Лев и Корица

Классное чтение
В оформлении переплёта использована картина
Винсента Ван Гога «Звездная ночь над Роной».
© Буйда Ю.В.
© ООО «Издательство АСТ»
I. Корица
Мартовским туманным вечером Лев Полусветов с женщиной на руках шел к воротам Царицынского парка, выходящим к метро «Орехово».
Он широко и легко шагал по снежной каше, расползавшейся на тротуарной плитке, и казалось, что ноша его ничего не весит.
Встречные сторонились и оглядывались, морща нос: от женщины, безвольно свесившей ноги, пахло мазутом, мочой, бедой, и даже при свете фонарей можно было разглядеть, что одета она в какую-то грязную рванину. Шнурки на ботинках не были завязаны, они свисали и болтались в такт шагам мужчины, который смотрел прямо перед собой, не обращая внимания ни на дождь, ни на людей.
Полицейский у ворот посторонился, пропуская Полусветова, и долго провожал его взглядом, пока тот не спустился в подземный переход.
Он перешел на другую сторону Шипиловского проезда и двинулся по направлению к Ореховому бульвару, потом свернул налево и углубился во дворы, где редкие собачники выгуливали своих питомцев.
Женщина время от времени подавала признаки жизни, но сводились они главным образом к мычанию и икоте. Полусветов старался не думать о своей куртке, пропитавшейся мазутом, мочой и бедой, и только иногда бормотал сквозь зубы: «Не бойся, ничего не бойся». Женщина в ответ пускала слюни.
В этом доме Полусветов жил не так давно, соседей не знал и знать не хотел, но в те минуты, пока поднимался в лифте с женщиной на руках, он просил высшие силы сделать так, чтобы на лестничной площадке у его двери никого не было.
Когда лифт остановился на седьмом этаже, Полусветов вскинул женщину на плечо, достал из кармана ключ, отпер дверь, ногой захлопнул ее за собой, включил свет, опустил женщину в ванну, бросил ее сумочку на пол и перевел дух.
Переодеваясь, он пытался вспомнить, где лежит чистая женская пижама, нашел, бросил на кровать и вернулся в ванную.
Женщина лежала на боку, подтянув колени к животу и прикрыв локтем лицо.
Однако он успел хорошо рассмотреть это лицо – было в нем что-то восточное: линия бровей, монгольское веко у внутреннего угла глаз, форма губ…
Она замычала, когда Полусветов снял с нее вязаную шапочку, освободив сбитую на затылке копну темно-каштановых волос, но больше не издала ни звука, только пыхтела, пока он стаскивал куртку, свитер, ботинки, лифчик, колготки и трусы.
Всё было рваным, даже трусы и лифчик, причем изорванным так, словно кто-то специально потрудился, чтобы превратить ее одежду в клочья, пропитанные керосином и креозотом, а еще чувствовались запахи мочи и машинного масла.
Он хорошо помнил, что в том месте, где он нашел женщину, не было никаких следов керосина или машинного масла.
Грязную одежду он сложил в пластмассовый тазик и выставил в коридор.
Ее ноги, лобок и подмышки поросли густой щетиной. Женщине с темными волосами, подумал Полусветов, приходится брить ноги раза два, а то и три в неделю. Значит, минимум неделю она этого не делала.
Он включил душ, щедро полил нагое тело гелем и принялся тереть его губкой – ноги, живот, спину, грудь. Грязная вода с шумом уходила в канализацию. Ему пришлось мыть ее дважды, потому что женщину вырвало. Она никак не реагировала на его прикосновения, даже когда он был вынужден тереть ладонью ее промежность. Потом он осторожно расчесал ее некрашеные волосы, завернул тело в большое махровое полотенце, отнес на кровать, кое-как надел на нее пижаму и включил в спальне синий ночник.
Каждый день, утром и вечером, в одно и то же время Лев Полусветов отправлялся на прогулку с Бромом. Пес умер два года назад, но привычка осталась. В семь утра и в восемь вечера он выходил с Бромом из дома, переходил на другую сторону улицы и вдоль ограды парка добирался до Ореховского кладбища. Там в заборе была дырка, о которой хорошо знали местные. Через дыру можно было попасть в ту часть Царицынского парка, куда в ненастную погоду полиция заглядывала редко. Этой дырой пользовались пьяницы и собачники.
Именно там, в глухой части парка, Полусветов и обнаружил женщину, которая лежала в кустах и протяжно стонала. Рядом валялась ее сумочка, довольно вместительная и грязная. Он без раздумий закинул сумочку на плечо, взял женщину на руки и отправился к задним воротам парка, выходящим к станции метро «Орехово».
И вот теперь эта женщина спала на его кровати, а Полусветов думал, что с нею делать.
Он хорошо разглядел ее, пока раздевал и мыл, и понял, что это тело не придется радикально перестраивать. Однако работа предстояла нелегкая. При невысоком росте женщина обладала слишком большой грудью, слишком толстыми ляжками и непропорционально узкой задницей. У нее были заплывшие колени, узкие ступни с очень длинными пальцами, жировые складки на боках и животе, короткая шея, тонкие губы, пористый нос, но при этом – роскошные каштановые волосы, изящные уши, прекрасные крупные зубы и трогательные детские пальчики на руках. Было ей, прикинул Полусветов, лет тридцать, может быть, тридцать пять.
При росте 172 сантиметра она весила килограммов 90. Значит, индекс массы тела по Кетле превышает 30 – первая степень ожирения. Если прибавить ей роста сантиметров 7–8, избыток массы тела снизится почти на 3 единицы. Остальной излишек можно сжечь без ущерба для здоровья.
Он взял бумагу, карандаш и быстро набросал эскиз ее тела фас и профиль. Профиль был особенно впечатляющим: отвисшая грудь, вислый живот, слишком длинные пальцы ног. Тело нуждалось в перераспределении масс. Ну и пальцы на ногах, конечно, должны стать короче, а ступни – шире. Крошечный же шестой пальчик на правой ноге надо просто убрать. При помощи карандаша и резинки он вытянул ее силуэт по вертикали, заштриховал «излишки», удовлетворенно хмыкнул.
План вчерне был готов, оставалось решить, как его воплотить.
Можно перестроить ее за ночь, чтобы утром она ахнула.
Можно перестраивать ее постепенно, день за днем что-то убавляя, а что-то прибавляя, чтобы ей казалось, будто изменения ее тела происходят в результате, скажем, психической травмы, запустившей таинственный механизм морфологической трансформации – многие клюют на косноязычную наукообразную таинственность.
А поскольку все изменения – к лучшему, женщина с радостью поверит любому объяснению. Будет колебаться, сомневаться, даже, может быть, испугается, но – поверит. Не станет же она держаться за вислый животик или короткую шею. Ну и потом, то, что другие получают за огромные деньги, отданные диетологам и пластическим хирургам, этой женщине достанется бесплатно, и этот довод может оказаться самым убедительным.
Но существует и другой путь, требующий терпения, воображения и немалых душевных затрат. Можно исходить из того, что ее телом вправе распоряжаться только она сама, а значит, рассказать ей всё начистоту о возможностях преображения и склонить к изменениям, чтобы выбор ее был осознанным. Для этого ей нужно смириться с тем, что она и без того знает о себе, а с этим небессмертный человек обычно смиряется хуже всего. Она прекрасно знает, что у нее толстые кривые ноги, вислый живот, огромные ляжки, и это, как бы она ни храбрилась, не дает ей покоя. Как и шестой палец на правой ноге. Но одно дело – знать, другое – признавать, согласиться с чужим человеком, да еще мужчиной, довериться ему и отдать себя в его руки. Ведь он не врач, не пластический хирург, а прохожий, незнакомец, у которого бог знает что на уме…
Но с чего бы ему тратить усилия именно на нее, а не завести другую женщину – красивую, с идеальной фигурой? Чем привлекла его эта? Что в ней такого? Он не знал ответов.
Никто не знает, что делает нас красивыми. Когда-то, четыреста лет назад, французский поэт Венсан Вуатюр попытался определить, что такое красота, и написал о фигуре, глазах, походке, голосе, однако было еще что-то, что неуловимым образом очаровывает и обольщает нас. Но что это за качество, что за свойство – поэт так и не понял, а без этого, по его мнению, не может быть полного и окончательного понимания красоты. И однажды он признал свое поражение фразой, полно и окончательно описывающей это качество и это свойство: «Je ne sai pas quoi» – «Не знаю, что-это-такое»…
В ней было что-то неуловимое…
В ней Лев почувствовал то, что избегал называть прямо, предпочитая числительное тринадцать.
Встречаясь впервые с человеком, мы встречаемся с пустотой, – и, если он нам интересен, пытаемся зажечь в этой пустоте звезду. Но часто забываем о том, что и он сам стремится к тому же, если мы ему интересны. Речь идет о стоимости пустоты. Стоит ли пустота того, чтобы зажигать в ней звезду? Или иначе: та ли это пустота, в которой звезда может загореться сама?
Что ж, подумал Полусветов, надо дождаться ее пробуждения и попробовать, ничего другого не оставалось.
Он вдруг вспомнил о ее сумочке, валявшейся в прихожей.
Расстелив на кухонном столе полотенце, он расстегнул сумочку и высыпал на стол ее содержимое.
Это была третья женская сумочка в его жизни. Первая принадлежала матери, и залезать в нее ему строжайше запрещалось. Вторая – жене, но впервые он заглянул в ту сумочку только после смерти Лаванды, и, обнаружив в застегнутом на молнию отделении свежие трусики в пакете и два презерватива, дежурный набор искательницы приключений, вынес сумочку в запущенный сквер и сжег.
Сумочка, принадлежавшая незнакомке, была довольно вместительной, украшена заклепками и алюминиевым фирменным логотипом золотого цвета. Полусветов не ожидал найти в ней ничего необычного, и поначалу казалось, что он не ошибся. Дешевая пудреница, полупустая пачка сигарет, копеечная зажигалка, три носовых платка, несколько разнокалиберных пуговиц, заношенная медицинская маска, пара голубых силиконовых перчаток – у правой отрезан указательный палец, помада, гигиенический тампон, рублей тридцать-сорок мелочью, солнцезащитные очки с поцарапанными стеклами, растрепанная вдрызг книга в мягкой обложке – «Хребты безумия» Лавкрафта, маникюрные ножницы, початая упаковка таблеток, название которых невозможно прочитать, и небольшой сверток, пропитанный темной жидкостью. И никаких документов, позволяющих установить личность незнакомки. Ни документов, ни телефона.
