Комната утешения

Размер шрифта:   13
Комната утешения

В оформлении обложки использована фотография Лины Ниеминен

Рис.0 Комната утешения

© Руфь Гринько, 2025

© Издание, оформление. ООО «Поляндрия Ноу Эйдж», 2025

Давным-давно,

когда мир был из песка, воды и воздуха,

когда рыбы учились плавать, а птицы – летать,

когда люди еще не умели говорить (когда людей еще не существовало),

было слово.

Слово было

свободным,

не присвоенным человеком,

не имеющим добавочного смысла

и немного одиноким.

Небесное сияние рождало слова и пускало их танцевать по своей глади. Слова сливались в хороводы и

шептали

свистели

выли

гудели

трещали

бычали

молчали

шумели

мычали

истории, которыми были.

Иногда словесные хороводы становились

снегом

дождем

градом

молнией

туманом

паром

изморосью

ливнем

ледяными иглами

и спускались с неба, чтобы оказаться инеем, росой, дымкой,

и спускались с неба, чтобы оказаться сушей, по которой стали ходить птицы и рыбы, сделавшись зверьми,

и спускались с неба, чтобы оказаться истинными.

Слова хотели звучать, поэтому они выбрали зверя, который был готов научиться их произносить.

На полке Али я нашла книжку, похожую на учебник. Из него я узнала, что гортань у шимпанзе расположена значительно выше, чем у человека. Такая позиция, с одной стороны, позволяет есть и дышать почти одновременно, без риска подавиться. С другой – мешает четкому и членораздельному произнесению звуков, которые необходимы для полноценного освоения языка. При этом у младенцев гортань расположена так же высоко, как и у шимпанзе, а опускается только к трем годам – к возрасту полного овладения звуковой системой. Выходит, что люди – те самые животные, которые предпочли удобство коммуникации безопасности. Говорить, а не жить – если уж требуется оставить что-то одно.

И у человека, и у зверя взаимодействие с окружающим начинается с крика: это естественный, непреднамеренный и простой способ сообщить о себе и о своих эмоциях. К трем месяцам младенец осваивает звуки, похожие на гласные, чтобы выразить радость от пищи или нежность к человеку и слову. К пяти месяцам выстраивается звуковой строй, характерный для среды, в которой живет человеческий детеныш. К семи месяцам появляется лепет – уверенная проба разных звуков на вкус и текстуру. К девяти месяцам младенец теряет способность к смыслоразличению, не характерному для звукового строя среды: зачем, например, корейским детям разница между r и l, если в языке они работают как один и тот же звук? Так люди учатся отпускать практически с самого начала своей маленькой жизни: чем надежнее утрата ненужного, тем успешнее будет ребенок в попытках научиться говорить.

Уже в этом возрасте в человеческом сознании появляется идея, что каждый объект в мире должен иметь имя. К полутора годам в голову ребенка поступает двенадцать новых слов в сутки; к трем годам ребенок способен правильно продолжать реплики почти в половине случаев. Дети формируют по-своему уникальную систему и выдергивают слова из окружающего их языкового потока с разной скоростью, однако каждый человек заново повторяет цикл освоения языка: от полной беспомощности до совершенного владения (хотя иногда оказывается, что это одно и то же).

Люди науки говорят, что быстрее всего ребенок осваивает слова, которые имеют отношение к происходящим с ним конкретным ситуациям. Люди земли говорят примерно то же, только по-другому: мир разбрасывает слова, а мы подбираем те, которые нам больше всего нужны.

(Количество слов в минуту: 1)

Первым словом Али было слово ЛОХ.

ЛОХ жило на всех сколько-нибудь уважающих себя подъездных стенах. Все внутри у Али аж чесалось от гордости: отдельные буквы сливались в ладное мохнатое целое и превращались в настоящее взрослое слово со странным значением, которое никак не запоминалось.

Иметь дело с написанными словами Але было трудно:

буквы были очень похожи друг на дружку;

в некоторых словах они никак не заканчивались;

по первым буквам угадывалось одно слово, которое на самом деле оказывалось другим.

Со звучащими было гораздо веселее. У них был характер:

в обычные дни Мама и Папа говорили ласковое треугольное АЛЯ;

в плохие дни Мама и Папа кидались взрослым ругачим АЛЕВТИНА;

Бабушкин голос по телефону мягко шуршал и свистел АЛЮШКА или АЛЕВТИНУШКА;

Дедушкино АЛЬКА кололось смешными снежными иголочками.

У слов был темп:

КАРТОШКА быстро хрустела-ломалась (если жареная) или медленно рыхлилась-рассыпалась (если вареная);

ГРУША, АРБУЗ, ХУРМА крадучись распадались на несколько частей, причудливых размером и на ощупь, а после – моментально лопались;

БАРАНИНА и ГОРОШИНА переваливались на одинаковых неуклюжих ножках, почти катились, правильные и пузатые от начала до конца.

У слов был вкус, или цвет, или вкус-и-цвет:

БОЛЬ, ПЫЛЬ, ДУТЬ – смешать белый и желтый, хлопнуть в ладоши или плюнуть, почувствовать на зубах сахар, песок или сахар-песок;

ТАЙНА, ЗЕМЛЯ, ВОЛНА – разомкнутые по бокам и тягучие, как жвачка с ягодным секретиком внутри (а вот КАПЛЯ звучит вроде и похоже, но все равно как-то более резко, прыгуче);

ЧЕРЕПАХА, ГУСЕНИЦА, ПУГОВИЦА – большие и тяжелые на первый взгляд, поэтому читать их как пытаться откусывать от слона маленькие кусочки; у слона все части – разные, поэтому укусы хоть и одинаковые, но все-таки особенные.

Но лучшим в словах (и звучащих, и – ладно уж – написанных), конечно, был смысл: с их помощью можно собирать дни, сказки и людей. Надо только поймать слова.

Але очень нравились сказки со словом ЗИМА (и само слово тоже очень нравилось). Аля говорила: было бы слишком просто сказать, что это всего лишь грустная история. Все истории на свете немножко грустные. Там, где есть ЗИМА, герои всегда становятся старше и обязательно происходит волшебство.

(Количество слов в минуту падает в неизвестность)

Аля встает с кровати,

бредет босиком до ванной, чистит зубы, принимает душ,

шагает на кухню, наливает стакан воды.

Аля вываливает все вещи из шкафа, меняет один, три, шесть нарядов и все же выбирает то, что висело на стуле со вчерашнего дня.

Аля хватает хлопья, заливает их некоровьим молоком, пялится в телефон и жует.

Спешит в метро, безуспешно уворачивается от толчков чужими плечами-портфелями, опаздывает на работу.

Бьет целый день по клавишам, бегает по кабинетам, иногда злится, иногда выходит в туалет поплакать.

По дороге домой прикладывает к турникету карточку-ключ, а дверь подъезда пытается открыть проездным.

Время делает кувырок.

Все повторяется.

Дни катятся кубарем.

Понедельник, четверг, среда, пятница, вторник, четверг, пятница, пятница, понедельник, четверг, вторник.

Месяцы кружат снежинками во вьюге.

Август, октябрь, январь, май, апрель, июль, декабрь, март, сентябрь, июнь, ноябрь, февраль.

Время делает новый кувырок и вдруг останавливается.

Одним вечером февральской среды Аля говорит мне:

– Я так больше не могу. Работа – какой-то отстой, все силы из меня тянет. А кроме работы как будто ничего и нет. Я делаю с моей жизнью что-то не то.

