спи, - сказал ему Платон, - а то наберёшься страху, как я! И чего я костерок сразу не развел?
До рассвета собирал сухие ветки, подкладывал в огонь, не отпуская с рук ребёнка. Лес нехотя отдавался хозяину утра, но постепенно чернота покинула бор, пропуская сквозь верхушки сосен серость неба и скромно впуская проплешины голубизны неба. Скоро солнце обагрило верхушки деревьев, звонко шлепая лучами по стволам, золотя рыжую кору, подсвечивая зелень мха на деревьях. Платон перестал подкладывать в костёр, спать не хотелось, очень хотелось есть. Достал кусок хлеба, очистил луковицу, доел остатки сала и картошку, ел смачно, наелся до отрыжки, хотелось пить, подумал: «Надо реку искать, либо родничок». Достал баклажку с молоком, оно окисло, с трудом лилось в кружку. Почесал пятерней немытую бороду: “Эх-ма, - проговорил Платон, глянул на спящего ребенка, при свете его лицо выглядело еще хуже. – Чем кормить тебя? Окисла твоя провизия! Вот так дела!”
Посидел ещё с полчаса, дожидаясь, когда проснётся мальчонка. Развернул его, перемотал в сухое, начал кормить, молоко не лилось через рожок, лежало тяжёлым пластом. Взял ветку, начал пропихивать простоквашу. Ребёнок мотал головой, кривился, захлёбывался плачем. Платон намучился с кормёжкой и орущим ребёнком, оторвал кусок тряпицы от чистой перематки, нажевал хлеба, завернул узелком и сунул в рот ребенку. Тот зачмокал, прислушиваясь к странному вкусу.
- Ну вот, - проговорил Платон, - хлеб он завсегда пользительный!
Завернул ребёнка в слегка сырое одеяльце, собрал все свои пожитки, взял младенца на руки, пошёл искать большак. Через час ходьбы начал понимать, что заблудился. Человек он был не лесной, понятия не имел, как выбираться. Донимало комарьё, где-то высоко шумели птицы, устал, упрел, спустился в овражек, где была вода, хотел попить, вода была затхлая, отдавала болотиной, не лезла в рот. Выбрался из овражка, вышел наверх, лес поредел, перед ним была большая поляна выгоревшего леса, среди молодого ельничка торчали черные пеньки. Остановился, огляделся, пошёл прямиком, под поршнями стало мокреть, Всё больше и больше утопая в воде, он вдруг резко провалился до колен, жаром обдало спину: "Неужто болотина?" На большую кочку приложил ребёнка, испуганно стал вытаскивать ногу, оглядываясь вокруг, жижа жадно чавкнула. Встал на место посуше, взял ребёнка на руки. По ельнику стрекотали две сороки, словно приглашая ещё кого-нибудь посмотреть, что будет дальше. Комарьё истошным звоном лепило лицо, присел вместе с ребёнком, закурил, зло выбросил окурок, притоптал ногой, облепленной чёрной жижей. Снова отступил назад к густому лесу, пошёл вниз на солнечный диск. Встретился с молодым березняком, травы в нём стали гуще, блестя земляничными каплями. Птицы, не пуганные, с удовольствием вспархивали с ветки на ветку, тряся с любопытством хвостами, шумными стайками провожая Платона. Приостановился, было душно, рубаха на спине была вся мокрая. Уловил еле слышный шум: то ли вода, то ли ещё что-то, а может, это большак. Продолжая идти по редкому пролеску, вышел к небольшой речонке. Обрадовался, перекрестился:
- Ну вот, где-то теперь и дорога будет, слава тебе Господи!
Около реки положил ребёнка на траву, снял вещи, достал из котомки кружку, подошёл к воде, выполоскал, выпил одну и ещё одну:
- Ух, хорошо!
Зашёл поглубже, смыл болотную грязь с поршней. Наклонился ниже, загребая ладонями воду, стал плескать на голову и вспотевшее лицо. Сквозь журчание реки, услышал звериный рёв. Поднял голову и остолбенел: к воде шла огромная медведица. Линялая шерсть свисала с неё старыми тряпками. Рядом с ней бежали медвежата. Подошла к воде, наклонилась, но, услышав странный запах, уставила свой взгляд через реку на Платона. Истошно зарычав, обнажая желтые клыки, закачалась из стороны в сторону, забила лапой по воде, кинулась через мелкую речонку к Платону. Тот, не чувствуя ног, подбежал к ребёнку, схватил его, кинул на плечо пестерь, ринулся от реки в лес. Бежал долго, задыхаясь, солёный пот заливал лицо, остановил его плач ребенка.
- Фу! – выдохнул, от долгого бега закололо в подреберье. Пошёл медленно, тешкая младенца, но он не умолкал, надрывно плакал и плакал. Доорался до хрипоты, опухшее лицо было натужно красным, Платон ему всё приговаривал: “Никши-никши,” Остановился на отдых, развернул его, сухих перематок не было, достал из котомки свою рубаху, завернул опревшего ребенка, сверху накрутил свои запасные порты. Получилось плохо, зато сухо. Привязал себе на поясницу мокрое одеяльце, может, обсохнет. Кормить было нечем, котомка осталась на берегу. Подумал со страхом: «Вот так и погибнем с ним в лесу, ежели к вечеру не дойдем до деревеньки». Взял ребёнка на руки, пошёл, не теряя взглядом речонку. Младенец уже не плакал, а тихо постанывал, Платон прислонился губами ко лбу, сын полыхал жаром. Выругался вслух:
- Етить твою мать! Приболел малец, эх, жизнь проклятущая!
Напало безразличие, шагал как в беспамятстве, небо снова обложило, пошел нудный мелкий дождь.
Платон насквозь промок, но поддёвка, накинутая сверху на ребёнка, не давала ему промокнуть. Дождь зачастил, переходя в ливень, тучи опустились ниже, наливаясь темнотой и злобой. Издалека послышался раскат грома, потом ещё и ещё, тучи били друг друга в грудь, угрожая и ощеряясь молниями. Сумерки быстро опускались над речкой и лесом, напоминая Платону о приближении ночи. Больно сжалось сердце: «Что делать?» Остановился под дождём на поляне. Дальше лес был гуще, идти в его темноту не хотелось. Решил обойти по низу вдоль реки. Заторопился, но силы оставляли его. Ребёнок опять сипло начал плакать. Уже не успокаивая его, Платон спустился ещё ближе к реке: «А, батюшки, светы, да вот и дорога! - прошептал он. – Но что-то она не очень укатанная». Быстрехонько перебирая её ногами, пошёл, торопясь, ему казалось, что он идёт быстро. На самом деле он еле плелся. Ноздри уловили – пахнет, вроде, дымом, или почудилось. Жутко разболелась голова, ломило поясницу. Ребёнок всё плакал и плакал. Темнота ночи, блистая зигзагами молний, гудела громом, складывая песню непогоды. Приходящая ночь положила темноту перед лицом Платона. Чернота озарялась всполохами, тоскливо заухала ночная птица, зашуршали кусты: то ли зверь, то ли ветер. Морозом страха сыпало спину Платона. Ноги налились свинцом: “Куда идти?” Боясь ступить дальше, присел на корточки. Ребёнок, казалось, никогда не замолчит: это был не надрывный плач, а тихие, мучительные стоны. Не было у него никаких сил слушать плач дитя, понимая свою беспомощность, он как в бреду повторял: “Господи, спаси и сохрани! Не губи невинную душу, погуби меня, ему спаси жизнь, Отче наш, Отче наш, во век не забуду спасение твоё! Господи, буду служить тебе верой и правдой до конца дней своих, помоги!”
Все слова молитв путались в голове. Уставшими ногами осторожно в темноте сошёл с дороги, присел под первое попавшееся дерево, спиной облокотился о ствол, вслух проговорил, пугаясь своего голоса в темноте: “Господи! Пошли смерть мне! Или забери жизнь у невинной души” От бесконечной темноты прикрыл глаза. Гром и молнии ушли в сторону, но дождь продолжал моросить. Слух его прорезал звук “дзинь-дзинь-дзинь”, затем побасистее “дум-дум-дум” и третий звук “дон-дон-дон”.
- Господи, что это?! – он вглядывался в темноту и думал, - Видения начинаются.
Усталыми глазами давил черноту леса. Увидел огоньки, в ужасе прижал к себе ребёнка. Через некоторое время послышалось благостное пение, ладонями начал растирать себе уши, голову, лицо, но звуки не утихали. Может, ведьмы заманивают на болота или ещё какая нечисть. Достал из-за пазухи крест, поцеловал его и перекрестился. Осторожно поднялся, ребёнок на руках молчал. Аккуратно вышел снова на дорогу и пошёл по ней на звук пения. Впереди была темная стена, ткнулся рукой в её преграду. Пощупал забор из неошкуренных бревен. Пение лилось из-за забора. Ощупывая рукой, стал двигаться вдоль.
– Господи Исусе, - проговорил, ему показалось, что он нащупал ворота.
Начал отчаянно стучать, наклонился вниз, ища что-нибудь, подобрал небольшой камень, поднял его и начал охаживать ворота, приговаривая:
- Люди добрые, пустите переночевать, люди добрые, пустите!
И - бух-бух - стучал и стучал, прислушался... Тишина и только еле слышное пение. Он набрал воздух в легкие и закричал что есть силы:
- Добрые люди, помогите! – и снова застучал камнем. Раздался странный шорох, хриплый голос проговорил:
- Если ты честной человек, что хочешь? Если ты разбойник, убирайся подобру-поздорову! Если ты путник ночной, поди с Господом Богом в ночь!
Платон закричал осипшим голосом:
- Спасите, Христа ради, заблудился я!
Где-то в воротах приоткрылось оконце – показался тусклый свет фонаря. Хриплый голос приказал:
– Покажись, странник!
Платон, полный надежды, приблизился к окошку, фонарь осветил ему лицо. Начал сбивчиво объяснять:
- Иду в Березовое с дитём, свернул с большака, не знамо куда. Не дайте погибнуть младенцу.
И снова скрипучий голос:
- Покажи, Божий человек, младенца!
Трясущимися руками подсунул ребёночка к свету. Младенец чуть-чуть запищал.
- А где ж ты сподобился дитём?
- Да где ж сподобился, энто мое дитё, - ответил Платон. – Жена померла, идем к родне. Я не лихой человек, спаси, Христа ради, невинную душу.
- Погодь маленько у ворот, - сказал скрипучий голос. Свет исчез. Платон остался в темноте, время тянулось мучительно долго, слушал заунывное пение и пытался определить мужские это или женские голоса. Наконец, скрипнула небольшая дверца в воротах,
- Ну входи, Божий человек, - раздался всё тот же голос.
Платон наклонил голову, впихнулся в небольшую дверцу, люди в чёрной одежде, с фонарями, обступили его. По очертаниям понял: да это ж бабы - монашки! Облегченно вздохнул. Кто-то поднял фонарь вверх и осветил высокую монахиню , скрипучий голос сказал:
- Вота, матушка, путник ночной, говорит, заблудился.
Платон снова повторил свой рассказ, немного стуча зубами от волнения:
- Матушка, - становясь на колени, обратился он к высокой монахине, - Христа ради, возьми ребёночка, погибнет невинная душа!
Величавая женщина махнула рукой стоящим рядом монахиням. Они взяли младенца из рук Платона, посветили на него фонарем. Одна из монахинь проговорила:
- Плох он, кажись, помирает!
Высокая монахиня нравоучительно пробурчала:
- Это ж мыслимо: в такой путь с малым детём! Это ты по нужде идешь, божий человек? – достала из широкой одежды крест, протянула в лицо Платона. – Покайся! Говори правду, или сейчас выставим за ограду.
- Матушка, матушка, - захлёбываясь слезами, отчаянно начал тот торопливо рассказывать, что было за эти дни. И при этом все кланялся и кланялся в ноги монахиням. Высказав горечь отчаяния, стыда и боли, голова у него прояснилась, как на исповеди. Платон глубоко вздохнул, успокаивая дрожь в своём теле. Все стояли несколько минут молча. Старшая махнула рукой монашкам, которые держали младенца:
- Подите!
Они тихонько удалились.
- Ты, божий человек, попал в обитель женскую. Оставить тут мы тебя не можем, сейчас поглядим на младенчика. Ты поди в сторожку при воротах, сестра там накормит страждущего, жди моего решения.
Маленькая монахиня, сгорбленная, со сморщенным лицом, потянула его за рукав. Он пошёл за ней. Зашли в небольшую сторожку при воротах. Тускло горели две огромные свечи. Вкусно пахло травами, горячей гороховой кашей, или почудилось. Небольшая небеленая печь в углу, колченогий стол, лавка, угол с образами. Монашка поцеловала книгу в ветхом переплете и убрала со стола, кивнула ему:
– Присядь – ко!
Он осенил себя крестным знамением, присел на лавку. Старуха сухой тенью тела подошла к печи, взяла с загнетки небольшой чугунок, поставила его на стол, приоткрыла крышку - духмянно ударило в нос гороховой кашей. Вышла из сторожки, вернулась, прижимая к груди передник, развернула его, положив на стол полкраюхи хлеба. С полки возле печки взяла нож, отрезала два больших куска, крошки собрала, кинула себе в рот. Подала ему тёмную от времени ложку, ломоть хлеба:
- Вкушай, что Бог послал!
Платон, перекрестившись, схватил ложку, стал глотать тёплую гороховую жижу: «Господи, вкуснотища-то какая!»
Монахиня подсунула ещё кусок хлеба. Съел всё без остатка, кусочком хлеба обтёр внутри чугунка. Чинно встал, перекрестился, поклонился, сказал:
- Благодарствую за хлеб-соль, матушка!
Старуха хитро сверкнула глазом из-под чёрного платка:
- Садись, милок, чайку сейчас поднесут, согреешь свою обездоленную душу!
Скрипнула дверь, вошла ещё одна фигура в чёрном, поставила большую кружку духмяного чаю. Обжигаясь, покрякивая от удовольствия, пил пряную жаркую влагу. Весь вспотел. Жевал, причмокивая, когда в рот попадались ягодки и травки. Допил, встал, утираясь рукавом рубахи, поклонился монашкам, перекрестился. Те молча кивали головами, не вступая с ним в разговор.
Вошла высокая статная, и с ней ещё две монахини. Старухи- монашки припали к её руке, целуя, она слегка отпихнула их, обратилась к Платону:
- Дитятко твое совсем плохое. Мальчонка. Не положено нам, чтоб мужчина был в скиту. Ну, да ладно, ребёнок он ишо. И креста на ём нет. Вот тебе моё слово: поди за ворота, окрестим мальца, ежели не помрёт, возьмёшь его и иди восвояси.
Платон начал кланяться, креститься:
- Спаси, матушка, всю жизнь буду молиться!
- Может ты и лихой человек, – ответила женщина, - а может, и нет. Этого нам знать не надобно. Ежели это твое дитё, то какое имечко наречати будем?
Он пробормотал:
- Жена Василисой звалась, Васькой окрестите!
Она сунула ему в лицо руку с крестом, он неловко поцеловал, пытаясь вглядеться в лицо женщины.
Она еще раз повторила:
- Жди три дня. Далече не броди, будь за стенами.
Она кивнула головой монахиням, женщины тихой тенью исчезли в дверях.
Монашка со сморщенным лицом подала узелок с кусочком хлеба и картофелинами, замахала на него руками:
- Поди, поди с Богом! Христос с тобой! - и вытолкнула его из сторожки.
Дверь сразу захлопнулась за ним, он остался в темноте, спиной прижался к воротам, опустился на землю, ему стало спокойно и сонно. Дождь прекратился, пахло сыростью. Снова донеслось тихое пение, оно его убаюкало.
Очнулся от звона комарья, прилипшего к лицу живой пеленой. Стряхнул двумя ладонями. Краешек неба над лесом красился сиренью утра. Птицы начали предрассветный распев, нагоняя утреннюю дрожь на лес. Вся природа чутко ждала восхода солнца. Лёгкий трепет ветра потихоньку начал разгонять комарьё. Яркий свет солнца возвращал природе краски: из серо-чёрного он набирал красоту пёстрого лета. Тонким звоном рассыпал дрему утра малый колокол: “Дзинь-дзинь- дзинь.” Вслед ему начал приговаривать второй: «Дон-дон-дон». Как сердце земли заговорил третий: «Бум-бум-бум». Эхо вторило божеству утра, даря благочестие и умиротворение миру. Душа Платона замерла, весь он растворился в колокольном звоне. Наступила тишина, и чистые голоса монахинь зазвучали тонко, щипая его сердце.
- Благость-то какая! - проговорил он, смахивая слёзы.
Встал, повернулся к скиту, опустился на колени, начал усердно молиться и бить поклоны, шептать слова благодарности за спасение сына. Молился с усердием, давно его душа с таким пристрастием не обращалась к богу. Задыхаясь словами молитвы, шептал и шептал, прося у бога прощения. Тепло прощения согрело пятки и пошло вверх, очищая черноту души.
Скрипнула калитка, вышла худющая монашка с сонными глазами. Склонилась, сказала: “ Христос тебя спаси!”
Подала чашку с горячей кашей и большую кружку чая, ломоть хлеба, густо посыпанный солью.
– Поешь-ка, раб Божий, чем Бог послал!
Платон приложил руку к сердцу, ответил ей:
- Благодарствую! Дак, у меня ещё с ночи осталась провизия.
- Ну, так ешь, пока рот свеж, а как завянет, само отстанет! Матушка, - продолжала монашка, - просила дрова поколоть, да тележка для воды поломалась. Так заодно и навоз перевези на задний двор.
Платон встал с колен, послушно поклонился в пояс в знак послушания. Она тихо ушла, скрипнув дверью. Платон уселся удобней:
- Ох и провианту! Куды столько? - начал есть горячую кашу, чуть сдобренную льняным маслом, прикусывая краюхой хлеба с солью.
Съел ещё две вчерашних картошки, запил горячим настоем. Сытно закурил самокрутку, но испугался, затушил, оглядываясь на ворота. Встал, постучал в дверцу. На стук распахнулось маленькое окошечко, в нём показалось сморщенное лицо монашки. Она кивнула головой, приоткрыла дверцу. Он вошёл, неся чашку и кружку. Монашка пропищала:
- Пестерь возьми, а то зверье расташит!
Он поднял с земли пестерь, склонил голову, вошёл в скит, стараясь не рассматривать обитель со снующими женщинами. Старуха завела его за небольшой амбар, в чурбаке торчали два топора и огромная гора напиленных березовых дров. Схватил топор, с радостью начал ухать по чурбачкам. Через час набил мозоли, без привычки сошло семь потов. К обеду еле управился с кучей дров. Затем долго возился с бочкой и тележкой для воды, не мастеровой он был по бондарскому делу, но приладил, думал, зачем эта тележка с бочкой, когда лошаденки добрые в скиту есть. Глаз его приметил разномастных около пяти штук. «Добро живут, не тужат! Да и коровенка не одна. Конечно, прокормить такую ораву хозяйство нужно крепкое». К вечеру уработался, руки, плечи ныли. Отвык за годы пьяной жизни, ослабился в безделье. Подошла монахиня, дылда, которая подавала еду с утра. Пошёл за ней, она указал на лохань, налитую водой:
- Умывайся!
Платон с удовольствием хлюпал воду на потное лицо. Руки горели, саднили кровавые пузыри. Монахиня дернула его руки к своему лицу. Замычала и покачала головой. Ушла и принесла листья подорожника и какую-то мазь. Наложила листья, обмотала руки чистой холстинкой. Мазь приятно охолодила ладони
Монашка замычала и показала руками на сторожку и зачмокала. “Ага, немая она.”
Платон пошёл к избушке, вошёл, склонив голову, троекратно перекрестился на иконы. На столе дымилась большая миска капустного супа. Пряный запах скрутил живот, захотелось есть. Сел за стол, ещё раз чинно перекрестился, глядя на образа. Начал хлебать: «Вкуснотень какая!» Прикусывая хлебушком, положенным на него толсто нарезанным пожелтевшим солёным салом. Долго сидел после супа, исходя жаром от съеденного. Затем запил кислым молоком: «Ох и резка простоквашка!» Встал, перекрестился:
- Слава тебе, Господи, за хлеб насущный! - сам вышел из сторожки, взяв около дверцы свой пестерь. Пошёл к реке. по тропинке.
Вечер голубым дымком укладывал всё вокруг ко сну, хотя солнцё еще не село. В воздухе, наполненным духом лета, звенели комары Птицы устраивались на ночлег, быстрыми стайками перелетали с места на место, ища ночёвку поудобнее. Любопытная сорока, треща, провожала его, перелетая с дерева на дерево. Спустился с небольшого обрывчика, подошёл к воде. Монашка, полоскавшая белье на мостках, увидев его, дёрнула чёрное одеяние, прикрыв белесые пятки и щиколотки. Сердито дополоскала тряпьё. Также хмурясь, снесла корзины с бельём на берег. Подцепила их на коромысло и пошла по тропинке к скиту, качая бедрами. Платон свернул козью ножку, закурил, оглядывая небольшую речку. Мелодичное бульканье речной воды о камушки морило в сон. Встал, потряс головой, пошёл по бережку. Посмотрел на молодой ельничек. Вернулся к бревнам, из пестеря вытащил небольшой ножичек, пошёл к лесочку, нарезал еловых веток, принёс к реке. Под обрывом полноводьем была выбита небольшая ямка, которая оголила корни могучей старой берёзы. Уютный песок осыпался, сделав углубление, чистое и сухое. Он кинул туда ветки, сел на них примериваясь.
- О, добро, - сказал. - Ежели дождь, то не обмокну.
Пошёл к небольшой копне прошлогоднего серого сена. Надергал большую охапку, понёс к своему лежбищу. Разложил:
- Во как ладно! - сказал вслух. – Надоть костёрок соорудить. Долго кружил по лесочку, покуда глаз не упал на большое поваленное сухое дерево. Рвя живот от напряжения, до пота кувыркался с деревом, но не осилил. В сердцах плюнул: “Тьфу ты, Господи, ослабел что ли?” Поискал взглядом ещё, увидел сухостой, переломленный пополам. Подошёл, взялся за комель, полёгал: “Вот это под силу.”
Приволок полдерева на берег. Наносил ещё сушняку, приготовил всё, чтобы по темноте разжиться добрым огнём. Весь упрел, решил ополоснуться. Разделся в зарослях кустов, которые были у самой воды. Озираясь, плюхнулся в речку, охая от холодной воды, быстро обмылся. Забежал в кусты, одел порты, рубаха сильно воняла потом. На берегу из пестеря достал другую, она была сильно мятая и слегка влажная, и пахла ребёнком. “Да ладно, не на празднике,” - прошептал он, натягивая её. Пошёл к воде, выполоскал рубаху и исподнее, развесил на кустах. С удовольствием потоптался босыми ногами по мелким камешкам.
Солнце красным диском баюкало верхушки леса. Тонким веером колокольный звон наполнил реку. «К нам! К нам! К нам! Дем-дем-дем! Дон-дон-дон!» - басовито закружил вечерний воздух благочестивый колокольный звон, собирая скит на вечернюю молитву. Платон присел на бревно. Через некоторое время раздалось вечернее пение, теребя оголённым нервом душу. Мысли его текли тихо в такт речке: “Остаться бы тут жить в благости, да не допустят,- криво усмехнулся, - эх и мысли-то какие блудные, хозяином бы при монашках, ух ты, аж дух захватило!” Сумерки в одно мгновенье накрыли противоположный берег реки. Только тонкие стволы берёзок белели частоколом, подчёркивая приближение ночи. Платон стал суетливо распалять костерок. Огонь весело забегал по сухим веткам, пламя облизнуло его пальцы. Когда огонь набрал силу, он подвалил сухое бревно, оно задымилось, затем вспыхнуло жаркими объятиями огня. На душе у Платона повеселело. Сморило быстро, уставшее тело встряхивалось во сне, скидывая напряжение дня. Всю ночь большое дерево горело, охраняя покой Платона. Иногда он просыпался, сквозь ресницы ловил пламя и тут же засыпал. Разбудило его яркое солнце и разговор. Он открыл глаза: бревно догорело, серой дорожкой размоталось по земле. Слышалось шлепанье по реке и голоса. Шуть, шуть! Пять монашек, две с бреднем и три с большими палками, били по воде. Хлюпая речку, пугали рыбу, шли друг другу навстречу. Дружно друг друга подбадривали: “Давай, ходи, ходи, ходи, шуть-шуть!”
Платон встал, поворочал слежавшимися плечами, пошёл к женщинам, жестом отстранил одну из монахинь. И потащил бредень вдоль берега с другой монашкой. Вода приятно холодила ступни, сбивая пальцы ног о камни, вытащили бредень на берег. Вывалили из него на берег, согретый солнцем, животрепещущий серебряный ком рыбы. Монашки тут же принесли корзины, раскидали мелочь отдельно, крупную - отдельно. Одна из монахинь, видимо, старшая сказала:
- Вот и славно, давайте, сёстры, ещё по низу пройдём, за извилиной завсегда много рыбы. Ты, мил человек, подмогнёшь нам?
- А что ж не подмочь?
- Ну Господь нам навстречу!
Все перекрестились и стали браться за бредень. Платон сказал:
- Сам приберу, подите вниз.
Монашки ушли. Начал накручивать бредешок на столбцы. Скрутил, приподнял на плечо, согнулся под его мокрой тяжестью, пошёл вслед за ними. Там все вместе его размотали. Встали на мелководье поперёк речонки. С одной стороны Платон, две монашки с другой, и пошли скрести днище речонки, пугая рыбу. Третья встала в середке, воткнула в бредень жердь, чтоб рыба не ушла. Две других отошли подальше, река за излучиной была глубже, женщинам почти по грудь. Хлопать по воде было тяжело. Но как трудолюбивые лошадки, монахини ухали воду, приговаривая: “Шуть-шуть.” Снова сошлись кучей, потащили бредень на берег. Выволокли трепещущиеся тела рыб, они билась о камни, пугаясь яркого солнца. Мокрая одежда монахинь облепила их сильные тела, рисуя выпуклости. Ничуть не смущаясь, ловко раскидали рыбу по корзинам, потащили их к прежнему месту. Прихватив ещё там корзины, пошли к скиту, при этом поклонились Платону, сказали:
– Спаси тя Христос за помощь!
Он посмотрел им вслед, на их сильные тела, корзины качались в такт шагам, мокрая чёрная одежда цеплялась за ноги, открывала белесые щиколотки с красными пятками от долгого брожения по воде.
Платон зашёл в кусты, снял с себя мокрую одежду, отжал, и снова одел на себя, поёживаясь, исподняя рубаха, которую кинул вечером на ветки, ещё не просохла. Сел на камень, согреваясь на солнце. К брёвнам на реку подошли три монашки. Вывалили бельё из корзин, намочив, лихо начали его шлепать. Одна из них повернулась к Платону и сказала:
- Вы бы шли к скиту – звали откушать.
Он посидел еще немного и пошёл вверх по тропинке, дошёл до ворот. Стукнул в дверцу, она распахнулась, его впустили внутрь двора. Обитель была занята своими обыденными делами. Пахло свежеиспечённым хлебом. Все та же маленькая монашка со сморщенным лицом пригласила в сторожку. Он зашёл в темноту, присел скромно на лавке. Старуха так же молча подала блюдо густого овсяного киселя, картофельную золотистую шаньгу, присыпанную серым толокном:
- Вкушай, мил человек, чем Бог послал! – перекрестила его и вышла из сторожки.
Он встал, глядя на мерцающую лампадку перед иконами, положил на себя крест, сел за стол и вкусно начал хлебать липкую жижу, прикусывая шаньгой. Сытно наелся, ждал монашку. Старуха вошла в сторожку, еле волоча за собой огромный мешок:
- Катанки матушка просила подшить! - подала шило, дратву, воск и кусок смолы. - Тока поди за ворота на солнышко, там посветлее.
Он вытащил из сторожки мешок с валенками, притащил их на берег к реке, вывалил из мешка, начал рассматривать, раскладывая по кучам. Совсем старое разрезал на заплаты. Через два часа работы ладони опухли, несколько пальцев порезал, но работал и работал. К вечеру принесли еще два мешка, но руки уже не слушались от непривычной работы. Ныла спина, болезненные ладони несколько раз опускал в реку, охлаждая, но это не помогало. Поверх мозолей, еще не заживших, появились другие раны. Хлебосольство надо было отрабатывать, и он терпеливо работал.
Солнце к вечеру развернулось своим жарким обличием, слепя глаза Платона. Стало припекать до пота, воздух горячим тяжёлым киселем окутал его всего.
- Фу, - проговорил он, - не иначе к дождю парит!
Не хотелось ему, чтобы в ночь задождило. Природа, словно услышав его слова о дожде, пригнала на реку пухлое облако. Ветер в поднебесье растеребил его, как суровая баба перину. Тогда ещё одно облако пришло на реку, смотрясь в бегущее зеркало воды. Ветер вкрадчиво зашелестел деревьями, нагоняя свою силу, начал рвать и это облако. Через полчаса серые и белые пласты пышных туч скрыли синеву неба и повисли низко над землёй. На речку за водой пришли монашки с вёдрами. Начали носить в скитводу, притащили большую бочку, поставленную на тележку, натаскали в неё воды, поволокли по тропинке вверх. Ещё раз пришли к реке, продолжая таскать тяжёлые вёдра, шлёпая из них воду в бочку. Другие спешно спускались к реке, носили вёдра с водой на коромыслах. Молоденькие монашки из - под низко опущенных платков на лоб, крадучись, посматривали на Платона. Лёгкий ветер приносил сильный запах распаренного работой их женского тела, щекоча ноздри Платона. Они переговаривались, что, покуда ихняя очередь дойдёт до бани, уже в сон потянет. Из разговоров он понял, что сегодня суббота – банный день. Ну да, точно - суббота, ведь с утра пахло хлебами, пекли на неделю.
Пришла монашка, что кормила его, и ещё две. Начали осматривать катанки. Ничего не сказали, сложили в мешки, вскинули их на плечи и пошли наверх. Одна из старух остановилась, сказала:
- Ну, дык что сидишь, шёл бы на паужинку!
Платон встал, подошёл к реке, помыл воспалённые руки, обтёр об порты, пошёл к скиту. Дверца была распахнута, он вошёл в нее и зашёл в сторожку. Пришла монашка, распахнула дверь на улицу. Стало светлее, следом зашла другая, держа тряпицей большое блюдо с горячей ухой. Поставила на стол. Прозрачная жидкость искрилась в полумраке белыми кусками рыбы, вызывая слюну. Он схватился за ложку, не перекрестив лба. Застыдился под взглядом женщин, встал, крестясь троекратно на икону. Присел на лавку, начал хлебать горячую ушицу: “Ух, рыбки не пожалели, аж ложка стоит в вареве, - смаковал каждый кусочек, каждую косточку. - Что это за хитрость у баб такая, - думалось в голове. – как это они разумеют вкуснотищу такую варганить?” Всё съел до дна, даже про хлеб забыл. Таясь от взгляда монашки, кинул четверть краюхи хлеба под рубаху. От горячей ухи бросило в пот, утёрся рукавом. Бабка подала кружку пареной брусники с молоком. Она чуть пахла коровой, домом, добрым хозяйством. Брала за душу, напоминая детство. Вкус брусники и молока! Как он давно не едал этого забытого кушанья! Выхлебал ложкой всё до дна. Встал, поклонился монашке, поблагодарил за хлеб и соль, перекрестился. Вышел из избушки, присел на лавочку. Из баньки шумно вышли несколько монахинь. Одна из них прошла рядом с Платоном, зыркнув серыми глазами. Его ноздри вдохнули чистый аромат женского тела, берёзового веника, речной воды, банного духа, и ещё чего-то такого, что у него так и ухнуло в сердце. Мелким бесом кровь прилила сначала к голове, затем ринулась к низу живота, наполняя все члены, и снова ринулась вверх к щекам, окрашивая их малиновым цветом. Он склонил голову ниже к коленям, усмиряя бешеный ритм сердца. Стучало в висках и за грудиной. «Во как забрало,» - подумал он. Встряхнул плечами, сгоняя с себя запах женской плоти. Очумело потёр башку больными кистями рук, взглядом поймал запузыренные порты, застыдился, соскочил с лавки, оправляя рубаху, и выскочил в дверцу в воротах. Пошёл к реке, приговаривая:
- Ууухх! Забрало как меня.
Сел на свое лежбище. Сердце все ещё его стучало, а ноздри держали аромат женского тела.
Сумерки темным туманом окутали лес, речку. Очнувшись, Платон побежал собирать валежник, быстро бегал туда и обратно, ещё натужно корячась, притащил половину сухого дерева, быстро разжёг огонь, который разгораясь отодвигал границу ночи. Сел у костра, вспомнил серые глаза монашки, они напомнили ему давно забытые радости женского тела. Застыдился своих мыслей, вспомнил про икону, которую взял с собой. Порылся в пестере, достал её с самого дна. Вгляделся в тёмный лик Николая Угодника, словно озарение пришло. Вот эта родительская икона спасла ребёнка и его. Перекрестился, бережно поцеловал образ. Стал шептать молитву склонившись над ней.
Глава 6
Господи Иисусе Христе Боже наш,
Боже всякого милосердия и щедрот,
милость Которого безмерна и человеколюбия - неизмеримая пучина!
( Благодарственная молитва Иисусу Христу)
Из-за кустов ракитника домовито рваной ватой вкрадчиво ступал по речонке туман. С темного неба посыпалась нудная морось, сыростью задышала природа, вдыхая влагу срывающегося дождя, от сырости утяжелились кусты вокруг лежбища Платона. Когда он нечаянно коснулся кустов, рубаха его намокла. Время от времени он подкладывал валежник в костёр и снова ложился на своё место, вглядываясь с тоской в пламя. Огонь сухих веток перекинулся на бревно, лениво облизывая его. Платону было неуютно, сыро, он достал из-под лап ельника поддёвку и влез в неё. Она пахла ребёнком. Платон старался не думать о сыне. Хотел расспросить монашек, но не стал. Если бы ребёнок умер, наверное, сказали бы. Вышел из убежища, ногой подвинул к огню прогоревшее наполовину бревно, снова лёг на место, стало теплее.
Мелкий дождь сеял ситом влагу. Платон незаметно уснул. Среди ночи проснулся. Бревно от сырости затухло, только в одном месте мерцало красным дорогим камнем. Тараща глаза на реку, он силился рассмотреть, что это такое. Туманный столб парил посередь речки и медленно двигался к берегу. Платона охватила тревога. Туманный сгусток приближался к берегу. И вроде это не туман, а человек, Платон подумал: «Может, кто из монахинь?»
Вглядываясь с тоской в серость ночи, подумал: “Да что ж она не в черном?" Странное движение туманного столба обрисовало явно женскую фигуру. Он приподнялся на локти, вглядываясь, прошептал: “Да точно баба!”
Высокая, с белесым лицом, и ладошки держит ковшичком. Светятся они добрым теплом, просвечивая тонкие пальцы и розоватость ногтей. Онемевшая рука Платона тянется ко лбу. Но неловко тяжёлым полешком она падает. Не может он совладать с рукой. Образ совсем близко. Платон корячится и пытается встать. Но сил хватает только на то. чтобы подняться на колени.
- Господи, свят-свят! – скованные страхом, онемевшие губы пытаются найти слова молитвы.
Женщина наклоняется, поднося наполненные теплым, неземным светом ладошки. Лицо ее бледно, нежный жёлтый свет освещает её лик. Платон видит знакомые черты. Шепчет:
- Господи, Василиса?
В ответ тихий знакомый голос произносит:
- Здравствуй, Платон, вот пришла к тебе. Принесла тебе твою лампадку!
Он силится спросить: « Какую лампадку?» - но язык не ворочается у него. Она, словно услышав его вопрос, отвечает:
- Да ту лампадку, что каждому при рождении зажигает Боженька. Ты поглянь-ка на свою!
Все ближе и ближе протягивает тёплые ладони, озарённые светом. Платон заглядывает в сложенные кисти рук и видит лампадку, стеклянную, с горячим фитильком жёлтого пламени.
