Записки старой вешалки

Размер шрифта:   13
Записки старой вешалки

К ЧИТАТЕЛЯМ.

Писать биографию – дело неблагодарное.

Во-первых, кому интересны твои частные переживания?

Во-вторых, складного повествования никогда не получается: главное видится издалека, твои воспоминания внутри, а ты еще глубже – внутри них. Поэтому выбрать объективно важное – крайне тяжело, почти невозможно.

Много лет назад, еще работая редактором женской газеты, я начала записывать короткие истории, связанные тем, что для мужчин остаётся за кадром, а для женщин является постоянным фоном событий – одеждой.

Получилось странное: оказывается, платья – их эволюция, происхождение и даже фасон – являются той самой суровой ниткой, на которую эпизоды судьбы нанизываются легко и естественно, раскрывая и время, и характер, и корни, и судьбу.

Эти записки долго лежали просто так, но, похоже, пришла пора приводить их в порядок.

1. МАТРОССКОЕ ПЛАТЬЕ.

Это платье мама мне пошила мне специально для поездки с бабушкой в Курскую область, село Архангельское, к одной из ее сестер. Для первой и единственной моей поездки с бабушкой вообще куда-нибудь.

Платье было из алого сатина с белым отложным воротничком «а-ля юнга» и галстуком-бантиком. Очень красивое, прямо модельное – если можно считать моделью ребенка о четырех годах.

До Курска мы ехали на автобусе, а потом – на подводе до бабы Любы. По малолетству у меня мало воспоминаний осталось от той поездки, но все словно нарисованные фломастером – очень яркие и короткие.

Подвода – это большая телега с сеном. На сене – какие-то кожухи, на кожухи закинули меня. И вот я еду: провалилась в ямку в сене, наружу торчит только башка в панамке, сено пахнет горячо и сухо, голые ноги колет сухая трава и какие-то репяхи. Я смотрю вниз – и вижу лоснящуюся лошадиную задницу, из которой время от времени вываливаются черные кругляши. Меня завораживает это зрелище.

Дом бабы Любы, черной платьем старой девы, такой же, как она: мрачный, бревенчатый, ничем не обшитый и некрашеный. На окнах – белые занавески на шнурках, простые как наволочки. Забора вокруг дома нет, зато есть крапива – разлапистая, в два моих роста.

Баба Люба – такая же маленькая и сухая, как моя баба Липа, при фартуке и белом платочке, завязанном «домиком» – через лоб, под горло и назад.

Меня посадили на кожаный черный диван со злыми пружинами и прямой спинкой и ушли по своим важным делам. Позже я обнаружила, что на этом одре категорически не держалась простыня, и утром я просыпалась, прилипши ногами и попой к гладкой противной поверхности.

Рядом – тяжелый дубовый стол, на котором тарелка с хлебом, сахарница и глиняный кувшин с молоком – то парным, то кислым. Противны оба варианта, но выбора нет. Это мой завтрак. Вечером в качестве десерта добавляется вареная картошка и огурцы с грядки. Другой еды я не помню.

…Всего у моей бабушки Олимпиады, а во крещении Агриппины, было восемь сестер. В 1905 году мой прадед, чистый еврей, владелец бакалеи на Невском, спасаясь от беспорядков, посадил весь свой выводок и жену Сару, беременную моей бабушкой, на подводу и вывез из Питера в Курскую губернию.

По дороге «потерял» метрики, в Архангельском с божьей помощью крестился и стал «барышником» Фёдором – безземельным крестьянином, который ездил с ярмарки на ярмарку, перепродавая всякую мелочевку.

Всех дочерей выдал замуж исключительно за русских пролетариев, снабдив немалым приданым золотом.

Благополучно пережил революцию, раскулачен по безземелию не был, тихо там же и помер вслед за женой.

Бабушка моя по местному обычаю сначала была нянькой у племянников, жила у всех сестер поочередно, а потом ее выдали замуж за двухметрового столяра-краснодеревщика Ивана Ивановича Анненкова, которому она стала второй женой. Первая, любимая Наташенька, умерла родами.

С мужем, который был суров, неулыбчив, но очень добр и рукаст, она навсегда переехала в Воронеж, где родила четырёх детей, но трое умерли по недосмотру и военному времени. Осталась одна только дочка Тоня, которая потом родила меня…

…Баба Люба приветливым характером не отличалась. Я много раз пыталась вспомнить о ней хоть что-то, но кроме серной суконной юбки и картофельных очистков, падающих на пол длинной спиралью, но не смогла. Ничего не осталось в памяти, просто ничего.

Бабушки мной не занимались совершенно, и это было нормой как для того поколения, так и для той сельской местности. Городской ребенок, избалованный маминым вниманием, оказался один на один с несколькими проблемами.

Первой были гуси.

Их было множество, и они были агрессивны, как собаки. Мне они казались фантастическими чудовищами – уже хотя бы потому, что были с меня ростом, а местами шире.

Первое время я убегала от них стремительно и пряталась в самых неподходящих местах. Например, в уличном сортире, который был пострашней гусей, если заглянуть в дырку.

Второй проблемой были так называемые «сАжалки» – квадратные ямы на огороде, из которых сначала добывали торф для печки, а потом они сами собой заполнялись водой на полив, выполняя таких образом функцию ирригации. У сажалок были мягкие отвесные стенки, обросшие травой, но такая теплая и чистая вода, что в ней хотелось играть и возиться. Когда я туда свалилась в первый раз, я просто некоторое время висела, держась за траву, и наслаждалась.

Вытащил меня сосед.

Второй раз я могла реально утонуть, но спасли грабли, брошенные рядом. Возможно, тем же соседом.

Третьей проблемой были соседские дети.

Они видели во мне живую игрушку и таскали с собой везде и всюду, то и дело обо мне забывая: на пруд, на луг, в ночное…

Ночное я запомнила хорошо: меня там у костра накормили яйцами и печеной картошкой, а потом положили спать под чью-то теплую куртку. Я помню, что мне было хорошо и уютно, а потом прибежала бабушка с крапивой и забрала меня на скользкий диван.

Дома я в лицах и красках рассказала маме обо всех своих прекрасных приключениях, после чего случился не очень понятный мне скандал, и больше с бабушкой я никогда и никуда не ездила.

А красное матросское платье пришлось выбросить: перед отъездом, когда баба Люба и баба Липа мыли меня в тазу, выяснилось, что платье, которое я, не снимая, носила всю неделю, никуда не годится. Оно пошло на тряпки бабе Любе.

2. ПЛАТЬЕ СНЕГУРОЧКИ

Оно было глубоко-синее, как ночное небо в новогоднюю ночь, с серебряной искрой. Парча? Может и парча. Мне было пять, и я еще не очень разбиралась в тканях.

Мамино вечернее платье. Единственное. В пол.

Но в детском саду меня выбрали Снегурочкой, и мама сказала бабе Липе: «Режь!».

Бабушка всплакнула – и взяла портняжные ножницы.

За ночь она сшила мне костюм: шубку и шапочку с помпоном, отороченные вместо меха (какой там мех в начале 70-х!) белым поролоном. Для особого шика поролон был расшит снежинками из дождика. В иглу с большим ушком вдергивалась блестящая ленточка – и вот этим всем вышивалось, как ниткой. Бабушка у меня была рукодельная.

В пять лет дети верят в Деда Мороза. И я верила: он же приносил мне каждый год подарочек на порог. Хотя я его, конечно, и не видела – он же быстрый! Поэтому репетиции новогоднего утренника в детском саду под не наряженной еще огромной ёлкой проходили у меня в ожидании чуда: меня, конечно, выбрали Снегурочкой, но Дед Мороз-то будет настоящий! С подарками! А раз я буду как бы его внучка, значит, у меня и подарок должен быть особенный…

Примерно так я рассуждала, пока разучивала сценарий и песенку.

А сценарий наши воспитательницы придумали такой: меня должны были привести в зал заранее и спрятать за фанерным домиком в углу, чтобы я там сидела, пока все не начнут кричать: «Сне-гу-ро-чка! Сне-гу-ро-чка!». Тогда к домику подбегут другие дети, я выберусь, сяду в санки на колесиках, и они повезут меня вокруг ёлки к деду Морозу. Вот тогда-то все и случится.

Сначала все шло по плану за исключением того, что сидеть в этом клятом домике мне пришлось почти час, причем прямо на полу, а там было пыльно и холодно. Поэтому, как я ни берегла белый поролон, но все равно его слегка запачкала.

Второй афронт приключился, когда дети начали меня звать, я услышала голос Деда Мороза, от волнения вскочила и с грохотом повалила всю фанерную конструкцию. Пока белочки и зайчики с ужасом наблюдали, как Снегурочка попой вперед выползает из-под обломков своего домика, прибежала воспитательница, поставила меня на ноги, напялила обратно свалившуюся шапочку, подтянула мне колготки и ладонью придала ускорение по направлению к ожидающим Снегурочку саням.

Мы объехали вокруг ёлки, и я увидела Его: огромного, прекрасного, в шубе и красных валенках. Он был как бог и даже лучше. У него был мешок с подарками. Он поднял руку в большой варежке и опустил ее мне на плечо:

– А вот и внученька моя, о-хо-хо!

Песенку я спела, спасибо репетициям, на автопилоте. Потом мы водили хоровод и что-то ещё. Потом пришло время раздавать подарки. И мы с дедом Морозом их раздали – всем детям нашего садика.

Всем, кроме меня.

Мне не хватило.

Радостную толпу развели по группам, а мы с Дедом остались под ёлкой.

– Дедушка, – сказала я и почувствовала, как глаза предательски наливаются слезами, – а мне?

– Уффф, – сказал он, и к моему ужасу снял бороду вместе с шапкой, – что тебе?

– Подарок, – прошептала я.

Волшебный дед, освобождаясь от скорлупы новогоднего наряда, стремительно превращался в нашего сторожа дядю Валеру.

– Зоя! – крикнул он в коридор. – Что ж вы, ёб вашу мать, Снегурке конфеток не оставили?

– Ща! – послышалось из коридора. – Несу!

Но я уже бежала в свою группу, не оглядываясь. Шапочка из маминого платья осталась валяться под ёлкой как пустая обертка от конфетти.

С тех пор я не верю в Деда Мороза и не люблю сладкое.

3. ПЛАТЬЕ ДЛЯ ИГОРЬКА.

На моё полугодие подруга мамы Тома Замотайлова (да, та самая, знаменитая воронежская двукратная олимпийская чемпионка по гимнастике) подарила мне куклу-пупса производства ГДР, которых у нас в то время было не сыскать днём с огнём.

Пупс был кареглазый, с жесткими темными волосами и одет в полный младенческий комплект: трусики, распашонка, ползунки, курточка и шапочка с козырьком. Он был прекрасен.

Почему «он»? Не знаю. В то время никаких гендерных примет на игрушках не оставляли, давая волю детской фантазии. Но для меня он сразу был мальчиком – возможно, как предчувствие того, что сама я девочек не рожу, а второй сын в младенчестве будет точной копией этого пупса.

Эта игрушка была не просто игрушкой, со временем она так вросла в мой детский быт, что стала частью меня. Я катала его в своей коляске, спала с ним в обнимку, когда подросла, шила ему одежду взамен обтрепавшейся и никогда, никогда не позволяла в него никому играть!

Никому, кроме своему другу, который появился позже, но по случайности звали его так же – Игорёк.

