Полынок книга 1
Глава 1
Прими, Госпоже Богородительнице,
слезная моления, слезная моления рабов Твоих, к Тебе притекающих.
(Молитва Пресвятой Богородице пред иконой Ея Млекопитательница)
Василиса стоит в красном углу перед божницей. Глаза необычайной синевы смотрят в щербатый желтоватый пол, а не на икону. Ей совсем не хотелось молиться: не было в её душе ни стыда, ни раскаяния, как бывало прежде. И слова молитвы словно застряли в горле. Глянув исподлобья на икону Божьей матери, перевела взгляд в вырез своей выбеленной льняной рубахи, которая топырилась от набухших грудей с голубоватыми венами, под ними – огромный живот.
В избу сквозь маленькое тусклое оконце тянется утренний солнечный свет, надрывно тыркает сверчок. Сердце стучит взахлёб от страшных мыслей: «Ох, матушка, подай смертушки!» Ребёнок торкнулся в утробе. Вздрогнув всем телом, Василиса подняла тяжёлые веки, поглядела на икону. Сквозь набежавшие слёзы образ Божьей матери искрился, как за слюдой. Моргнула, крупные слезинки туго шлёпнулись на пол. Поймала на себе взгляд карих глаз иконы, засовестивилась, обмахнула себя троекратно крестом, зашептала молитву:
– Богородице Дево, радуйся,
Благодатная Мария,
Господь с тобою…
Перестала шептать, отпустила взгляд с иконы, нервно затеребила тонкими пальцами рубаху, закрыла глаза полукружьями чёрных ресниц. Темнота памяти выхватила ярким пятном девичество.
Первые женские краски обагрили её рубаху на тринадцатом году, и матушка в знак того, что из девочки она стала девушкой, повязала вкруг головы алую ленту и вплела её в косу. Щёки Василисы стали такого же цвета, как лента. Девчачьи кофточки и сарафаны сменили на новые с вытачкой под грудь, давая рост всем прелестям молодой девушки. Ситец топорщился на груди. Деревенские парни ожигали жарким взглядом округлости Василисы, примечали красную ленту, вплетённую в косу от затылка. Подростки у колодца кривлялись и кричали: «Васка – невеста!» От всего этого она рдела, как маков цвет, и бежала с вёдрами, расплёскивая воду на ноги.
Через год, на Красную Горку, матушка отпустила Василису на первый девичий хоровод. Девки, хитро улыбаясь, оглядывали её обновки: синюю новую юбку из китайки, кофту с узорчатыми огурцами, красные ленты в косе. Когда встали в круг, Анна – первая девка в селе – кивнула ей головой: «Айда!» Девушки разомкнули руки, взяли Василису в хоровод. Цепко держа её влажными ладошками, повели по кругу. Голова у неё кружилась, слова песни она шептала про себя. Ей казалось, что летит она над землёй под звуки весеннего хоровода, а берёзовый лес вторит песню эхом серебра над рекой.
Очнулась от пьяного храпа мужа. Платон замычал: "Ыхх, твою мать!" Перевернулся на другой бок, снова засопел пьяным угаром. Василиса прислушалась: «Слава богу, не проснулся!» Всю ноченьку она не спавши, спина вся изнылась, чуть-чуть схватки прихватывают. Ноги гудят и опухли. Ребёнок в утробе потихоньку долбит низ живота, поясница ноет, как зубная боль. Переминаясь с ноги на ногу, Василиса потрогала крестик на груди: «Нет мне прощенья перед богом за мысли грешные! Да что стоять перед иконами? В чём мой грех? Это уже третий раз в тягости, двое родов – оба младенца родились мёртвыми. Господи, пошли смертушки! Ох, помереть бы в родах!" Стыдливо подняла глаза на икону. Лик Божьей Матери смотрел на неё с укоризной. Василиса прошептала: «Матушка, отпусти, не держи гнева! Устала я, хочу к батюшке и матушке, страшно мне одной!»
Стрельнуло в спине – она присела, поддерживая живот. Переставляя опухшие ноги в серых шерстяных носках, подошла к столу. Спину и живот ещё больше скрутило: «Ага, прихватывает почаще. Дай Бог, сёдни опорожнюсь!» Тихонько охая, побрела по скрипучим половицам к лавке. Прошла ещё пару шагов, ребёнок в животе сильно ворохнулся. Теплая влага побежала по ногам в носки. Округлив глаза, посмотрела вниз: «Господи, дай силы благополучно разродиться!» Шаркая ослабевшими ногами, оставляя за собой мокрый след, доковыляла до лавки. Присела на бочок, кряхтя, стянула с ног мокрые носки. Воды от натуги хлынули ещё. Схватка коварно перехватила дыхание, выдавив стон. «Надо звать бабку Акулину! Да страшно будить Платона: попробуй его тронуть – очкурит чем попадя!» Боль ушла, спина перестала ныть. Василиса прилегла, держась руками за широкий край скамьи. Прикрыла глаза и снова потянулась ниточка воспоминаний, отматывая моток горечи и печали.
В страшный холерный год к весне вымерло полсела. В её семье тоже похозяйничала смертушка. Прибрала двух братьев – погодков, недавно народившуюся сестрёнку, приголубила и матушку. А уж отец, наверное, от горя помер. Мать отца – сухопарая старуха Евлампия, словно двужильная, за всеми ходила во время болезни. Похоронила почти всех родных, не смогла выходить. От большой семьи осталась только старшая дочь её сына, Василиса, которая гостила в деревне у тётки. Матушка по просьбе своей двоюродной сестры Феклисты отправила Василису к ней в деревню, чтобы зиму коротать вдвоём было веселей. Отец Феклисты пропал через год после её рождения: пошёл в город на заработки, так и не вернулся. Мать Феклисты четверть века ждала возвращения мужа домой. Земляной надел и домишко отписала соседу: одной, без мужика, землю не обработать, вести хозяйство с соседями было легче. В невестах Феклиста была худой и невзрачной – деревенские парни не смотрели на неё. Бабы говорили про Феклисту, что девка выросла ленивая да нерадёха, ещё и болезная. Мать водила её то к бабке – шептунье, то к знахарке. «Спортили твою девку, это надо колдуна искать» – сказала ей знахарка. А бабка – шептунья на второй день выгнала их: «У твоей Феклисты таки болести – туточки я не отшепчу и не отмолю её!»
Мать Феклисты от горя на двадцатом году дочери забрала у неё яркую одежду, ленты, бусы. Спрятала в сундук под замок. Обрядила дочь в тёмный сарафан, заливаясь слезами, сказала: «Вот, милушка, судьба моя – горькая, а твоя и того злее. Однова тебе дорога – вековухой быть с непетым волосьём! До самой смерти с непокрытой макушкой жить будешь. Стыд и срам с девичьей повязкой на седой башке! Не покроют тебе головушку бабьим платком!»
Молодые девушки, которые заневестились, стали обходить Феклисту стороной, на посиделки и гуляния не звали. На деревенские праздники не приглашали: молодухи боялись заразиться одиночеством.
Вскорости мать Феклисты умерла, та стала ещё больше болеть. К двадцати восьми годам шея у неё неестественно раздулась, а глаза выпучились. Бабки говорили, что это колдун на неё жабью болезнь наслал. Мать незадолго до своей смерти ходила к нему на болото просить, чтоб он её дочери приворожил мужичка. Навроде колдун запросил серебряный рубль. Мать пообещала, но не исполнила его просьбу. За неуплату он наслал на Феклисту болезнь, а не мужа.
Чёрную весть о смерти родных Василисе на деревню принёс мальчонка соседский, которого бабка Евлампия послала. От горя Василиса впала в горячку, пролежала в забытьи неделю. Как только пришла в себя, Феклиста потащила племянницу в её село. Уж очень тётка боялась, что добро сестры могут растащить. Справная изба, двадцать пять десятин ухоженной земли, добротное хозяйство сестры не давали ей покоя.