- Видишь, сколь масличка осталось, совсем на донышке. Вот догорит масличко, и закончится твой жизненный путь на земле.
- Как это? – шепчет он онемевшими губами.
Василиса смыкает ладошки, они всё так же озарены светом тепла, тоски, любви и печали. Глядя в лицо Платона чёрными глазницами на белесом лице, она промолмила:
- Никудышный ты человек, нет от тебя на земле ни радости, ни добра, ни любви! Одно зло в тебе! Вот Боженька и не добавляет масличка в лампадку!
Отстраняет от его лица живой ковшик ладоней.
Платон набирает силы, встаЁт с колен вровень с Василисой, протягивает руку вперёд, пытаясь дотронуться до плеча жены, но рука не ощущает её тела и проваливается в пустоту. Он снова поднимает руку, тянется к её живым ладоням, прикасается, ощущает плоть руки, теплоту, тянет другую руку, нежно обнимает ладони Василисы. Смотрит только на её руки, боясь поднять глаза на мёртвое лицо жены. Хриплым голосом выговаривает:
- Прости меня, Василисушка!
- Бог простит, - отвечает она ему.
- Что же мне делать?
Тепло её ладоней достаёт до самого сердца. Солёная влага орошает его лицо. Он плачет навзрыд, как ребёнок. Нет сил продохнуть, заходится в плаче.
Василиса тихим голосом произносит:
- Слезами горю не поможешь! Измени свою жизнь. У тебя есть сын, не дай ему погибнуть. Начинай свою жизнь с малых дел. Вот так по капельке и будет наполняться масличком твоя лампада! Дай покой моей душе: будь милостив к сыну, не оставь сиротой его. Иначе смотри, что будет с твоей жизнью!
Убирает ладони из рук Платона, начинает их плотно сжимать. Теплый свет начинает блекнуть. Василиса складывает вместе совсем уже бледные кисти рук, из-под её пальцев выскальзывают маленькие искорки, последние капельки света летят к тёмному небу. Платон взглядом провожает их. Долго стоит и смотрит наверх. Чёрное небо блестит мерцанием звёзд, тихо, темно, словно всё замерло. Оглядывается вокруг, кажется ему, что даже ночь затаила дыхание. Спокойно лялькает себя речка, бурля по камушкам. Не понятно, что это такое было? Сон или видение? Всё его существо ощущает, что он как бы не один на этом берегу. Потихоньку, боясь торкнуть камнем, он идёт и садится на своё место. Обнимает себя за колени, так и сидит до рассвета, выбивая нервную дрожь зубами. Его нервное напряжение снимает восход солнца. Суета леса, хлопанье крыльев по воде диких уток. Весёлый дятел в красной шапочке весело начал долбить берёзу: тук-тук-тук! Помолчал, и снова: тук-тук-тук! Платон вытащил своё онемевшее тело из убежища, размялся, потянулся с хрустом. Дятел испуганно метнулся в небо. Радуга нарядно перепоясала лес, окуная другой конец где-то далеко, наверное, в реку, будто воду пьёт. Гулким эхом ветер принёс: “Ку - ку, ку - ку!” Платон всем сердцем и душой осознал, как ему жить дальше, улыбнулся, начал считать: "Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь"! Сбился со счёта, засмеялся, схватил огромный камень, поднял над головой: “Эх, хорошо!” Наступило ощущение лёгкости в теле, в голове. Колокола в скиту мелодией жизни охватили округу. Доли-доли-доли, динь-динь-динь, дон-дон-дон! Он бросил камень наземь и усердно закрестился, кланялся, касаясь пальцами земли. Рука его словно принимала материнское благословение от земли, и клал он перстами эту благость на своё тело. За усердными поклонами его застала монашка, смерила долгим взглядом, позвала с собой к скиту. Платон поднял пестерь, понёс своё облегчённое тело за ней. У ворот стояло ещё шесть монахинь, худая держала свёрток с ребёнком. Платон подошёл, чинно крестясь и кланяясь. Матушка широко ступила вперёд статным телом, которое не скрывало её свободное одеяние, и цепко охватила взглядом Платона. Властным голосом сказала:
- Ну, вот, божий человек, бери своё чадо, и в добрый путь: в полном здравии твой младенец, окрещён Василием!
Повернула голову на одну из монахинь:
- Проводи, сестра, странника до большака. Подайте ему котомку - с Богом, сын мой!
Сунула Платону в лицо тёмный деревянный крест. Он прислонился губами к нему, затем низко поклонился в пояс:
- Благодарствую, Матушка. за хлеб, соль, за дитя!
Матушка остановила его речь движением руки, монашки повернулись к нему спиной и исчезли одна за другой за глухим частоколом. Монахиня протянула ему свёрток с младенцем, откинутое одеяло обрисовывало чистенькое розовое лицо ребёнка, он спал глубоко и спокойно. Платон внутри себя ощутил неведомое чувство, непонятное для него: то ли радость, то ли смирение. Он уважительно прижал к себе свою кровь и плоть, пошёл следом за женщиной. Небольшая тропинка бежала то вниз, то наверх, через некоторое время тропка упёрлась в хорошо укатанную широкую дорогу.
«Вот и большак, наверное», - подумалось ему, но спрашивать не стал. Шли молча, иногда монашка поворачивала голову, смотрела на него, не отстал ли. Прошли ещё с полверсты, вскоре послышался скрип тележных колёс и мужской голос, который поторапливал лошадь:
– Но, квёлая, шибче переступай, сонная!
Они повернулись: их нагнали две телеги, на одной сидел угрюмый мужик с ружьишком, а на другой - двое молодцеватых парней. Когда они поравнялись, Платон увидел, что в телеге на сене лежала, охая, баба. Монашка согнулась в поклоне.
- Трррр, - угрюмый мужик остановил лошадь.
- Чёй надоть?
– Добрый путь вам, добрые люди, - сказала монашка, ещё раз низко кланяясь.
– И вам не хворать,- пробурчал недовольно мужик.
- А не подвезёте ли путника? - обратилась монахиня к нему.
Мужик почесал кнутовищем себе затылок, сдвинув на лоб картуз.
- Оно, конечно, можно, отчего не можно! Тока ведь не спросимши, куды мы путь держим - держим мы путь-дорожку на Кундюровку.
Платон махнул рукой, сказал:
– Мне-то надо в Берёзово, а лучше бы в Верхотурье, - услышал в своём голосе сомнение: никто и нигде его не ждёт, ни одна живая душа.
Телеги, кряхтя, тронулись в путь. Монашка подала Платону котомку:
- Поди с Богом, покуда жары нет! Холстинки там тебе положили, хлебушек, картошка да молочишко мальцу. Пройдёшь немного, а тамочки и большак на Берёзово, иди все правее и правее, А мне-то надо возвертаться, а ты поди, милый, поди, с Божьей помощью дойдёшь до сродственников. - мелко начала его крестить, - Храни, матерь Божия, робёночка!
Женщина слегка помахала ему рукой, отойдя несколько шагов от Платона. Он низко поклонился ей и, перебирая пыльную дорогу, пошёл быстрыми шагами.
Васятка спал, уютно сопя носиком. Беспокойно поглядывая на сына, Платон всё ждал, когда тот начнёт плакать. Но ребёнок все спал и спал. Солнышко начало морить полуденным зноем, досаждала мошкара и другая живность. По левой стороне прибавилась ещё одна дорога - Платон встал на перепутье, вглядываясь в неё. Увидел в тени деревьев лошадей и телеги. Это встретились те, которые ехали на Кондюровку. Он пошёл дальше, хотелось пить, младенец проснулся и начал ворочать личиком. Открыл голубые глаза и задумчиво стал поглядывать на Платона. Он решил сделать привал - оглядывая местность, зашёл на пёструю поляну разнотравья, расположился в тени под деревом. Положил ребёнка на траву, развернул одеяльце, холстинку. Васятка был чистенький, розовенький, сделал потягушечки и с удовольствием схватил рожок. Начмоктавшись молочка, стал задирать ножки и кряхтеть. Платон хотел было пойти поискать напиться, но испугался, как он оставит ребёнка. Завернул неумело его, тот пискнул от неудобства. Закинул на плечи пестерь, поднял котомку, взял сына на руки и снова вышел на большак. Через некоторое время близ дороги увидел родничок. Тонким фонтанчиком он плюхал воду в травы. Встал на колени, припал к роднику. "Холодная какая, страсть, аж зубы заломило", - прикладывался несколько раз. Напился до булькоты в животе и испарины на лбу. С жалостью расстался с родником, зашагал дальше, мучил голод, но не хотел терять время. Ноги ловко шли по дороге. Денное марево согрело хвойник, духовитый запах кружил над ним. «Эх, божья благодать!» - подумалось Платону. Начал приглядывать местечко, где бы перекусить. Но места были неуютные: с одной стороны старый корявый ельник, а с другой - мшистая влага болотины. Пришлось идти ещё не один час, мерить дорогу шагами. Руки ныли не от тяжести ребёнка, а от непривычки. Большак завеселел березнячком, на взгорушке он увидел охапистый стог сена. Небольшая проторенная дорожка. "Интересно, может в понизовьях, говаривали монашки, где река бежит, есть деревенька?" - постоял, подумал, разморило его напрочь, - ох, подремать бы, пойти прилечь в стожок на пару с мальцом. А ежели ночь застигнет, да может, в стогу и сподручней ночевать!" Подходя к стожку, он вроде услыхал, как корова мычит. Почудилось?
- Ан, не почудилось, - проговорил Платон. В хороводе молоденьких березок пасётся корова, обвязанная за рога, в тени несколько козух мечтательно смотрят на него. За берёзками видна изба и постройки разные. Подошёл тихонечко поближе, боясь собак. Обошёл глухой частокол, окружённый диким малинником, нашёл ворота, крикнул в них:
- Хозяева, а, хозяева!
- Мууу, - в ответ.
- Тьфу ты, Господи, дура, спужала!
Огляделся, решил сесть под частокол в тенёк. Одной рукой снял с плеча котомку, стащил со спины пестерь, из него достал поддёвку, положил на неё спящего ребёнка, сел рядом, вытянул ноги: «Ух, хорошо!». Из котомки вытащил в тряпице полкраюхи хлебушка, поднёс к лицу, вдохнул кислый ржаной аромат, солёный кусок рыбы, засушенный, слегка пахнущий застарелым. Вкусно кусал хлеб, картошку, вгрызался в рыбу. Насолонился всласть, губы защипало. Сидел, приятно облизывался. Остался кусочек хлебца, бережно завернул в тряпицу, ещё раз обсмоктал рыбьи кости и откинул их в сторону. На остатки сразу набежали мураши. Васятка подал голос зычно, прося кушать. Развернул его, перемотал в сухое. Положил к себе на ноги, сунул рожок. Начал кормить сына. Младенец быстро насосался молока. И, почмоктывая пустой уже рожок, закатил глаза в дрёме. Платон осторожно положил его на поддёвку, прилег рядом, сморило в сон сразу. Очнулся от крика:
- Ану вставай, разбойник, разлёгся, ану мотай отсель!
Тараща глаза, Платон не мог понять, в чём дело. Видел перед собой грязные ноги, задранный подол домотканой юбки. Солнце слепило его. Опёрся на локоть. заслоняясь от него ладонью. "Так это женщина!"
Баба прикладом ружья сильным ударом шваркнула его по лодыжке.
- Да ты что, одичала?– закричал он ей, – неужто со зверьём спутала?
Баба закричала:
- А ну, пошёл отседова! Лучше со зверьём встренуться, чем с разбойником!
– Побойся Бога, что ты творишь - пытаясь встать, сказал ей Платон. Женщина ещё раз со всей силы торкнула прикладом в бедро.
- Не поминай Бога, разбойник!
Ругань прервал плач ребенка.
- Во-во, - закричала баба, - самый настоящий разбойник. Ребёночка где взял, не иначе украл?
Платон вскочил, изловчился, ухватился за приклад ружьишка, изо всех сил дернул на себя. Баба хватанула ружьё на себя. В потасовке оно выстрелило. Платон присел от испуга. Женщинаа упала на задницу и замолчала. Потом прошептала:
- Поглянь-ка, само стрельнуло, во оказия! Ты кто, что делаешь под избой моей, лихой человек?
Платон замахал на неё руками, отвернулся на истошный крик ребёнка, который зашёлся в плач от выстрела. Присел, взял на руки и начал успокаивать. Привстал, опираясь на колени, тешкая ребёнка, прислонился губами ко лбу, шепча ему: “Чишь, чишь, чишь.” Успокаивая младенца, он повернулся лицом к бабе, тихонько сказал:
- Не разбойник я, жена померла,сынок энто мой! Идем в Верхотурье к родне. А ты сразу орать: "Разбойник, разбойник!" Нешто мы похожи на разбойников?
Баба встала, оправила юбку. Обтёрла ладошкой губы, отошла в сторонку, оперлась на ружье. Тихонько позвала:
- Ребятишки, а ребятишки, подите сюды, не бойтесь, мужик энто с дитём.
Из приоткрытых ворот вышли два подростка. Один - светлый и конопатенький, в мать, видимо, а другой - потемнее, с округлыми щёками, похожий на справную девку. Аккуратно подошли, встали, шмыргая сопливыми носами. баба шыкнула на них:
- Да не шоркайте рукавами носы! Угваздали все рубахи, не настачишься на вас!
Платон отвернулся в сторону, качая ребёнка. Баба снова пристала к нему:
- Ну, шёл бы ты стороной! Тебе лучше, и нам спокойней!
Он ответил:
- Да что я, место ваше просижу? А ли что вам поблазнилось? Вот заночуем здесь с сыночком, утречком и пойдём.
- Да кто ж тебя знает, - заворчала баба, - залезешь ночью в избу, а я ведь стрельну!
Платон ничего не ответил, стал успокаивать ребёнка, который снова заплакал. Баба с детьми ушла за ворота. Платон, держа сына, наклонился, подобрал котомку, пестерь, поддёвку, перенёс под небольшое деревце. Солнце начало садиться, клонясь к земле, тени от деревьев удлинились и потемнели. Из-за ворот выбежали мальчишки, загнали козух и повели корову во двор. До Платона донеслись приятные звуки: женщина разговаривала с коровой, звенели струи молока об подойник. Домовито, тоненькой струйкой к небу потянулся дымок. "Самовар, видимо, греют". Ему стало завидно. Вечерняя синь раскинулась над избой и поляной, бледный кусок луны присоединился в небе к тускловатым звёздам, ещё больше наводя на него тоску. Наклонился, положил спящего сына под дерево на поддёвку, сам сел рядом и вытянул уставшие ноги. Из приоткрытых ворот вышла баба с большой миской. Осторожно подошла к Платону, наклонилась и поставила около него. Развязала передник, подала ему кусок хлеба и ложку с обгрызенными краями.
- Скушайте молочка, - виновато проговорила она.
Он промолчал. Та постояла ещё немного, ушла. Так и сидел Платон, смотрел на молоко, как над чашкой вьются маленькими кругами комары. Прикрыл углом одеяльца личико ребёнку, чтоб не закусало комарьё. Глубоко вздохнул. Печалила ночь, которая накрывала всё вокруг темнотой. Взял белеющую через края чашку с молоком, начал пить, проливая на рубаху. Духовитое молоко сладило рот. Оставил половину мальцу на утро. Достал из котомки тряпицу с хлебом, доел его, а тряпицей накрыл чашку.
Скрипя калиткой, выскочили в темноту хозяйские мальчишки, закричали в два голоса:
- Дядь, а дядь, дядька, мамка вас звала, подите во двор!
Они ещё чуток постояли, светлыми рубашонками мелькнули в калитке. Платон сидел, не зная, что делать: как-то было неловко. Через некоторое время в темноте его окликнул женский голос:
- Слышь, эй, где ты? Ни зги не видно! Эй, пришлый, идите ко двору!
Платон осторожно поднял сына на руки вместе с поддёвкой, одной рукой подхватил котомку и пестерь, осторожно, чтоб не споткнуться, пошёл вперёд. К женщине вышел мальчонка, неся фонарь. Баба переняла фонарь, подняла высоко, проговорила:
- Ну, что уж там, пойдёмте! Что мы, нелюди: с ребёнком на улице?
Передала снова фонарь мальчонке, протянула руки:
– Ну, давайте, понесу мальца.
Платон осторожно передал сына, вошли во двор, дверь в сени и в избу были отворены, виден был стол, на котором горела яркая лампа. Хозяйка в сенях проговорила:
- Ты не пужайся, не одни мы. Покойничек у нас, вот поможешь нам ночь скоротать.
Платон занёс ногу на порог, баба отступила в сторонку. Посередь избы на лавке стояла огромная чисто струганная домовина. Крышка была на ней закрыта не вплотную. Пахло горевшими свечами и ладаном. Женщина с ребёнком на руках нырнула за ситцевую перегородку и вышла без него, сказала:
- Пусть спит дитё, хоть тельце отдохнет от рук! Присаживайтесь на лавку.
«Вот так дела, из огня да в полымя!» - досадовал Платон.
Хозяйка, сбивчиво торопясь, обсказывала:
– Хозяин-то баньку новую ставил. Ды брёвнушко не удержалось и хряснуло по голове. Всё сам норовил сделать, жадный до работы и денег был. О, Господи, прости меня, грешну, - перекрестилась женщина, - не хорошо о покойнике так. Так я правду говорю – ни-ни плохово. Хотели братовья мои помочь, да поспешал - всё сам да сам, вот и наспешил. Лесничим был, всё в порядке держал. Урядника братья привозили, поспрашал меня, ды на бумаге всё записал. А как же, мужик мой, почитай, на службе более десяти годов был, - завыла в голос, утирая слёзы углом платка.– осиротил меня и кровинушек, что таперича делать буду? Как в избе без хозяина? – продолжала голосить, - На кого же ты меня оставил с несмышлёнышами?
Подошла к домовине, приложилась лбом, завыла еще громче. С полатей высунулись ребятишки:
- Мамка, не реви, страшно, чё говорила, а сама ревишь! Мамка, не пужай нас!
Баба обернулась:
- Не-не, не буду, спите, огольцы, – обтёрла лицо концом платка, перекрестилась, подошла к Платону, протянула заплаканным голосом,- как величать вас? Меня-то Евфросиньей кличут.
- Платон я, - с тоской проговорил тот.
“Лучше б на воздухе остался, тягомотно на душе. Ну да ладно, на всё воля Божья”, - успокаивал он себя.
Баба, суетясь у печки, приговаривала:
- А мы сейчас самоварчик, да так и скоротаем времечко, а утром братовья приедут да могилку изготовят, да захороним хозяина. Поминём душеньку его, добрый хозяин был, работящий! Лесником он туточки был, а уж рученьки - золотые! Как за каменной стеной жизнь моя была. Чаво таперича делать? Как жить? Хозяйство ведь немалое. Мальчишки не помощники: одному семь годов, тому пять годков, да схоронили двойню год назад. Что бог дал, чего теперь его гневить? – тараторила без умолку.
Притащила небольшой самоварчик, поставила на стол, ещё чайничек заварной, два блюдца, на них чашки.
- Надысь именины были у Яшеньки. Так ягодничками баловались. Ешо осталось малёхо!
Развернула тряпицу, приложила на глиняную плоскую чашку четверть пирога с краснеющими, слегка подсохшими ягодами. Выложила на стол четыре штуки вареных яиц, ушла в сени, долго брякала чем-то, вошла, держа в руках большущий кусок сахара, щипцами наломала на блюдечко, приговаривая:
- Прячу сахарок-то от мальцов: всё найдут, от пуза насластятся, а какая польза? Да никакой!
Присела на лавку, нацедила в чашки из заварника и добавила кипятка с самовара, подала Платону. Себе плеснула из чашки в блюдце, ловко подхватила его на пальцы, кинула кусочек сахару в рот, подула на блюдце, причмокивая, отпила глоточек, зажмурилась от удовольствия. Платон выдул четыре чашки чая с махоньким кусочком сахара.
- Да вы бы яичко скушали, - сказала хозяйка, - мужику надо хорошо кушать, тогда он и работник справный. А какие работы с голодного-то?
- Фу, жарко, - Платон утёр лоб, - душно.
Баба болтала без умолку:
- Избу-то сегодня не топили, костерок делали да самоварчик кипятили, чайком баловались. А вы-то прилягте на лавочку-то, умаялись, я вот немного лампу притушу, - убавила огонь, всё продолжая болтать про житьё-бытьё.
Платон с удовольствием снял поршни, облокотился предплечьем на стену и делал вид, что слушает женщину, но его сморил сон. Среди ночи разбудил плач ребенка, Платон спохватился. Женщина уже держала младенца на руках:
- Спи-спи, я сама понянькаю, - и запела тоненько. – Аюаююшки- аю-аю, нянчу деточку мою . Баю-баю-баю-бай, поскорее засыпай!
Платон снова провалился в сладкой истоме в сон. Проснулся от утренней прохлады, которая лилась в избу через двери, открытые настежь. Евфросинья возилась с ребёнком за ситцевой перегородкой:
- Ну вот, таперича хорошо, а то пузико дует и дует. А как славно мы опорожнились, а как мы ножками, сейчас мы завернем их.
Вышла к Платону, держа ребенка:
- Нукось, возьмите, покормите его, он сухой.
Крикнула, повернувшись на печку:
- Мишаня, Яша! Вставайте, марш скотинку гнать на выпас!
Мальчишки нехотя, сонно слезли с печи, потёрли кулаками глаза и побежали во двор. Мать крикнула им вслед:
- Марш в нужник, поросята! Всё угваздали поперёд крыльца. Солнышко припечёт - разнесёт вонищу по двору!
Платон покормил ребёнка, вышел с ним во двор, младенец не спал, тараща глазки. Мальчишки хворостинами гнали коз, хозяйка тянула за рога упирающуюся корову, шлёпая её по крутому боку. Очумело кудахтала курица, видимо, снеслась. Он огляделся вокруг: “Да, справно всё. Амбар добрый, банька ещё стоит без крыши, другая стена до половины выведена. Конюшня добрая.”
Хозяйка пришла снова во двор, тараторя:
- Хозяйство у нас крепкое: и лошадёнка есть, и приплод, а коровка яловая, а козлух прибавилось аж пять штук!
Платон с ребёнком на руках присел на лавку под сенями: «А что она не гонит его со двора?». Стал рассматривать женщину при дневном свете. Росточком небольшая, волосы прибраны под чёрный платок, глазки округлые, зеленковатые, с рыжими крапинками, лицо нечистое, конопатенькое. Одета в старенький домотканый сарафанишко, под ним кофта из серого тонкого льну с тесьмой по вороту, запона из пестроряди в клетку, дешевенькие красные бусы на округлой шее. Мелькая по двору черными пятками, тут же в сенях разливала по крынкам утрешнее молоко, болтала без умолку:
- Слава богу, с сенцом управились, картошка посажена!
Разговор прервал окрик и стук в ворота:
- Эй, сестра, ворота распахни!
- А, братовья, добро утречко! – крикнула она из сеней.
В калитку ввалился рыжий мужик в синей рубахе на выпуск с кнутом в руках:
- Чё строчишь, как сорока! Слышно за версту! Аба! Да ты, Фроська, с гостем!
- Да енто путник попросился на ночлег.
- И не побоялась впустить чужака в дом? - удивился брат.
- А чё это мне бояться, так при мне ружьишко всегда.
- Ага, вояка! - воскликнул он. - Кто ж такой будешь? - со злостью, почти крича, мужик обратился к Платону.
- Да не ори, - вступилась женщина, - видишь, робёнок у него, чего хайло дерёшь!.
Мужик зажал рукой рот. Вполголоса сказал:
- Да не знамши мы, откель нам знать, чего там у него, - его лицо заволновалось. - Ну как ночевала?- спросил он.
- Слава богу, ничего, – ответила она.
Мужик пошёл к воротам, распахнул их, завёл во двор мерина с телегой. В открытые ворота вошёл ещё один мужик, такой же рыжий, но только помоложе. Потягиваясь и разминая плечи, крикнул:
- Ну сестрёнка, добро утро! Как скоротала ноченьку?
Она ответила:
- Слава богу, хорошо, а ты пошто пеший?
- Ды, решил чуток пройтись, на взгорушке, с телеги спрыгнул. Вота, в распадке ещё можно чуток покосить, зима всё подберёт!
Остановился возле коня, погладил по морде.
Белесый мерин опустил голову, стал перебирать губами, искал, чем бы поживиться, молодой шлёпнул его по морде:
- Но, не балуй! – подошёл к Платону и развел руки в стороны. – Фрось, а энто кто? Не знакома мне его личность!
Она ответила:
- Да путник ночной, переночевать пускала.
Он подошел к сестре, шлёпнул легонько по спине:
- Ухх, бесстрашная! А вдруг разбойник?
Она засмеялась:
- Где ему разбойничать? Вон с дитём на руках.
Он сдвинул картуз себе на лоб, сказал:
- Ну, разберёмся, погодь.
Вытащил из телеги лопаты, крикнул:
- Эй, братка, где прохлаждаешься?
Из-за избы вышел старший брат, подтягивая порты, спросил:
- Фрося, где копать?
- Да где! Рядом с близняшками да батюшкой и матушкой евойными.
- Ну, пошли мы.
- С Богом, с Богом, - ответила Ефросинья, утирая глаза краем платочка.
Братовья вытащили с телеги лопаты.
- А пошто лопаты привезли? - спросила Ефросинья. – У меня своих полно.
- Да у тебя тупые, наши вчера Никитич наточил.
Мужики стали выходить со двора. Обратились к Платону:
- Не серчай на нас! Мы любим пошуметь немного. Я - Гордей, брат мой меньшой - Савелий. Тя как величать?
- С утрева кабы Платоном был. Может, мне вам подмочь?
- А подмоги, поди подмоги, - сказала Ефросинья. – Миша, а ну сходи в амбар, тамотко зыбка лежала, принеси, сейчас наладим.
Платон удивился, зачем зыбка, он собирался уйти. Махнул рукой Ефросинье:
- Да ну, не беспокойтесь, мы вот сейчас и тронемся в путь.
Женщина обернулась, посмотрела на него с удивлением:
- Так ты помочь навроде хотел?
- Да я не супротив, - ответил он, опуская голову. - Только ведь потом снова ночь.
Хозяйка подошла ближе, заглянула Платону в глаза. Как-то по-особенному улыбнулась:
- Да вы побудьте ешо ночь-то! И мне сподручней. Да и жутковато одной. Братья поговаривают мои: перебирайся к нам в село. Жалко всё бросить, привыкла я. Каждый кустик и тропку знаю. Ведь не долго разорить гнездо, а потом наладить завсегда трудно. Всё равно надобно мне работника нанимать!
Платон от смущения потёр затылок, почесал его и спросил:
- А что же, братья не останутся пожить?
- Что ты, что ты, - заохала Ефросинья. – на кого они свое хозяйство бросят? Матушка остарела, из избы второй год не выходит. Тятеньку паралик разбил, схоронили перед Пасхой, у старшего жена больна, уж третий год болеет. А у младшего - третьим брюхата. Поэтому им некогда тут рассиживать -, вот похороним муженька моего дорогого, и уедут.
Она засуетилась, крикнула:
- Ребяты, а ну идите сюды, тащите зыбку, да зобеньку картохи с подклети принесите, коровник надо прибрать, воды наносить.
Дети отозвались:
- Мамка, да мы не управимся.
- А я вам на что? Подмогну немного.
Миша притащил зыбку, обшитую старой ситцевой юбкой.
- Айда, Платон, подвесим, - позвола его Ефросинья.
Вошли в избу. Платон встал на лавку, повесил зыбку на крюк под потолком. Хозяйка из-за перегородки принесла спящего ребёнка, положила в зыбку осторожно, перекрестила его и качнула легонько зыбку:
- Спи, милый, спи, набирайся силушки!
Прошло часа два, пришли братья в мокрых рубахах. Ефросинья кинулась в подполье, принесла большой кувшин с квасом. Братья по очереди стали пить. Выпили весь кувшин, отрыгиваясь, исходя потом, утираясь, сели на лавку.
- Ох, и печет, жарко! – сказал старший брат и обратился к Платону. - Ну, так подмогнёшь нам?
- А что ж не подмочь?
Надрываясь, вчетвером потащили домовину на улицу. Поставили, кряхтя, её на телегу.
- Ох и тяжёлый, я прям спину надорвал!- старший брат потёр поясницу.
Ефросинья, утираясь платком проговорила:
- А как же, нехудой был, любил пузро набить!
- Фрося, - спросил один из братьев, - а батюшка-то приезжал? Отпевали?
- А как же, ещё вчера с утра, всё как положено!
- Ну, тады с Богом!
Все перекрестились и осторожно поехали со двора. Мерин недовольно потряхивал спиной и пытался остановиться. Ефросинья чуть похлопала коня по крупу, проговорила:
- Ну давай-давай, милый, поехали, поехали!
Спустились чуть вниз в ложбинку, скрытую от людского глаза. Там было несколько могил с крестами. Стащили гроб с телеги на землю, поставили около вырытой могилы. Один из братьев, спросил:
- Ну что, будем прощаться, а?
Ефросинья обмякла, присела на влажную кучу земли и завыла.
- Ну, ну, не обмирай, - проговорил старший брат. Подошёл к домовине, приоткрыл крышку, заглянул вовнутрь, поморщился:
- Ух, дух тяжёлый! Лицо-то всё черно, голову раздуло!
Старший брат тоже заглянул в приоткрытую крышку и отпрянул:
- Бог простит! - перекрестился и задвинул назад крышку.
– Фрось, не надобно тебе глядеть, заголосишь, ребятишек напугаешь, больно-то уж его разнесло, страшен! Слезами таперь горю не поможешь.
Та сидела на земле, тихонько завывая. Братья дружно застучали по гвоздям, вбивая их в домовину. Ефросинья подошла, обняла домовину, прислонилась лбом, завопила:
- Прости нас, спи спокойно! Прощай, муж мой, отец и кормилец наш!
Мужики зацепили домовину верёвками, начали опускать её в яму. Туда же бросили верёвки, кинули по горсти земли. Платон и мужики стали закидывать могилу землёй. Накидали в яму больше половины, поставили крест, снова стали закапывать, сделали небольшой холмик. Обложили лапами ельника могилу, постояли, помолчали, перекрестились. Старший брат сказал:
- Ну пойдёмте, время не ждёт, делов много! Живое живым, а мёртвое мертвым!
Мерин с недовольством потащил в горочку скрипучую телегу, все пошли следом. Остановились около ворот. Ефросинья вошла во двор, принесла бадью воды, ковшик и полотенце. Полила всем на руки, вытерли руки, полотенце повесили на угол избы. Младший брат сказал:
- Фрося, мы на реку пойдём, ополоснёмся, а ты давай по хозяйству.
Платон вместе с мужиками пошёл к реке. Братовья сели на небольшие камни, стащили сапоги, младший сказал:
- Во парит! Без обувки полегше!
Зашли за кусты, разделись до нага. Бухнулись в реку, как два здоровых медведя, с уханьем начали нырять. Крикнули ему:
- Чего стоишь? Иди ополоснись!
Платон снял порты, не стал снимать исподнее, зашёл в воду, ухнулся в прохладу. Сплавал на середину речки и поплыл к берегу. Братья уже сидели голые на камнях, грелись на солнце. Он тоже вышел на берег. Старший усмехнулся:
- Что это ты в исподнем? Али нешчто показать? Ха-ха-ха! У нас этого добра полно!
И снова заржал, как жеребец. Встал, задрал руки, раскорячил ноги, волосья в подмышках и в паху светились рыжим пламенем. Повихлял белой задницей, тряся мужским достоинством. Младший крикнул:
- Ну, что ты, Гордей, совсем ополоумел! Чужой человек не знамо что подумает!
- А, пусть думает, - ответил Гордей, - на то и башка у него, чтоб думать!
Братья оделись, взяли сапоги в руки, пошли к избе. Платон остался на берегу, снял мокрое исподнее, отжал от воды. Напялил порты, накинул рубаху на влажное тело, подобрал исподнее и поршни, пошёл к избе. Стол в избе был уже накрыт серой льняной скатертью. Посередине стояла чашка с кутьей, бутылочка беленькой, барынькой выставилась пузатенько, четыре зеленоватые стопочки, квашеная капустка вперемешку с лучком. Румяная картошка дымились на большой сковороде. Красовалась с салом яишенка, большие ломти хлеба, щи в чугунке. В глубокой чашке - вверх ногами вареная курица.
- Ты где бродишь? Тут уже все готово, за помин души! - воскликнул Гордей.
- Не прикрывайте дверь-то! Печь протопила, чтоб дух хороший пошёл по избе, – крикнула Ефросинья.
Вышла из-за ситцевой перегородки, держа в руках расправленные новые сатиновые рубахи, шитые по вороту обережными крестиками. Она снова заслезилась:
- Вот и не поносил обновок хозяин мой!
Подала старшему синюю рубаху:
- Носи, Гордеюшка, на здоровье в память. Тебе Савелий, коришневую, она к лицу тебе будет. Ну и Вам, Платон! - подала ему косоворотку из фабричного ситца, серую с тремя оловянными пуговицами. Братья обняли сестру.
– Рукодельница ты наша! - Гордей погладил сестру по голове. - Домовитая! Всё у тебя ладится, а уж рубахи - загляденье!
Ефросинья покраснела и ответила, отстраняясь от брата:
– Рубахи шить - не велико дело! Солнышко ещё не взошло, курочке голову свернула, долго ли её, в чугунок и в печь! Капусточки, картошки кинула, да и готовы щи! Хушь Петров пост закончился, так курочек порубаю, аж три несушки сидели на яйцах. Куды столь кур в зиму, не прокормить их!
Сели чинно за стол. Старший налил в стопочки водки до краёв. На пятую рюмку приложили хлебца, перекрестились:
- Царствие ему небесно, пусь земля будет ему пухом!
Выпили водки за помин души, закусили поминальной кашей. Захрустели капустой, начали швыркать щи. Мальчишки ели отдельно из одной миски. Выпили еще по одной рюмке, поели до седьмого пота. Налили по третьей, Ефросинья разломала курицу, подала всем по куску. За поминальным столом сидели долго, беседа лилась плавно, говорили больше о хозяйстве. Ефросинья пьяненько сверкала зелеными глазами, поглядывая на Платона. Гордей обратился к Платону:
- Ну что, куды тебе надо? Мы сейчас в путь, дорожку. Ты в какую сторону с мальцом направляешься?
Он не успел ответить, Ефросинья затрещала, как сорока:
- Что ты, братушка! Мне ведь работничек нужон, одной-то как?
- Ты поглянь, она ужо и работничка себе сосватала! Тебе зачем он?В глуши этой, что ли, собираешься остаться? Мы с братом думали, что переберёшься к нам поближе!
- Да что ты, братушка? Куды я поеду? Кому я нужна, отрезанный ломоть!
- Оно, конешно, - прокряхтел Гордей, потирая лоб, - в своей избе ты сама себе хозяйка.
- К нам в избу не пойдёшь, хоть и просторно у нас, две хозяйки - это не дело, моя наровистая, - развел руки в стороны Гордей,- ежели тока в отцовскую избу.
Ефросинья выскочила со стола, замахала на него руками.
- Што ты, што ты! Куды там, у мамки тоже избенка - не повернись, а я ведь не одна! Мать лежит уж как год, и я со своим выводком. Да и Дашка осерчает, сидит вековухой при немощной матушке, небось, не сахар ей с ней! Нетушки, никуды я не поеду, изба у нас большая, теплая, хозяйство справное, чево зорить его!
Гордей встал, походил по избе, почесал затылок:
- Прошение надобно писать: пенсия те положена как вдове лесника, эт я про бумаги узнаю. В город тебе будет надобно поехать со мной.
Савелий встал, оправляя рубашку, посмотрел на Ефросинью, покачал неодобрительно головой. Подошел к Платону, хлопнул по плечу:
– Так куды ты идешь? К родне или так, куды глаза глядят?
Платон не хотел отвечать, и не знал что ответить, думал: «Вот привязался, куды да зачем?». Взлохматил волосы, оглядел всех:
- Иду я в Верхотурье, родни, конешно, у меня там нету, но зато работёнку там легше найти. Я с деревни убёг, годов шестнадцать было. Вота, обжанился, ну, поехал в родительскую избу с молодой. Не прижился тамотко, жена померла, теперь мальца самому ростить нужно!