Игорёк жил в доме напротив, был на два года старше и имел лёгкий дефект речи. Мне приходилось работать у него переводчиком, потому что окружающие не всегда его понимали, а я страшно на это злилась: как, как можно переспрашивать? Все же абсолютно ясно!

Стоит ли говорить, что он к тому же, как и моя любимая кукла, был жестковолос и кареглаз?

В моем детском сознании пупс Игорёк был логичным продолжением Игорька живого, а Игорёк живой – продолжением меня самой.

Мы играли каждый день: прямо с утра ныряли в наш мир, и возвращались только к вечеру, не расставаясь даже на обед: кормили нас поочередно то его, то моя бабушка.

Игорёк научил меня кататься на лыжах, строить снежные пещеры и шалаши, стрелять из рогатки, лазать по деревьям и крышам, делать солдатиков из желудей и «поджижки» – маленькие бомбочки из спичек, марганцовки и магния (его мама работала лаборанткой в химической лаборатории), которые мы подбрасывали из кустов под ноги влюбленным парочкам в парке Кагановича (будущий ЦПКиО).

При этом нельзя сказать, что из-за такой дружбы я совсем не играла в девочковые игры. Когда был дождь, играла – и он играл вместе со мной. В дочки-матери, например. Или в зоопарк. Или в демонстрацию, когда мы расставляли все имеющиеся в доме игрушки в рядок и кричали: «Даздраперма! Даздраперма!», что в переводе означало «Да здравствует первое мая», но нам казалось очень смешно.

Позже он научил меня играть в преферанс и фотографировать (замечу, что в то время существовали только плёночные фотоаппараты, и для того, чтобы получить снимок, пленку нужно было проявить, а фотографии – напечатать на фотобумаге, обработав сначала проявителем, а потом закрепителем в темноте). У него был фотоаппарат «Фет», а в сарае стоял специальный прибор – увеличитель – и мы развлекались, развешивая на прищепках мокрые снимки себя, друзей с улицы, окрестных котов и прочих декораций нашего мира. Вход в сарай был запрещен всем, кроме меня.

Позже нас вдвоём стали отпускать на «Собачку» (так назывался пляж на водохранилище), в парк на карусели и в кино. Я была очень горда, что рядом со мной идет большой красивый мальчик (а Игорек действительно вырос большим и красивым), и что никто не знает, что он мне – просто друг, почти брат. И девочки – да, завидовали, а я искренне не понимала, что им мешает тоже найти себе Игорька и дружить с ним?

А еще мы обижалась до слёз на наших родственников, когда они начинали заговаривать о том, что мы рано или поздно обязательно поженимся, и пора, мол, приданое готовить.

Мы были вместе до моих 13 лет – времени, когда я начала взрослеть, а Игорёк с мамой переехал на другой конец города, получив квартиру.

Потом у меня случился круговорот всяких подростковых любовей,

потом он поступил в на архитектурный, а я – на журфак, и мы стали видеться только случайно, когда он приезжал в старый бабушкин дом по делам, а домашних телефонов в то время почти ни у кого не было.

Потом мы совсем потерялись, последний раз встретившись в цирке, куда он пришел с женой и дочкой, а я – с мужем и сыном. Он уже был востребованным архитектором, а я – редактором какого-то очередного СМИ.

И только через много лет, когда мне уже было 57, а ему, соответственно, 59, мы нашлись в соцсетях, встретились и обменялись плодами хобби: он мне подарил настольное дерево для хранения украшений, а я ему – картину маслом под названием «Зимний кот». Теперь дружим семьями.

А кукла Игорёк дожила со мной почти до 40 лет. У него перестал открываться один глаз и нога стала отваливаться, но до самого последнего времени я продолжала обновлять ему гардероб и мыть в тазу, когда он запылится.

Не помню, куда он делся сейчас. Возможно, кто-то выбросил вместе с хламом во время очередного ремонта или переезде.

Мне почему-то жаль…

4. СТРАШНОЕ ПЛАТЬЕ

Маме подарили юбку. Необычную, импортную. Когда она просто висела, то была как закрытый бутон тюльпана. А если в ней покружиться, она раскрывалась зонтиком, и шла блестящими волнами – очень интересная была ткань. Я такой не видела больше нигде и никогда, хотя искала специально. По ощущению – тяжелый жатый шелк, но теплый. Цвет – тоже странный: светло-голубой с радужным отливом.

Поскольку папа был против такой развратной тряпки (о костре из маминых платьев я напишу позже), юбка досталась мне.

Резать было, конечно, жалко. Поэтому бабушка сделала хитрый ход: она спорола пояс, посадила тонкую ткань на резинку, а из пояса сшила широкие бретельки. После таких манипуляций получился у меня странный сарафан, напоминающий римскую тогу: длинный, шикарный, приятный на ощупь, но совершенно невозможный к выходу на улицу «в дети».

Зато я в нем спала – и было мне от этого счастье.

Это присказка.

А сказка вот: жили-были на улице Рылеева три богатыря об девяти годах, Димка, Сережка и Игорек. А остальные дети на нашей улице все были девочки.

Девочки играли в куклы и в «Я садовником родился, не на шутку рассердился…», а мальчики строили шалаши и запускали дымовухи. Разница, как вы понимаете, принципиальная.

В шалаши я была вхожа единственная из всех, потому что Игорек был моим другом почти с рождения, о чем я писала в предыдущей главе, но вот дальше – к кострам, игре в партизан и воровству яблок из ботанического сада – меня не допускали. Считали слабым звеном в силу анатомических особенностей, а также по малолетству: мальчики все были старше меня на полтора-два года, а это в детстве дистанция огромного размера.

Мне было, конечно, обидно.

Всё лето Игорек за меня ручался, а я пыталась подкупать непреклонных друзей земляникой и яблоками. Как-то раз в августе они сказали: «Ну, ладно». Но для того, чтобы влиться в их суровый мужской коллектив, я должна была пройти испытание на смелость. Чтоб все по-настоящему.

Испытание заключалось в следующем: наша улица граничила с парком им. Кагановича. (Это сейчас растительность там чуть подчистили, а тогда это был настоящий лес – с поваленными стволами, буреломом и всякими дебрями). Ровно в 23-00 мне надо было вылезти из окна, спуститься на три пролета центральной лестницы парка (сейчас на этом месте беседка над детским городком) и по тропинке между кустов дойти до Сухого озера. Там, на футбольной площадке, меня должны были ждать рыцари без страха и упрека, чтобы посвятить в Орден Бесстрашных.

При всей видимой легкости испытания, оно могло обернуться плохо.

Во-первых, меня могли хватиться.

Во-вторых, в парковых кустах во множестве водились как простые местные алкоголики, так и эти, у которых под плащом ничего…

В-третьих – лес же. Мало ли что. А страшных сказок мы знали множество.

В тот день уже в полдесятого я изобразила страшную усталость и пошла спать. Без десяти одиннадцать, оставив на кровати «куклу» из подушек и покрывала, я, как была в прекрасном ночном платье, так и вылезла в окно, захватив только бабушкин платок – и бегом рванула в парк.

В 70-х годах это место было живее всех живых. Внизу горели фонари, сидели на лавочках люди разной степени опасности, возле пустой по буднему времени танцплощадки разорялась гармошка. От пруда с Черномором тянуло водой и тиной, под ногами скользил жирный после дождя чернозем.

Я постояла на лестнице, собралась с духом и нырнула в кусты налево. Там было совсем темно, узко, тропинка прыгала то вверх, то вниз, с одной стороны – старый окоп, с другой – крутой склон. Пройти мне предстояло примерно 200 метров.

По условиям договора фонарика мне не полагалось, поэтому шла я осторожно, чтобы не упасть и не испачкать прекрасную свою, тускло светящуюся в темноте ночнушку.

Примерно на половине пути я поняла, что за мной кто-то идет. Причем не просто идет, а явно крадётся.

Причем не просто так, по своим делам крадётся – а точно за мной.

Потому что, как только я останавливалась или замедляла ход, тот, что сзади, тоже притормаживал.

Мама дорогая, как я испугалась! Страх ударил мне по глазам и в ноги так, что я стартанула с места заправским спринтером, забыв про грязь и кочки. Ветка зацепила и сбросила с меня бабушкин темный платок, но я даже не заметила. Бежала я молча, и только когда увидела впереди просвет футбольного поля – наши местные «Лужники» – закричала, а точнее тихонько завыла, прося о помощи: «Ауыыыы…».

Димка и Сережка, как и было обещано, сидели на бревне и палили маленький костер. Но вместо того, чтобы прийти мне на помощь, заслонив от неведомой опасности, с воплями вскочили и рванули по направлению к дому.

Я осталась на поле одна.

И тут из лесу следом за мной вышел Игорёк.

– Ну, ты и бегаешь! – сказал он. – На, замерзнешь.

И протянул мне платок.

Оказывается, это он так решил меня подстраховать и даже поссорился из-за этого с друзьями. Он тайно шел за мной от самого моего дома, охраняя, просто навыков конспирации не хватило.

Я его немножко побила за это и даже поплакала, а потом мы вернулись домой.

На следующий день Димка в лицах нам рассказал, что в лесу живет настоящее привидение, которое ходит по лесу в длинном саване и воет. Чуть не сожрало, короче, и только поэтому им пришлось отступить.

А в мужскую компанию меня тогда приняли, так и быть…

5. ПЛАТЬЕ В АНАНАСАХ

Юбка-солнце, пышные рукава, огромный воротник клинышками и пояс с бантом – такое платье появилось у меня неожиданно в пионерском лагере, когда мне исполнилось 10 лет. Его маме привезла школьная подруга из-за границы. Но, поскольку подруга была гимнасткой, платье могло подойти только мне, а никак не взрослой женщине.

Оно было глянцевое, плотное, коричнево-оранжевое, как июльское солнце, и такое же жаркое, но зато всё в крупных ананасах, которые были для нас тогда символом других миров и несбыточной мечты.

Я пошла в нем на танцы и была звездой танцпола со своей юбкой, летающей туда и сюда. Я кружилась и сметала соперниц со своего пути как комета. Во всяком случае, мне казалось, что всё происходит именно так.

Потом утром я пошла в нем на линейку.

Потом после завтрака (манная каша на подоле, ага) – на речку.

Потом на обед (красный борщ и котлета).

Потом мы немножко поиграли в пионербол – ну и с платьем на этом, собственно, было всё…

Но дело так просто не кончилось. Старшие девочки не могли стерпеть такого нарушения танцевальной субординации и решили меня побить в наущение.

Поэтому утром следующего дня, сразу после линейки, меня позвали на разборки.

Гонец – малыш из четвертого отряда – прибежал звать меня за душевые. Это была плаха, эшафот и лобное место нашего лагеря. Оно находилось сразу за территорией, было окружено кустами, а еще там было густо насрано, потому что ночью до туалета бежать было далеко, а сюда ближе.

Я пришла.

Ленка – здоровенная дылда 13-ти лет в коротких, не по росту, джинсах и разных (один зеленый, другой коричневый) кедах сказала:

– Где?

Я поняла, о чем она, и сказала:

– В палате.

– Неси, – сказала она.

– Дулю.

Я могла отдать ей компот с обеда и два банана с полдника, но платье с ананасами – о нет, только не это. Даже с учетом следа от котлеты на подоле. Все что угодно, только не платье.

Тогда она прыгнула на меня, как кошка.