Полусветов придвинул настольную лампу ближе, потрогал пальцем сверток – на пальце остался коричневатый след, уже подсохший, но еще липкий. Развернул ткань – перед ним лежала опасная бритва. Такой когда-то брился его дед, правил ее на офицерском ремне, но, когда руки стали дрожать, купил электрическую. Кто сейчас пользуется опасными бритвами? Парикмахеры да отмороженные головорезы в кино. Женщины бреют ноги при помощи станка или электробритвы.
Чтобы открыть бритву, ему пришлось приложить усилие: мешала засохшая на лезвии кровь.
Кровь.
На теле женщины не было следов порезов. Значит ли это, что на лезвии засохла чужая кровь? Значит ли это, что бритва принадлежала убийце? И какое отношение к бритве имеет незнакомка? Она – убийца? Свидетельница убийства?
Или никакого убийства и не было – мало ли при каких обстоятельствах кровь попала на бритву? Может, это не человеческая кровь? Может, женщина участвовала в каком-нибудь экзотическом обряде, при котором приносят в жертву живую курицу, например, или что-то в этом роде?
Полусветов перевел дух.
Он завернул бритву в платок, собрал со стола все вещи обратно в сумочку, вымыл руки, налил в рюмку коньяку и вытряхнул из пачки коричневую сигарету.
Лев Полусветов выпивал очень редко – и на этот случай всегда держал в шкафчике две-три бутылки красного вина и бутылку коньяка. Теперь был как раз тот случай, когда ему было необходимо взбодриться. И выкурить сигарету из пачки, которой обычно ему хватало на месяц.
Пора было подводить предварительные итоги.
Итак, он случайно обнаружил в Царицынском парке молодую женщину, которая была в бессознательном состоянии. Алкоголем от нее не пахло. Он ничего о ней не знал, если не считать параметров ее тела. Окровавленная бритва придавала ее образу загадочности, хотя, возможно, всё объяснялось проще, чем он мог предположить.
Из этого следовали два вывода.
Первый – ему предстояло нелегкое объяснение с незнакомкой, когда она поймет, что находится в чужой квартире, где какой-то извращенец, воспользовавшись ее беспомощным состоянием, раздел ее догола и вымыл с ног до головы. Ужас, ярость, слёзы – возможно всё, и это придется пережить, сохраняя спокойствие.
Второй вывод – им не избежать разговора о бритве, покрытой кровью. Может быть, всё сразу разъяснится, возможно, ничего криминального тут нет. Но не исключено, что кровь на бритве принадлежит человеку, умершему страшной смертью, – и тогда дело примет непредсказуемый оборот.
Что же он станет делать, если вдруг выяснится, что она – убийца и психопатка? Или он обречен на эту женщину, и теперь уже ничто не может изменить или отменить этого факта?
Полусветов взглянул на часы – полночь.
Он лег в гостиной на диване.
Не спалось – не оставляли мысли о незнакомке, ворочающейся, постанывающей и посапывающей за стеной.
Как она поведет себя, когда откроет глаза? Попытается понять, где она, испугается, обнаружив, что спит в чужой постели, потом наверняка сердце ее екнет, как только она сообразит, что кто-то ее раздел, переодел в пижаму, – кто-то, значит, видел ее голой, трогал ее и, возможно, было что-то еще, боже мой…
Недоумение, раздражение, страх – с этими чувствами она встретит незнакомого мужчину, входящего в спальню, сердито спросит, кто он такой и как она у него оказалась. Если только она не из тех, кто привык просыпаться в чужой постели рядом с мужчиной, имени которого она знать не знает.
Что-то подсказывало Полусветову, что она – не из тех. Те носят стринги, не читают Лавкрафта и предпочитают экстравагантный маникюр.
У этой ногти на руках были коротко острижены и покрыты бесцветным лаком, а вместо стрингов на ней были обычные трусы, в каких спят замужние женщины. Да и презерватива в ее сумочке он не обнаружил.
Утром, преодолев ее страх и враждебность, он расскажет женщине, как нашел ее в темном углу парка, принес к себе, привел в порядок и уложил спать. Постарается убедить, что ничего такого не было – тут важно не пережимать, не настаивать, чтобы не вызвать у нее подозрений. Не было – значит, не было.
Никакой женской одежды и обуви для нее нет, но всё это можно заказать в интернете. Вряд ли она сильно расстроится, обнаружив, что заказанная одежда маловата или великовата. Оденется и уйдет.
Если же она останется, появится возможность познакомиться поближе, подогреваемая хорошим вином и вкусной едой.
Может быть, он расскажет ей о себе.
Для такого случая у него были припасены две версии автобиографии – краткая и полная. Маловероятно, что при первом знакомстве женщина будет готова выслушать полную версию его жизни, поэтому придется ограничиться немногими биографическими фактами: дед – известный геофизик, бабушка – среднеизвестная писательница; отец – военный инженер, погибший на полигоне и похороненный на тридцатиметровой глубине в свинцовой капсуле; мать – библиотекарша; его детство – роландическая эпилепсия и синдром Виллебранда-Юргенса, который иногда путают с гемофилией; женитьба сначала на университетской преподавательнице Нессе, а после ее смерти – на ее дочери Лаванде, энергичной и чертовски предприимчивой; довольно успешный бизнес; тайны жены, открывшиеся Полусветову после ее гибели; договор с Фосфором…
Вспомнив о Фосфоре, он вдруг понял, как преодолеть ее страх и враждебность, не тратя много слов.
По пути в спальню глянул на часы – было около половины второго.
Кровать была очень широкой, и, когда он лег у окна, между ним и женщиной остался промежуток шириной не меньше полуметра.
Женщина была полураздетой: шелковый пояс куртки развязался, а штаны сползли ниже лобка.
Когда Полусветов закрыл глаза, женщина вдруг перевернулась на другой бок, взяла его за руку, прижалась лбом к его плечу, с облегчением застонала, а потом ее дыхание стало ровным, редким и глубоким.
– Тринадцать, – прошептал он, когда часы показали шесть утра.
Одним движением осторожно снял с нее шелковые штаны, после чего бережно положил ладонь ей на бедро, и по ее телу прошла волна трепета, а он почувствовал себя человеком, ступающим босой ногой на углие огненное.
Женщина открыла глаза, помедлила, словно решая, стоит ли это делать, но через мгновение смежила веки, приоткрыла рот, прерывисто вздохнула и положила правую руку на его спину, а ноги согнула в коленях и приподнялась, прижавшись к нему всем своим плотным маслянистым телом, и он опустился на нее, мгновенно вошел, заставив женщину прикусить губу, и смял ее в объятиях, застонал, погружаясь в алую бездну, и она застонала в ответ и с силой рванулась ему навстречу, впилась губами в его рот, дрожа жаркой дрожью, то сводя, то разводя бёдра, а когда дрожь усилилась, женщина попыталась его оттолкнуть, но сил хватило только на хрип, на то, чтобы впиться ногтями в его спину, взорваться, обдавая его густой струей горячей жидкости, взвыть от сладкой боли, содрогнуться, еще раз, еще, а потом – потом она обмякла, стала легким потоком, облаком, негой и умилением, бессильно вытянулась рядом с ним, закинула ножку на его ногу, и замерла, растворяясь в мягких водах безмозглого счастья и сонно водя кончиком языка по его соленому плечу…
Он взял ее за руку, и женщина легла на спину.
Свет фонаря, проникавший с улицы через неплотные шторы, мягко обрисовывал его лицо и плечо, ее грудь и бедро.
Они должны были что-то сказать друг другу, но медлили, наслаждаясь покоем и нежным теплом.
– Как ты? – спросил он.
– Лежу в луже, и мне не стыдно…
– Как мне тебя называть? – спросил он после паузы.
– Н-не знаю… забыла…
– Имя забыла?
– Всё забыла.
– Анна, Ольга, Наталья, Галина, Ксения, Мария, Марина, Людмила…
Она фыркнула.
– Людмила! Кто так сейчас называет девочек!
– Марфа, – продолжал он, – Евгения, Светлана, Кристина, Анжела, София, Полина, Агата… Может, Айгуль, или Сильвия? Или Оливия? Перепетуя, наконец?
– Тьфу на тебя… не помню… не знаю… может, Корица?
– Корица – это имя? Это же специя… Хотя, впрочем, мою жену звали Лавандой…
– Не знаю, просто вдруг на ум пришло… – Помолчала. – Лаванда – красивое имя… А ты? Как тебя звать?
– Лев, – сказал он. – Лев Полусветов.
– Царское имя – Лев…
– Бабушка писала диссертацию о византийском императоре Льве Исавре, дочь решила сделать ей подарок – и назвала меня в его честь…
– Лев, и как я здесь оказалась? – В голосе ее не было ни страха, ни враждебности. – Ничего не помню. Вообще ничего…
– Я нашел тебя в парке – в Царицынском парке. Ты лежала в кустах. Сначала я подумал, что ты пьяна, но нет, алкоголем от тебя не пахло… Наркотики – не похоже, хотя тут я не спец…
– Божечки мои…
– Идти ты не могла, пришлось нести тебя на руках. Потом я тебя раздел, вымыл и уложил спать. Не знаю, удастся ли отстирать одежду, – она в мазуте, креозоте, керосине, порвана в клочья…
– Креозот?
– Это такая жидкость, которой пропитывают деревянные шпалы.
– Шпалы, – повторила она упавшим голосом.
– Голова болит?
– Хочется пить.
– Воды? Кофе? Вина?
– Конечно.
– «Конечно» что?
– Когда говорят «конечно» – подразумевают, конечно, вино. Красное. Чуть-чуть – для цвета.
– Что значит – «для цвета»?
– Кто-то так говорил… что выпивает – «для цвета»… может, чтобы краска в лице появилась… чтобы вернуть лицу цвет жизни, не знаю…
Когда он возвратился из кухни с бокалами, наполненными вином, она сидела, откинувшись на подушку, и при свете ночника разглядывала свои руки.
– Не смотри на меня так, – сказала она, принимая бокал. – Чувствую себя пугалом.
Ему нравилась влажная тающая красота ее несовершенного белоснежного тела, – но он решил, что скажет ей об этом позднее.
– Сумочка! – сказала она. – У меня ведь должна быть сумочка!
– В ней – никаких документов, ничего. Пудреница, сигареты, зажигалка, носовые платки, пуговицы, медицинская маска, силиконовые перчатки, помада, солнцезащитные очки, книжка, маленькие ножницы и бритва, завернутая в салфетку. Больше ничего.
– Бритва?
– Опасная бритва – знаешь, что это такое? Лезвие в крови, салфетка в крови…
– В моей сумочке?
Он кивнул.
– Откуда?
Он пожал плечами.
– Но это же не значит, что я… ну не могла же я…
Она залпом допила вино.