Пошли не дорогой, а леском, так как карантин не был снят. Входя в село, встретились с процессией. Её возглавлял сельский батюшка, не спавший не знамо сколько. С покрасневшими глазами он очумело кадил, отчаянно ложа кресты, громогласно выводил охрипшим голосом просительную молитву. Рядом с попом, держа икону мученицы Елизаветы, шёл блаженный белобрысый подросток Ванюша. Хлипкие руки его еле держали тяжёлый образ. Он тихонько подвывал, упрашивал матушку Елизавету замолвить об ихней беде Боженьке.
Из толпы вышла высокая женщина, окликнула:
– Василиса, крестница! Ох, сиротинушка моя! Как же таперича жить будем? Уж с избой подмогли, обиходили, щёлоком с бабами намыли. Бабушка Евлампия, слава Богу, здорова, всё на хозяйстве топчется!
Тётка Феклиста скривилась, зло осмотрела крёстную Василисы, вставила:
– Чай, не пропадём! Ишо тута нашлась родня середи дня! Чай, я ейная родная кровинушка, а ты поди своей дорогой!
Тётка потащила племянницу в сторону, плюясь и крестясь. Подошли к избе, Василису как паралик разбил. Встретившая их бабка Евлампия в воротах заголосила:
– Ах ты, моя горемычка! Слава те Осподи, Боженька тя уберёг! Я ужо все глазоньки выплакала. Одни мы с тобой осталися!
Бабка и Феклиста еле втащили Василису в дом. Сутки она пролежала в горе, не спавши и не евши. На следующий день, после полудня, Евлампия подошла к лавке, на которой лежала внучка. Осмотрела её, хмурясь, громко спросила:
–Ну дык что, девка, помирать собралась? Домовину колотить тебе? Али встанешь, чай, мне не семнадцать годов! Теперича тебе надоть в руки всё брать, я – то скоро на погост пойду. Пошто дом и хозяйство зорить! Родители твои наказ тебе перед смертью дали: покель я большуха в избе, а ты присматривайся, ды голову не теряй!
Феклиста подскочила к бабке, дёрнула её за платок, зло зашипела:
– Ты что привязалась к дитю, видишь: не в себе племяшка! А ну, подай сюды ключи!
Ужом тётка вилась возле Василисы, забрала с руганью у Евлампии все ключи. Требушила сундуки, пялила на своё толстое тело кофты и юбки. Перед тусклым зеркалом оглядывала себя, слюнявым пальцем приглаживала тощие брови на бородавчатом лице. Подхихикивала, подмигивала племяннице, крутила фиги за спиной у бабки.
Бабка Евлампия не уступала Феклисте, ругалась с ней целыми днями. Швыряла в неё ухваты, горшки, брызгала на тётку святую воду и приговаривала: "Ты поди, чума, в свой закуток! Не ты тута добро наживала! Ишь ты, росомаха, на чужое кинулась! Василискино тута всё, а ты поди вон с чужой избы!"
Ночью бабка тихонько разбудила Василису, начала ей совать под рубаху отцовский кишень, шепча: " Энто деньги, спрячь от ведьмы – пустит по миру она тебя! Туточки двадцать рублёв серебром, ишо бумажны и мелочи горсти три. Отец велел тебе отдать. Прошке, работнику, надоть оплатить. Вона, как всю животинку в порядке держит! Без мужика мы, бабы, – пусто место!"
Через три дня бабку Евлампию нашёл Прошка с разбитой головой – как навроде упала с повети.
Схватка оборвала нить мыслей Василисы. Она тихонько застонала, снова запоглаживала спину. Боль отпустила, и память с новой силой потащила Василису в прошлое.
Тётка приглянулась сельскому дьяку, вдовцу. Жена его померла, оставив трёх тощих белобрысых девок, а последняя была хроменькая. Дьяк подал прошение Архимандриту на разрешение второго брака: венчания с девицей Феклистой. И получил послабление – было дозволено ему вторичное венчание без снятия сана, так как он имел троих дочерей. Быстрёхонько окрутились дьяк с Феклистой, и он переехал со своими дочками в отчий дом Василисы. Хозяйничали они крепко и страшно: четыре девки так урабатывались, что еле вползали в избу на дрожащих ногах, падали мёртвым сном. Кормили их худо. Феклиста шпыняла всех ухватом. За хозяйством было больше заботы, чем за девками: четыре чистеньких коровы, три бычка, лошадка, старый мерин и полугодовалый жеребчик, свиньи и прочая живность приятно радовали глаза Феклисте и дьяку. К пятнадцати годам, несмотря на тяжёлый труд и тумаки тётки, Василиса расцвела как маков цвет.
Дьяк, ночами ворочая своё тощее тело в перинах, шипел Феклисте на ухо: – Женишком пора Василисе обзавестись: вона, полна пазуха титек, не ровён час, обрюхатит кто – нить, али останется в девках!
– У кажиной девки свой час замужества! – отвечала Феклиста.
– Ну, мотри, не прозевай! – вздыхая, кряхтел дьяк.
Василиса, проснувшись от его шипенья, подумала: «Где ж его прозевать, когда этот дьяк ходит за мною след в след, дыша в затылок гнилыми зубами?»
Боль вернула её из воспоминаний. Глубоко вздохнув, Василиса кулачками начала растирать поясницу, тихонько постанывая, погладила низ живота. Схватка отпустила, она стала дремать, и дрёма снова потащила её по годам тяжёлой жизни.
Феклиста из ревности шпыняла Василису пухлой рукой, норовя всё в грудь ударить. А дьяк, когда тётки не было рядом, оглаживал острыми ладонями округлившиеся бёдра Василисы, тухло дыша ей в лицо. В одно из таких ухаживаний застала их тётка, схватила вожжи и начала нещадно лупить Василису. Брызгая слюной, визжала, хлестала, приговаривала:
– Ах ты змеища, раскормила тебя на свою голову! Вот я твою кровушку гулящу повыпушу – то!
Дьяк, сунув сухонький кулак в бородавчатую тёткину морду, отобрал вожжи:
– Охолонь, жаба, а то не стану жить с тобой!
Феклиста от злости тушей упала на колени и завыла в голос. Василиса всю ночь не спала, мечась по постели от боли и обиды. Дьяковы дочки вместе с ней плакали, прикладывали мокрые холстины к её спине. Под утро тётка подошла к ней, молча задрала рубаху, не жалеючи, сопя от злости, намазала спёкшиеся раны на спине коровьим маслом.
Снова прихватила поясница, и Василиса присела на лавке, облокотилась о стенку, переждала боль, прилегла на скамью, тяжело дыша. Морило в сон, но мысли не давали покоя, тащили по не простой её жизни.
Стала Феклиста присматривать женихов для Василисы. Хотя красивых и видных девок на селе осталось после холеры мало, но свахи обходили их дом стороной. Язык у Феклисты – как помело: вот она всяко разно ославила племянницу, что, мол, глупа, ленива, любит сладко поесть да поспать до полудня. Уж очень жалко ей было отдавать добротное приданое Василисы. "Вот бы найти ей мужичка захудалого, – думала про себя Феклиста, – который на приданое не позарится, да возьмёт за себя Васку в одной рубахе!"
С города батюшка привёз рабочих, чтобы вместо деревянного забора поставить кованую ограду вокруг церкви. Да и один из колоколов, треснутый, поменять на новый. Дьяк и Феклиста быстро смекнули: городские рабочие больно падки на девок статных и красивых. Стали посылать Василису носить полдник для рабочих. Она, рдея, как кумач, быстро ставила корзину с едой и убегала от шуток мужиков. Особенно один – высокий, широкоплечий, с шапкой каштановых кудрей – больше всех шутил над ней. Ржал и, оглаживая вьющуюся небольшую бородку, приговаривал: «Их, какая сладкая ягодка! Пойдём гулять вечерком со мной, я тя лентами одарю!»
Рабочие тоже хохотали: «Ты, Платошка, не играй с огнём – девица, вона, красотой блещет, как зорька утренняя! Такую красу держать в девках опасно: она – как порох для парней. Дьяк быстро окрутит тя, чтоб не повадно было зубоскалить!»