Я знала, что так будет. Дома я водилась исключительно с мальчишками, и меня учили, как надо драться. Поэтому я нагнулась и подставила плечо.

Ленка была выше на голову и тяжелее, поэтому она сбила меня с ног, но и сама улетела по инерции дальше, в кусты.

Я на четвереньках побежала следом, упала ей на спину, и поняла, что не знаю, что делать дальше. Она была сильная, как лосенок и гладкая, как удав. От нее ужасно пахло – потом и давно не стиранным бельем.

Она скинула меня легко, я упала на бок и почувствовала, как зеленый правый кед с размаху въезжает мне в ребра. Мир потемнел. Это было очень, очень больно. Затем она схватила меня за волосы – бесчестный, бесчестный прием! – и я поняла, что о-ёй.

Девчонки кругом орали, как на ринге, но никто из взрослых этого почему-то не слышал. Никогда, собственно, не слышал. За всю историю моего пребывания в лагере «Вымпел», принадлежащем НИИ Связи, – ни разу.

– Платье теперь моё, – сказала Ленка, выкручивая мне волосы из макушки, и это был конец.

Но тут увидела свое спасение. Спасение было сухим и вонючим, но это было оно.

Да, в рифму.

Старая какашка, аккуратно ждущая своего часа под кустом. Как раз на расстоянии вытянутой руки.

Рассуждать было некогда, снятие скальпа – это очень больно. Поэтому я взяла ее и бросила вверх, за спину. И попала.

Раздался нецензурный вопль врага – и в глазах у меня просветлело. Перекатившись и отбежав за куст, я с глубоким удовлетворением наблюдала, как Ленка пытается избавиться от коричневой субстанции на лице, но только больше пачкается.

Хорошо, что дело происходило за душевыми. Ленку мы отмыли. А чтобы ей было, во что переодеться (джинсы и футболка пострадали тоже), я таки сбегала за платьем, и она в нем даже потанцевала один вечер.

После этого до конца потока я была под защитой старшего отряда.

Интересно, где Ленка теперь?

6. МАМИНЫ ПЛАТЬЯ

Иногда оборачиваешься назад, а там жизнь как лоскутное одеяло: кусок белый, кусок черный, кусок вязаный… Иногда и не твоя она, эта жизнь. Родительская. А ты – просто незаметный и не важный наблюдатель. Хотя именно на тех нитках, которыми в то время были сшиты эти разные куски, висит твоя судьба.

***

…Вот бело-розовая комната в солнечных лучах. Я – в кроватке, совсем маленькая. Стою, держась за решетку и зову маму – громко, очень громко! Кто-то вбегает в дверь – папа. Хватает меня на руки – тёплый, душистый, свой – и тут же отдает маме: «Она мокрая!». Мама – тоже теплая, круглая как блинчик, мягкая. Родная, как рука или коленка – неотделимая часть меня.

***

…Вот зима и санки, я еду с горки в лесу. Впереди – дерево, я не успеваю затормозить и влетаю в него лицом, прямо в жесткую кору. Мне не больно и весело, но вокруг все суетятся, хватают меня на руки и, передавая друг другу, бегут домой. На белом снегу позади человека, у которого я лежу на плече, остаются ярко-алые капли, и мне нравится, это очень красиво.

***

…Вот садик, тихий час, я стою на подоконнике в трусах и майке, смотрю на улицу, где льет бесконечный дождь, люди бегут с зонтами, машины брызгаются лужами. Я наказана: меня сюда поставили в назидание другим детям, потому что я не спала днём. Ногам холодно, но я не жалуюсь, потому что меня греет ненависть к воспитательнице, и я знаю, что смогу простоять тут, если понадобится, еще много часов. Внутри я свободна.

***

…Еще глубже: мы с мамой в парке, с нами какой-то дядя. Я на качелях. Они общаются, не замечая меня, ритмично подталкивая сидушку, а я взлетаю все выше и выше. Мне уже страшно, но я не решаюсь их прервать. Я слышу только обрывки непонятного мне разговора, но почему-то знаю, что он очень важен:

– Нельзя так жить, понимаешь? Нельзя! У тебя ребенок!

– Вот именно, ребенок. Ты не понимаешь!

– Я прошу тебя, уходи, я что-нибудь придумаю.

– Ты ничего не придумаешь. Придумывать надо было раньше…

Мне в тот день купили очень много мороженого, три порции, не меньше. Мама потом волновалась, что я заболею, но я не заболела.

***

…Новый год. Мы сидим на ковре и играем в какую-то настольную игру с фишками. Кругом рассыпаны мандарины и конфеты – много. Здесь же, сытый и ленивый, валяется наш тогдашний кот Васька. Рядом на низкой табуретке – бутылка шампанского, бутылка ситро «Буратино» и три бокала на высокой ножке. Я выигрываю, потому что они мне поддаются. Мы пьем за «с новым годом, с новым счастьем», и мама смеется.

***

…Вот сад моей бабушки Агриппины Фёдоровны: много яблонь и слив, груши, вишни, абрикосы. Огорода нет. На земле растет «конопель» выше моего роста, которая защищает плодовые деревья от листожорки. И ещё цветы – флоксы, георгины, ромашки, «мотыли»… За цветами никто не ухаживает, и они самостоятельно разрастаются огромными кустами – золотые шары, астры, гладиолусы, пионы. Я сижу под таким кустом, у меня тут домик. Я прячусь. Мне хорошо: я надела на спичку цветок мальвы, как юбку, и у меня получилась принцесска. Сейчас она пойдет вверх по листьям в гости к шмелю. Кто-то зовёт меня по имени, но меня это не интересует. Потом сквозь листья, прямо с неба, просовывается рука, и меня за шкирку извлекают из моего прекрасного мира.

***

…Лето. Я первоклашка. Мы в гостях у деда Игната в Белоруссии. Папа собирается на рыбалку: грузит на мотороллер удочки, рюкзак с палаткой, надувную лодку. Я кручусь рядом, мне очень хочется поехать с ним. Я готова не спать всю ночь и нанизывать противных опарышей на крючки, и даже чистить вонючую рыбу, лишь бы сидеть в темноте у костра, слушать, как он читает стихи на польском, русском и белорусском, как рассказывает про свое детство, которое пришлось на войну и послевоенную «голодуху». А утром запалить костер, и, пока он проверяет удочки, заварить правильный лесной чай, и пить его из жестяной кружки, обжигая губы. А потом ехать домой, виляя по песчаной неровной дорожке, обхватив родную тощую спину, пахнущую кожаной курткой, водой и дымом, и громко петь песни из мультфильмов, но он меня с собой не берет. Говорит: «Вот была б ты мальчиком, тогда – да. А так – нет.

***

…Мне двенадцать, сентябрь. Мы втроем в лесу, застряли на песчаном подъеме из глубокого оврага. Ездили за грибами и решили «сократить путь». В качестве средства передвижения у нас – крашеный красной краской и отчаянно воняющий бензином мотоцикл «Ява» с коляской. Мы его толкаем наверх: папа – за руль, мама – за коляску, а я – сзади за багажник. Песок летит в лицо, за шиворот, в сапоги, папа кричит «Эх, ухнем!» и мы вдруг оказываемся на дороге. Выбрались. Красные, грязные, вспотевшие, но совершенно счастливые.

– В нашей маленькой машине много лошадиных сил, – смеется мама.

И тут меня осеняет:

– Но чего нам это стоит, хоть бы кто-нибудь спросил!

Папа замирает на мгновение, и по его лицу расползается выражение искреннего восхищения:

– Ты глянь, какая молодец! Точно! Давай еще.

Всю дорогу домой мы горланим немедленно сочиненную мной «нашу» песню с рефреном:

«Эх, на нашем красном мото

Продерёмся сквозь болота,

Через речку, через бор,

Лишь бы выдержал мотор!»

***

…Последний рывок: опять бабушкин дом. Осень. Большой костер посреди двора, запах горящих будыльев конопли и другой, неприятный – обугленных тряпок. Вокруг костра суета и громкий скандал. Отец мечется между домом и огнем, охапками швыряя в него цветные мамины платья, нарядную юбку, пальто, еще что-то. Бабушка пытается его остановить, хватает за руки, кричит: «Ирод! Оставь! Не ты покупал!». Мама беззвучно плачет на лавочке за углом дома. Я прячусь в кустах, сижу тихо-тихо, как мышь, и повторяю: «Господи! Боженька! Если ты есть! Пожалуйста, сделай так, чтобы костер не горел! Сделай дождь, Боженька!». Но костер разгорается все сильнее, мамин гардероб трещит и летит пеплом в серое небо, путаясь в ветках почти облетевших яблонь и слив. Один шелковый платок с ярко-синим павлином посередине под порывом ветра улетает в сторону, цепляется за угол сарая. Я бочком-бочком пробираюсь ближе, хватаю его и прячу. И потом он долго хранится у меня под подушкой, пока я однажды не возвращаю его маме, но она не радуется, а пугается – и больше я его уже никогда вижу.

7. ПЛАТЬЕ С ОТОРВАННЫМ КАРМАНОМ.

Наш пионерский лагерь был из хороших. Всё новое, свежеокрашенное, чистенькое. Кусты подстрижены, кино кажут, в столовой не крадут (ну, почти).

Многие дети ссылались сюда на всё лето. Они считались «старожилами» и держали, что называется, шишку. С ними надо было или дружить, что равнялось «заискивать и подчиняться», потому что иначе ты становился изгоем. Вожатые и воспитатели статус-кво всячески поддерживали.

Со мной не получилось ни того, ни другого. Подчиняться я не умела, коллективными забавами не интересовалась, а когда одна из старших девочек попыталась отобрать у меня дневничок, в который я тщательно заносила свои первые соображения, я молча схватила ее за длинную челку, стукнула носом о свою костлявую коленку, повалила в ближайшую лужу, оставшуюся после теплого дождя, и долго там возила, пока нас не разняли. В наказание мне пришлось мыть пол в коридоре вместо танцев, но больше меня никто не трогал.

Я была одиночкой – и мне это нравилось.

В детский лагерь меня отправили родители, чтобы я научилась общаться с коллективом и дала маме с папой спокойно отдохнуть. Я понимала, что это ссылка, и устроилась в предлагаемых обстоятельствах с наибольшим возможным комфортом – как всегда: я просто уходила и жила своей жизнью.

Меня могли искать – но я знала, что не найдут. За калиткой, которая вела к душевой, начинались мои владения. Только мои – до соседнего лагеря «Восход», где в такой же ссылке жил мой друг Вовка.

Вовка был на год старше, но мне он казался младшим братом, ведь он даже не умел ориентироваться в лесу. Это и было моей главной задачей на сегодня: объяснить, что главное – смотреть на стрелку компаса и на то, с какой стороны у тебя тень. И не бояться. А компас у меня был – отличный, с карабином. Я утащила его у папы из стола, потому что решила, что он просто валяется там.

Я надела на травинку последнюю земляничную ягоду – подарок для Вовки – и двинулась по знакомой тропе.

Вовка был на месте – рыжий, длинный, неуклюжий, но уже знакомый и свой. Я протянула ему сквозь дырку в заборе земляничное ожерелье.

– Пошли?

– Не, – сказал Вовка, поедая ягоды, – не могу.

– Почему?

– Да это… Хватятся.

Я вздохнула и села на теплую землю рядом с забором. Вовка был в своем репертуаре, но я уже знала подходящую наживку для этой рыбалки.

– А у меня компас есть.

– И че?