Я не возражаю:

Так увольняйся, если это поможет.

– Серьезно? И ты поддержишь эту безумную идею?

Любую поддержу. Ну, почти.

– И что потом?

Я делаю вид, будто задумалась, хотя знаю, что она хочет от меня услышать, поэтому говорю:

Мы давно хотели сдать шведский и податься на стажировку. TISUS[1] в июне. Если сказать, что уходишь, в эту пятницу и отработать две недели, будет целых три месяца на подготовку. Кажется, должно хватить. В самый раз. Так что вперед.

Аля делает якобы удивленное лицо и спрашивает:

– Правда думаешь, что у нас выйдет?

Как бы она ни старалась, через маску изумления проступает хитрый взгляд – значит, и без моего ответа уже все решила.

Следующим – четверговым – утром Аля решает нарядно одеться, вкусно позавтракать, не смотреть в телефон. Берет фисташковый тортик и овсяное капучино в местечке у дома, девушка-бариста смотрит на нее, неприлично довольную, странно. Я изо всех сил ненавязчиво пытаюсь выразить солидарность взглядом: мне тоже слабо верится в весеннее настроение в конце февраля.

Аля заходит в вагон, встает в проходе, впервые за день достает телефон.

Аля смотрит на экран.

Аля столбенеет.

Аля перестает дышать.

Я трясу ее за плечо и повторяю:

Аля, что случилось?

Аля только и делает, что мотает головой из стороны в сторону.

Голосовые связки придавило грузом чужих слов.

Я вывожу ее из вагона, легонько бью по щекам (никакой реакции), продолжаю повторять набор из трех слов, спрашиваю:

Аля, может, воды?

Мы поднимаемся на поверхность, я зачем-то набираю какие-то буквы на экране, я ловлю такси, я держу за локти парализованное ужасом Алино тело.

Что случилось?

Как это возможно-то?

Я не понимаю.

Что же нам теперь делать?

(Количество слов в минуту: неизвестно)

Я знала Алю в каждой точке между «когда-то» и «сегодня».

Не уверена, правда, можно ли сказать, что это один и тот же человек.

Сегодняшняя Аля каждый день находит по новому седому волосу (это ее не расстраивает), читает новости, в которые люди агрессивно пихают слова (это расстраивает), выдавливает из себя звуки и фразы (это убивает). Иногда она долго и обыденно говорит – не оценивает, не хочет убедить, просто называет предметы, стоящие на земле, и идеи, висящие в воздухе:

отличная мысль

доброе утро

тупая идиотка —

просто чтобы что-нибудь сказать вслух. Дать словам зазвучать. В последнее время говорить у Али выходит не очень ладно. Иногда она произносит не то, что думает. Или много думает и ничего не говорит. Или хочет думать и говорить, открывает рот, а там пусто. Поэтому (или по какой-то другой причине) она часто плачет. Мы договорились, что она может сказать мне все что угодно, а я не буду стараться разубедить ее, не стану злиться на нее, не разочаруюсь в ней. Стараемся обоюдно.

Перед тем как заплакать, Аля ходит несколько часов-дней-недель-месяцев и убеждает меня, что все под контролем. Все в порядке. Я молча наблюдаю, как она кусает щеки, как забывает поесть, как слова копятся у нее в глотке, чешутся, першат, бурлят, пульсируют.

Не держи в себе, протухнет. Выплюнь, ну.

(Кто бы меня слушал.)

Потом вдруг – чаще всего, конечно, этот вдруг бывает только для Али – она ложится на пол и брызжет слезами, как плохо отрегулированный питьевой фонтанчик. Я спрашиваю (в какой-то там по счету раз):

Милая, может, хочешь поговорить?

Она мотает головой:

– Я не плакательный человек, это период такой.

День цикла, фаза луны, високосность года.

Да-да, я понимаю, у всех бывает.

Если звучащая речь – река, то слезы – буквы, которые никогда не станут словами или хотя бы буквосочетаниями. Латентные бабочки, обреченные на веки вечные остаться гусеницами.

Я сижу (стою или лежу) рядом с ней.

Я глажу ее по рукам – от плеча к предплечью.

Я глажу ее по коленям, голеням, лодыжкам.

Я глажу ее по щеке и повторяю шепотом:

Ничего-ничего-ничего-страшного-ничего-страшного-все-пройдет-все-проходит-и-это-пройдет.

Мы качаемся из стороны в сторону на волнах непроизнесенных слов.

Я включаю кран. Я мочу ладони и запястья холодной водой.

Я кладу ладони на ее лицо. Вот так, тише, тише.

Я обнимаю ее и говорю тихонечко (мне кажется, это должно ее утешить):

Зато мы с тобой есть друг у друга. Всегда.

Аля смеется, сгибается пополам, хохочет.

Ее лицо снова мокнет.

Я понимаю – мне бы тоже хотелось иметь опору понадежнее.

Может, она тоже не верит в существование «всегда».

Постоянно ловлю себя на том, что в мою речь лезут всякие ВСЕГДА / НАВСЕГДА / НИКОГДА. Самые нечестные слова, которых, по моему скромному мнению, не должно существовать. Чувства мои можно описать словами той самой детской песенки:

  • Вижу четко, вижу ясно —
  • Ну какой же тут секрет?
  • Ведь такого не бывает:
  • Жопа есть, а слова нет.

У меня так же, только наоборот: слабо верится в существование или несуществование чего-либо без начала и конца. Вот как, скажем, можно обещать ВЕЧНУЮ любовь, если никто из нас – я, по крайней мере – не собирается жить вечно? Неужели мы так боимся КОНЧИТЬСЯ, ПРЕКРАТИТЬСЯ, МИНУТЬ, СГОРЕТЬ, ПЕРЕСТАТЬ БЫТЬ, УСТАТЬ, УМЕРЕТЬ, УГАСНУТЬ, ПОГИБНУТЬ, ИСПОРТИТЬСЯ, СВЕРНУТЬСЯ, ИСЧЕЗНУТЬ, УТОМИТЬСЯ, ЗАГНУТЬСЯ, ИСТОЩИТЬСЯ, ПРОПАСТЬ, СГИНУТЬ, ИСЧЕРПАТЬСЯ, ОТМУЧИТЬСЯ, что не смеем взглянуть правде в глаза? Зима прошла, снежинка растаяла, ночь иссякла, а я – я игнорирую экзистенциальные значения слов, живу в повседневности и собираюсь ВСЕГДА тебя любить! (Теперь отгадай по выражению моего лица, шутка ли это.)

Хайдеггер считал, что осознание смертности придает смысл человеческой жизни. НИКОГДА в таком случае представляет собой конец, предел существования, с которым человек постоянно (то есть ВСЕГДА – смешно, правда?) соотносится. ВСЕГДА же может быть воспринято как попытка избежать конечности и помеха проживать каждый момент в его уникальности. Поэтому-то и заканчивается одна из главных молитв просьбой человека к Деве Марии молиться за нас nunc et in hora mortis nostrae[2], когда бы этот час ни наступил.

Хайдеггер, по правде сказать, вообще был большим мастером мотивации. В «Бытии и времени» он, например, приводит цитату: «Едва человек приходит в жизнь, он сразу же достаточно стар, чтобы умереть». Или еще вот такое было у Деррида: «Никто не может снять с другого его умирание». Пока же есть нечто незаконченное, неосуществленное, мы – счастливые обладатели хрупкого ЕЩЕ НЕ, которое должно подарить нам надежду воплощения, происхождения, реализации в будущем. Так что готовься – теперь буду каждый раз встречать тебя словами: «Привет, я тебя ЕЩЕ НЕ разлюбила!»