От этих слов Василиса еще больше пугалась и бежала домой без оглядки. В один из вечеров этот молодчик пришёл к дьяку. Сидели допоздна, пили самогон, и, когда в избу входила Василиса, оглядывали её пьяными маслеными глазами, шептались и хохотали. А на другой день она понесла полдник рабочим, поставила, как обычно, корзину. Тут её схватил за юбку чернявый, затем всю облапал, посадил на крыльцо и стал ей в руки совать копеешные серёжки. Василиса со страху ударила его по руке с серьгами. А тут откуда ни возьмись дьяк, да как заверещит: «Ах ты, срамница, вот чё удумала : хвостом крутить возле мужика! Энто за какие такие дела он серьгами тя одарил!» Василиса как онемела, побледнела от стыда и страха, слезы ручьём покатились из её глаз. Мужики стали подхохатывать, покачивая головами. Бабы, которые были во дворе церкви, наперебой стали стыдить её.
Боль заставила Василису открыть глаза и вернуться из воспоминаний. Расслабив ноги, пощупала живот. Сквозь кожу она под руками ощутила тело ребёнка: «Ох ты, большенький стал! Страшно, а вдруг не разрожусь?»
Той весной соседушка Варя, промаявшись в родах больше трёх дней, померла с младенцем в утробе. Василиса вздрогнула всем телом от страха. Тихонько держась за стенку, села на лавку, опустив ноги на пол, попала ступнями в воды, которые отошли с неё и стали холодной лужей. Боль тоненькой змейкой обвила спину, потянулась по животу, заставив Василису запричитать: «Ой, ой, ой, мамочки!» Глубоко дыша, начала оглаживать живот. Ребёнок заворочался, она спиной прижалась к стене: «Кто там в утробе: девка али мальчонка? Первенец был мальчиком, но уж к утру помер. Зашиб Платошка его вместе со мной, родился тот с синюшной головкой. Второй – тоже мальчонка, мертвенький народился, еле сама осталась жива. Вот и молюсь за Акулину, дай Бог ей здоровья на долгие годы! Напала бы на мужа мово лихоманка, али шёл бы он на заработки в город, ан нет, не идёт, весь упился!» Василиса вздрогнула от своих мыслей, повернула голову на икону, перекрестилась трижды. "Терпи не терпи – прихватывает, надо посылать мужа за повитухой!"
– Платон, – тихонько позвала Василиса.
В ответ – пьяное сопенье. Она переждала схватку, держась за спину, тихонько вставала, побрела к столу, опёрлась об него ладонями, долго смотрела на широкое обручальное серебряное кольцо, которое впилось в опухший палец. Платон продолжал храпеть. Ей стало душно от запаха самогона, помутилось в голове. Боль захватила всё её сознание. Схватив недопитую бутылку, кинула её в сторону лавки, на которой спал муж. Бутылка хряснулась об пол, зелёным стеклом разлетелась по избе. Самогонный дух проник в ноздри Платона. Он шумно вздохнул, пьяно заматерился, открыл слипшиеся глаза, спросил:
– Хто тут? Ты, штоль, Никифор, балуешь, зараза? Сморчок, а в харю хошь?
– Платон, проснись, солнце, вона, ужо взошло!
– Ааа… суконка, не уважаешь мужа свово! Паралик тебя расшиби! Подай воды!
– Платон, – снова проговорила Василиса, но очередная схватка согнула её, и она грудью прилегла на стол, постанывая, ожидая, когда боль отпустит. Переждав, держась руками за живот, побрела к скамье. Платон, перематерясь, сел, спустив грязные ноги, почёсывая голову, прокряхтел:
– Чаво, дура, будоражишься?
Она, ложась на лавку, сказала:
– Сходи к бабке Акулине: рожаю я!
Он криво усмехнулся, пробурчал:
– Рожат она, кажинный год она рожат! Да от твоих рожалок, раздери тебя пополам!
Платон встал с лавки, пошатываясь, подтянул порты, окинул хмельным глазом стол, направился к двери, наступил босой ногой на осколок бутылки.
– Тьфу, зараза, откель тут стекло? Хреновина какая- то!
Толкнул дверь, вывалился в сенцы, в них закружился, как овца, на одном месте, не понимая, зачем он вышел из избы и услышал сдавленный крик жены. "А-а-а-а! Мать твою, приспичило её, родит она!" – бурча, вышел на косое крылечко из четырёх ступенек. С перепоя в голове звонко загудело, потемнело в глазах от яркого летнего солнца, крепко затошнило – кусок кислой слюны подпёр глотку, блеванул желчью. " Фу!"
Присел на ступеньки, звон в голове затих, отступила тошнота. Держась за хлипкое перильце, покачиваясь, пошёл к бочонку с дождевой водой. Стащил с себя широкую небеленого льна нательную рубаху. Кинул кудлатую голову в отраженье летнего дня, растопырив глазищи, глядел в чёрное днище бочки. Совсем задыхаясь, вытащил башку, ошалело мотая ею, начал чихать и кашлять одновременно. Сложив ладони ковшиком, черпая воду из бочки, начал плескать себе на грудь и лицо, охая и постанывая. Прочухавшись, пошарил по карманам, вытащил грязный серого цвета кисет, достал клочок бумажки, положил на неё табак, просыпал его. Трясучка в руках не дала скрутить самокрутку. Ругаясь, бросил на землю кисет и бумажку, остервенело топча их ногами. Его ноздри учуяли запах дыма табака, повернул голову в сторону забора, поросшего лебедой – дым валил оттуда. Напялил на себя пахнувшую потом рубаху.
– Эй, – крикнул Платон, – лешак паршивый, ты что куришь в моём дворе?
Из-за кустов показалась лохматая башка вдовца, пропойцы Никифора:
– Чаво горло дерёшь, сказал бы, чё покурить охота, нешто не дал бы?
Держась рукой за забор, занюханный мужичок хлипкого телосложения в синей рубахе с выгоревшей спиной подошёл к Платону. Тот отшатнулся от Никифора, пробурчал:
– Ты хоть порты зассатые в реке пополоскал бы, воняешь, как старый мерин!
Обидевшись, Никифор отступил на два шага, протягивая самокрутку. Платон, кривясь и брезгуя, взял её дрожащими руками, затянулся вонючим дымом, закашлялся, выругался и бросил слюнявый окурок в траву.
– Платоша, айда на реку! Ивашка звал, они тамотко с Федьшей всю ночь рыбачили: ноне жарко, рыба ушла иде глубже. Так, мелочёвка! Ушицы с ёршиков наварили – сейчас похлебаем, ды на покосы надо. Горячее хлебово очинно хорошо помогат с перепою!
– С какова перепою? – заартачился Платон.
– Да чаво бычишься? Дак, вместе гулеванили, почитай, на брата по шкалику припили! Где ж оно голове хорошо будет?
Из избы раздался хриплый крик Василисы:
– Ох, господи, ох господи! – и сплошное жуткое, – аааааа…
Платон потёр рукой потный лоб. Словно вспомнив, зачем он во дворе стоит: «Ага…» – протянул гнусаво. И пыля босыми ногами, пошёл через дорогу к покосившейся избёнке бабки Акулины. Повернувшись, крикнул: «Никишка, поди на реку, скажи мужикам: я скоро!»
Платон зашёл на пустынный двор повитухи. Петух с мясистым красным гребнем вскочил на перильце крыльца, истошно выдал воинственный призыв. Платон погрозил ему кулаком: " Чтоб ты издох!"
Петух слетел с перил и, распушившись, выставил грудь, вытанцовывая, пошёл на него, при этом высоко дважды подпрыгнул! Платон схватил камень, шваркнул его, тот опешил, захлопал крыльями, закукарекал и, сломя голову, побежал за пестрой курицей.
– Баушка, – позвал Платон.– Ты где? А, баушка! – снова позвал.
– Тута я! – раздался тоненький, надтреснутый старушечий голосок, – на яме картошку перебираю.