– Ниче. Настоящий компас, военный. Я им пользоваться умею. Мне папа показал. Я до станции ходила и обратно.

– Врешь!

Я затылком почувствовала, как он замер, и обернулась. Вовка бросил есть землянику и в его зеленых глазах наконец-то загорелся нужный мне огонь. Я достала из кармана компас и повертела им, пуская зайчиков.

– Дай гляну!

– Дулю тебе, – сказала я, пряча компас обратно в карсман. – Выходи.

Через десять минут мы уже шли по песчаной дороге. Вовка, размахивая руками и ногами, рассказывал в лицах какой-то очередной боевик, а я думала, что какой же это прекрасный день 14-е июня, и какая это глупость – отмечать в календаре красной краской какие-то посторонние праздники.

Почти каждый день мы исследовали окрестности вдвоем, и жизнь между подъемом и отбоем была вполне сносной. Вовка был чудесным спутником: он был сильнее меня физически, никогда не спорил и откровенно радовался нашим совместным открытиям, таким, например, как тайная тропинка вдоль реки на взрослый пляж соседней турбазы.

Он тоже ненавидел массово-затейные мероприятия, которые натужно и однообразно устраивали для нас вожатые.

Он тоже ни с кем не подружился, предпочитая мир собственных фантазий выяснению, кто в стае главный.

Учитывая все это, с единственным его недостатком – страстью рассказывать просмотренные фильмы дословно в лицах и со всеми сопутствующими звуками – можно было мириться. В эти моменты главным было не подходить близко, потому что вокруг Вовки образовывалась неприступная сфера из брызг и размахивающих конечностей.

Чуть позже мы сидели на высоком берегу «взрослого пляжа», обсыхая перед тем, как разойтись по своим зонам. Было не жарко, недавно прошел дождь, и целью нашего купания было, собственно, отмыться после похода в лес, где мы нашли старое кострище, в пепле которого почему-то оказалась целая россыпь монет.

Клад мы, конечно, собрали, честно поделив его пополам, но, посмотрев друг на друга, поняли, что в таком виде в лагерь нам показываться нельзя. Поэтому по дороге завернули к реке, и сидели теперь рядом, обсыхая.

Река здесь сужалась на повороте и подмывала берег. У наших ног был маленький плес, а дальше берега заросли высоким камышом, который стоял сплошной стеной по обеим берегам, создавая длинный зеленый коридор с небом вместо крыши. По этой причине в реке можно было купаться хоть голышом – с берега было не видно, – но по этой же причине сюда строго-настрого было заказано ходить нам, детям. Течение здесь было сильное, вода между стенами камыша шла бурунами, а сразу за узким горлом река разливалась широко и глубоко. Оттуда, умея плавать, можно было попасть на нижний пляж – наш, детский. Но до него по открытой воде было метров сто, не меньше.

Прямо напротив того места, где мы сидели, у противоположного берега под камышами, бурно разрослись белые лилии. Если бы не глубина и течение, до них можно было бы дотянуться рукой.

– А ты видел, как из таких лилий украшения делают? – спросила я.

– Нет. А как?

– Ломают стебель: кусочек в одну сторону – кусочек в другую. Там внутри как губка, а снаружи шкурка жесткая. Получаются бусы с цветком на конце. Красиво…

– Я тебе сорву такую лилию, – тут же пообещал Вовка.

– Не вздумай. Тут глубоко, утонешь еще. А цветок все равно потом выбрасывать. Они долго не живут.

– Ну, потом сорву, – согласился Вовка, – когда-нибудь. Куплю лодку – большую такую, – Вовка показал руками, какая большая будет лодка, – и мы с тобой вместе поплывем за лилиями. На веслах! И знаешь, что? Не здесь поплывем. Что здесь? Река маленькая, не развернёшься. Я читал, в Китае бывают лотосы. Они красные, представляешь? Я тебе такой сорву.

Я покосилась на его конопатый профиль и поверила безоговорочно: да, точно, обязательно сорвет – причем сразу целый сноп. От этой уверенности стало тепло-тепло и радостно.

– Вот дурак, – сказала я, – ты думаешь, мы до старости будем дружить?

– Конечно, – убежденно сказал Вовка, – до гроба!

– Да как же мы в городе встретимся, если ты даже телефон мой не знаешь? И школу?

– Ну, так напишешь мне адрес – и все!

– На чем? – все-таки он был замечательный, хоть и бестолковый. – У тебя есть бумажка?

Вовка озадаченно похлопал себя по карманам, включая оторванный, понял и улыбнулся во весь свой лягушачий рот.

– Точно! Нечем написать. Ну, тогда, – он протянул мне веточку, – пиши тут.

– Где тут?

– Тут, на песке. А я потом приду и срисую.

Затея была настолько дурацкой, учитывая количество проходящего здесь за день народу, что я приняла игру и вывела большими буквами номер своей школы и класс. То же самое, со всей подобающей случаю торжественностью, пыхтя и путаясь в коленках, сделал Вовка. Потом он наломал палочек, и мы огородили эту красоту импровизированным заборчиком.

Мы оценивали дело рук своих, когда над нами раздался до невозможности, до самой невозможной возможности мерзкий голос:

– Тааак… А что это у нас тут за голубки?

На песок легла тень, и над нами олицетворенным возмездием воздвиглась Зеленая Лиза – одна из наших воспитательниц. «Зеленой» она была, потому что все вещи до единой у нее были в этом цвете. Вообще все, даже купальник.

– А я-то думаю, куда это у нас Евгения каждый день отлучается? – сказала она. – А оно вон что. Шуры-муры под кустом. С мальчиком. Кстати, откуда у нас мальчик?

Но Вовка уже бежал вдоль берега, смешно растопырив худые локти, только полы незастегнутой рубашки белыми крылышками бились за его спиной.

Зеленая Лиза проводила Вовку хищным взглядом, оценив скорость, как для себя безнадежную, и всеми своими калибрами развернулась ко мне.

– Женечка, – сказала она. – Тебе, детка, пиздец, – и широко улыбнулась.

Скандал, развернувшийся в директорском домике нашего лагеря, я пересказывать не буду: он был грандиозным. Меня, оказывается, начали искать почти сразу же, как только я ушла сквозь свою дыру в заборе: в неурочный час приехали родители, и на вопрос, где их ребенок, никто из персонала не смог ответить. Зато та самая старшая девочка, которую я возила в луже за кражу, и не забывшая публичного унижения, просто осыпала информацией всех желающих.

С удовольствием, достойным лучшего применения, она рассказала в красках, что я каждый день ухожу в лес и с кем-то там встречаюсь. Но, поскольку выслеживать меня с близкого расстояния она не решились, то долговязый Вовка превратился у нее в «какого-то взрослого парня», а двухчасовые отлучки – чуть ли не в ночные свидания.

Папа, естественно, тут же устроил показательную истерику с вызовом милиции для не уследившей дирекции и скорой помощи лично для себя. Мама металась, пытаясь всех успокоить и помирить, и в этот торжественный момент Зеленая Лиза буквально на руках внесла в директорский домик меня.

– Женечка! – кинулась ко мне мама, – ты цела?

– Это выяснит гинеколог, – ядовито заметила Лиза, чем повергла моего второго родителя в окончательный нокаут.

– Мы едем домой прямо сейчас! – заявил он, отталкивая медсестру с корвалолом, дернул меня за локоть, карман платья порвался, и оттуда со звоном и посыпались монетки – клад, который мы сегодня нашли.

– Господи, – схватился за сердце папа, – он тебе что, еще и платил? Мелочью???

Взрослый мир рухнул на меня как шкаф – быстро, больно и с грохотом. Я почувствовала, как слезы сплошным потоком хлынули из глаз, и бросилась к двери. Но меня не пустили. Через час мы уже ехали домой.

Больше всего я жалела о том, что не подарила Вовке компас.

8. МУЗЫКАЛЬНОЕ ПЛАТЬЕ

В 6 лет меня отдали в музыкальную школу. Соседка – учительница музыки – сказала, что чем раньше, тем лучше. Школа была престижная, №1, в центре города на ул. Никитинской. В те годы она была переполнена, но меня взяли по результатам прослушивания, сказали, что абсолютный слух и руки хорошие. Поэтому три раза в неделю меня поднимали в 6 утра и везли на урок через весь город. Как справлялась с этим мама – не знаю, я просто спала по дороге: если осенью, то в трамвае, а зимой – на санках.

А еще друзья родителей, которые эмигрировали в Израиль, оставили нам в наследство антикварное немецкое пианино с канделябрами – моего первого страшного врага.

Дало в том, что мне не повезло с учительницей по специальности. Это была довольно молодая (как я сейчас понимаю) женщина с ярко выраженными садистскими наклонностями. Примерно через три месяца после начала занятий она стала бить меня по костяшкам пальцев тонкой деревянной линейкой, чтобы я «не ошибалась» и «держала руки правильно». Это было очень больно, но мне и в голову не могло прийти, что здесь что-то не так. Меня никогда не били родители, к этой учительнице отводила любящая мама, а в голове шестилетки физически не может уложиться, что мама может чего-то не знать или делать что-то неправильное.

Поэтому я терпела два (!) года, а потом начала действовать с другой стороны: всю свою детскую ненависть я вылила на ни в чем не повинное пианино. Если нельзя было ответить людям, можно было убить инструмент.

Я просила папу снять с инструмента крышку под предлогом «посмотреть на молоточки», брала припрятанные портновские ножницы и ковыряла деку. Пианино расстраивалось, родители вызывали настройщика – и все повторялось. Но я была уверена: как только мне не на чем будет играть, пытка закончится.

И я таки доломала его – прекрасный немецкий инструмент с костяными клавишами, который сейчас стоил бы космических денег. Канделябры отправились на помойку (родители не знали цены таким вещам), а я…

А мне привезли новый инструмент, «Ростов-Дон», черный, как моё отчаяние.

В том же году меня перевели к другой учительнице, уже хорошей, но дело было сделано: фортепианная музыка еще очень долго ассоциировалась у меня исключительно с болью.

Однако было в музыкальной школе и то, что продержало меня там до самого выпуска. Это был хор. У меня был неплохой голос с довольно большим диапазоном, и я солировала на всех концертах.

На зимних каникулах выпускного класса у нас должен был состояться выездной концерт в Москву, на какой-то крупный фестиваль детских хоров, к которому мне пошили первое (и последнее) в жизни концертное платье. У меня был большой репертуар, в который, как сейчас помню, входила песенка из мультфильма про енота «От улыбки станет всем светлей», «Беловежская пуща», «О соле миа» и «Аве Мария» – хиты Робертино Лоретти, пластинками которого мы тогда заслушивались – и в конце, вместе с другими солистами, мы должны были петь «Вместе весело шагать по просторам».

Репетировали с августа, и все шло хорошо ровно до 31 декабря – первой в моей жизни новогодней ночи, которую мне разрешили справить у подружки Марины в доме, который стоял чуть дальше по улице.

Нам было по 13-15 лет, мы очень веселились, а кто-то даже притащил сладкого вина. Нам было жарко, поэтому в какой-то момент все вышли на улицу. Тихая новогодняя ночь, мороз, снежинки блестят, так хорошо, что хочется петь – и я запела.

Я исполнила весь свой сольный репертуар, сорвала овации – и голос.

На этом, собственно, и закончилась моя музыкальная история.