Ефросинья покачала головой:
– Робёнка выходить - эт не горох в землю садить, тута женски руки надобны! Вота, я скажу, чё мыкаться по свету - оставайся в работниках! Изба большая, и пенсия мне положена как вдове лесника. О цене опосля поговорим. Подрастёт дитё чуток, пуповина тока отсохла, без бабы не выходить тебе его!
– Ой, сестра, наровистая ты,– сказал Гордей,- давай-ка, лучше мы те работничков присоветуем. Хотя бы возьми погорельцев Редькиных: оба молодые, дитёв ещё не народили, Ляксашка ох и рукастый!
Ефросинья соскочила с лавки:
- Ну, брательник, насоветовал, бабу-то его я знаю, надысь в храме встренулись. Расфуфыренная, как матрёшка, нарумянилась, как девка гуляща! Ни в жисть эту шлёнду в свою избу не допушу! Вот моё слово: работник мне нужон без всяких тута жонок! И бабье сердце не обманешь: не худой он человек!
- Ты пошто молчишь, Платон? - спросил Савелий. - Тя вона сеструха уж в работнички наняла!
Платон ухмыльнулся:
– Ну оно, конечно, для ребятёнка хорошо! Ну, ежели ненадолго, отчего и не побыть в работничках!
- Ну вот, Фрося, попала те шлея под хвост! Втемяшилось тебе в голову, чужой он человек, кто его знает, что у него на уме! - Гордей развернулся к Платону. - Ежели что, мы с брательником из-под земли тя достанем!
Начали прощаться.
- Ты, сестра, жди через недельку, в воскресенье приедем, на баньке стенку поднять и крышу сложить надо до холодов. Не успеешь оглянуться, как зима в гости пожалует, а там уж занесёт, токмо до весны ждать.
Вышли во двор, наладили коника, открыли ворота. Братья прыгнули в телегу. Хлопнув вожжами по бокам коня, крикнул Гордей: “Ну, пошёл, квёлый.”
Телега тронулась, мальчишки побежали вслед дядьям. Ефросинья крикнула им:
- А ну, не бегайте далече!
Ефросинья и Платон присели на лавку возле ворот, взгляды их встретились. Женщина пристально смотрела тому в глаза, затем спросила его:
- Ну что, не жалкушь, что остался?
Он вяло пожал плечами, после трёх рюмок хотелось еще водки и курить.
Ефросинья встала с лавки, одёрнула на груди кофту, не глядя на него, сказала:
- Сам остался, никто волоком не тащил! Так поди осматривайся, работы полон двор! Вона, навоз надо у коровки прибрать.
И ушла в избу. Платон нехотя зашел в амбар, нашёл вилы, пошёл в хлев, в ноздри духовито шибануло навозом. Постоял немного, привыкая к полумраку, глаза пообвыклись в темноте, начал швырять тяжёлый навоз. Через некоторое время в проём дверей коровника вошла Ефросинья.
- О, Господи! Ты чё делашь? Пошто переделывать одну работу дважды. Вона, возьми тачку да в её скидывай, и на край огорода. А как спреет, весной раскидаем, вот землицу покормим, она уж народит поболее всего.
Тот сходил за баньку, взял тачку, приволок к коровнику. Следом прибежали мальчишки:
– Дядь Платон, дай нам тачку, мы возить будем!
- А ну, брысь отседова, - заругалась Ефросинья, - подите в избу Васятку няньчить!
Мальчишки насупились, старший заныл:
– А чё, мамка, мы чё, няньки, да и он спит, как байбак, ён нам нихто. Пусть его дядька Платон пестует, мы лучше картоху окучивать станем али мокрец пощипем.
- А ну, марш в избу, - крикнула Ефросинья,- матерь они ещё учить станут! Сейчас каши берёзовой дам, так не сядете неделю на мягко место. С утрева вам завтра работ полнёхонько будет!
Ребятишки дернули наперегонки в избу.
- Ох! - вздохнула Фрося, – пока ищо слухаются, а подрастут, не управишься с имя!
Платон молчал, кидал в тачку навоз, наполнил до краёв, потащил в самый край огорода, вывалил. Стоял и думал: « Надо как-то мириться со своей жизнью, куда мне с мальцом. Да и навроде баба ничего, бойкая. Да что, жена она мне что ли, сказано - в работниках. Хоть в зиму в тепле, а тамотко мальчонка подрастёт, и по весне - айда на все четыре стороны! Хозяйство большое, справное, работы невпроворот, не по мне с навозом возиться!»
Вернулся в хлев, дочистил, постелил соломы. Затем убрался возле лошади, около баньки сложил развалившуюся поленницу дров. Сел на чурбак точить колун, пришла Ефросинья с корзиной мокрого белья. Начала развешивать, поднимая высоко руки, закидывая бельё на верёвку, тряся грудью, оглядывалась на Платона, широко улыбалась. Затем подошла с пустой корзиной, присела на козлы для пилки дров, проговорила, щурясь на солнце:
- С утречка по росе покосить бы надо травы - ноне хоть сам ешь, в пояс стоят, а духовитые - сласть одна!
Платон удивленно поднял брови:
- Так ты говорила, что сена на целый год накошено и насушено.
Фрося развела руки в стороны:
- Да мало ли что я говорила! Вона скока травушки, так и прёт, а чёж не взять! Ещё стожков пять изготовить. Зима любит шуткануть: как завьюжит, морозами накроет, гляди, до свежей травушки и всё сенцо подберётся. Запас беды не чинит, а можно лишнее и продать, гляди, копеечка в доме прибавится!
Платон пошевелил плечами, сказал:
- Ну, можно покосить.
Она обрадовалась, вскочила, рукой начала показывать:
– Вон тамотко, в распадке, травушка больно хороша, по пут и сухостоя много, привезти можно будет, ды распилить и порубить. Ты мужичьим умом раскинь-то, делов много, некоды отдыхать.
Как в дурмане прошли три дня, Платон весь в сомнениях работал до изнеможения, к вечеру сил не было понянчить сына, ложился на лавку и мгновенно засыпал. Но приходил новый день, неся все одни и те же думки: уйти бы одному куда глаза глядят. Но где-то внутри зародилось что-то новое и незнакомое ему дотоле чувство, тонкое, щемящее и давящее сердце. Особенно по утрам, когда он заглядывал в зыбку, где спал его сын. Он смотрел на розовое и безмятежное его лицо, и ему становилось стыдно. Как можно уйти, оставить чужим людям свою кровь и плоть.
В субботу хозяйка поднялась очень рано, начала брякать кухонной утварью. Платон тоже поднялся, сел на лавке, потягиваясь, поздоровался:
- Утречка вам добрейшего!
Ефросинья приветливо ответила:
- И вам добра и здоровья! Я ужо коровку подоила и козлух на выпас свела. Лошадь на реку бы надо сводить. А уж жеребчик пусть в стойле побудет, хромат чего-то, ты ужотко погляди его. Уж, почитай, месяц ешо и полгодовалый будет.
Платон ответил ей:
- Надо бы посмотреть, чего это у него, может, сбил ногу на реке о камни.
Она притащила со двора кипящий самовар, поставила на стол, улыбнулась и сказала:
- А посиди в исподнем, в тишине чайку попьём, сёдни с самовара зачнем, всё прилажено по хозяйству, а чё ж не чаёвничать? Братовья уж, думаю, через часок нагрянут.
Васятко подал голос, она засуетилась, кинулась к нему с рожком, приладила, послышалось чмоктанье. Она, согнувшись над зыбкой, повернула голову, прошептала:
- Вота, молочко козье полюбилось ему, вона, как шустро сосёт.
Отошла тихонько со счастливым лицом. Поставила на стол чашки, в блюдце наколола сахарок, налила пахучего чая.
- Вот и летушку конец,- прихлёбывая чай, сказала Ефросинья,- туточки денечёк Мокриды, и следом Ильин день, а уж на Мокриды, ежели задожжило, ох, то уж вся осень мокра будет.
Платон слушал хозяйку, смотрел на её ямочки на конопатеньких щёках, на вишнёвые губы. "Ничё ещё бабенка, сильно не уработанная". Ефросинья искрила глазами, улыбалась, белоснежные зубы озаряли её лицо. Она то и дело облизывала розовым языком верхнюю губу, приглаживала себя ладошкой по шее и груди, приговаривая: “Ох, вся упрела от горяченького!”
Платону надоело хлебать чай, перевернул чашку, поблагодарил хозяйку. Встал, одел порты, напялил рубаху, вышел из избы во двор. Постоял на крыльце, потягиваясь.
Лучи утреннего солнца ярким вздохом уже накрыли округу, доедая последний туман летнего утра. Синева неба поднималась ввысь, обещая жаркий день. Птицы горланили вовсю, захлёбываясь переливчатыми трелями, дразня друг друга. Он пошёл в конюшню, вывел жеребёнка, осмотрел ногу - выше копыта была мокнущая рана. Оставил его во дворе на солнышке. Кобылку повёл к речке на водопой, спустились к воде, лошадь шевелила мордой воду, сонно чмокала, мотала головой, брызгая на Платона. Он похлопал кобылку по холке:
- Ну, пойдём, старушка, пастись.
Недалеко от избы спутал ей ноги, оставил на поляне. Проходя меж деревьев, зацепился спиной об сухую ветку, разодрал рубаху почти до низу. Пришел в избу, вытащил котомку из-под лавки, достал из неё серенькую рубашку, что подавала Ефросинья на помин.
– Эх, жалко-то нову рубаху одевать,- пробурчал,- да уж эта вся износилась!
Ефросинья подошла, улыбаясь, держа руки за спиной:
- Ой, не ворчи, одевай нову рубаху, не жалкуй! Я, вота, тебя другой одарю!
Подала рубаху из голубого сатина, расшитую красным обережным крестиком по вороту. Платон растерялся, ему было неловко.
-Бери, бери, - смеялась она,- да не ношена, не от покойничка. Я всю родню обшила зимой! Мужик ты работящий, вот тебе плата наперёд за труды твои! Серую сейчас носи, а уж энту опосля баньки наденешь. Сегодня, думаю, братья уж последни бревнышки уложат, а крыша уж это дело скорое. И печку Корнеич быстрохонько сложит, мастеровой он, руки его золотые нарасхват. Вота и натопим баньку, намоешься, подстричь тебя надобно, оброс, чисто лешак! -смеялась она над ним, щуря свои крапчатые глаза.
Платон одел рубаху, подошёл к висевшему на стене зеркальцу в резной оправе, заглянул в него:
- И взаправду я - как дед старый, - сказал он, склонил голову, поблагодарил. – Спасибочки, хозяюшка!
Ефросинья расхохаталась:
- Ох ты сурьезный! Хоть бы разок улыбнулся. Пойду я яички посбираю: у меня одна курица така заполошенна, может и поклевать их. Наверно, отверну ей башку, да во щи её.
Платон сел на лавку, призадумался:. "Ох, и хитра бабенка! Что у неё в голове? То строжит, то в глаза ласково смотрит. И не погнала вон с избы, хоть в сенцы ночевать бы отправила. Да что я все в думках об ей, да и не глянулась она мне! Так, паря,- сказал вслух,- не балуй, братовья быстро башку отшибут!"
Платон думал дальше: "Сказано - в работниках, и всё тут, неча сусолить. Манехо надо ждать, как Васятка в силу войдёт, от молочка отойдёт, и тогда - айда, куда глазонки глядят! А что душу бередить: сердце молчит, да оно так и лучше! А то прикипишь к тёплой печке, да к ласковой бабе, считай, пропал! А так, без сердечных дел, пошёл себе да пошёл!"
Вошла Ефросинья, спросила:
- Что с лицом горемыки сидишь? Пойдём-ка жеребёнка обиходим, рану намоем самогоном, обвяжем тряпицей. Ужотко Гордеюшка мне мази привозил для скотины, больна хороша. У коровы на спине така парша была огромна, так три разочка намазала, и куды делась.
Управились с жеребёнком. Ефросинья тараторила:
- Слыхал ведь: покойничек мой лесником числился, вота, и пенсия мне будет. Изба за мной, двадцать десятин землицы. А уж лесничего другого назначат, ему лесу дадут на нову избу, землю отпишут, небось, чуток ниже по реке. А смотреть будет всё эти же места, что мой покойничек доглядывал, царствие ему небесно! - перекрестилась. - С землицей нашей братья мои помогали: что народится, то и делили, нам побольше, не обделяли нас. Ленок сама сею, под речкой здоровуща делянка. А ну, полезь в подпол, почисть его, тамочки картохи гнилые, уже скоро новый урожай будет. Попозжа окурю его травами.
Платон взял висевшую на изгороди старую корзину, пошёл в избу, спустился в погреб. Долго возился, весь упарился, нагрёб полную корзину всяких гнилых остатков от картошки и овощей. Вылез из погреба, вышел с корзиной во двор, а там уже братья Фросины приехали, ребятишки проснулись, во дворе радостно прыгают. Ефросинья нянчит Васютку, припевая прибаутку.
Платон поздоровался, на что Гордей, хлопая кнутовищем по телеге, спросил:
- Ну чё, не балуешь?
Тот обидчиво ответил:
- Нам баловство ни к чему, чай, не малолеток!
- Не серчай, - гудел басом Гордей.
Ефросинья махнула на него рукой:
– Не горлопань, подите, вона, к баньке. Вишь, робёнка держу, спужаешь!
Савелий распряг мерина и повёл за двор на выпас. Платон не сразу заметил, что на лавочке под рябиной сидит дедок с густой, седой, кучерявой, коротко стриженной бородой. Весь чистенький, крепенький, в новых поршнях, с глиняной трубочкой в руках. Вкусно пахло пряным табачным дымком. Платон жадно сглотнул слюну, тоскливо взглядом вцепился в дедову трубочку, не решаясь спросить табаку. Старик заметил, как жадно он смотрит на голубоватый дымок, щурясь, спросил:
– Ну чаво? Ась? Покурить охота?
Взял с лавочки лежащий рядом кисет с чёрной веревочкой-задергушкой, протянул ему:
- Дыми, коль охота, табачок справный! Я, вота, ужо сорок годов балуюсь, приучил паршивец барин молодой, я-то у него прислуживал. И разных-то табаков напробовался: и турецкого, и ищо какого вонючего загранишного.
Платон взял кисет, закружил по двору.
- Эх, бумажки где бы взять,- вслух пробурчал он.
Дедка постучал трубочкой о край скамьи, выбивая пепел:
- Открой кисет, тамотко на запас есть трубокурка, нова, бери, дарствую! Где же её, бумажку, набраться, а тута - трубокурня, набил и все дела, сиди, дыми! Я сам-то насажу табачку да насушу и ишо хитрость малёхо имею, в него добавлю каку-никаку травинку для душистости.
Платон нащупал трубочку в кисете, вытащил, стал неумело напихивать в неё табак, просыпая его на землю. Дед, сердито сопя, забрал трубку:
- Ты, милый мой. не топчи его, а вот ласково приложи да чуток примни.
Подал трубокурню Платону, тот неумело, торопясь, раскурил. Старик, глядя на его суету, в сердцах сказал:
– Эх ты, руки - что грабли, ну научишься: было бы доброе дело, а то так, баловство одно!
Платон затянулся с жадностью, аж поперхнулся.
- Ох ты, крепок,- кашляя проворчал он.
Старик, хитро улыбаясь, спросил:
- Ну чё? Скусен али как?
Тот, хмелея от табачного дыма, проговорил:
- Хорош табачок да и запашист!
Дедка, довольный, сорвал возле изгороди большой лист лопуха, отсыпал в него из кисета табак, подал Платону:
– Бери, балуйся!
Ефросинья ушла с Васяткой в избу. Братья, сидевшие на крыльце, встали:
- Ну, пойдёмте, а то уж солнышко высоко - к вечеру надо управиться!
Пошли вчетвером через огород вниз к реке, где стояла банька. Старик подпоясался старым фартуком, быстро наносил камней, замесил по- хитрому глину, принялся ложить каменку. Платон с мужиками начали подгонять брёвна, застучали топорами. Подняли два венца, плотно переложили мхом, законопатили древесной смолой и занялись крышей. Дедко вышел из баньки и спросил:
– А чё ж, по старинке воду камнями будут греть али котёл есть?
Гордей почесал затылок, крикнул:
- Фрося! Мишаня, кликни мать!
На крыльцо выскочила Ефросинья, приложив руку козырьком ко лбу, крикнула:
– Ну чаво? Занята я, мальца кормлю!
Гордей слез с крыши, подошёл к сестре:
- Степан, царствие ему небесно, котёл-то прикупал, или так уж камнями обойдёшься?
Она взмахнула руками:
- А как же, вона, в амбаре припрятан, ещё той осенью привёз с ярмарки, небольшенький, всего на три ведра, а нам большой не надобно.
Работали до сумерек. Платон почувствовал, что плечи напекло солнышком. Гуртом сходили на реку, смыли пот, мальчишки с удовольствием плескались в прохладной воде. Гордей крикнул им:
- А ну, выходьте на берег, вона, ужо посинели, мать заругает!
Пришли в избу, на столе уже была поставлена паужинка, Фрося угощала щедро. Наелись до отвала, не было сил двинуться, да и от выпитого разморило. Братья ушли спать на сенник, дедко и Платон остались в избе. Платон проснулся от того, что хозяйка толкала его в плечо:
- Вставай, солнушко уж высоко!
Он подскочил:
- Ох, надо же, проспал!
- Да не шебуршись, я ужо раненько встала, скотинка обихожена. Вона, братья и Корнеич уже коника впрягли, даже чайку не хотят, домой собрались.
Хозяйка и Платон вышли во двор, дедко обратился к Ефросинье:
- А ну-ка, милушка, запали печку-то в баньке!
Она махнула рукой:
- Ой, Корнеич, да что я, не знаю ваши печки: вона, в избе кака красавица стоит и не дымит, а сколь тепло долго держит, хороша печка, ровно барынька!
Дедко, посасывая трубочку, поклонился Фросе:
- Спасибочки за доброе слово!
Ефросинья пошла в сени, вернулась с корзиной и туго свернутой трубой небеленого льна:
- Я туточки яичек положила да маслица горшочек, ищо караваешек хлебца, творожку, да вот как и договаривались, полотна небеленого пять аршин, а уж мучки с новово урожая Гордеюшка подаст.
Старик поклонился, проговорил:
- Уговор дороже денег, спаси Христос и на этом! Ужотко моя старуха возрадуется, уж больно полотно ей надобно, к смерти готовится.
Ефросиня приложила руки к груди, воскликнула:
- Али баушка Павла заболела?
- Что ты! Бог с тобою! Она, почитай, годов десять помирает. - старик заулыбался хитро. – Оно, вона, как суседка наша Маланья, сколь на вид здорова была, а уж за стол сядет дак за семерых ела! А туточки покосы зачались, так она сенцо пошла поворошить, её удар и хватил! А моя старуха всю жисть немошна, одно травки пьёт. Скрипуче древо до старости скрипит, так и моя бабка завсегда больна.
Дед перекрестился:
- Господи, дай ей бох здоровья! Ну и мне радость от её ворчанья, а то как один останешься, и слова сговорить не с кем будет.
Ефросиня захлюпала носом:
- Ой, не говори, дедка, я сама ночью проснусь, тишь такая в избе, мой-то покойничек спал шумно, я привыкла, а таперь, вота, одна!
Савелий моршился:
- Ну, пошто опять развела сырость, реви не реви, а уж назад не возвернешь!
Старик сел на телегу, покачал головой, словно соглашаясь с Савелием:
- Хороший был мужик Степан, с измальства его помню. Царствие ему небесно,- и перекрестился.
Гордей обратился к Платону:
- Слышь, пойдём-ка за ворота, об деле надо потолковать!
Ефросинья забеспокоилась:
- А что за дело, братка?- спросила она с тревогой.
- Поди в избу, поди, вона, слышь, малец-то орёт, как заполошенный!
– Ой, и вправду, я-то не слышу,- удивилась она и побежала в избу.
Они вышли за ворота, Гордей вцепился взглядом в глаза Платона:
- Слышь, ну-ко, ты мне скажи по правде: ты туточки надолго пристроился или так, побаловаться с бабенкой решил, глянулась тебе Фрося, а?
Платон растерялся, потёр затылок, глянул исподлобья на Гордея, зло ответил:
- Ну, ежели такой разговор зачался - я той ногой со двора айда пошёл, только меня и видели!
Гордей положил свою руку на его плечо:
- Да ты не серчай, я ведь про што: смотрю на сестру - глаз у неё горит, вся как молодуха зацвела. Взамуж-то выдали, не спросясь её, матери да отцу глянулся, и спровадили, она полгода всё в слезах была, ей-то шестнадцати годков не было. Платон, войди в наше понятие: родная сестра, кто таперь за нее постоит, ежели осталась вдовой. Ты мужик видный, хушь и с робёнком, а на вдову с дитями не всяк позарится, ежели токмо на хозяйство справное.
Платон приложил руку к груди и сказал запальчиво:
- Низкий вам поклон за то, что приютили, и ничего такого баловства и в мыслях нет. Женщина она добрая, и я со всем моим уважением к ней. И промеж нас ничего худого нет!
Гордей похлопал его по спине:
- Не серчай, войди в наше понятие, еще постель после мужа не остыла, всего ничего прошло после похорон. Вдова она, время ей надо себя соблюсти, хоть и живет на отшибе. Худая молва завсегда впереди бежит! И одной ей никак нельзя, а мы подсобить не можем, у самих работы завсегда много. Семьи не бросишь, да она, вишь, не хочет зорить гнездо своё!
Платон молча кивал головой, соглашаясь с его словами.
- Да ты уважь нас, не балуй тута! Вижу, непростой ты, что-то в тебе есть непонятное. Но, слухами земля полнится, кто-нибудь и даст о тебе знать! Ежели правду сказал, что из Кедрачей ты.
Платон снова вспылил:
– Да что ты меня все пытаешь, как несмышлёныша? Ежели неудобен, взашей меня гоните!
Гордей начал успокаивать его:
- Ну что ты осерчал, не серчай! Сам пойми: ежели бы мы в одной деревне жили, тамотко кажный на виду. Пойми, кто ты, откель ты, вота и боязно! Ну ладненько, обговорили, я уж успокою матушку и баб наших.
Крикнул в открытые ворота:
- Савушка, давай поехали!
Застоявшийся коник резко выкатил телегу за ворота, Гордей сел рядом с дедком, Савелий легонько стеганул вожжи мерина, и они тронулись в путь. Следом вышла Ефросинья с сыновьями, стали махать им вслед. Она крикнула им:
– На Покрова ждать буду!
Глава 7
Боже Святый, Предвечный Боже! Тебе молюся о чаде моём..
(Молитва к Богу Отцу)
Прошла еще неделя. В субботу к вечеру Ефросинья попросила Платона:
- В баньку наноси воды. Сам-то разумеешь баньку затопить? Ужо каменка-то просохла. Будем сегодня пробную топить.
Платон быстро наносил воды в котёл и бочку, растопил печку, сел на порожке баньки. Ефросинья вышла во двор вывесить мокрые перематки. Пошла в избу за Васяткой, подошла с ребёнком к Платону, произнесла:
- Поглянь-ка, глазенки таращит, щёчки как два яблочка наливных. Ух ты, ладненький какой!
Платон, усмехаясь, игриво тряхнул кудрями:
- Так я тоже ничего! А как в баню схожу, так совсем похорошею!
Ефросинья расхохоталась:
- Ну ты, ровно девка, хвалишь себя!
- Да нее, я так, к слову,– пробурчал Платон.
Тёплый, тихий вечер посеял звёзды на синем небе. Платон зашёл в баню: протопилась хорошо, угара нет. Позвал Ефросинью. Та пришла с большим кувшином кваса и охапкой разнотравья. Кинула травы на нагретые камни. Сверху плеснула кваску. Пар кинулся со всей силой к потолку, наполняя баню духом лета.
- Ну, пусть ещё с полчаса постоит, — сказала Ефросинья, - а там уж и можно мыться.
Через некоторое время она пошла с сыновьями и Васяткой в баню. Через полчаса выглянула, раскрасневшаяся, в мокрой рубахе, крикнула:
- Платоша, забери Васятку!
Тот подскочил с лавочки, взял ребёнка, завёрнутого в одеяло.
- Напарила парняка, сонный, уснёт - поди, положи в зыбку! Щас, вот, детей ополосну да сама обмоюсь. А может, ты сейчас пойдёшь с мальчишками намоешься? Или в последнюю баню пойдёшь? - спросила она его.
- Нет уж, ты иди, иди, - замахал он руками, - а я уж потом, опосля всех.
Ефросинья, смеясь, с искоркой в глазах, сказала ему:
- А то смотри, нашоркаю спину-то тебе!
Платон сделал вид, что не услышал её слов. Пошёл в избу, положил Васятку в зыбку, решил самовар вскипятить. Вынес его во двор, залил водой и разжёг. Из баньки выбежали розовощёкие Мишка и Яшка, с визгом побежали в избу. Следом вышла Ефросинья, закутанная в большую шаль, с мокрыми распущенными волосами:
- Ох и натопил ты жарко баньку! Аж сердцу худо! Поди, парься!
Платон взял с лавки приготовленное Ефросиньей чистое исподнее, утирушник, пошёл в предбанник, разделся. Наклонился, вошёл через низкие двери в темноватое нутро баньки. Жёлтый фитилёк толстой свечи еле тлел от горячего воздуха. Всё тело покрылось мурашками, стоял, привыкал к жару. Присел на лавку, пряный воздух баньки начал греть его. Свежие брёвна смолили воздух. Перебрался на полог, там посидел немножко. Забрался повыше, когда тело нагрелось, спустился вниз, взял берёзовый веник, замоченный в ушате, полегоньку начал помахивать возле ног: “Ох, хорошо!” Затем, прижимая веник к себе, прошёлся по всему телу. Потом плеснул на камни кваску, разведённого водой. Плотный пар взметнулся к потолку низенькой баньки, ожигая ему уши и щёки. Он присел, привыкая к горячему пару. Затем поднялся и начал охаживать себя веником, хлестал себя так, что заломило руку, окатился холодной водой, прилёг на полку. Сердце гулко стучало, тело разомлело. «Ну, чем не жизнь? - думалось ему. - Так хорошо! Самое главное - приняла она Васятку, нянчит днём и ночью. Видно, мы к душе ей». Поднялся с полки, поддал ещё парку, снова обхаживал себя веником, напарился до потемнения в глазах. Пыхтя, вывалился в предбанник, сунул башку в кадушку с холодной водой. Сел на лавочку. Сердце бухало в груди, отошёл немного, снова вошёл в баньку, тело отяжелело, натёр себя всего до красноты лыковой мочалкой, снимая катышки грязи. Намылся до скрипа, поддал ещё парку, полежал на полке. Затем окатился холодной водой и вышел в предбанник остывать. Долго сидел, смотрел, как крупные капли стекают с лица, падают на чистый жёлтый пол. На влажное тело натянул исподнее, сунул ноги в ступни, вышел во двор. Тело невесомое, словно он помолодел. Вошёл в избу. Ефросинья проговорила:
- С легким паром!
- Спасибочки! - ответил Платон.
- Ну, давай почаевничаем, ребят сон сморил.
Сидели целый час, хлебали горячий чай. Ефросинья прислушалась: корова мычит уж какой раз. Надо бы проведать. Накинула полушалок, вышла из избы. Платон посидел немного, что-то не возвращается она: "Что там приключилось?"
Вышел на крыльцо, потоптался, слышно, как ворчит хозяйка. Пошёл к хлеву, заглянул внутрь, спросил:
- Что случилось?
- Да что-то куры переполошились, на спину корове насели. Не иначе хорёк, либо крысы пришли. Не пойму, в чём дело? - бурчала Ефросинья.
- Надо капканы поставить, - проговорил Платон, - может, поймаем.
- Сейчас я сенца подкину, пусть пожуёт, успокоится, держи фонарь, – сказала Ефросинья.
- Не надо сенца: я сегодня свежей травы накосил, в загородке рядом с козлухами охапки четыре лежит.
Платон решил помочь, пошёл следом за Ефросиньей. Она стояла, нагнувшись, жёлтый, тусклый свет фонаря просвечивал тонкую рубаху, легкая льняная ткань облегала её округлые бедра. Он, стесняясь, отвёл глаза на кучку свежей накошенной травы. Подошёл близко к Фросе:
- Ну, давай подмогну!
- Что я, охапку травы не подниму?– ответила она Платону.
Он тоже наклонился, загребая себе кучу травы. Руки их соприкоснулись и сразу отдёрнулись. Волнение стыдливой пугливостью охватило их тела. Ноздри Платона округлились, ловя аромат женского тела. Он заглянул ей в глаза. Они увлажнились от стыда и потемнели. Ефросинья отступила два шага назад, заслоняясь рукой, словно от удара, веснушки на щеках стали ещё ярче. Платон подошёл к ней, ткнулся копной кудрявых волос в её грудь. Обхватил руками бёдра и. как щенок, потёрся своей щекой об её лицо. Руки его скользнули на её грудь, стал целовать её в губы, наполняя своё тело желанием, сдерживая участившееся дыхание, прошептал ей в ухо:
- Не бойся, я сам чё-то боюсь, как будто и бабу в руках не держал!
Губами провёл по её щеке, ткнулся в глазную впадину и ощутил трепет её ресниц. Они привели его в бурный порыв страсти. Уронил себя и Ефросинью в свежескошенную траву. Она прошептала с жаром:
- Ой, стыдобушка!
Отвернулась лицом и телом в разнотравье. Платон одёрнул на спине её рубаху, просунул руки под прохладные груди, слегка согнул её тело, с наслаждением вошёл в неё, толкая всего себя в округлые ягодицы. Жарко открыл рот, блаженствуя, постанывая и приговаривая:
- Ах ты, сладенькая, ах ты, ласонька!
Тело Ефросиньи мягко покачивалось ему в такт, дрожа кожей спины. В раз покрылись вдвоём любовным потом и откинулись на духовитые травы. Платон прикрыл глаза, хотелось студёной воды. Но было неловко беспокоить Ефросинью. Повернул голову, посмотрел на неё. Она лежала, прикрыв глаза ладошкой. Плечи её тихонько сотрясались в плаче.
- Ну что ты, что? – проговорил он, поглаживая её по волосам.
Она заплакала ещё громче, навзрыд, так горько, как маленький ребенок. Платон расстроился, не зная, что делать и какие слова нужно сказать. Крепко прижал её к себе, успокаивая, поглаживая по спине.
- Ну хочешь, я вот сейчас уйду! Ежели я тебе противен!
Она, закусив губу, помотала головой, протянула:
- Да нее... Я от стыдобушки плачу! Ешо постель мужнина не остыла, сорок дней не прошло - я себя ужо утешила, сраму-то, сраму!
- Да не срами ты себя, твоей вины тута нет! Все от мужиков напасти. Моя вина, и мне ответ держать!
Она заплакала ещё громче. Платон испугался, замахал на неё руками:
- Не реви ты, ровно девка обманутая! Хочешь, повенчаемся, а хоть бы по осени!
Ефросинья замолчала, оторопела, глаза ее округлились:
- Да что ты, Платон! Что люди скажут, а?
- А что люди: одни мы здесь, никто не прознает! Окромя меня да тебя!
Помолчали. Ефросинья игриво выпрямилась, подняла руки вверх, начала прибирать растрёпанные волосы. В тусклом свете фонаря её зеленоватые крапчатые глаза светились женской красотой и страстью.
- Господи, грешница я великая, – проговорила нараспев. - В воскресенье пойду в село, в церкву на службу, - опустила голову тихо продолжила: - Ты мне сразу глянулся! Не было промеж нас с мужем любви, никто нас не спрашивал. Посватали, повенчали, вот и вся любовь! А ты, Платоша, тронул моё сердечко. Разве любовь спрашивает, когда её черед придёт. Значит, на все воля божья, - проговорила она, словно себя оправдывая. Платон игриво схватил её за плечи, притянул к себе. Она выскользнула из его рук:
- Отстань, ишо ребятишки увидят! - выбежала, играя бедрами. Платон растянулся на траве, мысли заполнили голову: «А что, бабёнка сладкая! Чудной какой-то травкой пахнет, хмельная баба. Чего бродить? Вона, какое хозяйство справное, да и детёнок чуток подрастёт». Сел, хлопнул себя ладонями по коленям, твердым голосом произнёс:
- Вона как бывает! - встал, вышел из хлева, твёрдой хозяйской походкой пошёл в избу.
Закончился Успенский пост, Платон со своим семейством отстояли обедню в храме, причастились. Повстречались с Фросиной роднёй после службы, она позвала их к себе на именины. Поехали домой, на хозяйстве оставался Мишаня. Гнедой лениво тащил телегу. Платон щёлкнул вожжами по толстому заду коня, приказал:
– Но! Совсем обленился, тока овёс жрёшь без меры!
Яшка, зарывшись в сене, похрапывал, байбак ленивый! Еле два года высидел в церковно - приходской школе. Сбежал домой, к матери под юбку.
Васятка уткнулся в бок Ефросиньи. Она тихонько пела ему потешки.
- Куша, куша, кушечка,
где моя кукушечка?
У кукушно горюшко,
потеряла перышко.
Серое и белое,
и вы крапинку....
Платон усмехнулся: "Уж пять годочков мальчонке, а она ему всё потешки поёт! Когда вырос? Вот недавно в зыбке качали. А вон, поглянь, каков гриб - боровичок. Глаза у Васьки синие, такие же у покойницы Василисы были. Волосья шапкой вьются. Неслух и бедокур, просто спасу нет от его проделок!"
Телега качалась на ухабах, морило в сон. Последнее время Платон стал злой и неразговорчивый. На сердце тоска, руки ни к чему не лежат. Надоел ему этот хутор, живут как медведи в берлоге. Людей раз в полгода видишь. За эти годы он не смог полюбить Ефросинью. Звал её переехать в село. Она ни в какую! Да и Мишаня стал косо посматривать на Платона. Всё наровит сам хозяйновать. То матери жалиться на отчима, то вроде ненароком место его займет за столом.
За деревьями показалась изба. Мишка уже распахнул ворота. Васятка соскочил с телеги, побежал во двор. Ефросинья растолкала Яшку, попросила:
- Беги сынок, скорееча самовар ставь, посидим после дороги, чайкой побалуемся!
Ранним утром следующего дня Ефросинья затеяла уборку в избе и большую стирку, готовясь к приезду родни. Мишаня с Яшкой пошли чистить хлев. Платон отвёл на выпас всех животных, конь был не в настроении, пытался укусить Платона. Он съездил Гнедого по морде, ругаясь: "Вот шалый, жеребец стоялый! Вона, кобылку всю уработали, а ты на кой нам сдался!" Пошёл в баньку, где Фрося стирала бельё, обратился к ней:
- Слышь, мать! Я пойду на поветь, надобно ступени посмотреть, заменить бы парочку.
Ефросинья повернулась к нему, вытерла ладонью пот со лба, промолвила: - А поди, я тамочки недавно споткнулась об худую на всходе. А где пострелёныш наш?
Платон пожал плечами, вышел из бани. Васька, сидевший за поленницей дров, приподнялся, посмотрел куда пошёл отец. Крадучись, зашёл в предбанник. Мать в исподней рубахе стирала, тихонько напевала:
- Прилетали к соловью соколы,
они взяли соловья с собою.
Посадили в клеточку,
за серебрену решоточку....