– Покажи!
Он принес сумочку, завернутую в большое полотенце, вытряхнул содержимое на одеяло. Всё, что могло быть грязным, – было грязным и пахло керосином.
Женщина двумя пальцами достала из сумочки свернутую окровавленную салфетку, понюхала, поморщилась и положила обратно.
– Просто не верится, – пробормотала она. – Как во сне…
– Возможно, отказ памяти связан с тем, что произошло. С этой бритвой. Так бывает: память спасает нас от того, что мозг не в силах вместить…
– Хочешь сказать, что я кого-то убила?
Голос ее звучал глухо.
– Нет, конечно. Кровь, может, и не человеческая, а, скажем, куриная…
Корица кисло улыбнулась.
– И больше ничего? Ни паспорта, ни телефона?
Полусветов покачал головой.
– Значит, я ничего не помню, не знаю, кто я, почему оказалась в парке, где потеряла паспорт и телефон и где нашла эту бритву… Мрак!
– А ты уверена, что сумочка – твоя?
– Я… нет… откуда мне знать… но ты же нашел ее рядом со мной!..
– Мало ли, чья это сумочка. Может, и не твоя. Что в ней – твоего? Ни документов, ни телефона – вообще ничего. Может, кто-нибудь ее потерял, а ты оказалась рядом. Нас всех подстерегает случай…
– …над нами – сумрак неминучий, иль ясность Божьего лица…
– Ну вот, ты Блока помнишь – уже хорошо!
– Чего уж тут хорошего…
– А родители, друзья?
Она покачала головой.
Полусветов обнял ее за плечи.
– А ты правда меня на руках тащил?
– Пришлось.
Она вздохнула.
– Это амнезия, да?
– Я не врач. Но когда я мыл твою голову, никаких синяков и шишек – не обнаружил.
– Ты же сам сказал, что память спасает нас от того, что мозг не в силах вместить. И что делать? Я теперь на улицу боюсь выйти: а вдруг меня разыскивает полиция!
– Надо подождать, ничего другого не остается. Дождаться, когда к тебе вернется память, ты вспомнишь свое имя, где живешь, где работаешь и всё такое…
– И сколько ждать? Ладно день, а если месяц… или год?
– Это вряд ли. Мне кажется, всё не так безнадежно. Ну и, в крайнем случае, если выздоровление затянется, найдем хорошего врача…
Она усмехнулась.
– У меня – ни паспорта, ни страховки, если ты не забыл.
– Что-нибудь придумаем, поверь. А пока – можешь жить здесь, сколько захочешь… сколько потребуется…
– Я бы тебе поверила, но ты был без презерватива, – она боднула его головой. – А вдруг я забеременею?
– Нет, – сказал он, – поверь: нет. В XV веке богослов Иоганн Нидер писал, что забеременевшая от дьявола молодая девушка не теряет девственности, а беременность у нее – ложная…
Она поцеловала его в плечо.
– Мне понравилось, дьявол, – прошептала она. – Очень понравилось. У меня такого никогда не было. Голова не помнит, конечно, – но тело не обманешь. А про сквирт я только в книжках читала. Ты какой-то анатомический феномен…
Отметив про себя, что она правильно произнесла слово «феномен», он картинно поднял брови.
– Правда-правда, – сказала она. – Мужской член не может себя так вести в вагине – это анатомически невозможно…
Она была права, но Полусветов считал, что время для признаний еще не пришло.
– Вот мы и выяснили, что ты знаешь анатомию. Может, ты врач?
– Да ну тебя! – Она вдруг спохватилась: – А кроме пижамы, у тебя никакой женской одежды нет?
– Купим. Закажем – и привезут.
– Судя по мелочи в сумочке, у меня даже на трусы не хватит.
– Об этом не беспокойся.
– А ты не маньяк? Подстерег меня где-то, подсыпал чего-нибудь в кофе, притащил к себе…
– Более того, – сказал он, словно не расслышав ее вопроса, – если не вспомнишь, как тебя зовут, соорудим тебе новые документы, страховку… Новую жизнь. Многие обрадовались бы такой возможности – начать новую жизнь с чистого листа…
– Ты так говоришь, – протянула она, – словно замуж зовешь…
– Ну, первая брачная ночь у нас уже случилась…
Корица стукнула его кулаком по колену и рассмеялась; Полусветову понравился ее смех.
– А вообще… – Лицо ее посерьезнело. – Новая жизнь – страшно звучит, особенно если не помнишь, какой была старая.
– Наверное, все хотят что-то изменить или измениться…
– На словах – да, а на деле…
– Боишься?
– Конечно.
– А если ты уже меняешься?
– В смысле?
– Был у меня в школе друг – Мансур, умный, нормальный парень, спортсмен, девушкам нравился и всё такое. Но когда он убил первого человека – стал меняться, а после второго и третьего его уже было не узнать. Глаза, кожа, губы – всё стало другим. Буквально за два-три года он превратился в косоротого урода. Даже уши превратились в лопухи, а были – маленькие, изящные. Он сам мне говорил, что первое убийство стало для него страшным потрясением, травмой, но ему понравилась легкость, с какой он преодолел свой ум…
– Девяностые?
– Ага.
– И что с ним стало?
– Убили, конечно. Иногда психическая травма запускает таинственный механизм морфологической трансформации, то есть человек физически начинает меняться. Становится выше или ниже… Или вроде как ни с того ни с сего у него вырастает горб, а внутренние органы – печень, почки, сердце – смещаются…
– А если у меня вырастет горб?
– Мы с тобой не знаем причин твоей травмы, не знаем, изменишься ты или нет, а если изменишься – то вдруг в лучшую сторону? Каждый человек чем-нибудь да недоволен в себе. Моя жена считала, что у нее великовата задница и узковаты плечи, и говорила, что многое бы отдала, чтобы это исправить… А отец злился, что ему не даются иностранные языки…
– Таинственный механизм морфологической трансформации… боюсь я всех этих тайн, загадок… есть в них что-то противоестественное…
– И читаешь Лавкрафта…
– А слабо нам еще красного тяпнуть?
Полусветов принес бутылку, разлил вино по бокалам.
– За что выпьем? За знакомство?
– И за новоселье, – сказал Полусветов.
– В смысле?
– Сегодня вечером мы с тобой переезжаем в новую квартиру.
– Опаньки…
– Никаких травм, – сказал он. – Просто сядем в машину и поедем в новую жизнь.
– Даже не знаю…
– У тебя есть другое предложение?
– Предложение-то, может, и есть, а вот выбора – нету.
– И?
– За новоселье, – со вздохом сказала она, поднимая бокал.
Они выпили.
– Боишься? – снова спросил Полусветов.
– Я теперь всего боюсь. А всего больше боюсь, что уже никогда не перестану бояться.
Она зевнула.
– Может, поспишь?
– Если только немножко. – Она помолчала. – Ты говорил, у тебя была жена…
– Она умерла. Это давно было.
– Извини…
Он укрыл ее одеялом, поцеловал в нос.
– Спи. Ты была хороша.
– Врешь, конечно, но всё равно приятно, – пробормотала она. – Чем ты меня мыл, а? Кожа стала как у младенца… шелковая…
Она глубоко вздохнула – и уснула с улыбкой на лице.
Ну что ж, подумал Полусветов, если женщина во сне подрастет на сантиметр-полтора, она этого не заметит. И не сразу поймет, что ее грудь и живот станут чуть-чуть меньше, а задница – шире. Чуть-чуть. Миллиметра на три-четыре. Для начала.
– Тринадцать, – прошептал он.
Спать не хотелось, но Полусветов лег рядом с Корицей и закрыл глаза.
Он вспоминал Мансура Агатова, о котором рассказал Корице, мальчика из благополучной семьи: отец – физик-ядерщик, мать – известная переводчица с французского и испанского. Репутация у Мансура была сложной: с одной стороны – один из лучших учеников и спортсменов, с другой – приводы в милицию за торговлю иностранной валютой, кастет в кармане, связь с учительницей математики, цинизм и наглость.
Многим казалось странным, что его тянуло к Льву Полусветову, уравновешенному, здравомыслящему и осторожному парню. Мансур никогда не пытался совратить друга, втянуть его в свои темные дела. Может, Полусветов привлекал Мансура потому, что был его противоположностью, может, потому, что ценил его надежность. Время от времени Мансур просил друга кое-что припрятать до поры, зная наверняка, что Полусветов не станет интересоваться содержимым сумки или коробки и никому о них не расскажет.
Однажды вечером Мансур и Полусветов, гуляя без всякой цели, забрели в промзону, примыкавшую к МКАД, где среди куч мусора и березы доживали век какие-то полузабытые склады, заборы которых были украшены ржавыми табличками с надписями «Вход и въезд запрещен».
Мансур знал дорогу. Они нырнули в кусты, осторожно отодвинули доски, пролезли в дыру, бегом пересекли двор, засыпанный шлаком, сквозь который пробивались лопухи, и остановились у приземистого здания с зарешеченными маленькими окошками.
Кирпич обветшал, решетки проржавели – похоже, строение было заброшено.
Агатов повозился с замком, осторожно открыл железную дверь, и они проскользнули в щель. Полусветов включил карманный фонарик – помещение было завалено рулонами брезента, ящиками и бочками, покрытыми пылью.
При свете фонарика они подняли тяжелый люк, спустились по железной лесенке в подвал и повернули выключатель – под низким потолком загорелись неяркие лампы, забранные металлическими сетками.
В центре помещения высился довольно большой квадратный ящик, укрытый грязным брезентом.
Они сняли брезент, сдвинули тяжелую пластиковую крышку и перевели дух.
– Что это? – спросил Полусветов.
– Белое, – ответил Мансур.
– Это понятно. Но что это?
– Понятия не имею, – сказал Мансур. – Ты потрогай. Да не бойся, трогай!
Две трети ящика занимал большой округлый кусок гладкого упругого теплого вещества белого цвета, которое легко поддавалось нажиму. Стоило убрать руку, как белое принимало прежнюю форму. На ощупь оно было приятным и напоминало человеческую кожу, а точнее – упругую женскую грудь или ягодицу.
– Ты правда не знаешь, что это такое?
– Не-а, – сказал Мансур. – Но зачем-то оно нужно, если хранится у военных.
– Может, взрывчатка?
– Не похоже.
– И что делать?
– Месить, – сказал Мансур, закатывая рукава рубашки. – Будем месить белое. Видел, как тесто месят? Ну и давай.
Часа через два Полусветов вернулся домой и лег в постель.
Он чувствовал, что в его жизни произошло нечто небывалое, невероятное, потрясающее, пугающее, и ему хотелось понять, что же это было.