Пока мне хватает оптимизма принимать жизнь за игру-перформанс-дурачество, предлагаю воспользоваться идеями и формулами Витгенштейна, чтобы придумать наши собственные правила понимания значения слов (НА)ВСЕГДА и НИКОГДА. (НА)ВСЕГДА может означать постоянство в одних ситуациях и бесконечное повторение в других, а НИКОГДА – полное отсутствие события или невозможность его возникновения. Так что давай так: я ВСЕГДА буду любить тебя и НИКОГДА от тебя не отвернусь (мне ничего не надо взамен). Что скажешь?

  • А наутро я решила:
  • Мел у брата попрошу
  • И на всех заборах крупно
  • Слово «жопа» напишу!

(Количество слов в минуту: неизвестно)

– Так грустно, – говорит Аля, когда слезы-буквы отступают и разлетаются. – Может, купить комплект классного белья?

Я внимательно рассматриваю ее. Вроде нет, новых частей тела не отрастила. Склоняю голову вправо, смотрю на шкаф – с намеком: белья уже столько, что оно занимает две полки. Аля вздыхает:

– На самом деле просто хочется с кем-нибудь поговорить.

Я поднимаю бровь.

– Может, позвонить Маме?

Я поднимаю вторую бровь. Это должно значить: «Удачи». Вероятно, если Аля скажет еще что-нибудь, мне придется придерживать глазные яблоки.

Аля молчит.

Наверное, тоже вспоминает, как Мама в последний раз заходила в гости: та всего лишь хотела помочь с посудой, а Аля подскочила, вырастила внутри злое СТОЙ, но так ничего и не сказала. Стояла, обжигаясь внутренним-честным, и повторяла внешнее-придуманное: «Не надо, Мамочка, я и сама справлюсь».

СТОЙ-ЭТО-МОЕ-ПРОСТРАНСТВО-ОНО-НЕБЕЗОПАСНОЕ-НО-ПОЧТИ-БЕЗОПАСНОЕ-Я-ЖЕ-СТАРАЮСЬ-СДЕЛАТЬ-ТАК-ЧТОБЫ-ХОТЯ-БЫ-ЧТО-НИБУДЬ-В-ЭТОЙ-ЖИЗНИ-БЫЛО-ПО-МОЕМУ-ДАЙ-МНЕ-ПОМЫТЬ-ПОСУДУ. ДАЙ-МНЕ-ИЛЛЮЗИЮ-ЧТО-Я-МОГУ-ПОЗАБОТИТЬСЯ-О-ТЕБЕ.

Я вижу, как Аля подносит ладонь к локтю Мамы, но потом отдергивает руку, машет ею снизу вверх, отгоняя подлетающее облако одной ей известных слов, разворачивается, хлопает дверью, уходит в дальнюю комнату сидеть обиженной.

Я говорю ей (тогда и сейчас, всегда – черт, опять вылезает это нелепое ВСЕГДА): когда своих слов нет, ты берешь их из воздуха и кладешь в рот. Когда слова вырастают внутри, нельзя держать их взаперти. Так правильно. Ты же сама знаешь. Она спорит со мной, утверждает, что есть хорошие и плохие слова. Я сдаюсь.

Сейчас Аля снова ложится на пол.

Никому не звонит, ничего не покупает.

Приходит в себя.

Аля спрашивает меня:

– Слушай, как ты думаешь, я когда-нибудь буду чувствовать себя лучше?

Конечно, да, – отвечаю я. – Разумеется. По-другому и быть не может.

Я молчу несколько секунд, полминуты или, может, две – пробую на вкус тишину, думаю, насколько пригодятся ей мои слова сейчас; после этой ямки молчания все же решаюсь:

Я всегда буду рядом с тобой.

Удивительно, но на этот раз заклинание срабатывает. Аля отвечает мгновенно:

– Спасибо. – Пауза. – Ты так нужна мне.

Ты не представляешь, как ты мне нужна, – хочу сказать я. – Ты возвращаешь меня ко мне настоящей.

Мне не хватает духа произнести это вслух, поэтому я только улыбаюсь ей и киваю, прежде чем выйти из комнаты.

Я готовлю нам обед – рисовый суп. Делаю зажарку из лука, брокколи и моркови, заливаю ее кокосовым молоком, накрываю стеклянной крышкой. Выжидаю, чтобы добавить воды и риса.

Когда будет готово, я скажу ей, что положила в миску кусочек сыра, – если растает, ее желание исполнится.

Да, любое.

Я не скажу ей, что сыр – творожный – крестиком вшит в бульон, потому что хочу, чтобы ее мечты сбывались.

Да, все.

Потом я расскажу Але сказку. Когда у меня есть силы и время, я пою ей колыбельные, читаю стихи, сочиняю истории. Раньше это делали Мама или Папа, но сейчас нам не приходится выбирать.

Хочешь послушать о зиме?

Аля кивает. Замирает. Выпускает тихие:

– Я так давно не видела зеленых деревьев, – как будто листочки шуршат.

Когда-то, когда все было по-другому,

никто не боялся зимы.

– Так было никогда?

Нет, так было когда-то.

– Когда-то – это когда, конкретно? Сто лет назад, триста, тысячу?

Я не смогу говорить, если ты будешь постоянно меня перебивать. Может, где-нибудь еще существует место, где люди не боятся зимы. Тогда для них – это всегда.

– Где-нибудь – это где?

Ты будешь слушать или комментировать?

– Ладно, прости.

Когда-то, когда все было по-другому,

никто не боялся зимы.

По пришествии верного времени младенцы появлялись на свет, а старики…

– Чем тогда это место отличается от того, где живем мы?

Аля.

– Все, я молчу.

Обещаешь?

– Да.

Wintertale

Когда-то, когда все было по-другому,

никто не боялся зимы.

По пришествии верного времени младенцы появлялись на свет, а старики уходили в горы, и все это составляло единый круг пути. Смерти как таковой не существовало: она была переплетена воедино с жизнью и любовью, как волосы переплетены в тугой девичьей косе.

Зиме не нужны были поводы для пира, зима сама была праздником. Зима не соединялась в умах с умиранием. В День, когда выпадал снег – белый, пушистый, творожный, – каждый человек, и зверь, и получеловек, и полузверь праздновали День, когда все становятся старше. Чем холоднее была зима, тем теплее люди относились друг к другу.

В День, когда все пошло не так, весну проиграли в покер.

История старика Юнхо, который держал световую лавку

Имя мое Юнхо, но все зовут меня стариком настолько давно, что мне чудится, будто родители сразу нарекли меня так, когда заметили, что я родился с морщинами и дряблой кожей. Не знаю, правда ли это, но что есть, то есть: приметы дряхлости никак не мешают моей работе и моей любви к зиме. Или – лучше сказать – никак не мешали. Со Дня, когда все пошло не так, у меня болят кости и ноет сердце.

Я чувствую, как мое имя смешивается со снегом, который и не думает прекращать идти,

который и не думает ослаблять контроль над городом,

который и не думает оставлять мне что-либо, кроме старости и одиночества.