Утром я шипела, как змея, через день к сорванным связкам добавилась гнойная ангина, хор уехал без меня, а когда я явилась после болезни на спевку, учительница просто выгнала меня из класса, бросив вслед пачку нот.

А платье мама кому-то подарила.

9. ПЛАТЬЕ-МЕШОК

Когда мне стукнуло 14 лет, моя фигура стала напоминать небольшой гробик: ладненько, складненько, но как-то грустно.

Подростковый организм, неожиданно рванувший сзади и спереди за горизонты видимости, вышиб меня начисто не только из пределов разума, как прочих местных подростков моего возраста, но и из привычного гардероба.

Чувствовала я себя примерно как царевна в бочке: внутри все по-прежнему легко и красиво, а снаружи хоть обручи надевай, чтобы дальше не несло.

С этим надо было что-то делать, потому что на дворе было лето и танцы в Карлухе, как мы называли танцплощадку возле ДК Карла Маркса, а на меня налезал только папин пиджак и мамина трикотажная юбка.

В качестве выхода я видела бабушкин сундук – большой, дубовый, соструганный моим дедом-столяром.

Я вообще довольно часто видела этот сундук в качестве выхода, потому что баба Липа, как сорока, сносила отовсюду и прятала в него всякие ништяки: ленты, пуговицы, дефицитное «мулине» и отрезы тканей. Последнее меня интересовало особенно.

Пока бабушка резала яблоки в саду, я прокралась в комнату и углубилась в недра.

Докопавшись почти до дна, я нашла как раз то, что надо – отрез тонкой ткани в цветочек с шелковым прострелом красных и белых линий поверх узора. Клетки были довольно крупные и располагались не по прямой, а наискосок. Я сложила отрез так и этак – получалось платье, слегка смахивающее на костюм Пьеро, но с некоторой благородной отрыжкой.

Тут дверь в комнату открылась, явив бабу Липу с ножом.

– А ну положь штору на место! – сказала она.

Если кто сейчас ждет скандала – то нет. Баба Липа, хотя шумела на меня часто и страшно, и обзывала «билядюгой» и «карл-марксом», гоняя крапивой по огороду за всякие недопонимания, но любила свою единственную внучку безмерно и готова была отдать последнее.

Что уж там какая-то штора.

Поэтому мы договорились так: я беру отрез, но платье шью без выточек и вырезов, по прямой. Как мешок, но с дополнительными дырками.

До фигуры догоняем пояском и складками, чтобы потом, когда мне платье надоест или «жопа, как у порядочной, отрастёт» (копирайт бабушки, которая даже в моих новых обширных формах видела страшную худобу), из него можно было бы сшить что-то другое. Не штору, так наволочку.

Напоминаю, что шел 1980 год, и в магазинах не было ни-че-го.

Платье я сшила за день. С таким ТЗ – что там было шить? Но наволочек из него не случилось: я носила его больше 10 лет, пока нитки не стали расползаться самостоятельно.

Я потом все-таки сшила из него «что-нибудь другое» – летнюю рубашку для старшего сына, чтобы ему было, в чем ходить в детский сад.

Но это уже совсем другая история.

10. ДИССИДЕНТСКОЕ ПЛАТЬЕ.

В восьмом классе у меня была задача – срывать уроки истории.

Лидером по красоте у нас была моя подруга Лиза, я же, учитывая неожиданное приобретение лишних килограммов, была лидером №2 – «по уму». А в чем состоит понятие ума в период гормональных цунами? Уж никак не в пятерках и послушании.

В протестах и революциях оно состоит.

«Почему именно уроки истории?», – спросите вы. А потому что это был путь наименьшего сопротивления.

В области точных наук моё образование остановилось на слове «косинус», в области естественных – на слове «валентность», однако читала я много, очень много, значительно больше, чем полагалось в моем возрасте.

Причем без разбора – собраниями сочинений, с письмами и набросками пьес. Пушкин, Чехов, Куприн, Олеша, Хейердал, Белинский, Маршак или Чернышевский – мне было все равно, лишь бы буквочки.

Так я добралась до Владимир «нашего всё» Ленина.

У нас дома было раритетное собрание сочинений 1920 года, которое потом, при переиздании, было тщательно очищено от лишних писем г-на Ульянова. Но и без откровенных призывов к террору и убийствам, там было много годного материала для троллинга нашей училки истории – пламенной бездетной коммунистки по имени Надя.

Шел 1982 год. До Горбачева и Перестройки было еще далеко. На школьных танцах под запретом были «Абба» и «Бони М», что усугублялось тем фактом, что директором нашей школы была учительница физкультуры Антонина (не помню отчества), в прошлом офицер ВВ.

На том уроке мы проходили понятие «социалистическое государство». Я подняла руку и сказала:

– Мы же можем верить Владимиру Ильичу Ленину?

Надя удивилась и сказала, что да, конечно можем, это наш маяк и светоч.

Я достала из-под парты том и раскрыла его на статье «Государство и революция», помеченной в учебнике как материал для дополнительного чтения:

– «Государство есть машина для угнетения одного класса другим, машина, чтобы держать в повиновении одному классу прочие подчиненные классы», – прочитала я внятно.

Надя расцвела: на поднадзорной клумбе подрастал пригодный для строительства мирового коммунизма цветок:

– Все верно!

– А можно тогда вопрос? Скажите, ведь мы ведь живем в социалистическом государстве? – я сделала акцент на слове «государство». – Вот я и хотела спросить, кто у нас кого угнетает? Ведь ленинское определение не может быть неверным?

Сейчас, через много лет, я понимаю, что на этот вопрос ответить можно было десятью разными способами, одновременно пояснив и за расклад, и за базар. Но пламенные революционерки, по странному стечению обстоятельств, редко бывают умными.

Моя учительница не нашла ничего лучшего, чем спросить:

– А ты как думаешь?

Ну, я и выдала:

– Мне кажется, что у нас в стране класс чиновников угнетает класс интеллигенции.

А дальше случился цирк.

Надя покраснела, присела, встала, собралась с духом и закричала грозно:

– Вон из класса, диссидентка! Проститутка!

Первое слово из ее уст было значительно большим оскорблением, чем второе.

Класс возмутился. Поднялся шум и гвалт. Мои друзья и сподвижники требовали ответа на заданный вопрос. Я отказалась выходить, пока не узнаю, в чем не права и за что меня тут обижают.

На шум прибежала Антонина – и оставшиеся полчаса мы слушали как она орёт командным голосом, рассказывая, какие мы недостойные, и как прямо сразу после школы все мальчики 8Б пойдут в тюрьму, а девочки – на панель, с рефреном «Курилёнок вас туда отведёт».

Потом был педсовет. Меня вызвали к директору. Классную руководительницу вызвали к директору. Маму вызвали к директору и объявили, что ее выгонят из партии. Беспартийная мама хлопнула дверью, заявив, что с такими строителями коммунизма только очковые сортиры строить, да и то с опаской.

Но это был еще не финал – ведь в конце года никого не выгоняют, чтобы не нарушать отчетности.

В июне мы всем классом должны были ехать в колхоз полоть огурцы.

В то время обычной практикой считалось возить школьников в колхозы, «за землю», чтобы они понюхали, чем пахнет социалистическое соревнование на отдельно взятой грядке.

Нас, две-три школы, селили в какой-нибудь деревне, в специально построенных для этого корпусах, и каждое утро на «ПАЗиках» вывозили в поле на прополку или уборку – ровно на четыре часа.

Затем возвращали в лагерь – и еще полдня мы были предоставлены сами себе.

Не могу сказать, что это была плохая практика. Было весело и несложно. Мы заводили новые знакомства, нам крутили танцы, показывали кино и неплохо кормили.

Но тот июнь случился дождливым, а в дождь детей на поле вывозить нельзя. Юную непочатую энергию нужно было куда-то девать, и мы организовывали себе развлечения сами: например, сбегали в местный магазин за ситро и пряниками или после отбоя собирались в нашей девочковой палате и рассказывали страшные сказки.

Конечно, однажды нас застукали.

Удалось это учителю немецкого языка по кличке Шрайбикус – маленькому толстенькому еврею, который очень переживал, что девочки вместе с мальчиками в ночном неглиже сидят в рядок по четверо на одной кровати и укрыты одним одеялом.

Не знаю, какие буйные фантазии мучили его лысеющее чело, но ночной налёт был страшным: нас взяли в клещи одновременно со стороны окна и со стороны двери, причем Шрайбикус был вооружен шваброй, физрук – огромным фонарём, а директор лагеря – списком нарушителей.

Повязали всех. Примерно час отчитывали в Красном уголке под знаменем, обещали ужасные характеристики, велели утром писать объяснительные, а потом прочитать их на линейке, «чтобы было стыдно».

Две наши отличницы ударились в слёзы, а Серёжа, который собирался в военное училище, призадумался очень глубоко.

Вот тогда мне в голову и пришло решение, которое окончательно вышибло из школы №5 не только меня, но и мою классную руководительницу, которая посмела за меня заступиться.

Я сказала:

– Делаем так: я пишу объяснительную – одну на всех. Вы ее переписываете. Читать начинаю я, вы продолжаете. Не ссать и не реветь, они нам ничего не сделают, вот увидите!

До утра я сочиняла объяснительную, которая начиналась словами: «В лагере царила скука», а затем шло подробное изложение того, чем занимались молодые учителя, пока мы были предоставлены сами себе: кто, с кем, когда, что именно пили, как отлучались по ночам в сельский клуб на танцы, почему физрук вернулся с фингалом, а учительница биологии не пришла на завтрак – и так далее. В лицах, с юмором и подробностями.

А мы – что мы? Мы – скучающие брошенные школьники, которые сочиняли сказки…

Дети – они всё видят, даже если со стороны кажется, что им не до того.

Линейка прошла феерично.

Мы вышли и встали в рядок – 12 человек под флагштоком, все с бумажками в руках, внутри каре из примерно сотни таких же 15-леток. Молча заслушали обвинительный вердикт от директора лагеря. А потом я начала читать объяснительную. Когда учителя поняли, что происходит, было поздно: над плацем стоял хохот (я старалась).

Ко мне подбежал Шрайбикус, вырвал объяснительную из рук и потащил в сторону, но следующий в очереди развернул бумажку, начал читать с начала – и вызвал новый приступ хохота.

На этом, собственно, всё.

Наши объяснительные стали запрещенным бестселлером в лагере, но никакого официального наказания не последовало – ведь пришлось бы предоставлять эти самые объяснительные в РОНО.

Однако из школы меня предсказуемо выгнали с формулировкой «за аморальное поведение», и следующие два года я доучивалась в спортивной школе №9, о которой расскажу чуть позже.

Вы спросите, а при чем здесь платье?

Оно присутствовало все это время в качестве декорации и дополнительного раздражающего элемента: шерстяное, коричневое, с форменным воротничком-стойкой, но с юбкой, урезанной почти до пупка.

Это тоже был протест.

Против чего-нибудь.

11. ИСПАЧКАННОЕ ПЛАТЬЕ.

Спорт вошел в мою жизнь естественно, вместе с лесом, в котором я ориентировалась, благодаря белорусским корням (об этом в следующем рассказе) отменно. В городе заблудиться я могла, в лесу – никогда. Поэтому, когда к нам в класс пришел скромный человек в штатском и сказал, что набирает группу спортивного ориентирования, я была первой, кто поднял руку.

Наша база была ровно в пяти минутах неспешного шага от ворот моего дома, в парке Кагановича.