Осторожно, на цыпочках, Васька, подкрался к лавке, на которой лежала одежда Ефросиньи. Аккуратно вытащил из юбки кишень с ключами. Развязал узелок, снял небольшой ключик и шмыганул с ним из баньки, накрай огорода, в заросли крапивы. Отсидевшись в кустах, пошёл в избу, тихонько, как мышь, подобрался к небольшому ларю, открыл замок, схватил мешочек с сахаром. Закрыл замок, ключ положил под лавку. Выглянул в сени, убедился, что никого нет, и дал стрекача со двора. Мелькая грязными пятками из-под рубашонки, Васятка бежал к реке с открытым ртом, держа в руках серенький мешочек. Добежал до берега, сиганул в кусты ивняка, присел. Сердечко колотилось, как у загнанного зайца. Затаил дыхание. Осторожно поставил около себя льняной мешочек, аккуратно, не дыша, развязал тесёмку на нём, раскрыл его и выдохнул через открытый рот. Грязными руками схватил из мешочка два куска сахара, приложил их ко рту, пытаясь грызть два сразу. Но рот засох от быстрого бега. Он сделал два шага к речке, сунул ручонки с кусками сахара в речную воду. Они стали темнеть, набирая влагу. Осторожно вытащил из реки, присосался сначала к одному куску, затем к другому.
- Ух ты, сласть-то какая!
Липкие крупинки размягчённого сахара продирали горло, он крякал, но сглатывал нежёваную приторную сладость. Снова торопливо мочил сахар в реке, вгрызался и причмокивал от удовольствия. Слопал три куска сахара с речной водой. Замутило Васятку, и счастье сладости исчезло. Теперь он смотрел на мешочек с сахаром безразличными, осоловелыми глазами. Его мечта была: как бы от пуза поесть сахарку - ну вот он, сахарок! Теперь совсем уже не хочется. От этого Васька начал волноваться: "А ежели в реку высыпать, станет река сладкая? Мамка придет белье полоскать, а река сладкая - в раз догадается! Спрячу я его в схроне своём, под банькой! И буду каждый день при сладкой жизни. Ежели его сразу никак съесть нельзя. Ох, что будет, ежели дознаются, что он спёр сахар?"
Но жаркое солнце и сладость сделали своё дело. Ваську морило в сон, он тут же, в кустах ивняка, прилёг, не выпуская заветный мешочек из рук.
Ефросинья с корзинами на коромысле, покачиваясь телом, спустилась к речке, расположилась на мостках, начала полоскать бельё. Солнечные блики слепили глаза, она выпрямилась, потянулась спиной.
- Ох, теплынь - то какая стоит, даром, что конец августа, а водица уж прохладная. - оглядела реку и бережок. - Чё это белеет в кустиках? - вслух проговорила.
Взяла в руки порты, чтоб полоскать их, но передумала, пошла по мелководью к кустам ивняка. В кустах увидала Васятку спящего, вскрикнула:
- Вот беглянка ты где! Славно устроился, я его обыскалась всего! - широко улыбаясь, ворчала Ефросинья, но, увидев заветный мешочек в руках у Васьки, запричитала. - Ах ты, лихоманец! Что ж ты опять бедокуришь?
Мальчишка спал сладким сном, не слыша мать. Очнулся от холодных шлепков и её крика:
- Ах ты, разоритель! Да чтоб твоё брюхо лопнуло! Что ж ты всю семью без чаёв оставил!
Нахлёстывая и приговаривая, она наступила босой ногой на корягу, присела и завопила:
- Ой! Ноженьку повредила!
Васька очнулся от крика матери, подскочил и кинулся бежать, крепко зажав в руке заветный мешочек с сахаром. Летел, не разбирая кустов, весь ободрался, добежал до баньки, засунул в свой схрон мешочек. Присел на корточки, опёрся спиной о стену, чтоб отдышаться. Пока обдумывал, что делать, во дворе уже голосила Ефросинья:
- Платон, а Платон, а ну, подь сюды! Отец, где ты? Иди сюда, чё расскажу, - завывала она.
С молотком и гвоздём во рту из сеней вышел Платон, промычал:
– Ну, что голосишь?
Ефросинья вопила:
- Разбойник у нас в избе завёлся!
- Что придумала сызнова? Какой разбойник? - удивился Платон.
- А вот такой разбойник, - вопила она, - ключики от сундука украл и сахарок прибрал!
- Да толком говори, что случилось?
- Я и говорю: зови сыночка да поспрошай, где ключик от ларчика, а?
Платон сделал грозное лицо и крикнул:
- Васька, а Васька, а ну подь сюды! Я с тобой в прятки, что ль, играть буду? Ежели сейчас не появишься, - рявкнул Платон, - я тебе жопень надеру - две недели не сядешь на неё! Мое слово – закон! Слышал, али нет! Подь сюды!
Васька за банькой успокоился совсем, сделал лицо как можно поглупее и вышел. Стал поодаль, ковыряя землю ногой, спросил:
- Чё звал меня? Или мне попритчилось?
- Ага – попритчилось, - ответил Платон, - иди-иди, сынок, я что поспрошаю тебя!
Васька, жмуря синющие глаза, подошёл ближе к отцу. Тот грозно спросил:
- Где ключ от ларчика?
- Какой ключ? - играя синевой глаз, спросил Васька.
Платон схватил его за кудрявый чуб, приподнял голову выше.
- Ежели ты, поганец, сейчас не отдашь ключи, я тебя высеку!
Васька часто заморгал глазами, начал гундосить:
- Не брал я ключ! Да как их возьмешь, кады мамка их на поясе в кишине носит!
- Ага, носит, - воскликнула Ефросинья, - поглянь, Платон, он поясок развязал! И кады успел? Настоящий разбойник! У мамки ключик - то и спёр, а она и не слыхала!
- Говори, пороёенок, где ключ, иначе в чулан закрою, – повысила голос Ефросинья.
Платон тряхнул Васятку за шиворот. Мальчишка заорал в голос.
- Что ревишь, когда ещё не пороли? А ну-ка, мать, неси хворостинку, сейчас он всё расскажет!
Ефросинья поддакнула:
- Да-да! Сейчас-то я хворостину выломаю добрую! Это что ж он над матерью-то все измывается? А по зиме чего наделал, чума ходячая! Ведь чуть со свету меня не сжил!
Васька заскулил:
- Чево я ещё зимой делал?
Ефросинья воскликнула:
- Глянь-ка, отец, он ужо забыл! А кто в баньке трубу навозом заложил да двери подпёр? Ежели бы не старшенькие, не было б у тебя мамки! А кто лошади хвост надысь отстриг? – от злости её лицо побелело , загибая пальцы, продолжала она перечислять его баловство. – Ах ты, сморчок сопливый! Кто козе под хвост головешку сунул? Така коза была хорошая, так и сдохла! Тоже скажешь - не ты? Опять на братьев наговаривать будешь? – прокричала Ефросинья. Схватила с кучи приготовленного ивняка хворостину и со всего размаху стеганула Ваську. От хлёсткого удара конец вицы ожёг не только спину, но и пол-лица. Васька заголосил, схватился руками за лицо, ощущая под пальцами рубец.
- А ну, становись на колени, проси прощение у мамки! - злым голосом приказала Ефросинья.
Платон поддакнул:
- Проси прощения, иначе сейчас драть буду!
Платон толкнул Ваську в спину, тот упал на землю. Положив голову на руки, начал горестно завывать, замолчал, поднял голову с шапкой каштановых кудрей, опёрся руками о землю, сощурив глаза, прокричал в лицо Ефросинье:
- Да ты мне вовсе не мамка! А настоящая моя мамка кажную ночь ко мне приходит!
Уронил голову на руки и снова горько заплакал. Платон оторопел, посмотрел на Ефросинью. Она стояла, замерев, только лицо ее заливалось бордовым румянцем, словно её в чём-то устыдили. Она заплакала беззвучно, глаза ее наполнились слезами, и они долго не выкатывались. Смотрела на плачущего Ваську, руки её мелко заперебирали край запоны. Слёзы разом вывалились из её глаз, прокладывая мокрые дорожки, по щекам скатились на грудь. Развернувшись, подрагивая плечами, тихонько пошла в избу. Платон стоял, не зная, что делать. Наконец, наклонился, приподнял сына на руки, сел с ним на крыльцо и стал покачивать, как маленького, пришлёпывая по спине ладонью.
Ефросинья растерянно стояла посередь избы. Всё её счастье обрушилось. Она попыталась себя убедить, что это просто маленький ребенок, он не мог знать , что она ему не родная. Она так сильно любила Васятку, что у неё никогда не возникала мысль, что он не её сын. За эти годы, что прожили с Платоном, Бог детей не дал им. А ей так хотелось родить от сильного и красивого Платона ребёнка. Вона, Васятка, какой, ровно ангел! Личико писаное, глазоньки - как небушко весеннее. Ежели б девкой уродился, все бы парни порожки поотбили. И было в этой красоте что-то жестокое: когда она с ним бывала у родни в селе, старые бабки как-то нехорошо оглядывали мальца, торопливо крестились, качая головами. Порой и ей хотелось зажмурить глаза от его недетского синего взгляда. Любила она Платона и Ваську любила, но как-то беспокойно, словно чужое, украденное счастье жило с ней рядом. Мысли её прервал басовитый говорок старшенького сына:
- Мамка, кто шило брал? Хомут надорвался, надо починить. Мам, а мам! - окликнул снова он и заглянул в лицо матери. - Да ты что, мамка, плачешь, али что приключилось? Умер али кто?
- Господь с тобой, — вытирая слёзы, проговорила Ефросинья. – Это я так, Васятку стеганула, вот и сама жалкую.
- Ничего, маманя, - пробурчал Мишаня, - енто ему не помешает. Он ведь как чертёнок, спасу нет от него!
- Да что ты, что ты! - закрестилась она, – Христос с тобой, что ты брата чёртом кличешь?
Старшенький криво усмехнулся, вышел из избы.
Во дворе Платон перебирал сеть. Мишаня спросил:
- Что, батяня, на вечерней зорьке сетку ставить будем?
Платон, тряся сеть, ответил:
- Да, надо рыбки к завтрашнему дню. У матери - то именины, чай, родня нагрянет. Хочет пирогов напечь, рыбник тоже в самый раз.
Мишка засмеялся:
- С рыбой я люблю!А где пострелёнок?
- Да вона, - кивнул головой Платон, - сидит за банькой. Матерь ему берёзовой каши дала.
- А за чё? Опять каких делов наделал? - выспрашивал Мишаня.
- Ключ утащил от ларя, сахар упёр да убёг с ним на реку. А мать - то пошла бельё полоскать да увидала его сонного в кустах, так получил вицы. Жалко, конечно, но ведь за дело!
- Жалко сахару или Ваську? - переспросил Мишаня.
Платон ничего не ответил, продолжая перебирать сетку. Слова Васьки никак не выходили у него из головы: "Никогда разговора в семье не было про то, что Ефросинья Васятке не родная мать. Может, Яшка с Мишкой ему брякнули, надо сёдни поспрошать".
Сеть запуталась, в сердцах Платон плюнул, бросил её и пошёл в избу. Зашёл, сел на лавку, позвал:
- Фрось, а Фрось!
Она вышла из-за ситцевой перегородки в мелкий цветочек, глазами в пол смотрит.
- Ну, подь ты сюды, - ласково он позвал. - Не убивайся, вся уревелась, обнял её за бедра, – ну мало ли что ему в голову стукнуло. Может, что братья сказали, ведь они уже не махонькие. Ешо и своего отца помнят, вот и сказали Васятке. А уж остальное детский ум додумал!
Ефросинья утерла лицо передником. Махнула рукой:
- Я вот что тебе расскажу. Помнишь, Платоша, когда ты у нас остался, да я тебе ужо говорила про энто, только ночи три ночевали вы у нас. Васятка ночью заплакал, я-то сквозь сон вроде как услыхала, а так уработалась за день, что сил не было голову от подушки оторвать. Занавеску отдёрнула рукой - ты, как вроде, стоишь у зыбки. А будто и не ты! Померещилось мне: вроде, женщина стоит у зыбки и Васятку на руках держит. Ну, меня-то снова в сон сморило. А утрец я тебя спрашивала, вставал ли ты к мальцу. Ты сказал, что нет. И было удивление моё, всё это я как сон приняла.
- Ну, - ответил Платон, - что-то припоминаю.
- А на втором году, - продолжала она, - когда он залез на сруб колодца, крышку-то ребятня не прикрыли, а уж смеркало. Я в сенях была, молоко цедила, вроде меня кто-то в спину толкнул, глянула я через плечо на улицу, вижу, баба сквозанула через двор, я так и обомлела. Ой, думаю, что за гостья поздняя, выбежала из сеней, а во дворе никогошеньки, акромя Васятки. Стоит он на срубе колодца да вниз глядит. Я его подхватила. Вот часто вспоминаю и думаю, кто это был? Наверное, ангел хранитель его.
Платон покачал головой:
- Да я и сам иногда призадумываюсь! Как он в эту зиму упал в прорубь, да кто его вытащил? Сам он твердил всё, мол, мамка да мамка! И как это маленький робёнок мог вылезти из проруби, отползти по льду саженей на три, весь мокрющий! По тот год морозы стояли сильные, а ведь не заболел! Что за сила его бережёт? - задумчиво сказал Платон, – Добрая ли это сила? От Бога все энто или.....О, Господи! – и мелко закрестился.
Ефросинья поправила платок на голове:
- В воскресенье Васятку с собой возьму в церкву, постоим службу, да батюшка причастит его. Пойду позову его, может, узнать у сынка, что за мамка у него по ночам приходит? - обратилась она к Платону.
Тот почесал затылок, ответил:
- Да уж, наверное, успокоилось дитё, не трогай ты его!
На что Ефросинья ответила:
- Нет, пойду-ка я к нёму, выйду!
На лавке возле крыльца сидел Мишаня, снова заговорил с ней о хомуте:
- Надо, мамка, хомут бы новый покупать, надоело чинить.
-Аааа, - протянула она и махнула на него рукой, – ды что ты всё мне талдычешь про хомут! Вота пристал, как банный лист!
Мишаня насупился, забасил:
– Ды, кубышка с деньгой у тя! Рублёв семь, думаю, на хороший надобно!
Мать развела руки по сторонам, ответила:
- Эт мы с батькой разберёмся без сопливых, где кубышка с деньгой, и как, и за скока купить, пропади пропадом энтот хомут! Вота, ярманка через две недели. Сахарку прикупите, ты ещё просил рубаху красную сшить. Так александрийки купите. А где Яков-то?"
- Да вона, сетку перебирает, батя бросил. Чего вы опять с Васькой воюете?
- А не воевали бы, ежели бы вы языки держали за зубами! Уже, почитай, мужики почти, а всё равно, как дети малые!
Мишаня удивлённо посмотрел на мать.
- Мы ведь ничего, мы ладно с ним! Как никак он наш, родной. Сами нянчили его до седьмого пота.
– Может, сказали ему про меня? - спросила Ефросинья
- А что про тебя? - удивился Мишаня.
Она заволновалась, поправила руками платок на голове. И, стесняясь, проговорила тихо:
- Ну, что вот мол, не родная я ему!
- Да что ты, мамка! Я про энто не думаю даже, нечто мы маленькие! Мы с Яшкой всё понимаем, зачем мы его душу будем бередить, ды не поймёт он, всего пять годков ему. Ежели надобно вам - когда вырастет, сами скажете!
- Ну, ладно, ладно, - Ефросинья потрепала Мишку по волосам, пошла за баньку и позвала, - сынок, а сынок!
Васютка даже головы на поднял.
- Да ты нешто на мамку серчаешь, а?
Он продолжал тюкать молоточком по брёвнышку.
- Васятка, ну ты что, глухой? Поговори с мамкой. Пойдём в избу, я тебе молочка с ягодками намну - вкусно будет!
Он поднял на неё своё серьёзное лицо, сказал хмуро:
- Ты видишь: работы у меня много, папка приказал гвозди надо выпрямить. Не мешай, покель светло - дело надо успеть сделать!
Она засмеялась:
- Ух ты, мой работничек! Ну, выпрямляй гвоздочки! Что ж ты долбишь по баньке без дела?
Ефросинья наклонилась, чтоб его погладить по кудрям. Васька отпрянул, глянул на неё синей ненавистью своих глаз:
- Отойди, а то зашибу молотком!
Ефросинья ойкнула, отдёрнула руку, приложила к груди и сказала шёпотом:
- Васенька, ты бы простил свою мамку: я уж не со зла стеганула тебя, а так, в сердцах, сахарочек мне не жалко вовсе!
Не дождавшись ответа, вытерла глаза запоной, ушла в огород, присела подле капустного ряда, заплакала тяжело в голос с причитаниями:
- Да что ж такое деится, вот так тебе и надо! Своё дитё оно и есть своё, хоть что оно скажет! Сердцу, кажись, не так больно будет!
Снизу из-за баньки вышел Платон, присел рядом с Фросей:
- Ну, что опять голосишь, что душу рвёшь на части?
Обнял её за спину, прижал к себе, погладил:
- Не реви, ребятёнок он ишо, сейчас чуток побегает, и всё забудется, придёт к тебе, будет кликать “мамка да мамка”! Мы сейчас с ребятишками сети пойдём ставить. Я с Васяткой поговорил, чтоб не забижался на тебя.
Ефросинья глубоко вздохнула, обтёрла лицо ладошками:
- Ну подите, подите, порыбачьте, я в избу пойду!
Поднялась, тихонько вздыхая и охая, сама себе сказала:
- Реви - не реви: надо печку топить, квашню месить, а то завтра родственнички нагрянут, а у меня никаких разносолов нет. Да и сама в печали!
Васька уже сидел на лестнице, приставленной к амбарушке, в руке у него был большой кусок ржаного хлеба. Она окликнула:
- Васятка, а Васятка, что ж опять куски таскаешь? Дай-ка картошек наложу горячих. А хочешь, яишенки с молочком наботькаю, ой, скусно будет!
Поглядывая наверх, она прикрывала лицо ладошкой и всматривалась в лицо сына. Лицо его было спокойным и приветливым. Он отмахнулся от неё куском хлеба и проговорил:
- Да я, мамка, уже наелся хлебушка, а сахарок обратно в ларь положил.
- Ну-ну, - проговорила она довольным голосом, вошла в избу, засуетилась по хозяйству.
Платон с Мишаней, Яшкой и Васькой пришли на реку.
- Ты покури, батя, – пробасил Мишка, - мы с Яшей сейчас быстро сети поставим.
Скинули рубахи, порты, ежась от вечернего прохладного воздуха, крякая и повизгивая, вошли в воду.
- Ох, холодна водичка, ещё надысь была ничего, - ёжился Мишаня.
- Да, почитай, осень, - подрагивал и ойкал Яшка.
Васятка бегал по берегу, швыряя небольшие камушки в речку. Платон сел на большой валун, погрузился в свои мысли. Сердито цедил дым из трубочки. "Вот, получается, шило в мешке не утаишь! Годом позже, годом раньше - всё равно бы Васятка узнал, что Ефросинья ему мать не родная". Его душа все годы словно что-то ждала, он жил, как во сне, ожидая, когда проснётся. А что хотел, сам не понимал.
Мысли тяжелым комом крутились в голове: "Ефросинья баба ловкая. Что в хозяйстве, что в постели, да с любой стороны подступись - нет зацепу! Всё в ней ладно! Родня её приняла меня, пришлого. В кармане у меня одна вошь на аркане была, а ещё с мальцом. Чего бога гневить!" Да вот только не было у него в сердце радости. Вот скажи ему Ефросинья, иди отсель, пошёл бы он со двора с большим облегчением на все четыре стороны. А куда идти, венчанный, перед богом слово дал. Сердцем он так и не прикипел к её сыновьям. Только Васятку жальче всего, хотя и не забижает его никто.
- Да что ж тебе надо, чертова башка! Эх, рюмочку бы, да не одну Была бы воля моя, напился бы всласть!– пробурчал тихонько Платон.
Все эти годы к выпивке не тянуло его, как бабка отшептала. А последние дни одна маята, стакан так и стоит перед глазами. Сглотнул слюну, представил, как живительная влага скатывается с языка в горло. Покрылся мурашками и крякнул вслух будто на самом деле выпил добрый стаканчик водочки. Встал, похлопал себя по плечам:
- Эх, не хозяин я себе: живу по указке , а как и не живу, а сплю точно!
Вытрусил из трубочки пепел, положил в кисет, встал, сам себе сказал:
- Ну, ладно размазню разводить!
Братья вышли из реки, поеживаясь:
- Поставили сетку, что-нибудь изловим! - сообщил Яшка. - Рыба она дурная, запутается.
- Да и немного её надо, акромя рыбника ешо что-нибудь мать изготовит. Покуда щец похлебают да крошево из мясца, ну картошки можа запечёт. Хотя под стаканчик хорошо все подъедают, – вяло вставил Платон.
- Ааа, хорошо, – зачмокал толстыми красными губами Яшка, облизываясь и закатывая глаза.
Платон позвал Ваську:
- Айда сынок! Пойдёмте, робяты, матерь, небось, самовар уж запалила, сейчас чайку похлебаем!
Платон поднялся раненько, ещё было темно - через недельку осень пожалует, поздненько светает. Пошёл в конюшню к кобылке, открыл настежь двери, похлопал её по шее.
- Ну что, квелая! Сегодня праздник у тебя тоже, отдыхай до завтрего. Спозаранку поедем сенцо с распадку привезём, копёшек восемь будет, а может, и поболее.
Кобылка замотала головой, словно поняла его. Он потрепал лошади гриву, шлёпнул слегка ладонью по крупу:
- Ну, выходи, чуть-чуть обшаркаю тебя!
Она пожевала тёмными губами, задумчиво вышла из конюшни.
Платон взял в руку небольшой размочаленный пучок ивняка, стал чистить лошадь. Кобыла мелко вздрагивала телом, качала мордой в такт.
- Что млеешь, ровно бабка старая? - спросил Платон лошадь.
Сзади подошла Ефросинья, ткнулась лицом в спину мужа, прошептала:
- Ох, Платоша, сон дурной привиделся.
Он перестал шоркать кобылу, обнял жену за шею, прижался к тёплому женскому телу:
- Пошто встала, рано ешо! Шла бы сон досматривать, может, какое ещё диво приснится!
- А ты послушай, - перебила его Ефросинья, - как вроде я голая по деревне иду, как бы в церковь. А вслед бабы: «Фрось, ты б оделась!» А я им отвечаю: “Нету, бабы, одежи у меня, все погорело!”. А церкву как вроде речкой отгородили, а вода в реке грязная. Батюшка стоит на крыльце и крестом меня крестит. «Ступай, - говорит, - в воду, не бойся, не утонешь». Я в воду ступаю, а туточки и церковь-то гореть зачала. И вороны чёрные летят, крылами машут. Я с реки выйти не могу, поскользнулась, из воды рыбёшка махонькая выскочила и хватает меня за грудь, укусила до крови.
Платон рассмеялся:
- Ну, нагородила!
Ефросинья насупилась:
- Да ничего не нагородила. Вот слушай! Церква – к терпению, вода грязная - к разговорам вроде. Баба голая – к болезни. А уж рыба, а уж рыба не иначе как только брюхатым бабам и снится. А я уж точно не брюхатая, две недели как краски вроде были... Али не были... Запамятовала. Тока, чёт мне тошно, туточки еле срубила башку курочке. Фу ты, куды ночь, туды и сон! – сама себя мелко окрестила. – Пошла я топить печь. Надо уже и хлеба поставить! Да пироги печь. А то окиснет квашня.
Ближе к полудню поставили стол посередь избы. Ефросинья раскинула на нем скатерть, расшитую красным узором по краю. Поставила пирогов, резанных крупными ломтями, запекшей рыбы в сковороде с румяной корочкой, большой чугунок с картошкой и солониной, две миски с солеными грибами и зеленым лучком, три диких небольших уточки, что Мишаня наловил, запечёных в печи с кашей. Платон ругался, что ещё срок не вышел уток ловить, молодняк ещё. Румяный рыбник с красивой оборочкой из теста по краям выставила на середину стола. Сама себе вслух сказала:
- А уж ягодники апосля подам!
Поставила бутылку из зеленковатого стекла водки казенки. Большую бутыль слегка подкрашенной ягодами самогонки, два кувшина кваса, мутноватые стопочки из стекла, две штуки поставила рядом со своим местом. Оглядела стол, осталась довольная. Пошла за ситцевую перегородку, стащила с себя потную кофту и юбку, осталась в исподней рубахе. Из сундука достала узелок с праздничной одеждой, вышла из избы, пошла в баньку, ополоснулась. Начала вытираться, наклонилась к ногам, голова закружилась и подступила тошнота. « Ой, чёт накрыло меня, прям как будто брюхатая, откель оно будет, сколь годов пустая хожу!» Надела тонкую рубашку из мадаполама, затем из беленого льна подъюбник, расшитый по подолу цветами, сверху надела тёмно-синюю юбку из кашемира, обмяла руками новые торчащие ткани. Облачилась в кофту из дешёвого шелка с баской цвета поспевшей рябины, переплела косы, уложила в круг головы. Покрылась тонкой белой кружевной косынкой концами назад. Покрутила в руках запону, расшитую тесьмой, но отложила. Пошла из баньки на носочках, стараясь не испачкать ноги. Вошла в избу, прошла к сундуку, достала завязанные в холщовую тряпку коричневые туфли на каблучке рюмочкой, с трудом натянула их на уработанные ноги, они немного жали. Сказала себе под нос:
- От, мать моя, доберегла! То ли обувка иссохла, то ли ноги растоптала.
Постукивая каблучками, подошла к рукомойнику, глянула в небольшое зеркальце, сама себе понравилась, пригладила румяное лицо ладошками. Подумала немного, подошла к сундуку, достала небольшой берестяной ларчик, из него вытащила малахитовые бусы, надела на себя, они тяжело и прохладно обняли её шею. Плотно захлопнула крышку сундука, снова посмотрела в зеркало, осталась собой довольная. Провела рукой по бусам, хихикнула: «Чисто боярышня!». Вышла из избы. Платон с сыновьями сидели в тени возле телеги:
- Эй, мужики, - обратилась она к ним, - вы бы рубахи поменяли, а то сейчас все нагрянут! Вы как будто из печи вылезли! Все изгваздались!
Вчетвером подняли голову, посмотрели на Ефросинью, заулыбались, Мишка воскликнул:
- Ой, мамка, и нарядна ты какая!
Васька подбежал к Ефросинье ткнулся лицом в юбку:
- Мамка, дай бусики подержать!
- Да ты что, девка? Баловство одно, - сказал Платон, позвал его к себе, что-то шепнул Ваське на ухо, легонько шлепнул по заду сына. - Ну-ка беги, одари-ка мать подарком, беги - беги, - и что-то снова зашептал в ухо.
Васька взвизгнул и убежал в избу. Тотчас выбежал, держа в руках что-то цветное:
- На, мамка, - протянул он Ефросинье, - держи нарядку!
- Что это? - удивлённо спросила она.
Развернула большую тонкую шерстяную шаль с кистями цвета топлёного молока, по ней хороводились алые розы. Ефросинья приложила шаль к груди:
- Ой, красота какая! Это ж где вы её взяли?
Платон перемигнулся с детьми:
- Да где? Сороки принесли на крыльях!
Ефросинья широким взмахом окутала себя шалью, гордо прошлась по двору, подёргивая плечами. Мишка засмеялся, сказал:
- Ну ты, мамка, как королевишна!
Васька подбежал, заглядывая матери в лицо:
- Точно, мамка, ты схожа на королевишну!
Вся семья залилась счастливым смехом.
В ворота постучали, раздался голос:
- Открывайте, уж больно весело у вас! Не иначе уже гуляете именины!
Миша подскочил, распахнул ворота, въехали родственники на двух телегах: братья были с жёнами, с детьми. Стало шумно, весело, раздались чмоканья поцелуев, пожеланья долгих лет. Ефросинья, держа в руках небольшой разнос с графинчиком и рюмочкой, небольшим кругляшом хлеба, низко поклонилась в пояс гостям, улыбаясь, сказала:
- Заходите, заходите, дорогие гости, хлеб да соль вам!
Начала угощать, поднося каждому рюмочку. Когда все выпили по гостевой рюмке, закусили хлебом, солью, она ещё раз низко поклонилась, протянула нараспев:
- Просим в избу ко столу, дорогие гостьюшки!
Платон проснулся от какого-то неудобства. Всё тело одеревенело, глаза как залеплены чем-то, темнотища, слышалось чавканье, шорохи, и какие-то странные звуки. Хотелось пить, голова адски разламывалась на две половинки. Руки и ноги были неподвижны.
- Господи, что это такое, - мелькнула в голове, - помер, что ли, я? Вроде не помер, раз навозом пахнет. А может, заболел? Что-то сил нет телом ворохнуть. Да итить твою мать, - прохрипел спекшимся ртом, - Фрось, а Фрось, едрит тя в корень! - стал дергаться телом. - Что за напасть, что случилось? - завопил Платон. Попытался пошевелить руками. Громко крикнул:
- Что за чертовщина! Я пошто веревками связан?
От шевеления одна кисть заныла, отдаваясь болью в плечо. Чуть-чуть присмотрелся в полумраке. Подумал про себя: «Вот где я, рядом со свиньями, они чавкают. Понятно: это я на скотном дворе!»
Память ничего не подсказывала. Застонал, снова прохрипел:
– Ефросинья, Фрося, ты где? Да что вы, повымерли все?
Слегка приоткрылась дверь, кто-то заглядывал. Он позвал:
- Кто там? Фрось, ты что ли?
Из-за дверей раздался голос Мишаньки:
- Да нет, это я, Мишаня!
- Миш, ну-ка подмогни встать, я тута лежу вроде веревками обвязан.
- А ты драться будешь? – тихо спросил Мишаня
- Что это ты такое говоришь? - удивился Платон.
- Мамка приказала не входить и не разговаривать.
- Да что вы, ей богу, белены объелись? – обидчиво пробурчал Платон.
- Сынок, - раздался голос Ефросиньи, - а ну марш оттудова! Пусть отлёживается - как зверьё с него сойдёт, тады и разговоры будем с ним заводить!
– Фросенька, ну подойди, – попросил он
- Чё те надо?
- Я пошто связанный, какая беда приключилась?
Её голос раздался совсем близко. Она распахнула дверь, и он увидел в светлом проёме жену, но почему-то одним глазом.
- Ох, красавец, хорош!
- Да что ты ругаешься? Не помню я ничего, башка трещыт, спасу нет, тяжко дышать!
Ефросинья хмыкнула, сложила руки на груди и сердитым голосом проговорила:
- Ты уж в беспамятство-то не кидайся! Припоминай, какие ты мне именины устроил. Опозорил на всю родню, вот стыдобушка! Спасибочки скажи, что не валяешься в реке с башкой отбитой! Отстояла тебя у братовьёв, у самой все руки да бока чёрные!" -хлопнула дверью и ушла.
От боли в затылке Платону подташнивало. Хотелось пить и повернуться на бок. Не было сил и возможности освободиться от веревки. Выругался:
- Эх, растуды, мать твою! Чо такое приключилось? – стал напрягать память. Голова была наполнена пламенем боли, где-то над ухом жгло и стреляло. Снова выругался:
- Тьфу ты, сучье вымя! Лукова башка!
Скрипнула дверь, Платон даже не стал открывать глаза. Услышал рядом с собой:
- Папка, давай-ка верёвку распущу.
- А, Васятка! Да ты её не осилишь, ручонки слабоваты!
- Да нечто я не мужик, — обидчиво ответил сын.
- Так пробуй, ножик нужен, я думаю.
Мальчонка тихонько завозился с веревками. Кряхтел, шептал что-то про себя.
Платону хотелось спросить, что случилось, но сил не было. Дышать стало труднее, сердце застучало мелко и колюче в груди, еле слышен был Васяткин голос:
- Ой, тятька, что-то никак у меня не получается!
- Ладно, сынок, ты поди мамку кликни!
Васятка присел перед лицом Платона на корточки, тихо зашептал:
- Страсть какая вчера была! Ты так бился сильно! Я спужался и в анбаре спрятался! А кровищи......Вся изба измазана!. Дядьке Савве ты нос разбил и ишо глаз, а дядьке Гордею дрыном спину изломал. Баба евойная кричала ужасть как громко. А потом тя как повали гуртом и вязать стали верёвками. Мамка тоже кричала и плакала. Ещё все ругали мамку нашу: дядька Гордей говорил на её матерно, тока я не запомнил. Опосля они плевались в нашем дворе и уехали. Мамка уж вся уревелась, ругалась, когда избу мыла от крови.
Платон ничего не говорил и не спрашивал. Только слушал, прикрыв глаза. Огнём пекло голову, ломило тело от верёвок.
- Вась, а Вась, не сказывай мне больше, не рви ты мне душу на части, поди мамку кликни!
Мальчишка шмыгнул носом, утёрся рукавом рубахи, молча вышел, через некоторое время дверь отворилась, зашла Ефросинья. Грубо спросила:
- Ну чё опять надобно?
Платон прохрипел с надрывом в голосе:
- Развяжи, поговорить бы надо!
- А об чём с тобой говорить?
- Да об этом и говорить будем!
Ефросинья отошла к двери и облокотилась о стенку. Платон в сердцах громко высказался:
- Ежели не развяжешь, то, как оклемаюсь, уйду!
Ефросинья развела руки в стороны, засмеялась:
- Ой, спужал! Уйдёт! Иди, иди! Где тебя ждут, кому ты нужон? Ты покель муж мой, венчаны мы, и мне решать, что таперича делать с тобой!
Но голос её уже потерял жёсткость. Она подошла, присела возле него на корточки, завыла в голос:
- Господи, как же всё хорошо было! Кто ж из нас бога прогневил? – шумно сморкнулась в запону. – Я - то что, какая баба не битая? Братья обозлились, шибко дрались вчера. Родня сказали мне: « Так тебе, дура, и надо! Говорили тебе, не иди за пришлого!» Что это на тебя прямо лихоманка напала?
- Фрось, Фрося, - обратился он к жене, - глянь мне голову, мозжит, сил нет, аж сердцу худо!
Она плачущим голосом ему сказала:
- А у меня не мозжит, сердце у самой черно! Всю ноченьку не спала. Вот оно счастье бабье короткое. Я всё жила с тобой, нарадоваться не могла. И хозяин, и люб мне, а таперича чего?
Подошла к двери, распахнула её шире. Обошла Платона, присела к его голове, чуть тронула её руками. Острая боль пронзила всё его тело, стало трудно дышать.
- Ой, Платоша, тут что ли кость торчит, в голове, в кровище весь ты! Погоди, счас приду!
Вернулась с большой миской воды и тряпками. Снова присела около него. Платон тихонько попросил:
- Хоть руки ослабони! Уже сил нет, всю спину и плечи выворачивает! А сколь голове худо!
- Ты меня не жалоби! Хто меня пожалеет?
Намочила тряпочку в миске с теплой водой, начала обтирать шею Платона от густо спекшейся крови. От каждого ее прикасания к ране, тело его содрогалось от боли.
- Фрося, не тронь, - сказал он с придыханием, - сил нет, как железом коленым.
- Терпи! - воскликнула она, наклоняясь ниже над его головой. Провела тряпицей, как ей показалось, по большому куску запекшейся крови. Платон вздрогнул всем телом и замычал от боли. В дверной проём сунулся Васятка.
- А ну, отойди со свету, - крикнула Ефросинья.
Малец шмыганул в угол.
- Да не стой ты там, принеси нож!
Через минуту Васятка прибежал с ножом в руках. Ефросинья вскрикнула:
- Куда ломишься? Чуток на нож не упал - одной беды мне мало!
Взяв у него нож, она начала перерезать веревки на руках Платона.
- Да не дёргайся,– произнесла Ефросинья,- а то ещё порежу, и так кровища кругом! Как после побоища мамаева!
Наконец, веревки ослабли, Платон стал разминать руки, они сразу покрылись мурашками и ломотой. Сил повернуться на спину не было. Ефросинья приказала:
- Не шелохнись!
Снова стала отмывать засохшую кровь, зацепилась тряпочкой за что-то твердое, прихватила и потащила. Платон вскрикнул и ткнулся лицом в присыпанный старым сеном пол. Она потрясла за плечо, позвала:
- Платош, а Платош, ты чё? Что молчишь, ну что пужаешь?
Развернула тело мужа к себе, приподняла его голову. Лицо было белым, глаза - закрыты. Испугалась, отпустила голову и отпрянула. Васька замер у дверей. Ефросинья поднялась с корточек, вышла растерянно во двор, крикнула:
- Миша, а Миша, подь сюды!