Много лет подряд я готовил город к зиме. Держатель световой лавки, пожалуй, самая важная профессия, которая передается от отцов и матерей к детям: от большого всемогущего сердца к сердцу, которому только предстоит научиться безусловной любви. В течение года я ездил по миру и искал цветы. Горные тюльпаны с широкими сизыми листьями – три-четыре в каждой луковице – и с крупными тяжелыми цветками, напоминающими тюрбаны – мужские головные уборы из ярких тряпичных платков. Или дикие ирисы, дары богини радуги, на короткой ножке с сочным утолщенным корневищем и одиночным сидячим цветком в пелене двух аметистовых прицветников. Или кусты китайской гвоздики с узкими вытянутыми листьями и цветком, походящим на зевающий зубастый рот.

Я ловил солнечный свет и складывал его в деревянные шкатулки, ящики из стекла, кожаные сундуки всех форм, размером от ногтя на мизинце до кабины воздушного шара. Я собирал светлячков, учился добывать искры от трения любых тел, наблюдал за падающими звездами, стремясь уцепиться за хвост. Когда день шел на убыль, а плоды теряли сок, я понимал, что время настало, и садился за изготовление свечей и фонарей. Эти излучатели света нужны были, чтобы мешать подбирающейся ночи стать вечной темнотой. Я работал до тех пор, пока горное озеро, на которое выходят окна моей лавки, не покрывалось коркой льда. Тогда я выносил изготовленный свет на улицу и принимался ждать.

Первыми собирались птицы и звери: они чистили шкуры и перья в глубоких белых сугробах, а после грелись кротким пламенем свечей с сухими цветами, которые в любой час зимы пахли апрелем, или июлем, или сентябрем. Затем приходили полузвери и полулюди: фавны устраивали хороводы и пляски, кентавры вели долгие немые разговоры, эльфы серебрили пространство колокольчатым смехом. На орлиных крыльях прилетал виверн, на львиных ногах приходила химера, на лягушачьих лапах прискакивал дух минтуци. Здесь все были равны; зимой все соглашались примириться и поклониться свету.

Последними приходили люди – люди вечно слишком заняты, чтобы заметить, что наступила великая священная зима. Люди играли в снежки, прыгали от счастья под мерцающим светом фонарей, факелов или свечей, останавливали время, держась за руки. Я помню каждого, кто когда-либо был здесь. Мне нравилось наблюдать за детьми, которые кричали слова без разбора и без деления на хорошие и плохие. За парой влюбленных, которые пили горячее какао с мятными листьями и не то бегали по льду, не то порхали над ним. За Девушкой, которая пахла листьями розмарина, – она надевала голубые коньки с белым узором и кружилась под музыку танцующих запахов. Весь город становился местом для скольжения, превращался в оазис тепла среди зимы, заливался светом, идущим из сердца каждого живого существа.

В День, когда все пошло не так, что-то сломалось.

Теперь никто не приходит сюда: снег метет так, что невозможно даже открыть дверь.

На улице совсем темно.

Кажется, на горном озере, что видно из окон моей лавки, скоро не останется ни одной живой души.

История Девушки, которая пахла листьями розмарина

Мне кажется, я помню, что раньше видела в жизни смысл. Например, я думаю, что любила холодные зимние ночи с пустой обнимающей темнотой. Каждый раз, как только день опускал голову и начинало смеркаться, я кипятила воду, чтобы принять горячую ванну. Я втирала в согласную на все распаренную кожу мазь из листьев вечнозеленого розмарина, иногда примешивая измельченную сосновую хвою, цветки лаванды или апельсиновую цедру. Я оставляла приставшие частички растений на груди, животе, внутренней стороне бедра, а затем покрывала каждый сантиметр тела одеждой из разноцветной шерсти. Какие-то из вещей когда-то – в прошлой жизни? – вязали бабушка и мама, другую – бо́льшую – часть я сделала сама. Свитер, носки, рукавицы. Бескрайний платок вокруг шеи и головы. Выйти на воздух и поднять глаза к небу: в мире не было ничего лучше, чем смотреть на звезды. Если человек может видеть звезды, он никогда не будет одинок.

У меня давно нет близких друзей или родных, с которыми я могла бы разделить эти минуты, но звезды тогда светили только для меня. Я слышала, как воздух потрескивает от их свечения; мне чудилось, будто кто-то набросил шерстяное покрывало, дырявое, благодаря крупной вязке, на их свет, чтобы тот не разбил меня на мелкие частички и не притянул к себе. Может, это не звезды висели в небе, а небо ютилось между звезд? Это вполне возможно, если предположить, что самое ценное в сыре – дырки и пустоты, что заставляют нас по-настоящему ценить содержание.

Мне хотелось, чтобы как можно больше людей почувствовали то же, что и я. По этой причине – неужели у меня и вправду хватало на это сил? – я надевала голубые коньки в белую крапинку, прятала в кулек бутерброды с икрой, слабосоленым лососем и с сыром, добавляла в каждый из них по три листика розмарина и спешила к горному озеру у лавки старика Юнхо. Каждый встречный получал от меня теплый бутерброд и частицу свежей нежности звезд, стоило ему или ей только пожелать этого. Каждую зиму я переставала быть сиротой, неудачницей, городской сумасшедшей. Каждую зиму у меня получалось стать той, кем мне на самом деле хотелось быть – Девушкой, которая пахла листьями розмарина.

В один из далеких весенних дней, которые идут сразу после зимы, я решила, что наконец чувствую в себе достаточно смелости, решимости и любви, чтобы заботиться о ком-то, кроме себя. В то время, когда апрель переходил в май (в последний на моей памяти раз), я поняла, что жду ребенка. Я гладила тяжелеющий живот и представляла, как к концу новой волшебной зимы нас станет двое.

Я продолжала натираться розмариновой мазью, делить свое сердце со вселенной и звездами, кататься по городу на коньках и раздавать бутерброды, но теперь много чаще бывала среди людей. Я спрашивала себя, каким станет мой ребенок. Может, он будет похож на того мальчика с пепельными волосами и смешной складкой между бровей, говорящей о недовольстве лучше любых слов? Или это будет девочка, совсем как та, которая пробегает мимо меня, не оборачиваясь: смуглая кожа, темные глаза, черные прямые волосы и поразительная – особенно для ребенка – скорость? Что достанется ему, ей – тебе – от меня? Может, созвездие из родинок на щеке? Или форма носа? Причудливо растопыренные пальцы на ногах? Ломкие ногти? Частое до безумия сердцебиение – любовь к зиме и к свету звезд – излишняя изобретательность – тягучее и почти родное чувство всепоглощающего одиночества? Или ты – он, она – совершенно не будешь походить на меня?

В День, когда все пошло не так, по земле прокатилась волна, сбившая меня с ног. Когда я поднялась, то уже знала, что внутри меня потерялась жизнь. Ты-он-она больше не говоришь со мной. Я не чувствую твоего сердца. Снег падает иглистым полотном ужасающей, нечеловеческой плотности: больше не видно ни звезд, ни неба, на котором они сидели. В дни, когда у меня хватает сил подняться с постели, я принимаю ванну, наношу на кожу мази из трав (они теперь, правда, простая шелуха без запаха). Я кутаюсь в шерстяные одеяла. Я продолжаю верить во что-то на тот случай, если чудеса существуют. Я не помню, во что я верю.

История Ранеля и Син

Ранель

В День, когда все пошло не так, Син перестала говорить со мной. Холодное небо потерли на терке: снег валит так, что мы не выходим из дома. Мы всегда вместе, но я скучаю по ней и по длинным долгим вечерам с разговорами. Син ведет себя как умалишенная: разбрасывает мандариновые корки и листья мяты по квартире. Какая жестокая шутка: они смотрят на меня со всех поверхностей, эти выплюнутые остатки прошлого.