Для не воронежцев: парк Кагановича, он же ЦПКиО, он же парк «Динамо» – это густая дубрава по склонам десятикилометрового оврага, вся прорезанная тропинками и овражками поменьше. Прямо в Центральном районе города. Как Central Park в Нью-Йорке, но побольше и поглубже. На центральной аллее – родниковое озеро.

Спортивное ориентирование мне очень нравилось: нас учили пользоваться топографической картой и рацией, стрелять из винтовки и бегать по пересеченной местности – летом просто так, а зимой на лыжах.

Давалось мне все легко, и тренер даже приходил к родителям отпрашивать меня на сборы в большой спорт, аргументируя тем, что после сдачи нормативов я автоматически получу военное звание, но не преуспел: мой диссиденски настроенный папа выставил его вон.

Я к тому все это рассказываю, чтобы вы понимали: девушкой я была весьма физически крепкой.

Так вот: тем летом я поняла, что за мной кто-то ходит.

Я не знала, кто это, но постоянно слышала шаги, а иногда, например на остановке, он подходил настолько близко, что я различала запах и дыхание. Ужас был настолько велик, что я не могла заставить себя обернуться.

Иногда, если дело происходило в толпе, он подходил со спины и шепотом говорил какие-нибудь сальности. Я шарахалась в сторону, но ни разу даже краем глаза не смогла его увидеть. Он был как злой бесплотный дух, который держал меня в постоянном напряжении.

При этом – что сейчас удивительно – я продолжала жить нормальной жизнью подростка: ходила в школу и из школы, общалась с друзьями, занималась спортом, связанным с бегом по кустам, переживала первые пубертатные любови и прочее. Липкий кошмар появлялся внезапно, но так же внезапно исчезал.

Я рассказала маме, и она начала встречать меня по вечерам с чугунным пестиком в руке, но он никогда не появлялся, если я была не одна, а организовать для меня круглосуточный надзор было делом нереальным.

Кульминация произошла в автобусе.

В то время общественный транспорт был равен давке. Ехать, плотно прижавшись друг к другу, было делом совершенно нормальным. Он меня выследил и прижался. Я поняла, что все не так, только когда почувствовала, что нечто мокрое и липкое испачкало подол моего платья.

Я рванула к выходу так стремительно, что порвала ремень на сумке, и прямо оттуда, с остановки, побежала на нашу базу.

Тренер был на месте.

– Вы умеете драться? – спросила я своего тренера.

Он отложил в сторону рацию, которую чинил, и посмотрел на меня внимательно поверх очков:

– Тебе зачем?

– Мне надо убить одного человека.

– Так застрели, – сказал тренер. – Ты умеешь.

Я не оценила шутки и рассказала ему всё. С того дня по вечерам он начал давать мне уроки самообороны:

– Если видишь, что противник хочет на тебя напасть, беги, – говорил мне он. – Не можешь бежать – бей первой. Глаза, кадык, пах, колено, голень. Не замахивайся, секунда решает.

– …твое дело – вывести его из строя на три секунды: этого достаточно, чтобы убежать. Не жди результата, ты не на ринге, в драке выигрывает оставшийся в живых.

– …каблуки – это оружие, если ты можешь снять обувь быстро. Если не можешь – не носи такое. Красивые босоножки на шпильке могут стоить тебе жизни.

– …смотри в глаза, но не фокусируй, периферийное зрение – половина успеха в драке.

– …чувствуй спиной, держи связку ключей в кармане, так при ударе ты не сломаешь пальцы.

– …пользуйся его весом, вес – это инерция.

– Кричи!

Я была очень старательна, и к осени он сказал мне: «Хватит. Иначе ты и правда кого-нибудь убьёшь». Единственное, чего я так и не смогла освоить, это последнее указание – кричать. Первое, что и сейчас отказывает мне при стрессе – голос. Я действую – но молча.

В первых числах октября я возвращалась от подруги вечером – не очень поздно, часов в восемь. Дорога шла через квартал старых двухэтажных бараков, отстроенных пленными немцами после войны (знаменитая «улица мойщиков», которую наконец-то решили снести). Он появился как всегда из ниоткуда, пристроился в пяти шагах сзади и начал что-то тихо говорить. Я ускорила шаг, потом побежала, увидела открытый черный провал подъезда, метнулась в него и затаилась за дверью у притолоки, держа тяжелый рюкзак с учебниками в правой руке.

Через несколько секунд он вбежал за мной и остановился у первого пролета, озираясь – невысокий, коренастый, коротконогий. В двух метрах от меня.

Я метнула рюкзак с книжками ему под колени. Он начал оборачиваться, зацепился за лямку и упал. Я прыгнула ему на спину, как кошка, вцепилась обеими руками в жидкие жирные волосы на загривке и несколько раз ударила лицом о ступеньку. Послышался хруст – это нос сломался – я подхватила рюкзак и убежала.

Весь эпизод занял, думаю, не больше минуты. Ни он, ни я не издали ни звука.

Я пришла домой и тщательно, несколько раз, вымыла руки. Всю одежду, которая была на мне, бросила в стирку. Сделала уроки на завтра, легла спать, спала крепко, без сновидений – и утром забыла об этой истории.

Но это был не конец.

Нельзя отвечать злом на зло, даже если это зло – абсолютное. Тем самым ты не уничтожаешь, а увеличиваешь количество зла.

С того осеннего вечера я не слышала шагов за спиной больше года. Мне было легко и хорошо, жизнь продолжалась.

А через год, непоздним зимним вечером, он напал на меня сзади – без предупреждения.

Просто обхватил рукой за шею и повалил на лёд. Молча.

Несколько раз ударил затылком о канализационный люк, а потом несколько минут избивал по лицу ногами. Сломал нос, ключицу, до кости рассек левую бровь (до сих пор там ямка), повредил лицевой нерв. Выбил два зуба. Я запомнила тяжелые коричневые ботинки с квадратными носами – и все. Лица я снова не рассмотрела.

Он хотел меня убить – в какой-то момент я отчетливо поняла это. От смерти меня спас только толстый шарф, обмотанный вокруг шеи, и какой-то прохожий, который его спугнул.

Я впервые описываю этот эпизод так подробно.

Я реально забыла о нём, хотя провалялась в больнице больше месяца. Память – лабильная штука: видимо, она стёрла этот прорыв инферно, чтобы не мешать мне жить. Но поняла я это только пару лет назад, когда при обследовании сосудов в ЦИС гениальный врач Марина Ласкаржевская спросила:

– А когда вы получили эту травму?

– Травму? – не поняла я. – Какую травму? Не было никакой травмы.

– Была. Вспоминайте. Левая сторона шеи, плечо, ключица…

Вот только тогда я и вспомнила.

12. БЕЛОРУССКОЕ ПЛАТЬЕ.

После истории с избиением во мне поселился страх. Я все так же ходила в школу, на тренировки и даже на танцы с подружками, но чувствовала себя, как червяк на солнце: мне все время хотелось спрятаться и не отсвечивать. Впервые в жизни я чувствовала себя жертвой, и мне это дико не нравилось.

Наверное, поэтому в меня влюбился местный пацанский авторитет, назовем его Санёк. Барышня и хулиган – идеальный сценарий бандитской любви.

Мне он не нравился совершенно, хотя был объективно красив и уважаем «на раёне». Меня раздражало в нем все, начиная от запаха и заканчивая манерой «по-блатняцки» щурить глаза, когда он хотел выглядеть круче вертикали.

Но в его компании я чувствовала силу.

Стену.

Защиту, которая была мне необходима как воздух, и которой я была лишена, казалось, во всем остальном мире.

Все бы могло кончиться плохо – так же, как для большинства из той компании, где кто не сел, тот спился, а кто не спился – скололся, но родители приняли волевое решение и забрали меня с собой в отпуск в Беларусь.

Сейчас будет ода моей малой родине, держитесь.

Подсвилье – поселок городского типа к западу от Полоцка, построенный на берегу двух озёр, связанных протокой. Одно называется Белое, второе Люсберэк. За озёрами – лес. По другую сторону – луг до горизонта. За горизонтом – Голубицкая пуща. В пуще – мой индивидуальный рай.

В то время, в начале 80-х прошлого века, там жили все мои самые родные родственники, и больше не было такого места нигде на Земле.

В Подсвилье полно Курилёнков (родственников по дедушке) и Лисовских (родственников по бабушке). Когда я появлялась на улице, со мной здоровались и заговаривали совершенно незнакомые люди только потому, что я похожа на кого-то из других Курилёнков.

В Подсвилье стоят дома трёх моих старших братьев: Юры – художника и резчика по дереву, Лёни, которому я могла доверить кошелек, жизнь и совесть в любых сочетаниях и Валеры, который нёс добро всем, кому мог, всем, чем мог.

Там очень чисто, нет заборов и все друг другу помогали всегда, вне зависимости от властей или политических потрясений. Так работает память поколений: на перекрестке Европы иначе было не выжить.

Например, когда очередным ураганом, которые туда часто приносит близкая Балтика, на доме моих родителей сдуло конек с крыши, никаких специалистов не понадобилось. Через час на ней верхом сидели два молодых соседа – лесник и пожарный – со своей жестью и инструментами. Никаких денег, конечно, не взяли, им бы и в голову это не пришло.

Старики же, как не помочь?

В Подсвилье до самой смерти жили мои родители, там же они похоронены – на кладбище, где каждый второй – родственник.

Но вернемся в 1983-й.

Неделю я отмалчивалась и пряталась по смородиновым кустам, а потом начала оттаивать.

Сначала Юра взял меня с собой в поход с ночевкой на Плисское озеро, и меня там укусила пиявка.

Потом дядя Витя организовал ловлю раков, а потом мы их варили на костре в большом баке и ели всей улицей.

Потом Лёня показал грибные места невозможной красоты и богатства.

А в четверг рано утром мы поехали «на базар» и купили мне настоящее белорусское платье из небелёного льна с национальной вышивкой (в той местности до сих пор такой порядок: в определенный день недели в разных сёлах еще затемно собирается рынок, где продается все, что только может вообразить себе непритязательный беларус).

Это был сампошив: рукава-фонарики, юбка в три яруса, плетеный пояс, по всем швам – широкая красная тесьма.

По тем временам оно стоило дорого, 10 рублей, но я просто не могла сдвинуться с места, когда увидела это чудо на деревянном прилавке между ведрами с черникой и деревянной саморезной посудой. Оно олицетворяло все, что мне было так нужно – дом, защиту, тепло.

Принадлежность.

Свою стаю.

Папа сказал: «Купи», – и мама купила. Нам даже скинули два рубля.

В тот же день мы с соседкой Жанной пошли на танцы в соседние Голубичи – 5 километров по прямой, а потом светлой белой ночью возвращались домой. Мимо на мотоциклах и велосипедах проносились знакомые, а я наслаждалась тем, как лён греет, если холодно, и охлаждает, если тепло.

Что он свой и настоящий

Что я впервые за год ничего не боюсь.

Мы шли по дороге вдоль полей и озера, светлая ночь со светлым днем сходилась на горизонте в зелёную полосу ровно на полчаса, а лихих людей там никогда не водилось.

Не приживаются они там. Наверное, климат не тот.

Когда мы вернулись в Воронеж, я надела это платье и пошла на улицу Леваневского, к Саньку. Нашла его там и объяснила, что нет. Не трэба. У меня другие планы на жизнь.

И чтоб не смел мне угрожать, потому что я не боюсь.