Снова вошла в амбар, присела около мужа, поглядывая на его лицо. Аккуратно потрогала выпуклость, что торчала сзади за ухом, ближе к шее. Что-то твердое, на кость не похоже. Вошёл Мишаня, пробурчал:
- Пошто звала?
- Поглянь, Миша, что это у него? - спросила Ефросинья.
- А на лешак он мне сдался со своей башкой!
- Ну, не перечь матери, - дёрнула его за порты Ефросинья.
Тот нехотя присел на корточки около неё.
- Не пойму, что это? - ткнула пальцем в бугорок.
Мишка наклонился поближе:
- Он спит? – спросил он мать.
- Не спит, кажись, обмер, наверное, от боли.
- А ежели помер? – вполголоса спросил Мишаня.
- Что ты, сынок, страху нагоняешь!
- Энто, мать, у него щепа торчит от полена, когда уже мужики зачали биться поленьями.
Ефросинья присмотрелась, с сомнением в голосе произнесла:
– Неужто и вправду щепа? Васятка, беги в избу, неси щипцы сахарные!
Мальчонка шустро выскочил из хлева, побежал в избу, тут же вернулся, подал щипцы матери. Она взяла их, примерилась, зацепилась щипчиками за кончик щепы, потянула на себя. Деревяшка даже не шевельнулась.
- Что-то никак! - сказала растерянно.
- Мамка, отойди! - отстранил Мишаня Ефросинью. Взял из её рук щипцы , зацепился за край щепки, с усилием потащил на её себя, из раны густо потекла чёрная кровь, и показался толстый кусок деревяшки.
- Ох, и здоровенная она! - прошептал Мишка, бросил щипцы и отпрянул назад.
- Тянул бы уж всю, - Ефросинья скривилась, - ох, чёт мне тошно стало!
Мишаня отвернулся, прошептал:
- Ты, маманя, может, сама спробуешь?
Фрося долго не решалась взять щипцы в руки. Затем, осмелев, подняла их, обмыла в миске, обтёрла запоной, присела около Платона. Прислонила щипчики к деревяшке, крепко её прихватила, зажмурив глаза, резко дёрнула в сторону. Из раны ключом хлынула кровь, запузырилась, сбегая по шее.
- Ой! Что делать, а как помрёт, - завыла она.
Мишаня подскочил к отцу, крикнул матери:
- Ты что как неживая, тряпку подай! - выхватил у неё из рук холстинку, плотно прижал к ране, она сразу намокла от крови.
- Господи, господи, - завыла Ефросинья в голос, - глянь, как хлещет кровя!
На вой прибежал Яшка, прошептал:
- Что тут с тятькой? Он что, помер?
По Яшкиным пухлым щекам покатились слезы.
- Да иди ты отсель! - Мишаня вытолкнул Яшку в двери.
Ефросинья встала, махнула рукой, позвала сына:
- Яша, Яша, ты погодь! Выводи коника да скачи на деревню знахарке Палашихе. Проси её, чтоб срочно шла, что, мол, помирает отец. А ты, Мишаня, неси ещё с сундука холстину чистую.
Мишка быстро сгонял в избу, принёс чистых тряпок. Развязали Платону ноги, приподняли его тяжёлое тело, прислонили к стене. Ефросинья начала рвать холстинку, туго обматывать голову. Руки у нё тряслись, повязка ложилась плохо, рана была в неудобном месте.
- Глянь, мамка, навроде кровь не так шибко хлещет!
- Так ведь подняли, можа, от этого приостановилась чуток. Васятка, а Васятка, воды неси холодной. Ой, Миша, что это я Васятку заставляю: нырнет ещё, поди, в колодец с ведром вместе, поди-ка сам!
Мишаня быстрехонькоумчался, прибежал с тяжёлым ведром воды, плеская себе на ноги. Ефросинья намочила сухую холстину в ведре, начала обтирать лицо и шею Платона. Ополоснула тряпку, приложила несколько раз к груди. Прислонилась к нему ухом, послушала, обрадовалась:
- Жив, сердечко-то стучит!
- А ну, маманя, дай-ка мне послухать, - Мишка приложился к мокрой груди Платона.
Отчетливо услышал стук сердца. Выдохнул воздух, проговорил:
- Живой! Ох и страшно мне!
Мать махнула на него рукой:
- Что ты, Миша! Чего он помрёт, здоровый мужик! Глянь, вроде глаза открыл!
Платон как в тяжёлом сне пытался открыть глаза, голоса были слышны где-то далеко. И свет тусклый. Что-то давило в голове, тело своё не чувствовал. Затем через несколько секунд пропал свет и голоса, где-то далеко в голове уплывала последней нитью мысль: «Помираю, что ли, я?»
Часа через два прискакал Яшка. Ефросинья подошла к лошади, огладила у неё мокрые бока, сказала:
- Ну! Говори!
Яшка соскользнул с лошади, подбежал к колодцу, наклонил ведро, стоявшее на срубе, начал жадно глотать воду, отпрянул, задыхаясь, проговорил:
- Палашиху не застал, цельный час прождал, сын её сказал, что ушла за травками. Велел ему передать баушке, мол, с тятей совсем плохо, чтоб той ногой к нам шла!
Ефросинья вытерла запоной вспотевшее и озабоченное лицо:
– Ну, робяты, давайте потащим отца в избу.
Втащили Платона в избу, положили на кровать. Он стал метаться и постанывать. Ефросинья принесла холодной воды в корчаге, намочила утирушник, положила его мужу на грудь. Оставшиеся полдня ждала бабку Палашиху. Часто выходила на крылечно, вглядывалась через заборчик на дорогу. Ночью Платон бредил, кричал и ругался, впадал в беспамятство. Под утро затих, Ефросинья задремала около него.
Чуть забрезжил рассвет, петух начал драть горло аж до хрипоты.
- Фу, лешак! - очнувшись ото сна, проворчала Ефросинья. – Что это его так раздирает?
Во дворе затявкала Чернушка. За ней густым басом рявкнул кобель Гром.
- Ах, - всполошилась Ефросинья, - это ж бабушка Палашиха!
Схватила шалку, накинула на плечи, выбежала в сени. Распахнув широко двери, крикнула собакам:
- Шуть, проклятущие, отседова!
Собаки, лениво огрызаясь, ушли на задний двор. Побежала на цыпочках по влажной земле к воротам. Поднатужившись, Ефросинья откинула огромную задвижку, запиравшую на ночь притвор. В проёме серенького утра показался черный куль. Голос из него спросил:
- Что, милая, не дала понежить бока?
- Что ты, баушка, я уж и не спала, чуток под утро сон меня сморил!
- Ну-ну, - проговорила старуха, - ох, уморила дороженька! Всё с горушки да с горушки - ноги сами бегут. Кады в деревню жить приедешь?
- Баушка, не спрашивайте, мы привычные.
- Ну, конечно, - промямлила бабка, – вы - то обвыклись. Нелюдимо у вас, тихо, на деревне повеселей.
– А пошто мне веселье, аль я девка молодая? Проходи, проходи, баушка, в избу, - придержала старуху за локоть.
В полумраке избы бабка Палашиха стянула с себя большую черную шаль. Под ней оказалась сухонькая старушка в беленьком платочке и коричневой кофте с синими огурцами на ней, в домотканой непонятного цвета юбке. Бабка вздохнула, сказала:
- Фу, упрела вся! Когда возвернулась, уж сумерки упали. Сын не пустил в ночь, а кобыла чёт захромала, Ну, вот чуток приснула, с первыми петухами направилась к вам,- присела на лавку. – ну, обсказывай!
Ефосинья смутилась:
- А что обсказывать?
- Ты не боись, не понесу по деревне, слушок сам идёт по деревне. Что, мол, как вроде драка у вас случилась!
Ефросинья густо вспыхнула румянцем. Бабка сделала вид, что не заметила её замешательства. Спросила:
- И где он?
- Да за занавеской, - все ещё смушаясь, ответила Фрося.
Бабка резко встала со скамьи, вместе с Ефросиньей зашла за ситцевую перегородку. Палашиха прошептала:
- Темнотища!
Подошла к Платону, наклонилась над ним. Потрогала ладошкой лоб у него:
- Где ударено - то?
Ефросинья, отодвинув занавеску на окне:
- Да вот за ухом, – показала пальцем, - щепа в башке торчала, так я её вынула, он и обмер. А кровищи сколь было!
Бабка присела на край кровати, осведомилась:
- А сколько ден лежит?
Ефросинья призадумалась:
- Уж две ночи, да денёк. Иной раз стонет, да бередит, а то покричит, руками всё машет, то замолчит, лежит недвижимый. Я всю ноченьку тряпицу мокрую на грудь прикладывала.
- От тряпки мокрой кака польза? – пробурчала бабка.
Вышла из-за перегородки, подошла к скамье, взяла свой узелок, подошла к столу, положила его и развязала. Собрала из узелка пучок травы, подошла к образам, перекрестилась троекратно, шепча молитву. От лампады прижгла пучок, когда яркое пламя охватило траву, затушила огонь голой рукой, и пряный дым закурился по избе, окрашивая воздух духовитым туманом. Зашла за перегородку, начала окуривать больного, шепча молитву:
- Заря, заряница, красна девица...- закончив одну молитву, зашептала другую, при этом крестила Платона.
Через некоторое время тело Платона начало содрогаться мелкой дрожью, бледное лицо потемнело, он заскрежетал зубами, со лба тяжелыми каплями начал скатываться пот. Бабка положила руку на влажную грудь Платона, с силой надавила, вскрикнула:
- Отступись, огневица!
Платон дернулся и затих. Палашиха вышла из-за занавески, подошла к образам, встала на колени, стала читать молитву, низко наклоняясь, бумкаясь лбом в пол. Дочитав молитву, несколько минут еще сидела, согнувшись, прижавшись лбом к полу. Затем, кряхтя, встала, приказала:
- Хоть самовар согрей!.
- Так ужо поставила, - забрякала посудой Ефросинья.
Бабка села на лавку за стол:
- А что, Фрося, медок-то у тебя есть?
- А как же, есть в запасе, сейчас несу.
Выскочила в сени, принесла глиняный горшок, обвязанный тряпицей.
- Поставь на стол, - попросила старуха, перебирая травки. - Это всё не то, - бурчала бабка, - ну, погодь, выйду до опушки
- А что хотела? – спросила Ефросинья,– можа, у меня что есть?
- Нее, - старуха покачала головой из стороны в сторону, - это ты знать не моги!
Вышла во двор, осмотрелась. В знак одобрения покивала головой. Собаки выскочили с лаем на неё. Бабка обернулась, крикнула:
- Пошли отседова!
Псины захлебнулись лаем, сели покорно на задние лапы. Палашиха вышла за калитку, по тропке пошла вниз к реке, проходя мимо нескольких могилок, перекрестилась, прошептала: “Царствие небесное усопшим!” Побрела дальше. Подойдя к реке, раскинула широко руки и молодым голосом выкрикнула:
- Ну, здравствуй, матушка! Бежишь себе, красавишна! Ну беги, беги, делов много у тебя. Полной воды тебе да рыбьего добра!
Поклонилась в пояс речке. Направилась вдоль берега, затем поднялась на не большой пригорок. Кусты дикого малинника образовали непроходимые заросли. Возле них долго топталась, оглядывалась. Взглядом нашла отцветший невысокий кустик, шагнула к нему, оторвала головку сухого цвета, помяла, понюхала. Присела, подняла ветку, обломала, начала подрывать корни. Земля поддалась быстро, показался корень с двумя круглыми наростами, бабка с трудом отломила их, отряхнула от земли, прошептала:
- Добрые корешки, хороший знак! – обратилась к растению, – ты, милушка, прости, что потревожила тебя, на доброе дело взяла!
Вернулась к реке, всходящее солнышко розовело воду. Небольшие серебряные рыбки выскакивали на поверхность реки, ловя отражение дня. Бабка присела к воде, обмыла корешки, цепким взглядом оглядела реку, пошла наверх к избе.
В избе было уже шумно. Мишаня с Яшкой сидели на лавке в исподнем, собираясь по хозяйству, Васятка на лавочке играл с деревянным коником, покрикивая ему: «Ну, квёлый, пошевеливайся!»
На столе стоял самовар, сопя песенку, топилась печь, в чугунке вкусно кипела картошка.
- Ну, матерь моя, сколь быстра! - сказала Палашиха, плюхаясь на лавку.
Ефросинья ухватом передвинула чугунок ближе к краю с огня:
- А что мне: сызмальства приучена по хозяйству. Давай, баушка, чаёк попьём!
Парни оделись, вышли из избы. Ефросинья достала из сундука кусок сахара, нащипала щипцами в блюдечко. Крупно нарезала подсохший ягодник, поставила плошку с желтоватым творогом, из небольшого горшочка вывалила в чашку паренки из репы.
- Не ставь паренухи, не люблю их: весь живот убурчится у меня от них, - возмутилась бабка.
Ефросинья махнула на неё рукой:
– Ой, дак не тебе! Ужо ребята поедят, тебе, вона, каши наладила на молочке.
Бабка улыбнулась, причмокнула:
- Щец бы горячих, полюбей было бы, - знахарка хитрющими глазами посмотрела на Ефросинью,– я с курочкой похлебала бы!
- А можно и с курочкой: в этом годе почти всех выходили цыплят! - ответила бабке Ефросинья. - И крысы не потаскали, почитай, сотню выходили молодок. Не жизнь, а праздник!
- Да, да, - закивала бабка, – когда хозяйство справное - жизнь любей!
Старуха с хозяйкой напились чая до седьмого пота.
Бабка встала с лавки, низко поклонилась хозяйке:
- Добра и здоровья тебе, Фросенька, за чаёк, за хлеб, соль!
- Спаси тя Христос, баушка, - ответила Ефросинья.
Бабка обратилась к ней:
– Подай -ка чашку малу!
Фрося поставила перед бабкой на стол чашку. Знахарка настрогала корня, попросила толкушку. Положила чуть-чуть в чашку медку и принялась толочь. Вскоре корень превратился в одну сплошную кашицу красновато-коричневого цвета.
- Милушка, подай холстинку чистую,– обратилась бабка к хозяйке.
Ефросинья выдернула из сундука холстинку, подала Палашихе. Бабка крепкими руками оторвала длинный кусок, на него намазала толчёнки из корня и мёда.
- Ну - кась, пойдём, - позвала бабка.
Подошли к Платону. Палашиха чуть повернула его голову на бок, осторожно начала сматывать тряпицу с головы. Она присохла, бабка не жалея рванула повязку. Кровь тоненько потекла по шее. Знахарка приложила к кровавой полоске руку, подержала, поднесла к лицу, осмотрела. Покачала головой и сказала:
- Ой, бабонька, сурьёзно всё это! Даже не знаю, как это всё наладится. А ну-ка, мать, неси тряпку, оботрём, воды с самовару ещё давай сюды!
Ефросинья вернулась с чаплашкой воды и тряпицей. Бабка обтёрла кровь, выполоскала тряпку и снова приложила её к кровоточащей ране. Убрала и следом приложила тряпку со снадобьем, приказала:
- Ну-ка, мотай, Фрося, башку ему, да сильней, не боись!
Та несколько раз обвязала холстину вкруг головы Платона. Бабка провела рукой по повязке:
- Ну, добро! Поди, хлопочи по хозяйству, милушка! Я побуду с ним, сердешным! Поди, поди!
Знахарка подошла к Платону поближе, наклонилась над его лицом, стала водить руками над его головой, забормотала:
- На море, на океане, стоит Матерь Божия. С ризой святой, с честной пеленой. С Господней славой и красотой. Она за весь мир молилась. Чтобы сошла на больного Божья милость...
Глава 8
Милосердия двери отверзи нам,
Благословенная Богородице, надеющиеся на Тя,
да не погибнем, но избавимся Тобою от бед.
Ты бо еси спасение рода христианского.
(Молитва Богородице об избавлении бед)
Платон очнулся от духоты, хотелось вздохнуть полной грудью - то ли одеяло мешало, то ли ещё что-то давило. Правой рукой потянул его с себя. «Да что-то сил совсем нет,- подумалось. Рядышком тихонько сопела жена.- Что я лежу? Вставать надо, ночь какая долгая!»
Где-то за ухом ныло, тянуло, как зубная боль. «Башка, что ли, болит, свербит всю голову. Да что-то я как полоумный!» Тяжело перевалился набок, спустил на пол босые ноги, приятно ощущая прохладу дерева. Поморгал, привыкая к сероватости утра. Встал, голова закружилась, замутило. «Фу ты, что за напасть, как с пьяну, – мелькнула мысль, - гуляли именины – надо бы водички испить!»
Нетвердо ступая, вышел из-за перегородки, тело тряслось в ознобе, в сумеречном утре нащупал двери. Вышел в сени, припал к ведру с водой: «Ох, хорошо»! Еще раз наклонился, похлебал. Из ведра чуть плеснул себе на лицо и на грудь: «Холодненькая! Да уж осень на пороге». Вышел на крыльцо в серое утро. Тело сразу охладило ветерком. Прибежали собаки, повизгивая, затерлись об ноги Платона
- Пошли на место, – тяжело выдавил из себя слова.
Собаки отступили, легли возле крыльца, виляя хвостами. Ноги тряслись, не держали его, присел на ступеньки, дотронулся до головы: «Тьфу, чёрт, башка обмотана тряпкой!» За ухом, ближе к шее, очень больное место. Стал сдирать тряпицу, смотал, но край не хотел отрываться, приклеился, видимо, к ране, рванул его со злостью. В глазах посыпало мелким блеском. Сразу прояснилось в башке, вспомнил: как гуляли именины жены и как дрались! "И так хорошо, всласть подрались: давно я зуб точил на энтих братьев Фроськиных! А славно Гордею врезал дрыном про меж рёбер, а Савве тоже сопатку набил, - вспомнил, как очнулся в амбаре. - А что ж теперь в избе сплю? Наверное, Фрося простила. - потёр потную грудь.- Лучше б выгнала!.. Одна маята, а не жизнь! До дурмана в голове ненавижу их хозяйство, и всё это подворье. Два раза в год вижу народ. Живу, как медведь в берлоге!»
- О, очнулся бусурман! - услышал за спиной голос жены.
В рубахе на крыльцо вышла Ефросинья:
- Ну, иди, иди в избу, кланяйся Палашихе! Уж сколь баушка посидела возле тебя, да с молитовкой! Знатная она лекарка. Вот уж боженька силушку дал, святая! Дай ей бог здоровья! – Ефросинья перекрестилась. Платон поднялся с крыльца, вместе с женой вошёл в избу. На лавчонке увидел очертания маленькой женской фигуры.
Бабка склонила голову, тихо сказала:
- Доброго здравия вам, Платон Микеичь! Живёхонек? Ну, слава тебе господи!
Платон слегка поклонился в благодарности, ответил:
- Спасибо, баушка, как навроде легче мне, хорошо!
- Ну и славно, таперича на поправку дело пойдёт, рана опасна была,– бабка покачала головой, – ежели сам встал, так худо уж не будет. Ты день-два не хозяйнуй, опосля чуток можно и какие-то работы делать.
Голову у Платона начало ломить, поплыли разноцветные круги перед глазами, он сел на лавку. С полатей слезли Мишаня да Яшка.
Мишаня хмыкнул, пробурчал:
- Оклималси!
Прижимая руками низ живота, выскочили с братом по нужде. Палашиха подала Платону кружку отвара трав.
- Пей, милок! Повязку-то пошто содрал?
Принесла чистую тряпицу, намазала на неё толчёного корня с мёдом, ловко приложила к сочившейся ране, обмотала холстинку вкруг головы. Платона начало тошнить, рвотные позывы начали сотрясать тело, вырвало на пол настоем, сильно заболела голова. Бабка заохала:
- Ох, матерь божия, кабы падучая не приключилась, поди приляжь!Помогла ему встать, повела к кровати за занавеску. Ефросинья начала хлопотать по хозяйству, растопила печь, парни вернулись со двора, неся охапки дров, брякнули их около печки. Ефросинья заругалась:
- Да что гремите, ошалели? Вона отцу худо стало, пушай поспит!
Платона чуть отпустило, тошнота ушла, перестала болеть голова, он уснул и проснулся ближе к вечеру. На душе тоска, в сердце тревога, приподнялся, сел.
Палашиха заглянула за занавеску, осведомилась:
- Ну что, болезный, худо, али отпустило малехо?
Платон отозвался:
– Да вроде полегше.
- Ну, поди за стол, хозяюшка твоя самовар поставила, чайку горяченького испей!
Ефросинья всё больше молчала, если говорила, то с Палашихой. Васятка обрадовался отцу, сел рядом с ним на лавке, зашептал:
- Тятька, испужался я, думал, что помрешь! Страшно ужасть как было!
Платон погладил сына по голове, возразил:
- Ну, что ты, милок, не помру, мы ещё с тобой поживём, хлеб пожуём!
Пришла осень, ярко слепила глаза жёлто – красным нарядом. Небо припало к земле, обвешалось тяжёлыми мокрыми тучами. Дождь тонко лакировал моросью всю осеннюю красу. В лесу пахло прелым листом и грибами. Всё вокруг суетилось, готовясь к зиме. Грачи табунились в голубом небе перед отлётом: то собираясь в плотные стаи, то рассыпаясь горохом в прозрачном воздухе. Шныряли разжиревшие мыши, гуси хлопали шумно крыльями, в волнении собираясь на юг, тревожными гортанными вскриками нарушали тишину окрестностей. Тонкие рябины румянили кисти ягод, стряхивали с себя листву, чтоб лучше виднелся их осенний убор. Осы и шмели, натужно гудя, пытались найти ещё хоть немного нектара. Перелетали с растения на растение, в недоумении взлетали, быстро трепеща крылышками: что же то такое? Где эта сладость? Не найдя, взмывали вверх, зло жужжа.
Платон стоял на опушке леса, думал о своей жизни: «Господи, зачем я живу? Неужели это мой крест? Никто и ничто не радует! Отец Небесный, я слаб душой, не бросай меня, вразуми. Неужели этот крест мне нести до конца дней своих. Опостылело мне всё: хутор, свиньи, коровы. Задушила меня Ефросинья своей любовью. Умру я здесь, закопают меня рядом с Фросиной роднёй. Одна радость у меня – Васятка, сынок! Помоги мне, Господи, дай знак, как мне жить! Для кого моя жизнь? Для тебя, Господи? Для Ефросиньи и её сыновей? Может, для Васятки? А как же я? Где мой душевный покой? Господь, ты слышишь меня? Что я ищу, что жду?»
Платон огляделся вокруг, и как будто впервые увидел красоту земли, где он вырос, где жили его предки, телом и лицом он был красив, но не имел красоты души. Откуда-то изнутри пришла щемящая душу любовь к своей земле, её бесконечной красоте. Платон низко поклонился, выпрямился, посмотрел в холодный синий прогалинок меж туч. Не отрывая глаз от поднебесья, перекрестился, громко произнёс:
- Господи, Отец наш небесный! Это ж каку силу и любовь ты имеешь, чтобы сотворить таку красу на радость людям? А мы, создание твоё, не всякий раз разумеем, что живём в царствии земном и мечтаем о рае небесном! Вот истина где, вот здесь, где я стою, где моя мать вскормила меня молоком. Истинный рай эта земля!
Заплакал с тяжёлыми вздохами, опустился на колени, прислонился лбом к холодной и влажной земле. Распластав руки, лежал долго, перебирая в памяти всю свою жизнь. Просил бога простить за свои грехи. Молился, покуда в жар не кинуло. И солнце, которое выглянуло из-за туч, начало ласково греть затылок. Поднял голову, огляделся вокруг, и стало ему понятно и ясно, как жить дальше. Как тяжелую гирю скинул с груди.
Лошадёнка тихо заржала, беспокойно ища взглядом хозяина. Платон поднялся, подошёл, потрепал кобылу по шее.
- Ну что, старушка, застоялась? Сейчас поедем домой. Вот ужо подкину тебе пару жердин, и тронемся в путь.
Поднатужился, стал грузить тонкие, хлесткие березки.
- Ещё подкинуть, а? - спросил он, засмеялся. - Что моргаешь своими гляделками? Ну ладно, завтра ешо приедем.
Взялся за вожжи, тронул кобылку, произнёс:
- Ну давай, баушка ты наша, поехали, что ль!
Платон тихонько бредя рядом с телегой, почувствовал: что-то изменилось вокруг него. Ноздри его с шумом и натугой потянули воздух. Заметил:
- Однако, дымком тянет! Никак иначе костерок где-то, может, охотники?
Платон чуть заволновался. Щёлкнул вожжами круп лошаденки.
- А ну, милая, шибче, прибавь-ка шажку!
Крутя головой по сторонам, оглядывая окрестности, не увидел дыма. Телега с лошадью, скрипя, покатилась по склону пригорка. Редколесье закончилось. «Ну вот! - подумал Платон. - Сейчас с горушки, а там березнячком сквозонём - и дома!» В звонком воздухе послышались как будто голоса: то ли вой, то ли кричал кто-то. Вглядываясь в даль берёзового лесочка, заметил: вроде дымка за ним. "Али поблазнилось? Точно - дым!" Сердце ворохнулось за грудиной, аж воздуху не хватило! В руках у Платона появилась мелкая дрожь, ноги в коленях ослабли, сердце застучало мелко и противно, дыханье стало частое и прерывистое. Кобылка тоже заволновалась и начала ржать.
- Да что ты, - в сердцах ткнул он кнутовищем ей в бок, буркнул, - раздирает тебя, язви тебя в горло!
Лошадёнка и Платон одновременно прибавили ходу. Вот уже и лесок близко, ещё чуть правее, и должна с горушки показаться изба. Вдруг из-за кустов в ноги лошадёнки выкатился Васятка. Платон дернул вожжи на себя, рвя губы кобыле:
- Тррррр!
Лошадь чуть осела со страху на задние ноги, но телега поддала лошадёнке под зад, и она от испуга захрипела. Платон что есть силы вцепился руками в телегу, стараясь остановить. Кобыла успокоилась, гружёная повозка застыла на месте. Патон завопил:
- Ну что ты, Васька, прямо как лешак выскочил? Чуть было себя не погубил и кобылку, вот бедовый, несёшься, как антихрист! Куды летел, а? Иди сюды! Не зашибся?
Одной рукой потянулся за сухостоем, схватил небольшое деревце, сунул его под колесо телеги. Васька ничком лежал в шаге от лошади. Платон подскочил, схватил мальца на руки. Ваську трясло, как в лихорадке. Платон присел с ним на землю, ноги у самого не держали.
- Ну что ты, сынок, не зашибся?
Васятка, всхлипывая, помотал головой.
- Слава Богу, что не зашибся, спужался, да? - спросил сына.
Васятка схватил отца за шею рукой, заревел в голос навзрыд, пытаясь что-то сказать отцу.
- Ну поплачь, поплачь, - гладя по спине сына, приговаривал Платон, - испуг быстрее отойдёт!
Васька наревелся до икоты. Платон уже разозлился:
- Хватит голосить! Перестань ревить, а то все слёзы выревишь! Поехали домой, мамка нас заждалась!
Поставил Ваську на землю, взглядом зацепил небо.
- Разрази меня гром, - прошептал он. Дым плотными клубами рвался из-за березничка.
- Васька, а Васька, - прокричал Платон, - нешто мы горим?
Васька схватил отца за ноги, стал орать:
- Тятенька, не ходи туда!
- Что ты, сынок, айда бегом, ведь сгорит всё дотла!
Схватил сына за руки, и силком потащил за собой. Но тот упал на землю, продолжая кричать:
- Не пойду, страшно мне! Мишка убьёт меня, ружьё у него!
Платон, не слушая сына, оттолкнул его, со всех ног побежал к березнячку. Влетел в хоровод деревьев, мелькнула мысль: «Сейчас на пригорочек взбегу, а там промеж деревьев изба видна будет как на ладони». В три шага взлетел на взгорушку и замер. Умом и сердцем не мог понять, хотя глаза видели, что пламенем объято пол-избы. Яшка суматошно сгонял скотину со двора, Мишаня отчаянно крутил ручку колодца. Ефросинья металась вдоль избы, истошно завывая. Смотря на всё это, он не мог двинуться с места, словно окаменел. "Как же так? Почему? Зачем?" Ноги его не держали, он сел на землю, склонив голову на колени. За свою жизнь он повидал немало пожаров. Огонь не щадит: дерево смолистое горит как порох!
- Господи, да что это такое? - закричал Платон. – Надо бежать тушить!
Вскочил и побежал всё ближе и ближе к избе. Уже хорошо слышал причитания Ефросиньи. Охрипший голос Мишки вопил:
- Уйди, мамка, от избы, не лезь, сама сгоришь! Вишь, как полыхает! Ну, Васька, зашибу тебя насмерть!
Задыхаясь от быстрого бега, Платон удивился, почему он убьёт Ваську. Остановился, голова прояснилась:
- Ох, шельмец, точно Васька пожар устроил! Ах ты, поганец!
Развернулся и побежал назад в горушку. Зачем побежал, сам ещё не понимал. Наверх бежать было тяжело, закололо в правом боку. Пошёл шагом, держась за подреберье. Дошёл до телеги с лошадью. Васька сидел возле на земле, взгляд сухой, исподлобья. Платон подскочил, схватил его за волосья, заорал:
- А ну, стервец, говори, ты поджёг избу?
Зло сощурив глаза, Васька проорал в лицо отцу:
- Да, я! Я! Я поджёг! Ну бей, бей, бей...Всё равно я ещё подожгу!
– Ах ты паршивец, - закричал Платон. Стал наотмашь лупить Ваську по голове, спине, лицу. Сын не закрывался от ударов и не отводил глаз от Платона. У Васятки из носа показалась струйка крови. Это вмиг остановило Платона. Он смотрел на его лицо: как тонкая струйка крови катилась по губам, по подбородку и капельками падала на синюю Васькину рубаху, теряла свой цвет, превращаясь в темное, влажное пятно. Платон сел на землю, завопил:
- Господи, что ты мучаешь меня? Ты зачем испытываешь меня? Чем я тебе не угоден? Что за печать на мне? Не бросай меня одного, Господи, страшно мне!
Васька затих, исподлобья смотрел на отца, тихонько пошептал:
- Тятя! Давай уйдём отседова далеко-далеко!
Платон поднял свою тяжёлую голову, посмотрел на сына, тихо ответил:
- Куды, сынок, мы с тобой пойдём? Зима недалече, за душой нет ничего!
- А мы с тобой в работники наймёмся!
- С тобой наймёшься, - грустно ответил Платон, - бедоносец ты мой!
Дым над березняком уже не клубился, а уже плыл серой дымкой. Где-то почти рядом раздался Яшкин голос: «Батяняяя, ты гдеее? Эгегей!»
Платон вздрогнул, пригнул голову, махнул Васятке и шепнул: «Тишь!» Внизу под горушкой донёсся басок Мишки: «Яшка, иди сюда, пусть он провалится в тартарары, мамке плохо!»
Прошло с полчаса, они всё так же продолжали сидеть поодаль друг от друга. Раздался выстрел. Кобылка, Платон и Васька вздрогнули. Лошадёнка заржала, Платон испугался, вскочил на ноги и почему-то спросил Ваську:
- А где картуз?
- В кустах обронил, – прошептал Васятка,- сейчас поищу.
Метнулся в заросли, через время вернулся с картузом в руках, испуганно проговорил:
- Слышь, тятя, как вроде тебя снова кличут!.
Прислушались, издалека донеслось: «Батяня, батя!» И три подряд выстрела.
Платон заволновался, начал скидывать с телеги берёзовые жердины. Взял под уздцы кобылку, стал разворачивать в другую сторону. Чмокнул ей: «Но! Пошла, пошла! Васька, айда, что пнём стоишь!» Настёгивая лошадёнку, поехали в гору. Васятка сзади изо всех сил толкал руками телегу. Платон бросил вожжи, тоже начал тащить телегу в горушку. Как в беспамятстве погонял кобылку, вскоре выскочили на большак, проскочили его, напрямик въехали в ельник. Скрылись за деревьями, остановились, тяжело дыша.
- Ух, Васятка! - прошептал отец. - Что это мы как каторжные бежим? Надо бы домой. Что это мы бросили матерь с робятами? А может, всё обойдется, а?
В голове у него было тесно от мыслей. Братовья Фросины узнают, что Васятка избу поджог, и точно со свету сживут, закопают его и сына заодно. Снова начали раздаваться выстрелы один за другим, но где-то подальше, внизу у реки.
- Вот, Васька, ищут то ли меня, то ли тебя, бедокура!
Платон заметался как подраненный зверь, ударяя себя руками в грудь, приседал на корточки, хватался руками за голову, качался из стороны в сторону, не зная, что делать. Васька тихонько поскуливал, размазывая слёзы по лицу. Прошло около часа, изредка слышались выстрелы, небо стало чистым. Платон сидел как парализованный: разламывалась голова от боли, дрожали руки. Лошадёнка, скрипя телегой, развернулась, цепляясь за тонкие деревца, сама пошла к дороге. Он соскочил, схватил её под узцы, крикнул:
- Куда тя понесло, тррррр, стой!
- Папаня, мы домой? - шёпотом спросил Васятка.
Платон не успел ответить, увидел сквозь деревья, как пронеслись всадники. Они стегали коней и кричали на весь лес: «Шпарь! Гони, давай, гони!»
Лошади с храпом летели, поднимая придорожную пыль.
Во всадниках Платон узнал братьев Ефросиньи и совсем сомлел:
- Господи! - застонал он. - Ох, судьба моя горькая, надо было сразу бежать к избе, как только дым завидел. А таперича что? Как я появлюсь... Здрасте, вот он я! Кады пожар уже всё пожрал! Тьфу ты! - плюнул в сердцах Платон, приказал - Васька, а ну прыгай в телегу, айда отседова!
Выехали на большак. Платон сиганул лошадёнку, она затряслась в быстром ходе, словно сама спешила уйти, проехали немного, показалась развилка. Одна дорога уходила на деревню Березино, где жили братовья Ефросиньи, другая в Ольховку, от неё в двух верстах стояло большое село Кондаково. Платон потянул вожжи, свернув лошаденку к деревне Ольховка. Как отъехали подальше, Платон успокоился, разбудил Ваську.
- Эй, вертопрах! Хватит дрыхнуть, делов наделал и спит, ровно барин! Васятка очумело таращил синие глазищи и никак не мог проснуться. Сел, потянулся, широко зевнул, заявил:
- Тятя, есть мне охота. Голодно у меня в животе, домой к мамке хочу.
Платон ухмыльнулся, проронил:
- А ты, сынок, слезай с телеги, беги домой, матерь там тя ждёт! Все глаза проглядела! С пирогами стоит у ворот, ждёт разбойника, бедокура! А Гордейка с Савой уж небось за сотским сгоняли. И враз на каторгу тебя отправят! А там кандалы как наденут на тебя, тяжёлые - претяжёлые!
Васька вытаращил глаза от страху и, дрожа губёнками, спросил отца:
- А за что мне кандалы?
- Тебе? Ведь ты главный разбойник - избу ты поджёг!
Васька затёр глаза, загундосил:
- Я не хотел, она сама загорелась! Я тока угольков из печи набрал, костерок хотел запалить.
- Конечно, сама загорелась, - пробурчал Платон. Про себя подумал: "А вдруг и в заправду догонят? В каталажку заберут и погонят на каторгу!"
От этих мыслей по коже мороз пошёл, стеганул лошадёнку, прикрикнул:
- Беги, старушка, шибче!
Подъехали к оврагу с небольшой речонкой внизу, через неё был новый бревенчатый мост. Проехали по нему. Стало прохладно, солнце садилось, синие тени от деревьев ложились по краям дороги. Небо потемнело, наливаясь дождливыми тучами. Поднялся ветер, он с удовольствием стал рвать жёлтые листья, кидая их в серое небо.
- Ох, Господи! - прошептал Платон, - хоть бы до темноты доехать до деревеньки.
Васятка привстал на телеге, заметил:
– Слышь, тятя, как вроде собаки лают.