Все минувшие дни – а еще недели, месяцы, годы – Син можно было сравнить с букетом полевых цветов. Некоторые из них напоминали мне летние рассветы со сладким васильковым запахом и свежие зелено-травянистые, как листья тысячелистника, ночи. Другие были совсем как лютики: объемные и безумные в сердцевине, рубленые – по краям. Син приносит в мою жизнь радость, даже зимами каждая минута с ней по-своему прекрасна и уникальна – как одуванчик, медуница, колокольчик, ромашка, мак, иван-чай, незабудка, цикорий. Сколько еще цветов нам предстоит открыть будущим летом, если оно когда-нибудь наступит? Теперь же нить, которая соединяла стебли полевого букета, истрепалась, истончилась, превратилась в пыль. Пыльца, отвечавшая за магию, стала рассеиваться.

Все нынешние дни – а еще недели, месяцы, годы – с Син просто невыносимы. Она встает раньше меня, на сколько бы я ни заводил будильник. «Ты не хочешь лежать со мной в одной постели?» Уходит на кухню, гремит посудой, пачкает, наверное, всю за раз. Хватается за первую попавшуюся работу по дому: без конца подметает, чистит, моет, скребет, трет, проветривает, режет, придает форму, раскладывает по полкам – может, делает что-то еще, если придумывает этому название. «Син, постой, что происходит?» Как только участок становится чистым – я хочу сказать, до пугающего стерильным, – Син тут же оставляет на нем корки, или листья, или несколько капель эфирного масла – эвкалипт, бергамот, кедр, кипарис. Я сыплю вопросами, изобретаю формулировки, повторяю одно и то же по тысяче раз. Син улыбается – дает мне понять, что услышала, – но оставляет без ответа все, что я говорю. «Мне кажется, что я тебе больше не нужен. Ты перемещаешься по пространству совершенно автономно. Сандал, фиалка, пачули. Син, ты еще любишь меня?» Гвоздика, жасмин, иланг-иланг.

Я стал ходить за ней по пятам: так у нее не останется выбора. Так ей придется заговорить со мной.

Первыми словами, которые Син произнесла за много дней, были: «Что я делаю не так? Чего тебе не хватает? Что ты хочешь от меня?»

Я закричал: скала из накопившихся с устрашающим избытком слов трескалась, крошилась, рушилась. В крике я было замахнулся, но тут же опустил руку: до смерти испугался сам себя.

Просунул кисти в рукава свитера (мы когда-то купили его вместе у Девушки, которая пахла листьями розмарина, – где, интересно, она сейчас?), обхватил локти ладонями – крест-накрест.

Каждому чудовищу – по смирительной рубашке.

Син продолжила молчать. Смотрела на меня, совсем не шевелясь: кажется, даже почти не моргала. Спустя некоторое время она погладила меня по плечу: провела большим пальцем по шее, задержала ладонь на надплечье, легко сжала плечевой сустав и спустилась до самого локтя. Затем вышла из комнаты. Странно: кажется, ее губы шевелились, но я не услышал ни слова.

Через пару дней после этого случая Син подошла ко мне, села рядом и взяла мою руку в свои ладони. Она глубоко вздохнула и принялась говорить, медленно, с длинными паузами между словами и странными прыгающими интонациями. Снег шел и шел. Я продолжал смотреть в окно. Слова брели ко мне через сугробы – медленно, криво и вяло. Син сказала: «Милый, я больше тебя не люблю. Есть пары, в которых людям просто понимать друг друга, но это не про нас. Так было с самого первого дня. Давай проснемся завтрашним утром и попробуем еще раз. Правда, я не уверена, что у нас получится. Еще и еще».

Непонятно, что именно еще и еще.

Кожу на моем запястье ущипнуло несколько упавших капель. Кажется, лицо Син было мокрым от слез.

Син

Когда снег только повалил, я думала, что все это – просто очередная аномалия, антициклон, отклонение от общей закономерности, что это никак не сможет навредить кому бы то ни было. Потому решила продолжать движение так, будто ничего необычного не произошло. Это решение казалось настолько очевидным, что я бы ужасно удивилась, если бы мне сказали, что кто-то в городе считает иначе.

Я не испугалась, когда в квартире стало холоднее обычного: мы с Ранелем выставили обогреватель на середину комнаты, и раз в несколько дней я выкладывала на него свежие мандариновые корки и листья мяты. Я не придала особого значения тому, что двор опустел и дети перестали съезжать с горок на санках: бывают особенно ветреные дни, и что с того. А когда между нами с Ранелем начали исчезать слова, я не сразу поняла, что происходит. Даже сейчас, когда все кажется очевидным, мне сложно в это поверить. Вот бы только у меня была возможность перебросить несколько сотен минут из прошлого в будущее – когда белая тишина, сопровождающая снежные хлопья размером с ухо африканского слона, не разъедала звучание моего голоса.

В первый раз это случилось, когда я попросила Ранеля добыть томатов. Сугробы уже съели легкость и непринужденность передвижения по улице, поэтому за продуктами мы ходили раз в несколько дней, по очереди, все продукты – строго по списку. Я забыла сделать пометку о томатах и крикнула об этом Ранелю, слова вылетели за ним в закрывающуюся дверь. Вернулся Ранель, конечно, без них. «Ну ладно, ничего страшного, бывает, не услышал. Я сама возьму их в следующий раз». В свою вылазку я действительно набрала томатов – полную сумку: на той неделе я планировала сварить с ними суп, сделать чечевичные маффины, пожарить баклажан с чесноком и сыром, заправить овощное рагу пастой. Придя с улицы, я крикнула Ранелю, что томаты мы можем не покупать чуть ли не до конца зимы. Он засмеялся и, кажется, кивнул. Но через несколько дней принес из магазина еще. И очень удивился, что это было лишним. «Я не знал, что ты сама все купила. Тебе стоило сказать мне». Такая мелочь, правда? Вот и я никогда бы не подумала, что к такому нужно отнестись серьезно.

Недокоммуникации стали повторяться, мы все чаще терпели подобные неудачи: сначала – одна-две в неделю, позже – три-четыре в день. Я предложила записывать все, что говорю, оставлять записки на стенах, но Ранель только отмахнулся. Он не верил мне. «Я – человек, который относится к твоим словам с наибольшим вниманием и терпением. Я просто не мог пропустить то, что ты говоришь, мимо ушей». Я оглянулась по сторонам: и в самом деле, в комнате действительно не было человека, который слушал бы меня внимательнее, чем Ранель. Здесь давно уже были только мы вдвоем. «Ты ни в чем не виновата. Ты виновата только в том, что не говоришь со мной».

Эти слова меня ошарашили.

Ранель противоречил сам себе и наговаривал на действительность.

За этим непременно должен был стоять кто-то еще: я догадалась, что это была новая зима, которая не прекращала сыпать снежные хлопья, которая убивала тишиной и добивалась полного безмолвия. Мне нужно было время, чтобы обдумать, как бороться с ней.