Он прошёл меж грядок лука, репы, капусты. Возле картофельной ямы, вытянув босые ноги, сидела повитуха Акулина, тощая, высушенная годами старуха: на голове светлый платочек, повязанный домиком, в ситцевой кофте и юбке из пестроряди, поверх которой надета застиранная, расшитая тесьмой запона. Подле неё стояли две зобеньки, в одной из них была проросшая картошка. Бабка обламывала ростки и перекладывала очищенную картофелину в другую корзинку.
– Пошто я тебе, мил человек?
– Дак, это, сходила б ты к Василисе, зовёт тебя, канудит её, кабы не рожать собралась!
Старуха нахмурила тощие брови, тяжело вздохнула усохшей грудью, продолжала перебирать картофелины.
– Ну, дак чё, пойдёшь али нет?
Акулина зло глянула на Платона, прошипела:
– Ты уж какой раз забьёшь свою брюхатую жену до смерти, а я твои тяжкие грехи отмаливай!
Платон схватил бабку за сухонькое плечо ручищей:
– Ты, старая карга, напраслину не городи, а то плюхну головой в яму – то!
– Окстись, нешто я неправду сказала?
– А мне твоя правда – кривда ни к чему, я сам себе правда!
Крутанулся на месте и крупными шагами пошёл со двора. Бабка Акулина, тихонько шепча молитву, приподнялась с земли, отряхнула юбку, побрела к избе, вошла в маленькие покосившиеся сенцы. Сухонькое её тело скользнуло в темноту. В полумраке сеней, пахнущих травами и мышами, нащупала дверь, вошла в избу. Там было чисто и прохладно, печь белёная горделиво пузатилась на полдома. Пахло свежеиспечённым хлебом. Лавки, крытые домоткаными половичками. Расшитые задергушки на махоньких окнах. Три полки с разномастной посудой. Стол с белёной льняной скатертью. Небольшой резной ручной работы посудный шкаф, серая занавеска, закрывающая печной угол с кухонной утварью. И такая же висела перед кроватью – за эту перегородку старуха не заходила уже не один год. Как помер её муж, она стала спать на печи. Акулина подошла к рукомойнику, помыла руки, потёрла об утирушник. Глубоко вздохнула, привыкая со светлого дня к полумраку избы. Протопала к большому сундуку с коваными углами. Споткнулась об разноцветье половика:
– Тьфу ты, осподи, ды на леву ногу – не доведи, отец небесный, до беды! Вота, ангел анчихристу навстречу!
Несколько раз перекрестилась, приоткрыла крышку, дёрнула из-под неё чистый беленький платочек и запону по горчичному полю в синий орнамент. Достала кофту из фабричного серенького ситца в мелкую чёрную крапушку. Закрыла сундук, кряхтя, поднялась с колен. Трухнула ладошкой домотканую юбку, подняв столб пыли, задумалась. Ещё раз нырнула в нутро сундука, достала чистую юбку из грубого льна, крашеную в коричневый цвет. Долго шарилась, перебирая одежду. Недовольно что-то шепча, вытащила исподнюю рубаху, толсто вязаные шерстяные носки. Захлопнула крышку, поднялась, охая, перекрестилась, глядя в правый угол. Не видя иконы, найдя глазами мерцающий огонёк лампадки, ещё раз перекрестилась на него и пошла из избы. Побрела на край огорода к бане, вошла в предбанник, сняла с вымученного работой тела пыльную одежду. Нырнула в тёмное нутро баньки, наощупь взяла деревянный ковш, потемневший от воды и времени. Зачерпнула из котла, вмазанного в печь, воды, пощупала её: «Ага,– проговорила, – ухты, воо, ишо хороша, не отстыла!» Начала, охаая, смывать с себя пыль. Затем обтерлась в предбаннике, оделась, натащила носки, повязалась чистым платочком. Сунула ноги в ступни, пошла в избу. Залезла на лавку, пошарила за образами, достала бутылочку с жидкостью. Вздыхая, слезла, опустилась на колени, из малого росписного сундучка достала узелок из холста, туго завязанный. Закрыла сундучок, опираясь на него, поднялась, заворчала:
– А батюшки, светы мои, инда как головушка закружилась!
За печкой нащупала мешочек с травами, открыла его, понюхала. Подняла край запоны, вложила узелок и бутылочку, завернутый край прижала к груди. Кинула на себя щепотью мелкий крест, вышла из избы, осторожно неся своё сухонькое тело. Прошла за изгородь, закинув одну руку за спину, посмотрела вдаль улицы. Тихо! Утренний жар от солнца уже побежал по деревне. Июль на дворе – народ на покосе. Повитуха покачала головой, зашептала: "Ох, успеть бы наготовить сенца до дождей! Сама две копешки накосила, но мало – коза прожорлива! – она потёрла ноющую поясницу. – Ох, ещё две пожни небольших осталось, но силов нет косить, а там травушка по пояс, – вслух сказала, махнув рукой. – Нет, не осилю, надоть этого шалопая Платошку упросить! Рази ентот бедоносец пойдёт косить за здорово живёшь? Чай, запросит на пропой! А где ноне взять? Почитай, годов пять как не ставлю бражки, а самогоночкой и не баловалась никоды в жизни! Что-то спину ломит, не иначе к дождю. Господи, что за мысли такие, помилуй мя грешную! – прошептала бабка. – Какой дожжик, кады народ докашивает травушку – надобно на цельный год сенца! Вона, за деревней уж стога стоят огромные, у хорошего хозяина любо – дорого посмотреть! – бабка продолжала ворчать, сама с собой разговаривая, – ды на Самсона – то дожжило, а уж скоро и Казанска, рожь зачнут жать. Святый боже, поди макушка лета! Вона, берёза засорила листом желтым".
Ещё раз крадучись, осмотрела пустынную улицу, забормотала, повернувшись на восток: "Батюшка восток, бывает на небе сам Исус Христос! Благослови, меня, рабу грешную, на мир Божий! К рабе Божьей Василисе!"
Покачивая головой, шепча ещё что-то себе под нос, побрела к дому Василисы. Вошла во двор, долго ворчала, глядя на беспорядок: покосившееся крыльцо, упавший забор с одной стороны, куры, бродившие по всему двору, висевшая дверь хлева на одной петле. Приставив ладошку козырьком ко лбу, посмотрела в конец огорода на завалившуюся баньку. "Ииих, где уж тут крепкому хозяйству быть, кады мужик с утрева пьяный на смерть, никогда тверёзый не быват? Вона, баня – того и гляди упадёт! Хорошо бы в ней родить. Ох, грехи наши тяжки!" – прошептала бабка.
Ступила осторожно на крылечко, толкнула всем сухоньким телом дверь, вошла в сени, полные мухоты. В полумраке руками нашарила ручку, открыла, шагнула через порог, мелконько закрестилась на красный угол, ища взглядом Василису, проговорила:
– Помогай, бог, трудиться!
Женщина в одной нижней рубахе лежала на широкой лавке, запрокинув голову. Руки её были засунуты под спину. Тихонько постанывая, спросила:
– Баушка Акулина, ты, штоль? – не услышав ответа, проговорила, – дай воды испить, всё в роте пересохло!
Бабка оглядела избу, приложила на стол узелок. Осмотрела чистенькие, выскобленные, желтеющие полы, намытые лавки и стол. Под лавками – скрученные домотканые половички, выбеленные весенней талой водой. Цветные старенькие ситцевые задергушки на окошках. На подоконниках кустилась герань. Иконостас в правом углу с лампадкой, украшенный расшитыми полотенчиками. Подлавошники с расписной и берестяной посудой, под ними – сундуки, большой и малый, на последнем – два берестяных короба с рукоделием. Возле них – резная прялка, отполированная временем. Воздух в избе был жаркий, пахло топленой печью.
– Кады ужо намыла да истопила? – спросила старуха. – Дыхнуть нечем – жарища!