- Трррр, - Платон остановил лошадь, прислушался к ветру и шуму деревьев. Донесся лай. Он обрадовался:
- Ну, сынок, слава тебе, Боже! Хоть не в лесу ночевать, пустят али нет - всё к людям поближе!
Всё больше и больше звуков стало доноситься до них: скрип колодца, визгливый хохот девчат, тягучие подвывания гармошки. Показались первые избы, под ноги лошади с лаем кинулись штук шесть собак, не давая хода. Платон кнутом огрел одну, она завизжала и убежала, за ней кинулись врассыпную остальные. Спрыгнув с телеги, Платон кнутовищем постучал в ворота. Порыв ветра сыпанул мелким колющимся дождём. Из-за ворот недовольный голос рявкнул:
- Ну, хто там долбится - ни днём ни ночью покоя нет! Чаво надо?
Дождь сыпанул уже не мелким ситом, а по-хозяйски, не жалеючи, хлёстко. Платон ощутил, как стало по-осеннему холодно. Надо упрашивать хозяев, чтоб пустили на ночёвку, не дай Бог застудится Васька. Присунулся ближе к воротам, прокричал:
- Хозяева, будте добры, пустите переночевать!
Распахнулась калитка, в наступивших сумерках показалась округлая фигура мужика.
- Чаво надоть? - спросил грубым голосом.
- Да нам бы переночевать, – ответил Платон.
– Вот язви тя в корень, – проорал мужик,- да вам, что тута, двор постоялый! Откель вас принесло?
Платон уклончиво ответил, вздыхая:
- Издалека мы.
- Растуды твою мать, да ты с лошадью да с телегой! Не! Не пущу!
- Мил человек, пустите христа ради! - взмолился Платон, - не один я, с мальчонкой, я и под кустом устроюсь, вот ребятёнка жалко!
– Жалко! -вопил мужик. -Жалко у пчелки! Шляетесь по ночи!
Проём калитки захлопнулся, ворота заскрипели и распахнулись.
- Ну, чаво стоишь, давай поспешай, ехай, что ли, я до нитки вымок с вами, - ругался хозяин.
Платон быстро схватил лошадь под уздцы и попросил:
- Пристала лошадка, водички ды сенца ей!
Сам быстро наощупь распряг кобылку. Мужик принёс бадью воды и большую охапку сена. Лошадь, учуяв воду, жадно припала к бадье, начала втягивать её с шумом.
– Ну, айдате в избу, - позвал мужик, ёжась под дождём.
Платон наклонился над телегой, позвал:
- Сынок, чё как мышь сидишь?
- Сморило меня, тятя, спать охота!
Помог сыну вылезти из телеги, вошли в избу. В свете керосиновой лампы Платон увидал бабу, которая сидела с недовольным лицом на лавке, чесала шерсть и старуху, которая стояла на коленях в красном углу перед иконами. Бабка не повернулась в сторону вошедших, продолжала бормотать молитву, класть поклоны. На широкой лавке лицом к иконам лежал старик, он стонал с завываньем, тряся тощей бородёнкой. Платон снял картуз, перекрестился и проговорил:
- Добра и здоровья вам!
На что баба сморщилась, словно от зубной боли, кивнула головой. Хозяин, ёжась плечами от мокрой рубахи, пробубнил:
- Вота, Марея, на ночлег поспрошались! Ды он с мальцом, как туточки не запустишь?
Хозяйка махнула ему рукой, пояснила:
- Положь мальца к рябятишкам на полати, а энтово в сенях, ещё не зима, не околеет!
Старуха, охая, поднялась с колен, подошла к печи, нырнула в нутро, достала большую глиняную жаровню с румяной запечённой картошкой, поставила на чисто выскобленный стол. Проковыляла в сени, вернулась с жбанчиком, с небольшой полки возле печки взяла две большие глиняные кружки, поставила на стол. Из жбана плеснула в кружки квас. Пошла за занавеску, что отделяла печной женский угол от всей избы, принесла зобеньку, достала из неё краюху начатого хлеба, отрезала, прижав к груди, два больших ломтя.
Мужик, зевая и крестясь, проговорил:
– Поешьте, чем бог послал!
Платон перекрестился на красный угол, дёрнул сына, тот кинул крест на себя, уже давясь слюной. Старуха одобрительно кивнула головой. Они сели на лавку за стол, начали есть запечёную картошку, пахнущую молоком, прикусывая кисловатым ржаным хлебом, запивая ядрёным квасом. Наевшись, Платон поблагодарил за хлеб-соль. Хозяин, зевая, поднялся с лавки, забурчал:
- Ну, чаво карасин палить без толку: ну-ко, малец, лезь на полати!
Васька, сморенный едой и теплом, полез наверх.
– Тамотко рябятишки спят, не боись, ложись да дерюжкой накройся, - сказал хозяин.
Баба со старухой подошла к деду, тихо проговорила:
- Папаша, ну, ещё настою подать ?
Старуха хлопнула легонько по спине невестку, пояснила:
– Ой, не шевели его, а то всю ночь будет завывать! Раз уж Костяниха сказала ,что не жилец, чаво мучать сердешного!
Хозяин позвал Платона в сени. Вышли в темноту, мужик подтолкнул в спину:
- Щупай, тута налажено, полушубком укройся, ежели прохладно! Пойду и я ночевать, за день весь убродился.
Ушёл, скрипя дверью. Платон руками нашёл постель, матрас и подушку, набитые соломой, сел на край лежанки, провалился почти до пола. Стащил с себя поддёвку и сапоги, вздохнул: «Ох, хорошо!» Лёг, растягиваясь на духовитой лежанке, потянул на себя полушубок. Вздохнул глубоко всей грудью, прошептал: "Господи, Отец Небесный! Спас ты нас от погибели, прости ты мне грехи мои тяжкие! Я ужо зла не желал, ты так распорядился, и моего умысла здесь не было! Спаси, сохрани меня с мальчонкой, наставь на путь истинный, не дай пропасть и согрешить!"
Уснул глубоко и спокойно.
Небо над Ольховкой начало наливаться серым светом, звёзды потускнели, шалый осенний ветер начал шуметь, забегая во дворы, хлопаясь холодным телом об избы, гудя в печные трубы. Платон проснулся рано, только начало светать, сел, потянулся, раздирая рот в зевоте. Скрипя дверью, в сени вышел хозяин в исподнем. увидел уже сидящего Платона, воскликнул:
- Уже сподобился, проснулся? Ну, давай-ка, налаживайся в путь: некогды мне с тобой сусолить!
Платон втащил ноги в сапоги, кинул на плечи поддёвку, вышел во двор. Кобылка, завидев хозяина, тихонько заржала. Он подошёл, похлопал её по шее: «Ну что, милая, брюхо-то голодное?» Пришел хозяин с мрачным лицом, кинул лошади небольшую охапку сена, поставил бадью с водой. Потом подошёл к телеге и начал оглядывать и ощупывать её. Затем похлопал себя по плечам, спросил:
- А чой ты без поклажи? Телега-то пустая, дорога твоя, понимаю, дальняя, очень-то налегке вы!
Платон замялся:
- Так погорельцы мы.
Мужик масляно ощерился:
- А иде жона?
Платон внутри себя ощутил противную дрожь, пряча глаза, тихо ответил:
- Сгорела в избе!
- Ихххх! - округляя хитрые глаза, воскликнул мужик. - Вот сердешная, таку смерть страшную приняла! Царство ей небесно! - и перекрестился. - А чё ж, и сродственников нема, что ли, чаво не сподмогли, так куда вы таперича? - всё допытывался мужик.
Платон разозлился, махнул рукой на мужика, пробурчал:
- Чаво ты всё пытаешь? И так смурно на душе!
- Ну-ну, чаво не понять!- залебезил хозяин. - Вона, повредишь руку, так боль какая, а тута душа болит, её уж, братка, сразу не излечишь!
Мужик стал снова крутиться возле телеги, заглянул под днище, потряс колёса. Затем подошёл к Платону, с прищуром глянул исподлобья на него и, наливаясь краснотой, процедил:
- Мне, конечно, нет делов до тебя, а можа, и есть дело до тебя. Токмо я тебе так обскажу: далече не уйдёшь, провианту нет, да копеечка, я думаю, ниде не завалилась. А вот твоя телега мне глянулась: больно добро сделана по уму! Продай ты мне её! Кобылка мне твоя не нужна, очинно стара, - подошёл к лошаде, дал ей прожевать сено, оголил ей тёмные губы, заглядывая на зубы, затем отпустил, шлёпнул тихонько по морде. - Стара, мать, ты стара!
Подошёл к Платону:
- Ну, дак чё призадумалси? Денег нету у меня, а, вота, провианту-то дам! Ты думай - не думай, мотрю, нужда у тебя и спереду, и сзаду, как ни крути. Ну, ты кумекай, а я сбегаю в нужник, ослобоню брюхо.
Платон сел на крыльцо, растёр руками, кряхтя, затылок. "Даааа, думай-не думай, Васятку кормить нечем, и покуда доберёшься до города, с голоду околеешь. Одежонка особо не согреет, у самого картуз, сапоги, ещё поддёвка уже заношенная, никакой угревы. У сына поршни почти новые, сам стачал, кацавейка тоже стара, из старья пошита. Осень - тетка хитрая: сёдни тёплым солнышком ласкает, а завтрева нагонит холоду, что рад бы на печку залезть. А что, без телеги сподручней," - так размышлял Платон.
Пришёл хозяин, хитро щерясь, оглаживая бородёнку, спросил:
- Ну, чаво расселся, как у тёщи на блинах, некогды мне с тобой сусолить!
Платон махнул рукой:
- А, бери!
Мужик потёр ладони:
– Вот ужо разговор другой, и ладненько, ладненько, - засуетился он. Убежал в избу, выскочил на крыльцо, брякая ключами, радостно суетливым голосом приказал:
- Ну-ко, буди, буди мальца-то!
Платон с крыльца вошёл в избу. Затопленная печь светила розовым светом. За занавеской баба уговаривала плачущего ребёнка:
- Ну, никши, никши! Чаво пазлишь спозаранку?
Старуха месила тесто в квашне, тоненьким голосом читала нараспев молитву: "Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый, и вся исполняй, Сокровище благих..."
Платон тихонько потянулся рукой на полати, пытаясь нащупать сына, одной ногой привстал на скамью, легонко потормошил Васятку:
- Вставай, сынок, пора уж нам собираться!
Васька дрыгнул ногами, проворчал сонным голосом:
– Тятенька, дай ишо чуток поспать!
Платон погладил Васятку по спине, пригрозил:
- Вставай, вставай, а то сейчас уйду, догонять будешь!
Васька поднял сонное лицо, перекатился ближе к краю, загундосил:
- Ты что, тятя, страху нагоняешь? Я с тобой!
Платон снял сына с полатей, шепнул:
- А ну-ко, беги в нужник, я одёвку твою на крыльцо снесу.
Вышли во двор, хозяин сразу схватил Платона за рукав и потащил в амбар: там возле открытых дверей стояла холщовая котомка, мужик, суетясь, тараторил:
- Вона, поглянь-ко, сальца кусок, - тряся свертком в льняной тряпке, - ищо каравай хлебца, картохи нарыл пропасть целую, в этом годе много уродилось, да лучок, ложки приложил, а ещё горшок для хлебова почти новехонький.
Затем он потоптался и, как бы нехотя, долго шарился в кармане, достал грязноватую тряпицу, развернул, в ней лежали три малюсеньких кусочка сахара величиной с ноготь большого пальца:
– Бери, я не жадный, скормишь мальцу!
- Да, - проворчал Платон, - не жадный! А телега - то новая!
- Так я ишо масличка льняного налью! - суетился мужик, гнусаво уговаривая. - Вчерась тока сбили, скусное! Да ты не кривись, чего уж, видно, паря, ты это неспроста подался в путь!
Разозлившись, Платон набычился, выкрикнул:
- Ды что ты привязался? Неспроста да неспроста! Я ведь сейчас сей момент запрягу, тока меня и видели!
Мужик тоже приосанился, выставил грудь колесом, грозно заявил:
- Хто ты, мил человек, откель бежишь, это нам не надобно знать! Ходют тута всякие, пусти на ночёвку, да ишо они тута хайло мне будут драть в моём дворе! Ежели ты не согласен - а ну марш отсель, мне постояльцы не нужны!
На крыльцо вышла баба, закутанная в шаль, крикнула:
- Матвей, Мотя, иде ты, поди сюды! Кажись, отцу совсем худо, наверное, помирает!
Мужик закричал:
- Иди в избу, сейчас приду! Давай, давай, - замахал руками хозяин на Платона. - Вона, вишь, оказия, отец мой, видимо, представится сегодня, да мне хозяйство надо ладить, скоро и пастух пойдёт животинку собирать на выпас.
Платон махнул на мужика рукой, согласился:
- Ды чё уж там, забирай телегу!
– Вота и славненько,- пропел мужик, сладко жмурясь,- ну, давай по рукам! Платон протянул ему руку, не отпуская, попросил:
– А молочка нальёшь мальцу?
- Налью, тока вечерешнего, это я мигом, сбирай поклажу.
И сам, словно боясь, что Платон передумает, накинул на лошаль уздечку, перекинул ей поверх хребта мешок с провизией, который был связан с рогожным мешком с картошкой. Суетясь, мелкими шажками побежал на ледник, нырнул в него, вылез с большим высоким горшком, обвязанным тряпицей, подошёл к кобыле, чуть освободил край котомки, засунул горшок с молоком, вздохнул:
- Ну, подите, подите с богом!
Платон взял лошадь под уздцы. Мужик распахнул широкую створку ворот. Нетерпеливо похлопывая лошадь по крупу, пробормотал:
- А левее, левее бери, неча шастать по деревне, ужотко сразу на большак попадёшь, сподручней по нему, - и захлопнул гулко ворота.
Кобыла, понуро мотая головой, поплелась за Платоном. Васька засеменил рядом, спросил отца, зевая:
– А мы куды? Я к мамке хочу,– захныкал, - куды идём?
- Да не закудыкивай! На кудыкину гору!
Быстро прошли по небольшой дороге за деревней, вскоре вышли на большак. Лошадь пошла быстрей, хмарь начала разгоняться, и небо слегка зарозовело, начало подниматься солнце. Васька заныл:
- Тятя, не могу я идти! Можа, я на лошадь сяду?
- Садись, токмо не упади, - и ловко закинул сына на спину кобылке.
- Ой, скусно хлебушком пахнет! - воскликнул Васятка.
- Счас, сынка,– ответил Платон,- ищо чуток отъедем, поедим, что Бог послал,- сам себе усмехнулся и подумал, сколь жаден мужик.
Прошло ещё с полчаса, услышали голоса и смех. Дорога свернула направо, взору открылась поляна, на ней было около восьми мужиков. Двое из них были оголены по пояс и боролись, остальные ржали и подбадривали:
- Давай, давай, Ваньша, намни ему бока!
- Сафон, не сдавайс!, - кричали другие.
Увидели путника, приостановились, один из мужиков крикнул:
- Доброго дню! Куды путь держишь?
Платон махнул рукой, показывая путь, ответил:
- И вам Бог в помощь! Люди добрые, позвольте туточки привал сделать?
Низенький мужичок в затасканном облезлом малахае сообщил:
- Отчего нельзя, место не куплено, милости прошу к нашему шалашу!
Платон направил лошадёнку на поляну, привязал поводья к дереву, стащил Ваську с кобылки:
- Поди, сынок, побегай.
Мужик в малахае заржал:
- Да дитё спит, а ты «побегай», в шалашик сведи, пусть поспит, сон у робят на утречке завсегда сладок!
Платон отвёл сына в наскоро слаженный шалаш, укрытый ельником, прикрыл его дерюжкой, тут же лежавшей. Сам присел рядом с мужиками, двое из них стали ладить костёр, установили треногу, повесили большой котёл над огнём. Мужики повели разговор про житьё-бытьё, корявый с лица парень спросил:
- Кудысь наладился?
Другой, с окладистой бородой, видимо, старший, грозно осёк его:
- Ты, Тимоха, чаво спрошаешь? Надо ему, так он сам обскажет!
Вода в котле закипела бурным ключом, топя серый пепел от кострища. Тот, что разводил костёр, спросил:
- Ну чё, мужики, похлёбки али каши сварганить?
Старший пожевал губами ус, ответил:
- Сёдни абы к вечеру будем на месте, давай-ка налаживай каши, сальцом заправь, посытней будет! Некоды привалов делать: день, вона, короток, солнушко закотится, и будем по темнотище ползать. А тамотко покель обустроимся, туточки и ночь пришла. Не дай бог, задожжит, того гляди!
К Платону подсел мужичок с окладистой бородой, спросил:
- Тебя кличут как? Я, вота, Митрич, старшой артели, мы-то уж годов пятнадцать как орех ходим бить. Вот так и живём: ни сном, ни духом не ведаем, чё кругом на землице делается! Забредём в тайгу, наработаемся, а тамочки зиму отогреешься на печке, и по новой в лесную чащу то лес рубить, то сплавляем брёвнышки. Некоды на свет божий поглядеть! А ты, мил человек, скажи, какая жисть у вас деревне, али из села?
Платон замялся, почесал под бородой.
- Едино всё кругом, - проговорил он, опуская голову, - вот, думаю, до города податься!
Митрич качнул головой, произнёс:
- В город решил? Значится, жизня твоя не лучше нашей! Вот, в прошлом годе не уродился орех, так и мы на бобах остались, а сёдни его - как грязи!
У Платона мелькнула мысль в голове: "Абы напроситься к артельщикам, там и след их затеряется!" Народ начал ближе подвигаться к костру, к вареву, запах каши давил слюну. Мужик, который ладил варево, подцепил ложкой кашу с котла, обжигаясь, попробовал:
- Эх, хороша, ещё чуток попреет, вот бы лучку, и в самый раз!
Платон заявил:
– У меня есть лучок!
- А неси сюды, сдобрим наше варево! - улыбаясь хитро, сказал кашевар. Платон встал, подошёл к котомке, висящей у лошади на спине, достал две головки лука и подал мужику.
- А добрый лук,- заметил кашевар,- шелухи много на нём, значится, ждите, мужики, снега будут большие, зима морозная!
Через некоторое время кашевар крикнул:
- Ну, народ, навались: готово хлебово!
Мужики потянулись к котлу с плошками. Митрич толкнул в бок Платона, спросил:
- Пошто сидишь, али сыт?
- Где уж сыт? Маковой росинке не было ещё во рту! -ответил тот. Достал из котомки ложки и миску, подошёл к котлу, кашевар, не жалея, положил полнёхонькую миску каши. Платон осторожно поставил её на землю, достал из котомки каравай хлеба, попросил нож, отрезал два больших ломтя, взглядом спросил старшого:
– Отрезать?
- Нее, - Митрич махнул рукой,- свой хлебушек имеется, мальчонку - то буди, а то проспит кашу-то!
Платон пошёл к шалашу, залез в него на корточках, потряс сына за ногу, прошептал:
- Вставай, сынок, а то проспишь кашу, пойдём, червячка заморим!
Васька сел, потягиваясь, потёр глаза, воскликнул:
- Ой, я ужасть как голодный!
Вылезли из шалашика, присели возле каши, начали есть, обжигаясь и прикусывая хлебом. Умяли всю чашку, собрав остатки кусочком хлеба. Васятка проговорил:
– Тятя, так вкусно и горячо, аж с носа потекло!
Мужики рассмеялись. Артельщики после еды разбрелись от костра: кто перебирал котомку, кто заново обувал поршни, крутя оборы. Платон осмелел, подсел к Митричу, поблагодарил:
- Спасибочки за хлеб и соль!
Тот, усмехаясь в бороду, ответил:
- Хлебушко свой у тя, а уж кашка наша не солена: сольца-то есть у нас, фунта два, токмо бережем, соль-то она, брат, хороша! Кто увечье како получит, али нарыв вскочит. Так она наиполезнейшая штука: тряпицу солёную приложишь на ночь, на утро ,глядишь, и ушло!
Платон кивнул головой, соглашаясь со старшим артели. Подвинулся ближе к старшому и вполголоса спросил:
- Митрич, вот какое дело: может, возьмёте меня в артель?
Тот приподнял густые брови, посмотрел на Платона, посетовал:
- Оно, конечно, можно! Только мальцу в лесу несподручно, ребятёнку возле мамкиной юбки надо да около печи теплой. Тайга, брат, штука сурьёзная, а вдруг какая хворь приключится, куды ты с ним, намаешься!
- Да понимаю я всё, - ответил Платон, пятерней огладил курчавость бороды,- нет у нас никого, я ему и мать, и отец, и сват, и брат. Погорельцы мы, идём, куды Отец Небесный направит. В город хотел податься, да в кармане вошь на аркане!
Митрич покачал головой, пробурчал:
- Эх, паря, уж на орехе тож золотой сумы не наживешь, так, маненько зад прикрыть! - рукой показал на лошадь, - а чаво ж кобылку не жалеешь, чай ведь не на праздник идёшь? Ну, ежели ты с лошаденкой, то можно с артельщиками разговор завести!
Платон, торопясь, ответил:
- С лошадкой, с ней, родимой: куды мы, туды и она!
Митрич поинтересовался:
– А чё ж ты без телеги?
– Продал... Нужда была!
Старшой не стал пытать, почесал затылок, задумчиво проговорил:
– С телегой сподручнее! Мужики, а ну подьте сюды, разговор есть!
Народ неспешно стал подходить, присели возле них.
Митрич кивнул головой на Платона:
- Вона, просится в артель, и, значится, с кобылкой!
Рябой Тимоха пробурчал:
- Работник! Много он с дитём наработает?
Весёлый молодой парень, который всё время ржал, как конь и пел прибаутки, с улыбкой изрёк:
- А что ему, сиську, что ль, надо? – обратившись к Ваське. - Чё, малец, титьку надобно тебе?
И загоготал так, что лес вздрогнул эхом. Митрич махнул на него рукой, заругался:
- Что тя раздират на части? Чисто мерин ржёшь!
Молодой заржал ещё больше. Упал в траву, схватился за живот, начал кататься от смеха. Старшой плюнул в его сторону:
- Тьфу! Пустосмех!
Мужики, глядя на него, тоже засмеялись. Митрич пробурчал:
- Будет ужо ржать, по-хорошему надо решить!
Все замолчали.
- Лошадь-то у нас тоже одна, мерин-то староват, с кобылкой полегче будет! Тебя как кликают, чёт не услыхал я сразу?
Платон поднялся, приложил руку к груди, сказал радостно:
– Я Платон, а мальца Васяткой зовут!
Митрич скривился:
- Да сядь, в ногах правды нет, чаво как у барина в комнатах, ищо расшоркайся! Я, вота, Митрич. Старшой, сам народ порешал, уж который год подо мной мужики ходят. Это Ваньша и Савва, - протянул он руку вправо, ткнул в молодого,- а энто наш балагур Сафрон, у него одна забота - ржать. Ну, я не супротив, без этого совсем докука! А так посмеёшься, и на душе полёгало!
Сафрон снова заливисто заржал.
- Во! Ему палец покажи, а он хохотать,- проговорил Митрич.
Повернулся в другую сторону:
- Вота, Охрим и Федьша. Охримка-то глуховат, ты ему, ежели что, кричи. Мужичок с корявым лицом встал, подскочил к Платону, ловко стукнув голыми пятками, склонив голову, гаркнул:
- Тимоха я, вашблагородь!
Сафон звонко и заливисто захохотал, упал на траву.
Тимоха продолжил кривляться, снова закричал:
- Вашблогородь, а вота - братушка мой, красавчик Куприян! Я в неурожайнай год родилси, поентому рожей не вышел!
Платон посмотрел на Куприяна - действительно хорош, на вид лет семнадцать, лицо белое, широкий румянец, волосы русые, кудрявые, чуть золотятся молодой порослью бородёнка и усы. Брови тёмные, как кистью выведены, прямо на девку схож.
- А вот, - продолжил Митрич,- наш отец родной, отлученный от церкви и преданный анафеме, мы его почитаем, для нас он - батюшка Евлампий! И нам не указ тот, кто лишал его звания!
Батюшка поднялся - роста богатырского, борода окладистая, чёрные, как смоль, волосы до плеч, с седыми прядями. Евлампий одёрнул заношенную рясу, поправил деревянный почерневший крест на груди, широко разинул рот и на всю округу раскатисто пропел, крестя всех:
– Господи! Благодарю Тебя за все блага, которые ты нам даруешь. Аминь! Эхо подхватило и покатило голос батюшки по небосводу, испуганная сорока, стрекоча, взлетела, увлекая за собой мелких пичуг. Васька открыл рот от удивления, прошептал:
- Ох, тятя, спужал он меня!
- Не боись, сынок, громкий голос - это хорошо, хужей, коды голосок-то медовый, а сам-то бедовый!
Митрич слегка толкнул в бок Платона, прогудел:
- Ты, мил человек, смотрю, рад, что пойдёшь с нами орех бить, эээ, брат, работа чижолая, покель орех возьмёшь, так уработаешься до седьмого поту, но это ещё не работа, а вота коды уже с утрева встать нету силов, вот тоды поймёшь, какая это работа! А тамотко перекупщики наедут, а ежели хошь копейку поболее заработать, ииииххх , так надоть до деревни сволочь орех! Так это ещё полбеды, а лучше - до ярманки! Купец-то, братка, хитрющий, всё цену сбивает, кажный хочет себе прибыток сделать!
Платон слушал молча.
- Ох! Господи, Отец Небесный! – Митрич положил на себя трижды крест,- чяво задумывать: ещё курочка в гнезде, а мы уж яичко сварили, облупили и съели! Ну, думаю, всё тебе понятно?
- Сам-то орех-то ни разу не бил, а? - Ваньша спросил у Платона.
- Нет -ответил Платон, покачал головой.
- Ну, это дело нехитрое! - усмехнулся Ваньша, - сила ежели есть да смекалка, тута много ума не надо!
Митрич встал, махнул рукой, громко оповестил:
- Эй, робяты, сбирайся, хватит жопу мять, до места надоть до темноты добраться!
Артельщики начали собираться, сложили котомки в телегу, привели мерина с выпаса, запрягли, залили водой тлеющий костер. Митрич огладил бороду, зычно огласил поляну:
- Трогай, народ, с Богом!
Отец Евлампий крестил каждого артельщика, приговаривая:
- Спаси тя Христос!
Платон тоже собрал свои пожитки, взял за руку Ваську:
- Ну, сынок, таперь мы при деле, всё же лучше, чем незнамо куды идти!
Они подошли к кобылке, Платон потрепал её по морде:
- Ну, старушка наша, давай в путь-дороженьку!
Закинул ей котомки на спину, лошадь понуро пошла за ними. Их догнал Митрич, огладил бок лошадёнке:
- Эх, плохо без телеги! Ну, будем через деревеньку проходить, что-нибудь покумекаем.
Платон спросил:
-А что за деревенька будет?
–Да Красновка, тётка тамотко моя живет. Хлебушка там возьмем, а ей мучки скинем парочку мешков, - сморкаясь в траву, сказал старшой. - Можа, что деревенские присоветуют, ежели телегой не разживемся. Так орех можно на волокуши приспособить, мешков-то прорву надо, вроде деревенские кажный год нам рогожных готовят. Опять же, за них тоже своя оплата тем же орехом.
Платон покачал головой, соглашаясь со старшим.
Мужики шли спешно, не ведя разговоров. Осеннее солнце раззадорилось, разогрело лес, который с двух сторон окружал большак. Глаз приятно скользил по жёлто-красному убору осени. Тянулась паутинка, лёгкий ветер поднимал её к небу, на его ярко-синем холодном полотне она летела матово-белыми нитями шёлка. Подошел Ваньша, смеясь:
- Поглянь-ко, малец-то весь убродился, еле ноги переставляет, сморило-то тепло. Пусть прыгает в телегу, я ему местечко освободил.
- Спасибочки,- поблагодарил Платон. - Пойдём, сынок, в телегу подсажу. Ловко подсадил Ваську, тот улыбнулся отцу сонно.
Куприян крикнул звонким голосом:
- Мужики, заворачивай, а то проедем дорогу!
От шума взлетела, стрекоча, сорока: как это она запоздала, раньше не услышала гостей непрошенных! Свернули с большака на узенькую дорогу среди обгорелого ельничка. Митрич палкой, которой помогал себе при хотьбе, показал на лес:
- В том годе горело, да слава тебе осподи, как задожжило, да заливными, вота и спасло лес! А то сколь бы погорело?
День бежал, быстро погоняя артельщиков, остановились на привал возле родничка. Напились прозрачной холодной ключевой воды, тронулись дальше. Лес заматерел, начал таёжиться крупными деревьями, кое-где стали попадаться кедры. После полудня дорога пошла вниз, вдалеке блеснула река, ещё через час лес поредел. На горке возле реки показались избы, потемневшие от времени. Прошли мимо маленькой часовенки, с вмазанной в брёвна иконой Николая Угодника. Деревенька в одну улицу, домов двадцать. Навстречу артельщикам выбежал мужик в подвёрнутых штанах и синей рубахе, с выгоревшими плечами. Он радостным голосом всех поприветствовал, низко поклонившись:
- Ну, мужики, заждались, второй дён ждем, я туточки порыбачить наладился с утрева, так полкорзины уж накидал щучек. Доброй ушицы наварим, хоть молоднячок жирку не нагулял!
Митрич похлопал его по плечу:
- Багодарствуем, Егорыч, за заботушку, мы-то к тётке за хлебами поначалу. Мужик, жмурясь, улыбчиво махнул рукой:
- Ещё вчарась Авдотья хлебов напекла, ждёт, за околицу избегалась, дожидаючи.
Артельщики спустились до реки к крайней покосившейся от времени избе. Из неё выскочила дебелая бабка, голова не прибрана платком. На седой голове - старая девичья коричневая повязка, расшитая бисером, красный сарафан с тканой тесьмой, поверх сарафана шерстяная душегрейка, выношенная до дыр. Рукава льняной кофты закатаны до локтей, ноги босые и грязные, пальцы на ногах скрючены болезнью один на другой. Кинулась на грудь Митричу и заголосила:
- Ох, соколик мой, уж все глазоньки проглядела, хлебов с бабоньками напекли, да таки хороши вышли, пышны да караваисты!
- Ну ладно, ладно, не голоси, я знаю, знатная ты мастерица. - Митрич погладил её по плечу. - Эй, мужики, хлебушек забирайте, а мучицу снесите в избу!
Тимоха с Куприяном вскинули себе на спину по мешку с мукой и понесли в избу. Оттуда приволокли три больших рогожных мешка хлеба, погрузили на телегу. Подошли пять деревенских мужиков, один из них вёл под уздцы лошадь, гружённую большим барабаном и грудой новёхоньких мешков. Старшой подошел к Платону:
- Слышь, ты это, оставил бы мальца у моей тетки, она не будет его забижать: любит детей, сама-то вековуха, не пришлось ей бабьей жизни спробовать. Так она рада-радёшенька будет ребятёнку!
Платон присел перед сыном:
- Васятка, ты бы остался в деревне: как захолодат, не обрадуешься, а туточки на печи тепло, с ребятишками побегал бы?
Васька насупился, зашмыгал носом, зашептал на ухо Платону:
-Тятя, не оставляй меня, я боюсь туточки оставаться, вдруг меня Мишка найдет!
- Ну что ты, сынок, где ему, мы уж далече теперь!
Поднялся, обратился к старшому:
- Не, Митрич, не останется он!
Старшой хмыкнул:
- Одежонка на ём никудышна, ну, ты сам решай, моё дело упредить!
Крикнул:
- Авдотья, а ты бы поспрашала одежонку у баб! Туточки мальца бы приодеть, да вот работничка ещё бы обрядить.
Авдотья покачала головой, ответила:
-Погодь, надо покумекать, - ушла к кучке баб, которые собрались у колодца.
– Ну, чаво? – спросил Митрич, - пора и в путь?
- Ась? - спросил Охрим.
- Совсем ты, Охримка, худой на ухи стал! - сказал Митрич.
Охримка приложил ладошку за ухо, переспросил:
- Ась?
Мужики заржали.
Егорыч, семеня ногами, прижав к животу большую корзину, закричал:
- Мужики , а рыбку-то забыли!
Тимоха поддскочил к нему, подхватил корзину с рыбой.
-Эх , мать моя, сколь накидал, да напотрошена!- воскликнул Тимоха.
Митрич заглянул в корзину, поклонился в ноги Егорычу:
- Вот ужо ты нас сподобил, дай бог тебе здравия, таперь у нас и голова не болит, чем мужиков кормить на паужинку! Как на место с божьей помощью доберёмся, а тамотко славного варева изготовим!
Прибежала Авдотья, запыхавщись, с большим узлом, начала прикладывать на телегу, приговаривая:
- Вота, катанки, ну-ко померяй, - и приложила подшитый валенок к Васькиной ноге. - Ой, хороши, вот ещё те, малец, вязанку теплую! - А тебе, - обращаясь к Платону, - вот зипун, старенький, но ещё добрый, обувка на тебе хороша.
Тот, положив руку себе на грудь, поблагодарил:
- Благодарствую за вашу доброту, особливо за катанки мальцу, не забуду, отблагодарю!
Авдотья кивнула, ответила:
– Наша деревня катальщиками славится, почитай, два века здесь живут, вся деревня в новой обутке. Вота, опосля себе новые прикупите! Настёна Зырянова мальчонке одежу да обутку подала.
- Ну, трогай!- крикнул Митрич.
Артельщики взяли под уздцы лошадей, повели их к реке, вниз по течению к броду. Ребятишки и несколько баб пошли провожать мужиков. Переправились по мелководью, с берега вошли в густой лес, словно накрылись еловым одеялом. Дорога пошла чуть вверх проторенная, сухая, без топи. Васятка шагал рядом с отцом, Платон вёл под уздцы лошадь. Телегой в деревне не разжились и груз, который не поместился на телегах, навьючили кобылке на спину. Она нервно махала хвостом, с непривычки, видимо, хотела сбросить груз. Платон чмокнул, чуть хлестнул по боку ей.
- Не балуй, шалая, - пробурчал он, - ужо привыкла без работы болтаться, ну погодь, старушка, ужо и воды некоды будет тебе испить!
Васька, поспешая за отцом, заныл:
- Тятя, чё мы так далече идём, а здеся, чё ж, орехов нет?
Платон ответил:
- Есть, вон кое-где кедры мелькают. Кажный раз не набегашься за деревом, сейчас придем, где его пропасть, кедр на кедре сидит!
Васька схватил отца за порты, зашептал:
- Тятенька, уж больно лес тёмный, страшно, а вдруг на нас разбойники нападут, или лешак какой нить!
Платон остановил кобылку, подхватил сына на руки, посадил на лошадь посередине груза.
- Мотри, не упади! Так не страшно? - спросил он Ваську.
Тот помотал головой:
- Так, тятенька, не страшно, а то всё думаю, как лешак меня схватит и потащит!
Платон рассмеялся:
- Что ты такое говоришь? Вон нас сколь много, да шумно идём, вся нечисть ужотко побегла в болота, в леса непроходимые! Привыкай, ещё всякого в жизни будет, вона в городе народу пропась, шум-гам, извозчики туды-сюды. Диковинок разных полнехонько!
- А какие диковинки? Расскажи, тятя,- попросил Васька.
- Нету покель антиресу сказывать, вота для началу поработать надо, да каку- никаку копеечку заработать, а там и душе легче будет!
Васька повеселел и ответил отцу:
- Да нешто я махонький, помошником ужотко тебе буду!
Платон улыбнулся:
- Держись лучшей, помошничек, а то свалишься!
Часа через три стало холодней, солнце провалилось за деревья. Хищным зверем в ложбинах застелился туман. Лес стал гуще, ветки всё больше и больше цеплялись за людей и повозки, словно хотели остановить их. Корявый Тимоха крикнул:
- Эй, мужики, шевелись, ещЁ чуток, и на месте будем!
Действительно, через полчаса лес расступился, и взору открылась большая, чистая и светлая поляна. Посередь неё стояли две землянки, крытые неошкуренными брёвнами, на которых разжился ярко-зелёным бархатом мох. Митрич крикнул:
- Ну, артельщики, разбологайтесь! - широко перекрестился, поклонился поляне и сказал, - здравствуй, матушка, прими нас!