Я долго собирала слова, чтобы каждое из них было соткано из любви вне зависимости от того, расположены они вместе или по отдельности. Чтобы Ранель, услышав даже выгрызенные из общего тела отдельные фразы, понял, что между нами все по-прежнему – несмотря ни на что. Мне нужно было, чтобы прошлое, настоящее и будущее переплелись в паузах между звуками. Чтобы интонации не оказались жалкими, просительными, отчаянными. Чтобы Ранель не услышал, а почувствовал – и вспомнил – о летнем дожде и промокших футболках,

о том, как мы кормили бездомных кошек у горного озера,

о музыке из граммофона, под которую мы скакали до сбитого дыхания,

о кофейной гуще, по которой нам нагадали долгие счастливые лета,

о танцующих огнях в черном небе,

о простудах, которые так много раз становились общими,

о поцелуях во все выпирающие косточки и прячущиеся ямки на наших телах,

о днях, когда во всем мире не существовало никого, кроме Ранеля и Син.

Наконец я подошла к нему, взяла за руку и сказала: «Милый, никогда не смей думать, что я больше тебя не люблю. В этом предложении целых три отрицания, потому что это трижды неправда: я люблю тебя вчера, сегодня и завтра. Каждое твое движение, каждый взгляд, каждую высказанную и не высказанную мысль. Есть пары, в которых людям просто понимать друг друга, но это не про нас. Каждое общее слово в нашем случае – это работа, старание, достижение. Так было с самого первого дня. Это наше преимущество: мы знаем, как преодолевать трудности, как идти навстречу, как учиться узнавать друг друга заново, с чистого листа, даже если мы знакомы уже много лет. Я точно знаю: если ты захочешь, у нас получится все что угодно, даже согреть эту белую снежную тишину, которая мешает нам говорить друг с другом. Давай проснемся завтрашним утром и попробуем еще раз. Правда, я не уверена, что у нас получится сразу, но – я обещаю тебе – мы будем биться со всеядной тишиной еще и еще. Еще и еще».

Ранель долго молчал, а потом ответил: «Ты просто не умеешь прощать».

Может быть, на самом деле он тоже говорит какие-то другие слова?

Теперь Ранель все чаще кричит на меня, хотя нет, не на меня – мне, а потом вдруг гасит громкость и спрашивает шепотом: «Может, ты еще любишь меня?» Избегает смотреть мне в лицо, старается, чтобы линия его глаз всегда была выше моего взгляда (никогда не садится рядом, выбирает стоять, предпочтительно – на расстоянии).

По утрам я просыпаюсь и не хочу начинать день. Я пытаюсь не показывать вида. Заставляю себя встать раньше Ранеля, чтобы сделать две кружки какао к завтраку. Довожу молоко до кипения, отсчитываю три столовые ложки и соединяю порошок с сахаром, добавляю коричнево-белую смесь в горячую кастрюлю тонкой строчкой, не переставая помешивать. Сыплю корицу, мускатный орех, имбирь и гвоздику. Разливаю в яркие цветные чашки из толстого фарфора, кладу в каждую мяту, ошпарив листья и растерев их в ладонях. Кладу на блюдце Ранеля белый шоколад (никакой другой он не ест с таким удовольствием – в обычные дни), который припасла для праздника.

Я сижу за столом до тех пор, пока всё – конфорка, кастрюля, какао, столешница, чашки – совсем не остынет.

Ко мне никто не приходит.

Но я пробую снова и снова.

Оправдание жалкого бога

Даже не знаю, что можно сказать, кроме как «мне жаль, я подвел всех этих людей».

Мне всегда нравилось тревожно-восторженное чувство в ладонях, когда берешь новую карту. И как бьется сердце, когда повышаешь ставку. И чувство свершившейся справедливости: мне повезло, потому что не могло не повезти.

Однажды в городе оказались странные приезжие, выглядели они совершенно обыкновенно, но в их присутствии отчего-то становилось не по себе. «Какой чудесный у вас городок. Впервые в жизни вижу, что люди празднуют зиму. Наслаждаются ею. Так чуднó».

Я вижу себя откуда-то со стороны: киваю и неловко улыбаюсь этим мужчинам в рабочей одежде, со строгими лицами и безупречным выговором. «Давайте сыграем на то, чтобы такая зима простояла еще день-другой?»

Я вижу себя откуда-то со стороны: сначала играю на маленькие суммы, потом – на огромные.

Я проигрываю.

Проигрываю.

Проигрываю.

Проигрываю.

Сейчас мой долг, исчисляемый в днях, шестизначен.

Я продолжаю играть в надежде, что мне повезет. Меняю лица, темпераменты, возраст. Играю как интуит (внутреннее чутье больше не помогает), как логик (стратегии рассыпаются), как агрессор (сочиняю злые слова, которые не работают). Я хочу, чтобы у жителей города появился хотя бы один шанс пережить зиму.

(Количество слов в минуту: неизвестно, но меньше, чем в прошлый раз)

Календарный март в этом году почему-то похож на обычный ноябрь. И кто его за это осудит: если бы я была солнцем или почками-зародышами, мне бы тоже не хотелось показываться миру, пока он в таком состоянии.

У Али не получается ловить слова. Сегодня она назвала посудомойку машиной – поторопилась, забыла, перепутала.

– Мелочь какая, – говорит Аля.

Плохой знак, – бормочу я. Не свалиться бы опять в это.

Когда свои слова не идут, надо попытаться впустить в себя чужие. Я предлагаю Але полистать учебник шведского. Она соглашается. Вижу, что не хочет, но соглашается. Умница девочка. Мы начинаем рыбалку: из текстовой глади выуживаем незнакомое, посылаем в переводчик, возвращаем в предложение – плыть и исполнять предназначение.

Я спрашиваю:

Какие шведские слова тебе нравятся?

Она говорит:

– Ну, SAMBO прикольное – не нужно всяких вот этих гражданский муж / жена и генеалогических деревьев; еще DUKTIG классное: вот как ты скажешь по-русски «талантливый», «способный», «умница», «умелый» одним словом? И чтобы было не för mycket? И KISSNÖDIG: удобно, когда для концепта «хочу писать» есть что-то специальное и простое.

Это самая длинная – оформленная в слова – мысль, которую она породила за последние несколько дней. Спасибо тебе, шведский язык.

Любовь к шведскому открылась у нас в университетские годы. После поездки в Стокгольм Аля, как водится, полная энтузиазма, нахватала было случайных слов, а после быстро потеряла интерес к рутине. За это время я тоже полистала правила фонетики и грамматики, историю Скандинавии, книжки с художественными текстами – и влюбилась. Заказала сказки про Пеппи Длинныйчулок (которую в оригинале, оказывается, звали Пиппи), про Нильса со сложно произносимой фамилией, который летал с гусями, и какое-то из непереведенных на русский произведений Пера Лагерквиста.

Я смотрю на Алю и вспоминаю, как она открыла Лагерквиста и, обнаружив, что текст неподъемный, отказалась читать дальше третьей страницы. Мне пришлось накупить черных гелевых ручек с квадратными колпачками (ее любимых) и линованную тетрадь с толстой матовой бумагой (не хочу вспоминать, сколько она стоила), чтобы по сорок минут сидеть над каждой страницей и выписывать незнакомые слова.

Я улыбаюсь и заправляю ей прядь за ухо: кто бы мог подумать, что наступит в нашей жизни момент, когда шведский будет самым естественным языком для общения друг с другом.

Аля спрашивает вдруг:

– А у тебя?

Я отвечаю:

TRÖSTEN.

Это мое любимое слово на всех языках, которые я знаю.

– А как оно переводится?

Я улыбаюсь.

Утешение.