Вроде бы ничего особенного и не случилось. Они проникли в запретную зону, нашли в подвале кусок какого-то белого вещества, а потом около часа месили его в четыре руки, сначала со смехом, потом молча, потом с остервенением. Руки погружались в белое до плеч, пытаясь найти в глубине белого нечто твердое, но ничего твердого там не было. Вещество было не таким тугим, как тесто. Занятие казалось совершенно бессмысленным и как будто даже постыдным. Может, потому, что белое напоминало что-то женское, желанное, скоромное – не вещество, а существо. В подвале слышалось только их громкое дыхание. Они мяли, месили, оттягивали, отпускали, погружались и не останавливались, ярясь и постанывая – всё громче, громче, пока со стоном не рухнули на упругое белое, и замерли, надсадно дыша и вздрагивая, и белое тоже мелко дрожало.
– Нихера себе, – пробормотал Мансур.
Полусветов промолчал.
Немного успокоившись, они выбрались из ящика, надвинули крышку, набросили брезент, покинули здание, бегом пересекли двор, скользнули в дыру и двинулись домой. На обратном пути ни Мансур, ни Полусветов не вымолвили ни слова, словно связанные постыдной тайной.
Что же это было – белое?
Живое или неживое?
И почему у этого занятия был несомненный привкус запретного удовольствия?
Почему оно вызывало ужас и наслаждение?
На следующий день Мансур предложил снова наведаться в подвал, но Полусветов отказался.
После школы они виделись редко. Полусветов учился в университете, Мансур – в Плехановке, но на старших курсах почти не появлялся в институте. Он возглавил банду рэкетиров, ходил в черном кожаном пальто до пят, с моноклем в левом глазу и пистолетом в правом кармане. Когда Полусветов как-то спросил, чем занимается его фирма, он ответил: «Месим белое».
Вскоре он погиб.
В своем загородном доме Мансур убил и сжег в камине шесть человек. Терпение милиции лопнуло – и Мансур был убит в перестрелке.
Полусветову хотелось рассказать Корице об этом белом, но у него не было твердой уверенности в том, что для этого пришло время. И потом, если она спросит, что же это такое было – белое, он не сможет ответить.
Переживание белого было, несомненно, таким же сильным и глубоким, как секс, но сексуальный опыт Полусветова никогда не был связан со смертельным ужасом, который становился тем сильнее, чем глубже его руки погружались в белое. Впору предположить, как это он и делал в юности, что белое имеет инопланетное происхождение, что-то вроде Соляриса, обладающего мощной эротической энергией, – но сейчас его здравомыслие восставало против этой пубертатной гипотезы.
Корица перевернулась на другой бок, и Полусветов очнулся.
В спальне было светло.
Корица лежала к нему спиной, ее густые волосы растрепались, между прядями виднелась белая шея, покрытая тонким пушком.
Недели через две-три завершится ее превращение, и она, конечно, заподозрит неладное. Вот тогда никакой секс, даже самый распрекрасный, не заменит той душевной извести, которая скрепляет отношения мужчины и женщины. Им придется делить мысли, чувства и поступки, и Полусветов предвидел, каких трудов это будет стоить ему: соитие душ стократ сложнее соития тел. Он завидовал Корице, потерявшей память.
Ему было четыре года, когда пропал его старший брат Дмитрий, Митя. Они гуляли у реки, младший залез в ивовые заросли и не откликался. Старший бросился его искать – и исчез. Скорее всего, утонул, но поиски в реке ничего не дали.
Мать не могла смириться с утратой, и всё детство Льва прошло под знаком Мити. Он не мог вспомнить, как выглядел старший брат, и никак не мог соотнести фотографию улыбчивого белокурого мальчика с Митей, о котором мать напоминала по сто раз на дню: «А вот Митя поступил бы так-то… А Митя запомнил бы этот стишок с первого раза…»
Ему часто снилось, как он блуждает в ивовых зарослях, пытаясь отыскать брата, но усилия не приносили никаких результатов, кроме болезненной слабости и эпилептических припадков.
До шестнадцати лет он находился под наблюдением врачей, хотя год за годом его роландическая эпилепсия шла на убыль, а синдром Юргенса давал о себе знать всё реже и слабее. Докторов беспокоила его гиперактивность.
Отец месяцами пропадал на полигонах, а когда бывал дома, пытался обуздать гиперактивного сына, заставляя его повторять по слогам сложные слова «тринитротолуол», «диметилгидразин», «циклотриметилентринитрамин» или хотя бы «экзистенциализм». Он делил слова на слоги, и сын послушно повторял: «Три-нит-ро-то-лу-ол»…
Поскольку доктора советовали «нести ребенка по жизни как свечу в бурную ночь», мать всячески ограничивала и ограждала его, чтобы в его жизни не было ни черного, ни белого, ни высей, ни бездн, ни Достоевского, ни Бетховена, ни Христа, ни Люцифера, а было побольше жирного и поменьше сладкого. Она следила за его чтением, не позволяла играть во дворе с детьми, которые могли невзначай толкнуть ее сына, вызвав у него приступ гнева или горя.
На стене в его комнате висел плакатик со словами Аристотеля, выведенными рукой матери: «Умеренный человек не стремится к постыдным удовольствиям, не предается удовольствиям в недолжное время и не страдает от отсутствия удовольствий».
Опутанный тысячами ласковых нитей, он уже в детстве стал находить сходство своей судьбы с судьбой Минотавра.
Лев часто думал об этом странном существе – получеловеке-полубыке, который был заточен в страшный лабиринт лишь потому, что его мать сошлась с быком. Однако и на ней вины не было, поскольку похоть наслал на нее Посейдон, отомстивший таким образом ее мужу, который, вместо того чтобы принести подаренного богом быка в жертву, решил сохранить жизнь прекрасному животному. Отец выместил на сыне свою вину, мать – свой стыд, и совершенно невинное существо было брошено в темницу. А если в чем и была его вина, то она сводилась к тому, что он родился не таким, как все, был смешением двух родственных природ, божественной и животной. Если богам это прощалось, то отпрыску людей ставилось в укор, ибо человек остается собой лишь потому, что не может иметь собственной природы – и в этом залог его свободы. Минотавр мог переступить через чужую вину и чужой стыд, чтобы стать свободным, но вне лабиринта был обречен на смерть…
Мать жаловалась психиатру, что чем больше она старается, тем упорнее сын замыкается в себе: «И кто знает, какой тринитротолуол накапливается в его душе».
Психиатр соглашалась: «Сейчас в его душе каких-нибудь два-три грамма тротила, но он накапливается, и однажды рванет – мало никому не покажется. Я чувствую в нем некоторую queerness, инакость, которая рано или поздно должна проявиться, хотя и не могу сказать, в какой форме. Его выдают паузы хезитации, все эти беканья и меканья. Когда их слишком много и они лишены смысловой нагрузки, получается имитация спонтанной речи. Он пытается контролировать себя даже в мелочах, словно боится проболтаться, хотя бояться ему пока нечего. Но у него всё впереди».
Врач посоветовал Полусветову вести дневник, который сравнил с кроссвордом: «Заполняешь событиями, мыслями и чувствами клеточку за клеточкой по вертикали и горизонтали, и в конце концов жизнь твоя если и не станет лучше, то наверняка – яснее».
Полусветов последовал совету доктора, но оказалось, что он не знает, чтó думает и чтó чувствует. А писать просто о событиях ему не хотелось. Он жил, окруженный запретами. Он смирился с этими «нельзя» и чувствовал себя в этой клетке свободным, и никто не знал, каков он на самом деле. А заговорить – значит выйти на свет, обнаружить себя, сдаться опасной непредсказуемости, обещающей полноту жизни, которая включала в себя и полноту смерти, а к этому Лев не был готов. Он был искренне, твердо убежден, что этот навязанный, выученный страх, давно превратившийся в естественный, привычный, – благодетелен, целителен и спасителен.
В его жизни было три навязчивых проклятия – Митя, Минотавр и белое, но попытки описать эти ужасы были не по силам подростку.
Дневник был почти сразу заброшен, но время от времени у Полусветова возникало желание написать о ярких событиях в своей жизни. Однако всякий раз его останавливал страх перед словами. Он не знал, как описать свои чувства, когда жена впервые сделала ему минет. Как описать тот день, когда он держал в руках лапу Брома, пока ветеринар вводил псу смертельную дозу наркотика. И что он чувствовал, обнаружив в сумочке покойной жены свежие трусики и презервативы, дежурный набор московской искательницы приключений. Тогда он не злился – его словно обдало ледяным холодом, и он просто вынес сумочку в запущенный сквер и сжег, и ему показалось, что вместе с сумочкой он сжег и свои чувства, и свою память.
Он научился прятаться, а с годами понял, что чаще всего никого всерьез не интересуют ни мысли, ни чувства даже близких людей, что человеческие жизни связаны пустыми словами и никчемными поступками, а вся эта психология давно стала таким же товаром, как идеи или велосипеды.
Глядя на белую шею Корицы, он думал, что теперь ему придется выйти из своего укрытия, чтобы соединиться с этой женщиной навсегда, и не чувствовал ни радости, ни страха, потому что не знал, чтó ждет его на этом пути.
Корица заворочалась, повернулась к нему лицом и открыла глаза.
– Привет, – прошептала она.
– Привет, – сказал он. – Выспалась?
– Кажется, да… – Она потянулась. – А ты помнишь то место, где меня нашел?
– Конечно.
– Сходим?
– Если хочешь.
– Вдруг там что-нибудь найдется?
– Чего еще хочешь?
– Хочу… – Она освободилась от пижамы и откинула одеяло. – Ужас как хочу…
Пока Корица принимала душ, а потом выбирала в интернете одежду, Полусветов приготовил поздний завтрак – яичницу, тосты, мед, сыр, кофе.
Они допивали кофе, когда курьер привез заказы.
Корица трижды показалась Полусветову – сначала в кружевных трусиках и лифчике, потом в платье, наконец, в джинсах и куртке.
Повертелась перед большим зеркалом в прихожей, замерла, уперев палец в стекло и вглядываясь в отражение. Вздохнула.
– Хорошо, – сказал Полусветов. – Но про шарф и перчатки забыла.
– Не замерзну, – сказала она. – Возьми сигареты – после кофе курить хочется. – Обдернула куртку. – То ли я похудела, то ли мерещится…
Он вопросительно посмотрел на нее.
– Лифчик пришлось надевать размером меньше…
Она смущенно улыбнулась.
– Пойдем?
Они спустились двором к станции метро «Орехово», пересекли Шипиловский проезд по подземному переходу и вошли в парк через КПП № 8.