Отец Евлампий вышел на середину поляны, осенил крестом три стороны и пробасил:
- Слава те осподи, довёл ты нас, спаси и сохрани нас на энтом месте! Дай нам, Господь, силы и духа крепкого!
- Охрим, Федулка, а ну-кась, землянки осмотрите, мало ли что, - приказал Митрич. Федул взял ружьишко наизготовку, пинком открыл дверь землянки, затем вошёл, вынырнул из неё, пригиная голову, пошёл в другую. Оттуда закричал:
- Чисто, токмо окурить надоть!
Артельщики дружно и слаженно начали обустраиваться, без понуканий. Кто - то начал мастерить костёр, некоторые чистили землянки, другие распрягали лошадей, разбирали груз.
Платон увидел родничок, крикнул:
- О, водица есть!
- Знамо дело, без неё никуды, - ответил Ваньша, -к реке не набегаешься!
- А чё ж, река есть?
- Да есть, хороша да быстра, это сейчас не слышно, а когда тихо, слышно, как бежит!
Митрич подошёл к Платону с пучком сухих трав:
-- А ну-ко, поди, покури землянки!
Тот подошёл к костру, прижёг пучок и пошёл к землянке, за ним увязался Васька. Открыл тяжёлые двери, вошли в тёмное жилище, в полумраке виднелись нары в два яруса. Платон воткнул тлеющий пучок между брёвен. Со смехом и прибаутками вошли Серафим и Куприян с большими вязанками лапника, раскидали по полу. Затем все пошли в другую землянку, окурили её и накидали лапника. Около костра хлопотал отец Евлампий, засучив рукава рясы. Вода в котле бурлила, подкидывая кверху лучок и крупу. Евлампий ловко разрезал на лопушках рыбу в большие куски, кидал их в котёл, вода утихомирила кипение, стала прихватывать рыбу, беля глаза у щучьих голов. Тимоха взял большую струганную наспех ложку, полез в котёл. Отец Евлампий отнял ложку, прогудел басом:
- Изыди, сын мой, не гневи меня! Токмо я назначен кашеваром, и подмога в энтом искусном деле мне не нужна! Всю рыбу изломашь, искрошишь, что энто за варево будет!
Вкусный рыбный запах поплыл по поляне, наполняя её уютом. Мужики стали подсаживаться ближе к костру, разбирая свои котомки. Платон достал остатки хлеба, ложки и большую миску. Тимоха достал балалайку, завёрнутую в холстину, пританцовывая возле костра, стал напевать прибаутки, смеша народ:
- Три недели не купался
и поймал на пузе вошь!
Ох, и толстая, большая,
из ружья-то не убьёшь!
Отец Евлампий осенил крестом котёл с варевом, пробасил:
- Христе Божий, благослови пищу нашу!
Скомадовал:
- Сымай, мужики, с огня! Тимоха, корми народ, возьми черпак у меня в пестере.
Народ потянулся с чаплажками к котлу, Тимоха накладывал, не жалеючи. Смолкли разговоры, мужики, чинно крестя лбы, начали дружно хлебать, причмокивая, нажористую уху. Платон подвинул чашку с белыми кусками рыбы ближе к Ваське, приговаривая:
- Ешь, ешь, сынок!
Васька с набитым ртом еле проговорил, давясь:
- Ох, и скусно, тятя, как вроде мамка сварила!
У Платона защемило сердце. "Даа, - подумалось ему, - убёг, испугался! Теперь как и куда идти! Всё было, и ничего не стало!"
По Ефросинье не горевал, только стыд жёг иногда, что бросил их в беде. Но на душе было легко, радовался, что свободен от тягомотной любви Ефросиньи. Платон поёрзал плечами, освобождаясь от дум. Покуда артель была занята едой, осенние сумерки быстро накрыли лес. Сизый туман приполз на поляну, по-хозяйски укутал её. Но всё ещё боялся близко подойти к костру. Артельщики закончили трапезничать, кто-то уже дремал, кое-кто вёл неторопливую беседу. Комарьё вяло кружило над поляной, скучно звеня, чувствуя осень. Народ, позевывая, начал определяться на ночлег.
- Платон, - позвал Савва, - бери мальца, чёй сусолить, спать пора!
Они поднялись с Васькой, пошли в землянку. Ваньша достал из котомки толстый огарок свечи, прижег от костра и, прикрывая пламя от ветерка, пошёл за ними следом. Слабое пламя осветило нары, застланные лапником, который пустил пряный запах. Платон кинул на нары зипун, положил сына и сам прилег рядом:
- Ежели холодно, так вота твоя обновка, армяк накину.
Васька прислонился к отцу, тихонько заныл:
–- Тятя, пусть Ваньша свечку не тушит, а то страшно! Давай утром домой поедем, я к мамке хочу!
Он погладил сына по спине, тихо на ухо прошептал:
- Ты, сынок, пока забудь про мамку, вот заработаем денежку и возвернёмся!
Васька прижался к отцу:
- Я-то домой хочу, но Мишаню боюсь!
Ваньша, крестясь и зевая, укладываясь на нары, проговорил:
- Я те, паря, сейчас присказочку расскажу, а можа, быль, баушка моя Мария сказывала.
Немного помолчав, он стал рассказывать таинственным голосом:
- Значитцо, в девках она ишо была, но уже просватана, жених у неё был Гришаня, всё на свиданку к ней бегал. Сам он сирота, проживал он у дядьки свово родного. Вота, стали поговарить, что, дескать, на деревне объявилась, как навроде, ведьма, али как оборотень, колдун. Ежели кто допоздна загуляет на проважаньях али на посиделках, так ночью оборотень гоняет гуляк поздних. Всё слухи да слухи, Что, мол, колдун этот в свинью оборачивается. Туточки перед крещением собралась молодёжь у бабки Дударихи. Девки, кто вышивал, а кто вязал, туточки гармонист с робятыми пришёл, пряников и орехов девкам принесли. Чуток песни попели, поплясали, ну, времечко за полночь, пора по домам. Вышли всей гурьбой на улицу, ночь светлая, звездная, и морозец знатный. Ну, начали прощеваться, кто парами, кто поболее человек пошли девок провожать. Гришаня с другом Ерохой своих зазнобушек проводили до изб. Сами пошли дальше, возле Ерошкиной избы остановились. А ему-то дружок говорит: "Пойдём, Гришаня, ко мне, заночуешь, поздно уже, а то вдруг оборотень спымает тебя". А Гришаня посмеялся и говорит: "Где ему меня догнать: ноги долги у меня, небось, не поймает! Сколь на гулянки шастаем, где он, энтот оборотень?"
Ну, значитца, распрощались, пошёл Гришаня домой. Улица широка, луна полнёхонька, снежок поскрипывает, и, вота, чуток с горушки спуститься, а там уже и изба, где жил его дядька. Как вдруг кто-то вроде в спину толкнул его, а он-то - повернись! А ночь светлая-пресветлая, а на взгорушке, вот те на, свинья бежит! Гришаня так и обмер, очнулся да кинулся бежать, а свинья за ним бежит, да так быстро, что уже настигает его. Он уже до ворот добежал, а ворота закрыты. Эх, ма! Да как он зачал кричать да бить в ворота: «Дядя, дядька, открой!» Переполошил всех собак, дядька с испуга в одном исподнем выскочил на крыльцо с ружьём. А свинья вота уже рядом, Гришаня одним махом вскочил на ворота, себя не помня. Так она успела мордой поддать под катанки с хрюком страшным. А дядька-то в энто время возьми да выстрели, чуток Гришаню не убил. И сам в исподнем бегает по двору, босой, кричит со страху: "Что, где?" Гриша-то в испуге свалился с ворот и одно твердит: «Оборотень, оборотень!» Собаки лают, бабы выскочили из избы, ничего не поймут. Дядька уж в себя пришёл, кинулся к нему, крестится: «Слава богу, живой, я чуть тебя не застрелил!»
А Гришаня ему говорит: «Давай выйдем за ворота, тамотко оборотень!» Выбежали они на улицу, а где уж там, свинья уже на пригорке да так резво бежит. Дядька стрельнул, она завизжала, что мороз по коже, ну, не понятно, попал али не попал. - Ваньша зевнул, – вот такая брат сказочка, ты слушал меня, али уснул? Ну, дак спи с Богом!
Платон сидит около костра, пытаясь согреться: "Ох, и каторжная эта работа: бить орехи!" Уработался до ломоты во всём теле, смола так пристала, что ничем не отмыть. Одежда не просыхает, артельщики стали угрюмые. Уже и первый снег упал, лес затаился, встречает недобро, стылый ветер терзает душу. Эх, в баньку бы! Митрич народ уговаривает:
- Ну, мужики, ишо пару деньков, свезём последний орех, и можно самим собираться на деревню!
Как пошли первые холода Васятка приболел, переправили его в деревню поближе к тёплой печке тётки Митрича. «Слава Богу, - вздохнул глубоко Платон, - а то сгубил бы мальчонку: в землянках сыро, печей нет. На ночь ставили уголья, но какая от их угрева. А ореха прорва, да сил нет, чтобы брать его. Целый месяц дул верховой ветер, насбивал шишек, под каждым деревом паданки кучи. А потом заморозки пошли ночные, и шишки посыпались как из ведра. На барабан, что лущит шишки, сил нет смотреть. Две недели сеял орех через огромное решето – грохоталку, так пальцы все в мозолях, руки болят, словно вырваны из плеч».
Его мысли прервал весельчак и хохотун Сафон:
- Ну что, брат, сидишь, как ворон, нахохлился?
Платон поднял голову, посмотрел на него: "Ничего ему не делается, и словно не устал, ржёт, как конь!" Борода у Сафона была сильно запачкана смолой и торчала, как пика, наверх, придавая комичное выражение лицу. Платону стало смешно от вида Сафона, он засмеялся сначала тихо, потом всё громче и громче. От смеха стали ржать ещё двое артельщиков, что подошли. На веселье, побросав работу, собрались мужики, тоже захохотали, глядя на Сафона. Пришёл Митрич, спросил:
- Чё ржёте? - оглядел всех, улыбаясь, махнул рукой. - Ну, всё, робяты, шабаш, сбирайся на деревню! Завтрева Матрёнин день, уж зимушка в энтот день на ноги встаёт, утречком ранним и в путь. Ужотко всю тайгу не оберёшь: вона, его прорва, уж такой урожай, кабыть, один разок быват за десять годов!
Народ радостно засуетился, заволновался. Платон подумал, что ему собирать: пустая котомка, одёжа вся на нём износилась до дыр. Поршни давно развалились. Митрич ездил за хлебами на деревню, так привёз старенькие катанки. Они все спрели и прохудились, ноги в них не просыхают. Кобылка сдохла неделю назад, всё хромала да тряслась мелкой дрожью. Поутру пошёл на выпас за ней и нашёл ее дохлой, и зверьём была изглодана. "Жалко, конечно, но уж сильно стара была лошадёнка, что жалеть. Слава Богу, сам жив, да Васятка здоров! Вона, отец Евлампий, сколь могуч был, хотел на Казанскую мужиков порадовать ушицой. Сеть в реке зацепилась, так он полез в воду. Побродил тамотко по грудь совсем чуток, но водица-то ноябрьска уж ледяная. Сразу не обогрелся возле костра, а ветер студеный был, вот он и слег, Уж его и травами поили, и жиром барсучьим лечили, медвежьим салом растирали. Куды там, за неделю управился, пятый день пошёл, как схоронили".
Ночью Платон спал тревожно, всё ждал рассвета, два раза выходил из землянки. Но под утро сморило. Тимоха растолкал:
- Вставай, паря, дрыхнешь, как медведь, мужики, вона, сбираются уже!
Платон соскочил, разминая тело. Вышел из землянки, артельщики уже грузят барабаны да решета, остатки не увезённых мешков с орехом. Мерин нетерпеливо перебирает ногами. Видимо, чует, что домой. Митрич крикнул:
- Ну, чаво, мужики, на голодно брюхо пойдём али как?
Народ загудел:
- Чаво рассиживаться? В деревне горячих щец похлебаем, да в баньку!
-Тихо мужики, разгалделись!
Митрич снял с себя малахай, повернулся лицом к лесу, положил на себя троекратно крест. Низко поклонился на три стороны тайге, сказал:
- Спасибо, матушка, что дала богатства своего, уж прости нас, ежели что нарушили, жди нас на другой год да уроди ореха покрупней!
И ещё раз поклонился, и вслед за ним поклонились мужики. Митрич надел малахай, повернулся к артельщикам, перекрестил их:
- Ну, с Богом, в добрый путь, народ!
Люди двинулись, чавкая первым мокрым снегом.
Глава 9
О, святый мучениче Христов Трифоне,
скорый помошниче всем
к тебе прибегающим, и молящимся пред святым твоим образом скоропослушный предстателю!
(молитва святому мученику Трифону)
Начало вечереть, когда добрались до деревни. Была суббота, топились бани, вкусный дым полз по улице. Несколько собак с лаем сопроводили их до избы Авдотьи. Открыли ворота, начали разгружать телеги, на шум выбежала тётка Митрича с причитаниями:
- Осподи, вота глуха тетеря, а туточки уже народ во дворе!
Следом выскочил Васька, с визгом кинулся отцу на шею:
- Ой, тятя, какой ты мокрый, а бородища, как у лешака!
Платон поставил сына на крыльцо, погладил Васятку по голове:
- Ну, это дело поправимое, у тя тоже кудри отросли!
Авдотья суетилась, бегая по двору, охала и болтала, не умолкая:
- Вота, слава Богу! Снежок первый упал, а тамотко гляди и санный путь ляжет, купцы наедут, орех скупят, вот тады и радость!
Митрич остановил тётку:
- Не трещи как сорока, не загадывай наперёд! Баня топлена?
- А как же, только ходила проверяла, хорошо натоплена! Инда с порога обнимат жаром!
Быстро разгрузили мешки с орехами. Мужики стали приглашать артельщиков, тех, кто был с других деревень, на постой. Платон с Митричем зашли в избу, топилась печь, присели на лавку возле порога:
- Ты нам сообрази утиральники да чисто исподнее,– попросил тётку Митрич,- мы-то грязные да мокрые, так в баньку хотца, все тело зудит.
Авдотья закружилась, как овца, взмахивая руками, ругаясь на себя:
- Осподи, совсем ополоумела, в баньку надобно вас сбирать, у меня-то исподнее тока одно. Чай, мужиков нет у меня. Вота - ножницы, бороды обкромсаете в баньке. Надо мне покумекать, где подштанники ещё одни взять - не иначе к суседки сбегать!
В избу ввалились Тимоха и Куприян с шутками-прибаутками, Тимоха заорал:
-Митрич в бане пропотел,
постройнел помолодел.
Сыновьям грозится,
мол, хочу жениться!
- Ох, и охальник ты, Тимоха! – пробурчала Авдотья.- Подите вы к Семёновне в баню: моя махонька, куды вчетвером!
- Тётечка, а мы ужиками вползём, на полок по очереди полезем, у Семёновны уже полна баня мужиков!
Платон с мужиками потопали через двор в баньку. Вошли в холодный предбанник, разделись, дрожа телом. Нырнули в темноватое горячее нутро баньки, еле освещенной огарком свечи. Присели, теснясь, на лавчонке, привыкая к теплу, последним вошёл Тимоха, присел на корточки. Сидели долго, холод не хотел уходить с намёрзшихся тел.
- Ну, чаво? - спросил Митрич,- пообвыкли? Ползите по полкам повыше!
- Давай ужо парку поддам, - торопил Тимоха и плеснул ковш кваску, разведённого водой. Пар взлетел вверх, прихватывая дыхание и щипая тело, мужики схватились за уши. Прошло ещё с полчасика, холод начал отступать, тела разомлели и расслабились, легли на полки, покряхтывая от жары. Тимоха ещё плеснул на камни, пар облаком взметнулся к низкому потолку. Куприян встал, взял берёзовый веник, замоченный в бадье, крикнул:
- А ну, мужики, подставляйте мощи свои, - начал охаживать с уханьем Тимоху. Напарившись и исхлестав три веника, мужики стали пучками рогожи тереть тела, скатывая грязь. Снова поддали парку и по очереди напарили друг друга. Платон первым выполз в предбанник. Схватил ведро с ледяной водой, вышел на улицу, подняв его высоко, опрокинул воду на себя. Холод перехватил дыхание, через секунду он вздохнул, кровь бешено ринулась по телу, обдавая жаром. Вошёл в предбанник, зачерпнул с макитры кваску, обливаясь, пил крупными глотками. За ним вышел Митрич, отдуваясь, Тимоха и Куприян выскочили из баньки, завывая, побежали вниз к речке. Платон с Митричем захохотали над мужиками. Парни вернулись, тела у них были малиновыми и блестящими от речной ледяной воды.
- Ох и водица, обжигает, как огнём,- вопил Тимоха, - и не поймёшь, расстуды её капусту, холодна али горячая она, жжёт, как крапивой. Вы чаво к реке не побегли, от жара охолонуться надо, ить душу запалишь!
Митрич, смеясь, ответил:
- Я-то ждал, покель ты в речке воду не спробуешь, кака она!
Мужики подровняли друг дружке бороды и волосы. Тела охладились и просили ещё тепла. Нырнули снова в баньку, ещё париться. Платон и Митрич, нагревшись до тумана в глазах, по разу сбегали до реки, окунулись, ледяная вода облизывала их тела шершавым языком, перехватывала дыхание. Намылись и напарились до слабости в ногах, выползли все в предбанник охлаждаться. Посидели немного, оделись в чистое исподнее, пошли в избу, Тимоха и Куприян, накинув полушубки, ушли на свой постой. В избе тётка уже накрыла стол: дымились чашки с щами, парила горячая картошка, капустник с румяными боками, остро пахла проквашенная черемша, грибочки солёные, сдобренные маслом, кусок печёного мяса. Самовар поблескивал, отражая печной огонь.
Митрич развел руки по сторонам, произнёс:
- Да тута пир! Ну, тётушка, мастерица, вона и мясцо! Дай Бох тебе здоровья!
Авдотья обтёрла потное лицо запоной, закраснелась:
- Дык, мясоед зачался. Вчерась мужик сестры кабанчика заколол, и меня свежатиной наделили. Уж чем богата, тем и рада!
Васька кинулся из-за стола отцу на шею.
- Тятька, ты такой весь чистый, на лешака теперь не похож, молодой стал!
Тётка Авдотья засмеялась, заворковала:
- Ты что, милок, нешто тятька твой старый? Вона, ещё каков молодец, хоть сватай!
Митрич почесал загривок, садясь к столу, лукаво посмотрел на тётку, приподнял брови. Она всплеснула руками, сказала:
- А батюшки, светы мои, совсем запамятовала!
Вышла в сенцы, принесла бутылку, обтёрла запоной, поставила на стол кедровую настойку, достала из маленького настенного шкафчика три рюмки из толстого стекла. Митрич налил две полных рюмки и третью наполовину. Проговорил, сглатывая слюну:
- Будем здравы, а во всех делах Бог нам в помощь!
Выпили, похлебали горячих щей, ещё по рюмочке выпили ядрёной кедровки. Платону все было вкусно: и капустник, и печёное мясо. Картошку заедал грибками: в тайге надоела похлёбка и кулеш. Допили настойку и принялись чаёвничать до седьмого пота. Васятка сидел под боком отца, сонным голосом всё выпытывал:
- Тять, а тять, медведя видал?
- Нет, сынок, не видал.
- А волка?
– И волков не было, - ответил Платон, чем очень огорчил Ваську. Вскоре мальчишку сморил сон, отец поднял сына, уложил на печку. Сам сидел, блымал глазами, слушал байки Митрича, покуда обоих, разморенных баней, едой и кедровкой, не сморил сон, так и повалились спать на лавки.
Утро встретило обильным снегопадом, деревенька принарядилась, снег большими хлопьями медленно падал на землю. Авдотья охала, приговаривая:
- Вот раненько снежок лёг, у меня-то ещё два стожка сенца не вывезены, хотя по снегу сподручней. Сёдни Матренин день, с энтого дня зима на ноги встаёт, вота и думай: раз так сыпет, не жди хорошей погоды. Таперь и морозы не за горами!
Митрич недовольно ворчал:
- Снег снегу рознь: ежели токмо грязищу развезёт, а вот ежели насыпет до санного пути, вот это любо-дорого!
Артельщики маялись на деревне в ожидании купцов. Мужики выходили на большак, прикладывая ладони ко лбу, вглядываясь вдаль. Но кроме стены снега ничего не было видно. Приближающаяся зима щедро украшала землю. Казалось, что снег никогда не закончится. И только через неделю небо прояснилось, снежная пелена исчезла. Выглянуло бледное зимнее солнце, снег искрился в его лучах, слепил, выдавливая слезу. Деревня ожила: заливисто залаяли собаки, захлопали двери изб, заскрипел колодец. С весёлым визгом кувыркались в снегу ребятишки, мороз румянил им носы и щёки. К вечеру кто-то закричал, переполошив деревню:
- Едут, едут купцы!
Митрич выскочил из избы с тулупом в руках, на бегу натянул его на себя, крикнул Платону:
- Шумни Авдотье, пущай самовар ставит!
Началась суета, ребятишки и бабы сбежались ко двору Авдотьи полюбопытствовать насчёт товара. Везут ли купцы ситец, миткаль, ленты девкам или пустые приехали, только орех скупать? Пять больших коренастых лошадей, впряжённых в сани, подъехали к избе. Митрич разогнал ребятишек, закричал своим артельщикам:
- Мужики, давай лошадей распрягай, воды несите тёплой им, сенца подкиньте побольше, овсеца не жалейте, чай, уморились по такому снежищу!
Купцы скинули огромные тулупы, степенно поплыли в избу. Торговались два дня, покуда сторговались, с Митрича семь потов сошло, доспорили до хрипоты.
- Орех-то не виднай, - орали купцы, стараясь сбить цену.
Митрич не поддавался, сыпал с мешка орехи на пол, подкидывал горстями и, брызгая слюной, кричал:
- Что ты, отец родной, губишь нас, ты поглянь, каков ядрёный, крупнай, чистый! Весь сушенный в печах! Золото, а не орех! Не хошь, так мы на ярманку свезём в Кушву али в Верхотурье.
Купцы злились и тоже орали:
- Вези, тамотко таких ушлых полна ярманка!
Но всё же сошлись в цене, ударили по рукам. Потом ещё другой день грузили мешки с орехами на подводы. Артельщики оставили себе орехи в шишках, ещё лущеный на щелчок и на масло. К субботе все затихло, Митрич собрал артельщиков, начали делить деньги, кому сколько. Платон в делёжке не участвовал: "А сколь дадут и на том спасибо! Чего в чужой монастырь со своим уставом лезть?" К полуночи, вроде, решили, кому и сколько причитается. Кто-то принёс большой бутыль самогона.
Авдотья возмутилась:
- Уж за полночь, а вы горло собрались заливать! Ополоумели, подите, вон, к Федотке бобылю, – ворчала она.- Он не спит ночами, мается ногами, ему весело будет.
Мужики быстро собрались, Митрич позвал Платона:
- Чаво сидишь, как красна девка, айда, обмоем енто дело!
Утром другого дня замела колючая позёмка. Платон вышел на крыльцо, мороз прихватывал дыхание, стылый ветер наводил тоску. "Сколько ни грей бока у тёплой печки, пора и честь знать! Надо собираться в дорогу, как-то добираться хоть до Кушвы. А тамотко рукой подать до Верхотурья. Только вот одёжи нет, износилась, в такую стужу далече не уйдёшь!" Из избы вышел Митрич, потоптался на крылечке, спросил:
- Ну, чаво хмурной? Оно, конечно, понятно, с работой тяжело, а уж без неё тоска заедает. Ну, куды таперича путь - дорогу держать будешь?
Платон поёрзал плечами, ответил:
- Да хотел в Верхотурье податься, тамотко всё знакомо, без работы не останусь.
- А чё ж с обозами не ушёл? Парнишку оставил бы до тепла, уж всяко не обидели бы!
Платон вздохнул, признался:
- Дык, раздет да разут - в такой мороз богу душу отдашь!
Митрич похлопал его по спине:
- А чаво, паря, молчишь? Сейчас всё обстряпаем, айда в сени!
Открыл дверь в избу, позвал:
- Авдотья, подь сюды!
Баба выглянула из-за печки, где гремела посудой, крикнула:
- Чаво, милай?
- А что, дед Кондратий живой ещё?
- А чё ж ему деется, живёхонек! А тебе пошто он, катанки прохудились? Двери-то пошто расколебянил, чай не лето!
Мужики вошли в избу, сели на лавку возле порога. Митрич показал на Платона:
- Вот ему надобно кой-каку одежонку, ну и обувку!
Авдотья поправила платок на голове, покачала головой, заявила:
- По всем приметам зимушка уж полютует! Подите к Черновым, не мешкая, они сбирались на ярманку свезти катанки, воза два будет. Вона, у них семья большая, сколь трудолюбивы, как пчелки! А катанки их славятся далеко: на ярманки только узнают, что Черновы торгуют, так народищу набежит к возам. Мне про это сказывала Любушка, что кузнеца Артемия внучка, ездила она с ними на ярманку. Я ихние катанки ужо третью зиму ношу. Только чуток на пяточках потоньше стали!
Митрич махнул на неё рукой:
– Наболтала целую кучу, трещишь, как сорока, не остановишь тебя!
Васька слез с печки, загундосил:
- Тятя, возьми меня с собой!
- Быстро накидывай одёжу, айда с нами,– ответил Митрич,- тамотко робят полна изба! Ну-ко, Авдотья, дай что-нибудь накинуть Платону, а то вьюжит.
Бабка кинулась к огромному сундуку, с трудом открыла крышку, достала слежавшийся овчинный тулуп.
- Ну - кась, примерь!
Платон натянул на себя тулуп, потряс плечами.
Авдотья всплеснула руками:
- Больно хорошо, вот ежели его ещё подлатать, нитки-то все погнили: годов ему более полвека али скока, не помню, - пригладила на Платоне тулуп, - ещё носить его и не сносить! Братец мой всё берёг его, сам помер, а тулупчик ещё цел!
Митрич, Платон и Васька вышли на улицу, ветер со снегом сразу впился им в лицо, обжигая и покалывая. Пошли друг за дружкой, топча дорожку, подошли к справной избе, сзади её стояла ещё одна, только поменьше. Обмели ноги голиком, вошли в сени, постучались в двери.
– Заходите, заходите,- послышался голос. Вошли в жарко натопленную избу - пятеро рябятишек сидели за столом, ели шаньги, прихлёбывая молоком. Две пузатые молодухи сидели с вязаньем.
- Добра и здравия! - поприветствовал всех Митрич. Молодухи кивнули головами, одна из них пригласила присесть на лавку. Из-за пестрой ситцевой перегородки вышла статная баба с золотистыми косами на затылке. На ходу она накинула на голову красный платок, певуче протянула:
- Ааа, Митрич! Доброго здоровьечка и вам! - поклонилась Платону. - Мальца посадите к ребятишкам, пусть молочка с шанежками откушает!
Васька мигом разделся, сел за стол, молодуха плеснула молока ему в кружку из жбанчика, подала шаньгу.
- Так ты, Митрич, небось к мужикам, так поди в анбар, тамотко они все.
- Здорова ли ты, Марьяша?- спросил Митрич.
Женщина, улыбаясь, ответила:
- Да слава богу ноги меня ещё носят, и матушка моя ещё жива, только не видит света белого. Так вот ей ужотко восьмой десяток пошёл!
Митрич взмахнул руками:
- Их ты, сердешная, а вота надысь всё бегала на покос!
- Ой, что ты, что ты, уж отбегалась она годов-то пять назад! Ну, подите, подите к мужикам.
Платон и Митрич вышли в сенцы, из них прошли в приоткрытую дверь в амбар. Посреди его была огромная куча серых катанок. Дедок с белыми головой и бородой воскликнул:
– Митрич, ты за катанками пожаловал? Сносил ужо свои?
Оглядев амбар, Митрич усмехнулся:
- Что ты, Кондратий, целёхоньки катанки! Ты поглянь - дело мастера боится! Вот это ты кучу накатал!
- Что ты, милай! Куды уж мне - у меня сынки таперь рукастые, не угонишься за имя!
Мужики поздоровались с дедом, сели рядом с кучей валенок на полу. Митрич показал рукой на Платона:
- Вона, обутка ему нужна, зима-то прёт, думаю, мороз на днях крепче станет.
Старик почухал бороду, крикнул:
– Олёшка, а ну, подь сюды! А ты выбирай, что стоишь, нога тепло любит!
Платон нерешительно подошёл к куче серых катанок, взял одни, затем другие. В амбар вошёл лохматый молодой мужик, баюкая перемотанную тряпицей руку, удивлённо провозгласил:
- Митрич, здорово! И вам моё почтенье!- сказал он Платону.- померяй а хушь бы эти, – сказал мужик, вытащил из кучи катанки.
Платон стащил с ног скукоженные и выношенные свои, всунул в новые, в колючее нутро катанок.
Молодой спросил:
- Ну чё, ловко? Али малы?
Платон ответил:
- Да не малы, в пору!
Парень здоровой рукой повёл в сторону:
– Ну-кось, пройдись! Как ноге: хорошо, али нет?
– Эх, хороши! Мягонько ногам, таперь никакой мороз не страшён! - ответил довольный Платон.
- Ну, носи на здоровье,- сказал дед,- цену-то знаешь?
Платон утвердительно мотнул головой.
Митрич спросил дедка тихонько:
– Кондратий, а тебе подмога нужна?
- Кака подмога? - хитро щурясь, спросил дед.
- Товар на ярманку коды повезёте?
Кондратий встал, потирая поясницу:
- А ты, чаво, подмогнуть хочешь?
- Неее…. - махнул рукой Митрич,- я домой собираюсь, жона там, небось, умаялась по хозяйству, делов прорва. Это, вота, Платон до Верхотурья сбирается!
- Стяпан, а Стяпан! - позвал дедко. К ним подошёл мужичок с кудрявой как смоль бородой.- Старшой мой сын, вота он за всё в ответе, я таперича токмо у печки бока грею!
Степан весело спросил:
– Ну, кто тута в работники подряжается.?
Митрич показал на Платона, проговорил:
- Мой человек, надёжный, работящий - бери в подмогу!
- А чё ль не взять хорошего человека, ежели с торговлей подмогнет. Младшого хочу оставить при хозяйстве. Отец уже своё отработал, ему, вона, и дома работ полно! Ещё Николашку возьму, племяша, он-то хваткий парень, в том годе мы славно с ним поторговали. С нами тогда Олёшка был. А нынче руку повредил, не заживат, зараза, рана!
Платон замялся, тиская в руках малахай.
– Я, это, не один!
– Чаво? С бабой, что ли? - спросил Степан, подмигивая.
– Да не, - засмеялся Платон, - мальчонка у меня!
Степан почесал затылок:
- Ну, мальчонка, так мальчонка. Он-то у тебя, чай, уж без титьки?
Все захохотали, Митрич похлопал по плечу Платона, проговорил:
– Ну, вот и сговорились!
- Ну, тогды я пришлю мальца, как зачнём сбираться, - проговорил Степан, - ежели не запуржит, то через пару дней поедем!
Платон, довольный, попрощался со всеми, зашёл в избу за сыном:
- Ну, Васятка, давай пойдём, пора и честь знать, спасибочки за хлеб-соль!
Марьяша, гремя посудой за кухонной перегородкой, ответила:
– А на здоровье, приходите ещё!
Платон с Васяткой вышли из избы, на улице, топчась с валенками под мышкой, дождались Митрича. Пошли к избе Авдотьи, отворачиваясь от колючего ветра. Тетка взяла у Платона катанки, начала ощупывать и крутить их в разные стороны:
- Добрые, добрые, выкатаны ровнёхонько, и, вона, пяточка потолше! Вот уж рученьки золотые, сколь годов валяют катанки! Я ишо махонкой была, а уж ихню обувку носила. Прадед их тоже валял, посчитай, сколь годов ремесло держут в руках своих.
Позёмка кружила по деревне, ветер надрывно завывал от тоски в трубах. Прошло ещё два дня, ночью ветер стих, небо вызвездило. Утром Митрич подсел к Платону:
- Вот, паря,- проговорил он ,- на-ко расчёт, - подал в тряпице деньги, приговаривая, - здеся сорок семь рублёв за работу, энто кажному, тебе причитается ещё двадцатка за лошадёнку. Ещо мужики положили пятерик за ремонт барабана. Без него трудно шишки осилить, знамо дело, лушёный сподручнее вывозить. Но ежели свою долю ореха не возьмешь, добавлю десятку серебром.
Платон весёлым голосом сообщил:
– Согласен, Митрич, согласен!
- Ты погодь маненько, - продолжал он, - ну, ещё чуток из твоих оставил Авдотье за постой, за одёжку, за катанки отработаешь на ярманке, ежели не передумал с обозом пойти!
- Что ты, Митрич! А как же не пойти, пошто сидеть в избе зимушку? У меня руки мастеровые, аж инда чешутся, так работы им охота!
Митрич хлопнул по плечу Платона, похвалил его:
- Добрый ты мужик, привык я к тебе! Но мне тоже надобно в дорогу! Мы, тута, с артельщиками подумали, решили, что много оставили себе ореха. Свезём больше половины на продажу. Всё копейка прибавится! Распродадим - первейшим делом коника прикуплю, ну, и одарить всех надо, мои-то ждут! - и продолжил мечтательно, - Наталье своей полушалку празнишну с кистями обещался, девкам, у меня три красавишны, одних лент ворох целый надо! А ещё сынки у меня взрослые. Старшему двадцать минуло, жениться уж хочет! И девку ладную сосватали - сладим свадебку на Красную горку! Думаю, осенью избу поставим молодым, у нас в деревне народ дружный, подмогнёт!
Авдотья кивала головой, приговаривая:
- Ой, дык - молодец, Наталья за тобой, как за каменной стеной!
Васька сидел, слушал, открыв рот, Платон потрепал сына по волосам, тот прижался к нему и шёпотом спросил:
- Тятенька, ежели у нас денежки есть, может мы новую избу купим али построим, наша-то сгорела, вота мамка ужасть как обрадуется?
Митрич с прищуром глянул на Платона, тихонько подтолкнул Ваську в спину:
- Поди-ка на крылечко, катанки насунь на ноги да поглянь, чё там, не пуржит?
Васятка шустро сунул ноги в валенки, побежал из избы.
- Вишь, Платон, мальчонке мамка нужна, горюет он за ней, – сказал Митрич, качая головой.
Через несколько минут Васька влетел в избу, шмыгая носом, крикнул:
– Холодно, аж рубаха застыла! - валенки были в снегу.
Авдотья шумнула на него:
- Ух, пострелёныш, ужо побродил по снегу, вона натащыл в избу, поди в сенцы, стряхни тамотко голиком!
Васятка шустро выскочил в сенцы, тут же вернулся:
- Ох, холодно, зубы стынут!
– Однако, парень, уж не летушко, - пробурчал Митрич.
Зима наладила свое небесное хозяйство, и деревня снова ожила, ребятишки с санками побежали укатывать горки. Прибежал мальчонка и, распахнув двери настежь, закричал:
– Баба Авдотья, пошли свого постояльца возы готовить на ярманку, дедко звал его!
Платон быстро собрался, пришёл к избе Кондратия, там Степан с братом Олёшкой и племяшом Николашкой. Стали таскать катанки к большим саням на полозьях. Нагрузили два огромных воза, сверху укрыли дерюгами и увязали верёвками. Дед Кондратий вышел во двор, обошёл возы, подёргал верёвки. Оглаживая бороду, похлопал Степана по спине:
- Ну, робяты, хорошо увязали? Бывалоча, мы как-то понадеялись на авось, пожалковали верёвок - на тракте как поползли катанки с воза! Ох, Матерь Божия, а туточки ещё государевы люди несутся, как угорелые, а мы посередь тракту расшаперились! Значится, собираем катанки. Вота меня-то и приложил по мордам их благородие! Кровища залила весь глаз, ничего не вижу. Спаси Христос, добрые люди сподмогли, оттащили возок-то на обочину. Коник у меня тоды был характерный, ежели ты к нему с плеткой, ни в жисть с места не сдвинется. Еле сладили с жеребцом! Со мной братовья были. Старшенький Артемий уж не раз со мной ездил на ярманку. А младшенький Гриша первый разок пошёл с обозом. Ему досталось поболее меня: малахай упал с его башки, так ногаечка просвистела добро. Ухо повредила, ну, башку до крови. Вот такая оказия случилась!