Он так удивился, что согласился.

Несколько лет потом я бесстрашно ходила по самым опасным местам нашего опасного района, зная, что никто меня не тронет.

13. ВЫПУСКНОЕ ПЛАТЬЕ

В спортивную школу №9 я попала не по своей воле. Просто после 8-го класса нас с моей классной преподавательницей Ольгой Владимировной Алексеевой вместе выгнали из пятой (рассказ «Диссидентское платье»), и надо было куда-то пристраиваться с очень, очень плохой характеристикой.

Я категорически не хотела доучиваться до 10-го класса в каком-то другом коллективе, поэтому тайком от всех поступила в художественное училище (вне конкурса, по итогам оценки комиссией трех работ). Однако подышать воздухом искусства успела ровно три дня: Ольга Владимировна поинтересовалась у мамы, отчего меня не случилось на линейке 1 сентября, мама всплеснула руками и побежала извлекать своего ребенка из богемной клоаки.

Так я оказалась в чужой школе, а потом – на факультете журналистики.

Но об этом позже.

В «девятке» за два оставшихся года учёбы я так ни с кем близко и не сошлась, хотя относились ко мне хорошо. С Катей и Викой, сидящими через проход, мы даже вступили во взаимовыгодное сотрудничество: я для них писала, помимо своего, еще два сочинения, а они за меня решали задачи по алгебре и химии.

А еще в школе №9 был спортивный класс – пловцы и баскетболистки.

Ни худобой, ни малым ростом я не отличалась, но эти дылды поражали мое воображение: когда они с гоготом и лошадиным топотанием проносились по коридору, нужно было как можно быстрее убраться с их пути, чтобы не огрести нечаянно копытом. Когда они зажимали нашего невеликого физрука в углу, он только пищал и вырывался.

Одну из них звали Лариса. Это была любвеобильная красавица-блондинка двух метров росту, но при этом не умница – увы. Чем-то я тронула ее прекрасную и простую, как тетрадный лист, душу.

Завидев меня в коридоре, Лариса испускала радостный вопль, хватала меня подмышку – как есть, с тяжелым портфелем – и волокла до следующей радостной встречи – и вот тут надо было не расслабляться, потому что Лариса, завидев следующую жертву, просто разжимала руку, и я падала тем, что этот момент было ближе к полу. Головой – так головой, коленками – так коленками.

Я пряталась, как могла, но избежать этой всеобъемлющей любви было решительно невозможно.

И вот наступил выпускной.

К пошиву платья мы с мамой подошли крайне серьезно – не в последнюю очередь потому, что в нем я хотела зайти к своему настоящему классу в пятую школу (спойлер: меня туда не пустили, директриса лично вышла и загородила мне чахлой грудью дорогу к друзьям).

Платье было из жатого шелка цвета бледной сирени с двойной юбкой, как у принцессы. На груди – две синие с серебром бабочки, вышитые мамой, и две такие же – в качестве украшения на волосах. Ансамбль дополняли синие итальянские туфли на 10-сантиметровой шпильке, купленные по случаю в комиссионке.

Я шла по коридору в зал, вся такая красивая, и тут из-за угла вышла моя соловая кобылица Лариса. Она была в ярко-розовых брюках и с неожиданным бантом на голове. На непривычных каблуках она держалась нетвёрдо.

Я остановилась.

И она остановилась.

Я поняла, что приступа любви мой выпускной наряд не переживёт ни при каких условиях: бледный шелк, тонкие колготки…

Я сказала:

– Лариса, ты такая красивая сегодня!

Она молча рассматривала меня еще с минуту, а потом произошло чудо: она сделала шаг назад и пропустила меня в зал. То ли туфли, внезапно сменившие привычные кеды, были причиной, то ли красота таки спасла мир, но обошлось без разрушений. По залу она потом таскала физрука, причем он не особенно сопротивлялся.

…Потом мы с ней пили портвейн в туалете, потом я плясала уже без шпилек, потом мы пошли встречать рассвет на набережную, Лариса бережно тащила меня подмышкой, но я все равно потерялась, встретила других выпускников, мы пели песни на холодном песке под Северным мостом, а потом был рассвет и новые истории о других платьях.

14. СТУДЕНЧЕСКОЕ ПЛАТЬЕ.

В 1984 году, сразу после школы, не приходя в сознание после запрета на художественное училище, я поступила на филфак ВГУ, где журналистика была отделением. Раз уж не удалось стать художником, я просто сделала то, чего хотели от меня родители, хотя писание текстов работой никогда не считала и планировала сбежать в какой-нибудь более серьезный вуз, как только представится такая возможность. (Она, кстати, представилась, и через четыре года я поступила на юрфак, но это уже другая история).

Через год журфак стал самостоятельным факультетом, но я до сих пор убеждена, что это было ошибкой. Отсутствие базового филологического образования через несколько лет привело к полнейшей филологической безграмотности выпускников, с чем мне, как семь раз главреду, пришлось сталкиваться на протяжении последующих 30 лет постоянно.

Но вернёмся в поствыпускное пуховое лето.

На собеседовании гуру воронежской журналистики, а тогда молодой преподаватель Лев Ефремович Кройчик —меня спросил:

– Зачем вам журналистика? Это профессия не для девочек.

Я честно ответила, что больше ничего не умею, только писать и рисовать, но в художке мне учиться запретили – и нас, меня и Игоря Семенова, который нынче полковник ФСБ, приняли на журфак по результатам творческого конкурса.

Молодой курс наш был странным по составу: всего 50 человек, из которых 25 советских и 25 представителей «братских стран» – все более или менее темнокожие. При этом в русскоязычной половине присутствовали почти все национальности бывшего СССР.

Я сразу подружилась с западным украинцем Серёгой Нечипоренко. На тех лекциях, которые нам казались скучными, мы писали хулиганские рассказы по абзацу или по названию угадывали, кому принадлежит рассказ: Чехову, Бунину, Куприну или Алексею Толстому – мы оба очень любили русскую классику. Он потом женился на немке, уехал в Германию и больше мы не пересекались, а жаль.

Студенческая жизнь была забавной, хотя я не воспринимала ее всерьёз. У меня были свои проблемы дома, в общагу я не заглядывала, и по-настоящему узнала свой курс только на старших курсах, когда сама уже перевелась на заочный в связи с рождением сына.

Одежду в это время я шила себе сама. Комплекта было два: самовязанный длинный свитер, потому что в Красном корпусе на Пушкинской было дико холодно, и скромный костюм, скрывающий факт моей беременности, состоящий из юбки в складку и широкой блузы.

Курс оказался «Золотым». Это значит, что почти все, кто его закончил, так или иначе остались в профессии, а половина из нас достигли должности главного редактора, то есть вершины в иерархии СМИ.

Просто перечислю некоторых:

Андрей Золотухин, зам.декана ф-та журналистики, первый главред «Новой газеты» в Воронеже» в начале 90-х.

Гера Полтаев – честь и совесть воронежских СМИ, в представлениях не нуждается.

Витя Руденко – бессменный главред «Коммуны» в самые трудные ее времена, потом – сотрудник пресс-службы Нововоронежской АЭС, автор книг про Афган, где он служил сапёром.

Оля Бренер – журналист с большой буквы, расследователь и аналитик.

Света Дубова – радиожурналист с идеальной лексикой, профи высокого класса.

Нина Вострикова – журналист с 30-летним стажем из Липецка, номинант каких только можно журналистских наград.

Володя Грязнов – тоже из Липецка, главред много лет.

Вика Лобода из Тольятти, не изменявшая профессии всю жизнь. Таня Стадникова, которая тоже осталась верна журналистике.

(Друзья, простите, кого не упомянула).

Мы встречаемся курсом ежегодно на протяжении 33-х лет, и ни разу не было перерыва, хотя часть из наших давно уже живут в других странах:

Света Калланс – в Шотландии.

Саша Шабанов – в Германии.

Рамазан Саетханов – в Бельгии.

Лена Баки – в Турции.

Но когда они приезжают, такое впечатление, что мы и не расставались никогда. Мы как семья. Большая, сложная, со своими проблемами и тараканами, но родная. Надеюсь, что так будет всегда.

90-е для российской журналистики даром не прошли, многие из нас погибли в это страшное время, как, например, Валера Кривошеев, убитый в процессе журналистского расследования, а многие умерли молодыми уже потом. Валерка, Миша, Воха Соловьёв, Сережа Рвачёв, Лена Гнеушева – помянем. Мы помним вас всех.

15. ПЛАТЬЕ ИМЕНИ ЧАЦКОГО.

Когда я училась в школе, думала: вот сдам выпускные экзамены – и все, самое сложное позади. Поступив в университет, я поняла, что маленько погорячилась: что были те школьные экзамены по сравнению с политэкономией два раза в год!

А когда родился старший сын, вдруг пришло понимание, что ненавистная сессия – это райское времяпрепровождение по сравнению с бесконечными пеленками, ночными побудками и очередями за молоком (в 85-м году в Воронеже так и было, кто помнит: подъем в пять утра – и к магазину, на ладошке очередь писать, чтобы орущая малявка имела к завтраку свою манную размазню). Я тогда думала: «Ну, еще немного, еще чуть-чуть, уж этот экзамен – действительно самый трудный, сдам его – и все!».

Черта с два, сами понимаете.

Сейчас, повзрослевши, поумневши и поскучневши организмом, я уже понимаю, что если хочешь иметь в своей жизни кусочек счастья, надо научиться извлекать его из самого процесса учебы.

Из экзаменов, которые каждый день ставит перед нами жизнь.

Из того, с чем ежедневно сталкивает Судьба – баба с сомнительным чувством юмора.

Не прошедшие по этому конкурсу называются неудачниками и остаются на обочине среди одуванчиков и чертополоха. Отличники впрягаются в телеги разной степени тяжести и устраивают гонки на дороге в светлое будущее. Кому из них живется счастливее – это смотря с какой стороны посмотреть.

В любом случае вариантов поведения у нас не много: сложность экзаменов с возрастом только возрастает (ненамеренный каламбур), а ответ «на двойку» все больше смахивает на последствия неправильно поставленной запятой в предложении «казнить нельзя помиловать».

Так что «учиться, учиться и учиться», как говорил один маленький человек с большими планами на будущее. Учиться жить, учиться любить, учиться работать – и получать от этого процесса глубокое удовлетворение.

Экзамены преследовали меня с детства, да и помру я, похоже, вытаскивая очередной билет с испытанием на прочность. Но за это время я выявила строгую закономерность, которая звучит так: куда несёт, туда и надо.

Если унять страх и перестать суетиться, то в окружающем мире проявятся знаки, определяющие нужный путь не хуже, чем предупреждение «одностороннее движение в ПДД.

На выпускном экзамене в школе, в те светлые времена, когда ЕГЭ не могло нам присниться в страшном сне, одной из трёх тем экзаменационного сочинения была пьеса Грибоедова «Горе от ума». Что-то о социально-психологическом типе главного героя.

Тем же летом при поступлении на журфак, когда вскрыли конверт с темами, я с удивлением услышала: «А.С. Грибоедов. «Горе от ума». Чацкий: победитель или побежденный?». В этот момент я поняла, что хорошо ли, плохо ли, но журналистика входит в мою жизнь надолго. Так, кстати, и вышло.

Еще через четыре года при поступлении на юрфак (год я училась на двух факультетах параллельно), тема была та же: «Чацкий как герой нового времени».