Под ногами чавкала снежная жижа, дул ветер, время от времени сквозь серую пелену проглядывало бледное солнце.
Они прошли по главной аллее, спустились к храму Цереры и двинулись по тропинке в сторону МКАД.
– Далеко еще? – спросила Корица.
Она раскраснелась и похорошела.
– Близко, – сказал Полусветов. – Было темно… но я вспомню…
– А что тебя в темноте понесло сюда?
– Гулял с собакой, – сказал он. – Спаниель, имя – Бром. Он умер два года назад – рак, и при мне его усыпили. Ветеринар сказал, что в последнюю минуту перед смертью собаки ищут глазами хозяина, и я хотел, чтобы он видел меня. Я держал его лапу, пока он умирал…
– Божечки мои, Лев… – Она взяла его за руку. – Как жаль…
– Я не сумасшедший, Кора. Это просто привычка, от которой трудно отказаться. Каждый день гуляю там, где мы с ним обычно бродили. В жизни должен быть порядок, а без Брома в жизни какая-то дыра…
Кора прижалась к нему, он обнял ее за плечи.
– Кажется, вон там, – сказал он. – Да, пойдем-ка туда. Там, за оградой, Ореховское кладбище. Оно давно закрыто, но захоронения в родственные могилы случаются.
Через минуту он остановился, огляделся – голые деревья, жухлая трава, кусты.
– Тут, – он ткнул пальцем в траву. – Ты лежала ничком.
Корица присела на корточки, провела ладонью по траве.
– Может, где-нибудь тут валяется телефон…
– Посмотри здесь, а я там.
Он обогнул куст, наклонился. Из травы торчала головка ключа в форме кельтского креста – такими, наверное, отпирали амбары или крепостные ворота. Ключ был отлит из стекла, потерт, поцарапан, но местами сохранил прозрачность.
– Твой? – Он поднялся и показал Корице ключ.
– Это вряд ли.
Она выпрямилась.
Из-за деревьев вышли двое – высокий молодой мужчина в короткой кожаной куртке и парень лет двадцати в вязаной шапке.
– Здорово-здорово! – сказал высокий, хватая Корицу за руку. – Пойдем-ка, подруга, поговорить надо. Мы тебя третий день ищем.
– Отпусти! – сказала она, пытаясь вырвать руку. – Ты кто такой?
– Я кто такой? – Высокий замахнулся. – Вот сука!
– Отпусти, – сказал Полусветов, подходя ближе. – Ну!
Коротышка бросился на него, но вдруг взлетел в воздух, ударился о ствол дерева и рухнул наземь.
Корица вскрикнула.
Мужчина, крепко державший ее руку, внезапно упал навзничь, правый глаз у него выскочил из орбиты и повис на ниточке.
– Пойдем, – сказал Полусветов, взяв Корицу под локоть.
– Как ты… что ты с ними сделал?
– Пойдем, – повторил Полусветов. – Живы будут, не беспокойся. Кто они?
– Н-не знаю…
– А они тебя, похоже, знают.
– Правда, я их впервые вижу, честное слово. Как ты это сделал? Как? У него глаз по-настоящему выпал?
– Дай руку.
Быстрым шагом они вышли к храму Цереры, и тут Корица остановилась и опустилась на землю.
– С ногами что-то… слабость… нервы, наверное…
Полусветов поднял ее на руки и легко зашагал вверх, к главной аллее.
– Постой, – попросила она. – Люди смотрят… мне лучше… постой же!
Он поставил ее на ноги.
– А по тебе и не скажешь, что ты такой… что можешь так…
Он улыбнулся, достал из внутреннего кармана фляжку, открутил пробку.
– Выпей – полегчает.
Она сделала глоток, потом другой, вернула ему фляжку.
– Теперь сигарету.
Он протянул ей пачку, щелкнул зажигалкой.
– Ничего не понимаю, – сказала она, глубоко затягиваясь сигаретой. – Ни-че-го.
– Можем вернуться и спросить у них…
– Нет-нет-нет! – Она взяла его под руку. – Пойдем отсюда. – Наклонилась, заглянула ему в лицо. – Ну скажи, как ты это сделал, пожалуйста. Я никогда в жизни такого цирка не видела. Раз, два – и оба готовы. Ты же даже не прикоснулся к ним! Это какое-то боевое искусство? Японское? Китайское? А если бы у них были ножи?
– Ты точно их не помнишь?
– Абсолютно!
Они вышли на главную аллею.
Полусветов достал из кармана широкий шарф, расстелил на мокрой скамейке. Они сели. Он глотнул из фляжки, закурил.
– Жаль, что сейчас светло… – Корица нервно рассмеялась. – Было бы темно, ты расстегнул бы штаны, а я села бы и… как же я тебя хочу сейчас – мочи нет!
Он усмехнулся, поцеловал ее в щеку.
– В губы, – сказала она, закрыв глаза, – ну пожалуйста.
Он поцеловал ее в губы. Она поймала языком его язык, взяла его руку, положила на свой живот, опустила, втянула живот, и его пальцы коснулись ее гладкого лобка, поймали клитор, Корица чуть приподнялась, прошептала: «Сильнее», и он сделал сильнее.
Потом она обмякла, привалилась к нему и пробормотала:
– Как бы я хотела, чтоб ты в меня влюбился без памяти… чтоб стал моим – весь, целиком…
– Мы же ничего друг о друге пока не знаем…
– И здорово, – сказала она. – Это же замечательно. Так хочется сказать, что впереди у нас вся жизнь… – Помолчала. – А если ты узнáешь, что я кого-то убила? Нет, серьезно. Каким-то ведь образом эта чертова бритва оказалась в моей сумочке…
– Со временем всё узнáем, – сказал он, доставая фляжку. – Хочешь еще?
– Чуть-чуть. От тебя так хорошо пахнет – тысяч на пять…
– То есть?
– Дорогим одеколоном…
– Дай-ка руку.
Взявшись за руки, они направились к КПП № 8.
В прихожей Кора расстегнула куртку – и вдруг замерла.
– Помочь? – спросил Полусветов, снимая ботинки.
– «Торговый центр», – сказала она. – Следующая остановка – «Сквер “Лесная сказка”».
Он молча смотрел на нее.
– Во сне я ехала в автобусе и слышала объявление: «“Торговый центр”, следующая – “Сквер «Лесная сказка»”». На меня все смотрели, потому что я была босая.
– Когда я нашел тебя, на тебе были ботинки, – сказал он. – Сейчас глянем, что это за «Лесная сказка».
Он достал ноутбук, открыл браузер.
– Автобус М87. Маршрут от метро «Выхино» до метро «Орехово». Похоже, ты на этом автобусе и приехала сюда.
– Из Выхино? Да я там никогда не бывала!
– Точно?
– Не знаю… – В голосе ее появилось раздражение. – Никаких ассоциаций с Выхино.
– На маршруте – тридцать три остановки. Может, ты села на одной из них…
– Хочешь проверить? И сколько времени это займет? А если я не москвичка, а приезжая, плохо знаю Москву? И потом, на окраинах улицы выглядят одинаково…
– М-да, – пробормотал Полусветов. – Если всерьез за это браться, то на каждой остановке надо выйти, погулять, осмотреться… всё это займет от двух недель до месяца… ты могла приехать на метро, сесть на любой остановке… в общем, перспектива так себе…
Она прошла на кухню, закурила.
Полусветов сел напротив.
– Кора…
– Я не знаю, кто я, где живу, кто мои родители и друзья… А эти гопники в парке – откуда они меня знают? Почему, черт возьми, в автобусе я была босой? Бред… – Подняла глаза. – Лев, ты понимаешь, что ты – единственный в мире человек, которого я знаю?
Он кивнул.
– Не бросай меня… – Голос ее задрожал. – Пожалуйста…
Он сел рядом с ней, обнял.
– Не бойся. Ничего не бойся.
– Я, конечно, так себе товар…
– Вот этого не надо, ладно? Это стилистический сбой. Ты так не говоришь – у тебя речь нормальной интеллигентной женщины, а «так себе товар» – из узуса провинциальной хабалки. Ты же знаешь, что такое узус?
Она кивнула.
– Твой язык – это язык женщины образованной, из хорошей семьи. Слушай, мы же тебя можем придумать – родители, друзья, профессия, привычки, вкусы… Ну, пока к тебе не вернется память – мы можем исходить из гипотетической биографии…
– Протез.
– Проблемы с памятью – проблемы медицинские, а в медицине протез – это просто протез… Ты сама можешь сочинить свою жизнь за неимением реальной; почему бы и нет? Как тебе?
– Дико…
– Разумеется, дико, как и всякий протез. – Он помолчал. – Мне хочется, чтобы ты лучше узнала меня, и я готов рассказать о себе всё – всё, что тебе захочется узнать, – но хочется, чтобы ты ответила тем же…
– И протез тебя устроит?
– Знаешь, мне кажется, что строительство биографии может спровоцировать твою память. Кто знает, какое слово вдруг откроет дверь…
Корица вздохнула.
– Выходит, сейчас нам с тобой и говорить не о чем? Если мне нечего тебе рассказать о себе, значит…
– Ничего не значит, – спокойно возразил Полусветов. – Дело в другом…
Она вопросительно взглянула на него.
– После смерти жены я встречался с женщиной. Ее звали Кариной. Умная, красивая, сексуальная… С ней было интересно разговаривать о Зебальде и Достоевском, о психологии и Шекспире – да обо всём… Она была неутомима и изобретательна в постели, у нее были толстенькие ножки, тонкая талия, и вообще она была – ах…
– Тебе нравятся толстые женские ножки?
– Мне нравятся те ножки, которые мне нравятся, и неважно, какие они.
– Я тебя перебила, извини…
– Ничего… Да, она всем меня устраивала, но мне никогда не хотелось узнать ее ближе – ее прошлое, ее настоящее… Я ни разу не почувствовал, что мне ее не хватает, что я хотел бы, чтобы она была рядом сегодня, завтра, послезавтра… Утром она выпивала наскоро чашку кофе и убегала по делам, и мне никогда не хотелось остановить ее, разделить с ней завтрак…
– Завтрак? В смысле – еда?
– Это важно. Очень важно. Важнее слов. Это и есть настоящее, подлинное. Какая-нибудь яичница, какой-нибудь сыр, сок, кофе – вдвоем, вместе. Мне не хотелось, чтобы это было вдвоем, чтобы всё у нас было по-настоящему. Не хотелось, чтобы Карина стала – моей жизнью. Понимаешь?
Корица угрюмо кивнула.
– А жена – ты ее любил?