Ночью Платон не мог заснуть, боялся проспать. Но потом его сморил сон, он не слышал как его будил Митрич, покуда тот не толкнул его в плечо:
- Вставай, проспишь, без тебя уедут!
Платон соскочил, растолкал Ваську, быстро оделись. Натянул дареный полушубок и старый малахай на голову. Оглядел Ваську: тепло одет с чужого плеча:
- Ну, сынок, давай присядем на дорожку!
Рядом присели Адотья с Митричем.
- Всё, неча рассиживаться - в путь! - хлопнув себя по коленкам, сказал Митрич.
Авдотья подала Платону котомку, мелконько перекрестила его с Васяткой:
- С Богом, подите!
Вышли в морозную черноту ночи. Митрич нёс фонарь, подошли к распахнутым воротам избы деда Кондратия. Там уже все суетились, лошади были впряжены в сани:
- Доброго здравия! - произнёс Митрич.
-- Доброго, доброго, - проворчал Степан.- Ну, де подмога? - спросил он. Увидел Платона, крикнул:
- Ну, чаво стоишь, выводи лошадь!
Платон суетливо схватил кобылу под уздцы, повёл со двора, та кочевряжилась. Степан хлопнул её по заду:
- Пошла, ленивая, застоялась без работы!
Вышли за двор провожающие, Кондратий начал приказывать напоследок:
- Мотри, сынок, аккуратно, не спешите, но старайтесь до темна добраться до места. Сам знаешь, тётка Мария и Семён Григорьевич завсегда ждут. Тамотко отдельно завязаны им три пары катанок, да мешочек ореху лущеного за постой подашь ей. С утрева поспешайте на ярманку, не вылёживайте бока. Хто раненько встает, тому и Бог подаёт!
- Ай, батя, знаю всё, уж в который раз всё сказываешь! Чё уж как младенца поучаешь! - заерепенился Степан.
- Ну, с Богом! - широко перекрестил всех дед. - Николашка, мальца в сенцо посади да укрой, а то простудите ненароком!
Платон подсадил Ваську на воз к Николашке, тот заботливо укрыл его старой облезлой овечьей шкурой, обшитой изнутри дерюжкой. Она воняла старым жиром и ещё чем-то затхлым - Васька сморщился. Тронулись в путь. Вскоре из виду исчез свет фонаря, который держал дед Кондратий. Лошади шли сытно и резво, Николашка тихонько пел песню какую-то без конца и начала. Платон шагал бодро, придерживая вожжи, прислушиваясь к его пению, но слова были непонятны. Небо начало светлеть, луна поблекла. По обочинам дороги лес начал просыпаться, встряхивая с себя ночной иней, тряся лапами огромных елей. Утренний ветер побежал им навстречу, слегка обжигая лица:
- Эй! - крикнул Степан, оборачиваясь к Платону. – Пристали ноги? Так поди на возок взберись. Николашка пущай потопчет дорогу. Спит, небось, увалень?
- Энто хто спит?- раздался голос Николашки. Он ловко соскользнул с подводы, побежал рядом с лошадью, хлопая себя по ногам. Потом похлопал себя по животу, - вона, заурчало брюхо - хлебца бы кусочек!
Платон тоже почувствовал голод, но промолчал. Степан, поигрывая вожжами, крикнул им:
- Вона, солнушка встаёт, чуток веселей с ним-то шагать!
Платон глянул на край неба, которое слегка розовело над елями, ответил:
- А уж коды солнушко, и жисть веселей!
Николашка забрал у Степана вожжи:
– Поди рядом, я поведу коника!
Платон спросил его:
- А скоро ли большак?
Степан, растирая щеки, смеясь, осведомился:
- Чаво, притомилси? Ёще вёрст пяток - уже и тракт, тамотко недалече постоялый двор. Хорошее место, мы завсегда там часок постоим, чайку попьём! Три брата держат его: один-то из братовьёв хромой, народ поговаривает, что, мол-де, баб своих не поделили. Так вроде сами братья бока ему намяли, хотя, может, брешут. Ну уж больно у середнего жонка красавишна, я-то видел один разок. Идёт по двору с вёдрами на коромысле, а вода не шелохнется. Така пава, стан тонкий, лицо как картинка!
Николашка заржал:
- Их ты, и углядел! Я, вота, Нюрке твоей скажу, так она тя коромыслом перепояшет!
Степан плюнул в сторону Николашки:
- Дурень ты, племяшка! Кажному своя баба люба, пошто мне чужая жонка! Хушь она царицей будь. У тебя вона Христя, лицо-то оспой побито, так зато бабёнка - огонь!
Николашка присвистнул, недовольным голосом произнёс:
- Ну ты, Стёпа, сам знаешь: взял её в жонки с чистым лицом, уж опосля она оспой переболела, слава те господи жива осталась, почитай, полдеревни вымерло. Так чё ж, её со двора гнать буду, вины нет её в этой болезни!
Так за разговорами выехали на большак. По краям тракта стояли вехи, дорога была укатана, солнце взошло, блестило снег и бликовало на следах от полозьев саней. Подводы лихо заскользили по наезженному тракту. Мимо пронеслась тройка лошадей. Возничий орал как полоумный:
- Эй, паберегись, ослобони дорогу, захлестну!
Лихо махал кнутовищем над своей головой. Через некоторое время показался большой постоялый двор, они свернули к нему. Распрягать лошадей не стали, освободили от удил, принесли с колодца воды две бадьи. Лошади фыркали и толкали их мордами. Степан похлопал коня по хребту:
- Что, стылая вода? Ну, милай, кто тута тебе греть её будет! Самим бы чайку пошвыркать!
Привязали на морды лошадям торбы с овсом. Платон стащил Васятку с воза, тот, зажимаясь, прошептал:
- Тятя, ужась как хочу до ветра, а ещё больше поесть охота!
Платон повёл сына в нужник. Затем пошли к большой и длинной избе, на ней висела облезлая вывеска с надписью « Трактирь». Вошли внутрь, было шумно, и воздух был спёртый. Степан с Николашкой уже поскидали с себя тулупы, крикнули Платону:
- Айда сюды, мы тута уже щец горяченьких попросили принести. Вона, малый несёт, эк расторопный!
Худой подросток с прилизанными маслом волосами, в синей рубахе и холщёвом засаленном фартуке поставил дымяшуюся чашку щей. Скороговоркой прошепелявил:
-Шей момент, есё парочку поднесу, и шамоварчик шей момент готов будет!
Мужики нахлебались горячих щей до пота. Затем принялись за чай, достали с котомок пирогов по большому куску. Ваське подали кусок сахару, он бережно грыз его, запивая чаем из блюдца. Увидал,что за стойкой, где стоял трактирщик, принесли огромную горку румяных калачей. Платон спросил тихонька сына:
- Что, сынок, хотца калачика?
Васька аж глаза зажмурил от предвкушения калача. Платон пошёл, купил ему калач. Васька, держа его за ручку, впился в духовитое мягкое тесто.
– Что? - смеясь, спросил Николашка. - это, брат, вкусная штука, я тоже любитель их с пылу с жару!
- Ну, слава Богу, - перекрестился Степан,- айдате, неча рассиживаться.!Дорога длинная, хушь бы до ночи добраться!
Снова двинулись в путь, солнце развернулось к ним, слепило глаза, морило в сон. Большак жил своей жизнью, часто проносились почтовые, нагнали вереницу подвод. Народ спешил на первую зимнюю ярмарку в этом году. Солнце быстро укатило зимний день, прячась за тёмные строгие лапластые ели. Зимний ветер нагнал сумерки и порошу, на небе зажглись первые звёзды. Дорога всех утомила, лошади еле плелись. Платон вглядывался в темную дорогу и жадно тянул ноздрями воздух как зверь .
- О!- крикнул он. - Дымом тянет!
- Знамо дело,- ответил Степан,- за поворот, и, почитай, на месте! Действительно, ельник, что окружал дорогу, расступился, и на пригорке с темными зубьями появилась стена Верхотурского кремля. Николашка размашисто положил на себя крест, крикнул с воза:
- Мужики, вота и на месте! Слава тебе, господи! Хоть до ночи добрались! Колокола Свято - Троицкого собора гулко забумкали, разгоняя народ с вечерней службы. Ещё с полчаса тащились по узким улицам с редкими огнями. Подъехали к добротному дому с огромными воротами. Степан кнутовищем постучал в закрытые ставни. За воротами раздалось злобное рычанье собак. Через некоторое время хлопнула дверь, и мужской голос спросил:
- Кого энто принесло? А ну, пошли отсель! -он же крикнул кобелям.
Степан окликнул:
- Семён Григорич, эт мы, Черновы, с катанками на ярманку!
Загромыхали засовы, ворота распахнулись. Небольшого роста мужик в одной рубахе и портах гаркнул:
- Заводи, заводи лошадок, пойду кобелей сведу на задворки!
Обозы вкатились в просторный двор. На крыльцо вышла баба, закутанная в шаль, проговорила:
- Неужто наши, Сёма?
Николашка подтащил Ваську к краю воза:
- Примите мальца.
Платон стащил с воза сына, подтолкнул в спину:
- Поди, сынок, в избу.
С мужиками распрягли лошадей, свели на конюшню. Напоили, накидали охапки сена. Пока управились, стало совсем темно. Пошли в избу, на столе горела керосиновая лампа, ярко освещая всё тёплым жёлтым светом. Васька сидел с двумя подростками и чернявой рослой девкой на выданье, они уплетали кашу, приправленную молоком. Хозяйка погнала своих мальчишек на печку:
- Подите спать и мальчонку с собой возьмите, да не балуйтесь! Лизаветка, прибери стол, поставь мужикам лапшички горячей с дороги.
Сама поставила на стол закипевший самовар. Мальчишки спросились попить чайку:
- Спите, поросята, куды вам чаю на ночь, обмочите друг дружку!
Дети заныли:
- Да мы-то нешто маненькие?
Мать махнула на их рукой:
- Спите, сорванцы!
Мужики нахлебались густой лапши. Съели картошку в прикуску с квашеной капусткой, почаёвничали всласть. Семён всё выспрашивал про житьё-бытьё родственников. Степан поинтересовался у Семёна:
- А что, мельничка на ходу?
Тот, поглаживая чёрную окладистую бороду, хмыкнул:
- А чё ей деется, вота, надысь летом ищо одну поставил!
- Эх, ма!- воскликнул Николашка, - силён ты, дядька!
- Семён развел руки в стороны:
. - Дык, мы не лыком шиты! Вота, куплю бумагу - купцом таперича буду третьей гильдии, уже и денежку припас на взнос!
- Итить-колотить! - крикнул Степан. - Ну, ты-та завсегда башковитый был!
Семён улыбнулся, ласково посмотрел на жену, которая сидела на лавке с дочерью, обе вязали чулки.
- Ежели б не Машино приданое, жонушки моей, не знаю, как бы справились! Почитай, её папаше молиться денно и ношно надоть. Дал он за ней двести рубликов серебром. Оно, конечно, можно, что греха таить, всё без дела спустить. Но Митрофан Иванович - золотая голова: до чё ж мужик хваткий был! Всю семью на ноги поставил, а ведь с лотошника зачинал. - Семён положил на себя широкий крест. -Царствие небесно батюшке нашему, что сподобил меня на мельнично дело!
Семён широко зевнул, крестя рот.
- Ну, мужики,– изрёк он,- хватит тары – бары - растабары, давайте спать, ночь что с куриный нос, больно коротка!
Платон почувствовал, как его толкают в плечо.
- Вставай, проспим всё на свете и места хорошего не займём,- бурчал Степан.
Платон совсем как будто и не спал: ноги гудят, голова тяжёлая, в теле ломота. Подумал про себя: « Господи, хоть не разхвораться!».
Собрались быстро, вышли во двор, было морозно и не ветрено. Возы, чуть припорошенные снегом, обмахнули мётлами, впрягли лошадей и выехали со двора. Кони шустро выкатили обозы на широкую улицу, которая вела к ярмарке. Платон радостно озирался вокруг: сани и повозки гружёные, поток людей большой рекой стекался к огромной площади. Лотошники уже шныряли вовсю, бойко хваля свой товар. Сбитеньщики, перепоясанные связками калачей, друг перед другом размахивали горячими самоварами и чайниками, орали зазывалки: «Ай да сбитень, сбитенёк, кушай девки да паренёк. Еште и пейте, денег не жалейте!»
Монашки в черных одеяниях, скукожившись от мороза, с красными лицами сновали с ящичками на груди, прося пожертвовать на благое дело. На площади народу прорва, шум-гам, возы и сани, гружённые товарами. Мужик в длиннополой шубе махал кнутовищем, осипшим голосом кричал на возчиков:
-Дык, куды прешь? Рядами становись, ширше, ширше! - Хватал под уздцы лошадей, тащил в ряд, от этого кони пугались, ржали и хрипели.
Наконец-то пристроили подводы, уже совсем рассвело. Платон с Николашкой развязали одни сани, сняли дерюжки с одной стороны. Народ сразу обступил их, начал приценяться, ощупывать катанки. Степан крикнул:
- Платон, ты, брат, смотри в оба, а то наторгуем!
Торговля шла бойко, к полудню от второго воза осталось четверть товара. Народ схлынул, к куче катанок подошла бабка в огромном тулупе и ковровой шале до пят, начала перебирать, что-то ворча.
Платон радостно обратился к Степану:
- Ты поглянь-ко! Уж, почитай, всё раскупили!
Тот, смеясь, ответил:
- Да хоть прорву вези, всё продашь: зимой, братка, это первейшая обутка! Платон, приплясывая на морозе, весёлым голосом крикнул:
- Ну что, баушка, перебираешь! Бери любые, все хороши!
Старуха выпрямилась, палкой замахнулась на него, ответила:
- Ты, мил человек, не шуми, ты мне не внук, а я те не бабка! Я для тебя Евдокея Илинишна Берестова, не последние мы тута люди!
Платон приложил руку на грудь, с поклоном ответил:
- Прошу прощения, я от доброго сердца, не со злом!
Степан толкнул того в бок, прошептал:
- Енто тёща полицейского тутошнего, он приглядывает за порядком на ярманке.
Старуха продолжала перебирать катанки, мяла, нюхала, начала торговаться, Степан сбросил цену. Но бабка не унималась, ворчала:
- Ты, милок, мне, вота, обскажи: катанки черновские, али, можа, хто другой накатал?
Степан, улыбаясь, ответил:
- Оне самые, из Ореховки, отец мой Кондратий Чернов!
Старуха распрямилась, сурово ткнула в него палкой:
- Вижу, вона, лицо как с одной колодки, на деда свово похож Ерёму, жив, али как? А Кондратий чаво не на торговле, занемог?
Степан почесал затылок, грустно сказал:
– Помер дедко Еремей уж как третью зиму, отец наш Кондратий отошёл от дела, остарел ноне!
Николашка похлопал себя по плечам, пританцовая, лукаво пропел:
- Становитесь, девки, в ряд, он вам катанки скатат! Не сумлевайтесь, оттедова!
Бабка нахмурилась:
- Язык у тя как помело! Чой ты выкобениваешься, я те не красна девка! Уговариваешь меня тута, чай, сама вижу, токмо Черновы таку добру обувку делали! Ужо их ношу осьмой десяток, и матерь моя ищо носила катанки с Орехово.
Наконец выбрала пару, долго расплачивалась и всё бурчала, что дорого.
Степан, улыбаясь, ответил:
- А чё ж, Григорьевна, сейчас дешево?
Старуха зыркнула на Степана, проворчала:
- Ты мне зубы не заговаривай, милок, я цены знаю, чай, не в лесу живу. Я-то на энти катанки, почитай, три года деньги сбирала. Цену знаю денежкам!
Степан согласился с бабкой, лишь бы не поддерживать разговор. Ближе к обеду катанки закончились, осталась одна пара. Степан подал Платону:
- Ну-кась, меряй: ежели хороши - бери себе, не разживёмся с одной пары! Да ты подмогнул хорошо: ничего не упёрли! Надысь, как-то торговали, так проворонили пары две! Я-то сегодня хитровал: на кажну полтинничек набавил, так продали за милу душу!
Николашка заржал:
- Ох, хитёр ты, дядька!
Степан подбоченился, почухал под бородой, развёл руки в стороны:
– Ить, не обманешь, не проживёшь! Сам знашь, скока надо подарков, да ещё сахарочку привезти, хушь бы головку али две, чайку ещё, маманя просили чайный сервиз. Эх, ма! Ужо и не вспомню все наказы!
Спросил Платона:
- Ну, чаво, сели на ноги катанки?
- Сели, ещё как сели, - ответил тот.
– Так бери, катанки есть не просят: кинешься, а они туточки! Ну, мужики, сбираемся, уж коники устали, надоть поить и кормить. Завтрева приедем за покупками, с устатку купишь незнамо чаво! Да уж и торговля разбежалась.
Васятка встретил отца возле двора. Рядом с ним стояла хозяйка. Он подбежал к отцу и давай взахлёб рассказывать:
- Ой, тятя, сколь народищу, а лошадей, да возки-то разные, санки-то резные. Куды народ-то идёт? Шумно, у меня аж ухи заклало! А кодысь гуднуло чёй-то, страсть как спужался!
Платон засмеялся, прижал к себе Васятку:
- Здеся, сынок, жизня кипит: хто торгует, а хто на фабрику, на завод люд бежит. Народ всё мастеровой, рабочий. Скоро и мы, сынок, заживем с тобой по-городскому.
Хозяйка в ковровой шали до пят засмеялась ямочками на щеках:
- Брала его да лавки за керосином, так он с открытом ртом всё бежал, сразу видно, что парнишка деревенский. А гудок на заводе дали к обеду, так он спужалси!
- Мария Митрофановна, - обратился Платон к женщине, - я, вот, насчёт угла хотел бы поспрошать. Не слыхали, сдаёт кто-нибудь комнатёнку? Оплату в срок завсегда, только вот с парнишкой!
- Да что парнишка! Мужики вы ладные, отчего и не подсобить, – ответила Мария. Крикнула в глубь двора:
- Родя, а Родь, поди сюды, сынок!
Из-за угла избы вышел её сын, худой подросток с обвислыми плечами.
- А ну, спину поровняй, сынок, пошто, как дед столетний ходишь! Сходи к Мазеехи, поспрашай, кто постояльцев возьмёт, уж она всё знает.
Парнишка прошёл мимо, шмыгая носом, буркнул:
- Счас, поспрошаю!
С конюшни пришли Степан с Николашкой.
- Ну, айдате в избу! - позвала всех Мария.
Семён Григорич, радостно потирая руки, проговорил:
– Ну что, Мария, давай-ка ставь обед торговым людям!
Степан вытащил из-за пазухи две бутылки водки:
– Вот, за хорошую торговлю парочку белоголовок выставляю!
Николаша причмокнул, глотая слюну:
- Эх, водочки хорошо после морозца!
Вошли в избу. Семён сразу стал пытать Степана:
- Как торговля? С барышом, али нет?
Степан, улыбаясь, пригладил бороду:
- Думал, дня два будем торговать, ан нет, все ушло, да ещё и цену другу поставил!
- Что ты, Стёпа! Народ ленивый, - заявила Мария, - валенок не катает - работа тяжёлая!
– Да уж,- ответил Степан,- работа тяжёлая - кто-то должен народ обувать!
- Давайте за стол, - позвала Мария,- Лизавета у меня рукодельница, помощница, вона, уже на столе всё стоит!
На столе стоял большой чугунок лапши куриной, в миске - отварной картофель в кожуре, две серебристых больших сельди, крупно порезанных, белоснежная квашеная капуста, солёные грибы с крошеным лучком, крупные куски ржаного хлеба. Налили по рюмочке, водка быстро всех опьянила, шумно разговорились о ярмарке. Васька с мальчишкой поели и убежали на улицу. Вошёл Родя:
- Ну сходил я, мамка!
- Так сказывай, чего Мазееха наболтала?
- На нашей улке есть: сдают угол у Сорокиных, но не хочут с дитём! Вдова Анютина тоже постояльца возьмёт, но тамотко шумно, своих робят пять штук. Через мост купец, у него лавка с сукном в третьем ряде. Комнаты во флигильке, на втором этаже есть свободны, но дороговато. Мазееха обещалась ищо в два места сходить. Ежели не откажут, то к вечеру зайдет к нам.
- Ну ладно, сынок, садись-ко, поешь! - она ласково посмотрела на Родю. - Золотые руки у сынка, весь в деда: таки рамы выучился делать и ставенки резные - заглядень! Семён хочет ему тута пристроечку сделать, чтоб он тамотко сам работал.
Хозяин вздохнул:
- Не хотца ему моими делами заниматься, вишь, в деда удался! Тот был известный мастер, столяр краснодеревщик. В округе тут у многих мебель стоит, моим папашей сработанная!
Хозяйка водрузила на стол самовар, кренделей связку кинула на него, поставила в плошке пареной брусники, уваренную почти до чёрного цвета смородину. Пожаловалась:
– В этом годе смородишны мало было, всего ничего, пяток корзин собрали. Ну слава тебе осподи, зато малинки насушила! Почитай, на две зимы хватит, детишки натаскали с вырубок.
Целый час сидели, чаёвничали, под чаёк разговор идёт, как по маслу. Сероватые сумерки вошли в избу через небольшие окна. За дверью забрякали, из рапахнутой двери раздался визгливый голос:
– Добра и здоровья вашему дому!
Закутаная в вишневую шаль, только нос картошкой багровый виден, ввалилась Мазееха. Начала раздеваться, приговаривая:
- Ох, вся упрела, налей-ка, хозяюшка чайку! Самовар-то ещё живой?
Мария встала, пощупала бок у самовара, отдёрнула руку:
- Ух ты, хорош, горячий!
Мазееха присела рядом с Платоном, резко обдав того луковым запахом пота. Цепким безбровым взглядом обшарила всех, остановилась на нём:
- Ну, вы, что ль, угол ищете, гляжу, не нашенские вы?
Платон кивнул головой.
- Уж таперь, покель не нахлебаюсь чаю, никуды не пойду. Ой, - продолжала она,- слыхали, ноне пожар на фабрике был. Красильня, кабы, сгорела, или вовсе не она. Народ сказывал, что энто склад горел с мануфактурой. А у Щепкиных девка старшая удавилась, народ говаривает, обрюхатил кто-то её!
Хозяйка Мария сидела с испуганным лицом и охала. Тётка продолжала рассказывать новости:
- А сватью мою паралик разбил, она-то в церкву сходила, вечерню отстояла, домой пришла, её и накрыло, сердешну! Дохтура призывали, он сказал: ежели за два дня не оклемается, зовите батюшку, причащайте! Ой, чёт я вся заболталась, сбирайся, мил человек, и пойдём, я страсть как не люблю по ночам шастать!
Вскочила из-за стола, оделась, накрылась огромной шалью. Платон тоже встал. Поблагодарил Степана, Николашу, хозяина с хозяйкой. Они в ответ пожелали ему благополучно устроиться на новом месте. Вышли из избы, Платон окликнул Ваську, играющегося во дворе:
- Айда, сынок!
- Куды?
- Пойдём, пойдём! – позвал он его.
- А что ж, мил человек, это все твои пожитки? - спросила Мазееха, показывая на тощую котомку да валенки под мышкой.
- Да, - нехотя ответил Платон.
-Это дело наживное, лишь бы руки, ноги целы были, - и при этом хитро засмеялась.
Сумерки быстро сгущались. Зашли на мост через речку. По ней полз пепельный туман, гладя тонкий лед.
- Во, опять с красильни что-то слили на реку! Поглянь-ка, туман сизый и вонища! - со знанием дела проговорила Мазееха.
Воздух пах чем-то едучим, от него першило в горле. Тётка то и дело здоровалась с прохожими, которые встречались на их пути..
- Ух, уморилась, - ворчала она.
Зашли за изгородь, по расчищенным дорожкам подошли к аккуратному домику с голубыми резными наличниками. Собака бреханула из будки.
- А-ну, цыц! – махнула рукой на неё женщина.– Ты что, Жулька, своих не узнаёшь, что лаешь?
Стучать не стала, толкнув дверь, вошли в избу. Посредине комнаты за столом сидели дети. Две девчушки и четыре мальчишки перебирали крупу.
- Ну, здравствуйте вашему дому! - сказала Мазееха.
- Здравствуйте! – хором ответили ребятишки.
- А мамка сейчас придет, - сказала старшая девочка.
Керосиновая лампа, высоко подвешенная над столом, озаряла горенку. Чистая беленая печь с ситцевой занавеской, такие же занавески на окнах, половички на желтоватом полу, круглые часики с кашачьей мордой - глаза у них бегали из стороны в сторону при тиканьи. Не успели пришедшие только сеть на лавку, как вошла хозяйка, промолвила:
- Гости у нас, доброго вечеру!
Мазееха откинула с себя шаль, затараторила:
- Вот, Пелагеюшка, жильцы, про которых те говорила!
Платон встал, держа Ваську за руку, поздоровался.
Женщина оглядела их, махнула рукой:
- Да сидите, сидите!
Мазееха протараторила:
- Ну, я побёгла, а то темноты боюсь!
- Ну, беги, беги, - ответила хозяйка.
- Как зовут вас? – обратилась она к Платону. - Я - Шувалова Пелагея Никитишна, - улыбаясь розовыми ямочками на щеках, сказала женщина.
Платон, слегка наклонив голову, сказал:
- Платон я , сынок мой - Васька!
– Ну,ну! Пачпорт имеется, или другая бумага есть? - спросила она, оглаживая свои пышные бока.
Платон замялся, отвёл взгляд в сторону, промямлил:
- Да мы люди добрые, нам бы тока на время, а там и бумаги выправим!
Хозяйка стояла, сложив руки на груди, осмотривая их сверху вниз. Потом, морщась, пробурчала:
- Бумаги нету... А у добрых людей деньги имеются?
- Конечно, конечно, - засуетился Платон, полез за пазуху, достал тряпицу.
-Ну, ладно вам, - махнула рукой, - завтра расчёт сделаем: кто вечером деньги-то берет? Ну, пойдёмте!.
Вышли снова на улицу, пошли вглубь двора. Подошли к махонькой покосившейся избенке. В небольших сенцах стены были увешаны берёзовыми вениками. Женщина толкнула дверь, наклонившись, вошла. Платон с Васькой зашли следом. Небеленая печь жарко топилась, возле небольшого окошка стоял стол, одна лавка - около стола, другая - вдоль стены возле двери. Божница с теплящимся огоньком, рукомойник на стене, под ним ушат деревянный, на гвоздике утиральник серый, расшитый красно-чёрным узором. На столе две чашки, две ложки, кружки, в углу небольшой сундук, крытый старой вязаной накидушкой, рядом широкий топчан, накрытый лоскутным одеялом. Огарок толстой сальной свечи метал по стенам тени. Тётка, подперев бока, довольная, оглядела жилище.
- Ежели лампа нужна, так енто за отдельную плату! Ложитесь спать, утро вечера мудренее! Ежели мальцу на двор по нужде, то в ведро пусть сходит в сенцах, а утром приберёшь! Завтрева всё и оговорим! Ну, закрывайся от греха подальше. Потом, обернувшись в дверях, строго добавила, - не одна я туточки живу, сынки взрослые, муж у меня! Понятно?
Платон ничего не ответил, вышел вслед за хозяйкой, щёлкнул щеколдой.
- Раздевайся, сынок, спать ляжем!
Васька плаксивым голосом спросил отца:
- Тятя, а мы что, в энтой избе завсегда жить станем? Давай к мамке и братьям возвернёмся! Я к мамке хочу! Дома лучше было, маманя меня жалковала, пироги пекла!
Васька засопел, крупные слёзы покатились по щекам. Платон обнял рыдающего сына, прижал к себе, зашептал в ухо:
- Ну, что ты, милай, никак нельзя! Далече мы теперь! Ежели мы вернемся, то тебя в сиротский дом, а меня на каторгу!
Васька еще громче заревел:
- Пошто в сиротский меня, нежели мамка не пожалкует меня?
Платон вздохнул тяжело, проговорил:
- Ты покуда маленький, подрастёшь, я тебе потом всё расскажу, я ведь тебя не забижаю! Завтра дела все сделаю, так пойдём с тобой по городу: ух, тут интересно!
Васька перестал реветь, разделся, юркнул под одеяло, Платон прилёг рядом, прижав сына к себе, начал похлопывать легонько его по спине.
- Тятя, песню мне запой, которую мамка мне пела!
– Ой, сынка, я и петь - то не умею! -вздохнув глубоко затянул, -
По полю, полюшку ехал казачок.
По полю, по полю чистому ехал удалой...
Проснулся Платон от того, что кто-то долбит что есть мочи в двери, соскочил с топчана, распахнул двери, хозяйка стоит:
- Ох, и спать здоровы, уж день на дворе!
В руках тряпкой держит небольшой чугунок. Вошла, поставила на стол. Снова ушла, принесла толстенных постных блинов штук пять.
- За чайком придёшь в избу, нет у меня лишнего самовара! Я вот что думаю: наверное, не буду брать постояльцев,- поджав пышные губы пробурчала она, - сын жениться надумал! Будет на этом месте избу новую ставить. Так я тебя налажу в другое место, ну это завтрева, а сегодня уж тут!
Платон пожал плечами, вздохнул, ответил:
- Ну, ясно дело, хозяин-барин, я тут не указ вам! Вы, Пелагея Никитишна, дозвольте сынка оставить ненадолго, я хочу проведать своих знакомых.
- А батюшки, да разве ты проживал тут раньше?
- Проживал, проживал и работал туточки,– ответил Платон.
- Ну, тогда у тебя все быстрей наладится, поди, поди, а мальчонка никуда не денется. Сейчас ещё к нам придут дочкины детишки, да мои, вот вместе во дворе побегают. Муж у меня с сынами всю ночь работал, печь ремонтировал: пекарня у нас небольшая, хлебушек печём да крендели разные. Нам без печки никак нельзя! Ну, так приходи за чаем,- сказала хозяйка и вышла из избёнки.
Платон присел на лавку, подумал: «Видимо, семья против постояльца! Что ж так не ладится? Пойду-ка я сейчас на бывшую работу, помнят, наверное, меня!».
- Васятка, ты, сынок кашу поешь да блинком закуси, а чайку я сейчас принесу тебе. Ты потом один посиди в избе или во дворе с хозяйскими детишками побегай! Я, сынок, пойду, работу поищу!
- А зачем тебе работа? Деньги есть у нас!
- Мда, - вздохнул Платон, - деньги что... Сёдни есть, завтрева нет. Они, брат, как вода - в руках не удержишь!
Васька с серьёзным лицом предложил отцу:
- А мы давай спрячем их!
- Ха-ха-ха, - рассмеялся Платон, - а на прокорм где брать? А на одежу? Учиться надобно тебе!
- Как это, тятя, учиться?
- В школу пойдёшь, читать, писать научат. Чтоб жизнь у тебя была хорошая. Вырастишь, работать станешь.
- А кем я буду работать?
- Ну, кем? - напрягая мысли, проговорил Платон, - ну, вот хотя бы как я - кузнецом, али как Родька плотничать будешь. Или, к примеру, булки печь и продавать!
Синие глаза Васьки загорелись, ему стало весело, и он начал придумывать:
- А можно на ярманке работать?
- Не, сынок, на ярманке продают.
- Тогда я буду или солдатом, или царём! - выкрикнул Васятка.
- Ну, хорошо, - Платон погладил по плечу сына, оглядел его сверху вниз, подумал про себя: «Обносился парнишка! Ну, это дело поправимое!»
Хлопнул себя ладонями по коленям, встал с лавки.
– Ну, сынок, не балуй, слушай хозяйку, погуляй, со двора не уходи - ещё потеряешься!
- Хорошо, - согласился Васька, - а ты приходи скорееча, а то мне страшно будет!
- Не боись, поиграешь с робятами!
Платон напялил полушубок, натянул малахай на башку, взял рукавицы , влез в валенки:
- Ну сынок, я скоро, - наклонив голову, вышел из избы.
Лёгкий морозец кружил воздух редкими снежинкам, Платон вышел за ограду, город уже суетился вовсю. Взглядом зацепился за широкую улицу: «Так, куды идти? Ага, сюды!» Скрипя по снегу валенками, пошёл вдоль домов. Взгляд примечал, что город расстроился: прибавились магазинчики, лавки. Народ говорливой рекой бежал на красильную фабрику, вдали визгливо завопила лесопильня, пахло свежим хлебом, лошадиным навозом и ещё какой-то карамельной сладостью. Горничные, белошвейки с узелками торопились по делам, обгоняя прохожих, жарко дышали на морозе, приоткрыв хорошенькие ротики от быстрого хода. Платон весь оживился, подтянулся, свернул на другую улицу и ещё на одну, тихонько приговаривая: «Вот круговерть, а люду-то!». Извозчики нахраписто предлагают подъехать, баба, крытая пуховой серой шалью, толкнула его в живот тяжёлой рукой:
- Эй, милай, куды тя несёт? Ты мне сейчас молоко опрокинешь!
Увидел перед собой санки, на них бидон с замёрзшими молочными струйками, отпрянул:
- Ой, простите!
- Черти тя простят, спишь, что ли? - отвернулась и заорала. - Молоко, кому молоко, свежее молочко!
Пошёл дальше, улыбаясь и думая про себя: «Вот горластая молочница!» Дошёл до переезда, остановился, с удовольствием посмотрел в даль узкоколейки. Из будки вышел стрелочник, крикнул:
- Чаво встал, а? Иди-иди отсель, ротозейничаешь!
Зашагал дальше, за поворотом увидел свой завод. Сердце забилось чаще, и он прибавил шагу. Всё ближе и ближе знакомые очертания. Дошёл до настежь открытых ворот. Рабочий народ кружил возле большого колокола. Батюшка с растрёпанной бородой на красной жирной роже оглаживал огромный колокол. И ругался почём зря с мастером:
- Ты, мил человек, делай так, как было заявлено!
Мастер старался его перекричать:
- Так что было на бумаге, то и сделано!
- Да нееет, - орал поп, продолжая тыкать в колокол толстым пальцами, и, брызгая слюной, басил, - да самому архимандриту жаловаться буду!
Мастер на него махнул рукой:
- Да жалуйси, хоть царю небесному!
- Ах ты, богохульник, - басил батюшка.
Платон подошёл ближе, узнал старенького мастера: «Совсем не изменился!»
- Доброго здоровьечка, Пётр Иванович!
- Ааааа, доброго, - даже не взглянув на Платона, буркнул тот и уткнулся снова в бумаги и, крутя их, протянул:
- Даа, точно здесь крест и тута крест! Вот язви тя в душу, всё не слава Богу!
- Иваныч, здорово,– воскликнул Платон.
Мастер посмотрел на Платона, пожевал усы, спросил:
- Чё надо?
Платон, улыбаясь белозубой улыбкой, спросил:
- Так чё, не признал?
Пётр Иванович почесал за ухом, наклонился чуть вперёд:
- Погодь, погодь, не иначе Платошка? Ядрит тя в корень! Ты, што ль?
- Он самый!
Мастер крепко обнял Платона за плечи сухонькими руками:
- Вот не признал, прям мужик матёрый! И бородиша знатная! Эт сколь мы не виделись? Небось, годов десять! Откель ты?
- Да побегал по землице, а всё тянет на завод, вот пришёл! Не возьмешь ли на работу?
- Да что ты, мил человек, как не взять, такие руки золотые? Тут как раз робота есть, никто, акромя тебя, не переделает ентот брак!
Мастер шустро побежал к батюшке, потянув его за рукав, торопясь, проговорил:
– Ты не гневайся, отец Инокентий, я тебя-то обрадую! Ты приезжай за заказом денька через три, в