Василиса, подвывая от схватки, ответила:
– Да как утречко засерело! Спину начало ломать, а поманеньку – ишо со вчера. Цельный день поясницу тянуло, да ночь не спала!
Акулина, склонив голову, посмотрела на роженицу:
– А коды начало хватать почаще?
Василиса поднялась, села на лавке, поддерживая руками живот:
– Я ж тебе и говорю – как утро засерело в окошках, давай я чуток хозяйновать, тут меня и накрыло!
Повитуха покачала головой:
– Ой, мать моя, сёдни надобно опорожниться, уж второй раз солнушко взошло! Ежели со вчера маешься – давай, старайся, милушка!
– Баушка, будь добра, поди на родник: водицы ключевой хочу испить – всё нутро горит!
Акулина заглянула за занавеску печного угла, взяла с судной лавки небольшое берестяное ведёрко, заворчала:
– А ты, мать моя, вставай, не залёживайся, ходи, милая, ходи!
Вышла из избы, остановилась в сенцах, оглядела их. Ларь на замок не закрыт, зобеньки и большие корзины сложены одна в одну. На стене висел рваный зипун, старенькие вожжи, несколько ношенных пар поршней с оборами. В углу сложены два ушата, три макитры разных размеров. В дальнем углу стоят перекошенные кросны, на которых ещё мать Платона ткала. Акулина подошла к ним, погладила потемневшие, потресканные деревяшки. "Ужотко помню тебя, Дунюшка: золотые рученьки у тя были! Я ещё не весь холст спользовала, которым ты меня одарила. Младшеньким, помню, тоды ты разродилася. Помер, сердешный, и до году не дожил, а такой любенький был! Да ты цельный десяток на божий свет дитёв принесла. Почитай, дюжину младеньчиков в землицу положила ты. У живых деток судьба не завидная вышла. Старшенький, Трифон, пропал, кабы на каторге. Ванечка – рядышком с тобой в могиле: драчливый сызмальства был, убили в драке. Дочушка Нюта и двух годов взамужем не побыла, упокоилась рядышком с вами. Тока сынок твой, Платошка, возвернулся в родительское гнездо. А толку мало от него: упился весь! Словно бесы в него вселилися! Жену всю свою измочалил! Невестка твоя – добрая баба, больно хороша хозяюшка. Всё у неё приложено, везде порядочек, в избе чистота. Тока сынок твой, Платошка – шалай! Господи, вразуми его, беспутного! – Акулина прислонилась лбом к кроснам, продолжая шептать. – Ты, Дунюшка, не забижайся на меня: наговорила тебе цельный короб. Царствие тебе небесно! Я, вота, ищо чуток топчу землю, чужой век заедаю! Ну, дык, живой не ляжешь в домовину! Мне, вота, всё Петруша снится, рубаху просит чисту принести. Скоро, милушка, встренемся с тобой!"
Перекрестилась, кряхтя, переступила порожек, вышла во двор. Постояла, что-то снова шепча, перебирая неслышно иссохшими губами. Сгорбленно пошла вниз по улице. Пройдя две избы, свернула направо. Крутой тропкой, спрятанной в высоких зарослях крапивы, спустилась в ложбинку к одинокой огромной иве. Вкруг неё было сыро и прохладно. Живой родник, тихонько журча, лил свою бесконечную песню на июльскую землю, не ведая ни о чём земном. Акулина наклонилась к родничку, набрала полнёхонькое ведёрочко студёной воды, сухонькими губами припала к нему, отпила маленький глоточек холодной влаги и прошептала: "Святая водица всякому народу, который не держит чёрных мыслей, даёт великую силу жизни, да только не всякий это разумеет!" Перекрестила родничок, нащипала листьев дикой смородины, сунула их за пазуху кофты, пошла наверх по улице к избе Василисы. Зайдя в дом, бабка налила в кружку воду, поднесла роженице. Женщина жаркими губами припала к воде. Пила долго, со стоном, выпила больше половины. Акулина легонько стукнула сухими пальцами по лбу Василисы:
– Хватит, а то глотку устудишь! Али грудницу схватишь!
Василиса отдала кружку. Акулина спросила:
– Вона, край у рубахи мокрый! Кадысь вода ушла?
Та приподнялась, села на скамью, постанывая и поглаживая живот:
– Да с часок ушло!
Бабка покачала головой:
– Ну ходи, ходи, милушка!
– Ой, не могу, баушка!
– А я тебе подмогну – давай, походим!
Роженица встала, оперлась о бабкино сухое плечо. Пошли к столу. Василиса заохала, застонала:
– Ох, всю спинушку изломало!
Акулина острыми кулачками круговыми движениями начала растирать ей поясницу.
– Ой, хорошо-то как! Потри ищо!– попросила Василиса.
– Ты, мать моя, рот открой ширше! Да шибче дыши, не таись! Пошто косы не расплела? Косы – то, косы расплети.
– Мочи нету!
Бабка ловко расплела ей волосы.
– Погодь, заслонку открою в печи – всё быстрей разродишься, – ворчала она. – Кто в избе рожат? Вот окошки хоть задернуть, да засов кину на дверь!
Увидела осколки разбитой бутылки:
– Это пошто стекло здеся, небось, ты разбила? Вота, ещё наступила, поди, вона – полы закровянила!
Кряхтя, наклонилась, собрала осколки в фартук, ещё раз пересмотрела, брякая ими. Вышла в сени, вернувшись, полезла за божницу, достала толстые венчальные свечи, расковыряла угли щепой, раздула огонь и прижгла от него фитильки. Неспешно начала ложить на себя кресты, зашептала молитву:
– Пресвятая Дево, Мати Господа нашего Иисуса Христа! Яже веси рождение иестество матере и чада, помилуй рабу твою, Василису! И помози в час сей, да разрешися бремене своего благопомощи…
Прижгла пучок сухой травы бессмертника и полыни, начала дымом окуривать избу. Обошла вкруг Василисы, та тянула ноздрями пряный дым, приговаривая:
– Как хорошо – то, духмянно!
Бабка спросила:
– Водица крещенска есть?
Роженица махнула в угол с образами. Акулина тяжело влезла на скамью. Из-за образов, покрытых божником с красной вышивкой, достала небольшую бутылку из тёмно-зелёного стекла. Выдернула из горлышка затычку, налила немного на ладошку, обрызгала избу. Подала бутылку Василисе:
– На, испей!
Та, обливаясь, выпила три глотка, отдуваясь, простонала:
– Тёпла! Холодной хочу, ключевой!
Старуха махнула на неё рукой:
– Давай, броди, не стой!
Василиса побрела вкруг стола, постанывая и потирая поясницу:
– Ой, баушка, скоро ли, уж полдень недалече?
– Ужо погодь чуток, поглядим!
Повитуха подошла к печи, поставила ухват вверх рогами, из-под печки вытащила веник, кинула под ноги роженице.
– Васка, где штаны?
– В сундуке возьми – в полоску !
Бабка порылась в сундуке, достала штаны, кинула их на пол, взяла Василису под спину, повела округ стола:
– А ну, веник – то переступи да штаны! И так три круга!
Затем резво побежала к двери, распахнула, крикнула:
– Отворяйте, отворяйте! – сама ответила, – отворили, отворили! Запрягайте, запрягайте! Запрягли, запрягли! Поезжайте, поезжайте! Едет, едет! – захлопнула двери, пошла к печи. – И печь ужо подмазала, белёхонька, вот ужо хозяюшка, – пощупала большой чугунок. – Ох, горячо, знамо дело – хорошо, водичка горяченька! А то ж я думала воду – то греть самоваром!
– Да я, как затопила, ну, воду поставила, чай, знаю, что нужна будет, – охала Василиса. – А помру, так хоть тёплой обмоешь!
– Тьфу , пустомеля, типун те на язык!
– Ох, баушка, мне бы прилечь, сил моих нету!
– Ну, поди,поди, приляжь! А масло – то коровье есть?
– Ох, есть, на шестке чуток, в чаплажке.