– После ее смерти я перебирал ее вещи и наткнулся на сумочку. В ней были свежие трусики и два презерватива. С этой сумочкой она уезжала по делам… Потом я узнал, что у нее были любовники, имущество, о котором я даже не подозревал, счета в банках. Оказалось, что мы с ней много лет жили – ненастоящей жизнью. У нее были тайны, в которые она никогда меня не посвящала…
– Я тоже не люблю тайны: я их боюсь, – медленно проговорила Корица. – Но мне от тебя и скрывать нечего – я сама по себе тайна поневоле, и это не смешно… и неизвестно еще, исчезнут эти тайны или нет… я сплю и я бодрствую одновременно, и не понимаю, кто из них реальнее – та, которая спит, или та, что бодрствует… совсем запуталась…
– В твоей жизни случилось что-то ужасное, – сказал он, – но ты жива…
– Случайность, – уныло сказала она. – Не загляни ты вчера в парк – что бы со мной стало? Подумать страшно…
– Ты жива, а значит, у тебя есть шанс вернуть память, стать собой…
– Но на это могут уйти годы!
– Мы с тобой разделили завтрак, – сказал он, – что нам мешает…
Она вдруг встрепенулась:
– Постой-ка! Ты говорил о Зебальде? «Аустерлиц»?
– Ну да.
– Надо же, я помню, что читала эту книгу! Помню обложку, помню имя на обложке…
– Нам некуда спешить, Кора.
– Я ж где-то работаю, меня ж кто-то, наверное, ждет, ищет… А я? Автобус, Зебальд – и всё, да и эти два воспоминания бессмысленны и бесполезны. – Она поежилась. – После того, что случилось в парке, я думаю: прошлое где-то рядом, никуда не делось, и в любую минуту может выскочить из-за куста и так врезать… – Она прерывисто вздохнула. – Вдруг завтра выйду на улицу, а меня схватят полицейские и потащат на допрос, а я ведь и сказать ничего не смогу… Вся надежда на тебя, но… – Вскинула голову: – Что ты во мне нашел, Лев? Честно – что?
Он понял, что пришла пора это сказать, – и сказал, не повышая голоса, глядя ей в глаза и отчетливо выговаривая каждый звук:
– Влажную красоту несовершенного белоснежного тела.
Кора вздрогнула, сглотнула, из глаз у нее потекли слёзы. Хотела что-то сказать, но не смогла. Сидела прямо, и из ее глаз текли слёзы.
Он ждал, пока она перестанет плакать, а когда перестала, сказал:
– Нам пора. Через пятнадцать минут придет машина.
– О, черт, совсем забыла… новая квартира! Умыться надо… вещи собрать… ты же ничего не собрал…
– Привезут.
– Пошла умываться. Я мигом!
Она вскочила, обогнула его, вдруг наклонилась, поцеловала в ухо и скрылась в ванной.
Когда они вышли из квартиры и дверь была заперта, – свет в комнатах погас, вещи вдруг утратили очертания, вес, цвет и разом все исчезли, словно и не было тут их никогда. Но этого никто не видел.
Всю дорогу Корица молчала.
Растерянная, оглушенная, она тесно прижималась к Полусветову, лишь изредка взглядывая на него.
«Мерседес» промчался по Крымскому мосту, свернул с Зубовского бульвара направо, еще раз направо – и остановился в Обыденском переулке.
– Мы где? – спросила Корица, когда «мерседес» исчез за углом. – Пречистенка?
– Скорее, Остоженка, – сказал Полусветов. – Там церковь Ильи Обыденного, а там – храм Христа Спасителя. Нам сюда.
Она кивнула.
– По правде говоря, я и сам впервые в этой квартире, – сказал Полусветов, когда они вошли в лифт. – То есть… не видел ее после отделки.
Он открыл дверь, приложив к ней ладонь.
Из просторной прихожей они попали в гостиную с высокими окнами, за которыми светились золотые церковные купола.
Корица медленно подошла к широкой двери в кухню, обошла гостиную по периметру, остановилась перед лестницей, ведущей наверх.
– Там спальня, библиотека и терраса, – сказал Полусветов. – А за той дверью – туалет и ванная. Еще тут есть кабинет и маленькая гостиная. Хочешь чего-нибудь выпить?
– Конечно, – сказала она. – Можно принять душ?
– Это наш дом. Мой и твой.
Он открыл бар, налил в бокалы шампанское.
– Наш… – Она покачала головой, принимая бокал. – Ты нефтью торгуешь? Оружием? Наркотиками? Откуда бабло, Полусветов?
Он рассмеялся.
– Скоро я тебе всё-всё-всё расскажу, а пока – чин-чин!
Они выпили.
– Полотенца там есть? – спросила Корица. – В душе…
– И полотенца, и халат, и всё, что нужно.
Полусветов сел в кресло, достал из коробки сигару.
Корица не подозревала, что стены для Полусветова – не преграда, поэтому держалась естественно. Сняла свитер, ботинки, джинсы и осталась в черных ажурных чулках с поясом. Опустилась на диванчик, уронила голову на руки и несколько минут сидела неподвижно. Потом решительно встала, завела руки за спину, чтобы расстегнуть кружевной лифчик, сняла, затем пояс и чулки, шагнула за стеклянную матовую перегородку, включила душ, повернулась к Полусветову лицом, привстала на цыпочки, подняла руки и под густой струей воды превратилась в дымчатый силуэт.
Неужели, весело подумал Полусветов, она решила потрясти его поясом с чулками? Может быть, у нее и туфли на десятисантиметровых шпильках припрятаны в дорожной сумке?
Ее шея, подумал он, может прибавить миллиметров десять-пятнадцать, грудь и бёдра – убавить столько же, колени должны освободиться от жира, пальцы ног – укоротиться на пять-семь миллиметров… ах да, и ягодицы – им не помешает прибавить пятнадцать-двадцать миллиметров, тогда как бёдра – сделать еще шире, чтобы жир ушел… гармонизация объемов, вот как это называется… но всё это должно произойти не за ночь – может быть, за неделю, чтобы Кора не сразу заметила…
Корица появилась из ванной в белом шелковом халате, босая, с рассыпанными по плечам душистыми волосами, плюхнулась в кресло напротив, поправила полы халата – Полусветов успел заметить, что чулок на ней нет, и с облегчением выдохнул.
Протянул ей бокал с коньяком.
– Я заказал ужин – скоро принесут.
– Ты обещал рассказать…
– А можно после ужина? Поднимемся наверх, на террасу, и наговоримся всласть…
Она впервые за вечер улыбнулась – слабо и чуть растерянно.
– Голова немножко кружится, – сказала она, глядя на него поверх бокала. – Не привыкла к крепким напиткам.
– В Царицынском парке, там, где я тебя нашел, под руку попался… – Он извлек из кармана стеклянный ключ. – Вот это попалось…
– Ты показывал, – сказала Кора. – Но я никогда раньше его не видела.
– На ключе надпись – «Domus Vitrum», «Стеклянный дом». Кажется, в одной из версий каббалистической «Книги ключей» упоминается Стеклянная церковь или Хрустальный дом, где открывается дверь в вечность… или Белая церковь – такое название тоже встречается… а с другой стороны можно разобрать надпись «Natorum Domi», «Дом детей», и тут ничего на ум не приходит…
Кора с изумлением уставилась на него.
– Проехали, – сказал он.
Раздался звонок – принесли ужин.
Полусветов хлопнул в ладоши – дверь открылась.
Официант в белой куртке быстро накрыл стол у окна, откупорил вино, коротко поклонился и исчез за дверью.
– Скажи, пожалуйста, а сколько у тебя было женщин? – Она отправила в рот кусочек мяса. – Если уж мы решили ничего друг от друга не скрывать…
– Пять.
– Включая жен?
Он кивнул.
– За всю жизнь? Честно? Со мной или без?
– Без.
– То есть на сегодняшние деньги ты почти что девственник…
– Когда я учился в художественной школе, меня пыталась соблазнить учительница. Мы звали ее Муфтой – она всегда таскала с собой норковую муфту, в которой прятала фляжку с коньяком. Пригласила меня к себе – поговорить об искусстве. О чем говорили – не помню. Потом она разделась и попросила меня ее нарисовать. До того я, как и все, рисовал шары, кубы, потом пейзажи, а тут – ню. …У нее было идеальное тело. Я старался, но руки дрожали. Мне ж было четырнадцать…
Он замолчал, пережевывая мясо.
– И?
– У нас так ничего и не было. Совсем. У меня… это был не страх, а что-то другое… я хотел ее, но что-то внутреннее мешало… – Пригубил вино. – Она сказала, что я неправильно отношусь к жизни. Жизнь, сказала она, это не что-то непоправимое, а книга, которую ты пишешь. Пишешь, зачеркиваешь, меняешь людей, события, сам меняешься… Ты можешь изменить всё в этой книге, потому что идеи, чувства, события, люди – это процесс, неостановимый поток перемен, и ты всегда волен перепридумать этот поток… – Помолчал. – Только после смерти жены я начал понимать, чтó она имела в виду. И еще она сказала, что будущее не где-то там, за горами, – а здесь и сейчас…
– Это как раз про меня.
– Про всех.
– Значит, я у тебя – шестая?
Полусветов покачал головой.
– Пойдем наверх?
Корица затянула пояс халата и встала.
Они поднялись наверх, пересекли комнату – книжные шкафы, стол, столик – и вышли на застекленную террасу, где их ждали кресла, бар и тахта, накрытая пушистым пледом.
Даже на террасе висело большое зеркало.
Кора подошла к нему, коснулась пальцем стекла, покачала головой и смутилась, заметив, что отражение неподвижно.
– К чёрту, – прошептала она.
– Мы под стеклянной крышей, – сказал Полусветов, придвигая кресло для Корицы. – Летом она убирается. Вина?
Достал из бара бутылку, глянул на этикетку, разлил вино по бокалам, опустился в кресло напротив Корицы.
– Значит, – заговорила она, – жена, еще жена, толстоножка и еще парочка женщин…
Он кивнул.
– Но завтрак ты с ними не делил…
Полусветов улыбнулся.
– Как ты познакомился с будущей женой?