Вечером Аля просит рассказать ей что-нибудь. Я знаю, что ей просто нужно слышать долгую монотонную речь. Можно открыть инструкцию по чистке канализационных труб – вряд ли она заметит. Я сажусь на пол рядом с кроватью, по-турецки скрещиваю ноги, кладу руки на колени. Закрываю глаза. Я не могу отделаться от тревожно-навязчивого ощущения потери слов. Терять слова как терять жизнь. Я набираю побольше воздуха и говорю:

Майра идет дальше

Во вторник Майра в полной мере имеет жизнь. В значении HAVE, конечно.

Откидывает одеяло, ставит правую, а после и левую ногу на пол, освобождает оконный квадрат от ткани штор. Всматривается в утренние звезды. Говорит то ли долгой ночи, то ли минутному дню: «Ты сегодня подольше длись». Механическое приветствие, которое рождается на губах каждого из их деревни после пробуждения, Майра честно пропускает через косточки и внутренности. Она слишком стара, чтобы тратить слова попусту.

Майра берет из холодильного шкафа самодельный йогурт и варенье из морошки. Столовая ложка прыгает в правую ладонь и дважды ныряет в морошку. Майра прикрывает глаза и с наслаждением облизывает вареньевые остатки с металлической поверхности, оголяя длинный шершавый, как у кошки, язык. Левый глаз у Майры слезится. Майра ест на месте, некрасиво и не присаживаясь: нет нужды в театре лицемерия, когда живешь одна. Не мешая, она поочередно отправляет в рот то белую молочную часть завтрака, то оранжевую ягодную до тех пор, пока порция не закончится. Запивает кофе: набирает полный рот кипяточной жидкости и проглатывает. Мыть тарелку и чашку Майра ленится, но заливает водой – компромисс.

После завтрака Майра шаркает к станку и садится за работу. Для таких, как она, занятие выбирать не особенно приходится: старухи ткут сукно, или ковры, или что еще. Майра ткет одеяло. Берет заготовленную из оленьей шерсти пряжу, наматывает ее на станок. Говорят, деревенские старухи могут на один только вкус определить цвет и тип шерсти, поэтому их узоры считаются самыми искусными и работают как обереги. Может, это и правда, но Майра предпочитает пользоваться глазами, хотя бы правым – тот видит получше. Майра натягивает нити, поддевает, выравнивает; полотно ширится, богатеет, дольше длится. Приходит темнота, от усталости левый глаз слезится. Пора кончать.

Майра выгоняет себя на улицу. Бредет, шатаясь, до деревенского магазина. Замирает перед продуктовой полкой в нерешительности: прозрачная сорокаградусная вода послаще или погорче? Берет погорче. Или даже погорше.

В очереди перед Майрой и после нее застыли в ожидании стайки испуганных девочек и мальчиков. Подходя к такому же испуганному подростку за кассой, каждый из них ставит выбранный товар на столешницу и непременно получает вопросительное требование:

– Паспорт?

Мальчик за кассой не сверяет лица в жизни и на фотографии, утыкается взглядом только в год, напечатанный шрифтом Arial, поэтому каждый птенец вылетает из дверей довольный и с желаемым напитком в руках.

Майра ставит бутылку перед мальчиком и тоже получает вопрос-требование: «Паспорт?»

Майра смотрит на бутылку и на свою морщинистую руку и вдруг принимается хохотать, откинув голову и плача левым глазом. К ней присоединяется мальчик за кассой. Сперва он смеется смущенно и скованно, но скоро смех наполняет щуплое треугольно-квадратное тело, со свистом проветривая его, как застоявшийся погреб.

В какой-то из часов бесконечной ночи Майра с бесстыдством выпивает пару глотков новоприобретенной водицы, ставит рюмку к грязной посуде и благодарит день за то, что был таким добрым и долгим.

В среду Майра начинает терять жизнь.

В четверг руки дрожат и шторы не слушаются.

В пятницу у Майры не выходит пожелать дню дольше длиться.

К субботе Майра принимает решение:

она

раздвигает шторы,

доедает морошковое варенье прямо из банки,

накидывает сотканное полотно на плечи,

бросает взгляд на гору немытой посуды

и присаживается отдышаться.

Майра покидает дом, оставляя его незапертым, и бредет прочь.

Майра оглядывается по сторонам на

дома, в которых умирают другие старухи;

дома, в которых живут дети из очередей;

дом, в котором расположен продуктовый магазин.

Из-за кассы машет мальчик, и Майра машет ему в ответ. Теперь у нее слезится не только левый глаз, но и правый.

Майра отворачивается и идет дальше.

(Количество слов в минуту: неизвестно)

– Помнишь, когда мы были маленькие? – спрашивает Аля.

Я пожимаю плечами: в зависимости от того, что она имеет в виду.

Я не сильна в детских воспоминаниях и помню только то, что помнит Аля. И только так, как помнит Аля. Короче говоря, к достоверности у меня много вопросов, но выбирать не приходится. Я знаю только то, что в эту игру «а помнишь?» из всех родственников и знакомых со мной играет одна Аля, и остальные предпочитают обсуждать минувшее именно с ней. Я знаю только то, что ни Мама, ни Папа никогда не звонят нам с намерением услышать мой голос, и если вдруг я поднимаю по ошибке трубку, они чаще всего просят передать телефон Але. Я знаю только то, что по какой-то причине я всегда чувствовала себя ребенком от первого неудавшегося брака, хотя это, разумеется, не так и никогда не могло быть так. И все же я не могу отделаться от ощущения, что, когда все смотрят на меня, видят не мое лицо, и когда все спрашивают меня, называют не мое имя, а стараются перекрыть шум и разруху того времени, которое состояло лишь из скандалов и неудач. Я знаю только то, что Аля – другая, и это вышло каким-то чудесным образом (другими словами, я знаю все, кроме того, как так вышло; может быть, это значит, что я как раз таки не знаю самого важного, но для меня это не имеет никакого значения). Я рада, что Аля другая. Лучше меня.

Я поворачиваю голову и склоняю ее набок. Мол, что ты имеешь в виду, объясни получше.

– Ну, – Аля поворачивает голову и смотрит в потолок, – как, например, Деда помогал ловить слова. Когда они не слушались. Или когда он не мог отказать.

Он никогда не мог тебе отказать, – улыбаюсь я.

Во мне плещется столько нежности.

Нерастраченной и никому не нужной нежности.

(Количество слов в минуту: 4)

Дачная Аля прыгает по цепочке квадратных плиток. Надо наступать в серединку – чем серединнее, тем лучше.

Деда сидит на коленях в земле – опять, наверное, Бабушка велела копаться в цветах. Когда Аля так вымазывается, Бабушка начинает прикладывать руки к туловищу, животу, щекам и охает что-то про девочек и стирку. У Деды, по всей видимости, какая-то волшебная одежда, которая с легкостью очищается от любой грязи и запаха.

Аля прыгает к кусту малины, набирает ягод в ладонь (сейчас Аля относится к малине умеренно доброжелательно, но через несколько лет съест ягоду с половиной белого червяка внутри и разлюбит малину насовсем) – столько, сколько умещается, и несет угощать Деду. Идет осторожно, больше не прыгает. Путь долгий – десять шагов, и еще десять, и еще четыре, – поэтому остается только две ягодки. Аля протягивает Деде одну из них, а последнюю слизывает сама прямо с ладони.

– Спасибо большое, Алька. Очень вкусно.

Аля приносит цветные мелки, выбирает плитку поближе к Деде, садится на корточки и рисует. Желтым ведет долгую линию в центре, а потом – много коротких по бокам. Голубым водит круги, пока те не закручиваются в единое тело. Зеленым чертит линии вниз и вбок, вверх и вбок. Тоже зеленым из той же точки – вверх наискосок, вниз наискосок. Готово.