Акулина взяла масло, подошла к роженице, зевая, перекрестила свой рот:
– Сёдни в сон тянет, – потянула рубаху у Василисы, оголяя живот. Роженица судорожным движением натянула её снова на скукоженные колени. Бабка с силой дёрнула рубаху наверх на живот, наотмашь ударила по ляжке, крикнула:
– Чаво кочевряжешься, как красна девка на выданье? Ноги – то раздвинь, гляну, чево и коды ждать!
Василиса развела дрожащие колени. Бабка начала ощупывать живот, слегка придавливая.
– Ишь ты, крупненький! Ну, мать, думаю – уж не скоро рожать будем!
– А как же? – спросила её Василиса, – вода – то ушла. Чё ж теперь – то?
– Ну, мать моя, уж не всё отошло, – забурчала бабка Акулина. Снова наклонилась над роженицей. Иссушенные пальцы нащупали ребёнка. – Головушка – то внизу, слава те, осподи! А то, бывалоча, дитя ножками снизу. Вот тут беда! Покель возвернёшь ему голову книзу, семь потов сойдёт! А уж бабе – маята: так уж накричится – до оморока! Спаси и сохрани нас, Отец Небесный!
Повитуха налила на ладошку масла, начала энергично растирать живот Василисе, промежность и бёдра, шепча:
– Хорошее масличко, тёплое! Счас, счас разомнём, помягче тело станет!
Роженица, отдуваясь, шептала:
– Хорошо -то как!
Старуху ударило в пот от усердия. Она, охая, разогнулась.
– Спинушка болит – бабке пора на погост, а я туточки задержалась, ещё робёнков принимаю, – села на лавку возле Василисы. – Ну, давай, милушка, ходи, ходи!
Василиса поднялась.
– Баушка, я, наверное, не разрожусь?
– Что ты, свет мой! Раз ружо – то заряжено, оно должно и выстрелить! Уж, поди, не первенца рожашь, почитай – третьего! Ты, сердешная моя, моли Боженьку, чтобы живым разродиться. Двоих – то шалай твой погубил! Это мыслимо ли жёнку в тяжести лупить почём зря! Бабья доля чижолая: хошь -не хошь, раз пузро набили, так куды его деть? Родишь, голуба моя! Я, грешница, восемь штук принесла! Да скинула, ужо и не помню: али четверых, али уж пяток. А ещё их выходить надо! Вот выжили две девки, да парнишку выходила. А всё одна осталась: Дуня утопла, десяти годов не было. Маню муж забил до смерти. Говорили мы ей с отцом: уходи ты от него – забьёт. Ну, как же, стыду людского побоялась, не ушла! Так и забил её муж-то! На всё воля Божья! Ох, Господи, прости нам прогрешения наши! Хозяина мово, Петрушу, Бог призвал уж годочков пять назад. Сын-то с городу не приезжат! Староста наездом бывал там, весточки от него подавал. Деньги немалые от сынка привозил – семь рублёв. Запамятывала, а, скока ишо! Поди, поболее десятки, ну да! Крышу-то перекрыла на энти деньги, ишо котёл в баню поставила. Раньше все камнями грела в кадушке воду! Вота, заболтала я тебя. Ходи, ходи, чуток осталось! Походим, походим, а там всё как по маслу пойдёт!
Василиса встала, тяжело отдуваясь, побрела вокруг стола.
– Баушка, я не могу, полежать хочу! Ночь не спала, ворочалась да бродила по избе, морит меня!
– Приляжь, сердешная моя, приляжь!
Акулина присела на конец лавки возле ног роженицы, погладила тонкие и ровные пальцы её ступней:
– Вона, какие ноги у тя, как у барыни. А я – всю жисть, как веретёшко, а ступни у меня – широкие да мозолистые. Девок на деревне любеньких полно было, одна другой краше! Петруша из зажитошных был, супротив отца пошёл – меня выбрал! Я молодая была видная: коса в руку толстая, бровки ровные, да и в пазухе не пусто было, уж сисястая! А вота, жисть прибрала молодость и силу!
Василиса, охая, приподнялась, села, облокотилась о стенку.
– Ну, баушка, расписала ты себя!
Акулина махнула на неё рукой.
– Ой, ни сколь не вру, ты поживи с моё! Годочки всю красу твою съедят! Меня Петруша уж смертным боем не бил, тока за всю жисть раза два за волосья потрепал, дык за дело.
Роженица глубоко вздохнула, закачалась из стороны в сторону, приговаривая :
– А уж меня прежде лупил – почём зря и всё больше от злости своей. Уж с год как не трогает. Всё тока хайло дерёт да кинет чёй-нибудь в меня!
Акулина встала, подбоченилась, топнула ногой в сером носке, заголосила тоненько:
– Стать красива у меня, жаль, что старенькая я!
Приударьте кто за мной – буду снова молодой!
Василиса захохотала:
– Эко ты!
Бабка прищурила бесцветные глаза, поправила платок :
– Васка, я молодая – бойкая была: как выйду на гулянье, зачну голосить частушки, так парни все мои! – и снова завопила, притоптывая ногами:
– Молода была – гуляла и уснула на реке!
А проснулась – жопа гола, тока гривенник в руке!
Роженица сползла с лавки на пол, громко смеясь, потом завыла в голос. Бабка оторопела:
– Ну, что ты, мать моя, завыла?
Василиса, гладя свой живот, давясь рыданиями:
– Я всю неделю матушку вижу во сне: расчёсывает она меня, да косы плетёт!
Акулина присела, стала поднимать женщину.
– Ты сколь заполошена! Сон, он не завсегда к плохому. Эт, я думаю, беспокоится она о тебе!
– А я слыхала: волосья чесать – к дороге. А кака мне дорога? Одна: на тот свет! – возразила Василиса.
Бабка перекрестила роженицу:
– А ты пошто знашь, что уготовано? Не мели почём зря! Небось, к Шабанихе бегала?
– Ды, бегала, воск лила, смотрела!
Акулина вздохнула:
– А ей прям надо воск лить! Совсем одичала она: пошто пузатую бабу пугать?! И так душа не на месте у тебя! Ну, Шабаниха, мало тя бабы ухватами отхайдокали за ворожбу, так неймётся ей! Вот, слыхала я, бабёнку из Елани она избавляла от пуза нагуленного – ды, навроде, померла баба!
Роженица встала на карачки, мыча и качаясь из стороны в сторону:
– Не можется мне, кажисть, нутро сейчас лопнет! Коды уж разрожусь? Не хочу я это дитё, помереть вместе с ним хочу!
Бабка подошла и подняла Василису с пола, повела в красный угол к иконостасу:
– Молись, шальная, за мысли грешные!
Роженица протянула руки к иконам:
– Матерь Божия! Прости меня, помоги мне! Я зарок дам тебе: отстою в храме денно – ношно в молитвах, сорок дён пить – есть не буду!
Старуха охнула, дёрнула женщину за волосы.
– Эко, мать, тя как накрыло! Ты пошто мелешь таки слова перед иконостасом!
Старуха опустилась на колени, стукаясь лбом о половицы, забормотала:
– Отец небесный! Прости её за слова поспешные, не в себе она! – и снова бумкаясь, – Господи, прости! Господи, прости!
Повернулась к Василисе:
– Поди, приляжь, не майся!
Роженица легла, содрогаясь от схваток. Акулина поднялась с колен, подошла к женщине, стала ощупывать её живот, приминая руками, приложила оголённое ухо к нему.
Василиса перестала завывать:
– Ну, что?
Бабка, улыбаясь, ответила:
– Работат вовсю, старается выйти на белый свет, понимат, что вызрел!
Акулина подошла к столу, взяла пузырёк из узелка, что принесла с собой. Налила в деревянную ложку немного тёмного настоя красавки, сама себе сказала: "Ой, бабка, много – то не лей, а то уснёт, вот уж страсть господня будет!" Подошла к роженице:
– Ну-ко, мать моя, выпей чуток!
Василиса выпила, облизала губы:
– Сладенько да вкусненько! Дай ещё!