– Сначала я познакомился с ее матерью – она преподавала у нас немецкий, когда я учился на классическом факультете. Рим, Греция и всё такое. Процентов, наверное, девяносто книг о Риме и Греции написано немцами, поэтому знание немецкого было обязательным. Преподавательницу звали Агнессой – все называли ее Нессой. Высокая, худая, малогрудая, узколицая, горбоносая и ослепительная. Она вставляла сигарету в длинный-предлинный мундштук, откидывалась на спинку стула, выпускала дым кольцами и обводила презрительным взглядом мужчин, словно выбирая жертву, и жертвы тотчас выстраивались в очередь. У нее была фирма – переводы с иностранных языков, подготовка кандидатских и докторских диссертаций… Тогда многие политики, многие депутаты хотели остепениться: их часто приглашали за границу читать лекции, а лектор с ученой степенью получал гораздо больше, чем без степени. Мы хорошо зарабатывали. Я был старшекурсником, отличником, ухаживал за ее дочерью – Лавандой. Однажды у нее дома мы праздновали очередную годовщину фирмы, Лаванды не было – она попала в больницу с аппендицитом. Случайность. Мы вдвоем, Несса и я, поехали навестить ее, оставив гостей развлекаться. Операция прошла успешно. Под утро мы вернулись к Нессе. Гости уже ушли. Мы выпили, потом Несса просто взяла меня за руку и повела в спальню. Она была почти на двадцать лет старше, но через полгода мы поженились… Мы с таким наслаждением пили кровь друг у друга… это было такое тринадцать… И вдруг всё оборвалось: она погибла в аварии… От ужаса я снова женился – на этот раз на Лаванде.
– Она вышла за мужа своей матери? Ого!
– Я предложил – она согласилась, и никогда не вспоминала о матери. Лаванда была совершенно не похожа на Нессу: невысокая, полноватая, желтоглазая… Поначалу она показалась мне замкнутой, зажатой, но после замужества резко изменилась – она оказалась энергичной и предприимчивой.
– И у нее было идеальное тело…
– Идеальное – это то, что мы признаём идеальным, только и всего.
– Ну, гармоничное.
– Она давно мертва, Кора.
– Прости…
Он кивнул.
– И что потом?
– У нас была небольшая квартира на Мясницкой, которая стала моей после замужества матери – она уехала с мужем в Новую Зеландию. Вместе с Лавандой я унаследовал фирму Нессы – компанию «Толмач», но всё меньше занимался своей фирмой, всё больше – делами жены. Таких, как она, называют прирожденными дельцами. Возила одежду и обувь из Италии и Германии, продавала здесь, в Москве, потом сочинила сеть кафе «Лаванда», а одновременно – и сеть автосервисов. Бухгалтерия, налоги, декларации, визы – тут я ей и помогал. А потом… потом ее убили.
– Прости, – тихо проговорила Корица.
Он пожал плечами.
– У нас была как бы семья… Als Ob, как это называют немцы… Как бы любовь, как бы семья, как бы доверие, как бы дочь…
– Дочь…
– Через год после свадьбы у нас появилась дочь – назвали Агнессой, в память о бабушке. Выросла, сейчас она во Франции, в Париже, замужем за архитектором, родила сына…
– Ты дед! Божечки мои, ты дед…
– Никогда не видел внука. И не знаю, важно это для меня или нет. Ни мужа, ни отца, ни деда из меня не получилось. Кажется, я должен сожалеть об этом, но нет… Хочешь еще? – Он взял бутылку. – А я выпью.
– Тогда и мне капельку.
– Завтра пойдем по магазинам – купим тебе что-нибудь… одежду, обувь… сама выберешь…
Она задумчиво кивнула.
– Перевариваешь?
– Угу, – сказала Корица. – Пытаюсь представить, каково это – жить на границе реальной жизни, между реальной жизнью и Als Ob…
– Да все так живут, особенно в России.
– Именно в России?
– Вообще-то так всюду, но русским выпала ужасная участь – жизнь в стране, несоразмерной человеку. Поэтому они строят личные миры, исполненные волшебства и веры.
– Исполненные веры… кажется, мне хватит вина… может, ляжем здесь?
Она скинула халат, рухнула на тахту, залезла под пушистый плед, похлопала ладонью рядом с собой.
Полусветов выключил свет, лег рядом с нею, обнял, но Кора ловко перевернулась на живот и встала на четвереньки.
– Хочешь так?
– Никогда не пробовала…
– Тело помнит?
– Я скажу, если больно…
– Больно не будет…
– О, божечки мои… нет-нет, хорошо… хорошо… хорошо же, боже мой!..
Когда она, потная и обессиленная, уснула, Полусветов погладил ее ножку и прошептал, глядя на стеклянный потолок, на котором таяли редкие снежинки:
– Тринадцать.
После завтрака они отправились по магазинам.
Покупки упаковали и отправили домой курьером, поэтому на Красную площадь – часы на Спасской башне пробили полдень – они вышли налегке.
Дождь прекратился, и они решили прогуляться до Петровки.
– Во сне ты стонал, – сказала Корица. – Кошмары?
– Наверное. У меня три кошмара: брат Митя, Минотавр и белое. Когда-нибудь расскажу… У меня и в детстве были кошмары… Бабушка преподавала в университете историю Средних веков, и под псевдонимом писала исторические романы – Афины, Рим, Византия и так далее. На ночь она рассказывала мне всякое, чтобы управлять моими сновидениями и развивать воображение – так она говорила…
Они прошли вдоль фасада гостиницы «Москва», подземным переходом вышли к Государственной думе и направились в сторону Большого театра.
– До сих пор в деталях помню ее рассказы о гибели Константинополя, – продолжал Полусветов. – Пылали дворцы и харчевни, храмы и библиотеки, корабли в море и птицы в небесах. А там, где в ход шел греческий огонь, горело всё – камни, железо, стекло и люди. Дым поднимался над форумами и рынками, над проспектами и ипподромами. Венецианцы и ромеи, генуэзцы и каталонцы изнемогали в битве с янычарами и башибузуками, сипахами и акынджи. Гигантские венгерские пушки, стрелявшие пятисоткилограммовыми ядрами, разносили в прах башни Константина и стены Феодосия. Звон стали, грохот орудий, треск горящего дерева и лопающейся черепицы, ржание коней, скрежет, визг, шипение, человеческие вопли слились в скорбную песнь о погибели Константинополя, Царя городов, Града Небесного на земле. И посреди этого смертоносного буйного хаоса на форуме Августейон возносилась к небесам тысячелетняя мраморная колонна – выше куполов святой Софии, выше всех храмов и дворцов, выше крови и смерти. Вершину ее украшала бронзовая конная статуя императора Юстиниана, который в левой руке нес державу с крестом, а правой указывал на восток, туда, где простирались земли бессмертия…
– Теперь я понимаю, откуда у твоих кошмаров ноги растут, – сказала Корица. – И поражаюсь твоей памяти.
– Мне было десять, а я уже вовсю играл в спасителя императора Константина Драгаша, вооруженный спафием и скутумом… мечом и щитом…
– Скажи мне, Полусветов, у тебя есть друзья? Круг близких людей? Ты никому не звонишь, тебе никто не звонит…
– Как говаривал мой дед, вне круга ты – бессилен, в круге – обречен.
– Разумно, но холодно.
– Мне тебя хватает, Кора.
– Ух ты! – Она помолчала. – Когда ты меня обнимаешь, я чувствую себя завершенной… то есть вообще чувствую себя как будто недоделанной, каким-то черновиком… или камнем, из которого только-только начали вырубать скульптуру… как недорисованный круг… а когда ты со мной и во мне, я чувствую себя совершенной… идеальной окружностью… смешно, правда? Как будто круг замыкается, и мы с тобой становимся шаром, сферой… – Она попыталась описать пальцем в воздухе круг. – Я вообще забываю о своем несовершенном теле, потому что тело тут ни при чем…
– «Coitus» в переводе с латыни – хождение вместе, если грубо…
– А вот сейчас мне хочется треснуть тебя чем-нибудь по башке!
– Понимаю, – невозмутимо сказал он, останавливаясь перед входом в кафе. – Зайдем?
И открыл перед Корицей дверь.
Когда официантка принимала заказ, Кора вдруг напряглась. Полусветов проследил за ее взглядом – в углу зала молодой полицейский с жадностью уминал салат.
– Ночью получил письмо от Агнессы, – сказал он. – Они, она и муж, приняли решение об эвтаназии ребенка…
Корица с изумлением уставилась на него.
– Я тебе не рассказывал… Клод родился с тяжелым ДЦП и массой сопутствующих болезней. Не говорит, не ходит… да еще что-то вроде лейкоза…
– Божечки мои…
– Во Франции это невозможно, они поедут в Бельгию… В общем, через месяц маленький Клод перестанет жить. Хотя, судя по ее словам, он и не жил…
– А он понимает? Маленький Клод – понимает? Сколько ему лет?
– Десять, кажется. В утробе матери он был задушен пуповиной, мозг атрофировался, или как там это называется…
– И что делать?
– Агнесса пишет, что я могу приехать, чтобы повидать мальчика перед смертью… могу приехать, если захочу…
– А ты хочешь?
– Когда я видел дочь в последний раз, она была совсем юной… чужие люди… ну, не совсем, но да…
– Значит, ты еще не решил?
– Поедешь со мной?
– А документы?
– Это можно устроить.
– Ты серьезно? Паспорт? Загранпаспорт? Я же инопланетянка…
– Всё не так безнадежно; было бы желание.
– Конечно, я поехала бы с тобой, какой разговор!
Корица допила кофе, аккуратно промокнула губы салфеткой.
– Ты говорил, что твой дед был ученым…
– Геофизиком. Добрый и щедрый старик. Мечтатель. Поклонник сослагательного наклонения, типичный коммунист-шестидесятник. Говорил, что люди обладают волей к жизни, а значит, реализуют свое сослагательное наклонение в истории, ибо они не быки на скотобойне.
– Als Ob?
– Ага. Мечтал о будущем, где гармонично соединяются порядок, который не угнетает, и свобода, которой не злоупотребляют. Но как этого достигнуть, он не знал. И никто не знает. Наверное, он втайне завидовал бабушке, которая легко фантазировала в своих романах. Он тоже пописывал – для себя, как он говорил. Писал о людях, постепенно привыкающих жить больше ста лет – двести, триста… они проживали не одну, а несколько жизней… Это и сейчас происходит: люди живут другими жизнями – в виде книг, воспоминаний, картин, фильмов, – но в будущем речь идет именно о физической жизни… Он предполагал, что на пути к бессмертию замедлится производство духовных и материальных ценностей, зато будет больше времени, чтобы оценить плюсы и минусы произведенных идей и вещей. Писал об опытно-производственных станциях, где изучаются и воплощаются новые идеи и учения, которые с годами или принимаются, или отвергаются. Он говорил о людях будущего, которые, достигнув предела физических возможностей, превращаются в мыслящие и чувствующие деревья, озёра или обомшелые камни… то ли формы жизни, то ли комплексы органических молекул… ну, что-то в таком роде… вирусная культура, регулирующая не только численность населения, но и его качество… А еще будущее, считал дед, не для тел – для душ, которые образуют интеллектуально-психическую атмосферу Земли, разумный воздух, который без усилия контролирует физическую реальность, включая живые существа – им позволено всё, кроме самоубийства человечества… Наука, перезапускающая Солнце, переход в другую солнечную систему, наконец – вечный переход вечного становления, живая и движущаяся остановка жизни, как в раю… А что же ад? Он существует? Возможен? В нем по-прежнему прорастают семена бунта? Возможно, ад – часть рая, возможно, это не место, а состояние динамического покоя, спасающее от смерти вообще… достижение вечности…
– Голова кругом, – сказала Корица. – Но интересно же!