Деда переполз к цветам, которые поближе: теперь они могут коснуться друг друга. Аля кладет покрашенные матовые пальцы на его растянутую футболку – серую в темно-синюю полоску:

– Деда, смотри, желто-зеленые пятна на сером.

– Какая красота! – Деда поднимается, разглядывает рисунки с разных ракурсов, дарит еще несколько восхищений кривым Алиным линиям. Потом тихо спрашивает: – А со словами у тебя как?

Аля тушуется, делает рот ниточкой, моргает в ямку между бетонными плитками. Аля не знает точно. К ее возрасту пора бы уже уметь фокусироваться и видеть слова в воздухе, переносить их на бумагу и зачитывать вслух – можно не целиком, но хотя бы по частям. Для Али воздух остается легким и прозрачным, сколько в него ни пялься. Это проблема. Воздух – не пяльцы. Говорят, что программа начальной школы выстроена как раз так, чтобы освоить этот Самый Главный Навык. В сентябре (Мама говорит, это уже совсем скоро) идти в первый класс, а Аля, видимо, так и останется с одним-единственным словом ЛОХ в кармане.

Аля берет в руки мелок и водит им по уголку, пока тот из асфальтового серого не становится белым. Деда сочувствует вслух:

– Понимаю, Алька, сложно. Но это пока сложно, потом они прыгать у тебя будут, от зубов отскакивать.

Аля не хочет показывать, что ей смешно, но не выдерживает и смеется: представляет буквы, которые врезаются в шаткий забор ее зубов, а потом спасаются бегством.

– Алька!

– А? – поднимает она глаза на стоящего Деду.

– А сейчас попробуй – видишь что-нибудь?

В воздухе ничего нет. Только Деда нависает и смотрит добрыми глазами с выцветшей радужкой.

– Алька, что видишь? Попробуй ухватить что-нибудь простое. Несколько букв, можно повторяющиеся.

Аля смотрит вверх. И тут до нее доходит:

– А можно считать, что я поймала слово Д-Е-Д-А?

– Вот это ты выбрала, Алька. – Аля видит, что ему очень приятно. – Хотя почему бы и нет? – Пауза. – Попробуешь записать?

Аля пробует. Получается

Д-Ǝ-д-А

– Во-о-от, а теперь подтягивай к этому слову похожее. Вдруг получится?

Аля потягивает. Получается

б-Ɐ-б-У-m-ʞ-А

– Ну, это слово подлиннее и посложнее, но смотри-ка, у тебя даже все буквы на месте. Еще что-нибудь напишешь?

Аля пишет. Получается

М-а-W-А

и

п-А-П-а

Роняет мелок на землю, вытирает пальцы о коленку – устала. Приваливается к ноге Деды, ждет, пока он усядется, устраивается в его руках и ногах, как в лодке, в корзине, в миске супа.

– Спасибо, Деда.

Бабушка не разрешает курить при Але, но от Деды пахнет табаком (всегда), пóтом (иногда) и спиртом (часто). Самый лучший запах на планете.

На крыльцо выходит Бабушка.

– Хосподе! – Всплеск руками. – Дед, ты мне девочку в земле испачкал. И пахнет она теперь «Беломором» как пить дать.

Бабушка уходит с улетающим «ну и что мне с вами делать».

Аля и Деда переглядываются и виновато хихикают.

(Количество слов в минуту: 176)

Машинист ведет поезд метро на юг, вагон поворачивает влево, люди стоят на месте, пошатываясь, как усталые молочные зубы. Аля пытается читать. Слева – девушка выбирает полунюдсы для дейтинг-аппа, справа – парень кодит прямо с телефона. Аля переворачивает страницу: «Ага, да, какая глубокая мысль, очень интересно». В умеренно ограниченном, но все-таки по-праздному удовлетворительном пространстве общественного транспорта пахнет кожей, источающей через поры вонь дешевого алкоголя. Может, весна уже совсем скоро. Аля не знает точно.

Весна, как правило, наступает с завтрака. Где-то в марте или апреле, когда солнце наконец вспоминает о людях, солнечный заяц прыгает на тарелку, и вмиг становится до неприличия очевидно, что одноразовое питание черствым и плесневым пора менять. Происходит ли это – другой вопрос.

У каждого непременно случается та самая весна, которую хочется вспоминать как время просветления и насмешливо выглядывающих из-под снега собачьих экскрементов. Время сшито бечевкой (такие подписывают «жгут льняной натуральный»), увешанной экзаменами, рабочими проектами и мировыми катастрофами. Разве влюбленность – не мировая катастрофа? В теле вдруг образуется страшное количество кнопок и клапанов, пульсирующих шариков и бултыхающихся шнурков. Только потяни – и все взлетит на воздух.

Неправильно было бы сказать о той самой весне, не назвав другие времена года теми самыми. У того самого лета, например, есть саундтрек или даже отдельный плейлист, где обязательно пляшут слова о кроссовках, даче и – вскользь – о маме. Та самая зима должна быть похожа на какую-нибудь из песен Стрыкало (можно выбрать любой градус драмы для коктейля личной истории): в какие-то моменты звезды горят ярче вчерашнего, в другие – зима будто бы отказывается приходить, а иногда кажется, что все должно было случиться как-то иначе, и мы-настоящие ходим тенями по улицам, вспоминая никогда не случившиеся поцелуи. О той самой осени не хочется помнить. И рассказывать тоже не хочется.

Аля едет в метро и переворачивает страницу.

Весна все никак не наступит.

#

Аля выходит из метро, чтобы сразу завернуть в бар: ее ждет свидание-из-интернета, какой-то австриец, британец, австралиец или буруанец. Аля не помнит точно. Главное – чтобы хватило английского языка.

Аля расстегивает молнию, снимает пуховик, вешает его на спинку стула, стягивает шапку, делит волосы пополам, переносит их со спины на плечи. Непослушные кудряшки стекают и тянутся к груди, ребрам, животу.

– Привет.

Англичанин-швейцарец краснеет под огромными квадратными очками. У него мягкие белые запястья, круглые полудетские плечи и волосы ежиком.

Кажется, добрый. Хорошенький.

– А, ты уже заказал? Как здорово. Мне очень приятно, я больше по темному пиву, но белое вино тоже – вполне себе. Знаешь, это как в детстве: ничего не делаешь, а еду все приносят и приносят. Я бы хотела оставить себе такую возможность во взрослости, возможность всегда быть ребенком, понимаешь, и чтобы мир сам действовал за меня. И при этом все не пошло через… Как по-английски сказать «все идет через жопу»? Сейчас, погоди, я погуглю. Gets out of hand? Ох нет, если бы только из рук все уходило, тоже мне проблема.

Разговор тихнет и тухнет.

Аргентинец-кубинец растерян.

Аля смотрит по сторонам, ищет подходящие слова.

Слов в воздухе нет.

Пусто.

Скучно.

Ну

что поделать, со всеми бывает.

Раз терять нечего, Аля выпускает три зудящие трели:

– Ты куришь? Я вообще нет, но сегодня – да. Тогда пойдем?

Стоят у бара в куртках, накинутых на плечи и спадающих с них. Синхронно курят.

Аля не убирает волосы – пусть сегодня пахнут почти как от Деды в детстве.

1 Экзамен на знание шведского языка для поступающих в университеты.
2 Ныне и в час смерти нашей (лат.).
Продолжить чтение