И что же? Работе в адвокатуре я отдала 18 лет своей жизни, о чем будет свой рассказ. Сейчас оглядываюсь – и реально становится страшно: как я вообще всё это тянула?

«При чем тут платье?», – спросите вы, и будете совершенно правы. Ни при чём.

Платья был разными.

Экзаменов в жизни каждого из нас так много, что одним не обойдёшься. Но как бы сложны они ни были, ни разу в жизни мне не захотелось, как Чацкому, сбежать, крича: «Карету мне, карету!».

Любому, самому кривому повороту своей жизни я говорю «да» – и остаюсь до последнего.

А литературный герой – он пусть себе едет.

16. СВАДЕБНОЕ ПЛАТЬЕ

Глава виртуальная. Потому что свадебного платья у меня не было.

Ни разу из трёх.

Даже венчальный мой наряд – последний шанс выглядеть перед Богом и людьми как невеста – пошёл насмарку. В спешке и суете (венчались мы 6 мая 2012 года, 11 мая я легла в больницу, а на 12-е была запланирована сложная операция) я не успела купить ничего белого, да так и пошла как дура в церковь в сером и неподходящем.

Эту историю, если честно, мне не очень хочется рассказывать, но из песни слова не выкинешь, платья – так платья.

Свадьба №1, ошибочная.

Первый раз я вышла замуж «по залету». Я не хотела, но очень настаивал будущий муж и его родители. Мне, видите ли, нельзя было делать аборт – резус-конфликт и прочее. А что беременность была последствием по факту насилия – никого особо не интересовало. Мой первый муж, двухметровый поэт в желтых ботинках, хотел, чтобы я ему принадлежала бесповоротно, и ради этого был готов на всё.

Мне было 18, и я решила сходить. Проверить, как оно там? Замужем?

Сходила, проверила (для этой истории у меня есть еще одно отдельное платье) – не понравилось.

Именно потому, что я с самого начала не воспринимала этот брак как залог счастья на всю жизнь, от белого платья с фатой я отказалась. Какая фата на третьем месяце беременности?

Мне сшили шерстяной костюм цвета сливок в классическом английском стиле: юбка-карандаш, пиджак в талию, шляпка-таблетка с вуалью. Только туфли белые.

Старший сын и этот костюм – единственное хорошее, что осталось у меня от первого брака.

Свадьба №2, несостоявшаяся.

История как из мелодрамы – в меня влюбился друг мужа. Игорь его звали. Игорь Белоусов – черноволосый и зеленоглазый, красавец как с картинки. Он ушел в армию (Владивосток, морфлот, три года) и сказал, что, когда вернется, обязательно женится на мне.

Вернулся, упал на колено перед моей мамой с просьбой руки дочери, оставил мне ванну чайных роз с той клумбы, где теперь Пирамида – и отбыл вить гнездо назад во Владивосток.

Через месяц позвонил с радостным известием, что купил мне машину и свадебное платье – всё японское, конечно. А еще через неделю его убили. В 4 часа утра застрелили на трассе за городом за то, что не откатил денег каким-то местным бандитам. Шел 1989 год.

Так что я даже не знаю, каким оно было – моё второе свадебное платье.

Свадьба №3, дружеская

Борис, мой настоящий муж, жил у меня в качестве квартиранта, потому что мы работали вместе. Я была администратором, а он – лидер-гитаристом в панковской группе «Город N».

Это тоже отдельная история – эпоха ажиотажа вокруг рок-музыки и концертов. Именно тогда я познакомилась с покойным Витей Беккером и Витей Фанайловым из рок-клуба, Хоем и Тупикиным из «Сектора газа», Хамером и Лёхой из «Старого города», Пауком из «Коррозии металла» и прочими, прочими, прочими… Время безумных поездок, встреч и одежд. Но об этом тоже позже.

Мы поженились, потому что Боря был все время рядом, а мой сын Ромка выбрал его в папы.

Мы считали, что такой брак – это ненадолго, это временно, а поэтому какой смысл в платье?

У нас не было ни гостей, ни фотографа, ни дурацкой машины в ленточках. Расписывались мы во время ремонта ЗАГСа среди каких-то швабр и вёдер. Костюм для единственной фотографии, которую мы сделали примерно через полгода после официальных телодвижений, я взяла у подружки напрокат.

Ног я всё же думаю как-нибудь реализовать мечту. Возможно, в годовшину. Бриллиантовую

17. ХАЛАТ САНИТАРКИ.

Одной из особенностей обучения на факультете журналистики в первые годы его существования была обязательность практики в СМИ. Их тогда было немного, и ни одного – частного. Только государственные. Инструмент пропаганды социалистического строя. Студентов туда принимали охотно, давали внятные задания и даже платили гонорар.

Сейчас даже не вспомню, что за газета была. «Молодой коммунар»? «Воронежский курьер»? Не помню… Да и не важно.

Задача была такая: описать один рабочий день хирурга. И не абы какого хирурга, а Валерия Ивановича Абакумова, который в то время еще не был международной знаменитостью и автором уникальной методики починки человеческого организма, а скромно работал в «тройке» на Петровском спуске – одной из беднейших по ту пору воронежских больниц.

Я была зелена, глупа и восторженна, а потому главную подготовку к интервью видела в приобретении подходящего наряда. Профи журналистики, на мой взгляд, должен был выглядеть строго, но ярко. По этому поводу был приобретен прекрасный льняной костюм цвета латте, по ткани которого были продернуты голубые и бледно-розовые нити. Прекрасный костюм, надо сказать. А чтобы он стал еще прекраснее, я максимально укоротила юбку. Руки бы оторвать по самую голову за такие дизайнерские изыски, да.

Стремительно, насколько позволяли каблуки, я вошла в ординаторскую, водрузилась в кресло и вытряхнула на столик кучу необходимых всякому уважающему себя журналисту вещей: кассетный диктофон, запасные батарейки, два блокнота, ручку и носовой платок.

– Здравствуйте! – сказала я. – Начнем?

– Смотря что, – сказал Валерий Иванович. – Ты ведь хотела увидеть, как работают у нас хирурги?

– Да! – подтвердила я.

– Ну, тогда пойдем.

– Куда?

– В операционную, куда же еще. Переодевайся.

Это был неожиданный поворот. А как же интервью? Помимо высоты, глубины и пауков я до судорог боялась всякого медицинского натурализма, при виде шприца норовила спрятаться под стол, а тут предстояла целая операция!

Мы так не договаривались.

Однако отступать было некуда: сногсшибательный мой наряд был тщательно упакован в белый кокон халата с завязками на спине, а босоножки на каблуках обернуты в матерчатые бахилы. Блокноты и диктофон остались сиротливо лежать в ординаторской.

В операционной на трех столах лежали три пациента: парень с располосованной от бедра до пятки ногой после автомобильной аварии, старушка с переломом шейки бедра и мужик со спицей в локте – электрик, по пьяни свалившийся со стремянки. Все под наркозом. Возле каждого стола работали люди в белом с красными пятнами. С большими ярко-красными пятнами… Я почувствовала, как начинаю медленно сползать по стенке.

– Блевать – там, падать – не на проходе, – проинструктировал Валерий Иванович, и тут электрика начали бить судороги.

В конце 80-х в больницах был дефицит всего – лекарств, бинтов, инструментов, белья, персонала. Но самое главное – в больнице был дефицит наркоза. Хороших обезболивающих на всех больных не хватало, и приходилось пользоваться тем, что есть – новокаином, который в сочетании с алкоголем иной раз действовал странно, а увечный электрик был пациентом запойным.

– Держи, что стала? – крикнула пробегающая мимо медсестра, и я поняла, что тут никому нет дела до моих гуманитарных рефлексий. В лучшем случае отодвинут к стенке мой красивый труп и пойдут дальше больных спасать.

Я передумала падать в обморок и схватила электрика за ногу. На вторую упал медбрат, на живот – медсестра. Кое-как мы его зафиксировали, пока Валерий Иванович делал укол и вынимал спицу.

Потом мы перешли ко второму столу, и я увидела, как выглядит мениск внутри разрезанной вдоль ноги.

Потом мне сунули в руки таз с тампонами, плавающими в розовой жиже в месте с какими-то ошмётками, который велели вынести вон и помыть.

Потом я ползала под операционным столом, собирая инструменты, разлетевшиеся с лотка, который кто-то нечаянно толкнул.

Потом – не помню…

Больше четырех часов мы работали в операционной, не отлучаясь даже в туалет.

Вернувшись в ординаторскую, я поняла, что не чувствую ни рук, ни ног, ни головы. Хотелось пить, воздуха и водки. Стакан.

Валерий Иванович открыл шкаф, и я увидела донышки коньячных бутылок – в два ряда.

– Вот, – сказал он. – И хоть бы одна сволочь колбасы подарила!

Мы выпили коньяку – прям так, без закуски – и мне полегчало.

Интервью состоялось: он рассказал мне о том, как в советское время работал полевым хирургом, делая операции прямо в палатке или даже в вертолете, и как эти навыки помогают ему выживать в условиях, мать ее, перестройки. Но все, что он говорил, воспринималось после работы в операционной совершенно иначе.

И юбка – я это прямо физически чувствовала – была слишком коротка. Мне явно не хватало белого халата.

– Красивые у тебя ноги, – сказал он на прощанье, и мне захотелось провалиться сквозь землю, – но не интересные.

– Почему? – изумилась я.

– Ровные слишком. Ни разу не ломаные…

Обожаю профессионалов.

18. БАБУШКИНО ПЛАТЬЕ.

«Выйти замуж не напасть, как бы с мужем не пропасть», – сказала моя бабушка Липа, когда я гордо сообщила, что не далее как завтра, выхожу замуж, и она, конечно, была права, моя ныне покойная бабушка.

В свои 17, как это часто случается с девушками в 17, я не верила в то, что в принципе могу быть кому-то нужна. Первый любимый предал меня самым пошлым образом, женившись на другой (см. главу «Белая рубашка» ниже), поэтому я ощущала себя некрасивой, ненужной, глупой неудачницей, которой надо соглашаться на любой вариант, ведь всё равно лучше уже не будет.

Дима, высоченный поэт с байроническими замашками в жёлтых ботинках и кожаном плаще до пят, появился в моей жизни случайно. Подруга пригласила на какую-то пьянку каких-то незнакомых людей по поводу возвращения из армии какого-то неизвестного парня – ну, я и пошла. Мне тогда было всё равно, куда и с кем идти.

На пьянке все сначала пили какое-то сладкое вино, потом появилась бутылка рома «Гавана Клуб», а потом я проснулась и увидела, что за окном – утро, а рядом лежит кто-то большой. Одетый. Я осторожно заглянула под плед – моя одежда тоже была на месте.

Как выяснилось позже, Дима, обнаружив моё жалкое положение, взял меня под свою защиту и всяко спасал.

Потом мы несколько месяцев «гуляли», то есть ходили по улицам читая друг другу стихи, а потом он позвал меня съездить в Ялту.

Не знаю, почему меня отпустили родители, мне ведь было всего 17, я только что поступила на журфак, и, по идее, все эти глупости были не к месту и не ко времени. Но факт остаётся фактом: мы улетели в сентябре к винограду и персикам, а вернулась я, дав обещание стать его женой, хотя никаких чувств, кроме признательности и благодарности, к нему не испытывала. Отказаться от своего обещания я намеревалась ближе к осени, когда вернусь из студенческого колхоза.

Продолжить чтение