– В детстве мне тоже было интересно… Пешком или на машине?
– Глянь-ка. – Корица наклонилась, подняла с тротуара маленький желтый кругляш. – Кажется, монета… как чашечка…
– Монета. – Полусветов взял монету, подкинул на ладони. – Золотой солид – еще его называли номисмой. Номисма стамена, или гистаменон. По форме – скифата, чашечка. Эти женщины на аверсе – Зоя и Феодора, дочери пьяницы Константина Восьмого, они вместе правили Византийской империей пятьдесят дней. На них закончилась Василийская династия…
– Какой-нибудь рассеянный Паганель потерял…
– Редкая монета и новенькая, словно вчера отчеканена. Но не похоже, что фальшивка…
– Обронил попаданец?
– Богатый попаданец: пять таких монет – годовая зарплата профессионального византийского солдата. – Полусветов вернул монету Корице: – На счастье. Так пешком или на машине?
– Давай на машине. – Она жалобно улыбнулась. – Три оргазма за сутки – это, оказывается, не шутка…
К вечеру боли в суставах у Корицы прошли, и за ужином Полусветов вернулся к разговору о поездке во Францию.
– Как только документы будут готовы, летим в Париж?
– Верю, что у тебя есть такие возможности, – но фотография, подпись…
Он положил перед ней лист бумаги и ручку.
– Распишись.
– Как?
– Корица, конечно, не имя, а вот Кора – вполне. Земное имя Персефоны, богини плодородия и царицы подземного царства…
– Хм. А фамилия?
– Какая тебе нравится?
– Дурацкий вопрос, Полусветов.
– Кора Полусветова – как тебе?
Она положила на стол вилку и нож и вперила взгляд в Полусветова.
– Такими вещами не шутят, Лев Александрович, и ты это прекрасно понимаешь…
Он кивнул:
– Разумеется. – Придвинул к ней маленькую коробочку, обтянутую бархатом. – В горе и в радости, в бедности и в богатстве…
Корица открыла коробочку, вынула кольцо, опустила голову.
– Мы с тобой встретились случайно и при странных обстоятельствах. Мы познали друг друга, даже не узнав друг друга. Хочу узнать тебя, и только тебя.
– Я… я тебя люблю, Полусветов, хотя и боюсь, что это вспышка, а не огонь… Но здесь и сейчас – я тебя люблю. Не знаю, чтó было в моем прошлом, не знаю, кто я сейчас, – но будущее без тебя не могу вообразить… я люблю твои пальцы, твой член… – Она надела кольцо на палец, шмыгнула носом. – Оно очень красивое…
Он ждал.
– Я согласна, – прошептала Кора. – В горе, черт возьми, и в радости…
Он достал из кармана маленькую бутылочку темного стекла, вытащил пробку и капнул тягучую жидкость в бокал Корицы, потом – в свой.
– Приворотное зелье, – без улыбки сказал Полусветов, заметив ее вопросительный взгляд.
Кора подняла бокал – они чокнулись и выпили.
– А теперь распишись.
Она взяла ручку и, вдруг побледнев, вывела на листе белой бумаги фамилию – Полусветова.
– В документах требуется указать год рождения…
– Ну и сколько мне, как думаешь?
– По-моему, не больше тридцати.
– Гулять так гулять: пусть будет двадцать девять.
– А сейчас я могу и должен тебе кое-что рассказать. – Полусветов закурил. – Ты готова выслушать меня, Кора? Это очень важно.
Она задумчиво кивнула, глядя на кольцо.
– Это случилось три дня назад, – начал Полусветов, стряхивая пепел с сигареты. – Три дня назад я продал душу дьяволу…
И он рассказал ей о встрече с Фосфором всё, что мог рассказать.
II. Фосфор
Да-да, дрожь бытия, судорога сознания, взрыв плоти – вот что такое первый шаг, разрушающий всякую тайну и нарушающий зыбкое равновесие добра и зла, превращающий мысль в слово, баланс в гармонию, силу в красоту, – шаг, еще шаг, еще, вот черт, тьмущая тьма, ничего не видно и ничего не слышно, чем-то пахнет, воняет, смердит, слизь какая-то на стене, нет-нет, хватит, довольно, вон отсюда, стена, поворот, брезжущий где-то вдали тусклый багровый свет, шероховатый выпуклый камень, шорох песка, стекающего по стене, липкий пол, капель, коридор извивается змееобразно, всюду страх, жарко пульсирующий в этом чудовищном пространстве, комнатка без потолка, лестница со ступенями для гигантов, пахучая вязкая лужа, скорее, шагу, шагу, наддай, уклон, колодец, олодец, одец, кто-то стонет, не туда, а туда, тупик, только не отчаиваться, налево, еще раз налево, вперед, утробное урчание справа, значит, снова налево, подъем, сухая стена из песчаника, всё громче, слишком громко, мышцы болят, пот выжигает глаза, алый свет заливает зал с циклопическими колоннами, тонущими во тьме, в которой живут нетопыри с младенческими лицами, хищнорылые крылатые твари, прочь, вперед, холодный воздух обжигает легкие, боль ударяет в грудь, в сердце, тяжело вздымающее волны крови, а теперь направо, к свету, бьющему в лицо, льющемуся, лиловеющему и слепящему, на звук, да, на голос свободы, на волю, наконец-то жизнь позади – всё впереди. Жизнь. Следующая жизнь.
Сколько шагов?
Считал Бог – он только шагал.
И пришел именно туда, где и назначил себе встречу. Ни разу не сбившись с пути, целиком доверившись себе, своей памяти, слуху и нюху. Да уж, он изучил эти места не хуже, чем свою комнату. Как Минотавр – свой лабиринт. Но Минотавр даже и не пытался освободиться, выбраться из лабиринта и, изувеченный совестью, стал рабом – жертвой стыда. Да, причиной его гибели был убийственный стыд, а вовсе не меч Тезея. Его убил закон, а не случай. Стыд отца, пораженного в самое сердце изменой жены, стыд матери, отдавшейся быку и родившей ублюдка, стыд человекобыка, отравленного отвращением к себе и ненавистью к миру, стыд природы, превративший его кровь в лютый яд, а сердце – в клокочущую черной болью бездну. Стыд сковал его волю, запер его в хитрозакрученной темнице – и погубил.
Свобода безнравственна, свобода – добыча бесстыжих.
Мир открывается тем, кто отваживается на первый шаг, но принадлежит только тому, кто делает второй.
Три, четыре, пять… он снова считает… шесть, семь, восемь…
История казалась ему безупречной машиной, которая через миллионы шестеренок, колес, малых и больших рычагов, бесконечных цепей, ремней и веревок однажды приводит в действие забытый всеми механизм, срабатывающий безупречно, девять, десять, одиннадцать, и вот он открывает глаза, чтобы увидеть эти лица, этот помост, эту плаху и палача, который протягивает ему руку, чтобы помочь подняться по ступенькам, и шепчет: «Здравствуй, брат»…
И когда палач возводит его на эшафот и ставит на колени – он говорит: «Двенадцать, тринадцать» – и открывает глаза…
Полулежа в кресле, я медленно открыл глаза и обвел взглядом небольшое захламленное помещение с низким потолком: какие-то станки в чехлах, коробки, мешки, ящики, рулоны, тюки, пианино, чугунные трубы, кальяны, чемоданы, подсвечники, саксофоны, унитазы, шкафы и шкафчики, раскладушки, горы обуви, парочка велосипедов, детская коляска, в углу натянута веревка, на которой сушится белье…
Пахло дезинфицирующим средством, жженой костью и лимоном – его ел тощий босой старик в тюбетейке, который устроился за столом на пятачке, свободном от мусора. Старик вытирал лимон о пиджак, разрезал пополам, отправлял половинки в рот и тряс утлой лысой головой, с шумом выдыхая через нос.
– Вы кто? – спросил я, сглатывая слюну. – Что это за место, черт возьми?
– Очнулся! – Старик вскочил, вытер рукавом губы. – Очень, очень рад! Разрешите представиться: я – Фосфор. А это – Флик…
Из полутьмы выступил плечистый мужчина в шляпе и футболке, на которой под портретом президента было написано «In Putin we trust».
Он был бос, как и старик, и у него, как и у старика, ногти на ногах были черными.
– Флик, – продолжал старик, – это, конечно, прозвище. Флик – это слой кожи в наборном каблуке. Мы тут обувь починяем, знаете ли. Сапожники. Любимая наша поговорка – с рук сдал, с ног само свалится. – Хихикнул. – А вы, значит, Кинто…
– Я не Кинто, – сказал я, – я…
– Здесь вы – Кинто. – Старик взмахнул руками. – То есть попросту – Никто. Господин Никто.
– Как я сюда попал?
– Вы ничего не помните?
– Н-нет…
– Я вас на улице подобрал, – низким голосом проговорил Флик. – Вы лежали без чувств…
– Я – что?
– Без сознания, – уточнил Фосфор. – Вы потеряли сознание.
– Но я никогда не терял сознания! Ни разу в жизни!
– Всё когда-нибудь случается впервые.
– А почему сюда притащили, а не в больницу?
– Сюда было ближе. Да и случай, надо сказать, не медицинский…
– В каком смысле? Чувствую я себя неплохо.
– У вас кризис, дорогой Кинто. Эк-зис-тен-ци-аль-ный. Понимаете? Вы задаете вопрос: «Зачем я живу?» – и не находите ответа.
– Все этот вопрос задают…
– Но не все от этого страдают до потери сознания.
– И откуда вам это, черт возьми, известно?
– Да мы всё про вас знаем, господин Кинто, – сказал Флик, опускаясь на ящик. – Пятьдесят два года, отец – инженер, мать – учительница, рост сто восемьдесят четыре, вес восемьдесят восемь кило, греческая стопа, в детстве страдали роландической эпилепсией и синдромом Виллебранда-Юргенса…
– Что за черт – греческая стопа?
– Это когда второй палец ноги – он называется пальцем Мортона – длиннее первого… а еще бывает египетская стопа, латинская…