Старуха махнула на неё ложкой:
– Ааа, губа не дура – на медочке настояла! Не дам, а то заснёшь вечным сном!
– А что это такое?
– Тебе пошто знать! Лежи, пусть чуток отпустит!
Василису минут через десять как-то сморило: тело расслабилось, боль где-то осталась далеко, и мысли её снова покатились по воспоминаниям.
Тётка роется в сундуке с её приданым, зло приговаривает: «Ох, и насбирали сколь – тута на пять девок хватит! Ты поглянь: одеяло стёгано, а подушки, подушки – пух один! И куды тебе столько добра? Не сносить и за всю жисть!»
Разделила приданое на три кучи.( Мать начала его собирать, как только дочери пятый год пошёл.)
Схватка дёрнула вялое тело, вернув Василису из воспоминаний. Через мгновение перед закрытыми глазами роженицы опять поплыла её жизнь.
Феклиста обряжает Василису в материнский венчальный наряд. Рубаха с пышными рукавами из белёного тонкого льна, расшитая по горловине и рукавам у запястья мелким речным жемчугом. Сверху – сарафан тяжёлый, из дешёвого китайского шёлка бежевого цвета с золотисто – зелёным узором. Тётка гудит в ухо: «Вота, девка, я тебя холила, лелеяла, а ты опозорила нас по селу! Кто тебя возьмёт взамуж, раз ты гуляща! Слава те, осподи, – широко перекрестилась, – хоть мужик – то честный попался, берёт тебя! А можа, он тебя обрюхатил?"
Василиса молчала, только слёзы ручьём катились по щекам и падали на шёлк.
«Ты, может, уж и не девка? – гундосила тётка. – Я твой позор на себя возьму, покрою тебя покрывалом подвенечным. – Со злостью воткнула ей в волосы восковой венок, накрыла её голову светлым тонким шёлковым платком. – Уж дьяковых девок никто под венец не повёл, а тебя, гуляшу, ведут! И где эта ж справедливость? Мать твоя, царствие ей небесноё, всё бегала на пляски! Поперёд всех подружек! Окрутила первого парня на деревне. А уж как я Митрия любила! Да сестрица дорогая счастье моё перешла! Вот и ты така же сучка гуляща!»
Не было ни сватовства, ни девичника. Василиса и не помнила венчанья и свадьбы. А только запомнила, как её крёстная, обливаясь слезами, плетёт ей две косы и прячет под бабий убор. За свадебным столом гостей было мало: всё старухи ей незнакомые, любопытные соседи, две подружки – Тася и Домна – с перепуганными лицами. В сеннике, куда свели их после застолья, Платон, развалившись на перине, щёлкает плёткой по сапогам своим, заставляет раздеться донага. И страшную первую ночь, где Платон хлестал её по рукам и лицу, когда она закрывалась, кусал её грудь, дышал в лицо самогоном и луком. Заставлял ласкать себя и не прекращал измываться над ней всю ночь.
Утро только засерело над селом, и народ ещё не собрался будить молодых, Феклиста с дьяком погрузили на подводу небольшой сундук, в который накидали кое – что из приданого Василисы. Ещё старую материнскую перину и пару подушек. Кое-какую кухонную утварь. Привязали тёлку к подводе. Дьяк, потея, дрожащими руками отсчитал засаленные катеринки, призывая господа на помощь:
– Ты, мил человек, не обессудь, нетути, покель, лишней копеечки! Ну, уговор дороже денег: возьми, христа ради, десяточку! Опосля, ей Богу, ещё добавлю!
Платон, уже с утра пьяный, шатался, все пытался скандалить и требовал все деньги сразу:
– Каков был уговор? Божился ты четверик мне за мою погубленную молодость и свободу. Чтоб тя гром разразил!
Дьяк тряс сухонькими руками, мелко крестил Платона, шипел:
– Креста на те нет, богохульник, поди вон отседова! Вона, жёнка тебе досталась – красавишна, возрадуйся, сын мой!
Феклиста зло крикнула с крыльца:
– Васка, выводи мерина за ворота, стоишь, ряззявила рот! Покель мы не передумали да назад коника не возвернули!
Дорога до деревни Платона заняла часа четыре. Молодая тёлка, привязанная к телеге, упиралась и мычала с тоской.
Василиса, не переставая, лила слезы, покуда Платон не огрел её кнутовищем: «Что ты, лярва! Всю душу вынула: воешь и воешь, как та сука на задворках!».
Прошло часа полтора, Акулина растолкала роженицу:
–А ну, Васка, вставай, отдохнула и будет!
Та встала – тело чужое, вялое, посидела на лавке, плохо понимая, что с ней происходит.
– Поди, поди, походи, – уговаривала её старуха, – ну-ка, поприседай, ещё, давай, давай, давай – разов пять, и малость поброди!
Сама открыла крышку сундука, достала большой узел, перевязанный кумачовой лентой. Стала перебирать перематки, приложила к одной свивальник. Приготовила льняную верёвочку с прядью волос Василисы для перевязывания пуповины.
Роженицу снова стало прихватывать, от схваток она грудью навалилась на стол.
– Баушка Акулина, можа вожжи перекинем через матицу, да повишу чуток?
Бабка подошла к ней, ответила, растирая её поясницу:
– Не торопись коза в лес – все твои волки будут! Чичас молитовку почитаем: Матушка Соломонида! Возьми ключи золотые! Открой роды костяные рабе Божьей Василисе!
Роженица с придыханьем спросила:
– Ну, сколь ещё ходить? Ноги не держат, дай хоть чуток прилягу!
– Что ты, что ты, мать моя, броди ещё с полчасика! – повитуха присела на скамью, зазевала, – подремать маненько надо, в сон клонит.
Наклонилась чуть вперёд, приложила кисти рук на колени. Большие пальцы заперебирали друг друга. Скоро засопела тоненько. Стоны Василисы её не беспокоили. Через полчасика бабка очнулась.
– Ну, пойдём, пойдём, я уж местечко приладила, приляг, касатушка!
Василиса, отдуваясь от очередной схватки, легла на скамью, крытую чистым разноцветьем домотканного половика. Повитуха спросила:
– Рубаха – то чиста на тебе?
– Да, чиста, утром надела.
Акулина задрала рубаху, начала сухонькими руками гладить живот по кругу, приговаривая молитву:
– Богородице Дева по Сианской горе ходила,
золотые ключи носила, землю отмыкала.
Ключи сгубила.
Золотые ключи! Вернитеся, найдитеся!
У Василисы родовые ворота отопритеся!..
Роженица завопила:
– Ой, мамочки, что ж так больно да тягомотно!
Заорала еще громче. Бабка сказала ей тихо, но властно:
– Не ори, силы береги! Станешь орать коды скажу!
Василиса в знак согласия кивнула головой. Повитуха оперлась о её колени, вглядываясь в лоно женщины.
– Ну, мать моя, не трать силушку, неча вопить, ещё и до ворот не дошёл. Ох, Господи Исусе! Ты, касатушка моя, не зажимайся, ослобони тело, да киселём лежи, и дыши, хапай воздуха, не таись. Погодь, сча подуем!
Проковыляла к столу, взяла полупустую бутылку с освящённой водой и вылила остатки в кружку. Подала бутылку Василисе:
– Ну-ко, мать моя, подуй в бутылку что есть мочи! Ты, милушка, дуй, коды прихватывает!
Роженица начала дуть со стонами, затем катнула бутыль по полу:
– Ох, не могу, в глазах темно, придумала ишо!– она металась по лавке. – Ой, баушка, силов нет, горит всё огнём, прямо хватает, передыху нет!
Старуха пошла к столу, взяла узелок с травой, сама себе под нос зашептала: " А пошто бабе маяться, чуток травки – то дам!"
Небольшой пучок спорыньи положила в чаплажку, взяла в закутке у печки деревянную толкушку, начала растирать траву.
– Васка, ты не прыгай, как коза, лежи, счас приду
Роженица завыла:
– Не уходи, а вдруг рожать зачну!
– Ну, что ты, милушка, нешто я не знаю: пришёл час родов или ещё рано! Помаемся ещё поболее часа и, считай, уж родила. Ежели токмо соколик твой не поддавал тебе под бока!
Василиса, кряхтя и тяжело дыша, проговорила:
– Уж в этот раз пальцем не тронул!
Акулина покачала головой, сомневаясь в словах роженицы.
– Помню, помню, как я намаялась с первенцем твоим. И от второго насилу тебя опорожнила. Чё ж, раз мёртвенький: какая помощь от младенца – камушком лежит, тока травушки и сподмогли!
– Фух! Баушка, не пужай меня! Я и так извелась вся от страху, тока про смерть и думаю!
Бабка махнула на неё рукой:
– Чё городишь, типун те на язык! Робёнок – то ворочается?
– Да толкается, – улыбаясь, ответила Василиса.
Акулина, кряхтя, вышла из избы на крыльцо, спрятала под запону чаплажку с травой. Огляделась, потопала со двора на пыльную улицу. От реки, скрипя колёсами, катилась телега, гружёная сеном. На огромной копне, играя кнутовищем, сидел Ермошка, первый сквернослов и драчун на деревне. Когда телега поравнялась с повитухой, Ермошка крикнул кобыле:
– Тррр, шалая, вишь, кто топает? Скрипишь, бабка Акулька? Коды помирать станешь? А то блинцов хотца полопать на твоих поминках!
Старуха подняла голову, приставив ладонь козырьком ко лбу:
– А-а-а, Ермошка, ты, сердешный, моей смертушки не жди! Ежели тебе блинцов захотелось, так приходи по – утречку завтрева. Я изготовлю да напарачу тебя, а то, не дай Бог, помрёшь поперёд меня!
Ермошка так громко захохотал, что собаки загавкали.
– Ну, баушка, раз ты боися, что я помру, не поев твоих блинов, так жди: я приду!
Акулина перекрестила парня, махнула на него рукой:
– Право дело – дурачок ты! Дед твой Митрофан тоже не большого ума был!
Быстро перешла дорогу, возмущаясь про себя: "Ишо и пуповину оболтусу вязала, вон каков вымахал, орясина! Несчастная та девка, на которой он ожениться!" Калитка в соседский двор была распахнута, кудлатый пёс кувыркался на спине, гоняя блох. Увидел Акулину, вскочил, подбежал, виляя хвостом. Бабка отпихнула кобеля: «Поди вон!» Подошла к оконцу, прислонила лицо к треснутому стеклу. Стукнула в оконный наличник, крикнула:
– Катеринка, выдь на улку!
Из-за избы показалась соседка в серой льняной рубахе. Налитая грудь топорщила ткань. Подол широкого старенького красного сарафана был заправлен за запону.
– Туточки я, перематки вешаю! – развязала платок на голове, утёрла им вспотевшее лицо и снова ловко накрутила, выставив рожки из концов на макушке. – Бегала на речку, наполоскалась: всё позассала девка -то моя! А покель бегала, дитё – то всё уревелась. Мальцам приказала зыбку покачать, ежели заревит! Да таки баловни – мать из избы и они следом на улку бедокурить.
Бабка покачала головой:
– Чё придумала! Какие с них няньки: токо – токо сиську перестали просить? Печку улошную -то топила?
– А как же! Вона, видишь, картоха кипит! – ответила молодуха.
Акулина подошла к маленькой печурке под навесом. Взяла тряпку, сдвинула на край чугунок с кипящей картошкой.
Из – за амбара вышли мальчишки – близнецы, Гришаня и Ильюшка. С чумазыми лицами, в грязнущих рубашонках, они вытаращили глаза на бабку Акулину.
– Что, пострелята, озорничаете? Катя, – крикнула она, – а в большом чугунке чиста вода?
– Чиста, чиста, – ответила соседка, выглядывая из – за избы.
Бабка взяла с колченогого стола кружку, черпанула кипятка из чугунка, плеснула в чаплажку и поставила её на край печи.
Пришла Катерина, спросила:
– Чё тута ворожишь, куды уже бродила?
Увидела своих близнецов, всплеснула руками:
– Ох, матерь божия, где же вы так угваздались?
Ребятишки стояли, блымая глазами.
– Ну, чё, немтыри, лучше бы говорить научились! Ещё и часу не прошло, а вы ужё все в грязище! И где вы её берёте? А ну, марш в избу! Ой, одичала я с ними. Чёт я Василиски не вижу – не разродилась поди ещё?
Бабка отмахнулась рукой, сняла с себя запону, накрылала ею чаплажку с настоем, сказала:
– Молись за неё!
Катеринка перекрестилась:
– Господи, Матерь Божия, помоги ей!
Бабка постучала себя костяшками пальцев по лбу:
– Ты своё дело делай, а в чужо не встревай!
Катерина испуганно закрестилась:
– Я и не спрашиваю, уж мне и дела нет до тебя, поди с Богом!
Повитуха довольно хмыкнула:
– Пойду, пойду что ли, поищу себе работушку!
Акулина вернулась в избу к роженице:
– Оох, что – то духота, прямо марево над деревней!
Василиса сидела на лавке, качаясь из стороны в сторону, тёрла себе одной рукой спину, другой – живот. Бабка поставила чаплажку на припечек, спросила Василису:
– Ты, девка, по нужде большой ходила сёдни? А-то в говнах родишь!
Роженица и бабка захохотали в один голос. Василиса, поглаживая живот, сквозь смех проговорила:
– Ой, дак насмешила!
– И не смешно, – проворчала бабка, – сама знаешь: как попрёт, так всё выжмет, ужот-ко за все годы говнища нанюхалась!
– Я ещё до рассвета раза четыре бегала в нужник. Да и второй день не евши, тока вчерась с утрева чуток поела яишенки. Курочек у меня семь штук, но кажный день все по яичку приносят.
Акулина спросила:
– А коды сыпала им чё поклевать?
– Они не в загоне, так бродят, уж где что найдут. А поди, в сенцах возьми в старом решете чуток овса, кинь им.
Но повитуха отмахнулась:
– Опосля схожу, брошу им поклевать.
Бабка взяла ложку, развернула передник, с чаплажки набрала тёмного настоя.
– Ну, пей! Можа, горячо!
Василиса, вытянув трубочкой спёкшиеся губы, выпила настой, скривилась:
– Фу, горечь какая!
– Пей ещё, – старуха зачерпнула настоя ещё пару ложек, роженица с трудом проглотила его. – Ну, таперь, душа моя, быстрей пойдёт! Поди, ложись! Хотя, чуток постой на колешках, зад – то подальше выставь, не присаживайся на пятки!
Роженица, охая и кряхтя, опустилась на пол.
– Не могу, ноги дрожат, я уж прилягу, – тяжело дыша, проговорила Василиса.
Бабка помогла ей лечь, сама села в изголовье, начала собирать растрёпанные и потные её волосы, приглаживая роженицу по голове.
– Я – то, сердешная, как первенького рожала, так на всю жись запомнила! По поздней осени взамуж отдали, а к серёдке лета пузо ужо большое было. Свекровь моя, царствие ей небесное, отговаривала: не ходи никуда, последни денёчки пузо носишь. А мне приспичило: пойду в церкву и всё тут! Ну, пошла я, а та в самый раз стояла за усадьбой князя Заранского – Петя мой плотничал у барина. Зайду, думаю, после службы и мужа повидаю. Пришла, службу отстояла, всё хорошо. С Петрушей повидалась, осерчал он сильно, что на сносях пошла далече. С девушками дворовыми встретилась, они все новости обсказали. Узнала, что подруженька моя, Дуня, померла. Я, уж, вся уревелась по милушке моей! Гости были у барина, а Дуня -то была в барских комнатах в услужении. Говорят, спымали, навроде, на воровстве её. Знамо дело, браслетку не нашли, а окромя Дуни, никто в комнаты не входил. Старый барин всё обихаживал девку: хороша была, статная, уж лицо ангельское. На барина она и не глядела. Сына старосты, Ав�
